ВЕЧЕР ДЕСЯТЫЙ


Люлли. — Беранже. — Фавар. — Дюваль.


В 1624 году, в одной из самых оживленных улиц Флоренции столпилось однажды множество прохожих — послушать тринадцатилетнего мальчика, который очень искусно для своих лет играл на скрипке, а в промежутках забавлял слушателей веселыми прибаутками, что приводило их в восхищение.

Отвлекаясь от необыкновенного искусства, с которым мальчик владел смычком, и беглости в пальцах, в его наружности нельзя было найти ничего такого, что могло возбудить особенное любопытство.

Мальчик был мал ростом, худощав и довольно некрасив, но умное выражение лица заставляло забывать все недостатки. В числе прохожих, привлеченных разглагольствованиями маленького виртуоза, находился человек, наблюдавший за ним с особенным вниманием; когда толпа разошлась, он приблизился к нему.

— Дитя мое, — сказал он, — хочешь ехать со мной во Францию? Я представлю тебя там одной очень любезной и доброй особе, которая очень скучает; она поручила мне приискать ей смышленого и веселого ребенка.

— Очень охотно! — ответил маленький музыкант.

— Решено! Я беру тебя с собой. Особа, о которой я говорю, будет слишком прихотлива, если не одобрит моего выбора.

Эта дама была не кто иная, как герцогиня Монпансье, двоюродная сестра короля Людовика XIV; прохожий был герцог Гиз, из лотарингской фамилии, а маленький музыкант был Жан-Батист Люлли. Люлли был сын бедного мельника. Монах, любитель музыки, обратив внимание на способности ребенка, дал ему несколько уроков и выучил кое-как играть на гитаре. Вскоре после этого Люлли, уже сам научившись играть на скрипке, стал довольно, бегло играть народные песни и своею музыкою зарабатывать собственный кусок хлеба.

Привезенный в Париж Гизом, Люлли был представлен герцогине Монпансье; но знатная особа, забыв уже вероятно о данном ею Гизу поручении, удивилась, когда он привел к ней маленького флорентийца:

— Что за мысль пришла вам в голову привести с собой этого уродца? — сказала она Гизу.

Гиз без особенного протеста покорился приему, оказанному его избраннику; но ребенок был очень огорчен, тем более, что прием отнюдь не соответствовал обещаниям. Он приехал в качестве музыканта или шута, который рассчитывал блистать в салоне, а герцогиня отослала его в кухню поваренком…

Мечты маленького бедняка растаяли, как снег при первых лучах солнца, и он начал уже жалеть об улицах Флоренции, где жилось так свободно и весело. Но так как природа одарила мальчика характером более счастливым, чем его наружность, то он покорился своей участи, и взамен блестящих успехов, на которые рассчитывал, удовлетворился превосходными обедами, которыми пользовался благодаря своему новому положению. Кроме того, от него требовали не слишком много, и главный повар предоставлял ему полнейшую свободу играть на скрипке. Люлли воспользовался этой свободой, чтобы приобрести себе славу хотя бы даже в людской, куда судьба его забросила. Каждый вечер он давал там концерты, которые привлекали много слушателей и вызывали со стороны их шумные рукоплескания. Вместо того чтобы развлекать герцогиню, как это некогда предполагалось, он приводил в восхищение ее лакеев, и их похвала, хотя более грубая, доставляла тем не менее удовольствие молодому артисту и льстила его самолюбию.


Люлли.


Однажды вечером граф Ножан, который приехал к герцогине, поднимаясь по лестнице, услышал в кухне гром рукоплесканий. Он остановился и прислушался; за смехом и рукоплесканиями следует очень оригинальная мелодия, обличающая глубокое чувство и необыкновенную технику в исполнителе. Граф, движимый любопытством, направляется к этой концертной зале и видит поваренка, который, взобравшись на стол, восхищает своих товарищей. При виде знатной особы, музыкант останавливается, и слушатели приходят в некоторое смятение, но граф говорит: «Продолжай, дитя мое, я пришел тебя послушать, а не мешать тебе».

Люлли, мечтавший постоянно о том, чтобы быть оцененным, начинает снова, еще с большим воодушевлением, играть прекрасные мотивы своего репертуара, составленного из флорентийских мелодий.

Граф слушал с восхищением итальянские фантазии, которые исполнял ребенок и, слушая, думал о странностях судьбы, загнавшей истинного артиста в такую обстановку. Из уважения к знатной особе, слуги, хотя и сами были в восторге от игры Люлли, не решались аплодировать; это молчание не понравилось маленькому честолюбивому музыканту.

— Отчего же — воскликнул он с своим итальянским акцентом — вы не аплодируете мне, как прежде? Разве присутствие вельможи обратило моих слушателей в ослов?

Эта вспышка окончательно убедила графа, что перед ним был ребенок, действительно достойный внимания. Подав сигнал к рукоплесканиям, которые маленький музыкант, как видно, очень любил, он отправился к герцогине и в присутствии окружавших ее гостей рассказал все, что видел и слышал. Люлли был немедленно позван в салон герцогини, разумеется в костюме поваренка, и должен был повторить перед блестящей публикой те чудеса искусства, которыми он пленял прислугу. Игра Люлли была настолько удачна, что герцогиня тотчас же обратила его из поваренка в своего камер-музыканта.

