ЖИТЕЛИ ЛЕСНОГО ДОМА

Если ехать из Пскова в сторону Ленинграда, то на восемьдесят пятом километре покажется одинокий домик, стоящий недалеко от дороги. Всюду, куда ни глянь, могучие сосны, березняки, и окруженное со всех сторон этой буйной зеленью крестьянское жилье уже само по себе привлекает чем-то, настраивает на лирический лад, а тут еще, вдобавок к лесной романтике, полно новеньких скворечников на шестах по заборам. Сначала, помню, их было десять. На другую весну — около двадцати. И каждый раз, когда я проезжал мимо этого лесного домика, всегда думал, что хорошие, должно быть, люди живут здесь, коль так полюбили их птицы. Хотелось остановиться, зайти, разузнать обо всем, посидеть на бревнах, сваленных у сарая.

Раздвигая широкие лопухи и метелки конского щавеля, иду по узкой тропинке. Тихо. Августовская дремотная теплынь недвижимо висит над лесами. Густо пахнет подсыхающей скошенной травой. Ровные валки этой травы тянутся вдоль плетней и обочин дороги. У палисадника свежий стожок сена, привязанный за веревку теленок. Ворота и дверь дома распахнуты настежь. Открыты на обе створки и все оконные рамы. Невзрачная собачонка, завидя меня, лениво тявкнула раза два и обиженно затрусила к будке.

— Джек! Джек! На кого лаешь?

Из сеней вынырнул мальчишка лет десяти, босой, в старой солдатской пилотке, съехавшей на самое ухо. Разглядывая меня, он склонил голову набок и заулыбался, щуря свои голубые глаза.

— Здравствуй, мальчик!

— Здравствуйте!

— Ты чего смеешься?

— А так…

— Как тебя зовут?

— Вовка Кузнецов.

— Скворечники ты сделал?

— Половину я, половину отец, — скороговоркой ответил мальчик и еще больше заулыбался, и вся его худенькая фигурка, ершистый русый вихор, лезущий из-под пилотки, исцарапанные ноги, клетчатая короткая рубашонка и эта милая, подкупающая доброта во взгляде говорили о такой неуемной душевной чистоте и щедрости, что я вначале несколько как бы растерялся, не знал, о чем говорить и что спрашивать.

— Да, много у вас скворечен…

— На ту весну сто будет.

— Неужели сто?

— А чего ж? — удивился Вовка моему вопросу. — Они у нас не только у дома, но и на огороде, и на березах за баней, и за двором. А в ельнике видели? О-о-о! Там семнадцать скворечников. Да на осине, которую молния подожгла, три. И у речки, где черемуха растет, тоже есть. Там я долбленку поставил. Знаете, как долбленки делаются?

То, как делаются долбленые птичьи домики, мы с Вовкой обсудить не успели, потому что в проеме ворот показался человек с граблями в руках.

— Это мой папа, — сказал Вовка. — Степан Кузьмич. — Но если бы он и не поторопился представить своего отца, я бы и сам без труда догадался об этом: настолько одинаковой голубизны были их глаза, так схожи покоряющие улыбки.

— Чего он вам тут наговаривает? — протягивая руку для знакомства, проговорил Степан Кузьмич. — Ты бы лучше, парниша, не морил проезжего человека на жаре, а бежал бы к маме да нес бы нам кринку молока холодного, которое утрешнее, из погреба. Да малиной угостил бы товарища…

— Не надо, Степан Кузьмич.

— Как это не надо? Квас вчера только кончился, так не воду же в самом деле пить? А молоко у нас заместо пива. Нет пива в наших местах, не продают. Вон кругом глушь какая, сосняки да озера, до сельповской лавки далеко, но и туда не привозят…

Степан Кузьмич увел меня в палисадник, где под кустами сирени стояли скамейка и врытый в землю столик, снял кепку, тыльной ее стороной вытер вспотевший морщинистый лоб и стал неторопливо закуривать. Он сух, по-молодому подобран, весь как бы из одних сухожилий и мускулов, лицо и руки темны от загара: такой устойчивый, грубоватый загар появляется у людей, подолгу бывающих на морозе и солнце. И нелегко из-за этого трудового загара определить, сколько ему лет.

Поддавшись обаянию светлых молодых его глаз, я дал ему не больше пятидесяти, на что Степан Кузьмич, смешливо покрутив головой, заметил:

— Маленькая собачка — до старости щенок. Пятьдесят-то годков, ежели с мальчишества считать, я только в лесниках состою. Так что промашку дали лет на пятнадцать. Мне бы уж на пенсию надо, а лес кому передать? Кто сюда поедет?

Вовка принес глиняную корчагу молока и малину в аккуратной плетеной корзиночке. Пузатые бока корчаги сразу же покрылись матовой холодной слезой, засветились потеки на обливной глазури. Я с удовольствием выпил целую кружку и попробовал малины, не огородной, как объяснил Вовка, а лесной, собранной на порубях, открытых солнцу, и потому мелкой, но сахарно-сладкой. Разговорившись, Степан Кузьмич по привычке и простоте своей перешел на «ты», сказал, что народ к ним заходит частенько, потому как изба при большой дороге: то охотники заблудятся и заглянут на манящий огонек, то шофер, устав от копания в испорченном моторе, попросится ночевать или просто так вот, из любопытства, на скворцов посмотреть идет сюда разный люд.

