13

Впервые в театре я очутилась в шестилетнем возрасте. Вместе с родителями торжественно отправились в Большой на оперу «Снегурочка». Что такое опера, где находится Большой и почему этот театр называется Большой, мне объясняли в предшествующие дни. И вот наступил долгожданный выходной день и к двенадцати часам мы должны были прибыть в театр. Помню, что была осень, шел дождь, но платье на мне было летнее, самое нарядное из всех у меня имеющихся, — розовое с оборочками. В плащах и с зонтиком — одним на все наше семейство—долго ждали трамвай—пятнадцатый номер, который шел в Охотный ряд, потом долго на нём ехали вдоль Новинского бульвара к Кудринской площади, по улице Большой Никитской (ул. Герцена) к Манежу, затем налево по Охотному ряду. Вот огромные колонны, вот колесница и кони на крыше, вот мы уже входим, у нас проверяют билеты, и по лестнице поднимаемся куда-то высоко-высоко, входим в узкий изогнутый коридор и отдаем плащи и зонтик старику, а он взамен протягивает мне огромный бинокль. Отец вешает бинокль мне на шею, он на толстом шнуре, но смотреть в него пока, как говорят, ещё рано, да, по правде говоря, и некуда, так как продолжаем двигаться по узкому коридору. Надо найти свою ложу № 5. Находим дверь с этим номером и оказываемся среди красного бархата, а за красным бархатным барьером — красота неописуемая: сверху свисает огромная люстра, по потолку реют прекрасные женщины, развеваются их одежды, внизу - где-то далеко в глубине этого открывшегося вдруг пространства — ряды красных стульев, а по стенам — в несколько этажей размещаются длинные ящики, разделенные на отдельные загончики, и в каждом загончике —люди. Одни сидят и смотрят по сторонам, другие стоят и озираются. А левая стена вся завешана огромным бархатным красным занавесом, а перед ним в длинной и довольно глубокой яме – тоже люди. «Это оркестр», — сказала мама. А отец сообщал, заглядывая в купленную им книжечку, имена артистов. Заиграла музыка, погасла люстра, раздвинулся занавес и всё началось. Возникло опасение, что конца этому не будет. Внизу, на сцене передвигались поющие люди. Возникали разные видения — то лес дремучий, то какое-то селение. Кто о чем пел, было не совсем ясно, хотя сказку о Снегурочке я знала. Но вот занавес сдвинулся, оркестр замолк, все стали хлопать, тут я вспомнила о бинокле, стала смотреть вниз, ясно видя движущихся к дверям людей. Чувствуя, что конец всему близок, старалась изо всех сил рассмотреть и фигуры на потолке и лампы на ложах, но надо было и нам уходить со своих мест. Однако пошли мы не домой, а в буфет, где было интересно и оживленно. Расположились за столиком, принесли нам целый водное с тарелочкой пирожных, со стаканами чая, в каждой из которых плавало тоненькое колечко лимона, с большим апельсином. Эклер, бисквит, трубочка с кремом — что может быть лучше?

Вот зазвенел звонок, и есть пришлось торопливо, апельсин взяли с собой. Сами вернулись в ложу № 5. Сели, снова заиграл оркестр, раздвинулся занавес и спустившаяся откуда-то из-под небес. Весна долго пела, оповещая о своём появлении. Жители неведомого селения несли на длинном шесте изображение солнца, пастушок Лель заиграл на дудочке, а потом тоже начал петь. Апельсин лежав совсем рядом со мной с частично надорванной ещё в буфете кожурой. Отломила две дольки, засунула в рот. Они оказались с зернышками. Заглянула через бархатный барьер, сразу под ним— решеточка, через которую зернышки вполне могли проскочить. Взяв бинокль, ясно увидела внизу чью-то лысую голову и одним духом выпустила изо рта прямо в неё свои зернышки. На сцене уже начала таять Снегурочка. Больше ничего особенно важного не происходило. Очень хотелось узнать, достигли ли своей цели зернышки, но бинокль, как и остатки апельсина, у меня забрали. Когда мы вышли из театра, папа, как и всегда, когда мы оказывались с ним в каком-нибудь новом для меня месте, стал рассказывать о его достопримечательностях — вот Малый театр, вот гостиница «Метрополь» с фресками Врубеля, вот самый большой в Москве магазин — Мюр и Мерилиз (ЦУМ). Дождя уже не было. Кони на крыше Большого театра продолжали скакать, день ещё не кончился, и чувство свободы было прекрасно. Дома нас ждали испеченные тётей Машей пироги. Настоящее знакомство с театром и очарованность театром наступили для меня немного позднее — в тот день, когда раздвинулся занавес с Чайкой и зазвучала музыка «Синей птицы». И музыка каждой сцены, начиная с того момента, когда Тильтиль и Митиль поднимаются в своих кроватках, а потом длинной вереницей, вместе с Котом и Псом. вместе с Огнем и Водой, идут на поиски Синей птицы, не умолкала в моей душе долгие годы. Слышу и сейчас хруст пальцев Сахара, вздохи вылезающего из квашни Хлеба, звуки струящейся Воды. Вместе с ними, в состоянии полной очарованности, был пройден весь путь от начала и до конца. Было прожито всё происходившее на сцене. Хотелось вновь и вновь повторить все заново — оказаться в рождественскую ночь в удивительном доме, где оживает все окружающее, где Пес, Кот. Огонь начинают говорить, где все преображается и чудесный мир сказки заставляет забыть обо всем остальном. Из Художественного театра я вышла его пленницей, и счастливое пленение это продолжалось многие годы.

Мои родители сами любили театр, и уже годам к десяти я была знакома со многими спектаклями на самых разных московских сценах. Любимым театром стал Малый, пробудивший и укрепивший любовь к Островскому. Спектакли с Турчаниновой. Яблочкиной, Рыжовой, Пашенной, Садовским, Климовым — были всегда праздником. А сцены пьесы «На бойком месте» с Верой Николаевной Пашенной помню в деталях. Но не только Островский, а и другие спектакли стали как бы второй моей жизнью, в их мир погружалась, засыпая по вечерам, жила воспоминаниями об увиденном месяцами, вновь и вновь прокручивая в памяти увиденное и услышанное «Недоросль», «Ревизор», «Горе от ума» — какие уроки, какие лекции могли заменить это чудо? Музыка речи, интонаций, смех, обличительные монологи, стенания, вздохи, рыдания, шумная радость — все это сливалось в музыку жизни. Потрясение, пережитое на «Детях Ванюшина» было особенно сильным. Спектакль давали на сцене филиала Малого, на Большой Ордынке. Как и на многие другие спектакли в школьные годы, отправилась я в театр одна. Мама покупала театральные билеты сразу на две недели вперед. Ходить часто на спектакли у родителей времени не было. Мои школьные подруги жили далеко, и в раннем возрасте на вечерние спектакли родители их не пускали. Ребята с нашего двора театром не интересовались. Так что из закупленной кипы билетов большая половина принадлежала мне одной. Одна я и ходила, боясь темноты при возвращении, но преодолевая страх.

В филиал Малого надо было ехать на трамвае, пересекая Крымский мост и доезжая почти прямо до театра. О пьесе «Дети Ванюшина» я ничего не знаю, о чем она, известно мне не было. И когда семейная драма предстала во всей её правдивости, в проникновенной игре актёров, впечатление оказалось столь сильным, что все антракты я продолжала плакать, скрываясь в уборной. И не натуралистические детали содействовали этому, не живая кошка, ходившая по сцене, умывающаяся своей лапой на виду всего зрительного зала, а та предельная правдивость во всем происходившем перед глазами.

Но были и другие спектакли и в других театрах, которые также становились событием. «Принцесса Турандот» в театре Вахтангова со Щукиным и Мансуровой, веселая «Соломенная шляпка» на той же сцене, драматические роли, исполнявшиеся Орочко, игра Горюнова в комедии Шекспира - все это запомнилось своей яркостью, энергией, блеском. Три спектакля в Камерном театре, которые смогла я увидеть с участием Алисы Коонен, открывали иной мир . Это были «Мадам Бовари», «Адриенна Лекуврер» и «Оптимистическая трагедия». И три эти пьесы, очень разные, и роли, одна от другой далёкие, и время, эпоха изображаемых событий — разные, но всегда покоряет и захватывает сила страсти, присущая героиням.

Было у меня и ещё одно увлечение, продолжавшееся года два и тоже связанное с театром. На Большой Дмитровке открылся театр-студия имени Ермоловой. Руководил студией артист Художественного театра Хмелев. Первый спектакль, который пришлось мне там увидеть - «Дети солнца» Горького. Потом пересмотрела и все остальные в их репертуаре существовавшие. Ходила туда из-за актрисы Тополевой. В пьесе Горького играла она роль Мелании, и очень захотелось мне её нарисовать. Нарисовать декорации, костюмы Мелании прочитать эту пьесу по книге, что я и сделала. С этого времени, после этого спектакля, началось моё увлечение, продолжавшееся долго – придумывание декораций и костюмов для пьес. Рисовала я много. Вначале это было так. По выходным дням по радио была передача под названием «Театр у микрофона». Передавали какую-нибудь пьесу в исполнении артистов того или другого театра. Передача продолжалась около двух часов. Я слушала внимательно, а потом, а иногда и во время передачи, рисовала костюмы, как они мне представлялись, декорации, какими я их видела. Занятие это меня поглощало, привело в музей Бахрушина, в музей Художественного театра, открыло какую-то новую сферу деятельности. Рисунками все не кончилось. Ведь спектакли мы ставили и в группе у Марии Николаевны, и в нашем кукольном театре. Стали ставить их и в школе. И в нашем классе сделали драмкружок. Первой выпавший мне ролью оказалась роль Кота, который «ходит по цепи златой». Ставили сцены из сказок Пушкина, в глубине сцены стоял дуб, вокруг него и должен был ходить Кот ученый, потому что по стволу дуба двигаться ему было просто невозможно. Я и ходила, одетая в голубые шаровары до колен, белые чулки, чёрные туфли с бантами, в чёрный бархатный камзол с голубыми отворотами и широкополую шляпу со страусовым пером. Главной частью костюма, конечно, был хвост — длинное и пушистое черное боа из легких перышек. Хвост я держала перевешенным через руку, а на руке надета перчатка с когтями. Все выглядело замечательно, но просто молча ходить никак не хотелось, и с большим трудом удалось убедить пионервожатую, руководившую кружком, что именно Кот должен читать текст сказок. Так и сделали. Спектакль играли не только в школе, но и на сцене Дома кино во время общешкольного утренника, посвященного столетию гибели Пушкина, а потом ещё и в клубе им. Серафимовича.

За Котом последовали и другие роли — Анны Андреевны в сценах из «Ревизора» (Марию Антоновну играла Таня Саламатова), Аграфены Кондратьевны в «Своих людях» Островского («Свои люди — сочтемся»). И здесь моей партнёршей была Таня, исполнявшая роль Липочки. Потом мне поручили смешную роль Маркиза в пьесе Гольдони «Хозяйка гостиницы». После Кота это была вторая мужская роль, и я смело за неё взялась (никто другой не хотел). Помню, что на голове у меня надета была шляпа из грелки на чайник. Шляпа - в форме большой птицы, обогревающей своими крыльями содержимое чайника. Эту шляпу надо было снимать, приветствуя кого-либо. Все смеялись.

И вот наступило время, когда участие в спектаклях начало выходить для некоторых моих одноклассников (и для меня в том числе) за школьные пределы. Витя Лемберг поступил в театральную студию, а следом за ним - и я. Студией руководил настоящий артист Зускин, работавший в Еврейском театре. Студия располагалась возле Планетария, ходить туда от нашего дома было недалеко, и очень хотелось. Из нашей школы было там несколько человек. При первой встрече руководитель студии спросил, был ли кто-нибудь из нас в театре Михоэлса. Я была. Родители брали меня с собой на «Тевье-молочника», в котором как раз играл Михоэлс.

Потом они дали мне книжку Шолома Алейхема, а потом ходили смотреть мы и спектакль «Блуждающие звезды». Зускин был даже удивлен такой осведомленностью, как мне показалось. Начались занятия. Ставить решено было какую-то современную пьесу (не помню ничего о ней). Роли для меня в ней не оказалось, зато было поручено мне ознакомиться с «Грозой» Островского и подумать о Катерине. Ставить по «Грозы» начали только некоторые сцены, вернее, их репетировать. Но тут кончился учебный год и все прекратилось. Но руководитель сказал, чтобы летом я внимательно читала пьесу Островского «Воспитанница», потому что её-то мы, вернее всего, и будем ставить, а у меня там будет главная роль. Состояться этому было не суждено.


