КУЗЬМИЧ

В деревне Козиха я постучал в окно крайнего дома и попросил попить. Минуты две никого не было. Потом хозяйка, свесившись с подоконника, протянула мне ковш с холодной водой. Утолив жажду, я сказал, что где-то здесь, в Козихе, должен проводить беседу Федор Кузьмич Ануфриев, колхозный агитатор.

— У скирды он, в поле, — пояснила хозяйка. — Недавно прошел. Про войну рассказывать будет. Я тоже бегу туда, вот только рассол в огурцы залью. Уборка у нас, вздохнуть некогда!

Вскоре она вышла на крылечко, завязала на ходу платок, и мы свернули в прогон, к старым приземистым амбарам. Было душно, пахло свежей соломой, по стерне, возле аккуратных копенок, переваливались жирные грачи. Нахлестывая лошадь, проехал от комбайна мальчишка с пустой бочкой и указал кнутом, что беседа будет не у скирды, а за леском на луговине. Мы прибавили шагу, беседуя о Федоре Кузьмиче. Я намекнул, что с раннего утра не могу, мол, разыскать агитатора, на что хозяйка, улыбнувшись, ответила:

— Он у нас, как знаменитый артист. Профессор!

— Это в каком смысле?

— А в любом. Народ к нему как на представление валом валит. Хорошо он выступает, настоящий профессор. И обличием на профессора смахивает: бородка подстриженная, очки, седина благородная. А самое главное — уважительный очень и строгий…

О строгости Федора Кузьмича мне говорили и в колхозной конторе, и в Себеже, в райкоме партии. Собираясь, например, проводить беседу у себя в Кицкове, в Мельницах или в той же Козихе, он сначала осмотрит поля, заглянет к бухгалтеру, сходит на ферму и частенько речь свою начинает так:

— Бригадир здесь? А, вон он где прячется, голубчик. Ну-ка, вылезай-ка поближе, объясни, кто это хуторскую дорогу горохом усыпал? А крышу у склада, может, собой закроешь, а? Три доски всего ведь надо…

— У него габариты подходящие, любую дыру закроет! — под смех присутствующих крикнет кто-нибудь из толпы, и беседа потом идет куда живее, все в ней участвуют, спорят, задают разные вопросы. Со стороны и не поймешь сразу, беседа это или сходка, затянувшаяся допоздна. Были случаи, когда прямо с такого стихийного собрания люди шли перестилать лен, укрывать брезентом зерно, а следом за ними, поскрипывая протезом, торопился Федор Кузьмич, чтобы, поработав с бригадой, продолжить беседу.

До него в Козиху с агитаторскими целями наведывалась молодая медичка. Она раскрывала газету и торопливо, без комментариев читала о положении в Африке, о событиях в Греции, о новых спутниках. Читала она монотонно, не поднимая глаз, и людям было скучно, кое-кто засыпал, хотя газетные факты сами по себе были интересны, требовали раздумий. Вопросов из жизни колхоза ей не задавали, потому что она не знала, сколько во дворах скота, каковы привесы телят, где и какие растут хлеба. Она просто регулярно, каждую неделю, приходила читать в деревню и числилась активным агитатором. Так продолжалось с полгода. Но все меньше и меньше собиралось народу. А однажды пришел один старый Герасим, да и тот не на беседу, а чтобы попросить лекарства от ломоты в пояснице. Медичка обиделась и ушла. А после нее Федору Кузьмичу долго пришлось «налаживать отношения»: невзлюбили колхозники беседы, при одном слове «агитатор» их мутило от скуки.

— Кузьмич тогда целую зиму по домам ходил, — сказала моя спутница. — У всех побывал. А теперь мы сами идем к нему, в партийную организацию запросы делаем: Федора Кузьмича, и никого другого…

Мы быстро проскочили березовый подрост и оказались на широкой луговине, заставленной стогами. У чернотала, рядом с затвердевшей травянистой дорогой, тесным кольцом сидели люди. А Федор Кузьмич, облокотившись на пароконную повозку, что-то горячо говорил, размахивал рукой. У его ног лежали соломенная шляпа и несколько книжек.

Да, вид у него действительно профессорский: бородка с проседью, очки, гордо вскинутая голова. Но о чем это он говорит с таким пафосом? Уж не стихи ли читает? Я не ошибся: Федор Кузьмич читал стихи.

Стихи были разные, но больше о хлеборобах, о крестьянских умелых руках.

И когда Федор Кузьмич повел речь о ветеранах войны и труда, как-то ярче представились свои старики пенсионеры, их многолетний труд осветился теплым светом.

Люди заговорили, дополняя друг друга, а Федор Кузьмич только поддакивал, улыбался да кивал головой. Ветераны вспоминали, каким был колхоз раньше, как он назывался, кто повел первый трактор и кто был первым председателем.