— А скворушек приваживать — это вот его затея, из-за него, понимаешь, все и пошло, — говорит Степан Кузьмич и обнимает сына за плечи… — Последыш он у нас, помощник мой…


Я частенько стал заезжать к лесному домику и хорошо уже знал не только Вовку и Кузьмича, но и жену его, приветливую Авдотью Михайловну. И Джек больше не лаял на меня, а, встречая, приветливо повиливал хвостом.

Раньше на этом месте гнали смолу, и хутор из трех дворов именовался поэтому Смольняки. В войну карательный эсэсовский отряд дотла спалил хутор, и по краям пепелищ каждое лето грустно алели цветы иван-чая, и только по этим цветам можно было догадаться, что тут было селение. А потом, когда Степан Кузьмич воскресил Смольняки, поставив здесь дом, прежнее название как-то не прижилось, и все называли хуторок по-своему:

— А, это то место, где сердитый старик, мальчик и много скворечен…

Сердитым Кузьмича стали считать с тех пор, когда он как-то в мае, в самую пору цветения черемух, отругал пьяных туристов за распевание разухабистых песен в лесу. Их было человек десять, здоровенных парней, и у каждого, как показалось Кузьмичу, на боку болтался включенный транзистор, а у одного еще и гитара, по которой он бил наотмашь всеми пальцами, и все они орали, кривлялись, приплясывали, не замечая юного весеннего леса, набравшего уже полную листву, не слыша его ароматов и музыки. Они перли, как толпа дикарей, ломая на ходу сучья, и Кузьмич, видя, что туристы на его предупреждение не обращают никакого внимания, ахнул из двустволки дуплетом у них над головами и, когда парни, ошарашенные выстрелами, наконец, остановились, подошел к ним вплотную и закричал, сжимая кулаки:

— Вы люди или не люди? А? Акт составлю! Оштрафую! За хулиганство в святом месте! Как фамилия?! Ну?!

А вообще-то Кузьмич — человек добрый, спокойный, в душе поэт и «расходится» только в тех случаях, когда видит, что лесу его любимому наносится какой-то урон. С лесом у него ведь вся жизнь связана. Он тут родился и вырос. Отец и мать Кузьмича ни капельки не удивились, когда он, молоденький еще парнишка, попросился отпустить его на кордон на стариковскую должность — в сторожа. Кузьма Иванович Кузнецов — сам бывалый лесовик — оценил порыв сына: умирать легче, когда дело твое родной человек подхватывает.

А леса здесь чистые, привольные, по-настоящему русские. Стоят они по увалам, пересекаются речками, глухими оврагами, где даже в полдень сумрачно и прохладно, где рядом с кленом тянется к небу нежная рябина, а вокруг елового пня кустится колючий можжевельник, выглядывают стеклянно-кровяные глазки костяники. И название у леса красивое — Валдай. Это не тот Валдай, что где-то за озером Ильмень, а свой, местный, ни в чем не уступающий тому большому, настоящему Валдаю.

В сторожах Степан Кузьмич побыл недолго. Охранял он штабеля дров, сложенных на просеке возле узкоколейки, и ночами слушал, как живет лес. Из густого и яркого Млечного Пути падали звезды, шуршала в диком малиннике лисица, ухал где-то филин, летучая мышь шелестяще носилась вокруг белой его рубахи. Ему хотелось оставить эти аккуратно уложенные поленницы осиновых дров, источающих винный запах, и уйти в чащу, пробираться по тропе к Полужневской засеке, как это делал дядя Федя Сабурников. Дядя Федя иногда заходил к сторожу, как взрослому, протягивал кисет, разговаривал о жизни, о Валдае, о разных случаях. А когда Степана определили в лесники, впервые назвал его Кузьмичом, ставя этим как бы знак равенства между собой и молодым Степаном.

Работал Степан Кузьмич старательно. Участок его был немалый: пять километров в одну сторону и девять в другую. А если кольцо делать, то с обходами разными чуть ли не полсотни километров наберется. И ходил Кузьмич по Валдаю ежедневно, особенно рано утром и поздно вечером, забираясь в те места, где всего вероятнее мог оказаться нарушитель. В его задачу входило охранять не только лес, но и все живое в нем, всех зверей и птиц, рыб в озерах и реках. Не хватало тогда егерей, да и сам бы он не прошел мимо, если бы, к примеру, в озере на его территории запрещенными сетями ловили рыбу. В высоких сапогах, в ватнике, с ружьем и брезентовым ранцем за плечами, неслышно пробирался он опушками, огибал ольховые заросли, делал метки на умирающих деревьях, приглядывался к мелколесью, примечал следы, оставленные недругом.

