21

С маминым приездом расширился круг наших сызранских знакомых. Теперь не только наши соседи по дому, по улице, не только мои приятели по школе, но и другие люди заходили к нам, а мы к ним. Это были учителя из маминой школы, некоторые другие её знакомые, а также дальние родственники, которые о нашем пребывании в Сызрани даже и не знали до тех пор, пока Нина Фёдоровна сама не посетила их.

Были мы вместе с мамой в семье Григория Котовского — у его вдовы, приходившейся нашему деду Фёдору то ли двоюродной, то ли троюродной сестрой. Она была врачом, жила вместе со своими двумя детьми. До войны в Киеве, а теперь приехала в Сызрань. Я смутно вспоминала, идя к ним, что когда-то давно мы были у них в гостях в большой киевской квартире, но ничего, кроме самого факта этого, в памяти не осталось.

Теперь снова с ними встретились. Сын, названный в честь отца тоже Григорием, был постарше меня, дочь—года на два моложе. её звали, кажется, Катя. Никакой особой близости между нами не было, но потом и они до своего отъезда из Сызрани, а уехали они довольно скоро, куда-то дальше на восток, заходили к нам раза два. Разговоры между взрослыми шли о происходивших событиях, а между нами, школьниками, о наших школах. Гораздо более интересной оказалась встреча мамы с её очень давним знакомым по сызранской юности Александром Ивановичем Ревякиным, с которым она не раз, как я поняла, встречалась потом и в Москве, но не на домашнем уровне, а где-то по их общим преподавательским или издательским делам А.И. Ревякин преподавал русскую литературу и заведовал кафедрой русской литературы в Московском городском пединституте. Теперь приехал в эвакуацию вместе с женой и дочерьми в родные места. Сызранские ровесники из местной интеллигенции помнили его как рьяного толстовца, ходившего в холщовой рубахе, подпоясанной ремешком, и босиком в подражание своему кумиру. Таким встречала его в юности и Нина Фёдоровна. Теперь он был московским профессором, а приехав в Сызрань, с радостью был встречен в здешнем Учительском институте и начал читать лекции по русской литературе XIX века. Особые его интересы были связаны с Островским, изучению драматургии которого он и посвятил себя прежде всего. Вместе с А.И. Ревякиным в том же Учительском институте преподавал и коллега его по московской кафедре У.Р. Фохт. В первый раз встретились мы с ними в столовой для научных работников, которую открыли в 42-м году. Туда прикрепляли эвакуированных научных работников и преподавателей, помогая тем самым поддерживать их силы. Обедать можно было или в столовой, или же брать обед домой, приходя со своей посудой. Мама привела меня сюда, чтобы показать эту столовую, познакомить с порядками, а потом я уже одна ходила сюда и получала полагающиеся обеденные порции. Здесь мы и увидели Александра Ивановича и Фохта. Они сидели и беседовали за отдельным столиком и оба выглядели очень важными посетителями. Официантка с почтением обслуживала профессора, и Фохт тоже внимательно слушал своего собеседника. Рядом с Александром Ивановичем стояли судки для домашней порции. Они пригласили нас за свой столик, мы сели, и мама включилась в разговор, а профессор поинтересовался моими интересами. Вспоминали они годы гражданской войны на Волге, события, происходившие в Сызрани. Потом я несколько раз уже одна встречала Александра Ивановича, и он даже пригласил меня послушать его лекцию, узнав, что я знаю многие пьесы Островского и играла роль Аграфены Кондратьевны. В назначенное время я ждала его возле здания Учительского института на Советской улице. Это было то самое красивое серое здание, в котором прежде находилась женская гимназия. Студентки, входившие в институт, ничем не отличались от школьниц старших классов, да и по возрасту они были такими же, как и те: в Учительский институт принимали с неполным средним образованием. Поднялись на второй этаж. Всё выглядело так значительно, всё казалось мне таким торжественным. И зал, в который мы вошли, был красив, и за столом, где указал мне место сам профессор, сидеть было удобно. А сам Александр Иванович поднялся на сцену и встал за кафедру. Я уже видела похожее в Москве в пединституте. Но лекцию по русской литературе слушала впервые. Она была об Островском. Профессор произносил её в возвышенном стиле, слегка подвывая и поднимая довольно часто руки кверху. Говорил он писклявым голосом, и ему часто приходилось поправлять сваливающиеся с носа очки. Смешно получалось от того, что комическая внешность не вязалась с торжественностью тона, и потому вся история несчастной Катерины, а говорилось о ней только как о жертве, вся история Катерины не произвела впечатления. Даже показалось мне, что наш Пимен рассказывал ничуть не хуже, когда находился не в сонном состоянии. Но лекция Александра Ивановича была важным событием, дав некоторое представление о профессорах-знатоках Островского. Правда, больше не приходилось мне слушать лекции в Сызрани, о чем и не сожалела.

Увлечение театром захватило меня летом вместе с Таней Костиной. В Сызрань в начале лета 42-го годы был эвакуирован театр оперетты из Сталинграда. А немногим раньше прибыл сюда же, но скоро уехал куда-то ещё театр оперетты из Житомира. Таня Костина, увлекавшаяся пением и музыкой, пригласила меня пойти с ней на спектакль «Сильва» сталинградской труппы. Спектакль шел в городском саду в летнем павильоне. Перед его началом в саду играл духовой оркестр, в антрактах тоже звучали трубы и били барабаны, но когда звенели звонки, созывающие в зрительный зал, духовая музыка замолкала. Артисты играли и пели очень хорошо, и костюмы казались нам прекрасными. А главная актриса, исполнявшая роль Сильвы, а также все главные партии и во всех других опереттах, сияла красотой и великолепием. Таня стала её заядлой поклонницей, посещала все спектакли до одного, просто разоряя свою мать, покупала и преподносила примадонне букеты, млела, дожидаясь её выхода из театра после окончания представления, потом стала провожать её вместе с несколькими другими поклонниками до гостиницы, где жили артисты, встречать перед спектаклем. Надо сказать, что поклонение переросло во влюбленность, и актриса заметила Таню, выделив её среди многих других. И вот, когда уже были прослушаны по нескольку раз и «Сильва», и «Принцесса цирка», Таня была приглашена на генеральную репетицию «Цыганского барона». После этого ходила она и просто на репетиции и брала с собой несколько раз меня. Оперетта не была моим жанром, но атмосфера театра, игра актёров привлекали к себе; так интересно было наблюдать за всем, что происходило на сцене не из зрительного зала, а откуда-нибудь из темного уголка близ занавеса, а иногда даже из-за кулис.

Мы следили за режиссером, за тем, что и как говорил он актёрам, а потом все это подробнейшим образом обсуждали с Таней. Гуляя по главной улице, мы часто встречали знакомые по театру лица, здоровались с актёрами и чувствовали себя приобщенными к их миру, казавшемуся красивым и ярким. Но скоро замеченным оказалось и другое: видели пьяных в дребезину некоторых из своих театральных знакомых возле пивной и на базаре, становились не раз свидетелями ссор и неприятных скандалов во время репетиций, а потом и главная Танина героиня разочаровала ее, когда выяснилась её склонность к склокам, непристойным выражениям и выпивкам

Фильмы, которые показывали в кино, не производили особого впечатления: «Три танкиста», «Три бойца», «Трактористы», киножурналы с вкраплением кадров о бравом солдате Швейке на войне — все это и не могло нравиться, а документальная хроника появлялась очень редко. Больше ходить в Сызрани было некуда. К тому же часть лета оказалась занятой работой в пионерлагере для глухонемых ребят, куда меня взяла с собой на три недели мама, обучив предварительно самым необходимым навыкам знакового разговора с глухими ребятами. В лагере проводили игры, соревнования, но приходилось и на кухне работать, и посуду мыть.

Начался новый учебный год в последнем школьном десятом классе. Новым директором стал учитель труда, пожилой и спокойный человек Иван Иванович, при котором все шло организованно, и о выпускном классе он особенно заботился, стараясь помогать ребятам, у которых отцы находились на фронте или уже были убиты. Внимательный и добрый человек, он располагал к себе всех—и учителей, и учеников, и родителей. И тем не менее, наш класс был уже не таким, как в предшествующем году. Когда я пришла в девятый класс, мальчишек в нём было двадцать человек ив сорока двух учеников. Когда наступил новый учебный год, в нашем классе их осталось только четверо — Толя Архангельский и Борис Нестеров (оба они плохо видели), Борис Широков, который сильно хромал, и Миша Михайлов — самый младший из нас по возрасту, тихий мальчик маленького роста. Остальные или ушли, как Володя Юдин, в военные училища или пошли работать на нефтепромыслы, а несколько человек, которым было больше восемнадцати лет ушли добровольцами в армию. Сара Салант и Таня Костина из Сызрани, Осталось нас в классе двадцать четыре человека.

Для занятий выделили нам небольшое помещение на втором этаже — светлую комнату, предназначавшуюся прежде для библиотеки. Парты стояли в два ряда — шесть в одном и семь в другом ряду. Доска тоже была не длинной и узкой, как в других классах, а квадратной на ножках. В нашем классе всегда было солнце. Занимались здесь в первую смену. Учителя почти все, кроме уехавшего, к всеобщей радости, учителя истории Вергуна, остались прежние. Я сидела за партой с Ниной Левиной, а за нами — Широков и Архангельский. Володя Юдин прислал всем нам первое письмо из Оренбурга и с радостью сообщал, как нравится ему там учиться и как хорошо ему жить в общежитии. Потом он присылал письма мне, а я ему отвечала, и так переписывались мы весь год до самой весны. Начиная с мая писать он писал реже: у них проходила летная практика и военные учения в полевой обстановке. Их готовили к выпуску ускоренными темпами.

После того, как зимой 42-го года бои за Сталинград —эти жестокие сражения, в которых погибло так много людей, завершились поражением находившихся там немецких войск, дышать стало легче. Сняли затемнение. Усилились и укрепились надежды на то, что продвижение немцев на восток уже совсем остановлено. Произошел перелом в войне. Но как тяжело все это было. И жизнь наша сызранская стала труднее. Уже многие вещи пришлось продать на базаре - папины часы «Павел Буре» помогли купить обувь для мамы и для неё же — платье, брюки для отца, хотя он и сопротивлялся изо всех сил. Некоторые вещи сменяли на хлеб и на крупу. Несколько раз вместе со своей племянницей Зойкой тётя Маша весной 43-го года ездила в Раменки (недалеко от Сызрани, ехать на местном поезде), чтобы выменять там картошку на детские вещи Марины, на те, что стали ей уже малы. У меня были ленты, которые я заплетала в косы — самого разного цвета, разной ширины. Они пользовались на базаре большим спросом, и я тоже меняла их — на подсолнечное масло, на горох. Володька — наш сосед по дому, Зойкин муж — научился варить мыло. Как выяснилось — из собак. Где он их ловил и обдирал, мы не знали, а сам процесс варки происходил в сараюшке в углу двора. Никто близко не подпускался, но вонь шла густая. Мыло он потом продавал на базаре, возил менять в Раменки на продукты; нам продавал дешевле, чем другим, как бывшим соседям. К тому же всю зиму и весну я занималась с его дочкой - Иркой, отличавшейся чудовищной ленью и бестолковостью. К этому времени Ирка училась в пятом классе, хотя читала кое-как, писала с трудом, рассказывать о чем-либо географическом или историческом не могла вовсе и тупо смотрела на меня. Еле-еле удалось вывести её из состояния обалдения, ей свойственного, и пробудить некоторый интерес с её стороны тем, что мне пришлось брать её с собой в кино и к нам в школу на два школьных вечера, одев её при этом в свою (в мою) кофточку и украсив её рыжие кудри прекрасным зеленым бантом. Все это Ирка оценила по самому большому счету и стала считать меня своей подружкой, но границы особо не переступала, хотя от уроков со мной больше не старалась уклониться, погружаясь в свою обычную сонливость.

В апреле 43-го года мама получила письмо с Урала от своей приятельницы по институту, и та сообщала, что Институт дефектологии будет в конце апреля возвращаться в Москву. Если это произойдет, писала её знакомая, то из Москвы будут высылать вызовы сотрудникам института, живущим в разных местах в эвакуации. Мама стала ждать такой вызов. Все это было радостно, но и страшно было снова оставаться без нее. Но она во всех нас вселяла надежду, что все теперь пойдет к лучшему, а мне говорила, чтобы я спокойно кончала школу, а она будет ждать меня в Москве, когда я поеду поступать учиться в каком-нибудь институте. Однако пока это были только мечты, но они уже появились, уже жили во мне.