Федор Кузьмич уже сидел на траве, трепал рукой белые кудряшки голенастой девчонки, и я видел, как щурятся и теплеют под очками его глаза.


В окрестных деревнях и селах, где есть свои школы, Федора Кузьмича знают больше не как учителя, а как агитатора. Все уже привыкли, что он зимой и летом приходит в бригады, разговаривает с людьми, хлопочет за солдатских вдов, ругается с бригадирами. Никто его на эту должность не назначал, и первое время, особенно после собраний, где он нещадно и смело крыл разных разгильдяев, к нему подходили «доброжелатели» и советовали:

— Послушай, Федор, брось ты эту возню с критиканством, побереги здоровье. Неровен час попадешь под пьяную лавочку, народ ведь разный. Не живется тебе спокойно…

Находились и такие, что указывали ему на превышение власти. Ты, мол, всего-навсего агитатор, вот и читай в красном уголке «Призыв», растолковывай людям районную сводку. Где это видано, чтобы агитаторы цапались с председателем, вскрывали недостатки и этим самым подрывали авторитет? Нет подобных прав у агитатора.

В таких случаях Федор Кузьмич, темнея лицом, показывал партийный билет и говорил:

— Вот мои права. А что касается авторитета, то не с той стороны заходите…

Крепко взялся Федор Кузьмич за религию. Он организовывал антирелигиозные спектакли и сам играл в них главные роли, читал книги, беседовал, фотографировал и рисовал пьяниц, хапуг, которые тащили домой колхозное добро. Возле стенных газет с его рисунками и фотографиями всегда стоял хохот. Немалая его заслуга и в том, что в здешних деревнях теперь приживаются современные праздники: «Березка», «Дружба», «День механизатора», «Урожай»…

Но никогда, кажется, Федор Кузьмич не испытывал такой радости от своей работы агитатора, как этим летом. Приходит к нему как-то бабка Ефросинья Печкина, самая набожная и самая верующая из всех здешних бабок, и сообщает радостно:

— Кузьмич! А ведь иконы-то я сняла. Ей-богу, сняла. Иди погляди, как в сарае лежат. Давай мне книгу про партизанов, про сыночков наших…

А сколько с этой бабкой пришлось Федору Кузьмичу повозиться. Придет он к ней, чтобы беседу провести или книжку почитать, а она, толкая его от двери, затараторит:

— Уходи, уходи, батюшка! Мирских книг мы не читаем, да и великий пост сейчас, до греха долго ли с книгами…

Но не таков агитатор Ануфриев, чтобы перед старухой малограмотной спасовать. Заходит он к бабке с другого боку, надевая шапку, говорит обиженно:

— А я ведь к тебе, Ефросинья, про самое святое пришел говорить, а ты меня гонишь. Я ведь на могилки хотел тебя пригласить, посоветоваться, в какой цвет оградку покрасить, какие цветы нынче на клумбах высадить. Сегодня как раз годовщина, как фашисты за Еланью детей постреляли. Из детского дома увезли и постреляли. Самому старшему было тогда десятый годок…

— Как же, как же, батюшка, помню. Пастухи это видели, от них и пошло. Как же это я запамятовала годовщину-то? Вот грех-то какой, прости господи. Пойдем, родимый, пойдем на могилки. Уж какой ты, Кузьмич, у нас хороший да добрый. Вот только бога бы не гневил…

Идут они с бабкой на могилки, и по дороге Федор Кузьмич осторожно и тонко заводит речь о Христе и матери пресвятой богородице, позволившим убить младенцев безвинных. Молчит бабка, хмурится, седой головой покачивает, думы «крамольные» терзают ее душу: «А ведь прав Кузьмич-то. Вот говорят, что бог все видит и все слышит. Зачем же он, видя такое лихоимство, перстом своим огненным не покарал злых дьяволов? Ох, разрывается моя головушка…»

А Федор Кузьмич, как бы читая бабкины мысли, говорит скорбно:

— И зачем твоему богу допускать было такое детоубийство? Ведь они, дети-то, как ангелы его были, отроки и слуги верные. Жестокий твой бог, Ефросинья, и несправедливый…

Молчит бабка, клюкой дорогу пробует, тяжело вздыхает. Федор Кузьмич тоже молчит некоторое время. А потом опять, не навязывая своего мнения и воли, приведет какой-нибудь факт, когда бог противоречит сам себе. Таких фактов Федор Кузьмич знает много, и убедительны они, потому что он, кроме своей, партийной, антирелигиозной литературы, читает и так называемые церковные книги. Без твердых знаний к верующим лучше и не подступаться. Все должен знать агитатор, всем интересоваться. На виду у старух Федор Кузьмич и с попом спорит. И видят старухи, что попик их, взъерошенный после вчерашней попойки, ничего не может возразить, а только кричит сипло, размахивает толстыми красными руками:

— Не богохульствуйте, Федор! Не дано вам до всевышнего добраться, не дано!