В первые же годы самостоятельной работы Кузьмич узнал, насколько ответственна и опасна должность лесника. Как-то на рассвете, поднимаясь на горку, услышал он торопливые шарканья пилы. Заря уже встала, но было еще темновато, и, раздвинув ветки крушины, Кузьмич с трудом разглядел поваленные ели, уже без сучьев, и подводы, укрытые за осинником. Два мужика подпиливали стройную свечкообразную сосну, а третий, высокий, с бородой, носил свежие бревна к подводам. Кузьмич выскочил из-за кустов, побежал к лошадям, но в это время сбоку его что-то сильно толкнуло. Он упал, оглушенный, обожженный пламенем близкого выстрела, а когда очнулся, тарахтение колес уже было далеко. Зарядом дроби ему поранило щеку, вырвало бок у фуфайки. Перепуганный, весь в крови, прихрамывая на правую ногу, побежал он к большаку и настиг порубщиков в льняном сарае, где они прятали ворованный лес. Бородатый замахнулся на Степана топором, но тут же осекся: лесник держал на изготовку двустволку…

Был суд, и нарушителям попало крепко. А лесник после этого стал нередко слышать угрозы из-за реки:

— Эй, Стя-я-я-па-ан! Круто берешь, парень! Гляди, да оглядывайся! Не спотыкнись, ямок-то в лесу много!

Кроме ближних деревень да Струг Красных, районного центра, никуда Кузьмич не отлучался. Некогда было, да и охоты особой не испытывал, свои тихие Смольняки любил беззаветно. И только когда война началась, решил всеми путями добиться посылки на фронт: из-за болезни сердца в армию его не брали.

Не успел с хлопотами: немцы уже в июле заняли Псков, перерезали дороги к Ленинграду и Новгороду. «Тут воевать, будем», — решил Кузьмич и пошел к партизанам. Но в отряде оружия ему не дали.

— Ты, Степан Кузьмич, лесник, — сказал командир, — дом твой на самой автостраде стоит, и приказ тебе такой будет: живи тихо, выполняй все немецкие приказы, будь незаметным и наблюдай за дорогой…

Задание это оказалось не таким уж простым, как выглядело вначале. Недели через две к хутору Смольняки подкатили два бронетранспортера и замерли в некотором отдалении. Кузьмич увидел из окна, как угрожающе поворачиваются короткие черные стволы пулеметов, и, догадавшись, в чем дело, крикнул:

— Ложись!

Жена его Марья и два сына, большие уже хлопцы, прижались к полу и замерли. А через секунду длинные очереди хлестнули по стенам, звякнули стекла, посыпалась пыль с потолка. Потом все стихло, было слышно, как машины подъехали ближе и раздались немецкие голоса.

— Выходить, видно, просят, — догадался Кузьмич. — Вы пока лежите, а я узнаю… Мало ли что… Лежите пока…

Втянув голову в плечи и сгорбившись, он вышел на улицу и огляделся. По дороге в сторону Ленинграда двигалась танковая колонна. Из крайнего дома, где жили Смирновы, немцы волокли поросенка. Поросенок визжал, брыкал ногами, и солдаты смеялись, улюлюкали. Они забросили поросенка в открытый люк и, вытирая травой руки, подошли к Степану Кузьмичу.

— Ты кто есть? Партизан?

— Я лесник… Я лес охраняю, — ответил Кузьмич и для убедительности ткнул себя пальцем в грудь, похлопал по бедрам: вот, мол, смотрите, ничего у меня нет, мирный я человек.

— Пять минут и — вэк, пошель! — приказал немец. — Дома сжигайт!

Через двор, сеновалом, по картофельной борозде выбралась семья Кузьмича к лесу.

— Бегите прямо на выселки к Федору! — сказал Кузьмич Марье и сыновьям. — Я ночью приду. Быстрее!

— Ой, батюшки, пропадем, сгинем! — запричитала Марья. — Умоляла я тебя загодя убежать отсюдова вместе со Смирновыми и Тихоном, а ты свое заладил! Последнее пальтишко… Машинка швейная… Все сгорит! Ой, батюшки!

— Ну, хватит! — прикрикнул Кузьмич. — Бегите!

Когда Марья с ребятами скрылись в зарослях, Степан Кузьмич выполз на опушку и стал наблюдать с пригорка. По шоссе все еще двигалась колонна. Он насчитал двенадцать танков и двадцать шесть тупорылых, как бы без кабины, грузовиков. Солдаты в касках плотно сидели в кузове каждой машины, а три грузовика были укрыты пятнистым брезентом.

Хутор немцы почему-то не подожгли. Сгорел он позже, когда каратели прочесывали леса под Лудонями. Ночью Кузьмич успел перетаскать в укромное место кое-что из домашнего скарба. Спас он и швейную машинку. И корову, которая паслась на луговине, ухитрился увести на выселки.

С той ночи жизнь его круто изменилась. Он бродил по деревням, толкался возле дорог, у станции, а спал в землянке за Лисьим оврагом, которую сам наспех вырыл и сложил там печь. У него была официальная бумага с орлом и свастикой, удостоверяющая, что он охраняет лес Германской империи и отвечает за его заготовку и отгрузку. Бумага была подлинная, и он ее охотно показывал на пикетах пожилым немцам, несущим караульную службу. С этими немцами он старался «найти общий язык», бережно свернув бумагу, снимал ранец, где у него всегда водилась самогоночка. Отвинтив колпачок фляжки, выплескивал немного жидкости на стол и подносил спичку. Самогонка вспыхивала синим огнем, немцы дружно орали «О-о-о!», нюхали фляжку, а Кузьмич, не теряя времени, острым охотничьим ножом строгал ломтиками сало, резал луковицу, хлеб и приглашал широким жестом:

— Пожалте, господа солдаты, русской водочки! Не водочка, а настоящий шнапс, слеза, можно сказать, божья росинка!