14

Среди знакомых моих родителей было достаточно много фигур довольно неординарных и странных. Не только те, которых приручала мама из числа своих учеников, и не только учителя, их обучающие, но и другие люди, по каким-то причинам к нашему дому прибивавшиеся. Это были хорошие люди. Одной из таких фигур была учительница музыки Анна Ивановна Куликова.

Анна Ивановна появилась в нашем доме, когда было принято решение обучать меня музыке. Провал в общем образовании ребенка проявлялся со всей очевидностью: музыкальная сфера оставалась неосвоенной, моя отчужденность от неё давала себя знать. Вполне возможно, что уже далекое по времени посещение оперы «Снегурочка» все ещё жило в памяти родителей. И вот было приобретено подержанное пианино и с трудом втиснуто в первую из двух наших комнаток, ради чего пришлось пожертвовать старой этажеркой, а книжный шкаф развернуть, поставив его к стене узкой стороной. Появление пианино в ломе на Горбатке оказалось событием для всех не только неожиданным, но и из ряда вон выходящим. Ни в одной из восьми квартир такого музыкального инструмента не было, а ребята из дома №5 и из Чурмазовского дома такого предмета и вовсе, как выяснилось, никогда не видели. Выгружать пианино из грузовой машины, на которой его доставили, втаскивать его по лестнице на второй этаж, а потом устанавливать в комнате готовы были все, оказавшиеся поблизости. И вот оно уже стоит на уготовленном ему месте. Посторонние разошлись, а нам предстоит с ним сродниться. Павел Иванович посматривает на него с некоей опаской, что всегда ему свойственно при появлении вблизи чего-то чужого; Мария Андреевна вновь и вновь смахивает с его поверхности пыль: я с трепетом приподнимаю крышку и нажимаю на клавиши, сначала на белую, потом на черную; и только Нина Фёдоровна относится к происходящему спокойно, сообщая, что уже завтра в пять часов придет Анна Ивановна и даст мне первый урок музыки. В ту пору я была уже не маленькая — лет двенадцати, уроки пения и музыки у нас были в своё время в школе, но теперь предстояло нечто совсем иное: научиться самой играть на пианино.

Анна Ивановна пришла в точно назначенное время. Где и когда познакомилась с ней мама, точно не известно Но не трудно было догадаться, что жила Анна Ивановна недалеко от Погодинской улицы и знала некоторых учителей вспомогательной школы, кто-то из них и рекомендовал её как учительницу музыки. Она была прекрасной учительницей и, наверное, у неё было много хороших и способных учеников, радовавших учительницу своими успехами. К ним я никак при всем моем старании не могла быть отнесена, но зато с Анной Ивановной мы подружились, и она смогла довести меня до того уровня, когда я играла не только этюды Майкопара и Гедике, но и вальсы Шопена. Стоило мне это немалых трудов, но я старалась, и мне не хотелось огорчать ни учительницу, ни родителей.

Анна Ивановна, к которой со временем я стала изредка ходить в гости, жила в Тружениковом переулке, близ Плющихи. Жила вместе со своей подругой Евдокией Сергеевной. У них было две крошечных комнатки в деревянном мезонине двухэтажного дома. Окна выходили во двор, и только одно окошечко с боковой стороны мезонина смотрело в переулок. Оно и сейчас смотрит на меня, когда прохожу мимо. Подниматься в их квартирку нужно было по довольно крутой и красивой каменной лестнице с витыми перилами, которая начиналась сразу же, как войдешь в подъезд дома по крыльцу из пяти ступенек. Звонишь в звонок, нажимая маленькую белую кнопку в стене, дверь открывается, и попадаешь в тишину и покой. Потолки низкие, мебель старинная, пол устлан половичками, подоконники уставлены цветами, в двух клетках щебечут птички, а в углу — иконы. Своего инструмента у Анны Ивановны не было. Потому и уроки она давала, ходя по домам учеников. Уходила из дома с утра, возвращалась часам к восьми, не раньше, обойдя, и все в основном пешком, многие кварталы улиц в районе Новодевичьего, Хамовников, Зубовской, Смоленской, переулков в районе Плющихи и Пироговской. Но она давала не только частные уроки, а преподавала и в районной музыкальной школе, находившейся где-то в районе Староконюшенного переулка. Потому-то и день был у неё занят с утра и до вечера.

По облику своему Анна Ивановна была фигурой приметной своей старосветскостью, но не уездно-провинциального, а старомосковского свойства. Одежды длинные, темные, свободно лежащие. Скромная, совсем незаметная шляпка с маленькими полями и поднятой на поля вуалеточкой, в мягких кожаных туфлях с перемычкой, застегивающейся на пуговку, туфли легкие и вместе с тем дождеустойчивые, на толстой подметке; на руках всегда перчатки; в руке всегда зонтик. Росту невысокого, в талии и торсе широкая. На носу очки в черной оправе. Лицо белое и одутловатое. Анна Ивановна напоминала крупную птицу, распушившую несколько своё оперение, а если в профиль смотреть на её лицо, то может показаться, что вот сейчас она склонит голову и носом клюнет зернышко.

Подруга Анны Ивановны работала медицинской сестрой в клинике на Большой Пироговской улице Жить они стали вместе лет десять назад, и квартирка в мезонине принадлежала Евдокии Сергеевне, а Анну Ивановну она взяла жить к себе, поскольку у той своего жилья не было. Но почему так получилось и что произошло с Анной Ивановной, мне неизвестно. Речь об этом никогда не заходила. Могу сказать, что в убранстве комнат, в тех молитвенных книгах, которые лежали на столике перед иконами, в какой-то общей обстановке всего жилища этих двух пожилых женщин было много общего с тем, что так любила наша Мария Андреевна и что приходилось видеть в домах, где жили её сызранские «сестры» по монастырю. Сама тётя Маша называла такие комнатки «кельями».

Анна Ивановна и Мария Андреевна сблизились. После урока Анна Ивановна оставалась минут на двадцать, чтобы выпить чашечку чая; так как в это время дома мы были только с тетей Машей и Мариной, то беседа шла между старшими, то есть между Марией Андреевной и Анной Ивановной. Тётя Маша не раз рассказывала о своей жизни за монастырскими стенами, о том, как вместе с другими сестрами летом они работали в поле, а зимами стегали одеяла или занимались другим рукоделием. Анна Ивановна рассказывала о своих учениках. Пригласила нас с тетей Машей на концерт своего выпускного класса в музыкальную школу. Мы ходили и остались довольны. А один раз Анна Ивановна задержалась у нас дольше обычного, сказав, что надо ей поговорить об одном очень важном деле, и мы с маленькой Мариной пошли погулять во дворе. Учительница ушла, улыбнувшись нам на прощание, а тётя Маша вслед за ней вышла во двор в приподнятом настроении.

Через некоторое время к нам в гости приехал Алексей Николаевич Голубев, уже довольно старый человек с седой бородкой, в красивой меховой шапке и в шубе на меху. Он был знаком маме по Сызрани, а потом уехал оттуда и поселился в Краскове, под Москвой. С тетей Машей он тоже был очень хорошо знаком. У нас бывал изредка, но я его знала. Привез он тёте Маше, как и в прежние свои визиты, просфору и новую книжечку-поминание, а ещё календарь христианских праздников. Пили они все вместе чай — и мама, и отец, и тётя Маша. В этот день у нас с Анной Ивановной был урок, но она тоже, по просьбе мамы, осталась, как раз не была занята она во вторую половину этого дня, и сидели они за столом долго. Я пошла гулять, а они все ещё разговаривали.

На следующем уроке музыки Анна Ивановна говорила со мной о том, что все русские люди едины в своей православной вере, а потому и я должна к ней приобщиться. Она и раньше говорила со мной о религии, спрашивала, бываю ли в церкви. Я к этим вопросам относилась спокойно, отвечала, что ходила в церковь несколько раз, но мне там не очень интересно, больше ходить не хочется. Надо сказать, что до этого не один раз заводил разговор об этом же со мной и Алексей Николаевич, приезжая из своего Краскова. Я знала, что в Сызрани он был учителем закона Божия в младших классах гимназии. Мама как-то говорила об этом, вспоминая о своих учителях. И вот как-то все пришло к тому, что прямо обо всем мне сказала тётя Маша; меня решили окрестить, и родители не отказали Анне Ивановне, батюшке Голубеву, как а первый раз назвала она при мне Алексея Ивановича, и ей самой — тёте Маше, в их просьбе. Обряд крещения состоялся недели через две не в церкви, а дома. Совершил его священник Голубев, крестной матерью была Анна Ивановна. Родителей при этом не было. Что касается меня, то отнеслась я к этому без внутреннего трепета и особых переживаний. Разговоры, которые по этому поводу велись со мной в преддверии этого важного события, глубоко в душу не проникли и большого значения им я не придала. Восприняла все как что-то естественное. Вошло это в мою жизнь и осталось в глубине существа моего. А дальше все шло, как и прежде. Родители разговоров обо всем этом со мной не вели. Тётя Маша была рада, сказала, что за меня она теперь спокойна. Но, как и прежде, в церковь я с ней не ходила. С Анной Ивановной больше, чем прежде, меня это тоже не сблизило. Никаких воспитательных бесед на религиозные темы она со мной не проводила. И все-таки что-то произошло, свершилось, придав мне внутреннюю силу и то ощущение стойкости, которого прежде не было.


15

В восьмом классе мы чувствовали себя почти совсем взрослыми. Даже рядом с учителями не ощущали свою детскость. Заболела наша учительница химии Анна Николаевна, которая в восьмом классе стала нашим классным руководителем, и мы запросто отправились к ней домой узнать о её самочувствии и отнести цветы. Анна Николаевна жила в 7-м Ростовском переулке в четырёхэтажном доме. Пошли навещать её человек пять. Впустили нас в квартиру — большую коммунальную квартиру на втором этаже, показали соседи её комнату. Постучали и на слабый её отклик вошли. Анна Николаевна лежала в кровати, закрывшись до самого подбородка одеялом. Пригласила нас сесть и чувствовать себя свободно. Женя Коробкова сразу же нашла вазу для цветов (это был букет мимозы), смело пошла на кухню за водой, успела там познакомиться с двумя любопытными соседками, рассказать им, какая Анна Николаевна хорошая учительница, знающа буквально все о химии, как мы её любим и как высоко её ценят в школе. Одна соседка тут же поставила на плиту чайник и сказала, что сообщит, как только чайник закипит, а другая принесла баранки и несколько пряников, с которыми мы и пили чай. Ещё было варенье сливовое у Анны Николаевны в шкафчике. Болела она воспалением легких, а после этой болезни надо долго приходить в себя, вот она и приходила, отдыхая и от болезни, и от нас. Сообщили учительнице все школьные новости, главной из которых было скорое вступление учеников нашего класса в комсомол. Она посоветовала внимательно читать газеты, слушать радио, чтобы быть в курсе происходящих в мире и в стране важных событий.

Шла весна сорок первого года, и событий было много. О каких же вы знаете? — спросила Анна Николаевна. Все знали о войне, которую вели фашисты с тридцать девятого года. Знали о том, что бомбили Англию, особенно Лондон, о том, что захватили Чехословакию. Но особенно тема эта нас и не захватывала. На уроках в школе об этом речи не шло. Гораздо больше волновали скорые экзамены и разговоры о предстоящем лете, о каникулах. Теперь уже многие ребята ив нашего класса готовились ехать в пионерские лагеря, и не просто, как прежде пионерами, а помощниками старших пионервожатых. Я же знала, что поедем мы вместе с Мариной и тетей Машей в Ясную Поляну, где в Тульских засеках с марта месяца работал со своей экспедицией отец.

Возвращались от Анны Николаевны пешком по Ростовскому переулку, мимо церкви, стоявшей на подходе к Бородинскому мосту, потом по набережной шли к Горбатому переулку. У своего дома попрощалась со всеми, свернула в свой двор, а ребята двинулись дальше — к зоопарку, Большой Грузинской и к своим домам.

