XVIII ПРИЯТНЫЙ УГОЛОК

Петухов и Данченко лежали на охапке гаоляна. Говорухин, пристроившись на верхней ступеньке трапа, следил за набережной. Лещинский считал эту предосторожность излишней: владельцу джонки уплачено с лихвой, пусть отрабатывает полученные деньги. Заметит полицейского — предупредит. Пограничники тем не менее решили перестраховаться и установили наблюдательный пункт.

Петухов, устав приставать к Лещинскому, зарылся в пахнущую прелью солому и задремал. Данченко, внешне спокойный, терзался сомнениями относительно новоявленного гида. Многолетняя служба на границе и немалый жизненный опыт убеждали старшину, что верить переводчику нельзя, — японский прислужник, люто ненавидящий Страну Советов, только прикидывается либералом, эдаким сторонним наблюдателем. Надеется заманить пограничников в ловушку, чтобы ценой их жизни вымолить себе прощение. Разглагольствования о недовольстве судьбой, сетования на неудовлетворенность существования вдали от Родины не что иное, как камуфляж. Став поневоле заложником, этот человек настойчиво навязывает свою помощь, опасаясь, что рано или поздно от него постараются отделаться, и тогда его ничто не спасет. Каждый шаг Лещинского необходимо анализировать, ни на секунду не упускать переводчика из вида, следить за каждым его движением, жестом, словом и при малейшем сомнении уничтожить. Правда, он человек полезный, умеет с китайцами договариваться, а главное — знает, как из города выбраться, однако это лишняя обуза. Исподволь Данченко разглядывал тонкий профиль Лещинского — хладнокровный господин, держится независимо, посмеивается — расчет на простаков. Остается, как говорят стрелки, сделать поправку на ветер, поиграть в его игру — иного выхода нет: без провожатого по городу не пройти. Объявлена тревога, полиция, жандармерия, военные патрули рыщут волками.

— Подъем, Петухов. Смени Пимена. — Данченко скосил глаза на Лещинского: — В случае чего…

— Ясно! Не первый день замужем. Пиша, устал? Иди отдохни. На соломке мягко. А блох игнорируй.

— Твоя правда, притомился я. Вон за тем домиком приглядывай, Кинстинтин, туда какой-то чин вошел, кажись, офицер.

— Ну, зашел, что особенного? Возможно, у него там любовница.

— Может, и так. А дом на заметку возьми. И тот, угловой, где киоск. Там недавно солдаты крутились. Кажись, все, пост сдан.

— Пост принят. Привет блошкам.

Петухов сел на ступеньку, устроился поудобнее, перед ним в тусклой хмари зимнего дня лежала гранитная набережная. Теперь она не выглядела безлюдной, издали наплывал многоголосый шум. Кричали разносчики с корзинами на плече, ветер доносил вкусные запахи: на дымящихся таганках[206] кипело варево. Торопились куда-то прохожие, подгоняемые легким морозцем. Полицейских в разношерстной толпе не видно, впрочем, они могли переодеться. Вскоре Петухову стало скучно: товарищи спали, Лещинский лежал, отвернувшись к стенке, Петухов сердито высморкался — дрыхнет, паразит!


Но Лещинский бодрствовал, настроение было ужасным. Он словно увидел себя со стороны, критически оценил случившееся, похожее на дурной сон. Высокообразованный специалист, занимающий достойное положение в обществе, уважаемый и любимый друзьями, довольный жизнью, скрупулезно выполняющий служебные обязанности, благодарный приютившей его стране, разом лишился всего. Даже если каким-то чудом удастся выпутаться из скверной истории, ему незамедлительно предъявят счет, который, возможно, придется оплачивать жизнью. Полковник Кудзуки объяснений не примет, никто за него не заступится, друзья ссориться с властями не захотят. А если вдобавок его заподозрят в симпатиях к СССР, возникших, допустим, на почве застарелой ностальгии…

