ПЕРЕЛОМ ЛЕТА

С первой недели июля устанавливается по всему центру России душноватая ленивая теплынь. Воздух, настоянный сладким клеверным духом, весь день стоит недвижимо, а в самую жару, когда и в тени нет спасения, наливается почти осязаемой липкой густотой. В эти полдневные часы властвует над землей усыпляющая тишина. Упадет в лопухи источенное червями яблоко, прогудит над лепестками кипрея тяжелая пчела, неведомо отчего затрепещет вдруг осина, и снова все замирает, погружается в блаженную сырую дремоту.

Перелом лета… Я очень люблю это зрелое, наполненное ожиданием время. Все, что могли сделать природа и труд человеческий, сделано: уронили цветущую просинь льны, подходят, набираются желтоватой спелости хлеба, последние стожки сена ставятся в лугах. На виду уж все дары земные, собери, только не растеряй, срока скоротечного не упусти…

Павел Антонович Столбунов, председатель сельхозартели «Чистые пруды», где я живу, каждый день ходит на ближние поля. В парусиновом белесом пиджачке, в кедах, раньше пастухов вышагивает он по березовой поскотине и поднимается в гору. Обратно возвращается с длинными стеблями озимой пшеницы, и я вижу из щелястых сеней замураевские дома, как подходят к нему трактористы, механик Ерлов, агроном Лидия Сергеевна и просто прохожие, берут из рук стебельки, мнут их, нюхают, подносят к губам набухший влажный колос.

Раза два водил Столбунов к этим полям и меня. Зябко поеживаясь, торопливо проскакивали мы росистую туманную луговину, перелесок и вскоре оказывались на узенькой тропке, уходящей в хлеба. Столбунов расстегивал пиджачок, оглядывая поле, щурил свои веселые глаза и говорил радостно:

— Чуешь, как тепло-то идет? Это от хлебов. Заря вон еще не прогорела, холодновато вроде, а от хлебов сугревом пышет. Первый признак: поспевают хлеба. Тут у меня восемьдесят семь гектаров, самый крупный участок. Прямым комбайнированием думаю брать. А у Притыкина низина, там жатками положим. Двадцать лет председательствую, а перед уборкой тушуюсь, как первоклассник. Уж очень как-то разом в этот сезон все подошло: и рожь, и пшеница, и лен теребления ждет, и горох выстоял, овсы косить надо. Вчера Ведерников приезжал, первый секретарь райкома. И Чурилова Ольга Ивановна была в воскресенье. Чурилова — это секретарь по идеологии. Волнуются, технику проверяют. И я их понимаю. Виды на урожай добрые, а вдруг убрать не успеем? В наших местах и так ведь бывает: сегодня греет, а завтра задождит. Но пока погодка держится, глянь, небо какое. Пора зарниц и облаков наступила…

— Пора зарниц?

— Да, тихих зарниц и красивых облаков. Так у нас это время называют…

Столбунов вскинул голову и застыл с улыбкой на губах. Восточная сторона горизонта была налита багровым живым соком, а выше, по всему темно-голубому поднебесью, теснились округлые облачка. Нижние кромки их, обращенные к заре, нежно и розовато плавились и были похожи на летящих лебедей.

Пока шли мы к селу, эти облачка исчезли, а на их месте выросли новые: не то горы, не то снежные торосы. А затем небо совершенно очистилось и привлекало уже своей бесконечной емкостью. При долгом неотрывном взгляде в его глубину казалось, что и тут, на земле, у самых глаз, воздух подсиненный, как морская вода. Но вот прошло еще какое-то время, и небо вновь изменилось. Чистым оно было теперь только с западного края, а сам купол, северная и южная стороны горизонта покрылись крохотными, словно зенитные разрывы, белыми аккуратными кружочками.

Пора красивых облаков… Пора тихих, тревожных зарниц… Пора большой, напряженной работы…

Зарницы я увидел двумя днями позже. Мы задержались со Столбуновым во второй бригаде. Он проводил беседу о звеньевом подряде.

Стало темнеть. Когда беседа стала подходить к концу, я тихо вышел за дверь и присел на завалинку. Доносилась до меня разноголосая речь. Каждый интересовался своим: кто новыми машинами, кто торговлей на селе, ценами на лен и молоко, продажей шифера и мотоциклов с коляской.

— Дают нам много, — рокотал басок Столбунова. — Но ведь кому много дают, с того много и спрашивается…

Я потянулся к окну, чтобы открыть его вторую створку, и в эту секунду заметил, как все стекла озарились малиновым светом. Это играли зарницы. Беззвучные малые их вспышки давно уже подмигивали где-то за притыкинским лесом и были почти не видны из деревни. А эта вспышка и следом за ней другая возникли в ближних тучах, висящих над хлебными полями.

Разговоры в доме затихли. Кто-то открыл окно. Люди стали выходить на улицу.

— Вон как полыхают милые!

— Стожары по ржам ходят.

— А что, Пал Антоныч, завтра, может, попробовать выборочно.

— Дожж не грянул ба… Не торопи председателя…

— Какой же, дед, при зарницах дождь?

— А вот такой! Немыслимо как палит с самых петровок…

— Ну, пошел вспоминать все петровки и спасы! Может, выгонять, Колюха, с утра жатку? Пал Антоныч, какое твое слово? Обойдут ведь нас кривулинцы, прочешемся…

Слушая этих людей, которые стали мне близкими, я думал, что надо обязательно рассказать о них. Рассказать о «Чистых прудах», старинном красивом селе, о Притыкине, о Чуриловой Ольге Ивановне, боевом секретаре, о комбайнере Федоре Устиновиче, о здешних клеверных и ржаных полях, о сосновых урочищах, где на порубях, заросших сладкой малиной, можно встретить медведя…


Машина нырнула в тоннель сумрачного ельника и запрыгала по обнаженным тугим корневищам. Задремавшая было на ровной полевой дороге Ольга Ивановна встряхнулась, достала из сумочки зеркальце, стала поправлять прическу.

Был шестой час утра, а они уже отъехали от Рубилова, от райцентра, километров двадцать. Просыпаться рано вошло у Ольги Ивановны в привычку, но сегодня что-то клонило ко сну, голова полнилась тяжестью. Последние дни, как только началась уборка, спала она совсем мало: заседания, дела разные, поездки по колхозам. А тут еще мать собралась в Алма-Ату к старшей своей дочери Вере, и ночью, в половине второго, пришлось провожать ее на станцию. Вспомнив Веру, от которой недавно пришла посылка с фруктами, Ольга Ивановна вынула из кармана жакета два яблока и протянула одно из них шоферу:

— Погрызите, Алексей Сидорыч. Алма-атинские.

— Не по моим зубам, поди?

— Да не бойтесь, мягкие.

Алексей Сидорович работал в райкоме с незапамятных времен. Он был медлителен и не так ловок по причине пенсионного возраста, даже на асфальте больше сорока километров выжимать боялся, и Ведерников, когда Сидорович возил его, открыто намекал, что пора, мол, тебе, ветерану, на отдых, но Ольга Ивановна каждый раз заступалась за старика, и первый, закрепив за своей «Волгой» молодого и разбитного Генку, согласно махнул рукой. Алексей Сидорович был благодарен Чуриловой, и в первом же рейсе, бережно объезжая лужи и колдобины и предупредительно выдыхая дым от папиросы за дверцу кабины, на свой лад резюмировал обиду, пересказывал одни и те же страшные случаи:

— Знаем мы энтих, которые из молодых, да ранние… Гоняют машину, не берегут. Один вон из Выселок гнал эдак-то, да и врезался в прицеп с трубами. Председателя райпотребсоюза товарища Иголкина наскрозь пронзило…

Хоть и медленно ездил Сидорович, но зато мог провести свой «газик» по самой «дохлой» дороге, через любые болотины, все в его машине всегда было исправно, никогда ничего не ломалось.

Сейчас он, откусывая и нахваливая яблоко, ехал на второй скорости, «газик», словно жирная утка, переваливался на глубоких колесах и корневищах, мотор грелся, и Ольга Ивановна чувствовала его железное тепло сквозь подошвы туфель.

— День-то планировать как будем, Ольга Ивановна?

— По ходу дела.

— Ясненько! Бак у меня залит, и пару канистр прихватил с собой.

Ольга Ивановна Чурилова местная, из деревни Притыкино. Ей было одиннадцать лет, когда началась война. В тот день она с сестрами Саней, Верой и Любой ходила за грибами в Графский лес. Бродили они долго, до самого вечера, нашли с десяток молодых подберезовиков и у околицы, когда возвращались домой, увидели бегущую навстречу мать.

— Война, доченьки, война приключилась! — Мать заплакала, прижимая к себе девчонок. — Забирают вашего папаньку, одни мы, горемычные, остаемся!..

Ивана Чурилова, колхозного кузнеца, провожали на второй день. Из деревни уходило еще трое его погодков, и конюх снарядил две подводы, запряг лучших коней. Как и все мужики, Иван был навеселе, пахло от него железной окалиной, кузнечным дымом и водкой: уезжал он в своей рабочей одежде. Перецеловав всех своих дочерей, он взял на руки Олю и нес ее до моста через Кущовку. Он нес ее, большую и голенастую, как младенца, и приговаривал, щекоча колючими прокуренными усами:

— Милая ты моя! Милая ты моя Олюшка!

Все дочери у Чуриловых: Саня, Вера, Люба и Таня с Галиной — были в мать, белокурыми, голубоглазыми, а Оля в батю пошла — по-цыгански смуглая, черноволосая, в карих глазах бедовый огонек. Может, потому и любил ее Иван больше других дочерей, баловал, брал с собой в кузницу и в поле, когда ездил на бригадирской пролетке ремонтировать лобогрейки.

