Сергей Залыгин

МЯТЛИК ЛУГОВОЙ

Лет пять или шесть тому назад, кажется, в ночь с субботы на воскресенье, Елене Аркадьевне приснился мятлик луговой.

Проснувшись, она удивилась — почему? Ну, знала эту травку, ее познакомил с ней дядюшка Егор Егорович, старый чудак, природолюб, ну и что? Почему же вспомнилась через столько лет? Чего ради?

Шли они тогда за молоком, километр туда, километр обратно через просторное ржаное поле. Егор Егорович сорвал на ходу неприметную травку и спросил:

— Вот этого красавца, Ленок, знаешь?

— Откуда же?

— Мятлик… Мятлик луговой.

— Ну и что?

— Красавец необыкновенный! Изысканный! А в то же время — злак и корм!

Леночка засмеялась, постучала по пустому бидону — они шли туда — и под эту дробь прибавила шагу, у нее были тогда свои соображения, ей надо было торопиться, поскорее делать все на свете.

Егор Егорович довольно бодро поспевал за ней:

— Правду говорю, Ленок…

Бог знает сколько времени прошло с тех пор, признаться, так целая жизнь, а то и больше, и вот этот сон… И во сне — этот мятлик? Хотя бы небо, хотя бы земля, она сама, одна или с Егором Егоровичем, хотя бы молочный бидончик — ничего! Темноватый фон, ни зеленый, ни небесный — никакой, совершенно абстрактный, а на этом фоне отчетливо, в несколько увеличенном виде, растеньице мятлика лугового.

Ну, положим, в жизни и не такие бывают и бывали странности, и на эту странность Елена Аркадьевна тоже решила не обращать внимания.

И не обращала до тех пор, покуда, спустя еще что-то около года, после очередного, очень крупного разговора с Николкой, она не пошла в парк.

Дело было серьезное: Николка надумал жениться.

Ужас!

Девочка в юбке мини-миниморум, совсем не разглядишь, где находится юбочка, но если бы дело только в этом! И в голове, такое же точно мини, и в выражении узеньких глаз оно же, и только ножки, действительно, чудо. Ножки — с ума сойти! Николка, дурак, так и сделал — сошел.

Елена Аркадьевна накричала на него в тот раз диким голосом, даже обещала кого-то и где-то утопить, не то эту самую мини, не то Николку, не то себя; потом хлопнула дверью, перебежала улицу, еще одну и кинулась в парк. А куда кинешься в таких обстоятельствах, как не на природу?

Она побегала трусцой, которая тогда еще только-только входила в обиход и поэтому вызывала резкое осуждение на лицах парковых пенсионеров, походила по аллеям быстрым и медленным шагом, посидела на нескольких скамеечках, а потом сорвала какую-то травку, а это оказался мятлик, Она вспомнила, как эта же травка представилась ей во сне, и стала сравнивать тот, нереальный мятлик луговой, с этим вполне реальным.

Этот оказался даже красивее, выразительнее. «Вот случай, — подумала вконец усталая и разочарованная жизнью Елена Аркадьевна, — вот случай, когда действительность красивее своего изображения и когда мечта отстает от действительности…» Она еще подержала травнику в руке и сказала ей: «А ведь все в тебе — правда!»

Что-то она и еще думала тогда, может быть, и не бог весть как умно, но совсем неожиданно для себя, и то, что эта неожиданность присутствовала в ней, помимо и кроме ее боли, тревог и злости, помимо ее слез, — очень ее удивило. Она думала, что, кроме этого, в ней нет и не может быть уже ничего другого.

Вернувшись домой, она застала сына в кровати, спящего и нераздетого, разбудила его и стала тихо говорить ему о том, что вокруг него существует что-то красивое и подлинно для него необходимое, но если в самом начале выбрать не ту, не свою истинную необходимость — ошибка получится на всю дальнейшую жизнь. А это очень плохо, она знает, как это плохо.

Сын слушал молча; в полночь, не сказав матери ни слова, встал и ушел, вернулся только утром.

