Александр Старостин

БАРБОСКА

Я ехал в командировку для обследования охотничьих угодий в бассейне реки Хонна-Макит. На самолете добрался до маленького поселка на берегу Хатангской губы. Кругом, куда ни глянешь, снег. Даже дома кажутся выпиленными из снега. И весь поселок в морозном облаке. Отовсюду идет пар: из невидимых щелей окон, от собак, даже от самолета. Пар этот смешивается с лиловым дымом печных труб и неподвижно висит в застывшем воздухе.

Я ждал другого самолета, чтобы лететь дальше. От нечего делать пошел прогуляться и увидел человека с ружьем за спиной. На веревке он вел небольшого рыжего пса. Песик слегка упирался, не хотел идти.

Мне стало интересно, зачем это человеку и ружье и собака. Если он охотник, то сейчас, кроме тундряной куропатки, никого не встретишь. Но тогда собака будет ему только мешать: распугает птицу. А если не охотник, то зачем ему ружье? Я прибавил шагу.

Человек вышел за поселок и привязал собаку к вешалам (на них летом сушат рыбацкие сети). Я подошел поближе и остановился.

Человек вскинул ружье и прицелился в собаку. И пес все понял: он стал щуриться, он дрожал и отворачивался от направленного на него дула.

— Стой! — крикнул я. — Погоди стрелять-то!

Человек опустил ружье и медленно повернулся в мою сторону.

— Чего тебе? — спросил он.

— Погоди, говорю, стрелять. Зачем ты его?

— Не хочет работать, лямку не тянет как положено, — ответил человек, снова прикладываясь к ружью.

— Погоди! — сказал я.

— А чего погодить-то? Ездовая собака должна работать. А он только и умеет жрать, да спать, да тявкать не по делу — спать мешает. Ездовая собака должна работать. И точка.

Я отвел дуло в сторону и сказал:

— Мне нужна собака. Продай.

Человек опустил ружье, заулыбался и поглядел на меня как на дурачка.

— Бери бесплатно. Что я, живодер разве. Не драть же с тебя денег за собаку, которая ничего не стоит.

— Как его зовут?

— Барбоска. Жалеть-то не будешь, что взял лентяя? Да и что это за собака?

Охотник плюнул и пошел прочь.

Я нагнулся отвязать Барбоску и только тут заметил, что собачонка и в самом деле слова доброго не стоит.

«Ну да ладно, — подумал я. — Хорошую собаку полюбить не фокус».

Самолет я ждал несколько дней. Жил у знакомых.

С Барбоской мы успели подружиться: я его хорошо кормил. Вначале водил его на веревке, а потом он и без веревки следовал за мной как привязанный. Куда бы я ни пошел, я слышал за собой его семенящие шаги. А если заходил к кому-нибудь в гости, он терпеливо ждал меня под окнами.

Как-то я был в гостях. Вдруг дверь открылась, и мне крикнули:

— Самолет!

Я побежал за своими вещами. Человек, предупредивший меня о самолете, сказал:

— Погоди, я помогу.

— Как нашел меня? — спросил я.

— По собаке. Торчала под дверью. Не она — загорал бы ты здесь еще дня три.

Добрались до аэродрома.

Летчик сердито спросил:

— Чего тянем? Мотор остыл.

— Собаку искал, — соврал я. — Куда-то убежала.

— А-а, ну ладно тогда. — И летчик погладил Барбоску.

В самолете пес сразу забился под сиденье, прижался к моим ногам и тихонько засопел.

Летчики запустили мотор, и мы пошли на взлет. Пол дрожал. Барбоска тоже дрожал от страха. Весь груз стал съезжать назад, и Барбоска поехал на животе назад. Самолет наклонился, груз поехал вправо — и Барбоска поехал вправо и царапал пол когтями. Я посадил его рядом с собой. Он испуганно глядел в круглое самолетное окно. За окном расстилался поселок. Из труб торчали струи дыма. Вот поселок наклонился — струи дыма тоже наклонились. Самолет выпрямился, и поселок тоже выпрямился и стал медленно погружаться в морозный туман, как под воду.

Мы прилетели на маленькую факторию.

Здесь, среди низкорослого леса, вперемежку стояли дома и чумы. И все дымилось от мороза: и дома, и чумы, и лес.

К самолету подошли несколько эвенков. Они узнала мое имя, кто я такой, зачем прилетел, как зовут собаку.

Барбоска тем временем сунул нос в мой карман.

Молодой эвенк сказал:

— Хорошая у тебя собака.

— Почему так думаешь? — спросил я.

— Много понимает.

— Что же он понимает?

Эвенк задумался, потом сказал:

— Он маленько понимай, что у тебя лежит в кармане.

— Что же? — поинтересовался я.

— Может, рыба?

Я полез в карман. Там лежал бутерброд с колбасой, о котором я забыл.

Барбоска получил бутерброд и тут же съел колбасу.

И только сейчас я заметил, что хвост у него отлепился от живота и теперь лежал на спине твердым колечком. И шерсть сама собой очистилась и блестела, как смазанная.

— Конечно, хорошая собака, — сказал я.

Все поглядели на Барбоску. Мне было приятно, что эвенки похвалили его. Ведь все они прекрасные охотники и знатоки собак. Молодой эвенк хотел погладить Барбоску, но тот тихо зарычал: наверное, подумал, что у него хотят отнять хлеб, с которого он только что снял колбасу.