В тот год мы не раз устраивали вечера, собираясь тесной компанией у Жени Коробковой. её отец — Борис Михайлович Коробков был генерал-майором танковых войск. Жили они в новом доме на углу улицы Горького и Большой Васильевской в просторной по тем временам квартире, какой ни у кого из членов нашей компании не было. Потому и рады мы были гостеприимству Жениных родителей. Отводилась для наших встреч самая большая комната, и предоставлена была полная свобода. Никто из старших не заглядывал сюда в течение всего вечера, только в самом начале Женина мать ставила на стол посуду и легкое угощение. Но торт был у них всегда. Проходили эти вечера весело. Встречи такого рода приобретали для некоторых особую значительность. Таня Саламатова оживлялась, разговаривая с Вилькой Кушнером, ничуть не скрывая, что только с ним ей и интересно беседовать. Они говорили о музыке, о концертах в консерватории. На двух последних концертах были они вместе, а на тех, что были в этом сезоне раньше, встречались случайно: у того и другого были абонементы. Дима Полонский с нетерпением ждал начала танцев под патефон. Танцевал он с Олей Кирзнер. Лемберг рассказывал анекдоты нам с Женей. Совсем по-новому, не так, как в классе, где он был хмур и замкнут, проявлял себя на наших вечерах Орик Семенов. Оказывается, он умел и танцевать, и веселиться. Мне было приятно узнать однажды от него самого, что ходит он сюда, чтобы поближе узнать меня. Мальчишки, когда вечер кончался, а расходиться нам надо было не позднее половины десятого, шли нас провожать. Я жила дальше всех, но все равно провожали до самого дома, проезжая часть пути на трамвае. Но таких вечеров с провожанием было совсем немного. Они только входили в нашу жизнь, и Орик Семенов так и не успел до летних каникул ни разу проводить меня один, но не скрывал, что ему этого хотелось Мне же не особенно хотелось. Был он длинен, худ, нескладен и некрасив длинный нос на длинном лице, узкие глаза, очки, худющая шея. Ничего привлекательного.

В апреле начался приём в комсомол. Сказали, что принимать начнут с тех, кто учится очень хорошо. Выбрали человек десять, побеседовали с нами в школьном бюро комсомола, а за несколько дней до первомайских праздников надо было идти в райком комсомола, где предстояла ещё одна беседа на райкомовском уровне, как было сказано. Мы пошли. Со мной вели беседу о текущем положении и об успехах в развитии промышленности в нашей стране. Никаких показателей об успехах развития промышленности, её разных видов — нефтяной, угольной, машиностроения — назвать я не смогла; не знала, существуют ли пионерские организации в других странах. Решили, что мне надо прийти на собеседование в другой раз, когда подготовлюсь основательно, а пока в комсомол не приняли. Никаких похожих вопросов на школьном собеседовании нам не задавали. Потому было особенно обидно. К тому же и спрашивали обо всем как-то так, что голова переставала думать. Анна Николаевна сказала, что для неё это полная неожиданность. Всегда сдержанный отец сказал, что он-то как раз и ждал чего-нибудь в этом роде, а мама спокойно сказала, что на вопросы надо уметь отвечать и во второй раз все пройдет хорошо. Она была невозмутима. В конце мая мы сдавали экзамены. Все отметки у меня оказались отличными. Раздали нам похвальные грамоты, книги с надписями поздравительного характера и отправили на каникулы, снабдив при этом списками литературы для чтения. Началось новое лето. Мама пока осталась в Москве. Отец ждал нас в Туле, вернее, в Ясной Поляне, куда мы и поехали с тетей Машей и Мариной. Марине летом должно было исполниться шесть лет. Была она к этому времени круглолицей улыбчивой милой девочкой, со светлой челочкой коротко подстриженных волос. У неё шла своя детская жизнь, о которой в те годы знала я мало, занятая своими школьными делали. Десять лет разницы в нашем возрасте тогда значили многое. У Марины были свои друзья и подруги на дворе — Зоя Проскурякова, Саша Виноградов, Вадик Бычков. Это — уже следующее за нами поколение. Но я с самого начала не только любила свою сестру, но с гордостью прогуливалась изредка с нею по переулку, водила её в дом пять, на Чурмазовский двор. Она всем нравилась, и ей нравилось знакомиться с людьми и здороваться с ними. Ходили мы с ней в зоопарк, катались на пони и осликах, покупали петушков на палочке и большие баранки с маком, которые она очень любила, Один раз успели побывать в кукольном театре. Я все думала, что скоро смогу взять её на «Синюю птицу», в цирк. Но пока мы ехали в Ясную Поляну. Для Марины это было одно из многих путешествий, которые она уже успела за свою недолгую жизнь совершить: ездила она в Сызрань, была в Уфе, Красноусольске, в селе Привольное; когда ей было года три, жили мы с ней недолго в селе Борском у тети Вали, а летом 40-го года родители сняли дачу под Москвой — на Клязьме, на улице Ленточка, рядом с Пчелиными — Марией Михайловной (маминой двоюродной сестрой), её мужем Василием Григорьевичем и их дочкой Люсей.

В то лето торжественно отметили 9 июля её пятилетие. На большой террасе собрались гости — Люся с матерью, наши дачные хозяева, маленькая девочка Наташа — дочка жившего на этой же даче киносценариста Евгения Габриловича, её мама. Были ещё Люсины друзья — Соня и Шурик. Главным подарком, который в тот год получила Марина, был роллер. Большой, лёгкий, красный. Все по очереди катались на нем, потом отдали его имениннице, а сами стали играть в волейбол. Площадка была здесь же, во дворе, среди высоких сосен.

Станция Ясная Поляна — сразу же после Тулы. Ехали туда, наверное, часов пять-шесть. На станции ждал нас отец, приехавший на легкой повозке, запряженной серой лошадью. От станции до деревни, где снял он полдома прямо напротив входа в усадьбу Толстого, ехать недолго. Две просторные комнаты, окна на вход в усадьбу — только дорогу перейти, и вот уже ты у въезда на заповедную землю.

Как прекрасны были первые летние недели, проведенные здесь Как все сильно запечатлелось в памяти. Пруд, аллеи парка, большой дом с открытой террасой, флигель, надворные постройки, яблоневый сад. Могила Толстого и путь к ней. Обо всем этом так много написано в воспоминаниях живших и бывавших здесь людей. Была и моя жизнь в Поляне, так сблизившая с миром Толстого. И за это благодарна. В дом-музей я ходила почти каждый день, воспринимая его не как музей, а как дом. в котором я сейчас живет вместе с Софьей Андреевной и всеми своими детьми Лев Николаевич Толстой. Ходила по комнатам, спускалась в кабинет под сводами, снова и снова рассматривала картины, портреты, старинные часы, простую мебель. Но самое главное — яснополянская библиотека Толстого, ряды полок с книгами, перед которыми дух захватывало и так хотелось взять то одну, то другую книгу в руки, рассмотреть ее, начать читать. Мои блуждания по дому чаще всего проходили в одиночестве: ведь группы экскурсий приезжали не так уж часто, а посетители, добиравшиеся сюда кто поодиночке, кто с кем-то из друзей или знакомых, тоже находились в доме не с самого утра и до самого вечера, так что тишину дома некому было нарушать. Дежурившие в комнатах женщины вязали, читали, посматривали на меня. Однажды женщина, присматривающая за библиотекой, сама предложила мне посмотреть книги, которые я хочу. Сняла по моей просьбе том Диккенса. Это был «Дэвид Копперфилд». Она сказала, что можно сесть за стол и поближе познакомиться с книгой, перелистать страницы, обратив моё внимание на знаки на полях книги. Я открыла так хорошо знакомый роман с трепетом. На некоторых страницах рукой Толстого сделаны пометки — то восклицательный знак, то цифры — 5 и 5 вместе с восклицательным знаком. Толстой отмечал так места, которые ему особенно понравились. Пятерки стояли на страницах ряда глав; самые большие пятерки и восклицательные знаки стояли на полях главы «Буря». Я уже не могла оторваться от книги, забыв обо всем, снова и снова листала эти страницы; они производили непередаваемо сильное впечатление. Мой любимый Диккенс был любим Толстым.

Наступил день, когда библиотекарь позволила мне читать «Войну н мир», сидя на ступеньках террасы. Издание, которое она мне дала, было современным, но все равно оно казалось мне только что бывшим в руках самого Льва Николаевича Толстого.

Один раз вместе с папой мы ходили пешком в Тулу. Пройти надо было четырнадцать верст: семь до Косой горы и ещё семь до города Тулы. Этим путем ходил и Толстой. Вышли мы рано утром. Пройдя весь путь, отдохнули в маленьком ресторанчике, немного посмотрели город и обратно приехали на автобусе. Это было в пятницу 20 июня, а утром в субботу отец уехал ненадолго в Москву. В воскресенье 22 июня мы услышали по радио, что началась война.


16

В воскресное утро, столь непохожее ни на одно из всех предшествующих, — в воскресное утро 22 июня 1941 года — мы оказались оторванными от своего дома и от родителей. Мария Андреевна была в полном смятении, слушая радиосообщения о вторжении вражеских войск на нашу территорию, о боях, которые уже происходят на границе. Голос диктора с его железными интонациями наполнял кухню избы, где находились мы с дедом-хозяином. На улице деревни из окон никого не было видно. Испуг и ужас Марии Андреевны передался Марине, беспрестанно начинавшей снова н снова плакать, вовсе не понимая, что происходит, но пугаясь громкого радиоголоса и стенаний няньки. Старик-хозяин слушал молча, смотрел на нас. ничего не говорил Что делать, когда начинается война? Что мне сейчас надо делать? - спрашивала я себя, но ответа не находила. Знала одно: нельзя оставить сестру, надо быть рядом с ней, с объятой ужасом и причитающей тетей Машей. Потом все мы вместе с дедом вышли на улицу, где уже были люди. Бабы плакали, стоя у подводы, на которой сидели несколько молодых мужиков. Они уезжали в Тулу. Времени было, наверно, часа два дня. Совсем молодые ребята стояли, собравшись в кружок. Старухи и старики выползали на завалинки. Нас мало кто знал, но здесь, на улице, среди людей было лучше, чем в избе. Солнце светило. Один из мужиков полез на столб, прилаживая репродуктор. Снова краткая сводка и музыка — марши. Люди, сгрудившись у столба, слушали голос диктора вместе.

Надо было собираться, надо быть готовыми и нам к отъезду. Не можем же мы здесь оставаться, когда началась война. Пошли в избу, стали складывать вещи. А дальше как? Как ехать? Денег не было. Оставлено было совсем немного, только на хлеб на три дня. Сегодня только первый день. Отец уехал вчера. Сейчас они с мамой тоже слушают радио. Они ведь знают, что происходит.

Поздно вечером приехал Павел Иванович с пустым заплечным мешком, куда мы положили необходимые вещи, и на следующее утро отправились в путь. Сосед довез нас на лошади до Косой горы, а оттуда уже на автобусе добрались до Тулы. Автобус был переполнен народом. Тётя Маша вела Марину и несла сумку, отец прокладывал нам дорогу в толпе людей на привокзальной площади в Туле, я тащила две сумки. В поезд садились с трудом. Большая часть вагонов была отведена для людей в военной форме; говорили, что сегодня, кроме сейчас отходящего поезда, других составов в Москву уже не будет, а времени было только 11 часов утра. Втиснулись в вагон, заняв места на боковой полке. Отец стоял рядом, потому ощущали свою защищенность от все набивающихся в вагон людей. Наконец поезд тронулся.

В Москве ждала нас мама, уже вернувшаяся с работы. На кухне плакала Наталья: её Фёдор ещё днем отбыл в военную часть вместе с отцом Вани Чурмазова. На дворе Ваня рассказывал Бокину и Сергею, как он провожал отца. Нашим ребятам было о чем поговорить. Бокин, Проскуряков и Сергей Тихомиров были студентами, только что закончившими первый курс. Ванька учился в техникуме. Совсем скоро должна была определиться их судьба. Так и произошло. Уже через два дня они ходили записываться добровольцами в военкомат. А потом я прощалась со своими друзьями. Бокин вызвал меня на двор накануне того дня, когда он должен был явиться на сборный пункт. Мы пошли на берег Москва-реки и сели на бревна. Он сказал, что будет писать мне письма, а я сказала, что буду ему отвечать, когда узнаю его адрес. Переписываться нам не пришлось, адреса его я не узнала. Никаких сообщений от него не приходило ни родителям его, ни мне. Много позднее стало известно о его гибели. Сергей и Ваня тоже не вернулись с войны.

Отец снова поехал в Ясную Поляну, но скоро вернулся: экспедицию распустили. Он продолжал работать в своей московской конторе «Лесхоза». С военного учета он был снят ещё раньше по состоянию здоровья. А его язвенная болезнь обострилась сразу же с началом войны.