Впоследствии Елена Аркадьевна и подумать боялась, что это она убедила сына не жениться, но так или иначе он в тот раз не женился, а занялся боксом. Тоже не малина, но все-таки в его возрасте гораздо лучше, чем женитьба.

Елена же Аркадьевна, казалось ей, до конца жизни, сошлась душой с мятликом луговым. Решила, что не напрасно мятлик ей снился и еще в юности, почти что в детстве, ее познакомил с ним дядюшка Егор Егорович.

И вот каждое лето стало начинаться для нее с появления среди разных трав едва заметных метелочек этой именно травки, а осень — с того дня и часа, когда она водружала на свой старенький шифоньер деревянную вазочку с засохшими, но все равно такими стройными стебельками. И мертвый мятлик оставался красивым, и в нем сохранялась гордость собственным существованием, своей предметностью, пусть и лишенной тех соков, которые называют жизненными соками.

Спустя еще три года, чуть-чуть не дотянув до звания мастера спорта по боксу в каком-то весе и тоже чуть-чуть не закончив педагогический институт, Николка все-таки представил матери свою новую избранницу, которая дальше всех в своем обществе (спортивном) метала диск и говорила об этом с такой гордостью, с таким чувством превосходства собственного интеллекта, что Елене Аркадьевне не оставалось ничего другого, как махнуть на все это дело рукой. Она и махнула.

Тем более что у этой дамы-дискометательницы, по поводу которой было установлено, что она ровно на шесть лет, шесть месяцев и шесть дней старше своего супруга, имелась собственная изолированная жилплощадь с коммунальными удобствами.

И у самой-то Елены Аркадьевны в это время случилось большое несчастье — большая и совершенно безнадежная любовь к женатому человеку, и она так устала от нее, так устала ее скрывать, совершенно безнадежную и поэтому без конца требующую глубокой тайны, что, когда сын снова начал пропадать по ночам, начал смотреть совсем-совсем в сторону от матери и сквозь нее, стал плохо учиться и мерзко говорить о своей будущей профессии педагога, — она ничему этому не удивилась.

С ней было так, как будто она все это предвидела, давным-давно и в самых мельчайших подробностях, вплоть до имени своей невестки — Аделаида, — и теперь никакое отчаяние было уже не в силах овладеть ею, наоборот, она безраздельно овладевала им, без конца ощущая свою недобрую, но такую безупречную прозорливость.

Махнуть-то она на это дело махнула, но ведь знала, что Николка, рано или поздно, к ней вернется — вот станет ему совсем плохо с его дискометательницей, он и вернется. Она не знала только, почему бы ему не сделать это раньше, чем слишком поздно — сегодня вечером, например, или завтра утром, еще до того, как она уйдет на работу?

Доброту же, которую обязательно нужно было куда-нибудь девать, Елена Аркадьевна все чаще обращала теперь к предметам естественным, неодушевленным и большим, которые по выходным дням охватывал ее взгляд из окна электрички.

И доброта и любовь — всегда в ожидании взаимности, скорее всего, они и есть это нетерпеливое ожидание, и, должно быть, в этом ожидании Елена Аркадьевна по выходным дням зачастила на пригородных электричках то с одного, то с другого вокзала.

Она смотрела, как ржаные и пшеничные поля — белые, зеленые, коричневые, черные — в зависимости от времени года, — одной своей стороной заканчиваются небольшой речкой, или оврагом, или упираются прямо в железнодорожную насыпь, другой же, по большей части возвышенной, неизменно соприкасаются прямо с горизонтом; как произрастают на склонах дубовые, сосновые, березовые и осиновые рощи, непринужденно вписываясь сразу и в землю и в небо, бережно храня где-то внутри своей объемности сумрак настоящего леса; как настоящие леса, вбирая в себя пространство, рассыпаются на рощи, рощицы и даже на отдельные деревья.

Все это, все эти виды и пейзажи внушали ей такое чувство и даже такое самочувствие, как будто неясное и неотчетливое, но очень сильное ожидание, в котором она давно жила, вот-вот свершится, уже свершается, как будто чья-то взаимность становится очевидной, ничем непререкаемой.