Иногда немцы прогоняли настырного лесника, а чаще всего пили самогонку и ели сало. И потом, когда Кузьмич появлялся на переезде в позднее время и шел вдоль военных машин и эшелонов, солдаты не трогали его, угощали даже сигаретами, хлопая по плечу. Кузьмич улыбался, говорил «данке» и «гут», опять расстегивал ранец, а спустя час уже сидел у верного человека и по памяти выкладывал виденное за день…

В выселках у своих бывал он редко. Работы разной хватало, да и побаивался лишний раз маячить там, потому что в соседней деревне жил староста, провокатор и немецкий прислужник, который хорошо знал Кузьмича и догадывался о его партизанских связях.

Марье с ребятами приходилось туго. Да и болела она часто, кашляла от простуды, днями лежала на полатях. Кузьмич доставал меду, заваривал травы в крутом кипятке, но ничего не помогало. К докторам бы надо Марью везти, да где теперь докторов сыщешь, когда всюду немцы, больницы сожжены, кругом пепел и головешки.

Умерла Марья, незаметно и тихо угасла, не приходя в сознание после высокой температуры. Кузьмич запомнил при последней встрече ее восковое, исхудавшее в болезни, но все еще красивое лицо, просящий взгляд и крупную слезу на щеке. Она тогда уже не могла говорить, но еще все понимала, и в крупных ее горящих глазах Степан Кузьмич прочитал одно: я уже не встану, а ты береги детей…

А в последние минуты он возле нее не был и жалел об этом, плакал, разбивая пешней мерзлую землю для могилы…

Совсем немного не дожила Марья до освобождения. После прорыва ленинградской блокады немцы, разбитые на всех участках, откатывались к Пскову, и вскоре на родину Кузьмича пришли наши войска. В честь такого события он откопал спрятанную двустволку и выстрелил несколько раз, салютуя свободе.

Стихла фронтовая канонада на псковской земле, но война еще не кончилась, она гремела где-то за Ригой, под Либавой, у польских городов. Степан Кузьмич, еще раз попытав счастья в военкомате и услышав категорическое «нет», приступил к своим обязанностям лесника. Обходя знакомые просеки, он не заметил, как ноги сами привели его к родному хутору Смольняки, вернее, к тому месту, где стоял когда-то хутор. Была середина июля, и все утопало в зелени, высокая трава покачивалась на ветерке. Из всех деревьев, растущих до войны у дома, уцелела одна лишь березка. Она была избита пулями, и в тех местах, где входили пули, застыли красные потеки, словно это были раны человека. Кузьмич знал, что весной березка истекала соком, сок высох и покраснел, но ему так и казалось, что это человеческие раны. Он вспомнил Марью, ее просящие глаза и обнял березку, застонал от нахлынувшей вдруг душевной боли…

Долго осматривал Кузьмич пепелище, ковырял палкой землю и среди щебня и кирпичей нашел заслонку от печи и обгоревшую кружку без ручки. Эта кружка несколько рассеяла его, обрадовала. Это была его любимая кружка, он всегда пил из нее чай, сидя на своем месте у окна, выходящего на дорогу. Марья, бывало, уж знала, что из другой посуды он пить не будет, и наливала ему только в эту эмалированную, с просинью на донышке кружку. Теперь эмаль отлетела, и просини не видать внутри, но кружка была еще крепкой, хотя и без ручки. Кузьмич обмахнул ее лопухом и, перекладывая из ладони в ладонь, приговаривал, посматривая на заходящее солнце, туда, где еще катилась война:

— Нет, гады, шалишь! Оживем и жить будем! Будем жить!

Он убрал кружку, вздохнул, выпрямился и быстро, уверенно пошел к лесу. Он твердо решил строить дом. На пепелище, на развалинах. Точно такой же дом, какой был у него до войны. С сараем и погребом. С сеновалом. И с окном на большую дорогу.


Трудно давался новый дом Кузьмичу. И бревна, и жерди, и мох для пазов — все это он носил на своих плечах: лошадей при лесничестве пока не было. И в колхозе попросить неудобно, потому что бабы в деревнях плуги на себе таскали. Помогали, правда, ему сыновья, но жалел их Кузьмич: уж очень они истощали и умаялись за годы оккупации. И без матери было им плохо. Получит Кузьмич крупу по карточкам, и двухнедельной нормы хватает ему почему-то всего на три-четыре каши. А Марья сумела бы растянуть, что-то такое бы состряпала для обмана желудка. Парням уж в армию скоро, а они на пацанов похожи, ребра и через рубашку пересчитаешь. Летом еще лес выручал, речка: то маслят корзину притащат, то земляники наберут, щурят да окуней наловят. Зимой же совсем голодно. Картошки и тон не хватает.