— Мне нужна оленья упряжка, чтобы уехать к реке Хонна-Макит, — сказал я.

— Я отвезу, — сказал молодой эвенк. — У меня здесь олени.

Эвенки о чем-то задумались. Старик с длинной трубкой в зубах сказал:

— Там есть зимовье Джонкуоля. Там живи. Хорошее зимовье.

— Где оно, маленько не знаю, — сказал молодой эвенк.

— За второй сопкой, на север по ручью, потом на запад, на шестом ручье увидишь.

— Понятно.

«Чего же здесь понятного? — подумал я. — Как в сказке: пойди туда, не знаю куда».

Молодого эвенка звали Тыргауль. Он пригласил меня к себе.


Я проснулся оттого, что в мою щеку уперся чей-то мокрый, холодный нос. Это был Барбоска.

Я вылез из спального мешка и увидел в маленьком окошка красное небо. Послышался глуховатый звон ботала, и небо в окошке наполовину загородилось оленьей головой с рогами.

Дверь распахнулась, в избу вместе с облаком пара вошел Тыргауль.

— Долго спишь, — сказал он, — олени готовы.

Я стал одеваться. Он молча следил за иной. Потом сказал:

— Плохо!

— Что плохо?

— Одеваешься плохо. Зачем надел на себя полмагазина? Тяжело ходить будет, скоро устанешь, замерзнешь.

Он разул одну ногу и показал, как обуваются эвенки. На шерстяной носок он намотал, как портянку, сухую осоку, которую здесь называют хаиктой. А потом уже надел бакари — меховые сапоги выше колен, на меховой подошве.

— Так совсем легко ходить. И тебя не слышно. Ходишь как зверь — хорошо. Ноги всегда сухие. Провалишься в воду — хаикту замени, носки замени — ноги опять будут сухие. Ты совсем плохо обулся. Зачем десять носков?

Тыргауль принес мне хаикты, и я обулся, как обуваются эвенке.

— Теперь гляди, как надо одевать тело, — сказал Тыргауль и разделся до пояса.

Мы с Барбоской глядели, как он одевается.

— Свитер на голое тело надо. Спина не потеет, — сказал он, натягивая свитер. Потом надел меховой нагрудник.

— Болезнь через грудь идет, — объяснил он, — а так как же она пройдет — в шерсти застрянет.

За нагрудником последовали безрукавка и парка — оленья шуба, сшитая заодно с рукавицами, чтобы снег не попадал в рукава. На голову он надел шапку и повернулся ко мне спиной. Сзади на шапке был нашит кусок тонкого брезента.

— Чтобы снег не сыпался за шиворот, когда задеваешь ветки, — сказал Тыргауль.

У забора стояли две оленья упряжки. Тыргауль отвязал свою и намотал вожжу на рукавицу. Оглянулся на меня, ждал. Его лицо было красным от холода и солнца.

Собаки со всей фактории собрались около нас и недобрыми глазами поглядывали на Барбоску.

А Барбоска, чувствуя недоброе, крутился у меня под ногами и делал вид, что ему очень интересно, как я увязываю на нарте груз и поправляю упряжь.

На снегу рядом с нартой лежал хорей. Когда хорей лежит — олени спокойны. Но стоит взять его в руки, они начинают рваться вперед, а могут и вообще удрать, если упустишь вожжу. Олень знает, что хорей просто так не берут. Хорей в руках — это значит вперед!

Тыргауль подбросил свой хорей ногой, поймал его и уже на ходу прыгнул в сани-нарту.

Я не стал подбрасывать хорей ногой — вдруг не поймаю. Подкатил его к себе и поднял с земли, когда сел в нарту. Олени рванулись вперед.

Защелкали копыта, глухо зазвенело ботало на шее оленя-вожака, зашуршали полозья по сухому снегу, нарта закачалась, как на волнах. Одну ногу я вытянул вперед, другую поставил на полоз.

Нас сопровождали собаки всей фактории. Барбоска бежал рядом со мной, чтобы показать псам, что он не один, а с хозяином. Но один местный пес все-таки изловчился и хватанул Барбоску за ухо. Я огрел драчуна хореем. Олени испугались хорея больше, чем этот бездельник, и прибавили шагу.

Шерсть их покрылась инеем, рога плавно покачивались из стороны в сторону. Олени косились на хорей, который висел над ними.

Мы съехали с крутого берега на лед реки. Собаки стали помаленьку возвращаться в поселок. С нами остался один Барбоска.

Наш путь лежал между высоких берегов. Солнце мигало из-за голубых от инея лиственниц, росших наверху. Тени от берега и деревьев лежали поперек реки. Тени оленей бежали, длинноногие, как на ходулях.

Но скоро наступили сумерки, засияли звезды. Впереди обозначалась сопка в дымной шапке, а рядом — луна.

Упряжку Тыргауля я не видел. Вместо упряжки катилось впереди облачко, освещенное луной, и назойливо тарахтело ботало. Потом ботало стало греметь медленнее где-то вверху, и я понял, что Тыргауль забирается на высокий берег. Мои олени взяли вправо и пошли по следу, наискосок, в гору. Наверху Тыргауль подождал меня. Теперь нас окружала тайга. Далеко внизу извивалась река и дымился залитый лунным светом лес на противоположном низком берегу.