Он воевал. Присылал домой письма. Последнее письмо пришло от него в сорок втором, в мае, откуда-то с Дона. Потом долго ничего не было. И уже в самый сенокос почтальонша тетка Анисья, пряча глаза под платком, молча протянула Екатерине Чуриловой незнакомый конверт. Екатерина как раз протирала травой косу и, заметив насупленный взгляд Анисьи, дрожащую руку с чужим письмом, тихо ойкнула, чуть было не уронила острую литовку на голые ноги. Предчувствие ее оправдалось: на сером лоскутке бумаги разборчивым писарским почерком сообщалось, что сержант Чурилов погиб смертью храбрых и что орден, которым он награжден, надлежит получить по месту жительства в военкомате…

Екатерина даже не заплакала. Она просто окаменела и, посидев в тени стога, взяла косу и снова пошла на делянку…

Разрыдалась она уже дома, когда увидела, как Оля, ни о чем не подозревая, варит на таганке пшенный кулеш… Она отрешенно и устало опустилась на лавку, вынула из-за пазухи конверт и повалилась на бок, стукнулась головой о бревна…

Многое перевидела в своей жизни Ольга Ивановна, но тот день, мать, упавшую на пол, вылетевшее из ее посиневших пальцев извещение, отца, его сильные плечи, колючие усы, родной кузнечный запах она помнила особенно ярко, отчетливо, и, когда эти воспоминания возникали, она невольно бледнела и сжимала руки…

Густота елового бора уже поредела, потянулись небольшие полянки с трухлявыми, истлевающими пнями, под сосенками, на мягкой игольчатой равнине, у самой дорожной колеи выводками желтели пупырышки скользких маслят. А из приемника, который недавно поставил Сидорович на свой «газик», доносилось возвышенно-грустное:

Быть бессмертным не в силе,

Но надежда моя —

Если будет Россия,

Значит, буду и я.

Это пела Великанова. Она пела про клен опавший и заледенелый, про какие-то ниточки, которыми кто-то к кому-то привязан, и надрывные, идущие из самой души слова певицы растревожили Ольгу Ивановну, вернули ее к воспоминаниям детства, к тому времени, когда она пряталась в погребе от немцев, передавала партизанам данные, заучивая их наизусть, подобно таблице умножения, вспоминала, как выкапывала весной из не оттаявшей еще земли картошку, занималась в педучилище и работала пионервожатой.

Трудно жилось Чуриловым, но росла Ольга озорной, веселой, во всем была вожаком, заводилой. Избрали ее секретарем райкома комсомола, потом училась в Высшей партийной школе, возглавляла отдел пропаганды райкома партии, а шесть лет назад стала секретарем по идеологии. Рубилово — село небольшое, из центра его, от раймага, во все стороны виден лес, и Ольга Ивановна снимала на первых порах комнату у пенсионерки-учительницы. Потом рядом с райкомом построили два дома, и ей выделили небольшую двухкомнатную квартиру на втором этаже. Сестры ее повыходили замуж, дом в Притыкине сгорел, и Ольга Ивановна забрала мать к себе.

Екатерина Кирилловна уже старенькая, но не по годам шустрая, общительная. Пригляделась она к суматошной жизни дочери и сказала как-то со свойственной ей крестьянской прямотой:

— И кто это только придумывает баб на такую колготную работу ставить? Ни дня ведь, ни ночи не видишь, все — в работе. Телефон, проклятый, и тот спать не дает. Платье новое креп-жоржетовое с позапрошлой Октябрьской висит в шкафу ненадеванное. Как солдат, в сапожищах шлендаешь.

— Да что ты, мама! На праздник животноводов ходила в том платье.

— Давай, давай! Отец бы поглядел на свою любимицу. Знакомая вон из чайной спрашивает: кто, говорит, Катерина, у тебя Ольга-то? Как кто? Женщина, говорю. Нет, не женщина, а партейный работник…

— Эх, мама! — засмеялась Ольга Ивановна. — Слышала я эти присказки. Одевайся-ка лучше, на лекцию тебя поведу, потом кино будет.

Ольга Ивановна понимала мать. Ей, старухе, хотелось, чтобы дочь ее, как и другие дети, имела семью и она бы на старости лет нянчила ее внуков, радовалась бы обычному человеческому теплу и счастью. В свои сорок лет выглядела Ольга очень молодо. Высокая, по-спортивному гибкая, с копной черных волос, которые умела сама красиво укладывать, она нравилась многим, но в Рубилове все женихи наперечет, да и неудобно, как она считала, чтобы за секретарем райкома кто-то ухаживал. А годы летели быстро. И ей в общем-то не повезло в личной жизни. Работая еще в комсомоле, вышла она замуж за своего деревенского, за Иванова Колю, морского лейтенанта. С детства знала парня и никак уж не ожидала, что через неделю после регистрации пожалует к Николаю с Севера, с места службы, крикливая крашеная женщина и закатит истерику: «Мой он, и только мой!» Николай не был с приехавшей зарегистрирован, оправдывался, умолял, но Ольга выгнала его, не могла простить обмана: характер у нее был резкий, твердый, отцовский. Она сожгла все Николаевы письма, фотокарточки, сменила паспорт и опять стала Чуриловой. Посудачили об этом в Рубилове с полгода, да и забыли.

А Ольга Ивановна еще глубже окунулась в свою работу. Ответственность у секретаря по идеологии большая, обязанностей уйма, хвалят его редко, дела его вроде бы и не видны на первый взгляд, учесть их трудно. На плечах у Чуриловой учеба коммунистов, пропаганда, школы, медицина, культура, милиция.

К семи утра приходит она в райком, а ее уже там ждут: то несправедливо обиженный учитель из дальней деревни, то библиотекарь хочет посоветоваться о читательской конференции, то пропагандист жалуется на отца Никодима, который обнаглел и крестит младенцев прямо на дому. Зайдет заведующая клубом из «Чистых прудов» посоветоваться, покажет список фильмов, подлежащих показу в этом месяце, и обе они начнут возмущаться, звонить в кинопрокат: эти картины уже в прошлом году показывали: «Осторожно, бабушка», «Морской кот», «Беспокойное хозяйство», про шпионов… Или артисты из филармонии пропели на днях такие частушки, что женщины стыдливо опускали глаза…

Посетителей к Ольге Ивановне идет много, просят ее о самом разном, порой неожиданном, сугубо личном, о чем говорят только с подругами или матерями. Ведерников даже как-то позавидовал, сказал ей с одобрением:

— У вас, Чурилова, весь район родня. Любят вас в деревнях, уважают.

Ольга Ивановна зарделась, смуглое, тонкое лицо ее осветилось улыбкой: Ведерников хвалил редко, строг был на поощрения. А любили Чурилову в колхозах за ее справедливость, за честность, за веселый, располагающий нрав. Когда дело касалось человека, она пробиралась на самый заброшенный хутор, ночевала в лесных сторожках, на пасеках, у забытых и одиноких старух, в участковых больницах, в сельсоветах. Она все перепроверяла, докапывалась, если верила в кого-то, до самой сути и на бюро райкома, когда решался вопрос о человеке, убежденно защищала его, добивалась справедливости. И не шла она на сделку со своей совестью, когда человек юлил, обманывал. На бюро ее побаивались, выступала она резко, обдуманно, со знанием вопроса, не примешивала к делу личное. Зимой и летом, в осеннюю непролазную грязь видели ее то в сельской библиотеке, то на политзанятиях в бригаде, на собраниях, в мастерской у механизаторов. Она очень много читала, к лекциям и выступлениям готовилась тщательно и говорила большей частью без конспекта, без бумажки. Голос у нее был звонкий, только букву «р», когда волновалась, произносила резко, как бы сдваивала ее. Как оратора Чурилову знали и в обкоме, и поручали ей выступать перед партийными работниками, делиться опытом на совещаниях по наглядной агитации, по стенной печати, по политической информации.

Как-то Ольга Ивановна весной переходила ледяную реку и простудилась, заболела двусторонним воспалением легких. Прилетела из Алма-Аты сестра Вера, предложила все бросить и уехать с ней. Ольга Ивановна даже одной мысли о бегстве из района устыдилась.

Нет, никуда она не поедет. Ей милы эти косогоры, новые белые фермы, школы, деревеньки со старинными заколоченными церквушками, озера с глубокой чистой водой, грибные леса, журавлиный крик над болотом, низины с разостланными льнами, приветливые работящие люди, которые и чужому человеку говорят «здравствуйте» при встрече. Она любит всю эту шумную райкомовскую сутолоку, осенние слеты, когда со всех концов съезжаются доярки, забуревшие на ветрах пастухи, председатели колхозов и директора совхозов, агрономы. В зале развешаны диаграммы надоев и привесов, урожайность в целом и по культурам, итоги соревнования. Ольга Ивановна с утра на ногах, все с ней здороваются, все ее знают, она шутит, смеется, утрясает программу художественной самодеятельности, советует редактору районной газеты, как лучше оформить страницу с совещания передовиков, кого сфотографировать.

В полях все уже убрано, район получил переходящее знамя по зерновым, и настроение у людей бодрое, праздничное. Весел и оживлен Ведерников, выступает с подъемом. Райком партии сумел мобилизовать усилия народа, показать себя организатором масс, не подменял хозяйственников, не командовал, а это ведь и есть самое главное для работника райкома, этого требуют от него партия, Центральный Комитет, решения съездов и Пленумов…

Хватает еще, конечно, в Рубиловском районе и недостатков, но ведь не сразу, как говорят, Москва строилась. После победы над фашистами фактически с нуля начинали. Важно, что сейчас в гору идет село. Идет заметно, уверенно.

После таких совещаний Ольга Ивановна возвращается домой позже обычного. Потихоньку щелкает она ключом, на цыпочках, стараясь ни за что не задеть, проходит в комнату. Но мать все слышит, с вязаньем в руках выкатывается из боковушки, поддергивает гирьку стенных часов, укоризненно смотрит сначала на дочь, потом на стрелки.