В Москве было объявлено затемнение. Оборудовались бомбоубежища. Стрелки-указатели обозначали путь к ним. Они были в метро и в подвалах больших домов. Первый раз Москву бомбили через месяц после начала войны. С воем сирены, звучавшим около девяти вечера, мы бросились к большому серому дому, находившемуся рядом с Горбатым переулком, и спустились в подвал. Подвал был глубокий, большой и полностью забит людьми из окрестных небольших домишек. Освещения почти не было, кроме ручных фонариков в руках дежурных. В тот первый вечер бомбёжки люди старались выполнять предписанные правила, ещё не зная о том, как ужасно находиться в подвале, слышать вой самолетов, грохот падающих где-то совсем рядом бомб, не имея возможности сориентироваться и вслепую гадая о том, что происходит наверху. Дети плакали. Прижимая их к себе, матери с ужасом ждали следующих разрывов. Люди гадали, строили предположения, где же упала бомба, какой дом мог оказаться разрушенным. И каждому казалось, что это его дом. А когда прозвучал отбой, и мы вышли из подвала, то ужаснулись: кругом полыхало кольцо пожаров. Горели дома и кварталы не рядом с нами, а где-то за Пресней, за Дорогомиловым, за Крымским мостом.

На следующий вечер, услышав сирену, мы уже не пошли в бомбоубежище, а спустились на первый этаж своего подъезда и смотрели на небо, следили за летящими стаями самолетов-бомбардировщиков, видели падающие бомбы, слышали свист фугасок и грохот производимых ими взрывов. Мы уже знали к этому времени о зажигалках: всех жителей в предшествующие недели обучали способам предотвращения пожаров от сбрасываемых с самолетов зажигательных бомб. И когда в тот — второй вечер бомбардировки Москвы — мы увидели, как на крышу нашего дома падают мелкие бомбы, услышали, как ударяются они о крышу, то сразу же бросились скидывать их с крыши, забрасывать в ведра с песком, благо подняться на крышу через чердак нашего двухэтажного домика было делом минуты. В последующие ночи жители дома поочередно дежурили на крышах домов. На третью ночь случилось ужасное: большая бомба рухнула в находившуюся во дворе яму возле дровяных сараев, но не разорвалась, а все жильцы хлынули прочь со двора, выбегали из квартир, неслись прочь от этой ямы. Взрыва так и не произошло, а фугаску вытаскивали со всеми предосторожностями из-под земли несколько месяцев спустя, когда нас в Москве не было. Пришлось увидеть лишь котлован, оставшийся после этой операции.

В конце июля вместе со школой слепых уехала в эвакуацию Агнесса. Готовилась к эвакуации и вспомогательная школа на Погодинке, в которой работала мама. Вместе с детьми этой школы было решено отправить из Москвы и нас с Мариной в сопровождении Марии Андреевны. Некоторые сотрудники Института дефектологии тоже уезжали, брали и своих детей. Наша мама осталась с основной частью института в Москве. Отец тоже. Его учреждение пока оставалось на месте.

И вот наступил день, когда в товарном составе, уходящем с Павелецкого вокзала, мы должны были уезжать в эвакуацию. Это так часто звучавшее в те дни новое и неприятное слово вошло в наш обиход. Тётя Маша избегала его произносить, так и не научившись выговаривать. Однако это слово реализовалось в событие. В один из последних дней июля мы вновь оказались на привокзальной площади. Она вся была заполнена спешащими к отправляющимся составам. Провожала нас только мама. Вещей было немного: два чемодана, два мягких места и две небольшие сумки. Перед выходом из дома мама дала мне необходимые документы: справки о том, что мы — дети научного сотрудника Института дефектологии такие-то и такие-то, такого-то возраста, а также гр. Губанова Мария Андреевна, их сопровождающая, направляемся в эвакуацию совместно с эвакуируемой частью данного института в Пермскую область, станция Оса. Была и другая справка о том, что такие-то и такие-то направляются в эвакуацию в город Сызрань по месту жительства матери гр. Губановой Марии Андреевны — Губановой Евдокии Филипповны, проживающей в г. Сызрани по адресу Красногорская улица, дом 54. Были выданы нам с тётей Машей деньги, которые, разделив пополам, мы спрятали во внутренние карманы нашей одежды.

Погрузились в один из трёх товарных вагонов, предназначенных для детей вспомогательной школы и сопровождающих их учителей и воспитателей. И как только погрузились, раздался вой сирены, предвещавший начало очередной бомбардировки. По вокзальному громкоговорителю оповестили о необходимости всем провожающим немедленно покинуть платформы и спуститься в бомбоубежище. Сирена выла, а мама все стояла перед дверью вагона, я все смотрела на нее, смотрела, и вдруг дверь кто-то стал двигать и изнутри её заперли на засов. Я ринулась на груду багажа, чтобы сверху в маленькое окошко товарного вагона увидеть маму, успеть сказать ей «до свидания», но поезд тронулся; я видела, что мама шла за вагоном, махала мне рукой, но потом стала не успевать за движением поезда, и я уже не видела ее. Поезд шел быстрее, быстрее, быстрее. Слышались взрывы, из окна виден был далёкий огонь пожара, потом ещё вспыхнувший пожар и ещё один. Мы все ещё ехали мимо московских домов, но я уже ничего не видела из-за слез, а спускаться вниз с узлов, на которые взгромоздилась, не хотелось: не хотела, чтобы видели, что я плачу, меня никто не трогал, не торопил. Все как-то сами сжались и тихо сидели на своих узлах и чемоданах внизу вагона. Поезд прорвался за пределы города. Последний раз громыхнуло где-то совсем близко от него.

Мы ехали в эвакуацию. И как могли мы оказаться в северной Пермской области, если ехали с этого Павелецкого вокзала, откуда дорога едет к востоку и югу? Как можем доехать до Сызрани, если прежде всегда уезжали с Казанского вокзала? Всё это казалось странным и настораживало. Но поезд увозил нас все дальше и дальше от Москвы.


17

Пассажиры товарного вагона постепенно обустроились, развернув свои спальные пожитки, разместив их на устланном досками полу и готовясь уснуть, несмотря на все пережитое за день. Надвинулась ночь. Мы ехали уже несколько часов, и с тех пор, как выла сирена и падали бомбы, прошла как бы целая вечность. Мы были в другом мире. Московская жизнь оставалась позади. Под стук колес о ней можно было только вспоминать.

Примостившись рядом с Мариной, по другую сторону от которой лежала тётя Маша, я крепко закрыла глаза, стараясь не видеть ничего вокруг, и невольно в памяти моей одна за другой вставали картины совсем недавнего прошлого, перебиваемые стучавшим в голове вопросом: вернулась ли мама домой? Успела ли она скрыться от бомб? Вспомнилось, как встречала она меня из Сызрани однажды осенью, как, войдя в свою маленькую комнатку, увидела разложенные на красном ковре, покрывавшем кушетку, на которой я спала, предназначавшиеся мне подарки. Их было много, и они были прекрасны. Вот совсем крошечная живая черепашка, спрятавшая голову и лапки под клетчатый панцирь; рядом деревянный домик с крутой крышей; наверное, в нём придется этой черепахе жить; потом красивая чашка на блюдечке и тоненькая ложечка с витой ручкой; красный гребешок для расчесывания волос: к тому времени я уже отпускала косы. Лото «Зоосад», книги со стихами и рассказами о путешествиях, конструктор и коробка моих самых любимых конфет «Карнавал» в синей обертке и с изображением клоуна и на коробке, и на каждой конфетке. Эти потрясающие сокровища незабываемы. А потом вспомнила, как папа принес мне большую и толстую книгу со стихами Некрасова. Это было, когда мы жили на Украине, в селе на берегу реки Тетерев. Я смотрела из окна, а он шел по полю, как всегда, в своём белом полотняном костюме и нес книгу и передал её мне, подойдя к окну. В то лето родители купили много книг. Особенно важные были приобретены в Киеве перед самым отъездом в Москву. Большой книжный магазин на Крещатике просто ломился от обилия книг. Мы положили купленные книги в маленький кожаный чемоданчик — его называли «докторский», потому что он был похож на те, с которыми навещали своих пациентов врачи. «Робинзон Крузо», «Путешествия Гулливера», «Таинственный остров», небольшая коричневая книжка со странным названием «Под фонарем» и много других наполнили чемоданчик, и в вагоне я положила его себе под подушку, предвкушая, как уже завтра буду смотреть картинки и начну читать эти книги одну за другой. Утром чемоданчика уже не было, ночью украли из-под моей головы. Потом я прочитала все бывшие там книги, но только одна из них никогда больше не попадалась мне на глаза книга «Под фонарем».

Товарный вагон стучал своими колесами, скрежетали задвинутые и запертые на задвижку двери, а я все не могла заснуть и вспомнила, как мы ехали в поезде из Сызрани в Москву вместе с дедом Фёдором Александровичем. Это было зимой, я тогда была совсем маленькой, наверное, лет шести, и мне не нужно было ходить в школу, потому и возвращалась к родителям так поздно. Лежала на нижней полке, и дедушка прикрыл меня своей шубой на меху. Под ней было очень тепло и спокойно. И вдруг протянулась из соседнего купе чья-то рука и стащила с меня тяжелую шубу. Я видела, как она постепенно сползала с меня, но, скованная страхом, молчала, а дед сидел напротив и читал газету. Но вот он тоже увидел, ринулся вслед за скрывшейся рукой, бежал по вагону, но вора не догнал, не успел схватить: тот прямо на ходу поезда спрыгнул с площадки.

Хотелось вспоминать о чем-нибудь не таком страшном, хотелось чем-то утешиться в этой кромешной тьме товарного вагона. И я стала думать о двух своих новых платьях, которые этой весной сшила Марья Ивановна. Марья Ивановна шила платья для мамы, и мы вместе с ней ходили на Большую Конюшковскую улицу. Здесь Марья Ивановна жила со своей сестрой Александрой Ивановной, и был у них квартирант — писатель Скребицкий. В одной комнатке мама мерила платья, а в другой писатель показывал мне свои книжки про зверей и птиц, которые здесь, в этом самом доме, он написал. Ещё он рассказывал о своём умнейшем псе, но, к сожалению, пса уже не было в живых. Зато в одной из своих книг Скребицкий рассказал о том, как они вместе охотились на уток. Марья Ивановна однажды сшила мне розовое платьице с оборками. Но это было очень давно, а вот совсем недавно я ходила к ней мерить два новых платья. Одно было клетчатое: серо-голубые клеточки разного размера разбегаются по широкой юбке, собираются под воротником, снова расходятся. А второй туалет вовсе прекрасен. Он состоит из темно-синего сарафана, к нему белая с пышными короткими рукавами вышитая крестиком кофточка, а ещё тоже из темно-синей плотной материи очень широкое короткое пальто, которое можно носить и само по себе. Как было бы хорошо показаться во всем этом у нас во дворе, а особенно в школе. Мысль о школе потребовала продолжения — а буду ли я теперь ходить в школу и где это будет? Учиться так хочется. Всегда хотелось, а теперь, когда совсем неизвестно, что нас всех ждет, особенно захотелось. А ведь мы не взяли с собой ни одной книжки, ни единой книжечки. Разве это не говорит о том, что со всяким учением и чтением покончено? С этими грустными мыслями я и уснула, чтобы проснуться все в том же вагоне, однако, наверное, уже уехавшем далеко от Москвы.