А Павел Иванович ранней весной решил разводить кур, чтобы к середине лета, в худшем случае к концу лета, как, он говорил, можно было нормально питаться своей птицей и варить нормальные куриные бульоны. Закуплены в колхозном инкубаторе были двадцать пять цыплят; поселили их сначала в сарайчике дровяном во дворе, поместив в большой ящик Потом, когда они несколько подросли и окрепли, перевели на жительство под примыкавшие к дому сени, а гулять выпускал он их в сооруженный около сеней загончик из досок и металлической сетки. Кормить кур было особенно нечем, но каким-то образом добывал он на базаре самый необходимый минимум корма, давая курам вареные картофельные очистки, остатки еды (но остатков почти никогда не было), тыквенные корки. Куры вырастали тощие и длинноногие. Раза три они вырывались из загона, с яростью набрасывались на растущие во дворе на грядках Филипповны овощи, раздирали зелёные помидоры, склевывали огуречные зародыши, клевали все, что попадалось на их пути. Возникали неприятные ситуации. И все же наступил день, когда была сварена первая курица — жалкий плод стараний Павла Ивановича, и жиденький прозрачный бульончик стал провозвестником последующих куриных блюд.


22

Долгожданный вызов в Москву пришел. Мама могла ехать. Как трудно было поверить, что это стало возможным. Но после зимних событий в столицу постепенно начали возвращаться эвакуированные предприятия, учреждения, люди. Идущие с востока на запад поезда везли не только военную технику и людей военных, но и штатских, правда пока только тех, кто получил соответствующие извещения-вызовы с места их работы. Мама уезжала в конце первой декады марта. Когда мы ждали с ней поезд на перроне сызранского вокзала, сообщали о боях за Ельню. Этот город в Смоленской области насколько раз отбивали от немцев, а те вновь брали его. Перед тем, как мама садилась в поезд, по радио сообщили о взятии Ельни нашими войсками. Мы сочли это добрым предзнаменованием. Вот двинулись вагоны, вот лицо мамы в окне уходящего поезда. Она машет нам, но теперь мы не плачем. Она возвращается домой, где будет, как все время повторяла, ждать всех нас. Светило весеннее солнце. С крыш капало. Тоненькая сосулька упала прямо мне в руку, почти тут же растаяв.

В школе началась последняя учебная четверть. Мы все старались всех сил. Никогда прежде не выполняла я домашние уроки так тщательно. Хотелось окончить школу как можно лучше, чтобы поступить в университет. Теперь я знала, что хочу учиться дальше в университете. Но почему-то в газетах, где начали печатать объявления о приеме в московские вузы, никаких сообщений об университетском наборе на предстоящий учебный год не было. Я каждую неделю ходила в библиотеку и просматривала газеты: библиотекарь помогала мне своими советами. Мы вместе с ней находили появляющиеся на последних страницах центральных газет все новые и новые объявления. Бауманский институт, энергетический; потом появились объявления медицинских институтов, потом химико-технологического. Ждала я и объявления о приеме в ГИТИС на театроведческий факультет, о котором слыхала в своё время от ребят, занимавшихся вместе со мной в театральной студии в Москве. Не зря изрисовано было множество альбомов эскизами театральных декораций и костюмов. Но ясного представления о том, чему учат на театроведческом факультете, у меня все же не было, как, впрочем, не знала я и о том, что представляет собой филологический факультет университета. Знала, что хотела бы заниматься литературой, но и театром тоже. Однако пока все это витало где-то в будущем, в мире мечтаний, а война была в разгаре; с востока на запад, проходя мимо Сызрани, а иногда только до Сызрани шли поезда, наполненные ранеными, которых везли на излечение в госпитали. Зимой 42-43 года девочки из нашей школы ходили дежурить в госпитали, помогать медсестрам и санитаркам, уборщицам, работавшим на кухнях посудомойкам. Я тоже ходила в госпиталь, находящийся около Кузнецкого сада. Иногда мы протирали полы в коридоре, мыли лестницу. Иногда помогали застилать кровати в палатах, когда готовились к приему новой партии раненых. Но чаще всего мне приходилось писать письма по просьбе тех раненых ребят, которые сами не могли этого делать. Те, кто хотели и могли читать, просили приносить им газеты и книги, что мы делали, а однажды один солдат с повязкой на лице попросил почитать ему и его соседу вслух.

Никакой книги под рукой в тот вечер не оказалось; читала я им газету, а когда пришло время уходить, обещала следующий раз принести какую-нибудь книгу. И тот, что был постарше, сказал, что хорошо бы Толстого, но не про воину, а про обычную жизнь. Пришла я с книжкой «Детство» и «Отрочество», а по дороге все думала, что не будет им это интересно: ведь совсем другая, совсем далекая от таких трудных в их судьбе, во всей нашей судьбе лет, та «простая жизнь», о которой рассказывает Толстой. Никак не могла решиться начать читать, все предлагала начать с газеты, но они сказали, что газета будет потом, а пока начнем с книги. Слушали не только двое, а все шесть человек, лежавшие в палате. Здесь не было очень тяжело раненых, вернее, здесь были те, чьи дела уже шли на поправку, потому, может быть, и нашлись у них силы слушать чтение. Времени на это отводилось сорок минут — от 18 часов 15 минут, когда вынимали градусники, до 18 часов 55 минут, когда мог появиться делающий вечерний обход палат дежурный врач. Так тихо было в палате, таким тихим голосом начала я читать; было мне как-то стыдно врываться в госпитальную палату, где лежат больные, страдающие люди, оторванные от своих родных и близких, от своего дома, где не знают о том, что происходит сейчас с каждым из них, с историей о какой-то Наталье Саввишне, описанием завтрака и чаепития, с рассказом немца Карла Ивановича, как оказался он в России. Но напрасно боялась я. Меня слушали. Не меня, а Толстого и мальчика, так просто рассказывающего о своей матери, отце, о своём старшем брате, о сестре, об их доме. Потом мы дочитали эту книгу, хотя двух человек выписали до того, как мы её кончили.

Учителям хотелось, чтобы десятый класс закончил школу с хорошими результатами, Не было никого среди нас, кто тоже не хотел бы того же самого. Не было у нас плохих отметок, не было ни злостных прогульщиков, ни заядлых лентяев, даже Борька Широков на выпускном экзамене получил за сочинение хорошую отметку, выдавив из себя три с половиной страницы о герое романа Шолохова «Тихий Дон». Были и отличники в классе —четыре человека: Борис Нестеров, Толя Архангельский, Люба Гаранина и я. В военные годы медали не выдавали, но тем, у кого были по всем предметам отличные отметки, выдавали аттестат с золотой каемкой. Такой аттестат позволял поступать в институт без экзаменов. (Впрочем, как потом выяснилось, в тот год во многих высших учебных заведениях и не было вступительных экзаменов).

Готовились к выпускному вечеру. Был он очень скромным» но тёплым, и вспоминать о нём приятна Собрались учителя, пришел директор Иван Иванович, пришли родители, те, кто мог и хотел Пришел и мой отец, который за все годы моего учения в школе и в Москве, и в Сызрани — ни разу не переступал школьный порог. И мама — главный педагог нашей семьи — тоже никогда не была ни на одном школьном собрании родителей, хотя в Москве в школу несколько раз приходила поговорить с учителями. Мне было очень приятно, что Павел Иванович находился здесь, рядом со мной. Ещё пришла на наш выпускной вечер Полина Петровна Ипполитова, заведующая РОНО. В складчину был устроен чай с угощением — по домам напекли пирожков, на базаре купили конфеты-подушечки. Всем выдали аттестаты. Тезиков произнес речь и вдруг совсем неожиданно подарил мне букет, сказав, что так приятно было ему обучать меня и алгебре и геометрии, что вся сызранская школа гордится мной, приехавшей из Москвы и не посрамившей своих московских учителей. Он даже прослезился немного. Все девочки были в белых платьях, а наши четыре мальчика — в белых рубашках. История с платьем для выпускного вечера для нас с папой и тетей Машей была совсем не простой, потому что ни белого, ни какого-нибудь другого светлого платья у меня не было, а по талонам, на которые иногда выдавали некоторые предметы одежды — чулки и трико (по паре в полгода), никакого платья не полагалось. И все-таки платье появилось — светло-кремовое, с откладным воротником, с рукавами выше локтя, с поясом и прямой юбкой. «В английском стиле», — как сказала мать Лины Одинцовой, выдавшая мне платье своей дочери на этот торжественный вечер. Когда мы с папой и с аттестатом с золотой каймой возвращались с выпускного вечера домой, он с восхищением говорил о том, что увидел в школе, об учителях и, конечно, больше остальных пришелся ему по душе так хваливший меня Тезиков.

Мама сообщала нам из Москвы, что дом и квартира наша стоят на месте, что Агнессы пока ещё нет, что Наталья вместе со всеми детьми живы и здоровы, что многие наши вещи из запертого сундука в передней пропали, но так как Наталье было, конечно, трудно все это время, в чем та, не таясь, призналась, то мама, выслушав все, не стала ни о чем расстраиваться, и все обошлось миром. Правда, исчезли все кастрюли, керосинка, примус и все остальное, что было в кухне. Зато она поставила в комнате печку-чугунку, ею обогревалась в марте-апреле и кипятила на ней маленький чайник. Ещё она писала о том, что в мае защитила кандидатскую диссертацию по методике арифметики во вспомогательной школе и теперь получает продуктовую карточку научного работника, чему очень рада. Мама советовала мне подать заявления сразу в несколько институтов, в главные технические институты прежде всего, потому что они на месте, прием в них будет и вызов от них, необходимый для приезда в Москву, будет прислан, как она в этом уверена, раньше, чем из любого другого.

Набравшись духу и подготовив все необходимое, я стала писать и посылать заявления о приеме сразу в несколько институтов: в Бауманский, в Энергетический, в медицинский, в театральный (ГИТИС) на театроведческий факультет, в химико-технологический и в Московский университет (на филологический факультет). Вызов пришел из Бауманского, немного погодя из Энергетического. Остальные институты не откликались. Я ждала, ждала, потом поняла, что откладывать больше нельзя и если я хочу ехать в Москву (а я очень хотела), то нужен пропуск уже сейчас, а получить его можно только по вызову. Взяв вызов из Бауманского института, я пошла в Городское отделение милиции, где можно было, как сказали, оформлять пропуск в Москву.

Начальник был благосклонен и задал только один вопрос: «А тебе хочется учиться?». «Очень», —ответила я. «Хотелось бы мне, — продолжил он, — услышать это от моей дочери». Подписал разрешение на получение билета в железнодорожной кассе в соответствии с вызовом для поступления в вуз в г. Москве, и я вышла из кабинета. Теперь надо было готовиться к отъезду, но пока ещё был июль, а ехать можно лишь в сентябре. На присланной из Бауманского института бумаге значилось, что прибыть надо к 22-23 сентября, не ранее. Дел оставалось много. Во-первых, 9 июля Марине исполнилось 6 лет и пришло время поступать в школу. А так как время отъезда в Москву папы, тети Маши и Марины было где-то в неопределенном будущем, то начинать учебный год придется ей в Сызрани. Выбрали школу, и я пошла записывать её в первый класс. Это была не та школа, в которой училась я, а самая близкая к дому, совсем рядом с Красногорской улицей. Во-вторых, необходимо было собрать деньги на билет до Москвы, а для этого снова отправиться на базар и кое-что продать из оставшихся вещей. Но осталось лишь самое необходимое. И все же нашлось то самое клетчатое платье, с которым, радуясь его появлению, ехала я два года назад из Москвы. Оставалось ещё несколько ленточек, а, как вскоре выяснилось, спрос на рынке был на школьные учебники. Их я и разложила на уголке базарного прилавка в июльский воскресный день, справившись накануне о примерной стоимости такого рода товара. Учебники проданы были в течение получаса, затем ленты, потом нашлись покупатели и на платье для девочки, приехавшей на рынок вместе с матерью из деревни. Платье пришлось ей впору, и она радовалась обновке. И мне не было его жалко. Жалко было продавать ленты, и утешала себя тем, что волосы теперь у меня длинные и совсем не обязательно заплетать в них ленточки. Третьим важным делом было прощание со всеми сызранскими приятелями и знакомыми, а также писание писем тем, с кем в последнее время я переписывалась.

