ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


1

Никогда не предавалась воспоминаниям о том, что было. Настоящее не позволяло делать этого. То, что происходило сегодня, сейчас, то, что надо было сделать немедленно, всегда оказывалось важнее остального. Время всегда подгоняло. Но куда оно несло, — тоже не было ясно и тоже не продумывалось. Тем более писать об этом и в голову не приходило. Зачем? Для чего? Но вот как-то, совсем неожиданно, в июльский день девяносто восьмого года, пронумеровав очередной учебник (четыреста с лишним страниц на машинке) для подрастающего поколения, вовсе не стремящегося читать Гомера и Корнеля, решилась переключиться и выстроить в ряд всё то, что вспомнится. Впервые услышала в этот день, что узнать об этом хочется Анюте. И не только хочется, но нужно узнать хоть какие-то детали, может быть, любопытные факты, подробности из прошлого, чтобы и ей самой от чего-то отталкиваться, рассказывая о том, что она сама задумала. А поскольку двигаться мне довольно трудно, а уж если говорить начистоту, то почти и вовсе невозможно, то, сидя за круглым столом, буду настукивать на машинке всплывающее в памяти, излагая всё лаконично и просто - пусть будет, как будет...

Дом, в котором стоит этот круглый стол, окружен старыми деревьями на холме. С Родниковой улицы его не видно; самой старой ели, перед окнами возвышающейся, наверное, лет полтораста, а самой старой сосне тоже немало. Слышен время от времени шум проезжающих электричек, тормозящих на станции «Троицкая» и вновь уезжающих то в сторону Москвы, то в сторону Риги. Слышны голоса и собачий лай. Дом для меня непривычный, но ставший милым потому, что живут в нём в летнее время самые близкие мне и дорогие люди. А тех, кто жил здесь прежде, кто любил этот дом и для кого он был дорог, - тех - нет. Но отзвуки их голосов тоже слышны. И, прислушиваясь к ним, слышу и другие голоса...

Особенность этих летних дней — в том, что покой обрести нельзя. Само понятие покоя давно уже ушло из жизни. Постоянно звучащий голос, оказывающийся с каждым днем все более зловещим, вторгается в мнимую тишину дачного поселка. Этот голос порожден тем, что имеет название СМИ, и вещает о том, что происходит вокруг. А среди многих событий есть и такие, что происходят вот прямо сейчас, на так хорошо знакомом мне с раннего детства Горбатом мосту. Здесь уже почти месяц сидят шахтеры, требующие того, что положено людям для нормальной жизни. Пока они ждут своего, и все мы в ожидании, продолжая каждый свою работу, свои дела, свою жизнь... Горбатый мост, возникающий на экране, совсем не тот, каким был он прежде. Просто находится он примерно на том же месте, но вокруг всё по-иному. Но так же течёт Москва-река, взятая теперь в гранитные берега, да виднеется несколько старых, видавших виды тополей.

Была здесь прежде сеть переулков — Горбатый, Продольный, Проточный, Песковский. Горбатый мост, начало которого было на небольшой площадке, где сходились Девятинский переулок, Большая Конюшковская улица, Горбатый переулок, шел к Шмитовскому парку, украшенному памятником Павлику Морозову. Выстлан он был булыжником и, действительно, горбатился, на игрушку нынешнего «мостика» похож не был. Текла под ним речушка, сбегавшая в Москва-реку, но забрана она была в трубу. Вид всего этого хоть и неказист был, но являл собой нечто обжитое и по-своему уютное. Через Горбатый мост ходили с окрестных переулков в керосиновую лавку и в булочную. То и другое находилось в устье Девятинского переулка, сбегавшего от Новинского бульвара к Горбатому мосту. Через Горбатый мост шли к Шмитовке, как называли парк, к Рочдельской улице, где была баня, а чуть подальше — Трёхгорка, знаменитая Трёхгорная мануфактура. Но для меня-то важна Горбатка, как называли в наших местах Горбатый переулок, важна потому, что здесь и прошло моё детство и почти дошкольные, довоенные годы. Горбатка представляла собой несколько искривлённый переулок, шедший от конца Большого Новинского к Горбатому мосту. Всего несколько домов стояло на нём — четыре по правую и столько же по левую сторону, да и не все эти строения были домами в прямом понимании этого слова. По левую сторону на пустыре стояла бензоколонка, а потом начинался переулок. Дом под номером первым был деревянный одноэтажный, выкрашенный зелёной краской. Шесть окон на улицу. Маленький флигель и сараи во дворе. Называли этот дом Чурмазовским, потому что принадлежал он когда-то старику Чурмазову, находившемуся уже не у дел, но имевшему сына, с семьёй которого и жил он в своём доме. Сын старика имел лошадь, которая служила ему, как могла; на ней развозил Чурмазов-младший дрова с дровяного склада, находившегося тут же на Горбатке, сразу же за Чурмазовским домом. Все дома отапливались дровами, кубометрами отмерявшимися на дровяном складе в соответствии с выданными гражданам талонами.

Потом дрова развозили кто как мог: кто на санках, кто нанимал подводу. Дрова выдавались к зиме, а в другое время дядя Ваня Чурмазов возил что придётся, а ребят с переулка вместе со своими детишками, которых у него было трое — Ванятка, Нина и Витька, — прихватывал иногда прокатиться по набережной к Бородинскому мосту, а через него — то в Дорогомилово, то к магазину какому-нибудь, то к складу, оттуда брал груз и вёз его по назначению.