Утром была долгая стоянка на маленьком полустанке. Все вышли справить нужду, умывались под краном на маленькой платформе. Часы на станции показывали девять утра. Свисток паровоза, и все по вагонам. Глухонемых ребят воспитательницы от себя ни на шаг не отпускали, боялись, что они никаких сигналов не услышат. Начали кормить завтраком. Провизия была запасена на несколько дней. Кипяток набрали в два больших чайника на станции. Поезд шел медленно, часто останавливался и подолгу стоял то перед закрытым семафором, то на станциях. Среди дня раздали обед. Вечером — ужин. В вагоне душно, дверь слегка раздвинута: боятся, что дети выпадут. Ещё один день прошел, потом второй, третий. Уже все устали, стали грязными, а все ещё никуда не приехали. Прошло десять дней. Взрослые в нервном состоянии. Ответственная за вагон — Мария Игнатьевна Кузьмицкая и ехавший в соседнем вагоне профессор Иван Афанасьевич Соколянский, несколько раз ходили к начальнику поезда, пытаясь что-то узнать, уточнить, выяснить, но возвращались сумрачные. На одиннадцатый день выяснилось, наконец, что скоро будет станция, от которой есть нужный железнодорожный путь к месту эвакуации сорока учеников, едущих в этих нескольких вагонах. Их отцепят и потом прицепят к другому составу, идущему к северу. И я услышала, что станция, на которой это произойдет, называется Инза. Инза была недалеко от Сызрани, во всяком случае, я твердо помнила, что мы проезжали мимо Инзы, а иногда, если ехали по другой ветке, мимо Пензы, когда ездили в Сызрань. Ехать от Москвы до Сызрани нужно было немного больше суток, а от Инзы до Сызрани — часов пять, а то и меньше. А мы ехали от Москвы до Инзы, да и то ещё не доехали, одиннадцать суток. За это время изменилась обстановка в вагоне. Уже второй день ни Марине, ни мне не давали еду ни за завтраком, ни за обедом, а тёте Маше вовсе ничего не выделяли уже пять дней. У нас был небольшой запас продуктов, но он подошел к концу, осталось две пачки печенья и несколько сухарей. И тогда я твердо решила не ехать на север, в неизвестные места, добираться до которых на поезде ещё придется много дней, а выйти на станции Инза и самим добираться до так хорошо известной нам Сызрани. Деньги у нас были. Я сказала об этом тёте Маше, и мы решили, уже вместе с ней, никому пока об этом не говорить, а незаметно готовиться к высадке. Днем обеда нам снова не дали. Доехали до Инзы. Мария Игнатьевна пошла в соседний вагон, а мы выбросили свои два тюка и два чемодана из вагона, вышли сами и я отправилась к начальству сообщить о принятом мною решении. Конечно, это вызвало решительное сопротивление. Мария Игнатьевна говорила, что она несет ответственность за нас и не может отпустить нас на середине пути. Но первый раз в жизни, говоря со старшими, я оставалась непреклонной. К тому же и основание отстаивать своё решение было: ведь если за нас, как и за других детей, несут здесь ответственность, то и кормить надо всех одинаково, а если мы сами по себе, то и думать нам о своём будущем надо тоже самим. Одним словом, мы едем в Сызрань. На чем же? — спросила Мария Игнатьевна. Тётя Маша испуганно молчала.

Мы стояли у поезда, с которого только что сошли, а на соседнем пути стоял другой товарный состав. Все вагоны были плотно закрыты, состав был длинный, ни конца, ни начала его не было видно, надо было что-то предпринимать. Куда идти с этим багажом? В какую сторону двигаться? Я шла вдоль вагонов и дошла до вагона с отодвинутой дверью. В вагоне стоял мужчина в военной форме. Он выпрыгнул из вагона и пошел в соседний, а я за ним. «В какую сторону идет ваш поезд?» — спросила его. «За Волгу»,— ответил он. «Тогда вы можете нас спасти. Пожалуйста, помогите нам». И как могла, очень быстро ввела его в курс дела, как-то сразу поняв по тому, как он слушал, что ему это не безразлично. «Помогите, — просила я его, — Ведь нельзя же оставить без помощи девочку, совсем маленькую, ей только пять лет, и старую женщину, совсем беспомощную в этой жизни, которой она совсем и не знает. Нам только до Сызрани, мы вас не обременим. В любой вагон посадите нас». К этому моменту я уже твердо знала, что теперь все зависит от этого человека, что он главный хозяин поезда. Так и было, как тут же выяснилось. Он сам помог нам донести узлы и чемоданы, сам отпер вагон, заполненный почти до потолка стегаными куртками-телогрейками, и помог тёте Маше с Мариной взобраться в него, а потом вместе с ним мы пошли к Марии Игнатьевне, и он сказал, что берет на себя доставить нас в Сызрань. Я вежливо попрощалась и тоже села в вагон. Человек сказал, что сейчас он пока нас запрет, а на ближайшей станции придет и узнает, как обстоят у нас дела. «Ехать будем до Сызрани, наверное, долго, два дня, не меньше. Трасса загружена». И ушел. Вагон освещался только маленьким оконцем. К нему можно было забраться по кипам стеганых спецовок, что мы и сделали тут же, смастерив себе довольно большое гнездо из мягких курток. Смотрели в окно и не верили, что все так хорошо обошлось. Хотелось есть, но даже это не уменьшало радости освобождения от Марии Игнатьевны. Доели свои сухари. Они были ванильные и вкусные. Свежий ветер обвевал наши лица. И уже чувствовался знакомый полынный запах, такой же, как в приволжских лугах.

Часа через два поезд остановился. Открылась дверь, пришел наш знакомый, но не один, а с девочкой лет десяти. Они принесли бидончик с молоком и сказали, что молоко мы сможем, если захотим, брать каждый день по такому литровому бидончику. Спросил, есть ли у нас еда, я сказала, что есть. Снова поехали... На следующий день была долгая стоянка на какой-то станции и вдоль вагонов ходили тетки, предлагая купить у них огурцы и вареную картошку. Я купила немного, но, главное - сообразила поменять кусок туалетного мыла на полковриги ржаного хлеба. Теперь мы могли пообедать по-настоящему. И соль у нас была. На третий день утром подъезжали к Сызрани. За окном уже показались домишки Молдавии, и вот поезд затормозил у станции. Пришел Петр Иванович и выпустил нас из вагона. Попрощался и велел молодому парню, пришедшему с ним, донести наш багаж до платформы, но тут же предупредил, что поезд стоять долго не будет и вот-вот тронется. Почти бегом мы добрались до платформы и остались втроём у самого начала её. Далеко впереди белело здание вокзала. Товарный состав начал медленно двигаться, парень вскочил в вагон, а Петр Иванович помахал нам, когда его вагон поравнялся с платформой. Мы знали, что поезд, на котором был он главным хозяином, шел до станции Правая Волга. На этом поезде эвакуировали завод из Москвы, а Петр Иванович вез и свою семью.

Дотащились мы с тетей Машей с остановками до входа в вокзал, через него можно было пройти в город, но стоящий у дверей солдат с ружьем не стал нас пропускать, сказав, что «не положено» вот так, неизвестно кому выгружаться в город. Нужен пропуск. А пропуск надо брать у коменданта, а комендант находится в помещении №5, что в левом крыле вокзала. Мы оставили вещи у дверей и пошли к помещению №5. Вынула я справку о том, что эвакуируют нас в город Сызрань по такому-то адресу, и комендант прочитал ее, окликнул кого-то и вошел человек в железнодорожной форме. «Пропусти их через контрольный пункт», — сказал комендант, а тётя Маша вскрикнула: «Батюшки, Вася!» Это был её племянник, работавший на железной дороге, как и некоторые другие её родственники. Ведь и отец её в своё время был машинистом. Губановых здесь знали. Вася повел нас к выходу в город. Наняли подводу на привокзальной площади и поехали по сызранским улицам на Красногорскую, к дому №54. Тётя Маша начала вдруг плакать. Маленькая Марина засыпала от усталости А я думала о том, как обидно, что едем мы не к дедушке с бабушкой, а совсем в другой дом. Как жаль, что их уже нет в Сызрани. За год до этого умер Фёдор Александрович. Это было 5 марта 1940 года. Хоронить его приезжала мама и тётя Валя из Борского. Виктора и Зои не было. Похоронили деда на сызранском кладбище, а бабушку тётя Валя увезла с собой в Борское. Увезли и все их немудреное имущество. Сколько раз приезжала я в Сызрань, и всегда дед и бабушка ждали, встречали, а вот теперь первый раз никто в этом городе нас не ждет. Знакомые ухабы и рытвины, знакомые овраги и переулочки. Мы едем в дом, где живет Евдокия Филипповна — мать тети Маши. Ей 90 лет. В этом же доме живет внучка Евдокии Филипповны—Зойка с мужем Володькой, как называет его тётя Маша, и двумя дочками — Иркой и Людкой Но этот дом принадлежит не им, а маминому двоюродному брату Николаю Михайловичу Сыромятникову, живущему со своей семьей в Душанбе (Сталинабаде). Так что это не совсем чужой дом, а в чем-то и родственный. Но не надо было волноваться и утешать себя: нас встретили с радостью. Филипповна оставила своё вязание, с которым она справлялась без всяких очков, несмотря на преклонный возраст, Зойка бросилась ставить самовар, Володька, оказавшийся дома, втащил наши тюки и чемоданы в самые передние комнаты, тем самым сразу же определив нате местонахождение в доме. Сам он со своим семейством размешался в кухне при русской печке.

Как мы устали за последние полмесяца сидения в товарных вагонах, как всем нам хотелось спать, спать и спать. Откуда-то сразу же появились перины и подушки, и после горячей картошки с грибами и помидорами, после чая с ватрушкой и сахаром вприкуску мы повалились спать, не успев рассказать обо всём, о чем хотелось. Сызрань не изменила заведённым порядкам, волжане остались гостеприимны. О том. как жить дальше, будем думать завтра.


18

В середине августа началась наша самостоятельная жизнь в Сызрани. Теперь обо воем приходилось думать нам с тетей Машей, самим принимать решения. Конечно, оказавшись здесь, имея над головой крышу и знакомых людей, мы были в гораздо лучшем положении, чем множество других эвакуированных, но тем не менее положение наше требовало определения. Тем более, что в самом скором времени, как стало известно, продукты и предметы первой необходимости будут выдавать по карточкам, а карточки выдаются людям, прописанным и как-то документально в своём жительстве оформленным. Мы же таковыми не были. Паспорта у меня тоже не было. Хозяевами дома, где мы поселились, ни Филипповна, ни квартиранты Подгорновы — Володя и Зоя — также не являлись, и права прописывать нас у них не было. Необходимостью стало как-то обо всем узнать. Тётя Маша никуда пойти оказалась не в состоянии, а одно упоминание милиции приводило её в ужас. Милиции она боялась со времени ликвидации монастыря и утраты ею положения монахини. Постепенно все утряслось. Даже в условиях военного времени порядки в Горсовете и отделении милиции были не столь суровы и бесчеловечны, как многие того боялись. Первым человеком, к которому мы направились, была заведующая Городским отделом народного образования Полина Петровна Ипполитова. Пошли туда потому, что прежде всего, как я считала, нужно узнать, в какой школе смогу я учиться и как в неё записаться, Полина Петровна была знакома с дедом, знала она и нашу маму, даже когда-то вместе с ней писала бумагу об открытии школы глухонемые и умственно отсталых детей в Сызрани. К тому же и жила Полина Петровна совсем недалеко от нас — на Зелёной улице. И всё же домой к ней мы пойти не посмели, а пошли в Гороно на Большую улицу. Но пока шли, Мария Андреевна так волновалась, что войти в здание Гороно отказалась и осталась ждать меня у входа. Найти комнату, где находилась заведующая, было легко: на центральной двери, сразу же, как только по лестнице вошла на второй этаж, увидела имя её и фамилию. Вошла и увидела за столом у окна совсем другую женщину. Оказалось — секретаря. Та попросила назвать мою фамилию, и я назвалась Сыромятниковой, даже прибавила, что я внучка Фёдора Александровича Сыромятникова. Сразу же меня позвали во вторую комнату к Полине Петровне, и она обо всем у меня узнала и сказала, чтобы о школе я совсем не беспокоилась, что она сама поговорит с директором школы №4 — очень хорошей школы, в которой учатся все, кто живет на Красной горке. А вот о прописке, о карточках надо хлопотать самим и пойти для этого в Горсовет. Но и той женщине, что сидела за столом в первой комнате, она тоже что-то поручила узнать насчёт вас, и та записала наши имена и сызранский адрес. Обратно мы шли, повеселев, и по дороге тётя Маша решила зайти к своему брату Лёньке — к Алексею Андреевичу Губанову. Дома его не было, но жена его Антонина — тетка большая и нарядная — напоила нас чаем. Пошли домой.

В этот же день сбегала я на Почтовую улицу, где стоял дом, в котором совсем недавно жил дед и бабушка, навестила их бывшую хозяйку Марию Яковлевну. Она всплакнула, вспоминая своих хороших жильцов, с которыми сроднилась, и долго жаловалась на свою сноху Тоську, о чем слушать было совсем неинтересно. В доме моих подруг Юли и Лины царило уныние: от Юлиного отца Петра Ивановича и от Лининого брата, ушедших на фронт, известий не было с самого дня их отъезда.

