ВЕЧЕР ТРЕТИЙ


Баярд. — Барра. — Д’Асса. — Друо. — Лаплас. — Д’Аламбер. — Вуатюр. — Карраш. — Сикст V. — Адриан IV. — Ге. — Амио. — Сорбон. — Фальконе. — Антуан Лебель.


Заметив, что Альфонс сегодня какой-то скучный, я подумал, что он сердится на меня за непочтительность, с которой я накануне говорил о его излюбленном герое — Александре Македонском.

— Вот и дурное расположение духа! — сказал я. — Оно мне кажется совсем неуместным. В обществе порядочных людей свобода мнений — основной принцип, потому что если ссориться из-за всякого несходства в образе мыслей, то…

— Ты дурного мнения обо мне, — перебил меня Альфонс, — я вовсе не сержусь на то, что ты откровенно высказал свое мнение о героях, ведущих войны с исключительною целью прославиться. Напротив, я со вчерашнего вечера стал раздумывать и пришел к заключению, что эти люди действительно достойны порицания. Меня вовсе не огорчают твои суждения; я боюсь только, что будучи равнодушен к доблестям воинов ты забудешь о том, что и я принадлежу к числу твоих слушателей.

Я протянул руку доброму мальчику, попросил у него извинения за мнение, которое я составил себе о его характере, и высказал, что, крайне сожалея об ужасной необходимости, которая вынуждает иногда людей убивать друг друга, я умею однако делать различие между злодеем, хладнокровно мечтающим об убийстве, и разумным существом, которое служит делу справедливости. Кроме того прошли уже, слава Богу, те времена, когда преклонялись пред грубой силой. Мы далеки от тех времен, когда юный Баярд, знаменитый рыцарь без страха и упрека, считал себя достаточно образованным, когда выучился подписывать разборчиво свое имя. Из огромного числа людей, прославившихся своею доблестью, можно указать не мало таких, которые отличались в то же время широким умственным развитием и занимали видное место на поприще мирной деятельности. Весьма нередко прекрасные свойства души соединяются с истинным героизмом.

Двенадцатилетний Жозеф Барра был барабанщиком В республиканской армии. Во время битвы его окружили королевские войска и под угрозою смерти заставляли кричать: «Да здравствует король!» До двадцати ружейных дул было направлено в него; но он все-таки закричал: «Да здравствует республика!» — и был убит; двадцать пуль прошли через него на вылет. Этот Жозеф Барра поступил в солдаты десяти лет, чтобы не быть в тягость своей матери, бедной вдове, которой он аккуратно присылал свое маленькое жалованье с тех пор, как вступил в армию.


Жозеф Барра.


Подобный же пример геройской смерти был и в королевской армии лет за тридцать до подвига маленького республиканца.

Луи Д’Асса, капитан овернского полка, отважился один предпринять ночью рекогносцировку; он был внезапно окружен пруссаками, которые грозили ему смертью, если он станет звать на помощь.

Д’Асса, не обращая внимания на эту угрозу и думая только о спасении своего полка, который мог быть окружен неприятелями врасплох, закричал во всю мочь: «Ко мне, овернцы! Враги близко!..» Он был убит на месте пруссаками; но его последние слова были сигналом к битве, в которой пруссаки были разбиты. Людовик XVI назначил в 1777 году наследственную пенсию семье Д’Асса. Конвент сделал почти то же: он принял содержание матери молодого барабанщика Барра на средства нации.

В 1791 году т. е. в эпоху, когда начались войны, которые Франция вынуждена была вести в продолжение двадцати пяти лет, в Меце, под председательством знаменитого математика и астронома Лапласа, производились экзамены молодым людям, изъявившим желание поступить в артиллерийское училище в Шалоне. Так как программа экзаменов требовала со стороны кандидатов весьма серьезной подготовки, то на конкурс явились только дети из достаточных классов общества. Но вдруг, во время экзамена показался в зале молодой человек лет семнадцати; он резко отличался от всех других кандидатов своею походкою и странною одеждою. На нем было платье очень не изящного покроя, — из серого толстого сукна; в руке он держал шапку из грубого войлока; пыль, густым слоем покрывавшая его тяжелые башмаки, окованные железом, и суковатая палка, которую он держал в руке, когда входил, — все это доказывало, что он только что совершил дальний путь. Нечего и говорить, что появление этого мальчика возбудило всеобщее внимание и любопытство, в особенности когда заметили, что он пробирается через толпу на скамью экзаменующихся. Все подозревали какую-нибудь ошибку или проделку с его стороны; даже экзаменатор, бывший того же мнения, прервал экзамен, чтобы заметить этому странному кандидату, что по всей вероятности ему неизвестно, что происходит в этой зале.

— Извините! — возразил молодой человек в пыльных сапогах и с войлочною шляпою, — я помещен в списке кандидатов и пришел держать экзамен.

— Ваше имя? — спросил ученый.

— Антуан Друо, из Нанси.

Экзаменатор просмотрел список, в котором действительно это имя было внесено, и сказал:

— Хорошо! Ждите очереди.