За дровяным складом, смотря на переулок всегда удивительно непромытыми окнами, стоял дом номер пять. Жуткое двухэтажное деревянное строение темно-бордового (скорее даже коричневого) цвета, населённое жильцами колоритными. Жили здесь старьёвщики, промышлявшие по московским дворам и помойкам. Жил жестянщик, тоже ходивший по дворам, предлагая свои услуги по починке не только кастрюль и примусов, но и другой утвари. Жили и те, кто о роде занятий своих не сообщали, но тоже ежедневно отправлялись на промысел. Дом пять притягивал ребят с Горбатки большим двором, где можно было играть в лапту, в футбол, а за стоявшими во дворе столами — в лото, карты, в домино. По вечерам подвыпившие, а то и вовсе пьяные жители дома выползали во двор, пели песни, ругались, включались в игру в городки или в лапту, и никто никогда не обижал ребят. Мы все находились под защитой этих людей. Надо сказать и о том, что ни в одном дворе на Горбатом и близлежащих переулках никогда не пропадало висевшее на веревках бельё, никаких краж в округе не совершалось, хотя все мы, хоть и не говорили об этом, знали, что воровством некоторые из живущих в пятом доме занимались. Удивительно другое: из этих грязных закутков, которые назывались здесь квартирами, смогли выбиться в люди наши сверстники: Тамара стала судьей, а один из её братьев попал даже в Лондон, работал в торгпредстве. Другой брат, правда, не был столь удачлив и работал таксистом. Одна девочка стала учительницей, другая — бухгалтером, третья — медсестрой. Но были и фигуры другого порядка.

За домом пять большую часть переулка занимал сплошной деревянный забор, проникнуть за который было нельзя, так как существовала проходная — будка, где надо было предъявить пропуск. За забором был металлозавод. Что производилось там, известно нам не было.

Продвинемся теперь по правой стороне Горбатки. В угловом жёлтом каменном длинном доме №2, называвшимся Огурцовкой, - по имени жившего в нём парня, прозванного Огурцом по причине формы его длинной головы, жило целое войско мальчишек, враждовавших с ребятами остальных окрестных домов. На их территорию мы не проникали, но изредка наблюдали с крыши разделявшего дворы сарая за происходившими там событиями.

Главным для нас было то, что имело отношение к военным приготовлениям противника: делание луков и стрел, подвешивание к длинным палкам консервных банок, с помощью которых срывались яблоки с яблонь, стоящих в соседнем с Огурцовкой нашем дворе.


Примечания к карте:

Новинский бульвар от пл. Восстания до Смоленской пл. с 1940 г. - ул. Чайковского

Пл. Восстания с 1919 г. — ранее Кудринская пл.

Воровского ул. с 1923 г. — ранее Поварская

Герцена ул. с 1920 г. — ранее Б. Никитская

До XIX в. здесь был Патриарший конюшенный двор:

Конюшковская ул. — начало XX в., Б. Конюшковский пер., М. Конюшковский пер.

По находящейся здесь с XVIII в. церкви Девяти мучеников: Б. Девяткинский пер., М. Девяткинский пер.

По Новинскому монастырю, упразднённому в 1764 г. и Новинской монастырской слободе (урочище Новинки было известно ещё в XIV в.): Б. Новинский пер., М. Новинский пер.

Дружинниковская ул. — 1922 г. ранее Трудовая. В память о рабочих мебельной фабрики Шмита, создавших в 1905 г. боевую дружину. В 1920 г. в память о них был разбит сквер на месте фабрики, полностью сгоревшей во время боев. Впоследствии сквер стал парком им. Павлика Морозова. Шмит — участник революции — был зверски убит в 24 года в Бутырской тюрьме.

Рочдельская ул. — 1930 г. ранее Нижне-Пресненская ул. В честь английских рабочих ткачей города Рочделя. выступивших в 1844 г. пионерами рабочей потребительской революции.

Кудринский пер. — XVIII в. Сохраняет название известного с XIV в. села Кудрина, ставшего в XVII в. патриаршей слободой Новинского монастыря

Б. Молчановка — XVIII в. Жил полковник Молчанов, сражавшийся с поляками у Арбатских ворот.

Проточный пер. — XIX в. — ранее Водопроточный пер. На месте ручья Проток — сток талых и дождевых вод в Москву-реку. В XIX в. был заключен в трубу.

Прямой пер. — ранее Прогонный пер. По нему прогоняли скот на водопой к торговой Смоленской-Сенной площади.

Панфиловский пер. — XIX в. — ранее Кривой пер. По фамилии домовладельца начала XIX в.

Песковский пер. — XIX в. Назван по характеру грунта в этом районе.

Наш дом (дом, где прошли мои детские годы) состоял из двух кирпичных двухэтажных флигелей, значившихся под одним номером — номером четыре. В каждом флигеле было по четыре квартиры, все за исключением одной — коммунальные. Почти все они были населены людьми, связанными так или иначе с работой с детьми - учителя, воспитатели в детском доме, библиотекарь в школе, врач в детском приюте. Жил здесь врач-психиатр Проскуряков Владимир Андреевич, воспитательница приюта для слепых детей Агнесса Иосифовна Штейнер, учителя вспомогательной школы (для умственно отсталых детей), жил дворник из соседнего с нашим домом приюта. Этот приют предназначался для девочек—сирот, страдавших недостаточным умственным развитием. По Горбатому переулку шёл этот приют — большое четырёхэтажное здание — под номером шесть и был тесными узами связан с домом четыре, с нашим домом, потому что многие его жители там и работали. Окна приюта, заделанные железными сетками, выходили частично и в наш двор. Из них смотрели на нас лица томившихся там девиц, а мы изредка подкармливали их чем-нибудь вкусным: подвешивали к веревкам, которые они спускали, пакетики с гостинцами — конфетки, пряники, если были, иногда яблоко или ещё что-нибудь.

Двор на Горбатом переулке летом


На нашем дворе было хорошо — обширные сараи для дров, на каждую квартиру — свой сарай. Все вместе они составляли длинное каменное строение, отгораживающее нас от приютского двора. Два садика — каждый у одного из флигелей. В них — яблони, сирень, несколько лип и дикий виноград, вьющийся по стене. Стояли столики, скамейки, волейбольная площадка, и игра в волейбол шла не только между детьми, но и между взрослыми. В одном из садиков некий Сергей Сергеевич в летние дни конспектировал «Краткий курс истории ВКП(б)», являя собой пример, достойный подражания. Но никто ему не подражал, хотя никто и не мешал. Относились друг к другу уважительно. Если кто заболевал, врачи-соседи помогали советом; если у кого что ломалось, дворник Фёдор оказывал помощь. Бели родители кого-нибудь из ребят где-то задерживались, соседи их кормили. А по большим праздникам для ребят устраивали угощение. Это всегда происходило на майский праздник, и, если погода позволяла, на дворе накрывали стол и на ноябрьский. Пили ситро, ели бутерброды, печенье и конфеты.