— Где же шестой ручей? — спросил я. — Никаких ручьев не вижу. Кругом снег один.

— А вот первый ручей, — сказал Тыргауль, показывая еле заметное углубление.


Ехали мы долго. Я устал и совсем Замерз. Когда едешь по реке, можно пробежаться рядом с нартой, погреться, а в тайге ночью особенно не разгонишься.

— Может, переночуем у стариков? — спросил Тыргауль на одной из остановок.

— Хорошо бы, — пробормотал я, еле двигая губами: кожа на моем лице совсем задубела от холода.

Тыргауль завернул упряжку, и скоро я услышал лай собак и почувствовал в морозном воздухе дым костров. А через некоторое время показались чумы, подсвеченные изнутри. Из их верхушек торчали железные печные трубы, а из труб летели искры.

Нас встретили собаки, а потом из темноты выплыла человеческая фигура в белой парке.

Барбоска жался к моим ногам. Он не хотел драться со здешними собаками: их много.

Открылась полость чума, и в освещенном треугольнике показался еще человек. Полость закрылась. Шаги приближались к нам.

— Иди в чум, грейся, — сказал мне человек, лица которого я в темноте не мог разглядеть.

Наших оленей тут же распрягли. И они отошли подальше, принюхиваясь к снегу. Теперь их тела были освещены лунным светом, казалось, что они сами сделаны из света.

Вожак стал рыть копытом снег — откапывал прошлогоднюю траву и мох.

— А куда деть собаку? — спросил я.

— В чум пусть идет греется. Здесь собаки шибко сердитые, ругаются.

Ко мне подошел Тыргауль.

— А как найдут наших оленей? — спросил я.

— Глаза есть — гляди. Оленевод своих оленей знает в лицо. Иначе что же это за оленевод? Олени как люди — все разные.

Я открыл полость чума и быстро прошмыгнул внутрь, чтобы напустить поменьше холода. Барбоска влетел следом за мной.

Чум был сделан из тонких деревьев, накрытых шкурами. Посреди чума — железная печка, а над печкой палки буквой П, на них сушилась одежда. На маленьком сундучке стояла керосиновая лампа, освещая сбоку сморщенные лица старика и старухи. Они сидели, сложив ноги крест-накрест.

Мы поздоровались. Старик молча показал на белые шкуры против входа — место для гостей. Мы с Тыргаулем сели, тоже скрестив ноги. Я заметил на шкуре капельку воды, значит, их внесли в тепло недавно, в ожидании гостей. А о том, что едут гостя, предупредили собаки. Хозяин всегда знает, на кого лает его собака.

Барбоска покрутился на одном месте и лег, свернувшись калачиком. А нос направил к печке, и сковородкам.

Старуха молча показала рукой на мои бакари. Я им снял. Она внимательно осмотрела подошвы, нашла дырку, достала иголку, вдела в нее оленью жилку и стала зашивать. Потом вывернула их и повесила сушиться. Ткнула пальцем в бакари Тыргауля — тот также разулся.

— Может, чаю попьете? — наконец произнесла старуха и кинула нам нагретые у печки меховые носки.

— Попьем, — сказали мы.

Старуха пододвинула к нам столик с ножками высотой в охотничий патрон и поставила на него обе сковородки. Барбоска поднялся, с интересом поглядел на сковородки, потом на меня и тихо застонал. И пока мы ели, Барбоска сопел за моей спиной, наклонял голову то в одну сторону, то в другую. Потом не выдержал и положил мне на плечо лапу. Я собрал кости со стола и передал Барбоске. Мы наелись до отвала, потом выпили по две больших кружки чая, и только после этого старик спросил меня, кто я такой, как меня зовут, есть ли у меня отец и мать, как зовут отца, как зовут мать, сколько мне лет, сколько лет отцу, сколько матери, как зовут мою собаку, сколько ей лет. И еще старик спросил, как же можно жить в Москве, если там нет оленей. Наверное, совсем плохо живется в Москве: мяса нет, шкур нет, ничего нет. На чем ездите, если оленей нет? Может, на собаках? Собаки в Москве плохие? Ничего не умеют делать? Тогда совсем плохо в Москве. И рыбы нет?

Старуха поглядела на меня с состраданием.

Из соседних чумов пришли другие оленеводы. Все мы сидели вокруг печки, курили и улыбались друг другу.

Потом все разошлись, я залез в свой спальный мешок и уже сквозь сон чувствовал, как старуха накрывает меня сверху шкурой. Печка прогорела, и в чуме сделалось холодно. Рядом посапывал Барбоска. Во сне он дергал лапами и тихо повизгивал: ему снились сны.

На другой день мы собрались уезжать. Нас накормили до отвала, дали с собой еды на дорогу и запрягли наших оленей.

У меня в рюкзаке была трубка в виде орлиной лапы, держащей чашу, и я подарил ее старику. Когда мы отъехали, я оглянулся. Оленеводы рассматривали трубку и качали головами. Такой они еще никогда не видали.

Ехали мы весь день. Наступил вечер, потом ночь. Я уже думал, что мы заблудились. Никаких ручьев я, конечно, не видел. Но вот в стороне показалась избушка, в ее маленьком окне отразилась луна и погасла.

Тыргауль остался распрягать оленей, а я пошел в избушку. Чиркнул спичкой, увидел керосиновую лампу, поболтал ею над ухом, зажег и первым делом увидел печку, а рядом охапку сухих дров. На столе лежала пачка махорки, обрывок газеты и спички. На потолке — мешочки, подвешенные за проволоку.