Правда, иногда Елене Аркадьевне казалось, что эта взаимность относится не прямо к ней, а к чему-то и к кому-то другому, она не огорчалась, разве только томилась и глубоко вздыхала. Главное все-таки было в том, что взаимность существует, что в принципе взаимность доступна, хотя бы и без ее участия, а только при ее свидетельстве.

Елена Аркадьевна внимательно глядела в окно электрички, и как бы в ответ на ее взгляд там появлялось ее собственное лицо и начинало скользить то по одному, то по другому пейзажу, и она удивлялась, почему художники не делают так же: слабый контур того, кто смотрит, а сквозь этот контур — все остальное, все, что этот человек видит вокруг себя или перед собою.

Она всматривалась в пейзажи как будто не сама по себе, а через отражение этой светловолосой женщины с темными, но не черными глазами, как ей казалось, немного загадочными. Она напряженно думала — какая же все-таки в них загадка? Потом ее интересовало, как эта женщина увидела вон то странное дерево, только что промелькнувшее за окном, все ветви которого изогнуты почему-то только вниз, и ни одной — вверх? Что она подумала вон о том облаке? О ней самой?

Иногда Елена Аркадьевна замечала, как смотрят на эту женщину кто-нибудь со стороны, из соседей-пассажиров, тогда и она не без внутреннего любопытства присоединялась к этому рассмотрению и анализу: кем бы эта женщина могла быть, сколько ей лет, какая в ее жизни была любовь и все ли у нее позади? Может или уже не может что-то ждать ее?

А еще такие же чувства и такие же отношения, чем дальше, тем прочнее и надежнее, складывались у нее все с тем же одним-единственным, незаметным, но очень четким предметом этого огромного мира — с мятликом луговым. Здесь была для Елены Аркадьевны ее собственная, никому не доступная, никем неповторимая тайна, как если бы мятлик существовал среди многих других трав, птиц, зверей и людей только ради нее одной и только по уговору с ней. Для Елены Аркадьевны было важно и существенно, чтобы именно так и было, особенно с тех пор, как в ее жизнь все настойчивее стала вмешиваться товарищ Копейкина, а она стала сопротивляться этим вмешательствам.

Судьба связала их давно, когда Елена Аркадьевна была еще совсем молодой и совсем замужней женщиной, — Ева Борисовна уже в те времена заведовала чертежной мастерской во втором ГИПРО, и к ней-то на работу, под ее начало, поступила Леночка.

В ту пору все сотрудницы мастерской были Анечками, Олечками, Софочками, а Ева Борисовна — Евусей.

Прошли годы, мастерская стала отделом оформления технической документации, сотрудницы отдела стали Петровнами, Григорьевнами и Георгиевнами, а Евуся стала Евой Борисовной и даже — товарищ Копейкиной, а сделавшись ею, невзлюбила Елену Аркадьевну.

Впервые это было отмечено после развода Елены Аркадьевны, который Ева Борисовна не одобрила решительно и строго.

Елена Аркадьевна и сама-то была в те времена без памяти — вначале вела себя мерзко — распечатывала чужие письма к мужу, часами ошивалась около домашнего телефона, но потом возненавидела свою слабость и сказала: «Нет!», сказала, зная, что долго еще будет повторять его самой себе, вопреки каждому своему желанию хоть краешком мысли вернуться к этому решению, что «нет!» поселится где-то в углах ее однокомнатной квартиры и будет выползать, когда в этой квартире тихо и кажется, будто никто в ней не живет, на самом же деле — живет она с Николкой.

Позже в коллективе выработалось еще одно мнение, что на какой-то вечернике муж товарища Копейкиной положил глаз на разведенную, но в то же самое время такую еще симпатичную Леночку…

Еще позже коллектив в какой-то мере размежевался: одни всей душой были на стороне Елены Аркадьевны, другие — Евы Борисовны. Давно надо было бы уйти из второго ГИПРО и прекратить свое отрицательное влияние на этот коллектив, но тут от Елены Аркадьевны ничего не зависело: квартира у нее была не государственная, не кооперативная, а ведомственная. И перейти просто так, по собственному желанию, оставив ведомственную квартиру за собой, было делом, для кого ни возьми, безнадежным.