От герцогини Люлли перешел на службу к королю, который, услыхав его в концерте в доме своей сестры, упросил ее уступить его. Он организовал для Люлли даже целую труппу, которую называли «маленькими придворными скрипачами». Заслужив всеобщие одобрения своим талантом, Жан-Батист Люлли, в звании директора королевской музыки, начал компонировать. Его первая опера имела огромный успех, сопровождавший потом и все другие его произведения, поставленные на сцену в продолжение пятнадцати лет. Лучшим его произведением считается Армада; но и остальные не сходили с репертуара: Сюда принадлежат оперы: Атис, Кадм, Роланд, Альсест, Фаэтон. Будучи другом Мольера, который не раз заставлял его писать музыку для партий пения и интермедий своих пьес, Люлли пользовался в ту эпоху одинаковой известностью с этим знаменитым драматургом.

Оперы Люлли, которые пользовались некогда столь огромным успехом, в настоящее время больше не исполняются; но французские композиторы изучают их и нередко вдохновляются ими. В то время, когда они были новинками, мадам де-Севинье называла их «дивным волшебством, стоящим выше всякой похвалы», а ее подруга мадам де-Лафайетт боялась «накликать на себя Божий гнев, так как слушала оперы Люлли с чрезмерным удовольствием». Один из современных музыкальных критиков (Кастиль-Блаз) по этому поводу шутливо замечает, что напротив, слушая оперы Люлли, современная публика могла бы заслужить прощение грехов; заметим кстати, что эта ирония совершенно неуместна, так как она направлена против человека, создавшего французскую оперу и приводившего в восторг тех же самых ценителей искусства, которым обязаны своими лаврами Мольер и Расин.

Люлли приписывают также чудный мотив известной песни «Au clair de la lune». Если она действительно принадлежит ему, то этого совершенно достаточно, чтоб память о Люлли надолго оставалась в потомстве. Французская консерватория исполняет от времени до времени произведения Люлли, которые и по настоящее время не утратили своих достоинств.

От известной песни до знаменитого сочинителя песен — только один шаг. Поговорим же о поэте, который простыми народными песнями сумел приобрести себе всемирную известность.

Беранже родился, как он сам пишет в своих стихах, в 1780 году, «в Париже, нищетой и золотом богатом». В детстве он воспитывался у своего деда — бедного портного. Так как сам Беранже прекрасно рассказал свою биографию, то мы приведем выдержки из его подлинных мемуаров.

«Мой дед и моя бабушка баловали меня свыше меры; они обратили моих дядей и теток в мою прислугу, и не их конечно вина, что я не приобрел склонности к роскоши.

В детстве я был много раз опасно болен и вообще отличался слабым здоровьем, поэтому меня очень поздно начали посылать в школу, хотя она находилась против нашего дома. Мне кажется, что я посетил ее не более двадцати раз, потому что очень ловко умел придумывать разные предлоги, чтобы избегать этой тяжелой обязанности. Мои родные, к сожалению, и не принуждали меня, хотя сами очень любили чтение. Желания учиться у меня не появлялось; я больше всего любил приютиться в каком-нибудь укромном уголке, вырезывать и рисовать фигуры, или делать маленькие корзины из вишневых косточек, искусно выдолбленных. Эта работа, занимавшая меня по целым дням, приводила в восхищение всех моих родных.

Я много слушал и мало говорил. Учился многому, но не выучился почти ничему. В начале 1789 г. мой отец, проживавший в Анжу, возвратился к Париж. Решено было поместит меня в пансион предместья Сент-Антуан, куда меня и отдали; но я не помню, учили ли меня в этом пансионе читать и писать. Однако я прочел уже Генриаду Вольтера и перевод освобожденного Иерусалима Тассо, подаренные мне дядею, который хотел приохотить меня к чтению. Каким образом я выучился читать, — я никогда не мог себе в этом дать отчет. Непродолжительное пребывание в этом пансионе оставило во мне два воспоминания, которые я с удовольствием всегда возобновляю в своей памяти. В пансион часто приходил старик; он навещал своего внука, самого старшего из воспитанников, который обыкновенно пребывал в беседке в углу сада. Я тихонько ходил подсматривать сквозь ветки настурции и душистого горошка на почтенного старика, имя которого часто слышал от товарищей: это был поэт Фавар, пользовавшийся в свое время большою известностью. Меня и теперь еще не покидает мысль о том, почему, при моем круглом невежестве, я ощущал особенные удовольствие каждый раз, когда смотрел на престарелого поэта. Не было ли это смутным предчувствием моего собственного призвания?»

Так как Беранже упомянул о Фаваре, то я прерву рассказ, чтоб предоставить слово старому поэту, который также оставил интересные воспоминания о своей юности или, лучше сказать, о своих первых шагах на литературном поприще.