Я растопил печку и стал осматриваться по сторонам. Под нарами нашел топор, чайник и кастрюлю. В мешочках оказались сухари, мука и пшенная крупа. Я набрал в чайник снега и поставил на печку. Когда Тыргауль вернулся, чайник уже вскипел.


Меня разбудил Барбоскин лай. На соседних нарах заворочался Тыргауль. В темноте я видел, что он приподнялся на локте и внимательно слушает.

Барбоска, казалось, с ума сошел от злости.

— Разлаялся, — проворчал я. — Только спать мешает, — и заткнул уши.

К утру в зимовье сделалось холодно, вылезать из мешка не хотелось.

Тыргауль не выдержал.

— Надо поглядеть, — сказал он, сунул босые ноги в бакари и, как был в трусах, вышел с ружьем из избушки.

Через минуту я услышал выстрел, и тут же в зимовье влетели дрожащий от холода Тыргауль и запорошенный снегом Барбоска. На стол тяжело упал большой соболь-самец. Я понял, почему Барбоска мешал спать своему бывшему хозяину.

— Где сахар? Дай ему сахару! — сказал Тыргауль. — Скорей!

Я вылез из мешка и совсем не почувствовал холода.

— Твой соболь, — сказал Тыргауль. — Твоя собака.

— Нет, — сказал я. — Не мой.

— Собака твоя. Твое ружье.

— Собака и ружье ни при чем, — перебил я его. — Зачем даром говорить?

Потом Тыргауль попил чаю и уехал.


Я вышел из зимовья и зажмурился. Было солнечное морозное утро. Повалил ногой лыжи, воткнутые в снег, они упали, подняв облако снежной пыли.

Неподвижно стояли голубые лиственницы, намерзшие на розовое небо, как ледяные узоры. Огненными иголками, видимыми против неяркого солнца, летел замерзший туман. Я надел лыжи.

Барбоска поглядел на меня, стараясь догадаться, куда я направлюсь. А я и сам не знал куда.

Мы бродили целый день. К вечеру выбрались к сопке, которая издали походила на дымящуюся розовую шапку, отороченную снизу тайгой.

Весь день Барбоска молчал, носился где-то в стороне, я его почти не видел. Только иногда он выкатывался на тропу, поглядывал на меня и снова исчезал.

И вдруг он залаял. Мне показалось, что вместе с ним гулко зарокотало в горах. Я прислушался: да ведь это просто эхо. Было странно, что звонкий собачий лай превращается в такие величественные раскаты.

Я двинулся к Барбоске, глянул по направлению его носа и увидел белку. Это он на нее лаял. Да что белка! Рядом проходил след. Если бы сейчас был июнь, то можно было бы подумать, что это след теленка дикого оленя. Но сейчас март, и телята еще не родились. Да и отпечатки копыт, если внимательно приглядеться, совсем не похожи на оленьи. Скорее всего это был след таймырского толсторога, о котором еще толком ничего не известно. О нем пока рассказывали только небылицы, а кое-кто из знатоков утверждал, что такого зверя и вообще нет.

След шел по замерзшему ручью к голубым долгим сосулькам водопада. Там стояли скалы, похожие на поставленную торчком вязанку дров. Я вышел к скале, дальше след терялся в камнях. Быстро темнело. И мне ничего не оставалось, как вернуться в зимовье.

После ужина Барбоска долго вздыхал, долго не мог найти удобного положения, наконец устроился, заснул. И даже во сне продолжал за кем-то гоняться и от кого-то удирать: он вздрагивал и тихо повизгивал. Веки его закрытых глаз дрожали, лапы двигались, нос шевелился. Значит, ему снились и запахи тайги. Я глядел на него и думал: «Вот живое существо, и ему снятся сны. И у него есть память и какие-то собачьи мысли. И если б не он, я бы, может, не встретил следов толсторога».

Еще я вспомнил лицо бывшего хозяина Барбоски и подумал:

«А что, если бы я не вышел тогда прогуляться?»


Каждое утро мы уходили в тайгу наблюдать зверей. Мы встретили следы дикого оленя, лося, волчьей стаи, зайца, соболя и песца. А одного волка мне удалось даже сфотографировать. Он бежал с озабоченным видом по берегу реки. Я шел с таким же озабоченным видом по противоположному берегу. И как я его заметил, сказать трудно: я не слышал его шагов, я не мог его унюхать — я его «почувствовал». Повернулся — он! Большой, рыжий, красивый.

В этот момент глухо заговорили горы — посыпались камни. И эхо долго на разные голоса повторяло этот гул. Волчина остановился, прислушался. Горы его не испугали, он знал, что это такое. Когда же раздался еле слышимый даже для меня щелчок фотоаппарата, он мелькнул, как тень, и исчез в кустах. Я даже не успел перемотать пленку для следующего снимка.

Мы ходили понемногу. Возвращаясь в зимовье, я только и успевал приготовить ужин, сделать записи в дневнике и, не дослушав последних известий по приемнику, засыпал. Да это и хорошо, когда некогда думать.

В одну из ночей вдруг завыло, замело, застонало. Я ждал утра, но, казалось, утро отменили. Стояли сумерки. Иногда пурга завывала, как хор каких-то женщин. Рядом с избушкой скрипела мертвая лиственница, будто дверь на заржавленных петлях.