— Опять, что ли, заседание было?

— Знамя нам, мама, вручали, передовики со всего района съезжались…

— Обедать ждала, грибной суп варила.

— Я в райкоме пообедала, в буфете.

— Все в буфете… Заседаете все… И Ведерников ваш мотается как оглашенный, и вам спокою не дает. В буфете…

Привычно и незлобно ворча, мать ставит на стол тарелку с творогом, банку меда, завернутый в полотенце чайник. Ольга Ивановна забирается с ногами на свой любимый диван, шуршит газетами, прихлебывает из кружки, думает о завтрашнем дне, вспоминает прошедшее…

С самой весны, еще до сева, навалилась на нее дополнительная работа: три комиссии было — из облоно, из управления культуры, от медиков. Приезжали корреспонденты из центрального журнала, свой областной собкор по их району замучил. А потом сев, сенокос, уборка. Она создавала информационную группу, разрабатывала условия соревнования механизаторов на период жатвы. Год нынче ответственный. Много пришлось ей поездить, всех на ноги поставить: агитаторов, пропагандистов, сельскую интеллигенцию. Доверять людям надо, но и контроль необходим. В половине колхозов секретари партийных организаций молодые, неопытные, им помогать надо.

С первых же дней уборки рубиловцы отличились, вырвались вперед, ввели групповой метод, ночную смену. На одной из секретарских планерок Ведерников, просматривая сводку, сказал:

— Опять Федор Устинович Углов у нас лидирует. За три дня больше семидесяти гектаров смахнул, по тридцать четыре центнера намолачивает пшеницы. Не комбайнер, а виртуоз…

— И машина у него самая старая, я видела, как он ее всю до винтика перебирал, — заметила Чурилова. — Подборщик по-своему переделал, мотовило…

— Еще не поощряли его?

— Наша газета называла фамилию.

— Вымпел надо ему вручить, флажок переходящий. А на дом Почетную доску повесить. Ольга Ивановна, может, вы вручите? Надо посолиднее, на уровне секретаря, таких, как Углов, у нас, понимаешь ли, немного. Я бы сам, да в область вызывают на день. Заодно и прицепы попрошу у Сучкова…

И вот Ольга Ивановна катит в «Зарю» к Углову. Тихо наигрывает радио в машине, и все понимающий Сидорович молча покуривает, держит на баранке жилистые руки. Он привык к Чуриловой, ездит с ней охотно и, выпивая иногда рюмочку со стариками приятелями, рассказывает о ней с гордостью:

— Моя-то этого пройдоху Гребнева из Луневщины так отчитала, что он задом дверь открыл. Потеха! Она может! Похлестче мужика любого скрутит, ежели колобродить начнешь. Не она бы, так давно бы я, ребята, это самое, на пенсию подался, ей-богу. Но Ведерников держит. Ты, говорит, Сидорыч, машину изнутра чуешь. А Генка, он что? Генке только покрасоваться, девки у него на уме…

Пересчитав колесами бревенчатый настил ветхого, заброшенного мостика, «газик» выскочил на укатанную полевую дорогу. Справа, за низкорослым ольховником, щетинилась стерня, а внизу, слева, вдоль извилистой реки, просматривались похожие на ползущие танки стога. Солнце стояло еще не так высоко, но грело сильно, от брезентовой обшивки, «газика» горько пахло горелой резиной и маслом.

Ольга Ивановна сняла жакет и бросила его на заднее сиденье. Впереди замаячили дома, вынырнул из-за кудрявых лип крест колокольни. Это было село Гумнищи. Вернее, уже не село, деревня домов в двадцать, бригада колхоза «Борец». Гумнищи Чурилова недолюбливала, называла их бельмом на глазу. Здесь работала церковь, одна из трех в районе, в престольные праздники тут обязательно что-то случалось, вспыхивали пожары. И как на грех, не было в Гумнищах клуба, а секретарь партийной организации Семен Петухов, недавний инструктор райкома, бывший старшина-сверхсрочник, еще не обкатался в деле, не сошелся с людьми. Всего год назад работал Петухов в отделе пропаганды, и Ольга Ивановна переживала за него, помогала ему.

Сейчас ей не хотелось останавливаться в Гумнищах, она намеревалась вручить Углову шелковый флажок-вымпел с утра, потом уехать в «Чистые пруды», в межколхозный пионерский лагерь, откуда поступила жалоба на воспитательницу. И в Медниково по пути надо было завернуть, там Дом культуры строится. И она бы проскочила эти Гумнищи, если бы не мужик с гармонью, разлаписто шагающий по травянистой улице.

— Остановите, Алексей Сидорович, — сказала Ольга Ивановна. — Что это еще за шествие?

— Так это ж Шевалдин Витька! Его еще Маманей кличут. Да вы его в прошлом году в религиозной лекции поминали…

Чурилова знала Шевалдина. Он служил где-то в Белоруссии, привез оттуда жену Нину, бойкую и работящую женщину. Молодые поселились в Гумнищах, а Варвара, мать Виктора, женщина богомольная, поначалу не обижала невестку. Но это длилось недолго, невестка почему-то стала Варваре не нравиться, и она все чаще и чаще подбивала сына:

— Привез мне такую непослушницу. Лба перекрестить не умеет. Гони ее, своих девок полно.

Но Виктор не прогонял Нину. Он любил ее. Да и двое детей уже у них народилось. А мать свирепствовала, каждым пустяком невестку попрекала. Ночами Нина, плача, уговаривала мужа:

— Житья нет. Уедем отсюда куда хочешь.

— Ну что ты? А маманя как же?

— Не пропадет твоя маманя. Помогать ей будем, хозяйство у нее есть, колхоз справный.

Как ни жалел Виктор свою сварливую маманю, но не выдержал, переехал в Ключики, на лесоучасток. Но и там Варвара не давала невестке покоя. Она подолгу жила у сына, поила его водкой и, как только Нина отлучалась, напевала свое:

— Нашел себе женушку! Ходят всякие разговоры. Разуй зенки-то. Гони, у меня другая Нина на примете есть.

Виктор запил, почернел. В деревне все узнается быстро, любая печаль здесь на виду, и люди уговаривали Виктора:

— Опомнись, дурень! На глазах семья гибнет. Эх ты, «маманя»!

Но было уже поздно. Доведенная до отчаяния, Нина забрала дочь и уехала на родину. Виктор остался с сыном. Он тут же переехал к мамане, стал жить на ее хлебах. Работал так себе, пил, горланил песни, спал на сеновале.

— Витька, лодырь ты несчастный, постыдился бы! — ругались колхозники.

— Не приставайте к нему! — кричала с крыльца Варвара. — Он у меня хворый, пускай отдохнет от той лиходейки!

Немного поработал Виктор в бригаде, но его вскоре выгнали: кому нужен злостный лентяй и нахлебник? Ушел он в Рубилово, кормил там служебных собак в угрозыске месяца два, а потом снова под маманино крылышко.

— Женю я тебя, соколик, — сказала Варвара. — Время сенокосное, жена хоть сена корове накосит.

— На ком женишь-то?

— На Дуське из Попова. Три недели ее уговаривала…

И вот в Гумнищи приехала Дуська, сильная, здоровая женщина. Косила она лучше любого мужика. Варвара была довольна. Но как только запасла Дуська сена, так и нехорошей стала. Не дали ей Шевалдины и зиму прожить, выгнали. Витька опять стал болтаться как неприкаянный: то тут «шабашку» сшибет, то там. А через год, когда снова закачались в лугах буйные травы, Варвара стала уговаривать сыночка:

— Высватала я тебе, родненький, в Никулине, Нюркой зовут. Женись, касатик, сенца хоть накосит.

И Витька опять женился: что поделаешь, коли маманя велит. Наступила зима, забросало Гумнищи сугробами…

— Нюрка дрянь, — как-то сказала маманя. — Лба негодная перекрестить не умеет, лампадку перед Николаем-угодником разбирала, батюшку надысь обидела. Гнать надо!

— Мне-то что, — пьяно ухмыльнулся Витька, — Нюрку я не люблю…

Выжили они и эту невестку. А Витька подался в город к знакомой женщине. Пожил немного там, не работая, и снова к мамане: городская невеста не захотела кормить тунеядца. Пришлось ему последний плащишко продать, чтобы до Гумнищ добраться.

И потекла у Витьки прежняя жизнь. Пожалели его в колхозе, взяли сторожем на пожарку. Работал он в поле и на ферме, но часто прогуливал, пил, водка совсем доконала его, стариком сделала. Варвара, выйдя на пенсию, ударилась в богомолье, стала как бы помощником гумнищенского батюшки. Приобщили к молению и Витьку, и сына его десятилетнего Юру.

— Ну и деревенька! — зло подумала Чурилова и хлопнула дверцей машины, пошла наперерез Шевалдину. Свернув за амбары, она увидела, что купол церкви подновлен, поблескивает новой позолотой, двое мужчин покрывают двери голубой краской, а третий конопатит стены. Тот, что конопатил, заметив Чурилову, пригнулся и юркнул в заросли бузины. «К зиме готовятся… Для церкви все нашлось, а мы свое упустили — клуб в Зырянове с худой крышей…»

— А, Ольга Ивановна! — увидев Чурилову, осклабился Витька. — Какими судьбами в нашу глухомань? А я вот гуляю! Да, гульнул малость… Опохмелился. Спасов день скоро, яблоками будем разговляться.

— Как вам не стыдно, Шевалдин? Все в поле, а вы с утра уже пьяны!

— Полегче на поворотах, товарищ начальник. Бригадир ко мне претензиев не имеет, я ночь отдежурил, вон хоть маманю спросите.

— «Маманю…» Вам бы не на пожарке дежурить, а трактор водить, комбайн.

Шевалдин сел на приступок крыльца, вытер ладонью бледные потные залысины. Из окон высунулись любопытные лица, подошли две старухи, остановился идущий мимо отец Никодим.