Он продолжал экзаменовать других кандидатов, бросая по временам любопытствующий взгляд на вновь прибывшего. Наконец очередь Антуана Друо настала, и тогда-то присутствующие увидели, вернее услыхали, истинное чудо. Он без запинки отвечал не только на все вопросы по программе, но и на все другие, которые ему задавал экзаменатор, пораженный невероятным запасом знаний молодого бедняка, его неслыханной эрудицией. Лаплас, упрекая себя за то, что поддался предубеждению, желал загладить свою ошибку. Сойдя с своего места, он подошел к Антуану Друо и в присутствии всех с восторгом обнял его. Тотчас же со всех сторон посыпались комплименты; Антуана Друо хвалили, поздравляли, им прямо восторгались; так что спустя несколько лет, когда бедный юноша, появившийся из Нанси, был уже назначен в главный штаб адъютантом к первому консулу, Лаплас сказал однажды последнему: «Никогда я не видел экзамена более блистательного, как тот, который держал когда-то ваш адъютант Антуан Друо», — и при этом воспоминании знаменитый ученый отер слезу умиления. Чувство, под влиянием которого экзаменатор поцеловал молодого кандидата, будет для вас совершенно понятно, когда вы узнаете, что Лаплас был почти такого же происхождения, как и Друо.

Симон Лаплас родился в маленький деревушке Нормандии; он был сын бедного землевладельца, которому стоило больших лишений платить за сына в приходское училище. Лаплас отличался большими способностями, удивительною памятью и быстрым пониманием; в том возрасте, когда дети только еще начинают посещать начальные училища, Лаплас знал уже все, что только учитель мог сообщить ему. Поэтому отец предназначил его к духовному званию, и еще более стеснял себя, чтоб только иметь возможность перевести его в приходское училище. Поступив туда, юноша, пренебрегая всеми другими занятиями, страстно предался математике. Когда ему минуло девятнадцать лет, Лаплас, снабженный рекомендательными письмами к одному из самых замечательных ученых того времени, отправился в Париж, где надеялся найти средства, чтобы иметь возможность следовать по избранному пути.

В этих письмах, между прочим, с особенною похвалою отзывались о солидных знаниях и прекрасном характере молодого человека; поэтому Лаплас уже мечтал, что знаменитый академик, прочтя эти письма, примет его с распростертыми объятиями. Но он тщетно добивался личного свидания с академиком; дверь оставалась перед ним закрытою, несмотря на то, что письма, от которых он ожидал всяческих благ, были переданы по принадлежности. Что было делать Лапласу? Он написал недоступному ученому, но в письме своем он говорил не о том, что он хочет куда-нибудь пристроиться и просит его содействия, нет: он говорил о главных основаниях механики. На другой же день он получил следующий ответ:

«Милостивый Государь! Вы видите, что я не придаю никакого значения рекомендациям; но Вы и не нуждаетесь в них, так как сумели сами себя зарекомендовать, — мне этого вполне достаточно. Вы можете рассчитывать на мою поддержку и на мое содействие. Приходите, я ожидаю Вас».

Спустя некоторое время после первого свидания с ученым, Лаплас был назначен учителем математики в военной школе. Ему было тогда всего девятнадцать лет.


Лаплас.


Ответ, полученный Лапласом от академика, был подписан именем «д’Аламбер»; но настоящая фамилия академика была Жан; вернее, он совсем не имел фамилии. Он был подкинут ребенком на паперть маленькой церкви св. Жана в Париже. Люди, которые нашли маленького Жана, отнесли его к комиссару квартала; тот, назвав сироту по имени патрона церкви, около которой он был поднят, уже хотел было отправить ребенка в приют; но нашлась добрая женщина, жена бедного стекольщика, которая изъявила желание принять ребенка; она усыновила сироту. Таким образом Жан был отдан стекольщице, которая полюбила его, как собственного ребенка, и с истинно-материнским чувством радовалась первым проблескам ума, которые в нем обнаруживались.

Подкидыш оказался одним из тех талантов, которые скорее угадывают, чем научаются чему-нибудь от других, которые хватают знания на лету. Когда мальчику минуло десять лет, учитель, к которому посылала его стекольщица, объявил, что ничему больше не может научить маленького Жана. Поступив в училище Мазарини, он тринадцати лет от роду окончил свое образование, а двадцати лет уже издал свои заметки по высшим вопросам физики и математики; эти заметки доставили ему звание плена Парижской академии наук.

Когда Жан сделался уже известным ученым, то родная мать его, которая подкинула его на церковную паперть, — женщина из хорошей фамилии — пожелала признать его своим сыном, но он ответил, что у него никогда не было и не будет другой матери, кроме той доброй, честной женщины, которая приняла его на свое попечение; он остался с бедной стекольщицей, продолжая быть ее любящим и преданным сыном.