В приютском дворе (в одной части этого большого двора) находился свинарник. Свиней выращивали для приютской столовой. И всё шло своим чередом, как вдруг понаехали разные машины, стали что-то измерять, потом буравить землю, и, наконец, пронёсся слух, что как раз рядом со свинарником открыт источник минеральной воды. Бутылки с этикетками «Московская минеральная» стали целыми машинами вывозить со двора дома шесть. Они появились в магазинах, но жители Горбатки воду эту и даром не пили. Минеральных свойств её не признавали. Был на Горбатке ещё один дом — номер восемь, но стоял он в самом конце переулка, окнами смотрел на Горбатый мост и как-то с нашей жизнью связан уже не был.

Наш дом на Горбатом переулке у Москвы-реки. Зима.


Зато никак нельзя обойти молчанием ещё один интересный и для всех окрестных ребят очень важный дом — Персюковский. Он стоял за бензоколонкой, к Горбатке прямого отношения не имел, но всех притягивал своими удивительно приятными запахами. Жили в нём смуглые люди (их считали персами, прозвали «персюки»), занимавшиеся изготовлением гуталина для чистки обуви и приготовлением разного рода восточных сладостей — маковых ирисок, петушков на палочке, орехов в сахаре, нуги, каких-то пронзительно голубых и розовых, почти воздушных шаров из сладких нитей. Все эти богатства персюки продавали с маленьких лотков, которые они носили подвешенными на шее, на уличных перекрестках и около зоопарка, находившегося от наших мест совсем недалеко. Мы любили, просто упивались всеми этими изделиями: покупали их около зоопарка, а иногда они перепадали нам даром в персюковском дворе. Добр был старик по имени Дуда, снабжавший ребят и со своего двора и с Горбатки обломками маковых конфеток и деформированными «петушками», смахивавшими на извивающихся коротких змеек. Мы любили Дуду и всегда старались помочь ему, в чём могли: приносили щепки для костра, на котором он изготовлял в жаровне необходимые ему сиропы и смеси, подтаскивали тяжёлый лоток, который он тащил к зоопарку, приносили из дома чистые тряпки, столь нужные ему в его кондитерском деле для вытирания посуды.

На берегу Москва-реки, почти сразу за персюковским домом, летом располагались табором цыгане. Были привязаны к железным столбам лодки. Иногда их владельцы катали нас по реке. Интересного всего было много.

Вот пока самое беглое описание милой Горбатки. О другом — позднее. Потому что надо сказать, как оказались здесь мои родители, кем они были, кем стали к тому времени, когда я появилась на свет.


2

Родители мои были людьми благородными и красивыми. Благородными не в смысле своего происхождения, никак не связанного с дворянством, а по самой сути натуры своей, глубокими корнями с народной средой связанной. Красивы они были присущим каждому из них несуетным достоинством, совсем не поддающимся натиску каких бы то ни было жизненных давлений, — будь то служебная волокита, а то и распри, никакого впечатления на них не производившие и как бы совсем их не касающиеся, или даже нечто более серьёзное, с политикой связанное, внутренне глубоко не только волновавшее, но и ранящее, но только внутренне, а на поверхность не выходящее, не допускавшееся. Они честно трудились, выбрав себе дело по душе, которому отдавались полностью. И дело у каждого было нужное, служить ему стоило: отец отдавал силы лесному хозяйству, а мать — работе с детьми и преподаванию. Оба они достигли желаемого своими силами, и каждый был в своём деле мастер. Карьера не волновала, не к ней стремились, от своих принципов не отступали.

Родословную ни по отцовской, ни по материнской линии проследить сколько-нибудь глубоко не могу, поскольку особенно и разговоры об этом у нас не возникали, а скажу лишь о том немногом, что знаю. Отец мой — Павел Иванович Кузьмин родился в самом конце XIX века (в 1897 году) в Лебедяни в крестьянской семье, проживавшей в Кладбищенской слободе. Осиротел он в раннем детстве, потерявши от туберкулеза не только отца и мать, но и единственную сестру свою Марию, скончавшуюся в молодые годы от той же болезни. Взял его в свою семью дядя Яков Иванович Кузьмин, имевший дом в Кладбищенской слободе и хозяйство. Детей у Якова было много — семь человек. Учился Павел Кузьмин в Лебедянской школе. Осталась наградная книга, врученная ему, как гласит скромная надпись, за успехи и прилежное поведение по окончании начальных классов. Книга эта — не только память о его школьных успехах, но и веха в моей судьбе — поскольку с неё началось первое знакомство моё с английской литературой и с Диккенсом. «Рождественская песня в прозе» называется эта книга, до сих пор хранящаяся в нашем доме, картинки в ней казались замечательными, а описание Скруджа, посещаемого в его одиноком и холодном доме духами, навсегда потрясло детское воображение и врезалось в память.