— Не одобряю подобного, сударыня Ольга Ивановна, — сказал священник и поклонился, погладил широкую бороду. — С древних времен великим грехом почиталось употребление зелья в страду крестьянскую. Ослаб духом наш Виктор, бога чтит мало. Но мы излечим его, изгоним дьявола…

Никодим говорил без умолку, гладко, хвалил жизнь в колхозе, а старухи, поджав губы, согласно кивали, поддакивая. «Ох и хитер этот Никодим, — думала Чурилова, — такого голыми руками не возьмешь. Не Петухов собирается «лечить» колхозника, а поп…»

Ольга Ивановна задержалась в Гумнищах, походила по домам. Потом поехала в колхозную контору в надежде найти там Петухова.

Семен Петухов сидел в своем кабинетике за фанерной перегородкой. На столе возвышались стопки газет, справа, у массивного канцелярского стола, стоял окованный железными обручами сундук, и на его крышке, рядом с увесистым замком, черной тушью было выведено крупно: «Партийное хозяйство». Ольга Ивановна улыбнулась и, протягивая полноватому рыхлому Петухову руку, подумала: «И где он этот сундук раздобыл? Вот уж старшина сверхсрочной службы так старшина».

Она попросила назвать агитаторов, и Петухов, нахмурясь, стал деловито открывать замок, вынул из сундука тонкую школьную тетрадку. Он водил толстым пальцем по списку, ни одному коммунисту не мог дать ясной характеристики, знал людей в общих чертах, «по процентам выработки», у многих за год работы освобожденным секретарем не побывал еще дома. Не слышал он и о том, что скоро будет спасов день, престольный праздник в Гумнищах. Неизвестно ему было, кто ходит в церковь, не подозревал Петухов, что в доме у бригадира во всех углах красуются иконы и что бригадир сам, конечно, неверующий, но в церкви бывает не только старая его мать, но и жена.

— Не до религии как-то, Ольга Ивановна, — оправдывался Петухов, — все дела, понимаешь, задачи хозяйственные, на них упор согласно решений… Вникаю в производство…

В производстве Петухов и в самом деле разбирался неплохо, держал в уме десятки цифр, называл сорта льна, породы скота, себестоимость, но неведомо ему было, почему учительница собирается покинуть село, какие книги читает тракторист. Он часто повторяет как самый веский аргумент, что «оплата в колхозе высокая и надбавка идет на каждый заработанный рубель». Петухов так и говорил — «рубель», и Ольга Ивановна, раздражаясь, незаметно приходила к выводу, что рекомендовали Семена в секретари партбюро рано, что инструктором, на отдельных поручениях, он был вроде и на месте, а в колхозе подрастерялся. Не было у Петухова вкуса к работе с людьми, говорил он с колхозниками больше о делах, проникнуть в душу человека не умел, откровенных разговоров боялся, вот и сводил все на «заработанный рубель».

Вместе с Петуховым поездила Ольга Ивановна по бригадам. Дела в колхозе шли неплохо: докашивали рожь у центральной усадьбы, теребили лен, закладывали силос. Но механизаторы не знали, как управляются соседи, стенная газета состояла из двух длинных заметок, общих, неконкретных, откуда-то списанных. Ольга Ивановна решила побывать в этом колхозе и завтра, попросила Петухова, чтобы он в Гумнищах, где проживает всего один коммунист, престарелый лесник, организовал красный уголок, закрепил бы за этой деревней атеистов из учителей, комсомольцев. В день спаса в Гумнищах надо дать концерт, показать кино.

— Сейчас, Петухов, не в одних деньгах дело, — прощаясь, сказала Ольга Ивановна. — У колхозника гумнищенского, у Соколова, что рядом с бригадиром живет, телевизор цветной, мотоцикл во дворе, холодильник, а над телевизором иконы с лампадкой. Воспитывать людей надо, не отдавать души человеческие отцу Никодиму, не допускать, чтобы такие, как Шевалдин и его мать, бутылкой да молитвой колхозников портили.

— Понимаю, Ольга Ивановна, — стоя чуть ли не по стойке «смирно», говорил Петухов. — Нерешенных проблем у меня много. Клубом вон заведует бывшая продавщица с семилеткой. Да к тому же строгач у нее с занесением. А кого ставить? Мало охотников на этот лесной угол…

Петухов по-военному козырнул, закинул за плечо желтый офицерский планшет и, сутулясь, медленно пошел от машины.

В «Рассвет» к Федору Устиновичу Углову Ольга Ивановна приехала только к середине дня. Сидорович загнал «газик» в тень придорожных берез, а Чурилова, взяв обернутый бумагой флажок, по жнивью пошагала к низеньким копешкам золотой соломы, где виднелись грузовик с открытыми бортами, самосвал и две подводы. Воздух был влажен, парило, и Ольга Ивановна с тревогой осмотрела горизонт: как бы дождя не принесло…

Пока она шла от деревеньки, маячившей на взгорье, подкатил еще один грузовик. Это привезли обед. Вместе с поварихами, двумя шустрыми старушками пенсионерками, приехала Анюта Белоглазова, библиотекарь и агитатор.

— Ольга Ивановна, здравствуйте! — закричала еще из кабины Анюта. — А мы вас в конторе ждали! Значит, не буду я проводить беседу.

— Это почему же?

— Так неудобно. Секретарь по идеологии здесь.

— Нет, Анечка, проводи, делай все, как наметила.

Анюта воткнула в землю острый колышек с прибитым к нему картонным щитом, кнопочками пришпилила «Колхозный крокодил», листок-«молнию» и сводку уборки. Посредине «Крокодила» был нарисован парень в ватнике, нога его перехвачена тросом, идущим к трактору «Беларусь». Под рисунком было стихотворение, а рядом, раскрашенная цветными карандашами, выделялась еще одна картинка: за рулем машины усатый человек, во рту у него стариковская козья ножка, сзади, из кузова, сыплется хлеб.

Щит тут же обступили собравшиеся к обеду колхозники: три шофера, подвозчики воды, тракторист.

— Робя́, это же Ваську волокут тросом! Он давеча к Ирке в Сарафаново бегал, вот и продрых!

— А с усами-то кто? Никак, сам Никандрыч? Поспешил да людей насмешил!

— Ну, Анька, усатый не простит тебе, разнесет все твои книжные палаты!

— Не боюсь я ни усатых, ни бородатых! У нас редколлегия. Сергей Григорьевич знает, кого мы рисовали. И ты, Карпов, в «Крокодил» попадешь, если к Любке на свидание на самосвале будешь ездить. Мы видели!

— У, глазастая Белоглазиха!

Ольга Ивановна, устроившись на соломе, наблюдала за этой сценой. Ей было приятно, покойно и все знакомо. «Рассвет» совхоз небольшой, и Сергей Григорьевич Постников, о котором упоминала Анюта здесь, неосвобожденный партийный организатор, механик. Но на все дела находит он время, коммунисты в колхозе дружные, работают на самых ответственных участках, во всем показывают пример. В дни религиозных праздников они проводят свои, колхозные праздники, и действовавшая четыре года назад на их территории церковь заглохла, закрылась сама собой: никто не ходил в нее…

— Накладывать, что ли, лапшу-то? — спросила повариха.

— Обожди, Петровна, Углов еще на загоне, и Василий вот-вот с тока появится.

Комбайн Углова надвигался с правой стороны поля. Подборщик цепко захватывал распластанный по стерне валок, лента конвейера несла сухие пшеничные стебли к барабану, там, внутри комбайна, глухо рокотало, и оттуда стекала в бункер теплая струйка зерна. Федор Устинович Углов стоял на мостике. Он был в приплюснутой промасленной кепке, в рубашке с закатанными рукавами. Сбоку от Федора Устиновича, у штурвала, склонился его сын Андрей, девятиклассник.

Комбайн Углов получил десять лет назад. Но и тогда он был уже не новый. И вот все десять хлебных сезонов машина работает, как часики, по полторы-две нормы дает на ней Федор Устинович. Он спать не будет, пока все не прочистит и не смажет. Завидную любовь к технике принес он с фронта, где был механиком-водителем тяжелого танка. Он вернулся с войны обожженным, инвалидом второй группы, на лице его, через всю левую щеку, жгутом извивался фиолетово-красный рубец. На третий день после возвращения Углов, опираясь на костыль, добрался до МТС и попросил дать ему трактор. Знакомый директор, худой, пожелтевший человек, у которого еще до войны вырезали полжелудка, скривился, как от зубной боли, ткнул костлявой рукой в сторону свалки:

— Вон где наши трактора, Федя… Есть у меня плохонький мотор от СТЗ, а остальное если найдешь там, то действуй, поизносились мы за войну, даже баббиту нет подшипники залить… Да и какой же ты, с клюкой-то своей, тракторист? Погуляй, Федор… Или, хошь, я тебя на заливку радиаторов поставлю?

— Не споткнусь, оформляй приказом!

Трактор Углов собрал и работал на нем несколько лет. Он знал все марки машин, мог водить и автомобиль и комбайн, освоил токарный станок и слесарное дело. И дети пошли по его стезе: Игорь заканчивает факультет механизации сельхозинститута. Борис, вернувшись недавно из армии, электриком в колхозе работает, женился, дом свой построил. Андрей пока в школу ходит, но с малых лет с отцом на машинах. Алевтина в медицинский техникум поступила. Жена Федора Устиновича, Мария, возглавляет огородное звено. Углова любят в деревне. В партию он вступил перед боем на Курской дуге. Он добр, справедлив, спокоен, бессменный председатель товарищеского суда.

Сказав что-то Андрею, Федор Устинович свернул комбайн с загона, остановил его вблизи грузовиков, заглушил мотор. Все знали, что Чурилова будет вручать Углову переходящий флажок, и встали, пошли вместе с Ольгой Ивановной к комбайну. Вытирая руки паклей, Федор Устинович спустился с мостика.