Но я замечаю, что, распространяясь по поводу экзаменатора в Меце о маленьком математике из Нормандии, а по поводу знаменитого академика о маленьком подкидыше Жане, я совсем забыл о кандидате к поступлению в артиллерийскую школу в Шалоне. Антуан Друо был третьим ребенком бедного булочника в Нанси, у которого было всего двенадцать человек детей. Вы вероятно согласитесь с тем, что отцу — булочнику было чрезвычайно трудно дать своим детям хорошее образование, если бы даже он искренно и желал этого. Поэтому, как только маленький Антуан выучился читать и писать, он должен был разделять с отцом ежедневные труды его для поддержки существования многочисленного семейства. Антуан на это не жаловался, но скоро понял, что тяжелый физический труд, к которому его обязывала сыновняя преданность, не должен служить препятствием для его умственного развития.

Все свои досуги он посвящал чтению книг, чтобы с их помощью пополнить свое образование. Так как у него не было денег на покупку книг, то он по большей части доставал их у ленивых школьников, которые очень рады были отделаться от них хоть на короткое время, а Антуану достаточно было двух или трех дней, чтоб усвоить сущность содержания, или переписать наиболее важные места. Это влечение к образованию вскоре обратило на себя внимание. Старый школьный учитель охотно помогал иногда Антуану своими советами и доставлял ему книги, в которых тот нуждался. Таким образом, благодаря почти исключительно собственным усилиям, продолжая месить тесто и дежуря у печки, Антуан приобрел такие познания, которых не приобрел бы ни в каком училище; он обладал в особенности обширными познаниями в математических науках, к которым он имел необыкновенные способности. Антуану едва минуло семнадцать лет, когда он прочел объявление о конкурсе в Меце. Когда он высказал родителям свое намерение явиться на конкурс, отец сказал ему:

— Ты прав. Кто ничем не рискует, тот ничего не выигрывает. Если ты ничего не добьешься, то можешь возвратиться; за такой короткий срок ты конечно не разучишься печь булки.

— Иди, Антуан! — сказала мать, — да благословит тебя Господь!


Антуан Друо.


Антуан послал в Мец заявление с просьбою внести его в список кандидатов. Так как молодому человеку приходилось пропутешествовать тринадцать лье от Нанси до Меца, то ему купили пару новых башмаков и дали шесть франков на дорогу; он выбрал дубовую палку из пучка, который был приготовлен для топки печи, и отправился в путь, чтобы поступить в артиллерийскую школу… лучше сказать, чтобы достигнуть самой безупречной славы, какая только возможна была в то воинственное время.

На войне Друо оказался в одно и то же время искусным тактиком и очень храбрым в деле.

В мирное время его обширные познания дали ему возможность оказать немаловажные услуги администрации. Он оставил после себя превосходное сочинение об устройстве грунтовых дорог.

Будучи придворным, он никогда не опускался до низкой лести, которая часто опошляет характеры высокие и благородные. Однажды, играя с Наполеоном в мяч, Друо все время брал верх над императором; отличаясь большою ловкостью в этой игре, он не унижался, подобно многим другим придворным, и не поддавался Наполеону нарочно, чтобы угодить. Однако Наполеон не любил проигрывать. Не раз было даже замечено за столами экарте или пикета, что великий завоеватель, лишь бы только не сознать себя побежденным, не считал грехом даже иногда сплутовать. У великих людей нередко бывают маленькие пороки.

Проиграв Друо несколько партий кряду, Наполеон, с мячом в руках, закричал раздражительным тоном:

— Отчего это, Друо, я никогда с вами не выигрываю в эту игру?

— Что же делать, государь! — ответил простодушно генерал, — это оттого, вероятно, что в этой игре нельзя плутовать.

В своей частной жизни Друо всегда соблюдал такую же простоту, к какой привык смолоду.

Его добродушие, презрение к богатству и щедрость вошли в поговорку.

Наполеон, вспоминая о нем на острове св. Елены, отзывался о Друо таким образом: «Друо был бы одинаково счастлив, получая сорок су в день, как получая королевские доходы; его высокая нравственность, его честность и искренность выдвинули бы его на первый план в самую блестящую эпоху римской республики.» Но все же Наполеон преувеличивал, утверждая, что Друо необходимо было иметь сорок су. Когда Друо попал в немилость, и друзья выражали ему по этому поводу свое соболезнование, то он успокаивал их следующим образом: «Было бы у меня только двадцать су в день, я отлично устрою свои дела».

Друо сам открыл секрет своей счастливой жизни: «Мне очень много помогало то, что я никогда не боялся ни бедности, ни смерти», говорил он.

Вернувшись на старости лет в свой родной город с целью провести в нем остаток дней своих, Друо занимался чтением научных сочинений, земледелием и в особенности благотворительностью. Однажды он даже отпорол с своего мундира золотые галуны, чтобы оказать помощь бедным.

Когда племянник, у которого он жил, стал протестовать против этого, доказывая, что мундир должен оставаться самым драгоценным достоянием наследников Друо, то добродушный старик отвечал: «Я для того и сделал это, чтобы мои племянники не забывали, что они внуки бедного булочника». Друо отлично понимал, как смешно скрывать свое происхождение, особенно тогда, когда своим возвышением обязан исключительно самому себе.