На обратном пути на Красногорскую зашла в магазин, называвшийся издавна «Муравей», наверное, потому, что в нём всегда толпилось и копошилось множество людей, как муравьев в муравейнике Вот и теперь народу было полно, стояла очередь за хлебом, за крупой Было шумно, лезть в эту давку не хотелось. Но на следующий день с раннего утра отправились мы сюда вместе с тетей Машей за самыми необходимыми продуктами. Времени на это ушло много — стояли в очереди часа полтора, зато вернулись, купив, что хотели.

Посещение сызранской бани тоже оказалось делом не очень-то простым. То же стояние в длинной очереди, потом ожидание воды, оказавшейся внезапно выключенной в тот самый момент, когда начали мы мыться. При входе в баню каждому по предъявлении купленного на право мытья билета, выдавали маленький кусочек простого мыла. Нам выдали два кусочка с половиной, поскольку Марина была ребенком: на ребенка полагалась половина куска. И все же вымылись, когда вновь пошла вода, всласть, и вышли из бани румяные и чистые.

Наступил выходной день, и в нам пришел Алексей Андреевич Губанов — сын Филипповны и брат тети Маши. Он-то и помог нам в важном деле с пропиской и оформлением карточек. Одна карточка — детская для Марины и две иждивенческие — для меня и Марии Андреевны, хотя не совсем понятно, чьими мы были иждивенцами. Но ведь и служащими, а также и рабочими мы тоже не были.

Пошла я записываться в школу, взяв, как и велела мне Полина Петровна, свою метрику. Никаких документов из школы, в которой я училась в Москве, у меня не оказалось, но записали меня и без этого в 9 класс и сказали, что через два дня всем ученикам надо ехать в колхоз на уборку урожая, одевшись соответственно. Сбор в школьном дворе в 9 часов утра. С собой взять миску, ложку, кружку, полотенце, мыло и тёплые носки, лучше шерстяные. Стали меня собирать в колхоз. Филипповна дала свой платок и черную кацавейку на вате. Тётя Маша за один вечер перешила на меня свою черную юбку, фуфайка была у меня своя. Плохо оказалось с обувью. Но ведь это самое важное для работы в поле. Нашли где-то в сарае старые полусапожки, совсем крепкие, лишь немного скособочившиеся, и ещё мои полуботинки, в которых я отправилась в назначенное утро в школу, прихватив перекинутый через плечо мешочек с посудой и всякой мелочью. Конечно, платок и тёплую кацавейку пока надевать не было необходимости: погода стояла тёплая. На самое дно мешочка положила я небольшую длинную картонную коробочку, привезенную из Москвы. Коробочка была с ирисками, завернутыми в тоненькие красивые обертки и лежавшими в коробочке в два ряда — по двадцать ирисок в каждом ряду. Решила, что каждый вечер перед сном буду съедать по одной ириске, никак не больше. Коробочку перевязала тоненьким шнурочком.

Во дворе школы собралось уже много ребят. Никого здесь я не знала, меня тоже никто не знал. Стали строиться по классам. Встала я в шеренгу 9 класса. Девятый класс был только один, потому буквы «А» или «Б» не фигурировали. Прочитала учительница список учеников, сделав тем самым перекличку, и мою фамилию — Кузьмина — тоже назвала, а имя спросила, так как в списке оно не было полностью обозначено, а стояла только буква «Н». Назвала я своё имя и таким образом как бы и была представлена классу. Никаких других новеньких, кроме меня, пока в списке не было. В колхоз привезли нас на трёх крытых грузовиках. Ехали куда-то довольно далеко. Жить школьников распределили по избам, по 5-6 человек на избу. Завтрак и обед привозили прямо в поле, туда, где работали. Ужинали по домам, ужин готовила хозяйка избы. Спали в нашей избе на нарах. Одежду сушили, развесив у русской печки, всегда днем топившейся и сохранявшей тепло почти всю ночь. Изба была чистая, хозяйка добрая. Сразу же со своими четырьмя одноклассницами — будущими одноклассницами — познакомилась. Одна из них — тоже Нина, Нина Левина — жила, как выяснилось, на той же Красногорской улице, что и я, в соседнем доме. Она сказала, что уже видела меня и на Красногорской, и у будки, куда ходили мы с ведрами за водой. Нина эта была ростом коротенькая, крепенькая, с большой коричневой родинкой на подбородке, из которой торчало несколько волосков, с волосами, завязанными в два хвостика. Говорила она по-сызрански на «о». Характер у неё был решительный, и она сразу же решила меня, как новенькую, опекать. Другие девочки понравились мне гораздо больше, но Нина Левина с самого первого дня уже не покидала меня. Впрочем, это не мешало дружить и с остальными ребятами. Особенность девятого класса состояла в том, что он был очень большим — сорок два человека — и мальчишек было в нём столько же, сколько и девчонок. Не все сорок два человека собрались на работе в поле, но человек тридцать с лишним наверное. Среди мальчишек был сильно хромавший парень Борис Широков и очкарик Толя Архангельский, а ещё очень мне сразу понравившийся Володя Юдин С ними, с этими ребятами, мы и держались вместе, получая задание на каждый рабочий день. А работа была разной. Сначала убирали сено. Переворачивали его, чтобы лучше просохло, потом собирали в копны. Затем собирали помидоры, а позднее, в сентябре убирали картошку. Шли по длинной борозде и выбирали из земли, вспаханной плугом, клубни. Борозды были очень длинные, на каждой собирали, наверное, по два десятка больших ведер. Тащили их вдвоём к площадке, где ссыпали в кучу, а потом, когда картошка пообсохнет, её ссыпали в мешки и на грузовиках увозили. Иногда её увозили на машинах и без мешков, прямо в кузове. Иногда мы получали наряд работать на бахчах, где росли арбузы и дыни. В Сызрани поспевали они полностью в начале сентября. Такая работа считалась у нас самой хорошей, хотя таскать большие арбузы целый день было нелегко. Если день выпадал дождливый, то на поле не ходили, но та осень была сухой и погода стояла хорошая.

Никаких сведений о том, как шла война, у нас не было. Радио в избе не работало. Доходили лишь некоторые слухи о том, что немцы один за другим берут города и движутся по нашей земле по всем фронтам, приближаются и к Москве.

И вот однажды, когда сидела я на картофельной борозде во время кратковременного перерыва, появилась вдруг тётя Маша. Она прибыла с неожиданной вестью, что на два дня приехала мама вместе с отцом. Они сейчас в Сызрани и послали её сюда, чтобы меня отпустили хотя бы дня на два в город увидеться с родителями. Конечно, меня тут же отпустили. Повезло с грузовиком, который довез нас почти до самого дома. Ребята дали нам огромный арбуз и сумку с картошкой. Я все не верила, что увижу маму и папу. Тётя Маша сказала, что отец лежал в больнице, с работы уволился и теперь, когда поправится, будет устраиваться на работу в Сызрани, а мама снова уедет в Москву. Она только его привезла, а сама должна быть у себя на работе. И вот я увидела их — и папу, и маму. Как они изменились! Отец исхудал. И мама уже не была такой румяной, как прежде. Привезли они с собой нашу зимнюю одежду, простыни и обувь для меня и Марины, валенки тети Маши и её тёплый шерстяной платок. Привезли два словаря — немецко-русский и орфографический. Но главное, они были здесь!

Сказали, что два моих письма о том, что мы в Сызрани, получили, и рады были такому нашему решению. «Вот и Павлику здесь будет лучше, чем в любом другом месте»,— говорила мама.

Два дня пролетели, как один миг. Никуда никто не ходил, все оставались рядом, вместе, и было хорошо. Ведь мы-то за это время ни одного письма из Москвы не получили, и для нас узнать, что родители живы, — так было важно, что и сказать, выразить это нельзя.

Через два дня я провожала маму в Москву. Провожала одна. На вокзале поезд ждали долго и за это время несколько раз передавали по громкоговорителю сообщения о ходе сражений. Положение на фронтах было тяжёлым. Зачем же она уезжала от нас, зачем оставляла? Но мама уверяла, что приедет и будет с нами. «Внимательно относись к папе, — были её последние слова. — Пиши мне».

На следующее утро мне надо было снова ехать в колхоз, где все мы и оставались до самого конца сентября. В свой день рождения — 26 сентября, когда мне исполнилось шестнадцать лет, — я вынула оставшиеся в коробочке ириски, разделила их поровну между жителями нашей избы, и мы пили чай вместе с хозяйкой, с московскими конфетами. А 28 сентября работали последний день. Этот рабочий день окончили раньше, чем обычно — в 3 часа. На 5 часов было назначено общее собрание, и председатель колхоза сказал, что нам сообщат о том, каковы итоги нашей работы. Собрание проходило в колхозном клубе. Нас благодарили за хорошую работу, которой мы помогли колхозу в трудное время, когда идет война, когда мужчины колхоза ушли на фронт защищать Родину от врага. А потом сообщили, что мы заработали Это было полной неожиданностью, потому что никто не знал что нам что-то заплатят. Выяснилось, что мне причитается два мешка картошки, шесть килограммов пшена, пять килограммов репчатого лука и столько же моркови Это было целое богатство! Столько же заработала и Нина Левина, и Борис Широков, и другие ребята. Учителям выдали больше, но они и сил приложили больше, работая с нами на бороздах, на бахчах, в саду, да ещё заботясь о нас. Ведь никто во время работ не заболел, никто ничего не повредил, и от хозяев домов, где жили ребята, никаких жалоб ни на кого не было.

На следующий день нас увозили в Сызрань. Увозили всё на тех же крытых грузовиках, но в два приёма: первая партия уезжала в 9 утра, вторая в два часа дня. Ведь ехали мы с заработанными овощами и с пшеном. Борис, Нина Левина и я ехали в первой партии. Выгрузили нас у школы, а оттуда Борис Широков вместе со своим старшим братом на двухколесной тележке, тоже в несколько приемов, довезли наш заработок до самого дома. Пшено, картошка, лук и морковь — мой первый в жизни заработок — придал силы, уверенности и усилил желание поскорей начать учиться в новой школе, где у меня уже были знакомые ребята.


19

Здание школы оказалось при ближайшем знакомстве с ним совсем маленьким. Два этажа, на каждом по четыре класса. И ещё деревянный флигель Во Дворе, в котором тоже четыре класса для занятий и небольшой зал. В основном каменном здании на первом этаже — маленькая канцелярия, а на втором — учительская. И это все. Сдвоенных классов нет. От первого до десятого — все по одному. Но ребят в каждом класс Не меньше, а то и больше сорока человек Занятия в две смены — с 8:30 — утром и с 14:30 — днем. Директор в этой школе появился новый. Работать он начал с октября того же года, когда я начала учиться в этой школе. Наш девятый класс назначен был ходить на занятия во вторую смену, и только в следующем году учились мы с утра.

Надо прямо сказать, что ярких воспоминаний о двух школьных годах в сызранской школе не сохранилось. Даже особенно запоминающихся учительских фигур в памяти не удержалось. Пожалуй, лишь о нескольких хочется сказать. О математике Тезикове прежде всего. Это был пожилой человек, всю жизнь проживший и проработавший в школе в Сызрани. Он держался школы №4, хотя его не раз приглашали перейти в 1-ю школу, находящуюся на главной улице города и считавшуюся лучшей, очевидно, потому, что учились в ней дети городского начальства, и признать её находящейся не на первом месте в городе было просто странно. Но Тезиков не оставлял своего места и обучал алгебре, геометрии и тригонометрии со всем присущим ему умением и даже блеском. Среднего роста, худощавый, с небольшой бородкой и всевидящими глазами, с лаконичной и вместе с тем образной речью, он производил сильное впечатление на всех нас, подчиняя силе логики демонстрируемых нам суждений и элегантности присущих ему манер. Тезиков никогда не унижал, не стыдил, не делал никому резких замечаний. Он вёл каждого за собой, побуждая рассуждать и думать. С ним было надежно и никто не боялся уроков математики, хотя отметки ставил он скупо и отличников у него почти не было. Но не было в первой-второй четвертях, а во второй половине года они появлялись, а уж в последней — четвертой четверти—их становилось ещё больше. У меня тоже окрепла уверенность в своих математических возможностях, которой в московской школе почти и не было. Там я получала хорошие отметки, но и давались они не просто. Здесь стало интереснее и всё как-то получалось легче. Однако тоже не сразу. Казалось сначала, что Тезиков ждал от меня чего-то большего, но потом, определив мой уровень, направлял меня так здорово, что выжал все, на что была я способна. А главное, внушил уверенность в своих силах.