А тут еще семья у Кузьмича неожиданно увеличилась. Поехал он в Лугу за стеклом для новой избы и увидел, ожидая попутную машину, мальчишку у забора. Заросший, с голыми коленками, в какой-то женской засаленной кофтенке, сидел мальчишка, скрючившись, на земле и жадно, глотая слюну, смотрел, как здоровый мужик с хрустом грызет крыло курицы. Перехватив взгляд мальчика, мужик, видимо, все понял и нахмурился, отвернулся, стал грызть потише, запивая курицу молоком из бидончика. Кузьмич увидел эту сцену и пожалел, что у него в кармане всего-навсего одна картофелина и щепоть соли в бумажке. Он подсел к мальчишке, разломил картофелину, посыпал солью и, протягивая одну половинку парню, сказал:

— Давай-ка, герой, закусим перед дорогой чем бог послал. В Псков, поди, едешь?

— Никуда я не еду, — опустил мальчишка глаза и, взяв картофелину, мигом, почти не разжевывая, проглотил ее.

— Это как же не едешь? А пошто тогда у автобусной остановки сидишь?

— Так просто… Может, знакомых встречу…

— А дом у тебя где? Отец, мать есть?

— Нет никого… В сорок втором их фашист пострелял. В болото всех наших деревенских загнали и постреляли… Может, слыхали? Под Гатчиной это болото…

— Под Гатчиной, говоришь? Может, и слыхал… Болот там много. А где же ты обитал все это время? Величают-то тебя как?

— Ваня…

— Так где же ты, Ваня, жил?

— У тетки в Сельце жил… А она умерла…

Разговор с Ваней Кузьмич уже продолжил в помятом «студебеккере», куда их посадили артиллеристы. Кузьмич привез мальчишку домой, усыновил его. И Ваня быстро прижился, сдружился с Костей и Сашей. Они вместе ходили в лес, доделывали кое-что в доме. А дом у Кузьмича получился просторный, по фасаду пошире довоенного, еловые свежие бревна как бы звенели от мальчишеских голосов, запах смолы стоял во всех комнатах. Вот только крыши настоящей пока не было, осока с соломой, прижатые жердями, пропускали воду во время сильных дождей, топорщились на ветру.

— Пилораму наладят, тесом перекрою, — говорил Кузьмич, покуривая самосад после работы. — Или, может, дранки достанем, толя, тогда полегче будет крыша…

Ребята садились с ним рядом, затихали. Кузьмич любил эти минуты. Куда-то улетела усталость, на душе было покойно. Он всегда верил в добро, в труд, работал много, всегда был готов помочь человеку, и эти его качества неотразимо действовали на ребят.

Возвращаясь как-то с обхода, встретил Кузьмич женщину на дороге. Она несла вязанку хвороста и показалась леснику знакомой.

— Ты, что ли, Авдотья? Счастливой тебе бить, не признал сразу-то…

Авдотья сбросила с плеча вязанку и села на нее, сказала, поправляя платок:

— Счастье не про меня, видно… Видишь, какое оно, счастье…

Кузьмич знал, что Авдотья живет в Букине, что она вдова, догадывался о ее трудной доле, но то, что увидел в ее избе, принеся хворост, поразило его, сжало сердце. Холодно, пусто, с потолка и стен лохмотьями свисают закопченные обои, щели подоконников заткнуты тряпьем, а с печки смотрят пять детских одинаково белокурых голов. Дети уставились на Степана Кузьмича и молчали, и в их испуганно-ожидающих глазах была та же голодная мольба, что и в глазах Вани, когда он его впервые увидел там, возле Луги.

— Мы в кормокухне на ферме жили последнюю-то зиму, а тут немцы стояли, пушка у них на огороде спрятана была, — говорила Авдотья, как бы оправдываясь. — Нас и близко не подпускали, пол, вишь, прожгли, стенку в чуланчике прошибли…

— Там у них, мама, подзорная труба выставлялась, — сказал самый старший из детей, и все они тут же соскочили с печки. На старшем мальчике лет десяти болтались красноармейские широкие галифе, а остальные, три девчонки и один мальчик, были совершенно голыми.

— А ну, марш на печь! — прикрикнула Авдотья и шлепнула одну из девчонок, видимо самую озорную. — Сейчас огонь разведу, похлебку варить будем…

— Мама, а Колька пулю спрятал, — скороговоркой доложила девочка, которую шлепнула.

— Какую еще пулю, о господи, царица небесная!

— Железную, с желтым носиком…

— Дай сюда! — потребовала Авдотья, подступая к сыну. — Этого еще не хватало на мою головушку! Пальцы-то враз отхватит!

Колька порылся в лохмотьях и протянул матери крупный блестящий патрон с двумя ободками на острой пуле.

— Этот и стрельнуть может, — сказал Кузьмич и взял патрон из рук Авдотьи. — С ним шутки плохи. Это, должно быть, от крупнокалиберного пулемета или от самолетной пушки. Бронебойно-зажигательный…

В Букино, к Авдотье и ее ребятишкам, Степан Кузьмич стал захаживать частенько. То дров наколет, то ворота поправит, доску приколотит. И всегда что-нибудь да приносил детям. Они уже успели полюбить его, шумно встречали еще на улице, забирались на колени. Видя эти сцены, Авдотья с трудом сдерживала слезы, улыбалась дрожащими губами, покрикивала на детей:

— Дайте отдохнуть дяде, ну что вы его облепили, как мухи!