«Мой дед — говорит Фавар — был секретарем Суассонского интенданта; он умер, потеряв все свое состояние. Вдова, не имея возможности дать образование своим детям и желая обеспечить их участь, решилась отдать их в обучение ремеслам. Один из сыновей ее был отдан в ученики к пирожнику в Париже и достиг таких успехов, что впоследствии открыл собственную лавку. Я был сыном этого пирожника. Отец и мат сами заботились о моем воспитании в первые годы детства. В короткое время, не прибегая к учебникам, они весьма остроумным способом выучили меня читать и писать буквы. Однажды отец делал при мне разные буквы из мягких свинцовых пластинок; на мой вопрос, что он делает, он отвечал мне, что изобрел особую игру в буквы. Я просил его научить меня этой игре; немного помедлив, чтобы желание мое разгорелось, отец сделал вид, что уступил моим просьбам, и с тех пор я усердно занимался игрою в буквы. Когда я вел себя дурно, то мне запрещалось играть в буквы, — это еще более увеличивало мое желание заниматься ими. В течение десяти месяцев я научился таким образом бегло читать и выводить слова на бумаге. Моя мать сделала вид, что желает учиться латинскому языку; я должен был повторять с ней первые правила и поправлять ее ошибки. Мой отец был человек веселого нрава; меся тесто и делая пироги, он пел песни. Афоризмы, которые он перекладывал на куплеты, научили меня правилам нравственности; распевая вместе с ним эти куплеты, я легко заучивал их. Мать с своей стороны старалась просветить мой ум нравоучительными баснями и эпизодами из истории, сообразуясь с моим развитием.

Семи лет я был отдан в пансион, а через три года из пансиона перешел в училище Людовика. Усиленные занятия расстроили мое здоровье; я заболел во время каникул. Отец, крайне опечаленный этим, взял меня из школы и, так как мне строго запретили даже читать книги, — начал учить своему мастерству. Я очень жалел, что оставил училище, и один из моих знакомых, аббат Валле, принимая во мне участие, вызвался заниматься со мною. Мать, желая развить во мне охоту к научным и литературным занятиям, снабжала меня, тайно от отца, различными книгами; некоторые из них я покупал на свои собственные деньги. Отец любил театр и часто водил меня с собой. Я сочинил водевиль и показал отцу; он был так восхищен моим произведением, что предоставил мне полную свободу заниматься литературой и позволил мне снова приняться за учение. Таким образом, я возвратился в прежнее свое училище; в течение шести месяцев я слушал там лекции знаменитого историка… Смерть отца прекратила мои занятия; сыновняя обязанность и любовь к матери указывали мне на необходимость приняться за дело».

Сделавшись по необходимости пирожником, Фавар стал вместе с тем и литератором, следуя своему природному влечению. Одному Богу известно все то, что он писал в стихах, которые никогда не выходили в свет и были известны лишь его матери. Живя на деньги, которые добывал сын, мать Фавара была счастлива тем, что он мог находить себе развлечение в умственных занятиях. Помогая сыну по части пирожного мастерства, она тем самым сберегала ему несколько лишних свободных часов для его литературных занятий. Она отказывала себе во многом, лишь бы иметь возможность покупать ему книги, и требовала, чтоб он показывал ей свои литературные опыты, которые она слушала с любовью, но к которым тем не менее относилась критически. На двадцатом году жизни пирожник-поэт послал одно из своих стихотворений в Парижскую академию на конкурс и имел счастье получить премию. После первого успеха Фавар, не пренебрегая своим ремеслом, написал пьесу, имевшую большой успех на сцене. Возвратясь из театра домой после первого представления, он узнал, что в отсутствии его был сделан в лавке большой заказ. Поэт снял свой парадный туалет, надел белый колпак, фартук и запустил руки в тесто. Едва он принялся за работу, как к дому подъехал экипаж, из которого вышел роскошно одетый человек и спросил о Фаваре, авторе новой пьесы. По чувству тщеславия, хотя и неуместному, но совершенно понятному, поэт не хотел, чтобы его застали за печением пирогов. После некоторого колебания ему пришла в голову мысль выдать себя за приказчика и объявить, что он сейчас сходит за хозяином. Благодаря этой хитрости, мнимый приказчик отправился в свою комнату с целью переодеться. Но, к несчастью, единственное окно этой комнаты выходило в ту же самую лавку; посетитель понял хитрость и с большим трудом удержался от смеха при возвращении Фавара, автора новой пьесы, вызванного своим приказчиком. Не подавая однако же вида, что хитрость поэта понята, посетитель сказал:

— Директор театра, указав мне ваш адрес, сообщил мне, что вы, кроме таланта, не обладаете никаким состоянием. Я сам также долго не ладил с фортуной, но под конец она отнеслась ко мне благосклонно. Мое имя Бертен. Я пришел предложить вам свои услуги, потому что всегда считал поддержку литературы и искусств наиболее достойным употреблением своих средств. У меня устраивается маленький праздник в честь моей жены; мне необходимо, чтоб распоряжение этим праздником взял на себя какой-нибудь поэт; не захотите ли принять на себя эти хлопоты?

Фавар не отказался от предложения, и Бертен хотел тотчас же увезти его с собой, чтобы познакомить с теми лицами, которые могли бы принять участие в празднике; но так как заказ пирожного не мог быть оставлен без выполнения, то поэт просил позволения приехать в другой раз. Бертен возразил с коварной улыбкой, что если Фавара задерживает какая-нибудь работа, то он может положиться на своего приказчика, который встретил его, Бертена, и показался ему очень смышленым малым. Этим Бертен дал понять поэту, что его невинная хитрость была обнаружена. Кончилось тем, что Бертен увез поэта и прислал в лавку двух своих поваров, которые заменили Фавара в то время, когда он проводил вечер у их хозяина. Этот Бертен постоянно поддерживал Фавара; с его помощью поэт мог свободно предаваться литературным занятиям и выпустил в свет множество сочинений. Большая часть из них была очень хорошо принята публикой, а некоторые и до сих пор еще не сходят с репертуара.