Я высунулся из зимовья — сплошной белый дым и вой. И нет ни неба, ни земли, ни деревьев.

— Ну, Барбоска, отдыхаем! — сказал я весело, хотя знал, что в тайге самое худшее — отдых: начинаешь вспоминать свою жизнь, свой дом, думаешь о том, как бы хорошо сходить в кино или попить молока со свежим хлебом. И вообще всякая ерунда лезет в голову. И хочется с кем-то поболтать, а не с кем.

Я закурил и стал говорить с Барбоской. Я задавал ему вопросы и сам отвечал на них.

— Ну, как жизнь?

Барбоска положил мне голову на колени.

— Жизнь прекрасна, говоришь? Конечно, все хорошо. Может, завтрак приготовим? Есть, наверное, хочешь?

Барбоска заболтал хвостом.

— Хочешь. Я тоже хочу. Только наши припасы подходят к концу. Сухари остались, два куска сахару и еще кое-что из круп. Не разжиреем, говорить? Ну конечно, не разжиреем, но и с голоду не помрем. Будем тонкие и звонкие. И барана мы не увидели. Убежал толсторог. Ах он такой-сякой, говоришь? Вот и молодец. Правильно говоришь. А может, мы не будем завтракать, а сразу пообедаем? Сейчас нам нужно экономить продукты. Ведь нельзя уйти отсюда, не увидев барана? Ведь, правда, нельзя? Давай-ка лучше поспим.

Барбоска зевнул, потянулся, пошел на свое место и, вздыхая, свернулся клубком.

— Так ты понял все! — пробормотал я, несколько озадаченный.

И мы заснули под вой пурги.

Потом пообедали, послушали радио. Я пришил пуговицу.

Делать было нечего. Пурга продолжала завывать. Я вспомнил свой дом. Я старался вообще ни о чем не думать, но не мог. Стал чистить ружье. Не помогло. Мне было очень одиноко. Тогда я не спеша оделся и выскочил из зимовья, Барбоска устремился за мной, но я не пустил его, захлопнул дверь перед самым его носом. Отошел в сторону и долго глядел на светящийся квадрат окна, и подсвеченный окном снежный поток, и стволы деревьев. И думал:

«Вот мое окно, И меня ждут».

Я долго стоял, замерз, потом бодрой походкой направился к зимовью. Дернул за ремешок, прибитый вместо ручки, — и в самом деле меня ждал Барбоска и с радостным визгом кинулся навстречу.


Время командировки подходило к концу. Многих зверей мы увидели, сфотографировали и описали. Лишь толсторога никак не удавалось встретить. Продукты кончились, мы перешли на сухари, которые висели под потолком.

Пора было возвращаться. Но в последний день я снова наткнулся на след толсторога. И решил, что надо остаться. Как-нибудь перебьемся.

Ранним утром я был на ногах. Сказал Барбоске:

— Повнимательнее там!

Он побежал по лыжне. Начесы на его задних лапах болтались, как штанины трусов. Он поднырнул под белые кусты и исчез.

Он всегда искал молча и не лез на глаза, как некоторые собаки, желающие показать, какие они трудолюбцы. Я долго не видел и не слышал его, хотя он был где-то рядом. И поэтому, когда в стороне послышалось его частое дыхание, я остановился. Нет, все тихо. Лиственницы вмерзли в воздух, как в лед. Барбоска неуверенно тявкнул, зашуршали кусты — и снова тишина.

Трудно сказать, что меня заставило свернуть с лыжни. Но я свернул, отыскал собачий след и пошел по нему. Не сделал я и десятка шагов, как увидел, что собачий след соединился со следом сохатого и запетлял между оттисками больших раздвоенных копыт.

Я пошел по следу, на ходу вспоминая, как идут сопки и распадки, и думал, куда бы следовало направиться, будь я на месте зверя.

След показался мне странным. Меня поразило не то, что он еще светился и ямки в снегу казались теплыми. Непотускневший след я встречал и раньше. Меня поразило другое. След был нечист. Зверь сбился с бега и чертил снег копытами. А ведь лось никогда не волочит ноги. Я прибавил шагу.

Вот он надавил грудью на тонкую ольху, пропустил ее между передних ног и объел вершинку — деревце сломалось. Вот он лег отдохнуть — след в крови. Кто же его ранил?

Я побежал что есть силы к тому месту, где ручей делает петлю.

«Если он доберется до распадка и двинется вверх по ручью, а я наперерез ему через овраг, то оставлю петлю в стороне и встречу его в лоб», — подумал я.

Даже мои широкие лыжи проваливались — так рыхл был снег. Спина взмокла, грудь ходила ходуном, воздуха не хватало. Добежал до склона, понесся вниз, упал, зарывшись головой в снег, и чуть не задохнулся под снегом. Выбрался наружу, покатил дальше. Снег таял на моем лице и стекал за воротник.

Съехал на дно оврага — снег был чист.

«Пошел другим путем», — подумал я, кое-как отдышался и отыскал глазами поваленное дерево, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями.

И вдруг в стороне, откуда, по моим предположениям, должен появиться сохатый, раздалось Барбоскино потявкивание. Что это он там вытворяет?