Писатель Воатюр был однако совершенно противоположного мнения. Сын виноторговца, или вернее буфетчика, он сделал карьеру благодаря стихам, сочиненным им, когда ему едва минуло тринадцать лет. Достигнув впоследствии почестей, принятый в домах высокопоставленных лиц, Воатюр всегда страшно конфузился, когда в его присутствии говорили о его отце. Какой-то аристократ очень остроумно отозвался о Воатюре: «Странно, — сказал он, — вино большею частью располагает к людям, а в Воатюре оно вызывает к ним отвращение».

Братья Август и Аннибал Карраш, оба известные живописцы, были сыновьями портного. Когда они приобрели известность, то Август стал вести жизнь светского человека и посещать людей высшего круга. Однажды он очень резко напал на Аннибала, упрекая его плебейский образ жизни и неразборчивость в знакомствах. Аннибал, делая вид, что очень внимательно слушает брата, водил карандашом на лежавшем перед ним клочке бумаги. Когда тщеславный брат окончил свои наставления, Аннибал показал ему, вместо ответа, рисунок, изображавший бедного портного, отца их, сидящего со скрещенными ногами и с иглой в руке на своем рабочем столе.

Феликс Перетти родился в очень почтенной семье поселян. В детстве его считали до того ограниченным, что заставили пасти не коров и не овец, а презренных свиней, — «другого скота, говорили родители, ему нельзя поручить».

Однажды, в то время как Феликс пас своих свиней, проезжавший мимо него монах попросил указать ему дорогу. Ребенок с готовностью исполнил просьбу; между ними завязался разговор, при чем Феликс выказал столько ума и сообразительности, что привел монаха в восторг; он сам вызвался поместить его в школу. Согласием родителей монах заручился без всякого труда.

Перетти столь блестяще оправдал ожидания монаха, что тринадцати лет уже был принят в монашеский орден; затем он сделался профессором богословия, встал во главе своего ордена, достиг сана епископа, кардинала, и наконец избран был папой, под именем Сикста V. Когда он был уже папою, одна из его сестер, оставшаяся в деревне, захотела повидать его; думая, что к нему нельзя иначе явиться, как нарядно одетой, она заказала себе дорогое платье. Но Сикст V, увидав богатый туалет сестры, отказался принять ее. «Не может быть, чтоб это была моя сестра, сказал он: я отлично помню, что она была простою крестьянкою». Он только тогда согласился принять сестру, когда она надела свой обыкновенный костюм.

За 400 лет до того времени, когда Феликс Перетти сделался папой, в одной из провинций Англии жил бедный человек по имени Брекспир. Оставшись вдовцом, с ребенком на руках, он поступил сначала служкою в монастырь, а затем сделался монахом, поступив в монастырь св. Альбана. Монахи приняли его в орден, но отказались принять его сына, который, по их мнению, не обладает достаточным образованием и казался вообще юношею малоспособным. Они пустили бедного мальчика на все четыре стороны; прося милостыню и работая, он добрался до Авиньона и по примеру отца поступил там служкой в монастырь св. Руфа. Здесь по-видимому не так строго относились к недостаточному умственному развитию; его стали учить; вскоре он сделался ученее всех во всей общине и впоследствии был выбран в настоятели. Но, из зависти ли, которую этот пост возбуждал среди братии, или потому что новый настоятель захотел ввести более строгие правила, — монахи вскоре стали раскаиваться в том, что избрали его своим главой; чтобы отделаться от него, они оклеветали его пред папою. Папа Евгении III вызвал Брекспира в Рим для допроса и, не отпуская его обратно к недовольным, оставил при себе — кардиналом!..

По смерти Евгения III кардиналы избрали папою Анастасия IV, а после смерти его папский престол был занят Брекспиром, под именем Адриана IV; это был самый замечательный первосвященник того времени.

Когда английский король Генрих II посылал депутацию к Адриану IV, чтобы поздравить его с восшествием на папский престол, то к посольству присоединилось два монаха из монастыря Св. Альбана; они везли богатые приношения новому духовному владыке. Те люди, которые некогда отказались принять участие в молодом Брекспире, когда он находился в крайности, вероятно страшились мести Адриана IV и рассчитывали подарками отвратить тяжкие последствия ее. Адриан IV очень милостиво принял монахов и поручил им заверить всю братию монастыря, что он питает глубокое уважение к обители св, Альбана и при случае не преминет это доказать. Но ни одного из великолепных приношений, повергнутых монахами к стопам его, он не пожелал принять, объявив: «Ваша обитель слишком бедна; поэтому, приняв ваши дары, я способствовал бы еще большему обеднению ее».

Когда же монахи старались самым почтительным образом дать ему понять, что их обитель обладает теперь большими средствами, то Адриан IV произнес с достоинством: «Уверяю вас, что монахи обители св. Альбана очень бедны. Мне это известно лучше, чем кому либо, так как в юности мне однажды пришлось попросить у них самой простой одежды, чтобы прикрыть свое бренное тело, — и они отказали мне в этом». Только этим и ограничилась месть Адриана IV, вернее — Брекспира.

В противоположность большинству людей, которые, достигнув высокого, положения, почему-то стыдятся своего низкого происхождения, существуют и такие, которые, наоборот, не отличаясь никакими особенными заслугами и ничего не достигнув, гордятся славой своих предков. Свифт, автор путешествий Гулливера, так отзывается о подобных людях: «Они похожи на картофель, лучшая часть которого находится в земле».