Возвратимся однако к рассказу Беранже.

«Другое мое воспоминание, — говорит Беранже, — совершенно иного рода. В числе учеников того пансиона, в котором я находился, были дети трагика французского театра Граммона. С младшим из них, милым и скромным мальчиком, я был очень дружен; но к старшему отношения мои были совсем иные; он внушал мне просто страх своим грубым обращением. К счастью, столкновения с ним случались у меня редко; он принадлежал к числу „больших“, а я был еще с „маленькими“. Вследствие головных болей меня часто увольняли от посещения классов. Эта привилегия возбуждала уже зависть во многих товарищах, а торжественный день раздачи наград привел старшего Граммона в ярость. При раздаче наград, на которые я никогда не имел никаких притязаний, надо было случиться такому несчастью, что мне присудили почетный знак за благонравие. Я имел на него некоторое право, потому что никогда не обнаруживал буйного характера и непослушания. Но если гордость моя при получении награды была велика, то, увы, она была и непродолжительна.

В тот же самый день, во время рекреации, я стоял на дворе у решетки, любуясь плодами и разными лакомствами торговцев, приходивших продавать их школьникам. Маленькие запасы, которые давались родными своим детям под названием „недельных денег“, весьма быстро превращались в лакомства; мне же приходилось только любоваться ими, потому что я не получал „недельных“.

Одно прекрасное яблоко с аппетитным румянцем особенно возбуждало мой аппетит. Я пожирал его глазами и в эту самую минуту услышал грубый голос: „Бери яблоко, бери, или я дам тебе подзатыльник!“ Это был старший Граммон; его кулак уже придавил меня к решетке. Что происходило в ту минуту в моей душе?.. Я не решался, но страх, сопровождаемый жадностью, восторжествовал. Уступая угрозам и забыв о награде за благонравие, я протянул дрожащую руку и быстро схватил роковое яблоко. Едва совершено было преступление, как Граммон взял меня за ворот с криком „вор!“ и представил сбежавшимся товарищам поличное. Меня отвели к учителю, но я был в таком ужасном состоянии, что не мог слышать своего приговора…

Во всяком случае меня заставили возвратить почетный знак, который еще прежде того сорвал с меня Граммон. Благодаря ли этому происшествию или по какой-нибудь другой причине, но я с тех пор чувствую отвращение к яблокам.

Вскоре отцу надоело платить за мое посредственное учение, и он отослал меня в дилижансе к одной из своих сестер, бездетной вдове, даже не предупредив ее об этом. Старая кузина привезла меня в маленькую гостиницу в одном из предместий Перонны; эта гостиница составляла все достояние моей тетки. Тетка приняла меня с недоумением, прочла письмо отца и потом сказала кузине: „Я не могу взять мальчика на свое попечение“.

Эта минута и теперь еще перед моими глазами. Мой дед, разбитый параличом, не мог оставить меня при себе; отец также отстранил от себя заботы обо мне. Мне было только девять с половиною лет, но я чувствовал себя покинутым. Я переживал одну из тех страшных минут, которые запечатлеваются навеки в памяти.

Я не хочу умалять достоинств доброго поступка моей тетки; я помню только, что она сначала посмотрела на меня искоса, потом взволнованная и тронутая заключила меня в свои объятия и со слезами на глазах сказала: „Бедный сирота, я буду заменять тебе мать!“ — и никогда, быть может, ни одно обещание не было лучше исполнено.

Бедная трактирщица, обладавшая однако природным умом, взяв на себя попечение обо мне, завершила мое образование чтением серьезных книг: по Телемаку, Расину и Вольтеру, составлявшим всю ее библиотеку, она выучила меня хорошо читать, потому что хотя я и знал наизусть Генриаду и Иерусалим, но умел читать только глазами и не умел сложить двух слов вслух; старый школьный учитель, приглашенный теткою, выучил меня считать правильнее чем я умел до тех пор. Но на этом остановились мои занятия, потому что тетка не имела средств продолжать мое образование. Я имел большое расположение к рисованию, и она желала развить во мне эту склонность; но и тут непреодолимым препятствием явились неизбежные расходы. Мое нравственное воспитание шло своим порядком, благодаря наставлениям, которые добрая женщина умела приноравливать к моему возрасту».

Это скудное образование автора знаменитых песен не давало бы по-видимому права требовать от его произведений ничего иного, кроме безыскусственных красот природного гения, т. е. живых и остроумных мыслей, хотя порою и причудливо украшенных, но в сущности не глубоких. Между тем вышло наоборот: редкий писатель владел до такой степени языком и отличался такой безукоризненной внешней отделкой своих произведений, как Беранже. Этот человек, так мало знавший по латыни, что на первой исповеди священник должен был разрешить ему читать молитвы на французском языке, мог по справедливости быть поставлен на ряду с Горацием — одним из лучших поэтов древнего мира.