— Разрешите, товарищ Углов, — волнуясь, сказала Ольга Ивановна, — по поручению бюро райкома партии и исполкома райсовета вручить вам как передовику механизатору этот вымпел!

Федор Устинович неловко переступил с ноги на ногу, улыбнулся, и шрам его резче обозначился на щеке.

— Благодарю, конечно… Спасибо! Работаем вот. Лето нынче хлебное, бункер с ползагона с верхом. Зерно тяжелое, литое…

Он принял из рук Чуриловой шелковый флажок, повернулся к машине:

— Андрей, прикрепляй!

Сын взял флажок и стал привязывать его к стойке у штурвала. Все захлопали, шофер самосвала дал длинный сигнал.

А поварихи уже расстелили брезент, поставили термос, флягу, алюминиевые чашки. Все расселись кружком. Ольгу Ивановну посадили рядом с Угловым. Позвали и Сидоровича. И пока Петровна резала круглый хлеб, Анюта рассказала, что их колхоз по уборке на третьем месте, что соседей, с которыми они соревнуются, обогнали. Она назвала отличившихся механизаторов и сказала, что в воскресенье вечером в их честь в клубе будет хороший кинофильм и концерт силами колхоза.

— Молодец, Белоглазиха! — сказал Карпов, пережевывая хлеб. — А танцы будут?

— Ешьте, милые, ешьте, — торопила Петровна. — Соловья баснями не кормят. Лапша у меня домашняя на куриных потрохах. Председатель велел всех кочетов порубать, жалеть, говорит, Петровна, для страды петухов не надо, они яиц не несут. И картошка вот молодая с бараниной, и квас…

Все было очень вкусное, особенно хлеб, испеченный на капустном листе в русской печи. Только квас сильно кислил, и у всех скрипело от него на зубах.

За обедом Ольга Ивановна сообщила об обстановке в районе, коротко пересказала международные новости, шутила вместе со всеми.

— Кому добавки? — предлагала Петровна. — А ну налетай! До звезд-то на небе еще ой как долго…

В пионерский лагерь Ольга Ивановна не попала. Она была на вечерней дойке на Козлихинской ферме, проводила там беседу, отчитала бригадира за сломанный телевизор в красном уголке, заезжала к льнотеребильщикам. Потом из сельсовета, взяв у сторожихи ключ, звонила Ведерникову, предупредила, что остается в колхозах дня на три, рассказала ему о Гумнищах, о Петухове; о жатве в «Рассвете» и «Борце». Ведерников одобрил ее намерение остаться, обещал похлопотать о кинопередвижке.

Звонила Чурилова и Клавдии Ефимовне, заведующей кабинетом политпросвещения. Клавдия Ефимовна отвечала за информационную группу. Чурилова сообщила ей свежие данные для листка-«молнии», районной газеты и сатирического выпуска.

— Завтра же развезите листки по всем колхозам, — сказала она в трубку. — Да, немедленно, завтра же!

Ночевала Ольга Ивановна в семье Угловых. На их доме еще засветло были прикреплена доска, сообщающая, что здесь живет герой жатвы.

Жена Углова, Мария, напоила ее парным молоком, зачерпнув его прямо из подойника. Ольга Ивановна сдула шапку пены и выпила молоко медленными глотками. У ее ног стоял шестилетний Сережа, сын Угловых, и с любопытством смотрел на нее.

— Последыш наш, — пояснила Мария и слегка покраснела. — В сорок лет рожала, стыдно вроде было, а Федор-то так прицыкнул на меня. Ничего, растет вот…

— Хороший мальчик, на вас похож, — сказала Ольга Ивановна и посадила Сережу на колени, прижала к себе.

— Смирный. Алька читать его научила. Это хорошо, когда маленький есть, молодой себя чувствуешь. Дети — это хорошо. Я дочку хотела, а хвать — сын…

Постелили Ольге Ивановне в горнице, на высокой кровати. Она уже стала засыпать, когда затарахтел мотоцикл и приехал Федор Устинович. За окном, на большаке, беспрерывно вздрагивал свет автомобильных фар, шарил по стене. Было слышно, как в сенях Мария поливала на руки мужа воду. Углов умывался, отфыркиваясь.

— Андрюху куда дел? — спросила Мария.

— С Васькой пошли. Сказали, на десять минут.

— Замучилась я с вами, мужиками. Опять, поди, в рань страшную вскочите?

— С рассветом, Мариша. Надо клин этот к обеду добить, потом Копылову помогать поедем.

«Мариша», — тепло подумала Чурилова и вздохнула. Ей было хорошо и грустно немного. Она не могла вспомнить, кто, кроме матери да близких подруг, в последний раз называл ее Олей. Для всех она в Рубилове Ольга Ивановна, товарищ Чурилова.

Она закрылась с головой, чтобы не слышать никаких звуков, и стала мягко проваливаться в бесконечную зыбкую глубину. «Расстил льна под августовские росы… «Боевые листки»… Продавщица с семилеткой… Строгач с занесением… На каждый заработанный рубель… Отец Никодим…»

Прошел один день… Завтра новые заботы. В районе страда.

В сельском районе всегда такая страда…


Дыхнув на печать, Столбунов со вкусом хлопнул по последнему документу, сунул ее в темное нутро сейфа и весело подмигнул мне:

— Мимо пасеки поедем… Не видел еще нашу пасеку? По последнему слову, можно сказать. На прессу обижен: не замечает. Лишнюю тонну хлеба отвезешь на элеватор — заметку на первую страницу дадут, а о пасеке молчок. Не единым хлебом живем, товарищи писатели, сейчас уже и сладкого хочется. В постановлениях как сказано: развивать все отрасли. Вот то-то и оно…

— К вам посетитель просится, — приоткрыв дверь, сказал бухгалтер.

— Кто еще там?

— Не наш вроде, с заявлением о приеме в колхоз.

— Гм-м-м… Ну, давай, пусть входит.

В кабинет боком протиснулся, неуклюже задев локтями бухгалтера, человек лет под пятьдесят, в новом черном костюме, со свежими порезами на лице, видно, что торопливо и неумело брился. Он кашлянул в кулак, поздоровался и спросил, присаживаясь перед Столбуновым:

— Не узнаешь, что ли, меня, председатель?

— Постой… Никак, Телятников? Митрофан Егорыч?

— Гаврилович… Спасибо, что вспомнил…

— Да разве тебя забудешь? Ты ведь в самую тяжелую пору драпанул из колхоза-то. Без справки, воровским образом, можно сказать…

— Ладно… Кто старое вспомнит… Тогда убежал, а теперь вот вернулся, житья без земли мне нет и без «Чистых прудов», без родины то есть…

— Долгонько тебя, Митроха, мотало. Ну, рассказывай… Закуривай, ежели куришь, бери вот…

Я тоже узнал этого человека. Года четыре назад я встретил его в приемной Рубиловского райкома партии. Он сидел у стены, напротив молоденькой секретарши, и беспокойно-просяще заглядывал в лица. Серые волосы его были спутаны, да и весь он, жилистый, в ворсистом, шинельного цвета пиджачке, тоже был взлохмаченный и помятый, словно его только что вытряхнули из барабана молотилки.

Гремя тяжелыми плащами, входили в приемную люди, и никто не обращал на него внимания, потому что дней пять подряд лили дожди, поля размокли, и теперь там, за дверью, у Ведерникова, шел разговор о том, как бы поскорее вытеребить перестоявшиеся льны, скосить ячмень и посеять озимые.

Много в это утро свалилось работы и на секретаршу. Отложив книжку про шпионов, она отвечала на звонки, постукивая каблучками, бегала в кабинет докладывать, и было ей, видимо, не до посетителей. Наконец, она вскинула быстрые глаза и спросила:

— Вы к кому, гражданин?

— К нему. — Посетитель встрепенулся. — К самому главному.

— Вы колхозник?

— Нет.

— Значит, рабочий?

— Тоже нет.

— Что же вы, между небом и землей, что ли?

— А выходит, так, милая. Под старость лет никому стал не нужен. Телятников я. Митрофан Гаврилович Телятников из Токолова. Забижают. Лесник Кузьма сена не дает. А при мне все бумаги. Я на Кузьму все выкажу. И на других тоже. Пропусти меня, милая…

Митрофан Гаврилович Телятников под уклон годков действительно оказался как бы между небом и землей.

После войны, когда в колхозах было плохо, он убежал из «Чистых прудов», поселился рядом с городом в Токолове. Устроился в пекарне. Ему бы еще тогда стоило совсем переехать в город, заделаться, как мечтал, настоящим горожанином. И комната была в бараке, и звал его директор. А он все тянул, каждый день ходил из Токолова за десять километров. И в жару и в мороз торопился через луга на городскую окраину, к железной дороге, откуда наносило угольной пылью и дымом.

Были дни, когда он уже совсем решался покинуть Токолово, встав утречком и глянув за реку, где в молочном тумане паслись стреноженные кони, передумывал, тяжело вздыхал и необычно медленно шел потом на работу. Родная земля, такая же, как и в «Чистых прудах», с густой рожью, с мягкими травами и рябинами у двора, тянула его и звала. Но он противился этой силе, при встрече с соседями притворно-весело выкрикивал:

— Ну как, колхознички, живется-можется? От зари и до зари на уборке гори! А для меня час ударил, кепку хватаю и в пивнуху!

В войну служил он в обозе, попал под бомбежку. Отлежал положенный срок в госпиталях и домой пришел с одним стеклянным глазом, с осколками в левой ноге: инвалид третьей группы. В документе было сказано: «…легкий труд в колхозе, не связанный с напряжением зрения».