Тридцать лет тому назад в аристократическом парижском салоне зашел разговор о высоких наследственных титулах; каждый из присутствовавших приводил имена высокопоставленных особ, отпрыском которых он считал себя, и все наперерыв старались блеснуть древностью своего рода.

В самом разгаре этого вечера какая-то очень молодая девушка, почти ребенок, также заявила, что у нее есть своя генеалогия, которою она гордится, так как один из ее предков принадлежал к фамилии Перетти.

«Да, да! — заметил кто-то, — но вы конечно хотите сказать — к фамилии папы Сикста V?» «Нет! — ответила девушка, — к семейству свинопаса Феликса Перетти».

Молодая девушка, столь остроумно посрамившая глупое тщеславие этих людей, была Дельфина Ге, которая впоследствии вышла замуж за известного писателя Эмиля де Жирардена.

Я выше уже приводил примеры нелепой слабости, которая побуждает людей скрывать свое происхождение из низших сословий. Слава Богу! примеры эти редки среди людей, занимающих видное место в литературе и искусствах. Жак Ажио, известный своим оригинальным и изящным переводом Плутарха, был сын простого кожевенника. Ему было десять лет, когда он, совершив какой-то ничтожный проступок и не смея показаться домой из боязни быть строго наказанным, бежал из своей семьи, без денег, едва одетый. Он шел вперед, сам не зная, куда идет. Бедный ребенок шел по дороге к Орлеану; после тридцатичасовой ходьбы, изнуренный, голодный, он упал.

Человек, проезжавший мимо верхом, посадил его к себе на лошадь и, приехав в город, поместил в больницу.


Амио.


Там отдых и хорошая пища восстановили силы мальчика, и по выздоровлении он был отправлен домой с двенадцатью су на дорогу. Жак однако не возвратился к отцу, боясь его чрезмерной строгости; он пошел в Париж, где в первое время существовал тем, что исполнял обязанность рассыльного при какой-то школе; затем его расторопность и симпатичная наружность обратили на себя внимание одной богатой дамы; она взяла его к себе в услужение — он провожал ежедневно ее детей в школу. Присутствуя постоянно на уроках, Жак захотел и сам учиться; несмотря на лишения, которые ему приходилось переносить, чтобы иметь возможность покупать книги, он силою воли и неутомимым прилежанием еще в молодых летах достиг известности в ученом мире.

Впоследствии, когда его ученость и положение в обществе доставили ему хорошее состояние, Жак Амио, никогда не стыдившийся своего низкого происхождения, завещал двенадцать сот экю Орлеанской больнице в воспоминание о двенадцати су, которые он получил от нее в детстве.

Это произошло спустя триста лет после Роберта Сорбона, который, придя в Париж без денег и без всякого покровительства, сделался сначала доктором богословия, а затем капелланом и духовником короля Людовика IX. Роберт Сорбон, в воспоминание о тех трудностях, которые ему пришлось преодолевать в молодости, основал училище для бедных. Это училище называлось сначала «Дом бедных», учителя же, преподававшие там, — «наставниками бедных»; но впоследствии оно стало называться именем основателя — Сорбонной; это знаменитый богословский факультет Франции. В истории литературы и науки это учреждение пользуется весьма громкою известностью.

Однажды Императрица Екатерина II, желая почтить великий талант скульптора Франсуа Фальконе, творца памятника Петра Великого в С.-Петербурге, пожаловала его орденом св. Владимира, который дает право потомственного дворянства.

— Ее величество не могла выбрать лучшей награды для меня, — с улыбкой сказал художник офицеру, вручившему ему орденские знаки, — хотя я и без того очень высокого происхождения: я родился на чердаке.

Слова эти были переданы императрице Екатерине, которая на другой же день посетила мастерскую Фальконе. Сделав артисту множество комплиментов, императрица призналась, что очень интересуется началом его художественной карьеры, «так как, заметила она, вы действительно ничем не обязаны своему происхождению, что сами сознаете с такою искренностью».

— Ваше величество, вы оказываете мне слишком много чести, интересуясь моими первыми дебютами, отвечал скульптор; — но вы ошибаетесь, предполагая, что бедность моих родителей служила препятствием моему призванию. Совершенно напротив.

— Как так? — спросила императрица.

— Папа и мама… — тут скульптор замялся, заметив улыбку на лице императрицы. — Ваше величество, простите меня: но я с детства всегда называл и теперь так называю моих родителей. Итак, мои отец и мать были люди совсем неграмотные; они тяжелой работой содержали свою семью. Они не были противниками просвещения, сознавая, что в мире существуют более важные профессии, чем физический труд. Поэтому они не щадили ничего, перенося всевозможные лишения, лишь бы только посылать меня в школу до тех пор, пока я не выучусь бегло читать и писать. Когда мне минуло, двенадцать лет, они стали раздумывать, к какой профессии было бы лучше всего меня подготовить. Как только возник этот вопрос, мои добрые родители решили прежде всего подмечать мои склонности, чтобы, сообразуясь с ними, выбрать мне карьеру. В это время как раз и проявилась во мне наклонность лепить из глины и вырезывать из дерева всевозможные вещицы. Сначала отец и мать мало обращали внимания на эти шалости; но когда однажды мне удалось слепить голову одного из наших старинных знакомых, то на нашем чердаке в этот день в присутствии нескольких друзей и соседей начались весьма серьезные совещания. Так как мое призвание проявлялось уже очень ясно, то единогласно было решено во чтобы то ни стало дать мне возможность сделаться скульптором.