Тетка маленького Беранже собиралась отдать его в учение к часовщику, так как это мастерство ему нравилось и подходило к его природной склонности, но несчастный случай помешал этому.

«В мае месяце — говорит Беранже — я стоял в дверях гостиницы. Бушевала сильная буря. Раздался страшный удар грома, который поверг меня на землю почти в бездыханном состоянии.

Я долго не мог оправиться от потрясения; мое зрение, до тех пор очень хорошее, весьма пострадало; поступить в учение к часовщику мне было уже невозможно. Тетка понимала однако, что мои занятия по хозяйству в гостинице не могут обеспечить мое будущее. Кроме того она заметила, что мое маленькое тщеславие всегда чувствовало себя оскорбленным, когда мне приходилось служить за столом или идти в конюшню. Она отдала меня к золотых дел мастеру; но учитель мой, человек очень бедный, выучил меня лишь очень немногому. Из его заведения я перешел к нотариусу, который сделался потом мировым судьей. Этому прекрасному человеку удалось поместить меня в типографию, только что основанную Лене в Перонне. Я пробыл там два года, охотно занимаясь работой; но я не мог сделаться хорошим наборщиком по своей малограмотности. Сын Лене который был немного старше меня, стал моим другом и старался научить меня началам родного языка; ему удалось также передать мне правила стихосложения. Я не скажу, чтобы именно он возбудил во мне расположение к стихотворству, так как я уже давно чувствовал его. Двенадцати лет, не имея понятия о том, что стихи подчиняются какому-нибудь размеру, я писал рифмованные строки одинаковой ширины по двум линейкам и полагал, что стихи эти также правильны, как стихи Расина…»


Беранже.


Отозванный из Перонны, Беранже возвратился в Париж к отцу, который нуждался в его помощи для финансовых операций, не имевших впрочем никакого успеха. Отец Беранже открыл в Париже кабинет для чтения и вверил его надзору сына. Это занятие оставляло молодому человеку много свободного времени, которое он употреблял на сочинение стихов. Но в то время ему было восемнадцать лет, а имя Беранже сделалось известным только на тридцатом году жизни поэта. Сколько опытов и усилий сделано было в продолжение целых пятнадцати лет! И сколько также лишений пришлось перенести Беранже в первое время! Сатиры, комедии, водевили, исторические произведения, — он перепробовал все, но из всего этого ничего или почти ничего не сохранилось. Путь к известности суров и труден; Беранже испытал это больше, чем кто-либо. Сколько различных перемен он должен был испытать, прежде чем достигнуть цели! Мальчик в гостинице, золотых дел мастер, клерк у нотариуса, наборщик, — он прошел все эти многочисленные профессии, прежде чем сесть в кабинет для чтения в качестве библиотекаря. Впоследствии Беранже служил при университете; там его занятия были чисто канцелярские; он удержал их за собою до того времени, когда успех его песен открыл ему новый источник существования.

Так как уже два писателя дали нам свое жизнеописание, то обратимся к третьему.

Валентин Жамере-Дюваль был сын бедного крестьянина маленькой деревни Артенэ в Шампани. Ему не было еще десяти лет от роду, когда отец его умер, оставив вдову со многими детьми в жертву нищете. Валентин был старший в семье; мать тотчас же поместила его в услужение к соседу, который поручил мальчику стеречь индюшек.

Должно быть Валентин стерег их плохо, потому что по прошествии нескольких месяцев, он был выгнан хозяином с таким позором, что, не смея возвратиться к матери и не желая быть ей в тягость, пошел куда глаза глядят, надеясь на милосердие Божие и на помощь добрых людей. Это было в начале суровой зимы 1709 года; путешествие казалось очень тяжелым Валентину, лишенному всяких средств к существованию.

«Когда я шел из Прованса в Бри, — рассказывает он сам, — я чувствовал такую жестокую боль, что мне каждую минуту казалось, что голова моя распадается. Подойдя к одной ферме, я умолял вышедшего из дверей человека дать мне приют, чтобы обогреться и прилечь; я не мог дольше переносить мучительную боль. Этот человек тотчас же провел меня в овечий хлев, где дыхание этих мирных животных согрело меня и уничтожило оцепенение, в котором я находился; что же касается до головной боли, то она доводила меня почти до обморока.

На другой день утром фермер, зайдя взглянуть не меня, испугался моих сверкавших воспаленных глаз, распухшего лица и красного тела в прыщах. Не колеблясь, он объявил, что у меня оспа, что я неминуемо должен погибнуть, потому что он решительно не может содержать меня в течение такой продолжительной болезни; но и помимо этого, вследствие переменчивой погоды, моя болезнь непременно должна быть смертельна. Он видел, что я не в состоянии выдержать дорогу до места где мне могли оказать действительную помощь. Увидев, что я не в силах отвечать на его сочувственные слова, фермер был тронут и, оставив меня, возвратился с узлом старого белья, в которое завернул меня, как мумию, сняв с меня предварительно мои лохмотья.

Так как овчарня была устлана подстилками из навоза, то фермер, убрав некоторые из подстилок, очистил для меня место, покрыл его соломой, а на эту солому положил меня, посыпав ее пухом; затем он покрыл меня теми самыми подстилками, которые прежде снял с земли, т. е. навозом. Укутав меня таким образом, он перекрестил меня и оставила на волю Божию, так как был твердо убежден, что я умру.