Авдотью покоряла бескорыстная помощь и душевность лесника. Он не был похож на некоторых мужиков, которые если и помогали одинокой женщине, то обязательно с тайным умыслом, с намеком. И водкой от Степана Кузьмича никогда не пахло, хотя при такой должности, как у него, да еще в такое время, когда лес всем нужен, мудрено не клюнуть на приманку. Авдотья была еще молода и хороша собой и видела, всем своим женским существом чувствовала, что тянется к ней Степан Кузьмич, не только жалость в его сердце, а и еще что-то теплое, волнующее. А может, она ошибается? Может, лесник по доброте своей просто ребятишек ее жалеет? Все эти мысли, связанные со Степаном Кузьмичом, она пыталась отгонять от себя, и чем старательнее отгоняла, тем больше думала о леснике, ждала его вечерами, посматривала на опушку темного ельника, откуда он обычно появлялся. Она знала, что когда-то лесник заговорит с ней не только о погоде и нуждах, и ждала этого разговора, волновалась, верила и не верила. Но больше все-таки верила.

В одно из воскресений Степан Кузьмич пришел не в конце дня, а загодя, к обеду. Рановато что-то в этом году дохнуло осенью, в половине сентября березки стояли уже обнаженные, журавли до срока улетели в теплые страны, и хотел он поскорее доделать защитку у северной стены Авдотьиной хибары.

Работали все вместе, весело, со смехом. А к вечеру, когда дети уснули, Авдотья и Степан Кузьмич вышли на улицу, сели на приступке. Лесник долго закуривал, и руки его, освещенные луной, слегка подрагивали, крупные крошки самосада падали ему на колени.

— Не поможет тебе, Авдотья, эта защитка, — сказал Степан Кузьмич, закашлявшись. — Стена-то трухлявая, нижние два венца совсем сели…

— Этот дом еще дед Архип строил, отец мужа моего покойного, — тихо отозвалась Авдотья.

— Оно и видно, что при царе Горохе ставили. Не прозимуешь ты тут, ребятню погубишь…

— Не привыкать. Когда на ферме от немца прятались, и не то было. Выдержим. Картошка вот только в подполье померзнет. А так ничего. Татьяна Тихоновна, бригадирша наша, соломы мне обещала, набросаю ее в подпол…

— Не согреет твоя солома. Ты вот что, Авдотья… Еще летом хотел я тебе сказать… Ко мне переходи… Дом у меня новый… Я ведь не так просто… А насовсем, значит… Все честь по чести… В сельсовет сходим… Еще летом хотел тебе это сказать…

— У тебя же своих… трое, — раздумчиво приговаривала Авдотья. — Эх, Степа… Какой ты человек…

Она всхлипнула, закрыла лицо ладонями. Она еще не называла его так ласково, по имени, и Кузьмич, чуткий ко всему сердечному, прижал ее голову к своей груди и не мешал ей выплакаться…

А утром, сняв с печи тюфяк и вытряхнув из него солому, Степан Кузьмич сложил туда все вдовьи пожитки, привязал за поводок козу Маньку, и пошли они друг за другом, всей семьей по еловой просеке.


Прошло несколько лет. Жизнь на псковской земле стала заметно улучшаться. Заасфальтировали выбоины на большаке перед хутором, забелели в селах шиферные крыши, шагнули через леса и низины мощные опоры высоковольтной линии, потоком катили в обе стороны мимо Смольняков новенькие автомобили.

И в лесном домике многое изменилось. Ушли в армию и остались затем в городах старшие сыновья Кузьмича. Выросли и разлетелись, словно птицы, и остальные дети. На хуторе работы нет, в лесничество немного требуется народу, вот и поехали они на разные стройки по комсомольскому набору. Все дети Кузьмича увезли с собой с хутора доброту в сердце, дружелюбие, красоту души, навеянные очарованием русской природы, данные им незаметным, но верным воспитанием их отца.

На хутор часто приходили письма из воинских частей, из комсомольских и партийных комитетов. И во многих письмах выражались слова благодарности Кузьмичу и Авдотье за настоящее воспитание детей. Степан Кузьмич любил читать эти письма вслух. Очков он еще не носил, но страдал профессиональной для лесников дальнозоркостью, и когда читал письмо, то отводил листок на полметра от глаз. Авдотья слушала и улыбалась, а Кузьмич через каждую строку комментировал:

— Танюшке надо белых грибов послать, а Анюте и Косте малины сушеной… Они, бывало, простужались… Пусть с чаем пьют…

По лесной своей службе Степан Кузьмич по-прежнему считался передовым, и каждый почти год на стенке перед фикусом появлялась новая, выданная ему похвальная грамота.

Жил он со своей Авдотьей дружно. Ни разу голоса на нее не повысил, и она хорошела с годами, как бы вознаграждая его этим за такую любовь.

Одно ее только беспокоило: замкнулся немножко Кузьмич после того, как разъехались все их дети. Ему всегда надо было о ком-то заботиться, кому-то помогать, привык он к этому, жизни себе другой не мыслил. И стала неверующая Авдотья мысленно молить бога, чтобы ребеночка ей послал, пока еще не ушли годы.