Разную работу ему предлагали, но Митрофан от всего отмахнулся, пристроился в Токолове. На работу он ездил на велосипеде, прихватывая по дороге то полено, то сена клок: в деревне хозяйство, дом, корова. Так и мотался между деревней и городом. Ни там, ни тут не было у него полного порядка и счастья. Все какая-то половинчатость. Ни деревенский, ни городской. В пекарне друзья подсмеиваются, на селе колхозники косятся.

Задурил Митрофан, отвык от настоящей работы, стал к чужому добру руку тянуть. Как-то насыпал полную варежку сахарного песку, приготовленного для сдобы, и попался. Выгнали из пекарни.

Поступил Митрофан в сторожа. Но и там не сработался, уволили. Приходил после этого токоловский колхозный председатель звать его на работу, но где там — и слушать Митрофан не захотел: мол, не колхозник я, инвалид войны, мне и так помогать обязаны.

И бросил Митрофан Телятников всякую работу. Дети его выросли и разлетелись кто куда. Остался он с женой Акулиной Терентьевной, тоже нигде не работающей.

Дом их на самом краю, на отшибе села, недалеко от реки Лозовицы. Спать они ложатся рано, вместе с курами. Перед сном Митрофан Гаврилович иногда читает вслух журнал «Крокодил». Он покупает его в городе, и это единственное чтиво проглатывает с наслаждением, комментируя и пересказывая деяния какого-нибудь Петра Петровича из керосинной лавки. Особенно нравится ему, когда критикуют начальников да тех, что покрупнее. Тут уж он преображается, машет руками и кричит:

— Все такие, Акулина, все! Нет на земле правды!

А с утра он начинает хлопоты. Хозяйство хоть и небольшое, но и для него что-то надо сделать, и каждая травинка, каждое бревно даются ему с боем. Корову попасти — плати семьдесят рублей. За дровами съездить — тоже деньги гони.

— Всем бесплатно, а с меня деньги? Почему такое? — шумит Телятников возле правления.

— А потому, друг ситный, что ты на земле живешь, а от земли нос воротишь, колхозом брезгуешь, из «Чистых прудов» утек и к нам не пристал, — отвечают ему люди. — Бери любую работу в бригаде, и все тебе обеспечено. Колхозником будешь! Почет и уважение!

— Тяжело мне работать, инвалид я, под бомбами, под снарядами…

— Перестань ныть, Митрофан. Почти все фронтовики у нас инвалиды. Вон Жмуров Петр с одной ногой стадо пасет. А Григорьев, а дядя Андрей Королев, а Бычков? Изленился ты, изоврался.

Давно уже Телятниковы никуда не ходят: ни в кино, ни на спектакли, ни к соседям. Только в мае, в День Победы, пришел Митрофан Гаврилович в клуб, где под музыку чествовали колхозных фронтовиков, выдавали им премии. Как чужой стоял он в сторонке, а потом дрогнувшим голосом спросил председателя:

— А что же мне-то, кроме грамоты, денег не дают? Я ведь тоже…

— Знаю, Митрофан Гаврилович, что вы инвалид войны, знаю, — сказал председатель. — Но насчет денежных премий решило правление, а не я. Ты же, извини, не колхозник. Грамота от военкомата тебе полагается, мы выдали, а насчет денег народ постановил… Извини!

Может быть, это было жестоко в такой день, но все эти фронтовики, инвалиды, помеченные орденами и осколками, трактористы, ездовые, хлеборобы, многим из которых уже под семьдесят, молча и долго смотрели на Телятникова и ничего не сказали. Потом снова заиграла музыка, кто-то запел «Землянка наша в три наката». Митрофан тихо побрел по улице, и эта музыка, знакомая, волнующая песня давили его к земле, рвали сердце. Никогда в жизни он не чувствовал себя так одиноко. Никогда в жизни…


И вот мы снова встретились с Митрофаном Телятниковым. Он меня тоже узнал: еще бы, заметка о нем была в газете, я ее и писал. Он прифрантился, сбрил бороду, помолодел вроде.

Выслушав его, Ведерников спросил:

— Ну, блудный сын, значит, тянет родная-то нива? Или на наш заработок позарился? Сейчас изменились времена. А еще не то будет! Читал, какие средства на деревню отпустить занаряжено? Дух захватывает! С умом бы только ими распорядиться, сторицей государству вернуть.

— Читал… Если по правде, это меня и подтолкнуло, навечно решил в свою деревню. Я ведь все умею, ты не сумлевайся. Печи кладу и каменщиком могу. Ну, и, сам знаешь, по хлебному делу рабатывал, в пекарне тестомесом был…

— Один я, товарищ Телятников, решать не буду. Есть правление, за ним и будет последнее слово: принять тебя в колхоз или нет. А заявление оставь. Сообщим тебе в Токолово…

Телятников мотнул головой и вышел. Мы долго молчали.

— Примете? — спросил я.

— Из-за гуманности надо принять, думаю. Работать он будет, вижу, что осознал. Вот посмотришь, как беглецы потянутся в деревню. Потянутся, я верю… Не говоря уж об истинных хлеборобах. Ты погляди, деревня-то какой становится: телевизоры, плиты газовые, дома каменные строятся, магазины какие, комплексы животноводческие…


Анюте Белоглазовой двадцать три года. Но посмотришь на нее, беленькую, хрупкую, в платьице с короткими рукавами, и подумаешь: школьница, ну, самое большее — в десятый класс перешла. Маленькая Анюта, но авторитетная, депутат райсовета, на собрании, когда надо, так отчитает, что виновник готов сквозь землю провалиться.

На последнем совещании культработников Ольга Ивановна, похвалив Гусевскую библиотеку, так отозвалась о Белоглазовой:

— В библиотеке у Анюты Белоглазовой всегда горит огонек! И душа у нее горит, и людей греет, свет им ясный несет. Побольше бы таких огоньков в нашем районе.

Родом Анюта из Смоленска. Она окончила культпросвет-школу и сама попросилась в рубиловские лесные края…

Сначала она ехала поездом. Потом, впервые в жизни, села в самолет и полетела, уткнув нос в круглое оконце. Внизу медленно проплывали тронутые осенней позолотой леса, свинцовой лентой извивалась река Илимка, длинными рушниками лежали на лугах разостланные льны, а горизонт курился туманом. Анюте казалось, что «Антон» парит в воздухе недвижимо, как ястреб, и только земля уходит назад. Она не успела нарадоваться новому ощущению, как самолетик мягко плюхнулся на мшистый дерн и покатился к избушке, именуемой Рубиловским аэропортом.

Отделом культуры заведовал тогда Роман Евсеевич Кикоть, а Анюта, робея, назвала его Коготь.

— Кикоть! — громко сказал заведующий. Он был когда-то капельмейстером и потому перед пенсией (имеет отношение к культуре) попал на эту должность.

— Понятно, товарищ Коготь, — опять перепутала Анюта и окончательно растерялась.

Послали ее в Гусево, в библиотеку. Приехала она туда под вечер. Возчик отвел Анюту к бабушке Авдотье Курмышевой, у дома которой стояла высокая рябина, увешанная багровыми гроздьями. Авдотья приняла у Анюты чемоданы, засуетилась, затараторила обрадованно, словно встречала родную:

— Раздевайся, доченька, пинжак вот сюда вешай, к теплу. Как раз к самовару поспела, как раз… У меня ведь все уполномоченные останавливаются.

— Я, бабушка, не уполномоченная, я насовсем приехала, в библиотеке буду работать.

— Насовсем? Дай-то бог, прижилась бы, а то две библиотекарши от нас убежали, скучно, мол, молодежи мало. Одни старики да старухи. А сколько тебе годков-то?

— Восемнадцать.

— Молоденькая совсем и такая славная, писаная красавица.

— Ну что вы, бабушка, — смутилась Анюта. — Самая обыкновенная я, да еще коротышка.

Анюта, умывшись, отказалась от чаю и побежала в библиотеку, которая находилась в пустующей деревенской избе. Сторожиха дала ей ключ, и Анюта вошла в комнату, заваленную книгами. На столе лежали старые пыльные газеты, на полу растекалась лужа, пахло сыростью и чувствовалось, что здесь давно не бывали люди. Анюта зажгла лампу и принялась наводить порядок.

На третий день в библиотеке стало уютно. Она подписала акт о приеме книг, повесила на двери распорядок работы, разложила литературу по разделам. Села и стала прислушиваться к шуму на улице, все ждала посетителей, волнуясь, как на экзамене. Но почему-то никто не шел. На четвертый день она просидела в библиотеке на два часа дольше, и опять никто не пожаловал на огонек. «А как же я выполню заповедь: книгу в каждый колхозный дом? — подумала она, вспоминая лекции преподавателей и наказ товарища Кикотя. — Как же это я выполню?»

На крыльце наконец раздался топот ног, дверь распахнулась, и на пороге показался парень в замасленной спецовке.

— Пожалуйста, проходите! — обрадовалась Анюта. — Какие книги вас интересуют?

— Книги? — Парень, уставившись на Анюту, сначала нахмурился, потом усмехнулся: — Книги в другой раз, а сейчас дай мне стакан. Огонек у тебя увидел… Машина у нас, понимаешь, застряла у моста, погреемся малость литрухой на троих…

— Что вы сказали? Литрухой? Какой литрухой?

— Глупая ты, что ли? — Парень замялся. — Ну, водки, значит, выпьем.

— У меня библиотека, и здесь книги спрашивают, а не стаканы, — отрезала Анюта, вытолкала парня за крыльцо, щелкнула замком и побежала домой.

Накрапывал дождь. Гудел ветер, срывая последние листья с берез. Противно чавкала грязь под ногами и было так темно, что не разберешь, где земля, а где небо.

Бабушка Авдотья, разомлевшая, грузная, сидела перед пузатым самоваром и пила чай вприкуску, охая и вытирая полотенцем морщинистый лоб.

— Попей со мной, доченька, отведи душеньку.

— Не хочу, голова болит что-то.