Переписка не была обширной. Кроме мамы, посылала я письма в Москву Анне Ивановне, и она всегда мне отвечала. Других адресатов в Москве не было. Не было Бокина, ничего не знала о Сергее и о Ване Чурмазове; школьные подруги были, как и я, в эвакуации. Но вот от Тани Саламатовой в 1942 году пришли письма из городка Ивделя, куда занесла её война вместе с сестрой Валей и матерью Марией Эмильевной. Им я и написала, сообщив о своих новостях, а через несколько дней и мне пришло письмо от Тани, где писала она о том, что Валя уже уехала в Москву, получив вызов из Энергетического института, несколько курсов которого она успела окончить до войны. Сама же Таня тоже готовится в сентябре возвращаться в Москву и будет поступать в тот же институт, что и сестра. Это важное сообщение придало мне силы и укрепило надежду на встречу с подругой. Ещё я узнала, что Валя, живя в Ивделе преподавала математику в школе, в самых старших классах. Володя Юдин тоже прислал письмо с номером полевой почты вместо обратного адреса.

Первого сентября мы пошли с Мариной в её школу. Ей был куплен портфельчик и сшит маленький мешочек для завтрака. Все это она несла сама, когда спускались мы под горку в сторону Кузнецкой улицы к школе. Как потом выяснилось, первоклассников сказалось больше, чем мест за партами, и в первый школьный день сидеть ей пришлось на полу.

Наступил день двадцать второго сентября — день отъезда. Багаж состоял из рюкзака с продуктовыми запасами для Москвы — три килограмма пшеницы, маленькая кастрюлька с топленым маслом и буханка хлеба. И ещё на дорогу — хлеб, огурцы и два вареных яйца. В руках чемоданчик с одеждой. Пошли на вокзал, купили билет, ждали поезд. Провожали меня папа и тётя Маша, а Марина была в школе. Поезд пришел, но сесть в него не удалось: проводник не открыл вагон, сказав, что едут солдаты и мест нет. Закрыты были и другие вагоны. Стали ждать следующий поезд. То же самое: сесть на него оказалось невозможным. Тётя Маша ушла домой, встречать Марину, а мы с папой ждали следующий поезд, проходной из Куйбышева. Оказались рядом с открытым вагоном, но в нём тоже ехали солдаты, а проводница ни за что не соглашалась меня впустить в вагон. И вдруг из окна высунулись двое ребят в военной форме, подозвали меня и за руки втянули в вагон, а вещи мои тоже втянули вслед за мной. Папа с ужасом смотрел на все это, но рюкзак и чемоданчик передал им, и мы с ним попрощались. Проводница уже никаких препятствий не чинила а Павел Иванович сказал, что полагается на солдат, надеется что они мне и дальше помогут, а те кивали головами, смеялись и уверяли что все будет в порядке. Вагон был полон солдатами, но место мне сразу же нашлось на второй полке купе, в котором ехали три человека никакого отношения к военным не имеющие. Это были странные жуткие по-своему виду люди: старик, старуха и молодая женщина. Худые и бледные, одеты они были в одежду из мешковины, а попросту в самые обыкновенные мешки с вырезом для головы и подпоясанные веревками. Эта семья возвращалась из эвакуации и тоже была подобрана солдатами вблизи Куйбышева. Ужинали все вместе. Старший по вагону раздал всем полагающиеся продукты — банки с тушенкой, хлеб. Пили чай с хорошей заваркой. Солдаты, втащившие меня в вагон кормили стариков и их больную, сильно хромающую на обе ноги дочь, делились со мной, а я с ними тем, что было у меня. Сначала было страшно оказаться в вагоне, заполненном только военными, потом испугали своим жутким видом несчастные старики, о которых ничего не было известно, но потом, часа через два как-то все улеглось и пошел разговор.

Ребята выспросили у меня, что собираюсь делать в Москве, почему дали мне пропуск, а когда узнали об университете, куда я собираюсь поступать, один из них сказал слова, запомнившиеся на всю жизнь и ставшие для меня напутствием: «Да, это здорово, что будешь учиться. Учись и за нас. Кончится война, мы тоже приедем». Через сутки поезд подходил к Москве.


23

Никто меня не встречал, да и никто, кроме мамы, не ждал меня здесь. Но зато как долго ждала я встречи с Москвой. И вот сбылось! Иду по платформе Казанского вокзала, выхожу на площадь... Какая красота и какой простор! Но куда идти - не знаю. В какую сторону направиться — не представляю. Стою, смотрю вокруг, а двигаться дальше не решаюсь. Узнаю Ярославский вокзал: отсюда ездили когда-то на электричке на дачу, на Клязьму. А к вокзалу подъезжали на метро. Но я не хочу спускаться под землю, и хочу видеть Москву и небо над ней, хочу слышать шум, голоса людей, звонки проходящих трамваев. Как давно я не слышала, не видела всего этого! Как легко дышать, как хочется поскорее увидеть родную Горбатку, встретиться с мамой. Где же они? Куда мне, в какую сторону двинуться? Ведь никогда прежде не была я в этих краях одна. Но вспомнила, увидев на проходившем трамвае большую черную букву «Б». На трамвае «Б», на милой «Букашке» мне и надо ехать прямо до Новинского переулка. Теперь только нужное направление надо выяснить

С каким трепетным волнением вошла я на площадку трамвая, с какой радостью смотрела в окно, узнавая дом на углу Орликова переулка, куда мы ходили вместе с мамой к редактору Гандеру, больницу Склифосовского, Каляевскую улицу, где была зубная поликлинику - здесь мне выдернула когда-то зуб. И вот трамвай приближается к Кудринской площади и идет по Новинскому бульвару. Я выхожу и спускаюсь вниз, к Москве-реке, к Горбатке. Вот и серый «персюков дом» уже виден, вот и Огурцовский дом на углу. Какой он стал маленький, низкий и грязный! Но как хорошо, что он по прежнему стоит здесь, на своём месте. Теперь осталось только завернуть за него, и увижу свой милый дом. Не чувствую тяжесть рюкзака, не режут плечи его ремни, иду все быстрее и быстрее, почти бегу, даже задыхаюсь, но, свернув за угол, останавливаюсь и перевожу дыхание. Вот мой дом. Он цел. Он ждет меня, и я иду к нему, трогаю темный кирпичик в стене, смотрю на окно во втором этаже, на самое крайнее окно, возле которого стоит в комнате мой стол и моя кровать. Чурмазовский дом как-то покосился, но совсем немного, почти незаметно. А наш каменный кирпичный домик всеми своими окошечками смотрит на запад, на отражающееся в его стеклах солнце. Никого не вижу во дворе, никто не встретился на лестнице, по которой поднимаюсь к своей квартире. Надо позвонить, дернуть за ручку звонка-колокольчика. С трепетом прикасаюсь к ней, но сразу не дергаю, чего-то жду, как-то страшно стало. Решаюсь и звоню Кто-то откроет? Открывает Наталья, а рядом с ней — Толян, Юрян и Танечка. Все радуются. А мамы нет, она на работе, и наши комнаты заперты. Только в переднюю можно войти и сесть на большой сундук. Оставляю здесь свои вещи и отправляюсь на Погодинку в мамин институт дефектологии.

Иду пешком по знакомым переулкам, по Плющихе, мимо клуба «Каучук». Улица Погодинская заросла травой, торчащей между булыжниками, а вдоль домов и заборов — высокая крапива. Тихая улица. Почти никто по ней и не идет. Вот дом номер восемь. Сюда мне и надо. Поднимаюсь на крыльцо, а из двери навстречу мне выходит мама, она улыбается, в глазах её слезы. Как давно мы не были рядом. Какие тёплые у неё руки, какие мягкие волосы. Как сразу спокойно стало. Вместе идем домой. Она ведь не знала точно, когда я приеду, ждала каждый день и наконец дождалась. Мы все говорим и говорим. Она вшивает, я рассказываю о том, как ехала, как папа меня провожал. Марина пошла в школу, как хочу я учиться в университете и узнать, где он находится. Как похудела мама, и как побледнела; красивая как и прежде, но глаза грустные, а когда улыбается, они светятся. Вечером сидим дома. Милые комнаты. Железная печка стоит рядом с печкой-голландкой. Труба от неё тянется к форточке. Книг стало меньше на полках, и многих вещей не хватает. Наталья продавала их, покупала на вырученные деньги еду для детей, а книги сжигала, отапливая свою комнату. Мама спокойно отнеслась к этому, когда вернулась в Москву.

Через два дня отметили день моего рождения — 26 сентября Исполнилось мне восемнадцать лет. К этому дню велась подготовка: мама скопила немного продуктов, выдававшихся по карточкам: банку консервов, повидло, три луковицы, которые поджарили на подсолнечном масле, и вкусный московский хлеб — белый и чёрный. В гости пригласили Анну Ивановну — мою учительницу музыки. Она принесла баночку варенья и ноты — три вальса Шопена. Сама Анна Ивановна и играла их в этот вечер на пианино, а я так и не решилась притронуться ж клавишам, отложив это на будущее.

На следующий день пошла я в университет. Филологический факультет находился в то время на Большой Бронной в школьном здании, а корпус на Моховой ещё не был освоен, потому что Московский Университет только что вернулся из эвакуации. Здесь, на Большой Бронной и предстояло заниматься весь первый курс. Первый университетский преподаватель, с которым пришлось мне встретиться, был Самуил Борисович Бернштейн. Только позднее я узнала, что он преподавал болгарский язык и заведовал кафедрой славянских языков. Теперь же он консультировал поступающих, рассказывал им о факультете. Самуил Борисович настойчиво советовал мне поступить на новое, только что открывшееся славянское отделение. А мне хотелось на романо-германское. Но С.Б. Бернштейн всячески пытался убедить меня в том, что русский человек обязательно должен изучать славянские языки и культуру славянских народов «А кто же будет поступать на романо-германское отделение и изучать английский, французский, немецкий языки?» — спрашивала его я, помня о своём любимом Диккенсе. На этот вопрос ответа не последовало, и Самуил Борисович уже совсем было собрался положить мои документы в папку с надписью «Славянское отделение. Болгарская группа», чему я, собравшись с духом, решительно воспротивилась.

Вступительные экзамены в тот год никто из поступающих не сдавал. Ориентация была на конкурс аттестатов, и золотые каемочки на выданном мне в сызранской школе документе сыграли свою роль. Меня приняли и записали в студенты того отделения, о котором я и просила, смутно представляя. что меня там ожидало. Никаких представлений о таких понятиях, как «учебный план» и «программы лекционных курсов», у меня не было. Тем интереснее было начинать.

Однако до лекций было ещё далеко. Учебный год, открывавшийся 1-го октября, начался с работ на трудовом фронте: часть студентов уже была отправлена на лесозаготовки, а те, кто сдавал свои документы позднее, ехали на сельхозработы в университетское хозяйство в Красновидово, находившееся недалеко от Можайска, здесь и пришлось познакомиться друг с другом первокурсникам филфака; в Красновидове приобщились они и к находившимся на свекольных грядках и картофельном поле старшекурсникам.

Жизнь в Красновидове, продолжавшаяся почти целый октябрь, оказалась интересной и насыщенной. Вставали рано, завтрак поглощали удивительно быстро, запивая овсяную кашу жидковатым, но сладким чаем с куском серого вкусного хлеба, и отправлялись на работу: кто выдергивать морковь или свеклу, кто копнить сено, кто собирать картошку. Обед привозили в большом котле прямо на поле, а к шести часам возвращались в жилой корпус, где ждал нас ужин, а после него отправлялись на нары, где до позднего часа, несмотря на усталость, текли беседы. На обед и на ужин подавали обычно гороховый или овсяный кисель, а в награду за перевыполнение плана уборки урожая перепадали изредка добавки в виде кусочка селедки или небольшой порции омлета из яичного порошка. Но нас все это вполне устраивало, думали о другом, и прежде всего о предстоящих занятиях. В чем они будут состоять, с кем из университетских профессоров предстоит нам встретиться? Старшекурсники делились своим опытом, рассказывали о всяких курьезах, о том, какие лекции будут нам читаться. Однако и они не могли с полной уверенностью утверждать, что именно нас ожидает: ведь два предшествующих года Московский университет был эвакуирован в Среднюю Азию, может быть, не все преподаватели ещё вернулись, может быть, будут новые... Некоторых мы увидели уже в Красновидове. Показали нам профессора Чемоданова, чьи лекции по языкознанию предстояло нам слушать; однажды встретили историка Галкина и его супругу Галкину-Федорук. Они жили в отдельном корпусе, оборудованном в дом отдыха для преподавателей.