Что же делать? Как себя реабилитировать? Ведь он не перевертыш, в марксистскую веру его не обратят даже под страхом смерти. В отличие от подавляющего большинства эмигрантов, он не тоскует по шелестящим колосьям российских полей, тихой деревушке, где светлой дымкой проплыло детство. Жизнь в Китае его вполне устраивает; в эмигрантских кругах частенько поговаривали о возвращении в родные палестины. Кое-кто уехал, не выдержав разлуки с родиной, его же это не волновало — на возвращенцев он смотрел с сожалением: глупцы. Локти кусать будете. На студенческих пирушках товарищи пространно толковали о России, в голосах некоторых отчетливо сквозила тоска по утраченному. Эмигранты предавались тягучим воспоминаниям, ругали китайцев, потихоньку поругивали хитроумных, надменных японцев. Лещинский о своих настроениях предпочитал не высказываться, особенно с тех пор, как поступил на службу в ведомство полковника Кудзуки.

Но что же все-таки делать? Бежать? Остановить первого встречного полисмена? Способствовать поимке пограничников и этим, хоть в малой степени, оправдаться перед японскими властями и белым движением? Ускользнуть от «товарищей» чертовски трудно; предположим, он все-таки сумеет бежать и приведет полицию — что это даст? Доверия Кудзуки не восстановишь, на карьере можно ставить крест. Впрочем, бог с ней, служба у полковника — печальная необходимость, время военное, выбирать не приходится. Когда война кончится, надо устроиться в солидную фирму, получать хорошее жалованье, жениться… Вздор, у Кудзуки хорошая память и длинные руки. А если бежать? Добраться до полицейского участка, рассказать все как на духу, покаяться. Повинную голову меч не сечет…

Измученный сомнениями, Лещинский так ничего и не придумал. «Отдамся на волю волн, будь что будет. Бывших соотечественников вывести из города все же придется, никуда от них не денешься. Связал нас черт одной веревочкой, остается тянуть лямку до конца, иначе прикончат».

Подморозило. Небо очистилось от туч, замерцали крупные зеленоватые звезды. Данченко поднялся по трапу, выглянул из люка — набережная тонула во мраке, редкая цепочка фонарей убегала вдаль.

— Электричество здесь экономят, — одобрил Данченко. — Это нам на руку.

— Вы правы, — согласился Лещинский. — Будем собираться, господа?

— Опять ты за свое, — заворчал Петухов. — Горбатого могила исправит. Какие мы господа?

— Простите… Итак, вы согласны довериться мне?

Пограничники переглянулись — выбирать не приходится. Данченко достал пистолет Лещинского, осмотрел, поморщился.

— Плохо доглядаете за личным оружием, господин офицер. Будь вы моим подчиненным…

— Какой я офицер!

Старшина сунул пистолет за пояс.

— Мы готовы!

— Тогда — с богом! Я взберусь по трапу, посмотрю…

— Отставить! Первым пойдет Петухов.

— Как говаривали государи российские — быть по сему. Будьте внимательны, сердитый юноша.

— Не учи ученого…

— Разговорчики, Петухов! Вперед и гляди в оба, а зри в три. Марш!

Ступали как по раскаленному железу, готовые ежесекундно нырнуть в ближайший подъезд, юркнуть в подворотню, растаять в ночи, но редкие встречные проходили мимо не оглядываясь. Говорухин шепнул Данченко:

— Может, повезет, доберемся до нужного места. Жителям, похоже, не до нас, а полиция не узрит — ночью все кошки серы.

— Как бы луна не вышла, небо очистилось.

— Раньше полуночи не взойдет, — убежденно сказал Говорухин.

— Попрошу всех молчать, — одернул Лещинский, которому вдруг стало страшно.

— Учтем, — негромко отозвался Данченко. — Далеко еще?

— Порядочно. Но такси нанимать нежелательно, шоферы наушничают в полицию. Кроме того, автомобиль могут задержать для проверки документов.

— Чего встали?

Это вернулся обеспокоенный Петухов. Пистолет, отобранный у унтера, он держал в руке.