В четырнадцать лет Павел Кузьмин покинул дядин дом и поехал, накопив на дорогу деньги, в Тамбов, где принят был в сельскохозяйственное училище, которое и окончил, приложив все силы и старание. Это помогло ему в дальнейшем при поступлении в Сельскохозяйственную Академию в Москве, где стал он студентом лесного факультета, по завершении которого получил диплом инженера-лесовода. Работал в Леспроекте в Москве, проводя по много месяцев в году в экспедициях – то в лесах северных областей (Архангельской, Вятской, Пермской), степях Башкирии, то в Тульских засеках близ Ясной Поляны, то на Украине на берегах рек Тетерев и Коростень. Ездил и в другие места. Там набиралась группа рабочих, вместе с которыми приехавшие из Москвы прокладывали просеки, вели необходимые подсчёты и расчёты, учитывая утраты и выявляя состояние лесов, а потом все это оформлялось уже в Москве в зимние месяцы, в систему документов. Часто подводимые результаты не нравились начальству, отчего были у отца неприятности, связанные с его отказами от подтасовок. Переживал он всё это молча, в особые разговоры по этому поводу не вдаваясь, но всегда твердо зная, что со стороны жены своей поддержан будет, что и придавало ему силы. Здоровья он был не очень крепкого, что, верно, передалось ему от родителей. Жизнь в лесу его от многого оберегала, но всё же уже в молодые годы страдал он от язвы. Залеченная в конце 20-х годов, она вновь открылась в 30-е годы, а потом — уже после операции — отец хоть и поправился, но здоровье было подорвано. Инвалидом он стал за несколько лет до пенсионного возраста.

Мать моя, Нина Фёдоровна Кузьмина-Сыромятникова родилась в 1901 году на Волге в селе Новодевичьем, недалеко от Симбирска (Ульяновска), но уже в младенчестве была привезена в город Сызрань, где и обосновалась на долгие годы вся их семья. Отец её — Сыромятников Фёдор Александрович — происходил из крестьян, но на земле не работал. В Сызрани получил он место в казённой винной лавке, находившейся на Московской улице в доме № 33. При лавке была и квартира, в которой жила его семья — жена Екатерина Ильинична (в девичестве Чернеева) и дети: дочери Нина, Надежда (умершая в 19 лет), Валентина, Зоя и сын Виктор. Дом 33 на идущей от железнодорожного вокзала Московской улице стоял на своём месте до 1997 года. Тогда я его видела в последний раз, побывав в Сызрани. Но был он окружен уже вплотную новостройками и вид у него был жалкий: крыльцо в пять ступеней покосилось, окна скривились. Над крыльцом тем не менее все ещё просматривались когда-то написанные буквы, оставшиеся от слов «лавка» и «винная».

Моя ещё молодая бабушка – Екатерина Ильинична – со своими детьми. Слева направо: Надежда, Зоя, Нина (моя будущая мама), Виктор и Валентина (1917-1918 г)

Слыхала когда-то, что жалованье, которое получал дед в казённой винной лавке, было в тридцать шесть рублей в месяц. Сам он был человеком степенным и в меру религиозным. Водкой не злоупотреблял никогда, позволяя себе лишь иногда опрокинуть стаканчик. Войдя в дом, всегда осенял себя крестом перед иконами и теплившейся перед ними лампадой. Старшие дочери его - Нина и Надежда учились в Сызранской гимназии. Мать моя её окончила, младшие дети в гимназии не учились. После революции дед работал на винном заводе в Сызрани. Здесь же, на территории завода, в казённой квартире жила его семья. Потом он был счетоводом в колхозе, а во второй половине 30-х годов служил в городском банке бухгалтером. Умер в 1940 году от сердечного приступа. Было ему 69 лет.

Бабушка Екатерина Ильинична была лет на десять моложе мужа. Происходила она из семьи мелких торговцев. Отец её Илья Чернеев имел скобяную лавку на сызранском базаре. Замуж её выдали совсем молодой. Образования у неё никакого, кроме трёх классов школы, не было (дед Фёдор кончил четыре класса сельской школы), но была у неё неискоренимая страсть к чтению, и всем внукам своим она без устали читала вслух накопившиеся в доме и хранившиеся в огромном сундуке книги — в основном русских классиков. С особым выражением читала она рассказы Лескова и стихи Лермонтова. Над рассказом «Некрещеный поп» и над «Очарованным странником» проливала слёзы, тронутая до глубины души не только историей героев, но и красотой, удивительной красотой повествования, самого рассказа. Была она добра и наивна, смешлива и отзывчива, пироги и ватрушки пекла замечательные. Мужа своего почитала, но ничуть не боялась, проявляя натуру свою вполне свободно, что всегда создавало в доме атмосферу уюта и надежности.

Своего дома у дела и бабушки никогда не было, жили они, как уже было сказано, или на казённых квартирах, или снимали себе жильё. Последние годы, когда дед работал в колхозной конторе и в городском банке, они снимали полдома на Почтовой улице (потом ул. Сталина, потом снова Почтовая) в доме №95. Маленький домик напротив Александровского сада в конце Почтовой на углу с Проломной улицей.

Мои родители – Нина Фёдоровна Кузьмина-Сыромятникова

и Павел Иванович Кузьмин. 1924 г.


Мама моя, окончив гимназию, оставалась некоторое время в Сызрани. В конце Первой мировой войны и во время гражданской работала медсестрой в госпитале, отучившись недолго на курсах. Сызрань не раз переходила то к красным, то к белым. Через город двигались войска - на Восток и на Запад. Проходили здесь чехи. Бывали латыши (помню, что вспоминала бабушка латышей-студентов). Где-то в начале 20-х годов во время студенческой практики оказался на берегах Волги Павел Кузьмин. В это время и состоялось знакомство моих родителей. Павел уехал кончать обучение в Москве, а вскоре отправилась в Москву и Нина Сыромятникова, поджидаемая там своим будущим мужем. В Москве они встретились, должно быть, в 1923 году. Снимали угол. Отец, окончив Сельскохозяйственную Академию, получил место и работал. Мать тоже начала с того, что получила должность воспитателя беспризорных детей и подростков, которыми была наводнена в те годы Москва. Их собирали по чердакам и подворотням, греющихся возле котлов на ночных улицах, промышляющих на вокзалах и рынках. Отправляли в приюты, а сначала отмывали в банях, сбрасывали лохмотья, одевали во что могли. Ей нравилось это, хотелось помогать, спасать ребятишек.

Н.Ф. Кузьмина-Сыромятникова, П.И. Кузьмин. 1924-1925.