Я прошел вперед, поднял к глазам бинокль и обомлел. На полянке стоял огромный, как монумент, зверь, а рядом крошечный Барбоска. Пес не лаял, а мелко перебирал лапами на месте, раскланивался и, как мне показалось, улыбался. Потом упал на спину и стал кувыркаться, подняв облако снежной пыли. Встал, чихнул и снова рухнул, задрав лапы кверху. Огромный зверь, наклонив голову, глядел на мою собаку. Наверное, он никак не мог понять, что здесь такое происходит.

Я вскинул ружье и выстрелил.


Подошел я к убитому зверю, смахнул с поваленного дерева снег, сел и закурил. Ну вот, теперь мы с мясом. Тот, кто ранил, должен идти по следу.

Не успел я докурить папиросу, как в чаще послышался лай собак и появился Тыргауль на широких лыжах, подбитых камусом.

Поздоровался, сел рядом, закурил, о чем-то задумался. Потом спросил:

— Ты стрелил?

Я подумал, что он сейчас меня похвалит, и небрежно кивнул.

Тыргауль продолжал о чем-то думать и не торопился хвалить меня. Наконец произнес:

— Плохо.

— Что плохо?

— Я гнал его к своему чуму. Хотел убить около чума. Теперь мясо далеко таскать.

Я только руками развел. Вот это охотник! Он знал, куда побежит раненый зверь.

Собаки уже понюхались — поздоровались и лежали у наших ног. Но когда Тыргауль подошел к туше, у Барбоски поднялась на загривке шерсть, и он тихо зарычал. Наверное, считал, что добыча принадлежит только ему и хозяину.

— Ругается, однако! — засмеялся Тыргауль. И в этот момент Барбоска хватанул его за штаны. Собаки Тыргауля накинулись на Барбоску. Поднялась такая кутерьма, что не поймешь, кто против кого. Даже собаки Тыргауля, приятели, покусали друг друга в пылу сражения.

Я пинками кое-как навел порядок и привязал Барбоску к дереву. Он задыхался от злости, вставал на задние лапы, хрипел, кидался вперед, но веревка опрокидывала его на спину. Он никак не мог примириться с тем, что Тыргауль разделывает тушу.

Я подошел, чтобы помочь Тыргаулю, но теперь его собаки зарычали на меня: они считали, что добыча принадлежит только им и их хозяину. Пришлось и их привязать.

Бедные собаки совсем охрипли от злости, пока мы обрабатывали тушу.

Потом мы обрубили вершинки четырех лиственниц и сделали на них бревенчатый настил. Разнятое на куски мясо сложили наверху и накрыли шкурой.

— Приходи, бери сколько надо, — сказал Тыргауль.

Мы посидели на поваленном дереве, отдохнули и разошлись.

Я кинул Барбоске кусок мяса.

Добрались до зимовья, когда уже взошла луна.

Я растопил печку, нажарил мяса, вскипятил чай. Сел за стол и услышал в темноте чавканье: оказывается, Барбоска не полностью съел свой кусок, а немного оставил на потом. «Наверное, решил поужинать вместе со мной», — подумал я.


Несколько дней мы бродили по тайге — и все даром. А кто любит так гулять по тайге, впустую? Я потерял надежду встретить толсторога и уже начал думать, что его следы мне приснились.

Была серая погода, только горы слепили глаза ровным белым светом. И когда наступала короткая весенняя ночь, горы продолжали отдавать накопленный за день свет.

Мы возвращались домой.

Барбоска плелся сзади. Он устал.

— Сделаем небольшой крюк, возьмем мяса, — сказал я ему. — Придем к себе — и спать. Как ты думаешь?

Пес вяло шевельнул хвостом. Ему лень было даже хвостом шевелить, так он устал. Но, подходя к лабазу, он весь подобрался, и шерсть на его загривке поднялась дыбом.

«Уж не побывал ли здесь кто-нибудь?» — подумал я, глядя на собаку.

Барбоска приставил нос к земле и заносился вокруг лабаза. Его усталость как рукой сняло. Я осмотрелся. Все тихо. Ветер обдул лиственницы, и они стояли темными скелетами на светящемся, как матовое стекло, снегу.

Подошел к лабазу и сразу понял, что взволновало Барбоску, — я увидел продолговатые, с отпечатками когтей, следы росомахи.

«Не могла же она залезть на лабаз», — подумал я и, оставив на снегу ружье и рюкзак с фотоаппаратом, биноклем и топором, полез наверх. Лабаз стоял нерушимо. Только задубевшая шкура была завернута, как жесть, и ляжка сохатого исчезла.

«Однако, залезла, — сказал я себе, — как? Догадаться нетрудно — по этой лиственнице. Ну и хитрюга!»

Тонкая лиственница лежала прислоненной к настилу. Как это мы не догадались ее срубить? Может, не заметили? А росомаха заметила, сломала ее и по ней забралась наверх. Ляжку она спихнула — это понятно. Вот и яма и снегу, Я прыгнул вниз и взял ружье и рюкзак. От ямы шла широкая борозда, а на борозде следы. Что-то непонятно. Я задумался. Хотя нет, все понятно: росомаха шла задом наперед! Мне это показалось смешным. И я пошел по следу, представляя, как неуклюжий зверь идет хвостом вперед. Росомаха шла так целую версту!

Борозда съехала в ямку. Вот и ляжка сохатого. Росомаха закидала ее сверху сучьями. Значит, она сюда вернется. Я присел на корточки. Зубы росомахи проходили по смерзшемуся мясу бороздками, как резец. А там, где на их пути встречалась трубчатая кость, строгали и кость.