Больше ее, узнав об этом, обрадовался Степан Кузьмич. Забыв снять ранец и рукавицы, он сел к столу и заговорил, как пьяный:

— Ты вот что, Авдотья… Ты не того… Ты за водой не того… не ходи теперь… И дрова из сеней не таскай… Они хоть и сухие, но кругляши березовые, тяжелые они, для углей их не колол мелко… Для углей самоварных…

Родился у них мальчик. Родился как раз в апреле, когда ленинские дни отмечали. Знакомая докторша, которая когда-то Авдотью лечила, поздравляя Кузьмича, предложила:

— Вот вам и имя придумывать не надо. Всех мальчиков в эти дни Владимирами называют. И вы так назовите. Очень солидно звучит: Владимир Степанович…

Вовка рос крепким мальчишкой, спокойным. Думалось, что никакие хворобы к нему никогда не пристанут. Но в четыре года, удрав от матери за сарай, наглотался он сосулек, подхватил грипп, а после гриппа началось осложнение. Горячий метался по постели и все просил, чтобы впустили в комнату скворца. Перед окнами дома висели два скворечника, и как-то молодой скворушка, учившийся летать, попал на кухню. Вот Вова и запомнил, видно, этого летуна и сейчас, сгорая от жара, хотел его видеть.

— Они скоро прилетят, сынок, недельки две осталось всего, — гладил Кузьмич мальчика по голове. — И тот прилетит… Они всегда свое гнездышко находят… И скворцы, и ласточки, и грачи…

— Впусти его, принеси! — бредил ребенок.

Кузьмич не находил себе места. Проводив как-то медсестру, которая сделала Вове укол, махнул он в Ленинград, «проголосовав» попутной «Волге». Ходил по Невскому, выспрашивал прохожих, где птицами торгуют и не держит ли кто дома скворцов. Некоторые не обращали на его лепет никакого внимания, кое-кто, видно, принимал его за пьяного. Но вот один морячок, выслушав Кузьмича, нахмурился:

— Сын, говоришь, болеет? Четыре года? Скворца просит? Это мы сейчас, старик, попробуем. Есть две копейки?

— Только и всего?

— Да нет, не понял ты. Не скворец стоит две копейки. Две копейки надо, чтобы по автомату позвонить, понимаешь? Есть тут у меня одна Нюрочка знакомая, вернее, Анна Петровна, в школе работает. Так вот она говорила, что у них еж есть.

— Не надо мне, сынок, ежа…

— Где еж есть, там, глядишь, и скворец сыщется. Две копейки надо…

Кузьмич порылся в карманах и протянул морячку горсть мелочи.

— О, да у тебя тут всяких по паре! Пошли!

Несколько минут морячок говорил с кем-то по телефону, потом сообщил:

— Такси будем ловить. У Анны Петровны попугай есть, сорока, реполов, а скворца нет. Скворец есть в другой школе. Один пацан держит. К нему и катанем. Но сначала за Нюрой заскочим…

Не прошло и часа, как Степан Кузьмич держал клетку со скворцом, растроганно жал руку ученику пятого класса Славику, который этого скворца ему подарил, смешливой, симпатичной Анне Петровне и морячку.

— Да как же так? — говорил он морячку, когда они вышли от Славика. — Пойдем хоть красного по сто граммов, раз белого нельзя. Услужил ты мне, парень, даже сам не знаешь, как услужил…

— Не могу, увольнительная кончается…

— Откуда ты хоть родом-то?

— Из Сибири, из Красноярского края.

В тот же день, поздно вечером, Степан Кузьмич был уже дома. После укола Вове стало лучше, а когда он увидел скворца, заулыбался, протянул руки, на щеках у него выступил румянец…

С той поры скворцы — самые любимые Вовины птицы. Да и Степан Кузьмич скворца почитает. Весну он приносит и лес врачует. И вообще красив, деловит и опрятен скворец.


Зимой на хуторе скучно. Кругом сугробы, река подо льдом, ветер свистит в радиоантенне. Вовка приходит из школы, катается на лыжах, учит уроки, идет встречать отца на лосиную тропу.

Зато летом ему полное раздолье. В середине июля, когда поспевает разная ягода, съезжается погостить на хутор вся их многочисленная семья. Дом в эти дни ходуном ходит, и Вовка, «любимый последыш», виснет у всех на шее, объедается городскими гостинцами. Ему хочется, чтобы братья и сестры подольше жили на хуторе, но отпуск короток, и вот он с отцом и матерью провожает уже последнего гостя, долго смотрит вслед уходящему автобусу…

А после отъезда родных как-то быстро наступает осень. В семь часов уже начинает темнеть, дуют с Прибалтики резкие ветры, часто моросит дождь. С юга, с брезентовыми тюками на крышах машин, возвращаются загоревшие автовладельцы. До самого обеда лежат в низинах холодные туманы. Березы швыряют на асфальт пригоршни золота. Вереск голубеет на порубях. И всегда по одному маршруту тянутся цепочками гуси…

Все времена года нравятся Вовке, но больше всего весна. Уже в марте, при первой капели, он строгает и пилит доски, сколачивает скворечни. Кузьмич только присматривает за сыном, подсказывает, точит пилу и рубанок. В сарае, где они столярничают, пахнет свежей стружкой, и Джек катается по этой стружке, тычется влажным носом в Вовкины руки, взвизгивает от нетерпения, предчувствуя скорую прогулку в лес. В лесу надо нарубить длинных шестов для скворечен, но Кузьмич, попав в родную стихию, плутает по соснякам до самого вечера, смотрит, подобрали ли лоси сено, оставленное прошлый раз в осиннике, трогает шершавой ладонью пни на опушках. Вовка видит, как отец преображается в лесу, легко дышит, щурит свои умные глаза, заметив зайчишку, не спешит вскинуть двустволку, а хлопает голицами, удерживает Джека и кричит:

— А ну, косой! Вот догоню!