Я остался в положении Иова, но только я лежал не на навозе, а в самом навозе по горло. Теплота, исходившая от него и дыхание овец спасли меня. Испарина вызвало наружу яд, которым я был поражен; высыпание произошло очень быстро, не причиняя мне особенно сильных страдании. Пока я лежал в заразе и гнили, зима чрезвычайно удручала обывателей деревни. Меня часто будил внезапный шум бури, похожий на раскаты грома или пушечные выстрелы. На утро, на расспросы мои о прошлой ночи, мне объясняли, что от жестокого мороза огромные камни распадались на куски, а ореховые и дубовые деревья трескались и кололись до корня. Я сказал уже выше, что добрый фермер по бедности затруднялся дать мне приют; и действительно, оброк и подати до такой степени разорили этого бедняка, что у него не только взята была из дому мебель, но был продан даже рабочий скот. Овчарня оставалась нетронутой, потому что принадлежала владельцу фермы. Мой хозяин был прав, предупреждая меня о приеме, на который я мог рассчитывать. Правда, в начале болезни я не был ему в тягость, потому что несколько времени не мог ничего есть; по могло случиться, что я погиб бы от изнурения, если бы добрый фермер, за неимением питательного бульона, не давал мне каши, которая потому только и имела кое-какой вкус, что щедро была приправлена солью. Он присылал мне эту кашу два раза в день в сосуде с пробкою, имевшем форму графина; я ставил этот сосуд в навоз для предохранения от мороза. Это была моя единственная пища в продолжение пятнадцати дней; за отсутствием жидкой пищи я должен был довольствоваться водой, которую мне приносили на половину замерзшею.

Между тем мои силы потребовали боле существенного питания, а фермер мог мне давать только жидкий суп и несколько кусков черного хлеба, до такой степени окоченевшего от мороза, что его надо было разрубать топором. Таким образом, несмотря на голод, который я сильно ощущал, я должен был сосать замерзший хлеб, или ждать, пока он отогреется, по методе, которую я употреблял в отношение каши.

Несмотря на скудость моей пищи, бедный фермер объявил мне, что не в состоянии долее нести и эти расходы, что поэтому он уже ищет людей, которые приютили бы меня. Он говорил с священником прихода, который жил в четырех лье от фермы; священник согласился, чтобы меня перенесли в соседний дом. Меня вытащили и, завернув в какие-то лохмотья и сено, чтобы предохранить от холода, привязали к спине осла; кто-то взялся проводить меня, чтобы не дать мне упасть. Меня привезли на место полумертвым от холода и думали, что если я не умру, то наверное останусь с отмороженными членами. Это действительно так бы и случилось, если бы меня положили тотчас же перед огнем; но по благоразумной предосторожности мне прежде всего начали тереть лицо, руки и ноги снегом, до тех пор, пока в них не пробудилось осязание, и потом положили в такое же убежище, из какого меня взяли. Через восемь дней, когда холод поутих, меня перенесли в комнату и положили на постель. Благодаря попечениям сердобольного священника, здоровье и силы мои восстановились».

К несчастью, священник был немногим богаче фермера, и Валентин должен был покинуть приход точно также, как и ферму, с пожеланиями всего лучшего и ничтожною суммою денег. Он прошел таким образом всю Шампань, держась постоянно направления к восходу солнца и остановился только на границе Лотарингии в деревне Клерантине, где поступил в услужение к пастуху, у которого и пробыл два года. Немного спустя он случайно попал в пустыню св. Анны, где жили четыре старца. Эти пустынники, тронутые страдальческим видом и желанием Валентина учиться, взяли его к себе и поручили ему пасти своих коров.

«Я выступил на новое поприще, — продолжает Валентин, — и выучился писать; один из пустынников неверной и дрожащей рукой выучил меня первоначальным правилам этого остроумного искусства. Плохой образец воспроизводился, разумеется, в плохой же копии. Чтобы не беспокоить доброго старца и обойтись без его помощи, я придумал следующее: я вынул из окна стекло и, положив его на рукопись старика, чертил по стеклу буквы. Повторяя это упражнение по несколько раз, я выучился в короткое время писать, хотя и плохо, но скоро. По сокращенной арифметике, найденной мною в старой, никуда не годной библиотеке старцев, я выучился первым четырем арифметическим правилам. Эта удивительная наука, которая с помощью вычисления вносит свет в темную область бесконечных чисел, служила мне источником развлечения и удовольствия. Я выбрал в лесу убежище, удобное для занятий; мне часто случалось проводить там в размышлении прекрасные летние ночи. Однажды вечером, любуясь бесчисленными звездами на безграничном небе, я вспомнил, что видел в календарях различные фигуры, обозначавшие положения солнца в известные дни года; фигуры эти изображали животных: овна, тельца и пр. Мне хотелось узнать значение этих знаков; думая, что на небе находятся группы звезд, соответствующие фигурам животных, я начал свои наблюдения. Выбрав самый высокий дуб в лесу, я устроил на вершине его сиденье из ветвей; оно походило издали на гнездо аиста. Каждый вечер я отправлялся на эту обсерваторию, где поворачивался в разные стороны небесного свода, надеясь увидеть фигуру тельца или овна. Так как я и не подозревал даже о существовании оптики, то заменял телескоп собственными глазами. Утомив их понапрасну, я уже хотел оставит свое предприятие, как случайно встретил более точные указания, которые поддержали мои надежды постигнуть тайны астрономии.