Трудно, просто невозможно было себе представить, что нынешняя Копейкина была когда-то Евусей, строила глазки инженерам разных отделов и возрастов, что вместе с Леночкой они бегали в киношку смотреть начинающих Савину и Бондарчука, что, в меру своих сил, Евуся даже содействовала Леночке в поступлении ее на работу, во второе ГИПРО, что уже тогда, будучи смышленой начальницей, она подбрасывала приятельнице то чертежик повыгоднее (в то время работали на сдельщине), а то и непыльную работенку слева.

Теперь Ева Борисовна сердилась на Елену Аркадьевну по любому поводу, даже если отдел в целом получал премиальные, а сердясь, она старела и толстела у всех на глазах.

В отделе оформления технической документации было несколько разведенных женщин, но только к Елене Аркадьевне относились общие замечания товарищ Копейкиной по поводу излишних свобод, которыми пользуются женщины в нашу эпоху, и о проклятом наследии прошлого в характерах лиц женского пола — тоже к ней же, и критика начальства вплоть до директора института в устах товарищ Копейкиной неизбежно приобретала специальный подтекст в тот же адрес.

При всем том товарищ Копейкина была хорошим руководителем, умела доказывать интересы подчиненных, не бывала откровенно груба или откровенно и формально несправедлива к кому-либо из них, так что если бы она оставила свой пост — это была бы потеря. И ссориться с нею принципиально — значило ставить личные интересы выше общественных. Кроме того, Елена Аркадьевна ненавидела товарищ Копейкину далеко не всегда, а лишь в те минуты, когда та ненавидела ее, ну, может быть, за одну минуту раньше, когда, сидя у окна в огромном и скрипучем кресле, та замышляла и без промедления начинала выкладывать свои шпильки. Все остальное время Елена Аркадьевна Копейкину жалела: уж очень несправедливо быстро пришла к ней старость и ее почти что уникальные формы. Случись такое с Еленой Аркадьевной — она бы не одного какого-то человека, а всех окружающих ела бы поедом. Много раз готовилась Елена Аркадьевна к тому, чтобы сделать Еву Борисовну своим врагом, — для этого нужно было сначала разрисовать ее в своем воображении самыми дикими красками и еще в два раза утолщить, потом поверить в свой рисунок и, наконец, действовать, бороться с этим рисунком всеми силами.

Но почему-то вся эта технология ей не удавалась и она бросала свое намерение где-то на середине. Она ведь все еще помнила Еву Борисовну Евусей.

Только удивительно было: свой возраст Елена Аркадьевна почти не ощущала, а вот чужая старость все настойчивее навязывалась к ней.

Со своим собственным возрастом Елена Аркадьевна справлялась легко и даже небрежно — хорошая ли погода, или дождь, садилась в электричку и ехала куда глаза глядят.

Когда-то дядюшка Егор Егорович, давно уже умерший и тоже давно почти забытый, любил, покручивая свои реденькие, будто подпаленные на огоньке усы, с рюкзаком за плечами шастать по России — не по Крыму и Кавказу, не по Закарпатью, а именно по России — от Архангельска до Белгорода, от Смоленска до Самары, реже до Владивостока или Камчатки. Сам любил и Леночке советовал то же самое: погоди вот, время пройдет — пожалеешь, что не поглядела на Россию!

Ну, это ей было и ни к чему, и не под силу, эти путешествия, разве когда на пенсию выйдет, а пока что ее вполне устраивали пригородные пейзажи, она любила всматриваться в них не один, а много-много раз, любила угадывать по памяти, что за картина откроется, когда, словно занавес, в сторону сдвинется какой-нибудь лес или какая-нибудь возвышенность, любила она и свою память за то, что та всегда при ней, всегда способна приобщить ее к окружающему миру…

Дядюшка Егор Егорович обладал, должно быть, памятью каких-то иных оттенков и качеств по отношению к природе в целом, к ее пространствам, в этом они были разными людьми, а вот взгляд на отдельный предмет природы — на цветок или на травку — Елена Аркадьевна унаследовала, должно быть, от него.