Чем ближе подходили к знакомому дому, тем тревожнее становилось Лещинскому. Он жестоко казнился. Ввалиться на ночь глядя к порядочным людям в компании беглых арестантов, разыскиваемых полицией! Хорошо, если им сразу не укажут на дверь, позволят войти, позднее это произойдет обязательно. Таня — существо экзальтированное, ее еще можно уговорить, а что скажут родители?! Лещинского бросило в пот, неизвестно даже, кто они. Отцу ничего не стоит позвонить в полицию, та внезапно нагрянет, завяжется схватка, красные будут драться до конца, им терять нечего. А его они просто убьют, подумают, что нарочно заманил в ловушку.

В темном, сыром, провонявшем прелью и мышами трюме джонки Лещинский рисовал встречу с Таней радужными красками. В глазах девушки он будет выглядеть настоящим героем — благородным, великодушно помогающим людям, оказавшимся в безвыходном положении. Зная отношение Тани к японским властям, реакционным эмигрантам, улавливая в ее иронических репликах неприятие всего того, чему сам он ревностно служил, Лещинский не придавал этому серьезного значения: экспансивная, взбалмошная девица бездумно жонглирует красивыми словами о свободе, равенстве, братстве, понятия не имея о том, что творится благодаря этой самой свободе в попранной большевиками России. На самом деле русские интеллигенты всегда любили порассуждать о несчастном народе, поплакать над его горькой судьбиной. Подобные разговоры не раз звучали на хмельных студенческих вечеринках. Прекраснодушие, пустопорожняя, ни к чему не обязывающая болтовня! Теперь Танечке придется занять совершенно определенную позицию, четко выразить свое отношение к происходящему. Скорее всего, незваных гостей она не обрадует. Значит, затея обречена на провал, рассчитывать на какую-либо помощь не приходится. Единственно, в чем можно быть уверенным, — Таня не побежит доносить и не позволит это сделать своим близким.

— Юноша, как вас? Остановитесь.

Петухов подождал остальных, затем все четверо укрылись за рекламной тумбой.

— Мы у цели, — сказал Лещинский. — Вон тот серый дом, второй подъезд, четвертый этаж. Нужно предупредить хозяев, а заодно и проверить, нет ли в квартире посторонних. Я поднимусь, а вы подождите под лестницей.

— За дурачков нас держишь, белая моль? Захлопнешь дверь и к телефону? Или черным ходом драпанешь. Не выйдет! — разозлился Петухов.

Лещинский всплеснул руками.

— Помилуйте, что вы говорите! Поймите, нельзя идти всей компанией. Увидев ваши милые лица, хозяева в обморок упадут.

— Упадут — поднимем, — жестко сказал Данченко. — Вас одного не пустим.

— Но вы должны понять…

— Довольно! Петухов, ступай з ним, мы останемся внизу.

— Безрассудство. Испортим все дело…

— Выполняй, Петухов!

— Есть! — Костя ткнул Лещинского дулом пистолета. — Пошли, арап Петра Великого. Шагай веселее.

Лещинский в полном смятении поднимался по лестнице, затылком ощущая дыхание пограничника. Кто откроет дверь? Хорошо, если Таня, а вдруг отец или мать? Что сказать?! Как объяснить появление в столь поздний час? Лещинский провел ладонью по подбородку, скривился — вдобавок он небрит, спутник и вовсе смахивает на бродягу. От волнения Лещинский перепутал этажи и чуть не позвонил в чужую квартиру. Он уже хотел нажать кнопку звонка, но запястье сжала сильная рука.

— Хитришь, гад! Ну, чего вытаращился, это же третий этаж! Хочешь полицию навести? Шалишь, номер не пройдет.

— Мой бог! Какое-то наваждение. Я нечаянно…

— За нечаянно бьют отчаянно. Топай!

Поднялись этажом выше, Лещинский остановился.

— Здесь. А номер квартиры не знаю. Хоть убейте.