Потом мама стала воспитательницей в приюте для умственно отсталых девочек, находившемся на Горбатом переулке. Здесь дали ей комнатку в 8 метров, и здесь поселились они вместе с мужем. Эта комнатка и была моим первым жилищем.


3

Я появилась на свет 26 сентября 1925 года на Арбате в доме 33, расположенном на углу Калошина переулка. В этом доме находился тогда родильный дом для малообеспеченных рожениц, как было написано недавно в одной из московских газет. Прежде такое наименование этого заведения было мне не известно, и сам факт вступления в жизнь на одной из самых известных улиц Москвы всегда как-то радовал. Дом 33, мимо которого так часто приходилось проходить, дорог и потому, что здесь в годы второй мировой войны поселился Алексей Фёдорович Лосев, чья квартира на Арбатской площади была разрушена фугасной бомбой, после чего в Моссовете ему и была выделена квартира на втором этаже в доме на Арбате. В квартире этой, выходящей окнами во двор, в 70-е годы и мне с мужем, и дочери моей приходилось бывать, и всякий раз казалось, что иду в родной дом, что, впрочем, так и было. Случилось так, что отцу моему в родильном доме было сообщено в рождении у его жены мальчика, а потому, услышав на следующий день о девочке, произведенной на свет его супругой Ниной Фёдоровной Кузьминой-Сыромятниковой, как записано было в бумагах, он отказывался верить этому. Когда же через окно жена показывала ему младенца, он всматривался в него с некоторым подозрением, а получив его в свои руки через несколько дней, начал с напряжением выискивать подтверждающее сходство с родителями - казалось ему, что знакомые хоть сколько-нибудь черты не находились, хотя всем остальным фамильная близость была очевидна: ребенок походил на мать. Но Павлу Ивановичу понадобилось время для признания этого. Тогда и было решено дать новорожденной имя Нина. Он успокоился: подмена вряд ли могла произойти, девочка была их родной дочерью. В дальнейшие годы все с большей очевидностью выявлялись фамильные черты.

Моей первой колыбелью стал большой чемодан. В нём и прошли самые ранние месяцы жизни в комнате дома шесть по Горбатому переулку. Но, разумеется, об этом в памяти ничего не сохранилось. Вскоре мы переселились в дом номер четыре, где в квартире №1 на втором этаже одного из флигелей была выделена воспитательнице Н.Ф. Кузьминой комната. Была она почти вдвое больше прежней, и размещение в ней стало для родителей истинным праздником.

Квартира была коммунальной. Состояла она на четырёх комнат, кухни и небольшой темной передней. В квартире было два входа: один со двора, другой с улицы (он назывался парадным входом). Но дверь с улицы всегда была закрыта, все входили только со двора как в нашу, так и в другие квартиры. Поднявшись по двум лестничным пролетам с деревянными перилами на второй этаж, жилец оказывался перед обитой чёрным дерматином дверью с висящим на ней деревянным почтовым ящиком. Такая же дверь была напротив и вела в квартиру №2. Но мы войдем в квартиру первую. Открывалась она по звону колокольчика, висевшего в кухне и начинавшего звенеть, когда на лестничной площадке дергали за свисавшую там на проволоке ручку. Открывалась дверь, а за ней была вторая, отстоявшая от первой примерно на полметра. Между дверями пристроены сбоку полки: на них в зимние месяцы ставили кастрюли с едой. Минуя этот проход, оказываешься в кухне. Направо — окно, прямо — дверь в нашу комнату, налево — кухонное пространство — умывальник, два столика, напротив второго из них дверь в туалет. Владеют квартирой три семьи; третий кухонный столик стоит перед окном, что удобно. Была в этой кухне прежде (очевидно тогда, когда жила здесь одна семья) и ванна, стоявшая за перегородкой, но на моей памяти ни перегородки, ни ванной уже не было. На её месте была сложена плита. Топили дровами, готовили на примусах и керосинках. Возле туалета — дверь в переднюю, а в ней, в свою очередь, ещё три двери — одна на «парадную» лестницу, выходящую на улицу, т.е. на Горбатку, другие — в комнаты. В одной из этих комнат с двумя выходящими на улицу окнами жила Агнесса Иосифовна Штейнер, работавшая, как уже упоминалось, воспитательницей в школе-приюте для слепых, в двух других смежных комнатах жила семья доктора Варшавского (жена его, дочь, зять и внучка).

Получение приличной по тем временам комнаты стало для родителей большой радостью. Во-первых, они смогли пригласить няню для своего ребенка с тем, чтобы мама могла продолжать работать. Няней стала двоюродная сестра отца — Катя, дочь его дяди Якова, выписанная из Лебедяни и с радостью в Москву приехавшая. Было ей тогда лет девятнадцать, наверное. Во-вторых, можно было обзавестись хотя бы самой необходимой мебелью. Она была куплена. По сохранившимся от тех времен фотографиям, а вернее, по сохранявшимся долгое время предметам меблировки, можно все это восстановить в памяти.

Кроме кровати с пружинным матрацем и металлическими шишечками, на которой спали родители, появился диван, письменный стол, обеденный столик и стулья, детская кроватка, предоставленная мне сразу же после чемодана. В комнате было два окна, выходившие во двор, и довольно широкая голландская печь, занимавшая треть одной из стен, отделявшей комнату от кухни. Белые изразцы голландской печки казались очень красивыми. Один из изразцов позволили мне определить как свою собственность для сводных картинок. Картинки с изображением петуха, кур, цыплят, индюка и павлина были старательно переведены на гладкую печную поверхность и радовали глаз всякого, кто мог их рассмотреть. Посуда стояла на полке. На стене висел ковёр. На этажерке размещены были книги. В окна можно было сколько угодно смотреть на двор. Видны были сараи, их крыши, садик.