Интересно ведь — как все-таки ты устроен? В кого? На кого похож?

Егор Егорович, держа в руках какую-то травку, говорил, помнится, так:

— В законе существует она, а мы с тобой, Ленок, по закону только родимся и умираем, больше ничего — точно! Существуем же и живем вне закона. Какой же это по здравому смыслу закон, если рождается, положим, крохотный такой младенец, рождается, как все, и умрет тоже в свое время, как все умирают, но во время своей жизни он вдруг делается Чингисханом — представляешь? И по этой причине уничтожает миллион таких же, как сам он, понимаешь ли, людей, только за то, что они — не Чингисханы, а может, и не за это, а просто так?! Точно! Спрашивается: какой же это закон жизни или чего-то еще, если все зависит от случая — родилась этакая крохотуся либо — нет? Доживет она до шестидесяти, или в детстве в нее заберется дизентерийный микроб? Какой же, во всем этом закон?! Во всем этом руководит случай, то есть беззаконие — точно!

За Леночкой в то время ухаживал ее будущий супруг, вместе они готовились к экзаменам по всем предметам, и по диамату тоже, и она, будучи подкована теоретически, с удовольствием вступала в спор о роли личности в истории, упрекала дядюшку в банальности: сколько она себя помнила, с этим самым Чингисханом да еще с Наполеоном все носились как с писаной торбой!

Дядюшка стоял на своем:

— Я не против личности, я — точно за! Я против, чтобы любая личность, ну, хотя бы и твоя — гордилась своим беззаконием и тоже носилась с ней, как с писаной торбой! Это, представляешь, к добру не приведет — точно! В этом — точности нет, то есть законности. А человечество, чтобы сдуру не погибнуть, должно жить точно. Перед ним возможностей слишком уж много, есть куда голову сунуть, а только одна из всех возможностей — правдашняя! Так что надо разобраться, прежде чем указывать, что вот это — та самая дырка, в которую следует сунуть и нос и голову! Или так: родится утопист, и вот тебе готовенький утопизм, и люди верят этому изму, посвящают ему жизнь. А если бы тот утопист, понимаешь ли, опять-таки не родился? Ответ: во всяком случае, «изм» был бы уже другим либо пришелся бы на другое время, а это — совсем другой коленкор, точно!

Теперь Елена Аркадьевна, вспоминая, вовсе не касалась серьезного существа этого давнишнего спора, ее другое интересовало, несерьезное: тогда в руках у дядюшки была травка — снова мятлик луговой или какая-нибудь другая травка-веточка? Мятликом он размахивал, споря, перед ее и перед своими глазами или чем-то другим? О нем или не о нем спрашивал громко и с обидой:

— Все дается в сравнении, вот и скажи — чего тут, в этой травке, незаконного? Лишнего? Ненужного? Ничего такого нет, а это значит — закон, и надо пошевелить мозгами: какой он? Как ему научиться? Я разницу между ним и собою так и понимаю: мне учиться, а ему — нет. Он для себя и для мира — уже совершенство, не то что я!

Это было нехорошо, что она не помнила, о какой травке шла тогда речь — о мятлике или не о нем? Конкретно? Чем дальше, тем больше и больше Елена Аркадьевна жила с мятликом наедине, потому она и должна была знать и помнить все о первом знакомстве между ними, обо всех последующих встречах с ним…

Так она вспоминала и так думала всякий раз, когда держала в руках зеленоватое с серым и даже с голубым вещество жизни, воплощенное в безупречно строгие формы этого растения. Она присматривалась к другим травам и деревьям, там этой точности действительно не было, там нельзя было понять, чем вызвана необходимость существования того или иного листочка либо веточки, там она могла быть на стебле или на стволе, эта веточка, но ее могло и не быть и никто не заметил бы ее отсутствия, она могла быть короче иди длиннее, чем была, и опять-таки это не нарушало ничего — никакой гармонии, никакого архитектурного замысла.