Учителем физики был Владимир Владимирович, прозванный Буравчиком. Он приехал из Минска, и, как видно, успел по дороге к Волге хватить лиха. Выглядел удручённым, одет был в сильно поношенный пиджак и валенки с галошами. Но иногда оживлялся, и тогда острые глазки его сверкали из-под густых бровей, а говорил он быстро-быстро скрипучим голоском и начинал все быстрее и быстрее шагать по классу, размахивая кистью правой руки с вытянутым указательным пальцем. Кабинета физики, как впрочем, и кабинета химии, а также и никаких других специальных кабинетов, в школе не было. Ни одного физического прибора мы в глаза не видели. Буравчик ловко изображал их мелом на доске и с помощью куска мела и словесных описаний проводил необходимые опыты. Однако делал он это крайне редко, понимал, очевидно, малую результативность подобных методов. Иногда Буравчик приходил чрезмерно оживлённым и тогда был добр и ставил только хорошие отметки. Иногда он впадал в полное уныние и говорил, что ничего подобного тому, что видит он сейчас перед собой, ему в самом плохом сне никогда не могло присниться. Мы считали, что он не прав, и Борька Постеров (он всегда всё знал по всем предметам) вступал с Буравчиком в спор. Учителю ото быстро надоедало, махнув рукой, ом принимался проверять наши тетради, потребовав полной тишины.

Если Буравчик что-то да объяснял, что-то проверял, то учительница химии, чьё имя не вспоминается, с наукой, которую она была призвана нам преподать, никак связана не была, говорить о ней не хотела и сразу же ознакомила нас со своей методикой, сказав, что будет задавать уроки по учебнику и по нему же проводить опрос. Учебники у нас были, мы покорно отмечали страницы очередного урока, запоминали их по мере возможности и отвечали, когда она вызывала к доске. Писать что-либо на доске остерегались, как, впрочем, и сама учительница, но текст учебника она знала назубок и без труда поправляла отступившего от него отвечавшего ученика. Все было тускло и непроглядно. К тому же и уроки химии чаще всего почему-то были по расписанию самыми последними, когда всем хотелось есть и спать.

Человек с трудным армянским именем делал вид, что преподает иностранный язык, и он был прав, потому что язык этот, именовавшийся а расписании немецким, был для него языком неведомым и этом смысле абсолютно иностранным, не в меньшей степени иностранным, чем для нас. Утешал он нас и самого себя тем, что в то время, когда фашистские изверги напали на нас, изучать их язык нет охоты, хотя — прибавлял учитель тут же, — знать его, конечно, надо, потому что всегда надо знать врага своего. Армянин был категоричен и находил горячую поддержку в школьной массе. Воспоминания о Дитрихе Львовиче, рассказывавшем нам о своём племяннике Кио на родном ему немецком языке в московской школе, несколько скрашивали безрадостную картину среднего образования, а привезенный заботливыми родителями немецко-русский словарь вдохновлял, направляя мысль на необходимость самой начать читать хоть какие-то немецкоязычные тексты. Но книг немецких не было. Был учебник, его я начала читать, держа в руках словарь.

Хороши были уроки литературы, но не всегда, а лишь в те дни, когда учитель, называвшийся Пимен, не дремал, а был бодр и в хорошем настроении. Не часто это случалось, зато когда происходило, то всем доставляли удовольствие рассказы Пимена и о Чехове с его «Вишневым садом», и о Горьком, сумевшим так вовремя написать захватывающий роман «Мать». Правда, сам Пимен гораздо больше любил поэзию и прекрасно читал стихи Маяковского. Был Пимен родом с Дона, в Сызрань его занесло ещё в молодости, и остался он здесь на всю жизнь. Был он далеко не молод и любил, как мы хорошо понимали, выпить. Однако не злоупотреблял. Во мне Пимен признал любителя изящной словесности и знатока московских музеев, по причине чего и заставлял меня рассказывать о доме Толстого в Хамовниках, о Ясной поляне, о картинах, которые я видела в Третьяковской галерее и с удовольствием слушал. Ещё он просил рассказывать о спектаклях московских театров.

Темы сочинений давал он нам нестандартные, всегда придумывал что-нибудь интересное. Обычно поступал Пимен таким образом: писал на доске три темы, одна из которых была вполне для школьного курса соответствующей, например «Образ середняка в романе М.А. Шолохова «Поднятая целина», а две другие темы – несколько иного характера, но тоже с литературой связанные, например такие: «Почему же Катерину называют «светлым лучом в темном царстве», если она изменила своему мужу?» И «Разве Обломов хуже Штольца?» Поставив эти вопросы, Пимен не без интереса ждал ответа на них и читал некоторые сочинения с согласил их авторов вслух перед всем классом. Комментировал добродушно и радовался всякой удаче.

О чем вовсе невозможно вспомнить в связи с девятым классом, так это о том, что происходило на уроках биологии и географии. Что-то было, но что именно, сказать затрудняюсь. Оба эти предмета, завершившись на девятом году обучения, в десятом классе уже не всплывали, с ними было покончено.

Но главная неудача постигла нас с преподаванием истории. Здесь ситуация сложилась сложная потому, что учителем истории был директор Семён Семёнович Вергун, ранее живший на Украине и там работавший. В Сызрани он стал директором, потому что прежний ушёл на фронт, Да и вообще для эвакуированных учителей оказались свободные учительские места в связи с войной; учителя-мужчины молодого и среднего возраста были мобилизованы и предметы оказалось в старших классах некому. В младших и средних классах работали почти одни женщины, директорами школ были мужчины. Семён Семёнович держал нас всех в страхе, нередко давая прямо понять, что все бывшее здесь до него, должно быть изменено или вовсе искоренено. Но ваш класс не был строптивым, и к урокам истории, им даваемым, относился стоически терпимо. Чего мы не могли стерпеть, так это обмана и лицемерия. А Вергун это допускал. Да не только допускал в своих действиях, но и других к этому как-то подталкивал. Сильнее всего проявилось это в истории с пирожками.

В школе каждый день на второй перемене нам раздавали пирожки с капустой или с картошкой. Это был школьный завтрак. Пирожки были большие и вкусные. Мы дорожили этим завтраком, потому что шел он сверх хлебной нормы по карточкам. Иногда даже желание пропустить уроки и не пойти в школу сразу же перебивалось мыслью о том, что пирожок в этом случае не получишь. Стоил он совсем дешево - 5 копеек вместе с кружкой сладкого чая. А если кто-то пропускал занятии по болезни, то мы оставляли для него пирожок, и кто-нибудь заносил его больному домой, идя из школы. Так уж было заведено, так было во второй и в начале третьей четверти. Но вот после зимних каникул, когда началась новая четверть, директор стал брать оставшиеся пирожки себе и не разрешал их никуда уносить. Мы знали, что во всех классах их набиралось не так уж мало. Жила директорская семья тут же в школьном дворе, в небольшом флигеле. Туда дежурные по классу и должны были относить оставшиеся завтраки. Сначала мы этого не делали, но директор или сам следил, или назначал кого-нибудь следить за установленным им «порядком». Ребята возмущались, а однажды решили сказать директору, что наш класс отказывается отдавать оставшиеся пирожки. Но кто будет это говорить? Поручили Борьке Нестерову и мне. Как раз в тот день мы и были дежурными. Мы и сказали ему об этом прямо в классе, куда он зашел вместе со своей женой, тоже работавшей учительницей в младшем классе. Разозлился он страшно, но ругаться не стал, а только сказал, что необдуманные поступки будут иметь свои последствия. Для меня это обернулось очень плохо, но не сразу, а через некоторое время, когда стали принимать в комсомол тех, кто ещё не был принят в восьмом классе. Борька Нестеров уже был комсомольцем, а я нет. На собрании директор сказал, что он против того, чтобы рекомендовать меня для поступления в ряды ВЛКСМ, потому что я неправильно веду себя по отношению к старшим товарищам, к тем, кто является членами коммунистической партии и кому доверяют ответственную работу. «К тому же, — добавил он, — она вряд ли пройдет политсобеседование. Я в этом глубоко сомневаюсь». Больше никто ничего не говорил. Это было весной 1942 года, а уехал Семен Семенович Вергун со своей семьей из Сызрани в Среднюю Азию осенью того же года, когда немцы приближались к Сталинграду и в городе было введено затемнение.


20

Если со школьными учителями в Сызрани не повезло, то ребята в том классе были очень хорошие, по-моему, даже лучше, чем в московском классе, если, конечно, не считать моих самых близких друзей. Хороши они были своим дружелюбием и отсутствием вредности и зависти друг к другу. Никто не сводил счетов, не ссорились, к учителям при всех их недостатках и слабостях относились уважительно, новеньких учеников принимали тоже по-хорошему, без всяких подковырок. Правда, новеньких оказалось немного. Кроме меня прибыли ещё две девочки: одна —Таня Костина, дочка военного, другая—Сара Салант, приехавшая, как и Таня, с Украины. Таня жила раньше в Киеве, а Сара — в Днепропетровске. Таня приехала с мамой, отец-полковник находился на фронте. Сара прибыла со множеством родственников. её отец был парикмахером, главой огромной семьи, в которой было шесть человек детей. Сара была самой младшей. Приехали вместе с ними ещё тети, дяди, племянники и племянницы. Дом сняли за Крымзой и жили в нём всем скопом. Сара была рыжей, веснушчатой, сообразительной и приветливой. Таня Костина всех поразила своей красотой: черноглазая и чернобровая, тоненькая и легкая, умела петь и плясать и всем нравилась. Обе они говорили и по-русски, и по-украински.

На первых порах все трое мы и держались вместе, присматриваясь к остальным, но довольно скоро влились в гущу класса, который вовсе не сторонился нас, не чуждался и принял как своих Через некоторое время у каждой из нас появились и свои приятели из числа сызранских ребят. Крут моих сообщников, а вернее, более близких мне ребят, не был многочисленным. Хотела я того или нет, всегда рядом оказывалась Нинка Лёвина (она называла себя Лёвина, хотя все остальные произносили её фамилию как Левина). Она первой позвала меня к себе в дом, и я сразу же на это откликнулась, тем более, что были мы близкими соседями Жила Нинка с отцом, без матери. Домишко, где снимали они две комнатки и кухню, почти врос в землю, и ставни окон (а в Сызрани во всех домах почти окна на ночь закрывались ставнями) — ставни окон у Ленинского дома отступали от земли сантиметров на десять, не больше. Отец всегда находился дома, был сапожником и работу свою выполнял, сидя на низеньком табуретике у окна, выходящего на улицу. Чинил он башмаки, сапоги, подбивал каблуки, подшивал валенки и был при этом в курсе всех происходящих на Красногорской улице событий, особенно в летнее время, когда покривившееся оконце его было открыто. Грязь в комнатках — неимоверная. Пол кажется земляным — столько на нём мусора. Занавески на окнах посерели от пыли и висят косо, но при всем этом настроение Нинкиного отца всегда хорошее, я, ковыряя подошвы, он беспечно напевает себе под нос то одну, то другую песенку. И дочку свою любит, а она о нём заботится — еду ему готовит, к заказчикам починенную обувь относит, иногда книжку вслух ему читает. Вряд ли Нинка часто позволяла себе ходить в баню или мыться дома. Во всяком случае, следов этого не было видно, а однажды, когда солнце светило в окна нашего класса особенно ярко, освещая русую Нинкину голову, торчащую прямо передо мной на впереди стоящей парте, я ясно увидела веселящуюся среди волос на её затылке стайку вшей.