Первые две недели пролетели быстро, а потом все уже подустали и все чаще мысли устремлялись к Москве, к дому. От свежего воздуха и довольно больших норм, которые с каждым днем возрастали, поскольку холода приближались, а дни становились короче, возрастал и наш аппетит. Хотелось есть. По утрам, когда шли к месту работы, наша бригада проходила мимо большого поля, на котором рос турнепс. Его уборка ещё предстояла. Но получилось как-то так, что началась она без ведома начальства и без распоряжения бригадира. Просто каждый, проходя мимо грядок с турнепсом, выдергивал по одной турнепсине, стряхивал с неё землю, чистил (а свои ножи были у каждого) и с удовольствием съедал. Поле заметно опустошалось. Очевидно, чтобы не весь урожай турнепса был истреблен, назначили день его организованной уборки. Мы потрудились на славу и с веселыми песнями до-выдергивали остававшиеся в земле корнеплоды, без особого напряжения перевыполнив дневную норму: все было убрано за полдня. Поле опустело. Кучки турнепса перетащены в корзинах в грузовик. На прощание каждый съел по одной штучке, а к ужину все мы получили по кусочку желанного омлета с селедкой.

В последнюю субботу октября уезжали в Москву. От Красновидова до Можайска шли пешком километров шестнадцать, а потом на поезде часа за три доехали до Москвы Уже совсем немного времени осталось до начала занятий. Ах, как мне хотелось, чтобы этот день наступил! Как я его ждала! Как не терпелось стать студенткой! Надо было хорошо приготовиться. Нужны тетради. Я нахожу в ящиках письменного стола остатки пожелтевших листов бумаги и сшиваю тетради. Обложки — из картона старых коробок. Есть несколько карандашей. Есть школьная тонкая ручка с металлическим перышком, но нет чернил. Ничего! Записывать буду химическим карандашом, который старательно и очень осторожно подтачиваю. Носить все буду в потёртом, но, как мне кажется, красивом портфеле, приобретенном мамой ещё в пору её учительской деятельности. В портфеле два отделения: для тетрадей и книг. Но учебников пока нет, хотя так хочется, чтобы они уже были.

Иду узнать расписание занятий. Оно вывешено на первом этаже серого здания на Большой Бронной. Расписание только на два первых дня. С трепетом записываю в самодельный блокнот перечень лекций — теория литературы, античная литература, история древнего мира, а затем — языкознание, история партии, иностранный язык, древнерусская литература. Но ведь начала первой лекции надо ждать ещё целый день и целую ночь, а потом ещё половину дня, потому что занятия первого курса будут проходить во вторую смену — с трёх часов.

У доски с расписанием познакомилась с Магдой Гритчук. Она, как и я, — первокурсница. Домой шли вместе. Оказалось, что и живем по соседству: её дом на углу Большого Новинского переулка и Садового кольца. Магда уже училась один год в Бауманском институте, но точные науки, бесконечные чертежи оказались ей не под силу и ничего не давали её душе. Теперь она всецело посвятит себя филологии, в которую влюблен её отец — учитель литературы Мы шли пешком по Бульварному кольцу до Арбатской площади, потом по Арбату до Смоленской, потом по Садовой до Большого Новинского, а дальше — к Горбатому переулку мимо женской Новинской тюрьмы. Магда проводила меня до самого дома, показав и свой дом. Теперь мы знакомы, и завтра, как было решено, пойдем в университет вместе.

И вот наступил этот заветный и долгожданный час, когда мы шли на первую лекцию. У дверей аудитории уже собралось довольно много народа: всем не терпелось войти, во было ещё рано и занятия первой смены не кончились. Но как только раздался звонок, все хлынули в аудиторию, стараясь занять места поближе к возвышению, на котором стоял стол и профессорская кафедра. И с самого первого дня так было всегда: наш курс устремлялся мощным потоком навстречу знаниям. Толпа жаждущих приобщиться к ним стояла не только перед дверями лекционных аудиторий, но и перед входом в читальный зал факультета, в университетскую библиотеку на Моховой, в очереди в Ленинку, являясь туда задолго до её открытия. Мы хотели учиться, слушать, читать, говорить друг с другом. И учились с радостью.


24

Уже первый день университетских занятий определил мою судьбу: все, что довелось услышать и пережить за насколько часов, проведенных в аудитории, раскрыло такие горизонты и значило для меня так много, что и высказать это сразу кому бы то ни было казалось просто невозможным. Когда вместе с Магдой мы возвращались домой, я молчала. Говорить была не в состоянии. Хотелось вновь и вновь вспоминать о том, что произошло в этот день между тремя и восемью часами, что произошло, пока я слушала три первые в своей жизни лекции.

Происходило следующее. Ровно в три в аудитории появился невысокий человеке седыми волосами и небольшой белой бородкой, с ясными добрыми глазами; весь его облик был благороден; шел он нетвердой походкой, опираясь на палку; с трудом поднялся на кафедру и говорить начал негромко. Но с каждой минутой голос его звучал все громче, напевные интонации нарастали, завораживая слушателей, заставляя их, как мне казалось, забыть обо всем и всецело погрузиться в тот мир, который он нам открывал. Профессор Сергей Иванович Радциг говорил о Древней Элладе и о её певце Гомере. Нет, он не говорил, он пел, подобно тому, как воспевал героев Троянской войны великий слепой певец. Иногда голос его дрожал, глаза наполнялись слезами, а сцена прощания Гектора с Андромахой произвела на всех столь сильное впечатление, что навсегда осталась в памяти. Мы перестали писать, мы были зачарованы звуками чудной речи, мы были пленены старцем, стоящим перед нами и повествующим о происходящем в давние времена. Когда профессор замолк, ни звука, ни шороха не раздалось в аудитории. И вдруг тишина взорвалась аплодисментами. Все были едины в стремлении выразить восторг, восхищение, благодарность. Произошла встреча с Гомером. Произошло наше приобщение к филологии, к магии слова, таящего в себе сокровища культуры.

Все встали. Сергей Иванович Радциг медленно двигался к двери. И вот он скрылся за нею, а мы все стояли, теперь уже молча. Не хотелось выходить на перемену. Мы ждали продолжения. Свершится ли вновь нечто подобное? Возможно ли это?

Это оказалось возможным, но уже в другом варианте. Появился историк Бокщанин, энергичный, высокий, статный и сильный. Мощные раскаты его голоса разнеслись по аудитории, и сила его воли подчинила слушателей. Древний Египет предстал перед нами в очертаниях храмов и пирамид, в перечне имен фараонов, в потоке сведений о труде, о быте, о войнах, о письменности тех, кто населял тысячелетия назад никогда никем из нас не виданные земли, скудные сведения о которых содержались в кратких абзацах на страницах школьных учебников. И вот теперь открылась возможность услышать о жизни египтян рассказ столь содержательный и яркий, что о конце его не хотелось и думать. Однако всему приходит конец, и лекция была завершена. Будет и следующая. Мы это знали и тем утешились.

Завершался первый университетский день лекцией по теории литературы, прочитанной Леонидом Ивановичем Тимофеевым. Здесь — иные миры и иные понятия. Как спокойно и просто говорит этот человек о сложных вещах, вводя нас в литературоведение. Как логично строит он свою речь и как легко записывать все то, что он говорит. Восхищаться как будто бы и нечем, а все нужно и важно. И будущее очень скоро покажет, как повезло нам встретиться в самом начале нашего пути в филологии с таким учителем и наставником, как профессор Тимофеев, по учебнику которого приобщились к теории литературы многие поколения.

За один только этот день можно благодарить судьбу. Для меня он стал истинным откровением и праздником. Университет стал главным в моей жизни. Я не помню дня, когда бы были пропущены занятия. Не помню дня без чтения книг, рекомендуемых в бесконечно длинных списках литературы, которыми снабжали нас преподаватели. Обозначилось начало нового периода жизни.

Произошло знакомство с однокурсниками. Все были разделены на группы изучающих различные иностранные языки. На курсе оказалось пять групп: одна французская, одна немецкая и три английские. В группы записывались по желанию. Среди английских групп две были для начинающих и одна для изучавших английский язык в школе или дома до университета. Я записалась в английскую группу для начинающих, не почувствовав никакого желания вновь иметь дело со спряжением немецких глаголов и склонением существительных. Хотелось перемен, и влечение к английской литературе сыграло, конечно, основную роль в этом выборе. Однако выбор группы оказался не очень удачным: преподаватель почему-то все время менялись, и каждый вновь появляющийся превосходил предшествующего своей экстравагантностью, проявляющейся как в манере поведения и внешнем облике, так — и это главное — в непредсказуемости, а чаще всего в отсутствии методов обучения.

Началось все с некоей Сары Борисовны. И все бы ничего, если бы не было у неё необъяснимого пристрастия к чтению бесконечных историй о собаках. О них мы читали на аудиторных занятиях, о собаках подбирались тексты для домашнего чтения. О собаках мы писали изложения, сочинения, о них предлагалось нам и самим придумывать разные истории для развития навыков английской речи. У Сары Борисовны был неиссякаемый запас книг о собаках самых разных пород и разных способах использования собачьих возможностей человеком. Мы читали о собаках, охраняющих дом своего хозяина, об охотничьи собаках, о собаках-поводырях, о собаках, спасающих утопающих, пожарных собаках, о собаках, умеющих находить людей (особенно детей), затерявшихся в дремучих лесах, в высоких горах, в подземных пещерах. Конца этому не было. Самые гуманные первокурсники проникались неприязнью, а некоторые даже ненавистью к собакам, издавна считавшимся друзьями человека. Спасло нас от этого наваждения возникшее у Сары Борисовны желание перейти на русское отделение филфака, где, очевидно, возникла необходимость обратить к изучению жизни собак уже не только по известным в отечественной классике рассказам «Муму» и «Каштанка», но и по произведениям англоязычных писателей, прежде всего Сетона Томпсона и Джека Лондона. Вздохнув с облегчением, мы с надеждой ждали перемен к лучшему. Однако появление нового преподавателя надежд не оправдало. Он был суетлив и неприветлив; занятия с нами его явно тяготили, необходимость устроить свою судьбу в Москве, куда он прибыл, как мы выяснили, из Якутска, требовала много сил и времени, и потому ни сил. ни времени на продвижение нас в знаниях английского языка у него не хватало. Он скрылся; имя его в памяти не сохранилось. Потом занятия стал вести мистер Пиквик. Он был импозантен и мил, любил рассказывать о себе и своих друзьях, читал нам стихи, сообщал вычитанные в газетах новости. К сожалению, беседовать с нами он предпочитал на русском языке, а задания задавал по учебнику английского языка, ко проверять избегал. Мистер Пиквик продержался целый месяц. За это время в других группах наши однокурсники вполне ощутимо продвинулись вперед, а мы не преуспели, что и обнаружилось на зачете. Мы стали просить о другом, настоящем преподавателе. Нам его обещали в начале нового семестра. Но к этому времени две студентки перешли в немецкую группу, а одна — во французскую, а меня перевели в другую группу английского языка, где я и оставалась все последующее время пребывания в университете. Эта группа состояла из тех, кого при формировании групп сочли продвинутыми в знаниях английского. Сначала было трудно, но потом все встало на свои места, и Анна Константиновна Айн умело управляла дюжиной студентов, среди которых был только один мужчина. Его звали Ревдит Кременчугский. Имя Ревдит означало Революционное Дитя. Он был большой, очень некрасивый и нескладный. Мы его ласково называли Ревдетина и всегда были благодарны ему за охотно оказываемую помощь. Он знал английский язык лучше всех. Все остальные были девицы: Адлер Руфа, Бару Лида, Аронская Галя, Ванникова Элла, Живова Юля, Орлова Нина, Фёдорова Ксения (в этой группе она проучилась только год, потом заболела и отстала на курс), Элла Кац. И ещё я — Кузьмина Нина. Отношения между всеми были хорошие, но близких подруг я нашла в других группах. С ними я познакомилась до того, как оказалась в группе Айн.

Все началось, как ни странно, с пузырька с чернилами. В те времена авторучки ещё не стали достоянием многих. У большинства их не было, а обычные ручки с металлическими перышками требовали чернильниц. Поэтому в тот день, когда я увидела на одном из столов пузырек с чернилами, то сразу направилась в тот угол аудитории, где он стоял. Вокруг стола уже сидели несколько человек, и только один стул оказался свободен. На него я и села, спросив у обладательницы пузырька — тонколицей девицы, ещё не успевшей снять с головы серенькую шапочку с козырьком, могу ли я пользоваться её чернилами. Она утвердительно кивнула и, весело улыбаясь, сообщила, что желающих много. Их действительно оказалось немало: кому же хотелось таскать в специальном мешочке чернильные пузырьки? Мы старательно записывали лекцию по древнерусской литературе, блистательно читаемую профессором Николаем Калиниковичем Гудзием, периодически обмакивая свои ручки в пузырек, порой делали это одновременно, обменивались вежливыми извинениями, но почти и не видели при этом друг друга: не было времени, надо было все успеть записать. На перемене перевели дух и познакомились.