Мятлик луговой был не таков, он тоже, как и весь мир вокруг него, мог существовать, а мог бы и не существовать, но если уж он существовал, так только таким, какой он есть и должен быть. Стоило оторвать у него одну веточку, как сразу же непоправимо нарушался его рисунок, вся его идеально строгая пирамидка. Грубое вмешательство в его существование не могло пройти даром, как это бывает, скажем, у людей, в мятлике сразу же появлялся провал, бездна — растение навсегда становилось калекой. Тут нарушалась его кристалличность. Хотя он и состоял из множества живых клеток, частиц и звеньев, однако это множество ничуть не мешало ему оставаться кристаллом, растительным и несплошным. Воздуха в него было включено даже больше, чем собственного вещества, но все равно он обладал строго кристаллической формой, свойственной только ему, запечатленной только им и в то же время присущей всему, что есть вокруг — и минералам, и растениям, и, наверное, самой высокоорганизованной материи. Это был чертеж, схема, геометрия и стереометрия — абстрактная и умозрительная, природная и реальная, воплощенная все в том же веществе жизни, которое подвержено холоду и теплу, ветрам и дождям, рождению от предков и гибели ради потомства.

Держа в руках этот предмет мира, Елена Аркадьевна тоже начинала чувствовать себя в объятиях всего живого, всего, что распространено почти всюду по планете Земля, а потом к ней приходило и чувство вещества вообще — не только живого и не только земного. Чувствовала она при этом и какую-то свою взаимность по отношению к миру, а мира — к себе, кажется, ту самую, которой ей не хватало для ее жизни чуть ли не с самого детства.

Что можно было ждать от мятлика лугового? Нечего… Но она ждала — нельзя ведь общаться, ничего не ожидая от общения? Если даже такое ожидание не более чем ничтожная слабость, все равно она нет-нет, да и возьмет верх над всеми твоими силами. И вот она ждала, что будет такой случай, когда она сможет рассказать кому-нибудь о своей любви к мятлику. Хотя — кто бы это смог ее понять, ей поверить? Кому-то это нужно, тем более что она ведь не сможет рассказать об этом как следует?

Боялась Елена Аркадьевна, как при всякой любви, и каких-то потерь.

Было и не стало — через это она прошла, и не раз; она знала потери, которые ощущаются, как собственная смерть, только не совсем полная, хотя до полной и окончательной — рукой подать. Однако ныне могло быть по-другому: и не было и не стало.

Странно, очень… Ведь ничего же не было? А потерять — было что…

* * *

Накануне в среду Елена Аркадьевна почти два часа отсидела в парикмахерской, и поэтому утром у нее образовалось несколько свободных минут: не надо было заниматься прической. Этих минут было около десяти, и она стала торопиться, торопливо и кое-как позавтракала, а когда, уже в дверях, взглянула на часы, обнаружила, что свободных минут у нее теперь двадцать две. Тут она и приняла окончательное решение — забежать перед работой в парк.

Время было не утреннее, но и не дневное, не летнее, но и осень тоже не успела подоспеть во всей своей осенней красоте, цветение парка, его трав и деревьев минуло давно, но растительность еще жила минувшим, и кое-где в гуще кустарников еще можно было заметить пестрые пятнышки цветочной пыльцы, а желудевая завязь дубов была похожа на бутоны, из которых вот-вот появятся какие-то неожиданные цветочки.

У Елены Аркадьевны была в парке своя мятликовая лужайка, небольшая — восемнадцать в одну, тридцать три шага в другую сторону, приятная еще и тем, что на нее выходили самые разные деревья — была здесь и липа, и рябина, и клен, был дуб, и на этой же поляне поселился мятлик, из года в год выбрасывая навстречу солнцу свои тонкие метелочки и делая это таким образом, что они, не будучи самыми высокими среди других трав, все равно неизменно освещались солнечными лучами — и днем и вечером. Как только лучи падали на лужайку, мятлик тут же принимал их на себя и как будто бы таял в них, на самом же деле строился, рос, крепнул и созревал.