— Как это — не знаю?! Опять виляешь, подлая душа? Пристрелю!

— Клянусь, не ведаю. Девушка тут живет. Чистая, тургеневская… Мы расставались у подъезда.

— И ты ни разу к ней не зашел?

Лещинский виновато развел руками.

— Не хотелось. Ждал подходящего предлога.

— Сундук! А еще офицер. Окна по крайней мере запомнил?

— Окна? Да, да. На улицу выходят. Значит, какая-то из этих двух квартир.

— Задачка! Вдруг сунемся не туда? Ладно, не справляться же у дворника. Рискнем.

Обе двери обиты коричневой кожей, на одной медная, в прозелени, табличка: «Доктор Г. С. Ведуцкий». Лещинский с сомнением покачал головой и позвонил в соседнюю квартиру. Щелкнул замок, отворила высокая полная дама. Лещинский учтиво поклонился.

— Прошу прощения, мадам. Не откажите в любезности, позовите Таню. И, ради бога, извините за столь поздний визит.

Дама округлила бесцветные глаза, холеные щеки дрогнули.

— What do you want, sir?[207]

— Oh! It is a mistake. Excuse me, madam, J’m so sorry to trouble you[208], — рассыпался в извинениях Лещинский.

Дама высокомерно выпятила подбородок и, окинув ночных визитеров презрительным взглядом, захлопнула дверь.

— Хор-рошая девушка! — фыркнул Петухов. — Ну и вкус у тебя. На такой лошадке пушки возить.

— Ошибся, черт побери! Я же предупреждал, что не знаю номер квартиры.

— Как бы это нам боком не вышло. Звякнет в полицию, конская рожа…

— Надеюсь, этого не случится: я извинился.

— Ладно, не переживай. Звони доктору. Как думаешь, он нас с лестницы не спустит?

Лещинский пригладил растрепанные волосы, мазнул пальцем по усикам и нажал кнопку. Дверь отворилась.

— Стасик?!

Таня была очень хороша — улыбчивая, носик задорный, пышные каштановые локоны. «Правильная девчонка», — подумал Петухов, одобряя вкус Лещинского целиком и полностью.

— Танюша, я никогда не решился бы, но… Чрезвычайные обстоятельства…

— В самом деле странно — явиться без приглашения. А если я занята, — сердилась девушка, но в голосе слышались лукавые нотки.

Лещинский начал многословно оправдываться, несвязно мямлить. «Надо помочь лопуху». Петухов вышел из темноты; тусклая лампочка едва освещала лестничную клетку

— Не обижайте моего лучшего друга. Он мне все уши прожужжал. Только о вас и говорит.

Лещинский незаметно наступил Петухову на ногу, пограничник стоически выдержал боль: девчонка прехорошенькая. Несмотря ни на что, Петухов оставался мальчишкой, опасности разом испарились, он с ходу отпустил пару немудрящих комплиментов, Таня поглядела на Петухова с любопытством.

— Представьте вашего друга, Стасик. Почему он так странно одет? И вы… Что случилось? Вы всегда такой аккуратный, костюм с иголочки…

Лещинский беспомощно переминался с ноги на ногу, Петухов поспешил вмешаться:

— Все очень просто, Танечка. Станислав сказал, что, если вас не навестим, удачи нам не видать. Либо медведь задерет, либо вовсе из берлоги не вылезет. Кстати, на охоту мы едем из-за вас. Хотим вам шкуру преподнести. К Новому году.

«Интересно, празднуют здесь Новый год или нет? Может, тут и елки не растут».

— К рождеству? Чудесно! Очень любезно с вашей стороны. Постойте, разве медведи в окрестностях Харбина водятся…

— Водятся. Только желтые. Глазки у них косенькие, косенькие…

Девушка рассмеялась, Лещинский опомнился.

— Танюша, нам нужно поговорить. И если можно, не на лестнице.

— Да, да, простите. Входите, пожалуйста.