Однажды в ярмарочный день меня послали в Люневиль. Между вывешенными на продажу картинами, я увидел карту небесного свода, на которой звезды были поименованы и представлены в их различных величинах. Эта карта, да еще карты земного шара и четырех частей света истощили все мои финансы, заключавшиеся в пяти или шести франках. Скоро я изучил взаимное расположение большей части созвездий, но чтобы в точности применить эти познания к наблюдениям, мне надо было выбрать на небе точку, которая могла бы служить мне исходным пунктом. Я узнал по дошедшим до меня слухам, что одна только полярная звезда неподвижна в нашем полушарии, что положение ее определяло северный полюс; но каким образом было найти эту звезду и убедиться в ее неподвижности? После многих разысканий и расспросов я узнал, что существует стальная игла, которая обыкновенно поворачивается к полюсам; этому чуду я едва верил, когда даже увидел его собственными глазами. К счастью, у самого старшего из пустынников нашелся компас. С помощью этой чудесной иглы мне сделались известны четыре противолежащие части горизонта, которые называют обыкновенно четырьмя странами света; вместе с тем я узнал и направление ветров, начерченное на пластинке компаса. Но так как точное положение полярной звезды мне все-таки оставалось неизвестным, а между тем в том-то и заключалась вся суть дела, то я прибегнул к следующему способу: я выбрал из числа звезд одну, которая мне казалась звездою третьей величины, и против нее просверлил буравчиком ветку дерева. Сделав это, я рассуждал, как последователь Птоломея: эта звезда или неподвижна, или принадлежит к числу движущихся. Если она неподвижна, то я буду ее видеть постоянно, потому что и мой наблюдательный пункт также неподвижен; если же она подвижна, то я скоро потеряю ее из виду, и тогда возобновлю прежнюю операцию. Это последнее мне и пришлось сделать, но с тем же успехом, с тою лишь разницею, что я сломал буравчик. Неудача меня заставила прибегнуть к другому средству. Я выбрал крепкий бузинный ствол и разрезал его на две половинки; вынув сердцевину и связав ниткою обе половинки, я повесил этот пустой ствол на самую высокую ветвь дерева, которая была моим наблюдательным пунктом. Направляя и устанавливая свою трубку против различных звезд, я наконец нашел ту, которую искал. Тогда мне было уже легко наблюдать расположение главных созвездий, проводя линии от одной звезды к другой по карте небесного свода. Познакомившись немного с этой картой, я убедился, что мне следовало ознакомиться также и с картою земного шара. В моем распоряжении было пять карт, купленных на ярмарке. Я истощил все свои усилия, чтобы понять, какое значение имели круги, проведенные на всемирной карте, а именно меридианы, тропики, зодиаки и т. д. Я сделал тысячу предположений, чтобы угадать значение этих трехсот шестидесяти черных и белых полосок, которые разделяли экватор; наконец я решил, что это лье, и не колеблясь заключил, что шар земной имеет триста шестьдесят лье в окружности. Сообщив это важное открытие одному из пустынников, который бывал, между прочим, в Калабрии, я узнал от него, что, отправляясь туда, он проходил гораздо более трехсот шестидесяти лье, а между тем не замечал, что делает путешествие вокруг света. Я понял тогда свою ошибку, был очень огорчен этим и быть может пришел бы в отчаянье, если бы не произошло следующее.

Каждое воскресенье я имел обыкновенье ходить к обедне в церковь кармелитов в Люневиле. Войдя однажды в церковный сад, я заметил в конце аллеи, с книгой в руке, смотрителя сада Реми; эта книга была учебником географии. Я просил Реми дать мне на время эту книгу; он охотно исполнил мою просьбу. Сначала мне пришло в голову переписать ее, но нетерпение узнать ее содержание заставило меня тотчас же просмотреть ее; не дойдя еще до дому, я узнал уже переложение градусов на меры длины разных наций. Тогда мне сделалось ясно, как ничтожен земной шар в сравнении с громадным пространством вселенной. Предавшись изучению географии до того, что она мне грезилась даже во сне, но не имея возможности усовершенствовать свои занятия, я решил искать новых материальных средств для достижения заветной цели. Чтобы достигнуть этого, я наловил куниц и хорьков и продал их меха в Люневиле; на эти деньги я купил себе карты и книги. Но я накупил столько книг и географических карт, что совершенно истощил свои средства. Добродушный книгопродавец, никогда не знавший и не видавший меня до того времени, заметил, что у меня не хватило денег на приобретение всего того, что я намеревался изучить, и включил меня в число своих должников, на сумму до двадцати или тридцати франков. На мой вопрос о причине этого доверия, он отвечал: „По вашей физиономии и пылкому стремлению к занятиям я вижу, что вы меня не обманете“.