Мятлика, и лугового и обыкновенного, если приглядеться, было немало по всему парку, по всем не очень затененным его местам, но здесь, на этой лужайке, он выглядел жизнерадостнее, чем где бы то ни было. Здесь был настоящий «мятликострой».

Елена Аркадьевна торопливо миновала бессовестно бездарную скульптуру физкультурницы, у которой когда-то в правой руке была теннисная ракетка, а теперь не было ни руки, ни ракетки, потом — небольшой, но все-таки очень громоздкий железобетонный бассейн, в котором никогда не было никакой воды, кроме дождевой и мутной весенней, от снеготаяния, потом — две скамейки, тоже громоздкие, тоже с железобетонными опорами. Эти скамейки в течение всего лета кто-то аккуратно через каждые несколько дней выворачивал из земли и укладывал поперек аллеи, а кто-то спустя еще день-другой устанавливал обратно… Еще одна боковая не то чтобы аллея, а тропинка — и вот она, мятликовая лужайка.

Тут Елена Аркадьевна остановилась — на ее лужайке был человек. «Некстати! — подумала она. — Напрасно все утро торопилась, выкраивала минуты». Можно было бы повидаться с мятликом в другом участке парка, но это уже не то. Не совсем то, ради чего она сегодня торопилась.

Мысленно, но очень сердито Елена Аркадьевна хотела крикнуть: «Что вы тут делаете, бессовестный человек?» Но не крикнула: этот человек, стоя на лужайке, почти на самой ее середине, держал в руке растение мятлика лугового и внимательно рассматривал его.

Он был высоким, этот человек, он был в сером костюме с легкой клеточкой, в ногах у него, на земле, лежал портфель. Глаз его Елена Аркадьевна не видела, но тем отчетливее показалось ей выражение лица — оно было ее собственным выражением, того внимания, удивления и радости, которые она переживала, общаясь с мятликом луговым.

Она ведь никогда не видела себя на этой же лужайке, в этой же позе с мятликом в руках, но тут увидела — в один миг догадалась о самой себе.

А человек этот, склонившись, сорвал еще другое растение мятлика, а то, что уже было у него в руках, положил в карман пиджака.

Елена Аркадьевна тоже никогда не бросала сорванные мятлики туда, где они только что жили и росли, а складывала их в сумочку, и сумочка ее поэтому все лето и долго еще осенью пахла свежим сеном…

Наверное, из этого положения был один выход: подойти к человеку и сначала спросить его, который теперь час, а потом — чего ради он стоит нынче здесь и рассматривает мятлик луговой точно так же, как это всегда делала она? Она, и больше никто! Как это могло с человеком случиться, почему? Что за невероятность, почему и с кем она вот так совпадает? Кому, кроме нее одной, может служить мятлик?

Елена Аркадьевна не была мужененавистницей, нисколько, она умела страстно любить мужчин, но людей ведь гораздо легче любить, чем жить с ними рядом. Тем более — совпадать с ними в своих собственных привычках и привязанностях…

Она смотрела на свое растение в чужих, незнакомых руках — четкий в солнечном свете рисунок мятлика почему-то сам по себе был похож сейчас на солнце — небольшое и треугольное, вокруг которого должны двигаться каждый по своей орбите два человека — она и вот этот мужчина, но они не двигались, а стояли неподвижно и молча.

Так находились они почти что рядом — она и он, который был на ее месте, на ее лужайке. Разумеется, все должно было быть наоборот: она там, а он здесь, напряженно угадывать ее тайну. Наоборот не было.

Наконец человек на ее месте вздохнул, поднял с земли портфель и пошел, у нее же так и не появилось никакого права остановить его, узнать — что случилось? Кто же он? Что он знает о дядюшке Егоре Егоровиче, о женитьбе ее сына, о ней самой?

И, не зная, от чего она уходит, Елена Аркадьевна тоже пошла в свою сторону — на работу.

Загрузка...