Кроме Нины Левиной моими почти постоянными спутниками по городу, куда бы я ни шла, в школе на переменах и сразу же после уроков, стали трое ребят — Боря Широков, Толя Архангельский и Володя Юдин. Прежде они не дружили между собой, жили на разных улицах, одновременно появлялись только на занятиях в классе. Но теперь не отходили друг от друга, стараясь обязательно в одно и то же время быть рядом с двумя своими одноклассницами-Нинами. Между ними шло почти явное соревнование: кто скорее окажется вблизи нас и примет участие в разговоре. Ребята эти были совсем разные. У Бориса в детстве была сломана нога, навсегда осталась кривой, и он сильно хромал, припадая на изуродованную в самом колене ногу. Ни в каких играх участвовать он не мог, но силу и ловкость рук своих показывал в другом — в умении все починить, разобраться в любом механизме, сдвинуть с места самый тяжёлый предмет. Был неразговорчив, книг почти никаких не читал, самым трудным для него всякий раз становилось писание сочинения по литературе. В лице его было что-то монгольское: слегка раскосые серые глаза, высокие скулы и вечная тюбетейка на голове. Жил Борис на спуске с Красногорской улицы, по которому шла дорога к водяной будке, где все мы брали воду, и к нашей школе. Жил он с родителями и старшим братом. Отец его работал на нефтепромысле под Сызранью. Толя Архангельский обычно держался в стороне от всех остальных, и даже пронырливая Нинка ничего не знала о нем, не знала, с кем он живет, куда ходит, с кем дружит. Как выяснилось, были у Толи для этого свои основания. Отец его —-прежде священник одной из городских церквей, теперь, когда буквально все церкви в Сызрани, кроме одной, находившейся где-то на самой окраине за Сызраном, были закрыты, а, точнее, сломаны, а собор на площади превращен в товарный склад, — отец Толи нигде не работал, из дома почти никогда не выходил и почти полностью ослеп. Мать — очень старая и больная женщина всегда находилась рядом с ним, и только старший брат Толи и его замужняя сестра, жившая в Кузнецке и изготовлявшая, как и многие жители этого города, домашние валеные туфли, помогали им, как могли. Толя жил недалеко от школы, на той же Комсомольской улице в низеньком деревянном доме. Никто из ребят в этом доме никогда не был. Толя был высоким, худеньким, со светлыми волосами» слегка завивавшимися в маленьком чубчике, который он старательно причесывал, и в больших очках из-за сильной близорукости. Одет всегда тщательно, аккуратно все на нём разглашено, застегнуто — и рубашка, и пиджак, и заправленные в высокие начищенные сапоги брюки. Толя хорошо рисовал. Его карандашные рисунки — цветы, птицы, камыши на озере, а также и те, которые перерисовывал он ив старых журналов, — амуры и ангелы, парящие в облаках, прелестные малютки, гуляющие в саду и нарядно разодетые дамы с зонтиками, поражали воображение. Однако показывал он их только нам с Ниной и только тогда, когда появлялась надежда, что в самое ближайшее время никто к нам не приблизится. Толя никогда не был в театре, хотя драматический театр был в городе, не ходил в кино. Самым обыкновенным и очень свойским парнем был Володя Юдин. Учился здорово и легко, особенно по математике (он был самым любимым учеником Тезикова), со всеми общался и всегда знал все новости не только в школе, но и в городе, смешно рассказывал обо всем, что его забавляло, ловко передразнивал мальчишек и девчонок, большинству которых нравился. Жизнь у него была не очень-то легкая. Он жил вместе с сестрой в красивом и довольно большом по сызранским меркам доме — пять окон на улицу, за домом — сад и огород. Но уже года три жили они одни: отец оставил их всех давно, а мать умерла, когда учился Володя ещё в шестом классе. Сестра тогда кончала школу, а потом стала работать в пекарне. Сад и огород обрабатывали они вместе, но поливал их Володька один, таская воду из будки или из болотца за домом, пока оно не просыхало. Но оно всегда просыхало уже в начале лета. Денег у них на жизнь не хватало, и Володька знал, что сразу после девятого класса поедет он поступать в летное училище в Оренбург. Один раз он уже ездил туда, все узнал и теперь надо было дождаться конца учебного года.

Вот в этой компании мы и проводили иногда свободное время, которого было у каждого из нас мало. Уроки кончались часам к семи. Раз в неделю после школы я обязательно шла в библиотеку менять книги. Библиотека — радость и утешение в моей сызранской жизни. Шли со мной и ребята. Первым записался в библиотеку Володя Юдин, а потом и остальные. Нина Левина стала брать книжки и для себя, и для отца и любила пересказывать их содержание, когда вместе с ней мы шли в школу. Кроме библиотеки в учебное время ходить было особенно некуда, потому что городской сад открывался со своей танцплощадкой только летом и в то время никто из нас о танцах не помышлял. В кино тоже ещё не ходили, хотя на главной улице был кинотеатр. После школы ребята провожали нас с Ниной до самого дома, и эти минуты возвращения растягивались почти на целый час: то на лавочке где-нибудь посидим, то выберем дорогу, какая подлинней. К концу девятого класса стало это уже правилом, от которого не отступали.

От мамы из Москвы никаких известий с тех пор, как уехала она в начале сентября, не было ни в октябре, ни в ноябре. Начался декабрь. За это время немцы подошли к самой Москве, об этом сообщали во всех радиосводках. Бои шли под Москвой. В конце октября в больнице оказался отец, но держали его там недолго. Случилось это так Он устроился работать в сызранский Леспромхоз, и иногда ему приходилось уезжать на целые дни недалеко от города, в близлежащие районы.

Однажды он уехал куда-то к Батракам (от Сызрани — одна остановка на поезде до берега Волги) и не вернулся ни вечером, ни на следующий день. Я пошла в его контору и сказала об этом. Там тоже его ждали ещё утром, в обычное время, но его не было. Позвонили в главную городскую больницу для начала: справиться, не знают ли они чего-нибудь о Кузьмине Павле Ивановиче, и сразу получили ответ: знают, в больницу поступил в 6 часов утра. Накануне вечером, как потом выяснилось, папа от головокружения упал где-то на берегу озера, от начавшегося кровотечения потерял сознание, а рано утром двое рыбаков обнаружили лежащего человека и в кабине мотоцикла привезли его прямо в больницу. Снова открылась язва. Операцию делать не стали. Кровотечение прекратилось само собой, но дома велели лежать недели две, «а там видно будет». Через неделю выпустили его из больницы. Домой доплелись пешком. Раза четыре по пути отдыхали: очень он обессилел. Дома отлеживался, потом снова выписали на работу, но теперь его никуда не посылали, а делал он чертежи и оформлял карты местности в конторе. Павел Иванович знал своё дело, и знания его здесь оценили и выписали со склада четыре килограмма самой белой муки, потому что чёрный хлеб есть ему не велел врач. Ему вообще нужно было диетическое питание — рисовый отвар и все легкое и питательное. Риса у нас не было. Но его продавали с рук (без карточек) на базаре по дорогой цене. Когда папа немного окреп, мы пошли с ним на базар, и он продал там одному татарину свою меховую шапку (у него была ещё одна — старая) и на эти деньги мы купили хороший белый и крупный рис у узбека. Было это в конце ноября, наверное. В первый раз тогда продали мы на сызранском базаре свою вещь. А когда вернулись домой, ждала нас радость —письмо от мамы. И шло оно не очень долго — три недели и два дня. Мы высчитали по штампу на конверте, а сама она число написать в письме забыла. Мама писала, что скоро, очень скоро, наверное, вместе со всем институтом она, как и другие, будет эвакуирована; писала, что обязательно приедет к нам, но это будет ещё не скоро. Писала, чтобы мы ждали ее, чтобы я училась, занималась с Мариной, которую надо учить читать, и была внимательна к папе и помогала тёте Маше. И в этом же письме было написано о том, что родители Бокина получили извещение о том, что их сын убит, пал смертью храбрых.

Мы стали ждать маму. Время тянулось медленно. Радиосводки были страшными. Наступил декабрь, темнело рано. Очереди за хлебом и другими продуктами становились все длиннее. Но у нас была и картошка и пшено. Утром раза два в неделю мы ходили в магазин вместе с тетей Машей, а Марину оставляли с Филипповной. Она играла с младшей Зойкиной дочкой — Людой. Вдвоем в магазин ходить было лучше потому, что стоять приходилось сразу в двух очередях: в одной — за хлебом, в другой — за чем-то еще, если выдавали. Иногда хлеб не привозили очень долго. Тогда возникала опасность потерять свою очередь, лучше было оставаться на месте, никуда не отлучаться. В магазине всем на ладошке писали химическим карандашом номер очереди. Важно было, чтобы он не стерся до самого конца. Номера оказывались большими: то какой-нибудь 85 или 91, а то и 127. Народ в Сызрани по утрам встает рано.

Мама приехала 17 декабря. её путь к нам лежал через Урал, куда шел их поезд, отъехавший из Москвы в один из самых напряженных для города дней — в день 17 октября, когда эвакуировались остававшиеся предприятия и учреждении, когда массами уезжали люди, когда немецкие войска были на подступах к Москве. Выехав вместе со своими сослуживцами, доехав за две недели до того места, куда ехали они, она потом ещё две недели добиралась до Сызрани. Появилась мама днем, вдруг войдя в калитку, а я шла в это время от крыльца дома калитке. Без единого звука мы двигались навстречу друг другу, и о крепко обняла меня, прижав к своей оленьей шубе, которую когда-то папа привез ей с севера. Она ничего не спрашивала меня, я ничего не говорила, а потом, взявшись за руки, мы пошли к дому и только перед тем, как открыть дверь, спросила она, где Павлик и Марина Папа был на работе, Марина и тётя Маша дома. Мы вошли, и тётя Маша заплакала, а Марина подошла к маме и воткнулась лицом в её плечо, потому что мама присела, чтобы лучше видеть ее. Потом тётя Маша побежала в папину контору сказать ему, что приехала Нина Фёдоровна, а мама сняла шубу, а потом сняла всё, в чем была в дороге, и Филипповна нагрела ей чугун воды и помогла вымыться в темном чуланчике, а мы с Мариной молча ждали, когда мама снова будет рядом. Она ничего не привезла с собой, кроме совсем маленького чемоданчика, где лежало белье и две блузки. Костюм, её обычный костюм, был на ней. Ещё был халат, голубой и немножко мохнатый.

Вернулась тётя Маша вместе с папой. Уже стало темно к этому времени, мы все сидели в большой передней комнате — в зале, и мама рассказывала про Москву, про то, как ехала к нам. Папа все не мог усидеть на месте, вставал, ходил по комнате, снова садился и снова вставал. В окно постучали. Это Борька принес мой пирожок из школы. Я его взяла, и он ушел, а я постояла раздетая немного на крыльце и посмотрела на звезды. Их было очень много в этот вечер. Стоять долго было холодно. Мы поздно легли спать, хотя мама не спала вовсе последние ночи и дни Но потом все же пришлось нам с Мариной пойти в свою маленькую проходную комнатушку, где стояли две наши узенькие железные кровати и между ними, перед окном столик на бамбуковых ножках, а Филипповна и тётя Маша пошли в отгороженный от этой комнатушки фанерной перегородкой и занавеской вместо двери свой темный закуток В большой комнате на сделанном Володькой ещё раньше деревянном топчане теперь будут спать родители. Теперь они с нами.

Жизнь сразу изменилась после маминого приезда. Она стала работать учительницей, а потом завучем в школе для глухонемых, тётя Маша решила тоже пойти работать, но для этого надо было определить Марину в детский сад. Это тоже у мамы сразу же получилось. Место уборщицы для тети Маши нашлось в детском доме. Утром в детский сад вел Марину кто-нибудь из родителей, после школы я забирала её и вела домой в сопровождении всех своих приятелей, а тётя Маша работала посменно, и ей приходилось уходить в детский дом очень рано — к 6 часам утра. В свободное время она варила обед — на два, три дня в русской печке. Два раза в месяц маме в школе, как и всем учителям, выдавали кости — бараньи или говяжьи. Их привозили в школу с мясокомбината, а затем развешивали на школьных весах в зависимости от количества членов семьи у каждого работающего. Получался почти полный рюкзак, мама приносила его домой, и на костях варился у нас вкусный бульон, или суп, или щи. Папа повеселел и стал выглядеть лучше. Но у тети Маши начались тяжёлые переживания в связи с её работой в приюте. В первый раз за всю свою жизнь она поступила на работу в учреждение. Все было для неё внове, и все порядки старалась она выполнять, делая всё как можно лучше. Но окружающая её публика, как ей казалось, этих порядков не выполняла и даже просто о них не думала. А дети, жившие в приюте, представлялись Марии Андреевне лютыми разбойниками, на которых «креста не было». Она мыла полы, они ходили по ним грязными башмаками, не вытирая их о половик. Она протирала стекла и подоконники, они сидели на окнах и грязными пальцами водили по чистым стеклам; она отмывала в столовой клеенки, они же бросали на них объедки, не трудясь складывать их в стоявшую тут же, на столе миску. Веники и тряпки исчезали у неё из-под рук, ведра для воды перемещались неизвестно как по всем этажам, лампочки электрические и те пропадали. В спальни этих детей-извергов входить было жутко и опасно. Продержалась на своей работе Мария Андреевна месяца два, не больше, а потом попросила расчет и вернулась в своё прежнее состояние, что для всех нас принесло большое облегчение. Но Марина продолжала посещать детский сад и чувствовала там себя неплохо. Время шло, и уже приближалась весна сорок второго года.


Загрузка...