— Теперь предоставьте это дело мне; я берусь устроить мальчика так, что от него потребуется только побольше прилежания, — сказал, вставая с места, цирюльник, закадычный приятель моего отца.

— На следующий день он действительно пришел за мной, и спустя полчаса, исключительно благодаря удачно вылепленной мною голове, по поводу которой и собирался семейный совет, я был принят в ученики к очень искусному мастеру, делавшему деревянные болваны для париков. Срок моего учения был назначен в четыре года; эти годы я провел, вырезывая с утра до вечера деревянные головы для париков, без глаз, носа и ушей; а по окончании работы я занимался лепкою фигур из глины по рисункам, которые покупал на свои кормовые деньги; вследствие этого мне часто приходилось голодать. В последнее время моего учения, когда мне минуло 16 лет, я случайно увидел на выставке работы знаменитого скульптора Лемуана; я много слышал о добром сердце и великодушии этого художника.

— К фабриканту деревянных болванов для париков меня рекомендовал цирюльник, а скульптору я решил представиться сам; я захватил с собой те эскизы скульптуры и рисования, которые были сделаны мною в продолжение многих часов, отнятых от сна.

— Великий артист принял меня очень любезно; он сам вызвался давать мне уроки, причем единственным вознаграждением его было взятое с меня обещание пользоваться в случае нужды его же кошельком. С того дня, в, который я познакомился с этим человеком, мне оставалось только пользоваться его советами и примером, чтобы возвыситься до той чести, какой я удостоился сегодня, рассказывая Вашему Величеству свою биографию.

Фальконе мог бы еще добавить к своему рассказу то, что время, отнятое от сна, уходило не только на скульптуру и рисование, но и на выполнение пробелов его скудного образования; занимаясь постоянно скульптурой, он нередко садился писать; таким то образом он написал замечательное оригинальное сочинение о скульптуре и сделал несколько переводов произведений древних авторов.

Из С.-Петербурга перенесемся в Версаль, а из мастерской Фальконе, скульптора императрицы Екатерины II, в мастерскую Аведа, живописца Людовика XV.

В этой мастерской восседает король Людовик XV, с которого пишет портрет художник Авед; позади художника стоит двадцатидвухлетний юноша, который смотрит на работу и по временам подает ему краски или кисти, смотря по тому, что потребуется. По всему видно, что кроме служебных отношений, его связывает с живописцем большая дружба.

В мастерской ничего не слышно, кроме легкого движения кисти по полотну и шелеста листов рукописной тетради, на которую король по временам обращает свой взгляд; содержание этой рукописи невидимому, крайне озабочивает его.

— Авед, — говорит король, — присоедините на минуту к вашему званию живописца короля Франции титул его тайного советника; скажите мне ваше мнение об этом проекте, который только что представлен на мое благоусмотрение.

Вам, может быть, покажется очень странным, что король Франции, человек несомненно очень умный и осторожный, каким по вашему мнению непременно и должен быть монарх такой великой нации, решился столь легкомысленно обратиться за советом о весьма серьезном вопросе государственного управления к простому живописцу. Но как хорошо поступил бы Людовик XV, если бы всегда делал такой удачный выбор своих советников! Тщеславные люди, которыми большею частью бывают окружены короли, приучили Людовика видеть в своем высоком сане только титул, избавляющий его от всяких трудов и забот и дающий ему право на наслаждения и удовольствия. Могло случиться, что Людовику XV в этот день захотелось поскорее избавиться от серьезного дела, которое подлежало его решению, и обратиться к предметам более занимательным или же (я позволяю себе всевозможные предположения для объяснения этого факта, который, хотя и кажется невероятным, но тем не менее совершенно достоверен) король поступил так, движимый простым любопытством. Привыкнув выслушивать всегда только затверженные банальные мнения от людей, поставивших себе за правило льстить и угождать монарху, он, быть может, ради одной оригинальности пожелал узнать самостоятельное мнение человека, совершенно чуждого делу управления государством.

Слова короля так удивили и поставили в столь затруднительное положение художника, что он поспешил было отклонить от себя честь, оказанную ему монархом. Но Людовик XV настаивал, показывая ему на тетрадь:

— Это проект новой подати на крестьян. Я вам в нескольких словах объясню мотивы, на которых основывается проект, и вы откровенно выскажете мне свое мнение.

Произнося эти слова, король внимательно наблюдал за художником; его очевидно забавляло его замешательство.