Наша дружба продолжалась многие годы:

Неля Крыжановская, Нина Михальская, Майя Кавтарадзе (слева направо)


Компания собралась распрекрасная, и начавшееся знакомство очень скоро переросло в прочную дружбу, сохранившуюся на долгие годы. Обладательницей пузырька оказалась Неля Крыжановская, сразу же сообщившая нам, что лучше было бы называть её Зайка: так авали её и в школе, и дома. Рядом с ней сидела прекрасная грузинка Майя Кавтарадзе, а по другую сторону — белокурая и голубоглазая Лиля Надежина. Она была ленинградка, но пока жила у своих московских родственников, ждала, когда из Средней Азии приедет её мама, и тогда вместе с ней после первого курса она вернется домой на Васильевский остров. И ещё за тем же столом сидела Тала Гребельская — с толстыми косами и в очках. Я была пятой. Но если Зайка, Майя, Лиля и Тала учились все в одной английской группе, то я —- в другой, что не помешало, начиная с этого времени, быть нам вместе. С Магдой моя дружба продолжалась, но с моими новыми подругами она не сблизилась. С Магдой мы вместе ходили в университет, вместе готовились к экзаменам на первом, а потом и на втором курсе, я подружилась с её родителями — отцом Андреем Ивановичем и матерью Марией Андреевной — врачом районной эпидемстанции. Ездила к ним на дачу в летние дни—на станцию «Правда» Ярославской железной дороги. Потом мы работали в одном и том же институте, а некоторое время даже на одной кафедре. И все же моя подлинно студенческая жизнь не состоялась бы без Зайки, Майи и Лили. Каждая из них, и Тала Гребельская в том числе, — интересна и оригинальна по-своему, а все вместе они составляли веселую, остроумную и дружную компанию, центром которой в студенческие годы была Майка: рядом с ней всегда было интересно и надежно. В её доме проводили мы свои праздничные сборища, сюда приходили для доверительных бесед и разговоров.

Обстановка для этого была самой подходящей. Родители Майи жили за границей. Отец ее, Сергей Иванович Кавтарадзе был в то время послом СССР в Румынии. Мать Майи находилась рядом с ним в Бухаресте, лишь изредка наезжая в Москву. Летом и Майка ездила в Румынию, танцевала на одном из приемов в посольстве с королем Михаем, облаченная в белое бальное платье (мы это видели на фотографии). Но задерживаться в Бухаресте ей не хотелось: жизнь в большой квартире на Кропоткинской, где чувствовала она себя совсем свободной, где хозяйство вела домработница Поля и где она могла принимать свои друзей-грузин, учившихся в самых разных московских учебных заведениях, а также и подруг по университету, нравилось ей гораздо больше. Это было вполне понятно, если учесть весьма тяжелое время, которое выпало всей их семье в предшествующие годы. Помощник министра иностранных дел Молотова Сергей Иванович Кавтарадзе был арестован, его жена также, а Майка, ещё совсем ребенок, обращалась с письмами к Сталину, хорошо знавшему старого большевика Серго Кавтарадзе с молодых лет, когда они начинали свой путь в Грузии, и просила освободить родителей.

Майка была отзывчивой, доброй, непосредственной и вместе с тем внутренне сильной и стойкой. Жизнь уже многому её научила. Прекрасное знание французского языка и воспитание под руководством матери, происходившей из грузинской княжеской семьи и учившейся в своё время в Смольном институте благородных девиц в Петербурге, а потом вышедшей по любви и наперекор родительской воле за происходившего из простой семьи и связавшего свою судьбу с большевиками Кавтарадзе, соединялось в Майке с простотой манер, умением общаться с людьми любой социальной принадлежности, отсутствием какого бы то ни было проявления снобизма и открытостью жизни. Она умела подмечать смешное, умела радоваться, шутить и помогать совсем незаметно и ненавязчиво. Учиться она не особенно любила: слишком захватывала её жизнь и открывшиеся перед ней возможности ходить на концерты, в театры, смотреть новые фильмы, общаться с друзьями и поклонниками, которых, однако, она всегда умела держать на желаемой ею самой дистанции. На занятиях, особенно на самых ранних или самых поздних, она могла заснуть, они отравляли ей жизнь и заставляли волноваться, но обаяние её и начитанность, выходившая далеко за рамки программы, делали своё дело, помогая ей более или менее благополучно переживать экзаменационные сессии.

Помимо дома на Кропоткинской, местом наших частых встреч была квартира, где вместе со своей мамой и теткой жила Зайка Крыжановская Это была большая коммунальная квартира в одном из тех солидных домов, которые строились в Москве в самом конце XIX и в начале XX века. В доме было шесть этажей, широкие лестницы с красивыми перилами и удобными ступенями. Зайка жила в бельэтаже. Никогда прежде в таких домах мне не приходилось бывать. Высокие темные двери с изогнутыми медными ручками вели в квартиры, каждая из которых принадлежала прежде только одной семье, лишь позднее превратившись в коммуналку. И в зайкиной квартире раньше жили её родственники — родители — мать Вера Васильевна и отец— человек военный, дослужившийся в Советской Армии до полковника, а в молодости бывший красноармейцем; в этой же квартире жила сестра Веры Васильевны — Наталья Васильевна Бутягина, муж которой — профессор-математик Бутягин уже в наши с Зайкой студенческие годы был одно время ректором Московского университета. Сестры Вера и Наталья происходили из старомосковской дворянской семьи, находились в родстве с актрисой Малого театра Евдокией Дмитриевной Турчаниновой (Зайка удивительно похожа на Турчанинову), дружили с Ольгой Николаевной Андровской, несколько раз бывал у них Василий Иванович Качалов. У Зайки сохранилась фотография, подаренная ей Качаловым, с надписью «Зайке от Гамлета. Качалов». Для меня все это было сказочно чудесным, удивительным, почти волшебным. Столько раз видела этих актёров на сцене, замирая от восторга, следила за каждым их жестом, за интонацией каждой произносимой ими фразы, а Зайка видела их за чайным столом и говорила с ними!

В то время, когда мы познакомились с Зайкой, ни её отца — полковника Николая Крыжановского, ни мужа Натальи Васильевны — профессора Бутягина уже не было в этой квартире: они покинули своих жен. Зайку воспитывали и растили мать и тетка. С отцом своим она не виделась, а профессор Бутягин сохранил дружеские отношения со своей бывшей женой и навещал Наталью Васильевну, делясь с ней невзгодами своей новой семейной жизни. Мы ему сочувствовали, а Наталья Васильевна с присущей ей жизненной стойкостью поддерживала его дух.

За круглым столом под большим, низко спущенным абажуром всегда велись разговоры, разгорались споры, возникали дискуссии. Сестры Вера и Наталья Васильевны придерживались разных взглядов: Вера Васильевна была убежденной антисталинисткой и противницей существующих порядков, а Наталья Васильевна поддерживала линию партии, хотя сама в ней не состояла. Каждое событие, происходившее в стране, в Москве, в повседневной жизни и в общественной обсуждалось, и принимающие в этом обсуждении стороны распалялись до крайности, пили при этом валерьяновые капли, глотали сердечные таблетки, впадали в состояние гнева и ярости. Потом успокаивались, приходили в себя и пили чай с пастилой, которую покупали обычно в булочной-кондитерской близ метро на углу Кропоткинской.

Зайка была постарше нас на два года: она окончила школу в год, когда началась война. Вместе с мамой и теткой провела два года в эвакуации и, вернувшись в Москву, в 1943 году поступила в университет. Мы все очень любили Зайку и устремлялись к ней вовсе не из-за пузырька с чернилами (это только в самом начале он привлек наше внимание), а потому, что около неё всем было тепло и слушать её остроумные речи всегда доставляло удовольствие. Она говорила так, будто сцену разыгрывала, исполняя сразу несколько ролей. Артистическое начало, ей свойственное, ею самой вовсе не акцентировалось: оно было ей органично. Это нам казалось, что она играет, а она — просто жила, она была по природе своей именно такой. Всех умела изображать, речь каждого могла без всякого напряжения имитировать и к каждому относилась уважительно. её записи лекций были самыми аккуратными. Она всегда точно знала, что именно задано нам на следующий день, какие учебники необходимы, когда надо сдавать зачет. Она старательно занималась. Сила её эмоционального восприятия помогала ей постигать литературные шедевры.

В Зайкином доме в Большом Афанасьевском переулке мы вели самые задушевные беседы. В них нередко принимали участие её мать и тетка. Работавшая в Литературном музее Наталья Васильевна помогала доставать необходимые нам книги, служивший в Аптекоуправлении Вера Васильевна давала советы медицинского характера. В их квартире жили интересные своей неординарной чудаковатостью люди, которых и по внешнему виду, и по манере поведении обычно связывают со Старым Арбатом: они были исконными жителями примыкавших к Арбату переулков — Калошина переулка, Староконюшенного, Большого и Малого Власьевских переулков, Большого Афанасьевского, незабываемая тётя Поли, кузина профессора Бутягина. Она уже почти не выходила им дома, но энергично двигалась по коридору, отделившему её комнату от кухни, где готовила обед не только для себя, но и для своей любимицы — кошки. Они жили вдвоем и не любили расставаться ни на минуту. Кошка сопровождала тётю Полю повсюду. На Рождество тети Поля устраивала для кошки ёлку. Вешала на нижние ветки специально купленные ради праздника и особенно любимые кошкой копченые колбаски (штучки две-три). За ними она ездила на Тверскую в Елисеевский магазин. Кошка ждала в коридоре, когда украшение ёлки будет завершено. Потом тети Поля впускала её в комнату, и кошка наслаждалась деликатесами, доставляя неописуемую радость своей хозяйке, В день кошкиного рождения тети Поля дарила ей подарки — новый бантик на шею или красивую мисочку для еды. Жила рядом с Зайкой ещё одна соседка — некая Пампура, не расстававшаяся с боа из потертого лисьего меха. Она не снимала его ни при каких обстоятельствах. Мы видели Пампуру в её любимом боа на кухне, когда она варила свою неизменную манную кашу и знакомила нас с уникальным, ей одной известным способом её приготовления. Она стирала в боа, подметала квартиру в боа, в нём же выходила прогуляться по Гоголевскому бульвару. Пампура была женщиной коварной. Зайкина семья считала, что её подселили в эту старую арбатскую квартиру для того, чтобы быть в курсе всего там происходящего. Но ничего особенного как-то и не происходило, однако Пампуру не раз заставали под дверьми комнат, когда она с веником в руках напряженно прислушивалась к доносящимся сквозь двери звукам.

Теперь – о Лиле Надеждиной. Один год общения с нею на первом курсе сблизил нас на многие последующие годы. В Москве Лиля жила в доме своих родственников в переулке Грановского. Она была племянницей М.В. Фрунзе. её мать – Лидия Васильевна – приходилась родной сестрой Фрунзе. Лидии Васильевне пришлось пережить раннюю смерть мужа и преждевременную смерть брата. Позднее, уже у себя дома в Ленинграде, она рассказала нам о том, как он погиб в результате навязанной и вовсе не нужной операции. Лидии Васильевне была химиком. Дочь свою она вырастила одна. Жили они на Васильевском острове на 11-ой линии в большой квартире, где, кроме них, жил только один сосед. После его смерти квартира целиком отошла Лидии Васильевне и Лиле. Здесь мы гостили с Зайкой, приезжая в Ленинград; здесь не один раз останавливалась на два-три дня и я, бывая в Ленинграде.

Лиля — удивительный по своей отзывчивости человек. Она всегда была готова оказать помощь. Делать умела все —кроила, шила, вязала, готовила, парила варенье, солила огурцы, вышивала, училась прекрасно. Она очень мило пела, пародируя манеру певичек из кабаре, которых мы видели в появившихся в те годы на экранах немецких фильмах.

Самой активной среди нас была Тала Гребельская. её хорошо знали, в отличие от всех нас, в комсомольских кругах факультета. Она входила в редколлегию факультетской стенной газеты, выступала на собраниях, собиралась после окончания университета ехать работать на Сахалин. Эти замыслы не сбылись. Успевала Тала и многое другое: смотреть новые фильмы и театральные премьеры, быть в курсе всех событий и новостей. Жила она со своими родителями в маленьком флигеле во дворе старинного дома на улице Воровского (на Поварской). Этот флигель её отец, работавший в какой-то строительной организации, переоборудовал в отдельную небольшую, но очень удобную двухъярусную квартирку для своей семьи. Талкина комнатка располагалась на втором ярусе, куда вела узкая лесенка. Это было необычно и интересно. В комнатке умещалась только узкая тахта и маленький столик Шкаф для одежды был встроен в стене. Но зато это было надежное укрытие. Однако Талки никогда не было дома. Она носилась по Москве, посещая своих многочисленных подруг и знакомых. Майку с её обширными связями и множеством веселых грузин, многие из которых принадлежали к миру кино и театра, Тала Гребельская предпочитала всем остальным.