Я достал фотоаппарат, рядом со следом кинул коробку спичек для сравнения и сделал несколько кадров. Потом сфотографировал бороздки и яму. Присел на корточки, делая записи и рисунки. И вдруг услышал вдалеке Барбоскин лай. За работой я совсем забыл о нем. Так злобно и со слезой в голосе он никогда не лаял.

Я схватил ружье и поспешил на лай. Мой путь лежал чуточку под уклон, я несся, петляя между стволами. И увидел на снегу за тонкими лиственницами росомаху. Неподалеку от нее заливался отчаянным лаем Барбоска. Хвост его был под животом. Я остановился. У росомахи было острое рыло, она чуточку походила на медвежонка с пушистым хвостом. От локтей ее толстых лап шли густые начесы.

Росомаха дернулась в его сторону и сердито рявкнула: отстань! Мой пес пустился наутек. Но скоро он почувствовал, что его не преследуют, а даже наоборот — уходят, и бросился на своего врага, не нарушая, однако, почтительного расстояния. Росомаха обернулась и снова рявкнула и тут увидела меня. Барбоска меня не видел, но по морде росомахи почувствовал, что к нему подошло подкрепление, и это прибавило ему храбрости. Его хвост завернулся на спину, и он залился на всю тайгу. Однако умный пес понимал, с кем имеет дело, и не шел на сближение с противником.

Росомаха побежала прочь. Расстояние между ней и псом быстро сокращалось, и она залезла на дерево. Теперь Барбоска совсем осмелел, он слышал за собой шорох моих лыж.

Он заносился вокруг дерева, потом подпрыгнул, ухватился зубами за сучок, но сучок обломился, пес упал, обо что-то ударился и совсем задохнулся от боли и злости. Он даже пытался рыть снег под деревом. Но росомаха не обращала на него внимания. Она следила за мной. Стрелять я не хотел. Глупо убивать зверя просто так. Ведь я не собирался ее съесть. Ведь я не голоден. И у нас есть мясо. И я не изучаю росомах. А в том, что нас ограбили, сами виноваты: нужно было срубить ту лиственницу.

«Пусть живет», — подумал я и крикнул:

— Барбоска, ко мне!

Но он сделал вид, что не слышит меня.

Росомаха молча следила за мной своими черными, блестящими глазами. И не было в ее, глазах ни страха, ни злобы, ни обреченности. Она хотела, чтобы ее оставили в покое.

— Барбоска! — крикнул я. Но пес забыл, что должен выполнять команды хозяина. Подойти ближе и взять его за шиворот я не решился: у росомахи было безвыходное положение, она могла кинуться и на меня.

Я стал замерзать. Спрятал бороду в воротник свитера, натянутый чулком. Потом и нос спрятал в этот «чулок», покрывшийся от дыхания льдом. Барбоска по-прежнему не слушался меня. Я вскинул ружье. У меня тоже было безвыходное положение.

Росомаха, падая, продолжала цепляться когтями за сучья. Но не было в ее могучих лапах силы. Она была мертва. И что толку ругать Барбоску?

Шкуру с росомахи я решил снять в зимовье.

«Подарю Тыргаулю», — подумал я.

Шкура росомахи у северян очень ценится, хотя мех ее груб и некрасив. Но, наверное, это единственный зверь, чья шкура не покрывается инеем и не намокает, хоть облей ее водой: вода стряхивается с нее, как ртуть.

Я присел на корточки, передние лапы росомахи закинул себе на плечи, а задние приторочил веревкой вокруг пояса. Но только я стал подниматься на ноги, как тут же повалился на спину — это Барбоска, увидев у меня на синие убитую росомаху, подумал, что она ожила, и, храбро вцепившись в нее зубами, повис на ней.

Я вначале рассердился, потому что вывалялся весь в снегу, но тут же понял: пес был прав.

Наш путь проходил под отвесной каменной стеной. Голубыми волокнами висели на ней застывшие водопады. Трудно сказать, что заставило меня поднять голову. Я поглядел наверх и чуть не сел от неожиданности: он казался вырезанным из черной бумаги. Его голову украшали могучие рога. Как только она держит такую тяжесть! Это был толсторог.

Я достал фотоаппарат и щелкнул. Он не убегал, хотя и видел меня. Я и голову поднял оттого, что почувствовал его взгляд. Я отщелкал всю пленку. Теперь никто не скажет, что таймырский толсторог мне приснился. Я приеду сюда летом.

И если бы меня сейчас спросили, что такое счастье, я бы показал на толсторога.


Мы возвратились в поселок, где жил бывший Барбоскин хозяин. В ожидании самолета отсыпались, отогревались и отъедались. Иногда выходили размяться на океанский лед или, сидя на завалинке, подолгу глядели на красные закаты. Снег отяжелел, но еще не таял.

Однажды, гуляя, мы встретились с бывшим Барбоскиным хозяином. Он обрадовался и пригласил нас в гости.

— Гляди, как отъелся кобель, — сказал он и покачал головой.

Мы подошли к его дому. Барбоска остановился у двери и поджал хвост. Он вспомнил те времена, когда в избу мог зайти только пес-вожак.

— Иди, не бойся, — сказал я.

— Иди, — подтвердил бывший хозяин.