— Ваше величество, соблаговолите избавить меня… пробормотал Авед, никогда не мечтавший занять ответственную должность королевского советника; не находя однако никакого предлога отделаться от этой неожиданной миссии, он молча стоял перед королем. Тот улыбался. Но молодой друг Аведа, заметя улыбку Людовика XV и возмущаясь скромностью даровитого художника, произнес дрожащим голосом:

— Новая подать на крестьян! Если б ваше величество знали так, как я, нищету поселян, то Вы отвергнули бы этот проект!..

Молодой человек вдруг умолк, так как король, не привыкший, чтоб к нему обращались без позволения, устремил на непрошенного советника грозный взгляд.

Художник также быстро повернулся к своему ученику, чтоб заставить его замолчать. Молодой человек действительно остановился; краснея и отыскивая с замешательством приличные выражения для оправдания своего бестактного вмешательства и не находя в то же время ничего в свое оправдание, об счел за лучшее тотчас же выйти вон из комнаты.

— Кто этот юноша? — спросил король, когда тот вышел, — лакей ваш, или помощник, растирающий краски и моющий кисти?

— Простите, ваше величество, — ответил Авед, оправившись от замешательства, — этот юноша один из моих учеников, или вернее сказать, мой лучший ученик; он из числа тех талантов, которые призваны своими произведениями содействовать славе вашего царствования… Но какая бы артистическая будущность ему ни представлялась, я не нахожу оправдания его дерзкому проступку, хотя вместе с тем надеюсь, что ваше величество, из снисхождения к его летам, простите его неосторожные слова, сказанные только по легкомыслию.

— Как зовут этого юношу? — спросил король.

— Антуан Лебель, государь, — он только что получил первую премию живописи в академии.

— А откуда он родом?

— Из деревни Монтро в Шампаньи.

— Он жил, вероятно, с крестьянами или, может быть, даже родился в их среде?

— Да, государь, и при том в среде разоренных крестьян.

— Как же это случилось, что он стал вашим учеником?

— Это произошло благодаря сплетению целого ряда обстоятельств довольно странных.

— Я бы желал узнать в чем дело.

— Антуану было едва десять лет, когда мать его овдовела; она занималась пряжею на дому; работу она доставала на фабрике. Это неблагодарное ремесло требовало много труда и доставляло ничтожный заработок. Бедная женщина, чтобы зарабатывать больше, выучила своему нехитрому искусству сына, как только он немного подрос. Маленький Антуан научился прясть. Ваше величество! Можете представить себе положение бедного ребенка, сидящего с утра до ночи у станка, — вечное вращение колеса и один и тот же глухой стук… Мальчику хотелось бы побегать по зеленому лугу, порезвиться в лесу с своими сверстниками, а между тем…

— Бедное дитя! — вздохнул король.

— Ваше величество, можете себе представить это мучение! Но кроме того, Антуан, принуждаемый постоянно сидеть за прялкой, возненавидел это занятие тем сильнее, что из-за него должен был отказывать себе в удовлетворении склонности, начинавшей переходить в страсть. Склонность, которой Антуан желал бы отдаться всею силою души, заключалась в том, что он безумно любил рисовать. То углем на стене, то палкой по песку чертил он деревья, скалы, дома, людей, животных; конечно, он рисовал как умел.

Антуана считали мальчиком набожным, несмотря на его малый возраст, так как случалось, что он по несколько часов, сряду стоял на коленях в сельской церкви; но он делал это не столько для молитвы, сколько для того, чтоб как можно внимательнее всмотреться в две или три картины висевшие за алтарем; картины эти он старался потом рисовать наизусть. Как только мать переставала за ним наблюдать, он потихоньку покидал станок, чтобы предаться своему любимому занятию. У него не было ни карандаша, ни бумаги; концом булавки царапал он белые черточки на черной спинке стула. Мать сердилась и бранила его, но ничто не помогало. Бедная женщина в праве была требовать от сына работы, которая по крайней мере окупала бы его содержание; но влечение Антуана было непреодолимое. В продолжение трех лет он с отвращением занимался против воли пряжей; за то случалось, и притом не раз, что он скрывался из дому с раннего утра и возвращался только вечером. В такие дни он питался переспелыми плодами, которые валялись под забором; но сколько рисунков он оставлял на горных камнях и сколько образов, закрепленных в памяти, он уносил с собой, чтобы нарисовать их дома!

Наконец бедная вдова, усматривая в постоянных отлучках сына признаки неисправимой лени, от которой по обязанности матери она считала необходимым отучить его, стала запирать Антуана в комнате. Ему было тогда пятнадцать лет.

Антуан беспрекословно примирился с этим наказанием и в продолжение своего заключения чертил углем по стенам всевозможные изображения; когда же срок заключения кончился и его выпустили, то он сказал своей матери: «Матушка, я уж достаточно вырос, чтоб не быть вам в тягость; ремесло, которым я вынужден заниматься, мне слишком не по сердцу; я не могу продолжать его. Не сокрушайтесь обо мне, если я не вернусь ни сегодня вечером, ни завтра. Я постараюсь своим трудом зарабатывать деньги, не причиняя никому вреда; если я покидаю вас, то только потому, что всей душой люблю вас. Бог даст, и я когда-нибудь буду богат, но никогда я вас не забуду. Прощайте, матушка!» Мать хотела его остановить, но Антуан ушел. Через несколько дней, после утомительного и тяжелого путешествия, он прибыл в Париж.