Анюта закрылась в своей боковушке и уставилась на черное окно. «Литруха, стаканы, — носилось в ее голове. — Вот и справилась с работой, вот и читают книги в каждой колхозной семье…» Она положила на колени свой чемодан, неторопливо и бесцельно открыла крышку, и запах антоновских яблок ударил ей в нос. Анюта вспомнила мать, привезшую ей яблок к выпускному вечеру, разговор с колхозным председателем, с товарищем Кикотем, вспомнила бабушкин ведерный самовар, неуютное Гусево и, вдыхая яблочный родной запах, заплакала.

— Литруха, — всхлипывала Анюта, и пышные ее светлые волосы упали на крышку чемодана.

Утром Анюта пожаловалась бабушке: почему книги в селе не любят? Авдотья, гремя заслонкой, возразила:

— Неправда твоя, доченька. Книгу у нас стар и мал любит. Попробуй-ка почитай в любом доме, заслушаются и не отпустят тебя.

— А в библиотеку почему не идут?

— Так она ж всегда закрыта была, да другой раз и некогда ходить, сама знаешь. Кто к тебе из Крутых Дербов в такую глухомань потащится? Ежели бы в каждой деревне библиотека была. А ты сама к людям-то иди, сама…

Такую же мысль, как и бабушка, высказали Анюте и в колхозной конторе, партийный секретарь, попросивший ее оформить красный уголок на ферме и почитать дояркам газеты, местные учительницы и инструктор райкома комсомола, помогший переставить в библиотеке стеллажи.

Понемножку Анюта стала привыкать, побывала на колхозном комсомольском собрании, выступила там, и ребята обещали помочь ей. Была Анюта приветливая, но и настойчивая, строгая, когда надо. Все стали звать ее ласково: Анюта, Анечка…

Однажды в дождливый день, когда многие колхозники сидели дома, Анюта попросила у бабушки плащ, наполнила мешок книгами и пошагала в Елховку, за пять километров. Она шла и думала, какую книгу предложит в первой избе, что скажет хозяйкам, увлеклась этим, не заметила, как оказалась возле крытого тока, где тесал бревно старик. Анюта видела этого старика в Гусеве и знала, что это плотник Фокин Александр Кириллович или просто дядя Саша. Узнав, что перед ним новая библиотекарша с книгами, дядя Саша воткнул топор в бревно и сказал:

— Книги читаешь — будто двумя жизнями живешь. Пойдем в дом, молодчина, девка!

Он подхватил Анютин мешок и пошел быстро, и голос его раздавался на всю улицу.

— Книги принесли! Книги принесли! — узнав новость, закричали мальчишки и понеслись по улице, обгоняя старика.

Вскоре у Фокиных собрались люди, и Анюта с выражением читала «Судьбу человека» Шолохова. С первых же строк рассказ захватил слушателей, женщины начали вздыхать, а мужчины хмурились, молча курили. Дядя Саша сидел у печки, нитка от очков свисала с его уха, а клинообразная борода торчала особенно воинственно и остро.

Давно уже опустилась на Елховку темень, а Анюту не отпускали. У нее разобрали все книги. Дядя Саша проводил ее до перекрестка и попросил приходить почаще и принести ему «Анну Каренину» Толстого. Он слышал, как передавали отрывки из этой книги по радио, и теперь хотел прочитать ее сам.

И Анюта много раз бывала в Елховке, и каждое ее появление встречалось радостно.

— Вот ведь какая штука, ребята, — сказал как-то дядя Саша. — Один листаешь книгу — хорошо, а когда при народе вслух читают — другой коленкор.

Проводила Анюта громкие читки и на ферме дояркам, читала в Крутых Дербах, в Зубове и на хуторе Соловьи, где всего-навсего три дома. Здешние жители любили литературу про мужество советских людей, про русскую природу, и Анюте несколько раз в городе приходилось покупать книги на свою зарплату: библиотечный коллектор посылал на село в основном скучные брошюры, толстые заумные труды, которые никто не брал…

Людно стало вечерами и в библиотеке. Сюда приходили не только почитать свежую газету, взять книги, но и просто так, посидеть, узнать новости. Толкались у стола мальчишки, которым Анюта давала книги и просила отнести их в тот или иной дом. Книгоношами стали почти все комсомольцы, а Соня Харитонова по просьбе Анюты открыла в самой дальней деревне, где она жила, филиал библиотеки.

Чаще других появлялся в библиотеке и тот парень, который когда-то собирался греться «литрухой». Он сидел с Анютой до самого закрытия, читал журналы, провожал девушку, носил морозными зимними вечерами Анютину корзину. Вскоре не осталось в окрестных деревнях ни одного человека, кого бы не знала Анюта. В каждой семье она чувствовала себя, как дома. Это знание людей помогало ей в работе. Услыхала она, например, от неразговорчивого пенсионера Ляпина, что он Зимний штурмовал и Ленина видел, и упросила его выступить на вечере. Встреча получилась интересной и живой.

У Анюты не стало хватать времени: везде ее ждали. И утром она просыпалась с радостным чувством. Авдотья, вязавшая ей шерстяные чулки, как-то сказала:

— Молоденькая ты, дочка, ребятенок еще, а как нужна людям-то, как нужна. Председателя и того, видно, меньше спрашивают. Дай-то тебе бог здоровья, моя славная…

Незаметно пролетел год. Потом второй, третий. Анюта получала от матери письма, в которых та звала дочь домой. Анюта отвечала ей регулярно, посылала небольшие денежные переводы, за что мать ругала ее, но поехать к ней в Смоленск насовсем не могла. Она даже не представляла себе, что вот когда-то ей нужно будет уехать из Гусева, проститься с рекой Илимкой, с дядей Сашей, с бабушкой Авдотьей, с ребятами-комсомольцами, со всеми полюбившимися ей деревушками и лесами. Да мало ли с кем и с чем не хочется прощаться теперь Анюте Белоглазовой, лучшему библиотекарю района!

От бабушки Авдотьи Анюта давно переехала, живет теперь с Аллой Михеевой, фельдшером, такой же смелой и веселой девушкой, как и она сама, у них на двоих небольшая комнатка при медпункте. Анюта теперь секретарь комсомольской организации, и колхозный парторг, бывая с ней на совещаниях в Рубилове, зовет ее Анной Петровной. Комсомольцы создали свое льноводческое звено и вырастили в этом году отличный лен. Шефствуют они над фермами, механизаторы в колхозе почти все комсомольцы, отличаются на уборке, на отправке хлеба, на взмете зяби.

Вечерами Анюта и Алла слушают радио, читают друг другу письма, варят на плитке борщ. Скоро с окончанием жатвы будет концерт художественной самодеятельности, и они обе выступят. Алла хорошо танцует, а Анюта поет частушки и сама их сочиняет.

Иногда под их окнами начинает сладко замирать гармошка, и тогда Алла шепчет, щуря лукавые глаза:

— Полундра, Анька, «литруха» пришел!

— Не зови его так, Аллочка, ладно? — умоляет Анюта. — Он хороший. После службы на флоте его и не узнать…

— Мы все поняли, товарищ Белоглазова! — дурачится Алла. — Поспешите, летите, как из лука стрела. Косынку на сегодняшний вечер тебе презентую. Лети!

Но Анюта не особенно торопится. Она так и эдак поворачивается перед зеркалом, примеряя яркую Аллину косынку, слегка пудрится, улыбается и идет к выходу.


В Притыкине было когда-то, еще до войны, восемнадцать домов. Ольга Ивановна хорошо это помнит, потому что учительница зачем-то заставляла ребят пересчитывать дома и спрашивала об этом на уроке.

В школу всей детской гурьбой ходили они в Засимов, в такую же небольшую деревеньку, но стоящую на сносной проезжей дороге. От Притыкина же до Засимовского большака петляли между перелесками выбитые тележными колесами две глубокие, постоянно заполненные дождевой водой колеи да тянулись по сторонам этой убогой дороги вытоптанные коровьими копытами тропки. Путь пересекали еще два оврага, заросшие крапивой, кустами волчьей ягоды, малиной и черемухой. Мать будила девчонок в семь часов, завертывала им в сумки по лепешке, испеченной на сковороде, и они шли от своего крайнего дома по деревне, скликая других ребят. Около двух часов тратили они на четыре километра, и учительница уже с указкой и с классным журналом в руке смотрела на стенные часы и укоризненно качала белой головой:

— Ох, эти мне притыкинские, всегда вы опаздываете!

После уроков Оля отставала от сестер и подруг и шла медленно, собирая по пути кленовые листья, рассматривала красивые мухоморы, провожала взглядом улетающих в теплые страны журавлей. Сзади нее плелся Жучок, помесь овчарки с дворнягой, которого Оля подобрала весной, раненного, в канаве и выходила. Когда она прощально махала журавлям рукой, Жучок тыкался в ее голые ноги влажной мордой, поскуливал и лаял.

— Ты что же это, Жучина, а? — Оля обнимала собаку за лохматую шею. — Может, зверя чуешь. Может, есть хочешь? А ну, побежали домой! Догоняй меня, Жучина, догоняй!

Притыкино открывалось с Каменного бугра, видны были все избы с палисадниками и огородами, задымленные приземистые бани у речки, кузница, окруженная ветлами, пожарный сарай с бочкой воды, крытый соломой скотный двор. Деревня впритык примыкала к буераку, за которым начинался густой сосновый лес. Отец говорил, что потому и деревню назвали так — Притыкино.

С бугра Оля видела, как отец заводит в станок лошадь, собираясь ее ковать. Она со всех ног бежала к нему, висла на его сильной шее и усаживалась на теплые, только что ошинованные колеса. Блаженно закрыв глаза, растягивался возле нее Жучок. Ворот рубахи у отца был расстегнут, на груди виднелись колечки черных волос. Длинными щипцами он доставал из горна малиновую болванку и бил по ней молотком, бросал болванку в шайку с черной от окалины водой. Потом снимал с крюка чайник, долго пил, нарочно проливая брызги себе на грудь. Брызгал и на Жучка, и тот нехотя поднимался, вилял хвостом, а отец смеялся:

— Ну и лентяя ты, Ольгушка, из собаки сделала.