Он приготовил стол, мы закусили.

— Ну, как Барбоска? — спросил он.

И я стал не спеша рассказывать о нашем житье-бытье в тайге. Охотник внимательно слушал. Потом закурил я сказал:

— Собираюсь на охоту.

— Это неплохо, конечно, — поддакнул я.

— Вот только собаки нету. Нету, понимаешь, у меня собаки…

Он нагнулся и стал гладить Барбоску. Пес поднялся, поджал уши, глядел на меня. И я понял по его глазам, что ласки своего бывшего хозяина он терпит только из вежливости. Он весь напрягся, и шерсть на его загривке поднялась. Но охотник не замечал этого.

Продолжая гладить Барбоску, он повернулся ко мне:

— Может, отдашь?

— Что такое? — не понял я.

— Собаку, говорю, отдашь, может?

— Не отдам, — сказал я и, поблагодарив за угощение, поднялся.

Барбоска выскользнул из-под руки охотника и подошел ко мне.

— Ну продай тогда.

— Не продам.

— Дам двадцать рублей. Небось, без денег сидишь после командировки?

— Нет, не продам.

И я направился к двери. Хозяин остановил меня и положил руку на плечо.

— Ты сядь. Куда спешишь? Не пожар ведь.

Я сел. Мы помолчали, покурили. Я глянул на Барбоску. Он прислушался к нашему разговору и, мне думалось, все понимал.

— Пятьдесят рублей! — сказал охотник и махнул рукой.

— Нет.

— Тогда сто!

Я молчал. Охотник смотрел на меня выжидающе.

— Сто — это хорошая цена, — сказал я.

— Еще бы плохая! За сто рублей можно купить лучшего вожака, — сказал он.

— Надо спросить у собаки.

Охотник подлил мне чаю.

— Сто рублей — это много за такую собаку, — сказал он.

— Надо спросить у собаки, — повторял я.

Охотник поднялся.

— За сто рублей можно купить десять таких собак, как твой Барбоска.

— Надо его самого спросить.

— Ну спроси! — охотник перешел на крик. — Спроси, и если он в тайге научился еще и говорить, то он скажет, что сто рублей — это в самом деле много за него.

— Возможно, — сказал я.

Охотник продолжал настаивать. Он совсем не понимал меня.

Я нагнулся к Барбоске и подставил ему ухо.

— Скажи, что ты думаешь? — сказал я.

Барбоска ткнул меня носом в ухо и лизнул щеку.

— Ну и что он сказал? — спросил охотник насмешливо.

— Он сказал, что друзей не продают.

Разговор был окончен.

На другой день пришел самолет. Все местные жители высыпали на аэродром: кто встречать, кто провожать, а кто и просто так.

Ко мне подошел незнакомый эвенк и спросил мою фамилию и имя. Я сказал.

— Подарку тебе принес, — сказал он и протянул прекрасные камусовые лыжи.

— От кого подарок-то?

— От старика.

— Какого старика?

— От Джонкуоля. Ты ему трубку подарил. Помнишь?

— Но за такие лыжи и ста трубок мало.

— А вот еще подарка.

Эвенк вытащил из-за пазухи маленького толстого щенка.

— Семь родились. Все парни. Лучшая собака Кокальды — его мамка. Любит медведя и соболя. Шибко умная собака.

Охотники считают, что если очень хорошая собака родит щенков и все щенки окажутся кобельками, то им и цены нет. Из них вырастут такие же охотники, как мать.

Щенок был маленький, как рукавичка. Я оглянулся и увидел бывшего хозяина Барбоски. Он, наверное, вышел к самолету просто так, а может, проводить Барбоску. Он слышал наш разговор.

— Я слышал про Кокальды, — сказал он. — Это у них одна из лучших собак. Вот бы…

Он не договорил и махнул рукой. Он знал, что такое щенок Кокальды, когда все — кобельки.

— Поехали! — крикнул мне летчик.

Я протянул щенка охотнику и сказал:

— Бери.

Бывший хозяин Барбоски долго не мог понять, что щенка я отдаю ему. Наконец до него дошло. Он осторожно взял щенка.

— Спасибо, — пробормотал он. — Наверное, без денег сидишь после командировки?

— Сижу как надо, — сказал я. — А если он не будет тянуть лямку?

Охотник заулыбался.

— Так он же не ездовая собака, а промысловая. Он — охотник.

— Ну, чего тянем? — спросил летчик сердито.

— Да вот о собаках рассуждаем, — сказал я.

— А-а, о собаках. Тогда ладно.

Я залез в самолет.

На душе у меня было светло, и я никак не мог понять отчего. Ведь не только от того, что мне подарили лыжи и возвращаюсь домой. Я поглядел на Барбоску и вспомнил очень многое.

«Поступки! Вот, наверное, в чем дело. Когда что-то делаешь — это и есть настоящее. Ведь иначе никак не докажешь своего существования. А еще — радость необдуманного поступка… А если бы Барбоска оказался дурашливым, ни на что не годным псом? Впрочем, хорошую собаку полюбить — и в самом деле не фокус, а полюбить, которая ни к черту не годится, тоже, наверное, удовольствие, и это также поступок. А то, что не поступок — болтовня и пар один».

Загудели самолетные стартеры. Барбоска заволновался и залез под сиденье. Когда я нагнулся, он тихо застучал хвостом по полу.

Загрузка...