Хотя Антуан и работал над своим природным талантом, но это был талант в таком первобытным состоянии, что не мог ему доставлять никаких средств к существованию.

Может быть Антуану даже и не приходило в голову извлекать из него материальную выгоду, а между тем нужно было существовать. Перепробовав различные способы зарабатывать насущный хлеб, он избрал самый независимый, а именно: он приходил ежедневно к Новому Мосту с ящиком и щетками и чистил сапоги прохожим; все свободное время он употреблял на посещение церквей и осмотр монументов, при чем старался набрасывать снимки с картин и изваяний, не имея иного руководителя кроме своей постоянно усиливающейся любви к художественным произведениям. Вашему величеству известно, что дом мой стоит на спуске Нового Моста и следовательно не далеко от того места, где Антуан практиковал свое жалкое ремесло.

В тот день, когда королевская карета остановилась у моей двери, Антуан услышал в толпе, что дом, в который ваше величество только что изволили войти, принадлежит живописцу.

На другой же день, Антуан встал в нескольких шагах от подъезда и когда увидел меня выходящим из дому, почтительно подошел ко мне и просил меня удостоит его доверием, в случае, если мне понадобиться послать кого-нибудь с поручением. Я согласился, потому что мне чрезвычайно понравилась его наружность. Однажды я послал его отнести письмо к одному из моих приятелей; на это письмо должен был последовать ответ. Антуан не замедлил возвратиться и принести устный ответ. В то время я находился в мастерской и был занят своим делом. Выслушав Антуана и отпустив его, я был уверен, что он давно уже ушел, но, оглянувшись, с удивлением увидел его углубленным в созерцание пейзажа, который я начал писать с натуры, но не окончил, а затем дополнил кое-какими изображениями животных.

— Ну-с? — обратился я к нему просто для того, чтоб напомнить ему об уходе, — как тебе нравится эта картина?

— Я нахожу ее прекрасной! — ответил он, — но голова у этой коровы плохо сделана.

— Как плохо? Разве ты понимаешь что-нибудь?

— Я столько видел коров, что отлично знаю, как они выглядят, — наивно ответил он мне.

Пока я смотрел на моего импровизированного критика, он без церемонии вынул из кармана кусок угля, нагнулся к лежащему на полу листу бумаги, начертил на нем голову коровы и, подавая мне, сказал: «Вот какая голова у коровы»!

Отбросив в сторону самолюбие, я принужден был сознаться, что критика была основательна. И вот, государь, таким-то образом случилось, что Антуан Лебель из моего учителя превратился в моего ученика.

Художник кончил свой рассказ. Король молчал, он, казалось, обдумывал кое-что. Через несколько минут он позвал свитского офицера, ожидавшего в зале на случай каких-нибудь приказаний, и сказал: «Призовите молодого человека, который только что вышел; пусть он придет сюда». Затем, обратясь к художнику, он продолжал: «Я прикажу вручить вам двадцать пять луидоров, которые вы отдадите ему от моего имени».

— Ваше величество, — сказал Авед, — бедная пряха в Монтро разбогатеет!

— Как так? — спросил король.

— Я хочу сказать, — ответил живописец, — что золотые монеты, которые я отдам Антуану от вашего величества, будут тотчас же отправлены в Шампань: Антуан не забыл о бедной женщине, которая его вырастила и воспитала, и если он и добивается материальных выгод от своего искусства, то только для того, чтобы избавить мать от крайней бедности, в которой он ее покинул.

Антуан Лебедь вошел. Его нашли в соседней зале, где он в страхе и тоске ожидал отъезда короля, чтобы узнать от Аведа о последствиях своей неуместной откровенности.

— Господин Лебель! — сказал король, как только увидел молодого человека. — Вы так скоро вышли из комнаты, что не успели окончить вашей фразы. Мне кажется, начало ее было прекрасно. Окончите же ее…

Антуан решительно не знал, как нужно понимать слова короля, так как вернулся крайне взволнованный; он очень смутился и не мог произнести ни слова.

— Ну что же вы ничего не отвечаете? — продолжал король. — Может быть, вы уже забыли то, что сказали? В таком случае я вам напомню. Вы сказали, что если бы я поверил вам, то отверг бы этот проект.

— Государь!.. — начал Антуан, но тут же запнулся.

Тогда король, протягивая ему руку с тетрадью и указывая другою на камин, в котором пылал огонь, произнес:

— Кончайте же вашу фразу!

И Антуан понял; он окончил свою фразу тем, что собственноручно бросил в огонь тетрадь, которую принял из рук Людовика XV.

По отъезде короля, Антуан, радостно указывая своему наставнику на огоньки, бегавшие по обгорелым листьям, сказал:

— Как вы думаете, стоит это зрелище хорошей картины, или нет?

— О, без сомнения, друг мой! — ответил Авед, — но вот беда: завтра же могут найтись люди, способные исписать тетрадь, совершенно подобную той, которую ты с превеликим удовольствием видишь пылающею в огне!




Загрузка...