— Неправда, папа, он зверя чует!

— Парфеныч, ты слышишь, что дочь моя говорит? — обращался отец к молотобойцу, вынимавшему из ящика подковы. — Зверя Жучок чует!

Потом кузнецы приступали к ковке. Отец похлопывал мерина по бокам, брал ногу лошади, привязывал ее к колодке, зачищал копыто и прикладывал горячую подкову. От копыта шел дымок, пахло паленым, а он, не обращая внимания, забивал в отверстие плоские короткие гвозди.

— Ну, атаман, хочешь прокатиться? — спрашивал он Олю и подсаживал дочь на покатую спину мерина. — Сдашь коня во двор и беги домой! Скажи маме, я сейчас обедать приду!

Натягивая узду, Оля ехала через всю деревню, сердчишко ее так и прыгало от радости…

Притыкинский колхоз дважды объединялся, входил в «Искру», в «Коминтерн», потом взял его под свое широкое богатое крылышко вместе с «Искрой» и «Коминтерном» умный, расчетливый Столбунов, влил в «Чистые пруды». Затерянное за болотами и лесами Притыкино тем не менее хирело, дома заколачивались или перевозились в «Чистые пруды», в Елховку, на станцию.

Но чуриловская изба еще стояла, и березки, посаженные отцом в день свадьбы, так разрослись, что укрывали своими развесистыми кронами все подворье. И мать Ольги Ивановны продолжала жить в своем осевшем на все углы доме, вместо коровы держала козу, с десяток кур, поросенка, садила на грядках разную зелень, работала в бригаде. Ольга Ивановна, еще будучи в комсомоле, часто приезжала к матери, уговаривала ее перебраться в Рубилово. Угощая дочь блинами, солеными рыжиками, моченой брусникой и сладковатым густым козьим молоком, она отнекивалась:

— Уж тут я и умру, Олюшка… Грех родину покидать… Родные могилки тут, отец твой здесь железо ковал… И дух у нас вольный, грибов, ягоды вдоволь.

— Да у вас тут ни света, ни радио.

— А пошто мне радио-то, дочка?

— Нет, мама, так нельзя, тебе уже шестьдесят…

Она бы и не переехала никуда, если бы дом чуриловский не сгорел от молнии. Расстилала она с бабами лен, глянула, а Притыкино полыхает…

Все это вспомнила Ольга Ивановна после телефонного звонка Столбунова. Было воскресенье, немножко разнепогодилось, поля и дороги отсырели, и она собиралась было заняться стиркой. И вдруг знакомый рокочущий басок в трубке:

— Ольга Ивановна, считаю своим долгом пригласить вас!

— Куда это еще?

— Так Притыкино же мы ликвидируем сегодня, разверзи его прахом! Разве вам не передавали?

— Не передавали. Вы же на осень намечали?

— А чего ждать? Два стандартных дома раньше срока строители сдали, сегодня воскресенье, комбайны, считай, часов до пяти в поле не сунешь, валки влажные, вот и нечего, как говорится, тянуть резину, куй железо, пока горячо!

— Да, не ожидала я сегодня.

— Вы же из Притыкина, дорогая Ольга Ивановна, вот я и счел своим долгом…

— Ладно, еду!

Через час Чурилова была в «Чистых прудах». Столбунов показал ей квартиры, куда въедут оставшиеся в Притыкине четыре семьи. Квартиры были просторные, с большими окнами, с застекленными верандами, с водяным отоплением, на кухнях уже стояли баллоны с газом и блестящие плитки с четырьмя горелками. Недалеко от домов располагались сараи, покрытые шифером: это для коров, для прочей живности.

— Ну как? — сияя, спрашивал Столбунов.

— Чудесно! Не хуже, чем в городе…

— Вот видите? А ваши эти чалдоны еще упираются! Макара Щукина еле уговорил. У нас сейчас восемь деревень осталось, а десять лет назад было шестнадцать. За пятилетку планируем всего три селения оставить. Мне вот сейчас трубы дают для водопровода, так неужели я их потащу в Ступино, к черту на кулички, где каждую весну полой водой мост смывает! Колхознику надо городские условия быта создавать, тогда ко мне не только Телятников заявление принесет, а многие другие прочие. Да что это я вам лекцию-то читаю. Извините, Ольга Ивановна, сгоряча все, народ труднее перевоспитывать, чем дома строить.

Ольга Ивановна хотела пояснить, почему Макар Щукин держится за свое глухое Притыкино, почему так долго держалась за деревню ее мать, но передумала и посоветовала только:

— Надо бы подушевнее как-то переезд обставить, без окриков.

— Какие окрики, Ольга Ивановна! Духовой оркестр вызвал, ключи вручать сам буду! Может, двинем? Грузовики уже там.

Они поехали на столбуновском «газике». Угодья колхоза «Чистые пруды» тянулись вдоль широкой реки. Перед школой-десятилеткой был виден памятник Ленину, за липовой аллеей просматривался детсад, стадион, обнесенный забором, стеклянное кафе «Лесной покой», про которое районная газета напечатала фельетон под длинным заголовком: «Покоя нет, покой нам только снится», намекая на пьяниц. Столбунов поругался с райпотребсоюзовцами и добился, что водку в «Лесном покое» продавать не стали.

— Вы нас не учите пить, — шумел он под общий смех в зале райисполкома, показывая пальцем на торговых работников. — Мы и сами умеем…

Подъехали они к оврагу, через который Ольга Ивановна ходила в детстве в школу. На одной стороне оврага стоял покосившийся телефонный столб. И тут же у ямы, заплывшей грязью и заросшей лебедой, валялись еще два бревна, черные от сырости и долгого лежания. За эти бревна Столбунов схлопотал когда-то выговор. Ольга Ивановна первая голосовала тогда на бюро райкома, чтобы выговор Столбунову записали: тянул, тянул радио в Притыкино и на полпути бросил — «недооценивает культурно-массовую работу». Сейчас она украдкой глянула на бревна и подумала, что Столбунов ведь тогда был прав: тянуть линию к четырем домам в такую даль не стоило.

В Притыкине, возле дома Макара Щукина, горел огромный костер. Дед Макар, заядлый рыбак и охотник, крушил колуном деревянную кровать и приговаривал:

— Эх, мать ты моя старуха! Сколько детей мы с тобой на этой кровати народили, а теперь я ее рублю, потому клопы в ней, и в новую жизню я ее тащить не намерен… В огонь! И решето это в огонь! И квашню! Бабы хлеб теперь все одно не пекут!

— Ты чего, Макар, расходился? — спросил Столбунов.

— Я, товарищ Столбунов, все похерю, старуху в городские хоромы отправлю, а сам шалаш тут воздвигну, потому как нет лучше нашего Притыкина.

— Убежишь из шалаша-то. Киноспектакль захочешь и прочее.

Макар заметил Ольгу Ивановну, рысцой подбежал к ней, обнял за плечи:

— Ольгунька, лапушка-раскрасавица, вот и гибнет наше Притыкино! Сколько годов… С Иваном-то мы, бывало, с батькой-то твоим… Эх, жизнь наша…

— В «Чистых-то прудах», Макар Егорыч, лучше будет.

— Понимаю, Олюшка, а душа мечется…

Из двух домов уже погрузили все вещи. Бульдозер поддел глиняную сараюшку, и та, обволакиваясь пылью, рухнула на лужайку. В Притыкине оставляли один дом, остальные ломали. Здесь будет летний лагерь для дойки коров, и дом пригодится для пастухов и доярок.

Поговорив со своими деревенскими, Ольга Ивановна пошла на то место, где был их дом. Две березки, обгорев, засохли, а остальные стояли. Целыми были и две черемухи, меж которыми отец, бывало, подвязывал веревки для качелей. А вокруг пепелища плотной стеной стояли цветы иван-чая…

Там, где была кузница, Ольга Ивановна нашла в траве ржавую подкову и болт от телеги. Подкову она вытерла, завернула в носовой платок и убрала в сумочку. Ей было немножко грустно, хотелось плакать…

— Кончай, ребята! — кричал Столбунов. — Трогать пора!

В «Чистых прудах» машины встретил колхозный духовой оркестр. Народу сошлось много. И все стали помогать разгружаться, снимали с грузовиков неуклюжие комоды, старинные горки, дубовые скамейки.

— А это еще зачем привезли? — ставя на попа трехметровую скамью, смеялся парень в джинсах. — Вот чудики!

— Для кино пригодится! Кино снимать будут!

— А я вот все пожег, — похвалился Макар, вынимая из мешка двустволку.

— Ты, дед, вообще сегодня что-то сознательный. В «Лесном покое», часом, не был?

— Плевал я на ваш покой! Мы сами с усами!

Столбунов, выждав, когда шум несколько стих, сказал громко:

— Ну, товарищи, вот вам ключи, вселяйтесь, располагайтесь!..

Оркестр опять грянул туш, и дед Макар, бросив кепку на землю, пустился вприсядку.


Ольга Ивановна предложила подвезти меня до сырзавода в Бакшейку. Но я отказался и пошел напрямую через поля. Подул ветерок, небо очистилось, и снова, как и вчера, встали в его синеве белые округлые облака. На месте озимых у леса уже чернела пашня. Два трактора переворачивали стерню и за поскотиной, на том самом поле, куда водил меня Столбунов.

Вскоре зашумели и комбайны. Засновали, поднимая пыль, самосвалы с зерном, потянулись грузовики к станции, к элеватору.

Продолжалась страда. Шел хлеб нового урожая.

Загрузка...