Зайчишка, проскочивший мимо, уже скрылся в чащобе, а он все глядит на петлястый след и, обращаясь к сыну, рассуждает:

— Мало зверья стало у нас, мало. Сколько я фармазонов-разбойников выловил, сколько актов составил, а они не убывают. Если бы я был большим начальником, я бы запретил кому попало продавать ружья. Пусть общее собрание решает, можно ли вот хоть Коське Додонову доверить ружье или нет. А ты как думаешь?

— Конечно! — неопределенно отвечает Вовка. — Я бы тоже это самое…

На второй день они ставят на шестах и приколачивают к деревьям птичьи домики. И вот уже появляются черные пернатые певцы. Сначала они занимают старые квартиры, затем новые, и в сто раз, наверное, увеличивается число жителей лесного хутора. Было всего четверо: Кузьмич, Вовкина мама, сам он и Джек. А теперь столько крылатых гостей, с утра до ночи снующих над поляной и лесом, свистящих, распевающих на все лады!

При виде первой же птичьей семьи Вовка раньше времени убегает в Николаево, в школу, которая находится в двух километрах от хутора, и сообщает, переводя дух:

— Анастасия Павловна, скворцы прилетели!

Вовка учится в третьем классе. Вообще-то ему надо бы уже быть в четвертом, но как-то зимой сбил его лихач-шофер, и долго пришлось отлежать в больнице, потерять год. Отметки у Вовки ровные — четверки и пятерки. Он много читает, особенно вслух своим родителям, и мама его, когда речь идет о войне, подпирает впавшие щеки и тихо плачет, вспоминая прошлое…

А в классе Вовка славится как знаток и защитник природы, верный товарищ. По его примеру везде теперь висят скворечники: и на школьном участке, и у ребят дома. Мальчишки собирают сосновые шишки, прочесывают лес, докладывая о всех нарушениях Кузьмичу. Часто вместе с ребятами ходит и Анастасия Павловна Кремнева, сельская учительница. Во время таких походов Вовка идет впереди. Он ведет отряд к речке Лудоньке, где склоняются над тихими заливами белые черемухи, показывает лисьи норы, следы быстрого енота, а когда из зарослей выскакивает какой-нибудь зверек, так же, как и отец, хлопает в ладоши и кричит:

— А ну спасайся! Вот догоню!

Лес, где гуляют ребята и который уже полвека охраняет Кузьмич, Вовка знает, как своего Джека. Он знает здесь каждый овражек, каждую просеку. Ребята идут молодыми березняками, мимо высоких угрюмых елей, мимо нежных рябинок, выводком разбежавшихся по отлогому склону, по лугам и долинам. В траве гудят пчелы, пахнет диким клевером, и неугомонные чибисы вьются над головой и спрашивают навязчиво:

— Чьи вы? Чьи вы?

Прошлой весной на хуторе Смольняки особенно буйно цвела сирень. И картошку посадили на неделю раньше. Кузьмич при встрече пояснил мне с радостью:

— Год хлебный будет, все к этому клонит…

Он купил Вовке прочные брюки с карманом; убираются в этот карман коробка с червями, моток лески, ножик, три блесны и кусок хлеба. Надел Вовка брюки и пошел в школу, чтобы показать Генке, Борьке, Валерке и Нинке. Идет он по дороге и брюками любуется. А навстречу, на юг, катят навьюченные «Москвичи», «Волги», автобусы. Лето наступает. Много интересных дел ждет Вовку и его друзей впереди. И лес охранять надо, и речку, и семена собирать. Отец говорит, что малины будет много, грибов, орехов. И окунь на Лудоньке с ходу хватает, и до щучьего жора недалеко…

В классе все были какие-то хмурые. Странно: через два дня каникулы, а они хмурые. Вовка толкает локтем Валерку и шепчет:

— Из роно, что ли, кто приехал? Проверка, что ли?

— У Анастасии Павловны кто-то из сродников умер, — сообщает Валерка.

И только теперь Вовка замечает: у учительницы изменившийся голос, покрасневшие глаза и усталая походка.

А после уроков, когда все разбежались по домам, он увидел, как Анастасия Павловна, опустив плечи, сидит на скамейке, поджидая автобус на Новоселье. Вовка знал, что автобус появится минут через сорок, и быстро побежал в рощу, где растут ландыши. Он сделал большой букет, добавил к нему голубых колокольчиков, перевязал леской и, подойдя к скамейке, протянул цветы учительнице.

— Ах, Вова! — как бы после забытья встрепенулась Анастасия Павловна. — Спасибо тебе, милый…

Она хотела еще что-то сказать, но Вовка уже пошел по дороге, поигрывая ивовым прутиком. Пилотка была у него на самом затылке, к новым брюкам пристали парашютики одуванчиков. «Кем он будет? — подумала Анастасия Павловна. — Ах, какая разница кем! Он будет человеком, как и все дети Степана Кузьмича. Человеком он будет…»

Загрузка...