И все-таки самые ранние мои воспоминания связаны не с Москвой, а с жизнью в Сызрани, куда отвезли меня уже весной 1926 года, в восьмимесячном возрасте, и где с тех пор я проводила в доме дедушки и бабушки каждый год месяцев по пять-шесть. И так происходило в течение первых двенадцати лет моем жизни, которая чётко делилась на жизнь московскую и сызранскую. Но была и ещё одна жизнь, связанная с поездками по тем местам, где работал отец. Туда мы отправлялись вместе с мамой, а позднее с появившейся в нашей семье домработницей тетей Машей (Марией Андреевной Губановой, о которой речь пойдет несколько позднее). Все эти три аспекта моей детской жизни наполнены своими воспоминаниями, каждый из них значим по-своему; сливаясь в единое целое, они, как мне кажется, важны именно своим триединством.

Возможно, моя самая первая фотография.

С бабушкой Екатериной Ильиничной Сыромятниковой.

Сызрань, 1926 г


В самых общих чертах об этом можно сказать так. Жизнь в Москве определялась нашим семейным укладом, интересами родителей и их постоянным стремлением содействовать моему образованию, приобщению ко всему тому, что могла дать Москва с её музеями, театрами, с её интересными улицами, памятниками, старыми и новыми зданиями. И хотя времени у родителей почти никогда не было, они всегда старались использовать каждую возможность что-то увидеть, куда-то пойти. Покупали книги, хотя отнюдь не все успевали прочитывать. Выписывали несколько газет и журналов, хотя о политике при мне не говорили. Отец по радио изучал французский и немецкий язык, выписывал и исправно получал тома энциклопедии, собрания сочинений классиков. Мама целыми пачками приносила домой театральные билеты на самые разные спектакли, клала их на полочку и потом в течение каждого месяца они с отцом, а позднее и со мной ходили и в Большой, и в Малый театры, и во МХАТ, и в Камерный, и в другие. Любили Вахтанговский театр. А какие разные книги появлялись у нас! И Диккенс, и Фрейд, и пьесы Островского, и «Фальшивомонетчик» Андре Жида, и множество других книг, выходивших в то время.

Учиться на первых порах меня отдали в частную группу известного методиста Марии Николаевны Матвеевой. Отдали сюда потому, что из Сызрани брали меня не раньше ноября, и в первый класс школы записать не успели. Во второй тоже. В школу я попала лишь в 10-летнем возрасте, сдав экзамен в третий класс. Группа М.Н. Матвеевой, в которой была я обучена тому, что положено знать в раннем возрасте, находилась на Большой Молчановке, куда и отводили меня по утрам и где дети (их было здесь шестеро) оставались до 2-х часов, а потом уже с другой наставницей — Маргаритой Кондратьевной (она была немка) — после завтрака шли на Новинский бульвар, где, прогуливаясь, изучали немецкий разговорный язык. Раз в неделю были занятия по рисованию. Они проходили в большой квартире одного из арбатских домов (шестиэтажный дом на углу Арбата и Староконюшенного переулка) под руководством художницы Ольги Александровны. Квартира, куда мы приходили, принадлежала (частично, не вся) старикам Марии Ивановне и Фёдору Фёдоровичу Кошке, а также семье их дочери Маргариты Фёдоровны и её мужу инженеру Шадрину. У Шадриных была дочь Марина и сын Игорь. Марина обучалась в группе Марии Николаевны. Старики Кошке, немцы по происхождению, занимались изготовлением бандажей и бюстгальтеров, о чем сообщалось в скромной вывеске-табличке, висевшей у подъезда.

Московские зимы с их наполненностью всякими образовательными мероприятиями чередовались с вольной сызранской жизнью, гулянием в приволжских лугах, купанием в озерах и в Волге, играми в лапту прямо на широкой Почтовой улице, но также и чтением, от которого никогда не отступалась бабушка.

Жизнь вместе с отцом в глухих деревушках или небольших селениях, окружённых лесами, отстоящими далеко от городов, приносила много интересного и подчас удивительного. Новые впечатления, новые лица. Поездки на лошадях, посещение базаров, присутствие на деревенских праздниках, сборы грибов и ягод, золотой и душистый мёд, игры с деревенскими ребятами. Вокруг нас всегда были люди, и где бы мы ни были, всюду чувствовали их расположение.

Здесь мне 6 лет. С родителями. 1931 г


После всего этого — снова Москва. Но с годами — уже в восемь-девять лет — границы знакомства с ней расширялись, раздвигаясь не только по желанию родителей, но и по нашим — ребяческим — интересам. Мои приятели по Горбатке познакомили меня с той Москвой, которая не ограничивалась музейными и архитектурными достопримечательностями. Об этом — ниже, а пока хотелось бы сказать о тех, кто населял квартиры дома №4, нашего дома.


4

Когда впервые мы оказались здесь, и в нашей квартире, и в других жили люди самые разные, но близкие по своим профессиональным интересам и образу жизни. Потому и возможно было существовавшее в доме сообщество, которое впоследствии, по мере того, как состав жителей изменялся, рассеивалось и исчезало. Достойным и в каком-то смысле патриархальным было семейство доктора Варшавского. Правда, прожил он рядом с нами недолго, но в памяти остался как очень видный и вместе с тем скромный человек, появлявшийся в общественной кухне чрезвычайно редко, но неизменно в темной пижаме по утрам, а днем — в костюме с жилетом, галстуком, вычищенных башмаках. Пенсне блестело, белые манжеты сорочки отглажены, воротничок плотно прилегает к розовой шее. На работу он уходил в элегантном пальто, с портфелем и зонтиком. Часто уезжал на извозчике, поджидавшем его в переулке, возвращался домой точно к пяти часам, и прислуга, приходившая ежедневно, была уже готова с обедом. И жена Ильи Ивановича Варшавского была красива, спокойна, двигалась плавно, говорила приятным голосом. А уж дочь вовсе была красавицей, на которую все на Горбатке любовались, когда она вместе со своей девочкой отправлялась на прогулку. Зять Варшавских часто куда-то уезжал, и чем он занимался, известно не было. Вскоре это семейство покинуло принадлежавшие им комнаты, и на их место переселилась наша семья, что опять-таки было событием существенным. Теперь у нас было уже две комнаты — площадь их составляла 23 кв.м. Первая комната побольше, она была проходной, вторая — маленькая. Окно первой выходило в проход между двумя флигелями, и света в ней было маловато, окно второй смотрело в переулок, виден был Чурмазовский дом, дровяной склад (потом на его месте появился фабричный цех, а, вернее, просто двор, где изготовлялись краски, увозившиеся в больших железных бочках), а за ними — берег реки.