Наш курс состоял по преимуществу из девиц. Мужчин было совсем мало: ведь ровесники наши были на фронте, е многих уже не было в живых. Двое хромых ребят — Олег Мелихов и Марк Винокур — учились в немецкой группе; два очкарика—во французской. В самом конце войны, к финалу второго и началу третьего курса, стали появляться и на нашем, но в основном на русском отделении филфака, бывшие фронтовики. На костылях, с обмороженными ступнями и кистями рук пришел во французскую группу Леонид Андреев, начинавший учиться ещё до войны. В наших трёх английских группах учились только двое мужчин—Ревдит Кременчугский и Юлик Кагарлицкий, прозванный студентками Урией Хиппом. Как и диккенсовский герой, он потирал свои вечно замерзавшие холодные руки, и облик его был ненормален. Выбор поклонников был ограничен. Тем не менее, завязывались романы, заключались браки, жизнь шла своим чередом.

Некоторые лекции нам приходилось слушать вместе со студентами исторического факультета в больших аудиториях того корпуса на Моховой, перед которым стоит памятник Ломоносову. Эти лекции читались в Ленинской или в Коммунистической аудитории. На истфаке училась Светлана Сталина. На лекциях она появлялась в сопровождении двух своих подруг и двух охранников, находившихся от неё на некотором отдалении. Охрана оставалась в аудитории и во время лекций, сидела где-нибудь в верхней части поднимающейся в виде амфитеатра аудитории. Светлана одета была просто, держалась скромно, дружелюбно отвечала на приветствия. Мая Кавтарадзе была с ней знакома: раза два Светлана была у неё дома. И все же дистанция между ней и остальными всегда выдерживалась.


25

Поздней осенью 1943 года мы с мамой на перроне Казанского вокзала встречали возвращавшихся из Сызрани папу, Марину и тётю Машу. Поезд опаздывал. Было холодно. Ветер пронизывал до костей. Начинало смеркаться, когда было объявлено о приближении долгожданного состава на первый путь. Мы бросились навстречу приближавшемуся паровозу, бежали вдоль вагонов и наконец увидели их всех троих Багаж не обременял никого из них Марина несла узелок и прижимала к себе какой-то сверток. Папа тащил большой узел и чемодан. Тётя Маша волокла мешок и несла фанерный баульчик. Они старались увидеть нас в толпе сошедших с поезда и встречающих, но мы увидели их раньше и подбежали к ним. Мама схватила Марину, пытаясь поднять ее, но та оказалась слишком тяжелой. Папа поцеловал меня и обнял маму, опустив багаж на платформу. Я кинулась к тёте Маше, прижимая её к себе изо всех сил. Мы снова были все вместе! И это придало сил. Тюки и чемодан несли уже без труда, шли бодро, направляясь к трамвайной остановке. Ехали долго и о многом успели переговорить.

Марина везла в своём узелке табель с отметками за первую четверть первого школьного учебного года. Теперь она будет учиться в московской школе, и мы уже знали, в какой: в школе близ Девятинского переулка. Теперь только надо пойти туда со школьным табелем из Сызрани, и её примут в первый класс к учительнице Антонине Ивановне. Мама обо всем договорилась. Папе предстояло вновь работать в Леспромхозе. Так он надеялся. Тётя Маша была обеспокоена тем, что ей пришлось расстаться с её ставшей совсем старенькой матерью — Евдокией Филипповной. Может быть, побудет она в Москве совсем недолго, а потом придется вернуться в Сызрань, чтобы быть рядом с ней. Но, говоря обо всем этом пока лишь бегло, в самых общих чертах, заняты мы были другим: ещё не стемнело, и московские улицы значили в этот час много больше для приехавших, чем все остальное. Таким долгожданным было возвращение домой.

Теперь уже для всех нас потекла московская жизнь с её повседневными обязанностями и заботами. Марину отвели в школу. Мария Андреевна приступила к уборке комнат и кухни. Папа отправился в Рыбный переулок справиться о работе и в тот же день вернулся довольный тем, что все устроилось. Я, как это часто бывало, взяв продуктовые карточки, пошла в магазин на улице Воровского, к которому мы были прикреплены для получения продуктов, встала в очередь и принялась читать комедии Аристофана. В этой очереди прочитаны были многие произведения античных авторов. Теперь наступила очередь Аристофана. Мама уехала на свою Погодинку в Институт дефектологии.

Вечером мы с Мариной вышли во двор, прошлись по нашему переулку. Никого из моих прежних друзей-сверстников здесь уже не было. Убиты все трое — Бокин, Сергунька, Ваня. Остались те, кто помладше, но с ними мне делать было нечего. Только сосед по квартире Витька Злобин, учившийся в девятом классе вечерней школы и работавший на заводе, любил поговорить со мной об университете. Для меня Горбатка, а вернее, прежняя жизнь на Горбатке, пришла к своему концу. Для восьмилетней сестры она только начиналась.

Однако выглядело все кругом совсем не так, как было до начала войны. Сломаны ворота, ведшие во двор. Они были железные с ажурным верхом и широко раскрывались на две стороны, когда во двор въезжал грузовик. Теперь от них ничего не осталось, кроме больших петель на стене дома. Уныло выглядел двор, в середине которого красовалась глубокая яма, оставшаяся после извлечённой не взорвавшейся бомбы. Не хватало оконных стекол; вместо них были вставлены листы фанеры. Исчезла волейбольная площадка, куда-то делся турник, на котором все мы прежде весело кувыркались. Да и жителей в восьми квартирах двух наших флигелей было теперь меньше: кто был на фронте, кто не вернулся ещё из эвакуации. Две старушки — Вера Николаевна и Софья Сергеевна из второго флигеля, умерли, их комнаты стояли пустыми.

И школа, в которую предстояло идти Марине, отличалась от довоенной. Теперь обучение было раздельным, одни школы были мужские, другие — женские. Раздельное обучение существовало все десять лет, пока сестра моя училась в школе. И она, и её сверстники представляли новое подрастающее поколение, и возраст, разделявший нас, и совсем разные интересы, которыми были мы поглощены — Марина как первоклассница, а я как первокурсница университета — не давали возможности проводить вместе много времени. Чаще всего виделись утром перед уходом по своим делам, а вечером, когда я возвращалась из университета или из читального зала библиотеки, чаще всего уже спала.

П.И. Кузьмин с младшей дочерью Мариной, 1940 год


Каждая из нас жила своей жизнью и своими интересами. Она играла во дворе с Зоей Проскуряковой, учившейся тоже в первом классе, но в другой школе, с Вадиком-Гадиком, как прозывался сын Сергея Сергеевича Бычкова, с Хрюней и Помираем, с Томкой Рыченковой из дома номер пять. Это была уже совсем иная компания. У Марины появились школьные подруги, дружбу с которыми она сохранила на всю последующую жизнь, — Нинушка Зевеке, Таня Маргаритова и Таня Востокова, Инка Гусман и Элла. Их жизнь протекала вне поля моего внимания. Однако по-прежнему приходила к нам Мария Александровна, начавшая обучать Марину французскому языку. Но эти уроки проводились в несколько необычной обстановке: обучавшийся ребенок предпочитал сидеть не рядом с педагогом, а под столом, стараясь укрыться, уберечь себя от несколько навязчивого желания Марии Александровны сообщить правила склонения и спряжения. Не было ни уроков музыки, ни уроков рисования. У родителей было меньше времени и меньше сил, да и материальная сторона жизни вынуждала от многого отказываться.

Отца вновь стали мучить приступы язвенной болезни, обострившейся к весне 1944 года. Однажды прямо на улице, возвращаясь с работы, он потерял сознание и был увезен в больницу, где ему сделали операцию. Мама и Мария Андреевна заботливо выхаживали его и смогли поставить на ноги, но далось это трудно. Мама много работала, защитила кандидатскую диссертацию, что позволило ей читать лекции по олигофренопедагогике и методике преподавания арифметики во вспомогательной школе. Теперь работу в Институте дефектологии она совмещала с преподаванием в педагогическом институте в должности доцента. К тому же она публиковала учебники и для студентов, и для школьников. Один за другим выходили её задачники, книги для чтения, вузовские учебные пособия. Она читала лекции учителям. Работа её увлекала и требовала много сил и времени. Весь дом, все наше скромное, но хорошо организованное хозяйство вела тётя Маша, просыпавшаяся неизменно раньше всех, готовившая завтраки, обеды, ужины, стиравшая белье, мывшая полы, чистившая одежду, заботившаяся о каждом из нас. На меня была возложена обязанность выкупать в магазине выдававшиеся по карточкам продукты. Раза три в неделю в восемь утра я приходила на улицу Воровского, вставала в очередь, покупала крупу, сахар, банки с тушенкой, подсолнечное масло, соль, чай, спички, относила всё это домой, заходя по дороге ещё и в булочную за хлебом, а потом шла на занятия в университет к трем часам дня. Иногда к часу дня.

Счастливыми считались дни, когда прямо с утра можно было пойти в читальный зал, занять удобное место и погрузиться в книги. На Моховой в факультетской библиотеке учебники и художественную литературу выдавала покрытая книжной пылью старушенция, ловко сновавшая между полками, забитыми книжными фолиантами, и с удивительной для её преклонного возраста быстротой извлекавшая все необходимые издания. Она знала назубок все списки рекомендованной нам литературы, давала всегда дельные советы, презирала тех, кто перевирал фамилии авторов и названия произведений, удивлялась, как можно не знать год издания какой-либо книги, учила нас пользоваться картотекой, а когда народу в очереди за книгами было не очень много, успевала узнать мнение студента о прочитанном. Ко мне она благоволила и, как вскоре выяснилось, главным образом потому, что несколько раз я возвращала книги, подклеив потрепанные переплеты и укрепив выпадавшие страницы, а ещё и потому, что в какой-то мере мы были с ней однофамилицами: я — Кузьмина, она — Кузьмина-Караваева, состоявшая в родстве с известной писательской фамилией. Об этом она мне и поведала однажды, выразив сожаление, что мы не состоим с ней хотя бы в отдалённых родственных связях.

С особым благоговением посещали мы поначалу читальный зал Ленинской библиотеки. Впрочем, это чувство сохранилось на долгие годы, хотя находиться в старом здании библиотеки — в Пашковом доме — было, конечно, приятнее, чем в просторных залах нового корпуса. С каким трепетом, помню, вошла я в первый раз в старый читальный зал с высокими окнами, длинными столами, села на свободное место невдалеке от окна, увидела башни и стены Кремля, мост через Москва-реку. За книгами мы сидели часами, забывая обо всем. Только в зимние месяцы было здесь особенно холодно, здание плохо отапливалось, читатели мерзли, и для того, чтобы совсем не окоченеть, приходилось время от времени вставать и прохаживаться по залу, по лестнице. Обычно читатели привыкали к своим местам и старались их не менять, а для этого надо было приходить пораньше утром. У меня тоже было своё постоянное место за третьим столом близ окна. Из окна дуло, но я стойко держалась, одеваясь как можно теплее. Отрываясь изредка от страниц, делая передышку, осматривалась по сторонам, наблюдая за соседями. Среди них чаще других видела дряхлого старика в стеганой ватной курточке и неизменно при галстуке. Он был бледен и худ, иногда ежился от холода, но проводил в библиотеке целые дни. Читал и писал, как мы выяснили, о пчелах. Согревая руки, надевал он иногда вязанные из серой шерсти варежки. В одной варежке — на правой руке — была дырочка. Когда приходило время перевертывать страницу, высовывал он в эту дырочку палец, перевертывал страничку и снова прятал свой палец в варежку. Изредка дул он в замерзшие кулачки.

Среди завсегдатаев читального зала было много колоритных странных фигур, много серьёзных прекрасных лиц, привлекавши одухотворенностью. Были и несколько помешанных. Преобладали студенты, преподаватели и пожилые москвичи, являвшиеся сюда как родной дом. Эта библиотека и стала для многих вторым домом Все привыкли друг к другу, здоровались, чувствовали себя свободно и уютно, особенно в вечерние часы при свете загоравшихся настольных ламп.