Но все меньше и меньше ходило людей в церковь, и поп, завидя Федора Кузьмича, уже прятался, в споры не вступал. Единственная опора у попа оставалась — это такие бабки, как Ефросинья Печкина. Но и к этим бабкам подбирался агитатор.

Ефросинье он стал давать книги, и она читала их вслух, медленно и нараспев, отдыхая и раздумывая после каждой строчки. Брал он ее и в кино, где показывали космические корабли, космонавтов, луну и звезды. Выйдя как-то из клуба, бабка спросила с тревогой:

— Значит, выше неба забрались наши ребятушки? А где же он-то живет? Христос-то наш? Запутал ты меня, Кузьмич, старую, закрутил…

Приглашал Федор Кузьмич Ефросинью и в красный уголок, где он проводил беседы о святых мощах, о Печерском монастыре, раскрывал суть этих мощей, опираясь на науку. Ставил он и нехитрые опыты, показывал диафильмы, разоблачал местных священников как самых ярых грешников.


У дороги, на стволе сухой ели, белеет записка: «Привез Шолохова четвертый том, сборник Твардовского, где есть стихи о войне…» Подписи под бумажкой нет, но все люди, идущие с работы мимо сухой ели, знают, что приклеил это объявление Федор Кузьмич. У него дома личная библиотека — четыре тысячи томов. Вернее сказать, была личной, потому что сейчас книги его можно увидеть почти в каждом доме.

Вечерами к Федору Кузьмичу заглядывают на огонек колхозники. В комнате начинает пахнуть бензином, духами, диким луговым анисом. Тут можно услышать сожаление по поводу трудной любви Анны Карениной к Вронскому, узнать, сколько скошено ржи у Максютина. В такие минуты, как и при беседах в поле, Федор Кузьмич весел, неутомим на выдумки, лицо его сияет, руки не находят места. Николай Ефимович Лупа, расставшийся с иконами и принятый недавно в партию, смотрел, смотрел как-то на Федора Кузьмича, объясняющего прививку яблонь, и сказал:

— И кто только, Кузьмич, такой счастливый огонь в твоем сердце зажег? Завидую…

Идут к Федору Кузьмичу не только за книгами, но и за семенами цветов, за саженцами. Он разбил четыре сада, с его легкой руки в деревенских палисадниках вместо травы алеют розы, благоухают ночные фиалки.

Он как-то специально, когда люди собрались в его библиотеке, повел речь о садах, о влиянии природы на человека. Пощипывая бородку, вышагивал по комнате, и перед колхозниками, как всегда внимательно слушавшими его, словно наяву, вставали цветущие яблони, вишни и сливы на месте Бузыринского пустыря, белые черемухи за околицей, куда девушки и парни ходят играть в лапту.

— Деревня должна менять свой облик, — говорил Федор Кузьмич. — Нам уже мало новых домов и механизированных ферм. Нужна поэзия, культура…

В этот вечер он долго читал Паустовского. Уходя от него, каждый захватывал книгу. Федор Кузьмич сам выбирал и рекомендовал литературу. Посмотрит поверх очков на Ефимыча и скажет:

— Возьми-ка, Ефимыч, Толстого. Вот хотя бы «Казаки»…

— Не осилю, поди.

— Осилишь. Толстой всем понятен. Уверен, что понравится. А тебе, Ефросинья…

— Мне бы, Кузьмич, опять про партизанов, — торопится бабка. — Вот ту, про мальчонку малого, о котором ты на ферме сказывал…

— Про Леню Голикова, что ли?

— Вот-вот, про Ленюшку.

— Взяли ее. Козихинский бригадир дояркам отнес. А тебе вот Шолохова, «Судьба человека». Это посильнее будет…

А через неделю в деревнях был субботник. У каждого дома, у дорог, за сараями, куда сваливали мусор, рыли ямки, сажали деревья. Федор Кузьмич, поскрипывая протезом, ходил от дома к дому, и далеко был слышен его «профессорский» голос.

В этот же день на окраине Кицкова я увидел двух парней, несущих букеты осенних цветов. Они сели на лавочке под сиренью, и один из них, глядя на лес, рано прихваченный желтизной, прочитал с чувством:

Унылая пора! очей очарованье!

Приятна мне твоя прощальная краса, —

Люблю я пышное природы увяданье,

В багрец и золото одетые леса…

Четыре пушкинские строки… Утром я их слышал от Федора Кузьмича. Он читал стихотворение в первой бригаде. И парни эти там были. И как хорошо, что в их молодых душах, как отзвук на добро, встают такие чистые стихи.

Загрузка...