Агнесса Иосифовна Штейнер семьи не имела, жила одна, о родственниках её известно было лишь то, что их почти и не было, за исключением одной жившей в Москве племянницы, очень редко навещавшей свою тетушку, но отношения между ними были тёплые. У Агнессы, как звали её соседи, был лишь один, регулярно появлявшийся у нее, друг — Владимир Александрович Гандер, именовавшийся «профессором». Приходил он каждую неделю, но не со двора через «чёрный» ход, как все остальные, а через парадную лестницу. Для этого был проведен специальный электрический звоночек в виде почти незаметной кнопки у парадной двери. Заслышав его, Агнесса спускалась вниз, отпирала парадную дверь и вместе со своим гостем поднималась в переднюю. На кухне звонка слышно не было. Владимир Александрович Гандер, как уразумела я позднее, был редактором в издательстве, в Учпедгизе. Редактировал он учебники для специальных школ, в которых учились слепые, глухие и умственно отсталые дети. А поскольку и мама моя, окончившая в начале 30-х годов дефектологический факультет Московского пединститута, работавшая учительницей во вспомогательной школе (школа была в Волковом переулке на Красной Пресне), а затем ставшая сотрудником Института дефектологии и преподавателем деф-фака Московского пединститута, —поскольку мама моя тоже писала учебники и всякого рода учебные пособия и для школьников, и для студентов, то с редактором Гандером она была хорошо знакома. Агнесса нередко приглашала ее, когда приходил Владимир Александрович. Они ужинали, пили чай с пирожными, память об удивительном вкусе которых сохранилась и у меня. Велись разговоры, обсуждались новости издательской жизни, рассматривались вышедшие новые книги. Было всегда приятно сидеть в комнате Агнессы. Здесь все было просто, но красиво: большое прямоугольное зеркало в золотой раме над широким диваном, изящный письменный столик на несколько изогнутых ножах и с загородочкой, идущей вдоль противоположной по отношению к его передней части стороны, с маленьким двухэтажным ящичком, прикрепленным у левого уголка, а на этом ящичке — красивая хрустальная ваза с цветами, приносимыми профессором (теперь этот столик стоите комнате у моей сестры Марины); большой ковёр на полу; картина в простенке между двумя окнами — лесной пейзаж при закате солнца; два кресла на изогнутых деревянных ножках; небольшой обеденный стол и гардероб. Скромная железная кровать, покрытая белым покрывалом. Книг нет. Красивый абажур, свисающий в центре комнаты. Все это запомнилось чётко, вплоть до некоторых мелочей, потому что казалось мне тогда торжественно красивым. Помню, например, стеклянный кубик, стоявший на письменном столике, костяной нож для разрезания книжных страниц, тюлевые занавески на окнах и очень тонкие, почти прозрачные чайные чашки и блюдечки с изображением сельских видов — избушки, садики, козочки, а ещё маленькие хрустальные розеточки для варенья.

Мне пять лет. Моя фамилия – еще Кузьмина, 1930 г


Перед самой войной в этой самой комнате Владимир Александрович внезапно умер. Отсюда увозили его в гробу, окруженном членами его семьи и родственниками: жена, уже взрослые дети, один сын был ещё школьником, и лицо его помню. Агнесса тяжело перенесла утрату. И вся её дальнейшая жизнь шла совсем по-иному, впрочем, и у всех в связи с военными бедствиями и утратами — тоже.

Сразу же после нашего переселения в помещение, занимавшееся прежде Варшавскими, в нашу прежнюю комнату вселились новые люди: это был работавший в приюте для девиц дворник Фёдор Иванович Харитонов, который совсем незадолго до этого сделал своей избранницей одну из воспитанниц приюта — уже весьма великовозрастную Наталью Злобину. У них уже был сын Виктор, ждали второго ребенка, который вскоре появился на свет, оглашая все вокруг своими воплями. Назвали его Борисом. Из деревни Рязанской области, откуда родом был Фёдор, приехала его сестра Онька, и все впятером они стали осваивать своё новое жилище. Дети рождались один за другим. Наталья была неутомима в своём ожидании девочки, но прежде чем она появилась, рождены были ещё два мальчишки — Анатолий и Юрий. В семье, а потом и на дворе звали их так: Витян, Борян, Толян и Юрян. Толян и Юрян имели прозвища — Хрюня и Помирай. Хрюня— потому что было нечто с поросенком в его белобрысом облике схожее, а Помирай — по причине хилости и невзрачности, что вовсе не помешало именно ему и стать самым удачливым из всех своих братьев (именно Помирай и стал работать в нашем торгпредстве на Британских островах, окончив сначала авиационный техникум, а потом некие курсы, сориентированные на подготовку нужных специалистов). За Помираем появилась, наконец, долгожданная девочка, всеми с любовью называвшаяся Танечка. На подмогу по её вынянчиванию в этот раз вызвана была все из той же Рязанской области мать Фёдора — бабка Дарья Степановна.