26

В Курбатовском переулке был ещё один дом, в который я часто ходила в военные и послевоенные годы. Здесь жила моя школьная подруга Таня Саламатова со старшей сестрой Валей и мамой Марией Эмильевной. Как и мы, они вернулись из эвакуации к осени 1943 года. Таня поступила в Энергетический институт, где училась и её сестра. Их старыми друзьями были соседи по дому Женя Кушнаренко и Борис Ребрик. Если говорить точно, то дружила с ними их ровесница Валя, а мы с Таней были на три года младше и только теперь, став студентами, стали членами их компании. В дом к сестрам Саламатовым приходило много молодежи. В основном это были бывшие одноклассники Вали и её сокурсники из института. Валя пользовалась большим уважением своих товарищей. Многие из них были её поклонниками, но верх при наших сборищах всегда одерживал дух товарищества, всеобщего единства. Разговоры велись обо всем, что нас интересовало: об институтских порядках, об особо ярких преподавателях, о событиях на фронте, о продвижении наших войск на запад, о получаемых от фронтовых друзей письмах, о московских театрах и концертах. Музыку любили многие. Борис Ребрик играл на скрипке, Таня — на пианино. Концерты в Большом зале консерватории были событиями. И Борис, и Валя с Таней всегда стремились на них попасть, если были деньги на билеты. Я по-прежнему любила театр и уже на втором курсе своей университетской жизни вместе с Зайкой ходила в Шекспировский кабинет ВТО (Всероссийское театральное общество), возглавляемый М.М. Морозовым, который вел на нашем курсе семинар по Шекспиру. Кроме того, бывала я и на разного рода вечерах, лекциях и чтениях в кабинете Островского, главным лицом в котором был некий Филиппов. Омерзительный вид этого человека и его постоянная охота за молоденькими любительницами театра Островского очень быстро остудили мой порыв заняться наследием великого драматурга. Второй раз не повезло мне с Островским: в Сызрани меня отлучил от него Александр Иванович Ревякин, в Москве — Филиппов. Но все это не помешало мне ходить в Малый театр, по нескольку раз смотреть и «Лес», и «Бешеные деньги», и любимую многими москвичами Веру Николаевну Пашенную в роли Евгении в пьесе Островского «На бойком месте». Роль Евгении я знала наизусть, как и роль Гурмыжской из «Леса». Однако знала их лишь для себя. Ни на каких театральных подмостках, ни в каких студиях больше не играла.

Какое-то время не порывались связи с сызранскими одноклассниками. Писали мне и Борис Широков, и Толя Архангельский. Поток писем от Толи нарастал с большой быстротой. Они приходили еженедельно. В одном из них сообщалось о том, что сестра Володи Юдина получила похоронку: её брат был убит. А я так долго ждала от Володи письма, так надеялась его получить. Никого из ушедших на фронт друзей моих школьных лет не осталось в живых. Погибли все.

Теперь письма от Толи меня уже не интересовали, а сопровождавшие их сентиментальные рисунки — цветочки, птички, ручейки, играющая на лютне Святая Цецилия — раздражали. Один раз Толя Архангельский приезжал в Москву и приходил к нам домой. Пошли мы с ним по берегу Москва-реки к Бородинскому мосту, и на нём он признался мне в любви, что не получило отклика с моей стороны. Даже как-то и не хотелось слушать то, о чем он говорил. Казалось, что все эти слова надо было ему сказать кому-то другому. От него слышать их не хотелось. Подошли к Киевскому вокзалу, попрощались, и я спустилась в метро. Письма от него больше не приходили.

Совсем неожиданно и почему-то по почте получила я письмо от Ревдита, хотя виделись мы с ним ежедневно и на лекциях, и на занятиях английским языком. Он писал, что ему хотелось бы, если с моей стороны не будет возражений, сообщить мне о чем-то для него важном, но в университетских стенах сделать это невозможно, а потому он надеется поговорить со мной, если я разрешу ему проводить меня до дома. «Проводы» состоялись уже на следующий день.

Мы шли по Моховой, свернули на Калининский проспект, дошли до Арбатской площади, а дальше двигались по Арбату к Смоленской. Разговор как-то не начинался. Постояли у витрины книжного магазина, дошли уже до Плотникова переулка, а говорили все о наших повседневных университетских делах. Да разве можно было в этой уличной суете, среди множества людей, спешащих кто куда, сосредоточиться на чем-то серьёзном, а в том, что Ревдиту хотелось сказать нечто важное, сомнений не было.

В Проточном переулке, когда, свернув в один из двориков, решили мы присесть на скамейку и немного передохнуть в этом безлюдном и тихом месте, Ревдит, помолчав немного, заговорил о своем. Разговор сводился к тому, что ему очень хотелось бы дружить со мной, но не хочется навязывать дружбу, хотя он чувствует себя в Москве одиноким и нет в этом городе никого, к кому хотелось бы ему быть поближе. Если я не против, то он должен, как он считает, сказать мне и о самом себе, и о своих родителях больше того, что мне известно. А что, собственно, мне известно, кроме того, что приехал он из Старого Оскола, где учился в школе, и поступил в МГУ? Ровным счетом ничего. Но Ревдит счел своим долгом предупредить, что отец его несколько лет тому назад был арестован, а в 1939 году они с матерью узнали о его смерти в лагере, где он отбывал срок заключения. Был он инженером-химиком на заводе. Там и тоже химиком работает до сих пор и мать Ревдита. Она никак не хотел отпускать его в Москву: была уверена, что его не примут в университет из-за отца, сама ездила сдавать его документы. Ревдита приняли, и ему кажется, что она не обо всем написала в анкете, хотя он и не уверен, что это так. Теперь он боится, что его могут исключить. К тому же совсем недавно врач выразил опасение за состояние его здоровья: легкие не в порядке, нужно постоянное наблюдение. Захочу ли я после всего этого иметь с ним дело? Вот что важно ему знать.

Когда мы дошли до нашего дома, я предложила ему зайти. Он шел по лестнице на второй этаж и молчал. Открыла дверь тётя Маша и с некоторой оторопью смотрела на долговязую фигуру в потрепанном малахае и высоких валенках. Ревдит снял свою ушанку, потоптался на половике, вытирая ноги, и был сразу же приглашен тетей Машей к столу — обедать. Она сразу же поняла, что этого нежданного гостя надо хорошо накормить, а делать это Мария Андреевна умела. Ели гороховый суп, вкусную жареную картошку с квашеной капустой, пили чай с сухариками, изготовленными все той же тетей Машей. В доме было тепло. Потом пришли родители. Поговорили немного, и Ревдит удалился. Потом он часто провожал меня домой, рассказывал о фильмах, о книгах, которые читал, помогал делать переводы английских текстов, восхищался Марикой Рок в роли главной героини фильма «Девушка моей мечты», который Ревдит смотрел четырнадцать раз. Он ходил на него в течение целого месяца через день, перемещаясь из одного кинотеатра в другой по мере того, как фильм этот продвигался по Москве. Ходил он в основном на самые ранние сеансы, покупая самые дешевые билеты. Оторваться от этой картины Ревдит просто не мог, ему было не по силам расстаться с Марикой Рок. И только тогда, когда «Девушку моей мечты» перестали показывать, он стал постепенно приходить в себя, освобождаясь от овладевшего им наваждения. С не меньшим азартом овладевал он английским языком, поставив перед собой цель знать его в совершенстве. В чем и преуспел. Мы все в нашей группе признали его первенство, а он охотно всех консультировал и всем помогал.


27

Дело обучения студентов филфака шло в заведенном порядке. На романо-германском отделении основной упор делался на лекционных курсах по истории зарубежной литературы, включавших освещение литературы стран Западной Европы и не касавшихся ни стран Восточной Европы, ни Востока как такового, ни таких континентов, как Африка и Австралия. Что же касается Америки, то о литературе США речь шла лишь в курсе XX века, о латиноамериканских писателях не упоминалось вовсе.

Курсы русской литературы были весьма объемны по количеству отводимых часов, однако содержание их определялось произвольно: все зависело от желания и интересов лектора. Так, например, Николай Иванович Либан, читая курс русской литературы первой половины XIX века, почти все время посвятил Жуковскому, познакомив нас самым подробным образом с обстоятельствами его жизни и всеми аспектами творческой деятельности. Но не было лекций ни о Лермонтове, ни о Грибоедове. Даже о Пушкине лектор говорил мало и бегло. В лекциях по второй половине века не вырисовывались фигуры Григоровича, Лескова. О Достоевском можно было слушать только спецкурс для желающих, а в общем курсе речи о нём не шло. В те годы внимание студентов к таким писателям, как Достоевский и Лесков не привлекалось, даже если они учились на филологических факультетах. Доцент Дувакин блестяще читал о Маяковском, уделив ему более половины своего курса, и с явным нежеланием касался иных явлений.

Однако многое компенсировалось самостоятельным чтением. И все же, если бы не родительская библиотека, не сызранские сундуки, наполненные книгами, а, главное, если бы не школьные годы, за которые так много из русской литературы было прочитано вслух нашей бабушкой, если бы не знакомство со спектаклями пьес Островского, Чехова, Горького на сценах московских театров, то зияющие пустоты в представлении о богатствах родной литературы были бы очевидны, несмотря на сданные зачеты и экзамены. Даже школьные учителя говорили нам о Фонвизине, Державине, Некрасове, Гоголе больше, чем уделялось этому внимания на романо-германском отделении в годы нашего студенчества.

Совсем по-иному обстояло дело с курсами зарубежной литературы. Впрочем, и здесь, конечно, многое зависело прежде всего от преподавателей. С ними нам повезло. Начиная с античной литературы и читавшего её С.И. Радцига и кончая курсом литературы XX века, прочитанного Е.Л. Гальпериной, — все было интересно и, как нам казалось в то время, достаточно полно. Но главными для всех нас стали лекции Леонида Ефимовича Пинского, появившегося на нашем курсе во втором семестре первого года пребывания в университете. Занятия в этом семестре шли уже на Моховой. Факультет наш располагался в основном на четвертом (верхнем) этаж левого крыла здания, во дворе которого стояли памятники Герцену и Огареву. Подниматься на верхний этаж надо было по железным ступенькам довольно крутой лестницы. Дверь с последней лестничной площадки вела в коридор, освещавшийся тусклым светом электрических лампочек. Войдешь в коридор, а вернее, в своего рода «преддверие» коридора, и сразу же через первую дверь слева попадаешь в круглую аудиторию Она расположена в угловой части здания, окна выходят и на улицу Герцена (теперь она снова называется Большая Никитская), и на Манеж, и на Александровский сад. Виден Кремль, Исторический музей, гостиница «Москва». В этой круглой аудитории, где столы стояли всегда в каком-то беспорядке, а место лектора в связи с этим не было строго определено, хотя неустойчивая кафедра существовала, оставляемая профессурой без всякого внимания по причине её полной бесполезности, ибо разместить бумаги или портфель было негде, а опереться на кафедру было рискованно, — в этой круглой аудитории мы и начали слушать лекции Пинского.

Вот он входит в аудиторию, до отказа набитую слушателями, пробирается между столами, встает у стенки и, откинув со лба прядь густых волос, начинает говорить. Невысокий человек в сером костюме и вязаном жилете овладевает аудиторией постепенно, но всецело. Тишина небывалая. Все взоры устремлены на него, боимся пропустить слово, вслушиваемся в каждую фразу, все хотим записать. Чем мы захвачены? Новизной сведений о неведомых нам прежде средневековых сагах и героических деяниях Кухулина? Или удивительным переплетением излагаемых фантастических сюжетов с новыми для нас литературоведческими понятиями и терминами? Бой Кухулина с Фердиадом перерастает в рассуждение о жанровой природе старинных сказаний. Исторические реалии вторгаются в сказочные повествования Мир ирландских саг предстает во всей его суровости и неожиданной красоте, заставляет забыть об окружающем и вместе с тем соединяет настоящее с прошлым.

Два года мы слушали лекции Л.Е. Пинского — от средних веков по XVIII век включительно. В них и открылась нам западноевропейская литература, её шедевры, основные темы и их образное воплощение. Путь души человеческой и её искания в дантовской «Божественной комедии», яркая сила и громкий смех Франсуа Рабле, испанское барокко, но самое незабываемое — все, связанное с Шекспиром, с величием и бессмертием его трагедий, с их непреходящей философской глубиной, вобравшей в себя мир страстей человеческих. Мы были увлечены, покорены и завоеваны. Каждая лекция становилась событием. У дверей круглой аудитории собирался весь курс. Места шли нарасхват. Их не хватало, и найденная где-то на чердаке длинная доска, положенная на два стула, не могла возместить их очевидный недостаток

В конце семестра решено было произнести благодарственную речь от лица всех студентов и преподнести лектору букет. Это не было в традициях университета. Никому, кроме Пинского, мы не дарили цветов. Но тут все сошлись в едином желании сделать это. Среди нас были ''диетически поклонявшиеся ему студентки, были влюбленные в него девицы, всегда успевавшие захватить самые лучшие, самые близкие к своему кумиру места в аудитории. Ася Рапопорт, Майя Абезгауз, Вера Ермолаева, Юля Живова — это самые верные и постоянные его поклонницы. Были и другие. Однако и для них, и для всех остальных он прежде всего был Мэтром. Это — главное. Произнести речь и преподнести букет было поручено мне, хотя в круг самых беззаветных его поклонниц я не входила. Лекции Л.Е. Пинского мне многое дали, многое открыли, заставили думать, размышлять и побуждали все больше и больше читать. Они помогли определить направление дальнейшего пути в избранной специальности.