Согнувшись под тяжестью ноши, я сделал пять лье пешком, возвращаясь в свое уединение. С тех пор моя клетушка обратилась в целый мир, хотя и в миниатюре: ее стены покрылись раскрашенными странами света и государствами. Комната моя была очень мала, и потому карту небесного свода пришлось поместить на потолке над кроватью, так что я не мог проснуться без того, чтоб не взглянуть на звезды».

Однажды Валентин нашел золотую печать с гербом. Он заявил о своей находке, и владелец печати нашелся; это оказался англичанин.

— Если это ваша печать, — сказал молодой пастух, — то прошу вас подробно описать мне герб, который на ней вырезан, и объяснить все его фигуры.

— Ты издеваешься надо мной, — сказал англичанин, — что ты понимаешь в геральдике? Да я могу наговорить тебе все, что вздумается, и ты ровно ничего не поймешь.

— Как вам будет угодно, — возразил Валентин, — по повторяю вам — я не отдам печати, пока вы не растолкуете мне ее герба.

Англичанину пришлось повиноваться. Получив свою печать, он стал с любопытством расспрашивать молодого пастуха. В награду он заплатил ему приличную сумму денег, на которые Валентин мог накупить новые книги, — а книги он любил больше всего на свете.

Этот молодой ученый в деревянных башмаках и холщовом балахоне приобрел такие познания, которых не имеют даже многие студенты; прежнее положение уже не нравилось ему, притом оно лишало его возможности извлекать пользу из приобретенных знаний. Но в это самое время представился счастливый случай, совершенно изменивший участь Валентина.

Однажды утром Валентин лежал растянувшись на траве, обложенный своими географическими картами и некоторыми из любимых книг. К нему подошел какой-то иностранец и спросил с удивлением, что он делает.

— Вы видите, что я занимаюсь географией, — ответил Валентин.

— Разве вы что-нибудь понимаете в этой науке? — снова спросил иностранец.

— Разумеется, я занимаюсь тем, что понимаю.

— Далеко вы ушли в ней?

— Настолько, что я теперь ищу дорогу в Квебек, чтобы пойти туда продолжать свои занятия в университете, — отвечал наивно Валентин, читавший в книгах, что там находится знаменитый университет.

— Есть гораздо ближе университеты, и я могу вам указать один из них, — возразил с улыбкой иностранец, — там вы будете приняты благосклонно. Я могу вам содействовать.

Оказалось, что иностранец, предложивший Валентину свое содействие, был Леопольд, герцог Лотарингский. Нечего и говорить, что Валентин принял предложение. Занятия Жамере-Дюваля шли столь успешно, что через четыре года, совершив путешествие, он по возвращении во Францию сделался профессором истории в Люневиле.

Жамере-Дюваль умер в Вене в 1772 году; он был там библиотекарем и хранителем нумизматического кабинета (нумизматика — учение о монетах).

Скромность и любовь к ближнему были всегда главными добродетелями бедного пастуха, сделавшегося ученым и богатым. Благотворительность была его любимым делом. Он отправился в свою родную деревушку, купил дом, в котором родился и на его месте выстроил школьное здание, которое подарил общине. Затем он купил несколько акров земли, которую подарил добрым монахам, столь милосердно приютившим его.

Однажды в Венской библиотеке какой-то господин о чем-то справился у Дюваля; тот откровенно сознался в своем незнании.

— Однако император платит вам за вашу ученость, — резко сказал посетитель.

— Извините, ответил Дюваль, — император платит мне за то, что я знаю; а если бы он платил мне за то, чего я не знаю, то на это не хватило бы всех доходов империи.

К этим трем историйкам я в заключение присоединю четвертую, очень коротенькую.

Гробница Франциска II и Маргариты, герцога и герцогини Бретани, находящаяся в Нантском соборе, далее, гробница Фибера Прекрасного, герцога Савойи, в церкви Notre-Dame в Брессе, считаются самыми выдающимися произведениями французской скульптуры. Но представьте себе, никто не знал ничего не только о жизни замечательного творца их, но даже о его имени. История словно хотела охладить пыл тех, которые, мечтая о славе, посвящают себя служению искусству. Но вот, не слишком давно, всего несколько лет тому назад, в Нантском соборе была найдена старинная гробница с надписью, очевидно сделанною самим усопшим задолго до его смерти. Вот эта надпись:

«Я, Мишель Коломб, был бедным покинутым ребенком, бесприютным, питавшимся подаянием и хранимым милосердием Божиим и святых, чтимых в Бретани. Часто я забывал о пище и питье, когда мне приходилось видеть резные кресты и надгробные памятники на кладбище прихода Леон. Я и сам посредством маленького ножа упражнялся в вырезывании крестов из камней. Добросердечные священники сжалились надо мной, приютили меня и сказали: „Работай, мальчик! Изучай сколько угодно ажурную колокольню Сен-Поль (Леонская церковь в Бретани) и прекрасные произведения товарищества скульпторов и камнетесов. Изучай, молись Богу и люби Спасителя твоего и присноблаженную святую деву Марию! Ты достигнешь славы!“ Я так и сделал. Я работал усердно и долго и в совершенстве изучил это дело. Наша герцогиня Анна заказала мне изваять гробницу герцога Франциска II и супруги его герцогини Маргариты»…

Мы ни одного слова не прибавим от себя к этой надписи, которая является краткой, но трогательной и прекрасной биографией.




Загрузка...