В квартире жизнь покатилась по иному руслу; по утрам уже без всякого подобия пижамы, в одном исподнем появлялся на кухне возле водопроводной раковины, Фёдор, выходивший очень рано мести тротуары и приютский двор. За ним вылезала к керосинке Наталья вынужденная целый день готовить пищу для многочисленного семейства (никого из детей в детский сад или ясли отдавать она и не думала, натерпевшись приютской жизни и нахлебавшись казенных щей). Бабка Дарья простирывала бельишко и кипятила его всё на тех же керосинках, рассказывая истории из жизни рязанских земель. Онька посылалась в магазин с бесконечными наказами не терять деньги и карточки, по которым отпускались продукты. Но беда её состояла в том, что, сохраняя деньги, она теряла дорогу и возвращалась из своих походов намного позднее того времени, когда её ожидали. Проборки устраивались здесь же на кухне, тем более обоснованные, что почти всегда треть хлебной буханки, а то и целая половина ею во время странствий по московским улицам была съедена. Онька особо не переживала и приступала к сбору ребят для гуляния во дворе.

Фёдор все чаще приходил выпивши, а вскоре и вовсе запил, за что из приюта для девиц был уволен и поступил на фабрику краски, где дела его и в смысле заработка и в смысле компании по выпивке пошли много лучше. Время от времени, не злоупотребляя добрым к нему отношением моих родителей, Фёдор даже в очень поздние, а иногда и в очень ранние часы, выстукивал дробь в нашу дверь, сообщая о срочной необходимости снабдить его нужной суммой, точно соответствовавшей цене пол-литра, и, получив желаемое, удалялся. Но настал момент, когда раз и навсегда ему было отказано. Он не роптал, не ругался, что во дворах любил делать, а переключился на других добрых людей в округе.

Дети между тем подрастали. Старший Витян был любознателен. Он лишь на два года был моложе меня и потому наши отношения с ним легко устанавливались на основе общей любви к книгам Читать я его обучила быстро: был он понятлив и трудолюбив; книгами тоже его снабжала, замечая, правда, с некоторым недоумением, что скорость прочтения их все возрастала и возрастала. Так, толстенную «Пошехонскую старину» проглотил он за полтора дня, что побудило меня, очевидно, с прорезавшимися уже в раннем детском возрасте педагогическими наклонностями, просить Витяна пересказывать содержание прочитанного. Он делал это легко и даже с удовольствием, тратя на пересказы гораздо больше времени, чем на прочитывание. И это тоже казалось странным. Ну, уж такая у него была особенность. Шмыгая носом, подтирая сопли кулаком, с упоением рассказывал Витян о поисках клада на необитаемом острове, о жизни Робинзона Крузо на острове, о полете на Луну. Особенно любил он былины и сказки; Тяга к фольклору дала себя знать позднее. Став рабочим на одном из заводов (сразу же после окончания школы), отслужив в армии, снова работая, решил Витян поступить в университет на вечернее отделение филологического факультета, который я к тому времени уже лет пять как кончила. Обсудили мы с ним все это, и он двинулся. Поступил. Хорошо учился и под наблюдением зам. декана по вечернему отделению доцента Зозули защитил диплом по русским былинам. Жизнь его это событие внешне не изменило, он по-прежнему работал на заводе, где потерял глаз, в который попала металлическая стружка, и в связи с этим был переведен на другую работу в заводскую малотиражку. Писал статьи, содержание которых пересказывал с прежним энтузиазмом. Лет в сорок он женился и переселился к жене. Детей не имел. Писал время от времени мне письма. Умер рано, лет в пятьдесят. Так было с Витяном.

Борян являл собой нечто иное. Он был здоров, как бык. В школе учиться не смог, унаследовав многое от матери своей Натальи. Стал шофером, потом жуликом. Однако эта часть его жизни лишь начиналась на Горбатке, а завершилась пребыванием в тюрьме и дальнейшей жизнью уже с приобретенной им по выходе из заключения супругой, от которой родился у него сын. Борян, как стало известно знавшим его в зрелом возрасте, спился годам к тридцати пяти. Примерно то же произошло и с Толяном-Хрюней, только он не покидал свой родной дом, жил рядом с матерью и сестрой Танечкой, страдавшей от его пагубного пристрастия. Танечка, в отличие, от двух незадачливых своих братьев Боряна и Хрюни, подобно старшему брату Витян, тянулась к знаниям. Окончила сначала техникум, а потом полиграфический институт по вечернему отделению, работала по книгоиздательству, замуж не выходила, жила замкнуто, одевалась хорошо. Находясь всю жизнь в одной комнате с матерью, почти с ней не разговаривала. Что же касается отца всего этого семейства Фёдора, то наступил день, когда он сообщил Наталье о своей новой жене, к которой он и удалился. Посещал Горбатку лишь изредка, но все же приходил, и они вместе с Натальей пили чай с любимыми ею конфетами «коровками», и он рассказывал ей о себе. Это было уже тогда, когда бабка Дарья умерла, а Онька скончалась в больнице.

В детстве на кухне все мы играли в фантики, а то и в расшибалочку, на деньги. Здесь же, на кухне под Новый год, устраивали нам ёлку, когда в Москве, да и повсюду в стране устраивать рождественские ёлки было запрещено. Все получали гостинцы и подарки. Витян всегда ждал книги, маленькая Танечка - красивую ленту, остальные что-нибудь ещё. Случались и не очень приятные события. Иногда прямо со стоящей на керосинке сковороды исчезали две-три котлеты, похищаемые, очевидно, направляющимися в туалет Натальиными отпрысками. Иногда Фёдор в нетрезвом состоянии поносил свою благоверную и других своих родичей, но все как-то утрясалось. К старости Наталья озлобилась. Из дома по причине больных ног не выходила. Агнессу, которая с годами ослабела, она обижала: то кран завернет так туго, что та не могла умыться, то шипит всякие нехорошие слова ей вслед. И если бы не защита с нашей стороны, особенно со стороны тети Маши, то дело было бы совсем плохо.

Но моими настоящими друзьями на Горбатке были не Натальины дети, а два мальчика, жившие во втором флигеле нашего дома, — Бокин и Сергунька, а ещё ребята с Чурмазовского двора, а среди них — Ваня Чурмазов. Эти три мальчика были старше меня и все трое погибли на войне. О каждом пришла похоронка. Тем дороже воспоминания о наших общих детских днях.


Загрузка...