Для торжественного вручения букета необходимо было приличное платье. В моем гардеробе ничего подходящего не просматривалось. Но у мамы среди остававшихся в одном из чемоданов вещей сохранился трёхметровый отрез купленного ещё до войны крепдешина. Букетики нежных цветочков на кремовом поле выглядели чудесно. За один день сшить из этого сокровища платье вызвалась мать Инны Белкиной — нашей однокурсницы. Жила она в том же угловом доме на улице Воровского, где находился наш продуктовый магазин. Утром отнесла я материю в квартиру Белкиных, выстояв очередь в магазин, поднялась на пятый этаж на примерку, вечером платье было готово. Фасон прост, вид вполне приличен. Перед лекцией принесен и спрятан от глаз Леонида Ефимовича громадный букет, а после завершения ее, набравшись духу и прихватив букет, направилась я к столу, за которым он стоял, произносить благодарственную речь. Все обошлось благополучно, но что именно было сказано, совершенно не помню. Все встали, аплодировали, а Пинский смущенно улыбался и двумя руками на некотором отдалении от себя держал бело-розовый букет. Мы расставались с ним на летние месяцы с тем, чтобы осенью встретиться снова.

Все курсы, прочитанные другими преподавателями зарубежной литературы, при всех их достоинствах не шли ни в какое сравнение с лекциями Пинского. Появился однажды в аудитории пожилой человек с козлиной бородкой и с сильным акцентом произнес лишь одну фразу, которой оказалось достаточно для скороспелой, но уже не изменившейся в дальнейшем оценки его лекторских данных. «Вальтер Скотт — это тот Скотт, который написал «Айвенго», — утверждал наш новый преподаватель. Раздался смех. А когда было сообщено, что «Гюго написал «Каштанки в цвету», уже никто не смеялся. Вскоре человек с бородкой исчез. Его сменил великолепный в своей красоте, облаченный в военную форму, Александр Абрамович Аникст, читавший курс литературы XIX века. Его любили и чтили студентки, учившиеся годом старше нас, но после Пинского мы не смогли разделять их чувств. Вместо потрясений, связанных с исканиями Фауста и размышлениями Гамлета, — суховатая простота пересказа содержания романов, перечисление писательских имен и произведений, ими написанных. Дотошная Вера Ермолаева обнаружила дословное совпадение лекции о поэтах «Озерной школы» со статьей в «Литературной энциклопедии». Интерес угасал, но лекции мы слушали. Лектор смотрел чаще всего куда-то в сторону, в окно, за которым виднелось небо и плывущие облака. Майка Кавтарадзе засыпала. Зайка старательно записывала. На неё и её записи мы и возлагали надежды. Экзамен проходил тяжело. Александр Абрамович демонстрировал своё презрение к обнаруживающим под его насмешливым взглядом своё невежество отвечающим студентам, а потом окончательно унижал их поставленной с пренебрежением хорошей оценкой. Были и отличные оценки, что не сокращало дистанции между экзаменатором и отвечающим.

На последнем курсе мы познакомились с Евгенией Львовной Гальпериной. Все оживились, повеселели. Темой своей дипломной работы я выбрала романы Томаса Гарди и занялась с энтузиазмом их изучением в Библиотеке иностранной литературы, располагавшейся в то время в Лопухинском переулке на Кропоткинской. Но об этом — позднее.

Было много дисциплин, преподававшихся нам в университете. Подавляющее впечатление производили многочисленные лекции и практические занятия по общественным дисциплинам — истории КПСС, политэкономии и некоторые курсы по философии. На этих занятиях посещаемость строго контролировалась. Конспектировать приходилось уйму литературы, запоминать было необходимо множество не запоминавшихся фактов. Изучали биографию Сталина. Чтобы несколько оживить всю эту формалистику, мы с Зайкой решили написать для одного из семинаров совместный доклад о литературных реминисценциях в работах Сталина. Собрание его сочинений начало тогда выходить. Появились первые два тома, и мы принялись выискивать подходящие цитаты и суждения. Но порыв наш почти сразу же увял. Мы поняли, что лучше отказаться от замысла, задумавшись над встретившимися в самом начале наших изысканий приводимыми вождем словами «мавр сделал своё дело, мавр может удалиться». Комментировать их не хотелось.

Чаще всего мы пропускали лекции по педагогике и психологии, хотя оба эти небольших курса читали известные каждый в своей области специалисты и титулованные ученые. Педагогику читал профессор Каиров, психологию — Рубинштейн. Каждый был автором увесистого учебника. Один вид этих толстенных книг приводил в уныние, а содержание их повергало в смятение. Прогулка по Тверской заменяла скучнейшие лекции. Беседы в Александровском саду были гораздо важнее сообщаемых фактов из сферы психолого-педагогических наук. Но после таких вольных отступлений от регламентированного дня все равно приходилось возвращаться на Моховую: пропускать занятия по истории КПСС или политэкономии было нельзя. Преподаватель в зеленом костюме с красным галстуком по фамилии Кирпичев поджидал нас в отведенной аудитории с явно выраженным стремлением доказать, что только он один среди всех здесь присутствующих знает о линии партии в годы индустриализации. Приходилось выслушивать его поучения.

Совсем иное настроение царило на спецсеминарах по литературе. Михаил Михайлович Морозов воспринимался нами как истинный знаток Шекспира и шекспировской эпохи. Он был артистичен, и в его исполнении любой вид, любая форма занятий проходили всегда захватывающе интересно. К тому же он знакомил нас со всеми современными интерпретациями шекспировских комедий и трагедий. Блистательно читал монологи Макбета и короля Лира, приглашал на вечера ВТО, знакомил с актёрами. Под его влиянием Зайка занялась образами шутов в пьесах Шекспира.

На первых порах и я без всяких сомнений решила связать свою судьбу с любимым мною Диккенсом и записалась в семинар Валентины Васильевны Ивашевой. Тогда она только что появилась на филфаке, но лекционный курс по зарубежной литературе XIX века читала не у нас, а на русском отделении. Свой доклад и курсовую работу я посвятила «Рождественским рассказам» Диккенса, сохраняя верность Скруджу и все ещё с умилением вслушиваясь в трели сверчка за очагом. На мои наивные и неуместные привязанности было с присущей ей жесткой прямолинейностью сразу же указано Валентиной Васильевной. Самым решительным образом она осудила и Диккенса, и меня за сентиментализм и неуместное попустительство отступлениям от правды жизни и подмене её сказочными вымыслами. Велено было заново продумать концепцию доклада и осудить повинного в отходе от реализма писателя. Предлагалось умерить чрезмерное восхваление создателя «Рождественской песни в прозе». Не отозвавшись на высказываемые в форме приказа пожелания, я покинула злополучный семинар, оберегая свою любовь к английскому юмористу.

Захотелось слушать лекции о русской литературе. Такая возможность была: желающие студенты романо-германского отделения могли посещать спецкурсы о творчестве русских писателей. Спецкурсы Бонди о Пушкине и Белкина о Достоевском стали событием, а посещение Литературного музея Л.Н. Толстого на Кропоткинской, где регулярно читались лекции о Толстом и его современниках, тоже значило очень многое. К тому же был ещё Театральный музей Бахрушина, который привлекал своими богатствами.

В университетские годы для нашего курса академические занятия занимали в нашей жизни основное место. Им отдано было все время, на них было сосредоточено внимание. Возможность учиться в суровые годы войны воспринималась как дар судьбы и с чувством долга перед теми, кто сражался за это. Солдат, доставивших меня в Москву, я никогда не забывала.


28

На всю жизнь остался в памяти день 17 июля 1944 года, когда по улицам Москвы вели немецких пленных. Было тепло и солнечно. Я шла по Садовой, поднимаясь от Смоленской к Большому Новинскому, совсем не зная о том. что происходило в это время в Москве, и, уже миновав Новинский переулок, увидела вдруг двигавшиеся от Кудринской площади темные колонны. Они приближались к перекрестку, где собрались смотревшие на них люди. Было очень тихо. Движения машин не было. Стоявшие вдоль тротуаров люди молчали. И все же слова о пленных немцах носились в воздухе, они были слышны все более и более отчетливо по мере того, как заполнившие широкую улицу нестройные колонны приближались.

Я стояла у самой кромки тротуара. Совсем рядом проходили немцы, которых, наверное, все собравшиеся здесь в этот день и час люди видели впервые. Шли солдаты и их военачальники, шли совсем молодые и мужчины зрелого возраста, обросшие бородами и выбритые, двигавшиеся на костылях, с палками, с обвязанными руками.

Немцы шли, не глядя на стоявших вдоль дороги людей. Но не все. Разными были взгляды и выражение лиц проходивших: смотрели и с неприязнью, и ненавистью, с отчаянием и болью. Что чувствовали стоявшие на тротуаре? Ведь среди них были те, чьи родные или близкие были убиты, пропали без вести, находились, быть может, тоже в плеву. Конца колоннам не было видно.

Но все знали о длившейся почти два месяца битве на Курской дуге, завершившейся разгромом немецких войск, победах советских войск под командованием Рокоссовского, Ватутина, затем Конева и Малиновского, знали об освобождении Орла, Белгорода, Харькова. Мы знали о сражениях, исходом которых стал решающий перелом в войне. Идет война, она ещё не завершена, но конец её виден. Мы все его ждали, веря в победу.

И наконец этот день настал. Никакими словами нельзя передать все пережитое девятого мая 1945 года. Рано утром встретились мы — Зайка, Майя, Талка и я — на Арбатской площади и двинулись к Манежу. Улицы заполнены народом. Люди ликуют, плачут, смеются, обнимают друг друга. Малышей несут на плечах, стариков поддерживают, помогая им продвигаться в толпе. Музыка гремит, победные марши несутся из репродукторов Мы крепко держим друг друга за руки. Идем мимо Университета, американского посольства, на балконе которого стоит кричащие приветствия люди. Кого-то подбрасывают высоко в воздух, совсем рядом с нами. Узнаем Эренбурга. Взлетает в воздух молоденький парень в солдатской форме. Зайка бросается к нему, обнимает, целует. Он и её с помощью окружающих старается вознести к небесам. Мы бросаемся на выручку. Смеемся, отбиваем Зайку, и тут она с присущей ей энергией, взявшись за руки с рядом стоящими, образует хоровод, заключив в его круг десятка три мужчин и женщин, и они начинают петь «Катюшу». Песню подхватывают и она несется над площадью. Мы все поем, объединившись в едином стремлении высказать обуревающую нас радость.

Целый день пролетает, как миг. Только к вечеру в полном изнеможении снова добираемся до Арбата и здесь расстаемся. К Кропоткинской уже не идут, а почти ползут Майя и Зайка. Тала идет к улице Воровского, а я по Арбату двигаюсь к Смоленской, к дому. И вновь обретаю силы, встречаясь с соседями, а потом с самыми близкими и дорогими мне людьми. Они ждут меня — мои родители, тётя Маша В этот вечер все жители нашей квартиры собрались на кухне. Пили чай. Каждый рассказывал о том, что видел, где был в этот день. Только Фёдора, Фёдора Ивановича Харитонова — отца всего этого выводка — Витяна, Боряна, Толяна, Юряна и Танечки — не было с нами. Но теперь и он скоро будет дома. Война кончилась.

В конце июня, когда были сданы все экзамены за второй курс и можно было, с облегчением вздохнув, окунуться в наступившее лето, произошло ещё одно очень важное событие — парад победы на Красной площади. Четыре года назад в июньское воскресенье началась война. Теперь она завершилась нашей победой. По Красной площади шли те. кто её одержал. К подножию мавзолея бросали знамена поверженных немецко-фашистских армий. Когда парад завершился, на Красную площадь хлынули люди. Мы тоже прошли мимо мавзолея и смотрели на лежавшие перед ним знамена.


Загрузка...