В просторной прихожей Лещинский старательно отряхнул выбеленный известкой пиджак, вытер ноги, Петухов, похожий в своих обносках на безработного портового грузчика, принялся стаскивать сапоги. Таня воспротивилась:

— Что вы, не нужно. Куртку можете снять, повесьте на оленьи рога.

Петухов смутился: рваная, без пуговиц, гимнастерка заскорузла от засохшей крови, из распахнутого ворота выглядывает уголок несвежего бинта.

— Можно не раздеваться? Меня малость познабливает.

— Вы простудились? Вам надо принять лекарство и выпить горячего молока с медом. Сейчас я все приготовлю.

— Спасибо, не беспокойтесь…

В маленькой комнате на столе бюстик Гейне, Пушкин в изящной овальной рамке, книги. Усадив гостей на диван, Таня стала серьезной.

— А теперь, милые охотники, говорите правду. Что с вами стряслось?

Лещинский замялся. Петухов подбодрил его.

— Выкладывай, Стас, не тяни резину. Нас ждут.

— Кто ждет? Где? — насторожилась Таня.

— Товарищи. В подъезде.

— Что они там делают? Почему не зашли вместе с вами? Станислав, объяснитесь, наконец!

— Это все не так просто, Танюша. Мой спутник и двое его друзей нуждаются в экстренной помощи. И я подумал, что вы… Словом, мы пришли к вам.

— Автомобильная авария! — Таня испуганно оглядела Петухова. — Дедушка вам поможет. Правда, он стоматолог, но в свое время был земским врачом, практиковал в Саратове. Дедушка скоро освободится и вас примет. Вам очень больно? Бедный мальчик!

Лещинский нахмурился:

— Мальчик потерпит. Простите, но мы не все вам рассказали. Этим людям необходимо покинуть город. И как можно скорее.

— Они сделали что-то нехорошее? Совершили преступление?

— С точки зрения японских властей — безусловно.

— Значит, их ждет суровое наказание? — Щеки девушки запылали.

— Стенка, — сказал Петухов. — Мы — советские пограничники, в стычке с японскими провокаторами были захвачены в плен, привезены в Харбин. Бежали. Ваш знакомый согласился нам помочь, и вот мы здесь.

Сам того не ведая, Петухов резко повысил акции Лещинского, взволнованная Таня стремительно встала, отодвинув кресло-качалку.

— Вы храбрец, Станислав! Я плохо думала о вас, простите. Я скверная глупая девчонка. Но что же я стою? Нужно позвать остальных. — Таня выбежала в прихожую, дробно простучали каблучки, хлопнула входная дверь.

— Какова?! Ни грана[209] растерянности, страха! — восторгался Лещинский.

— Отличная девчонка!

Таня сбежала по лестнице.

— Господа, где вы? Ау-у. Господа, мы вас ждем. Входите же, не прячьтесь.

— Часом, не нас шукаешь, дивчина?

— Вас, вас! Идемте скорее.

Тяжело припадая на раненую ногу, опираясь на плечо Говорухина, Данченко поднимался по лестнице. Таня шла впереди, не подозревая, что в спину ей глядит черным зрачком пистолет. Усадив гостей на тахту, девушка подошла к двери.

— Поскучайте немножко, я сейчас накрою на стол.

— Ах, что вы, право, — начал Лещинский, но Петухов так на него посмотрел, что переводчик осекся; в коридоре послышались грузные шаги, вошел грузный лысый бородач в золотых очках.

— Добрый вечер, добрый вечер. Извините, господа, у меня больной. Через четверть часа я к вашим услугам. Вы с острой болью? Повернитесь-ка к свету, батенька.

Приземистый, толстый врач подозрительно взглянул на монументального старшину.

— Таточка, деточка, подай мне настольную лампу. Так-с, тэк-с. Да у вас, батенька, флюс! Сейчас отпущу пациента, и пожалуйста в кабинет. А пока Таточка вас развлечет.

Доктор исчез, Данченко испуганно пощупал вспухшую скулу.

— Верно, флюс, — определил Петухов. — И солидный.

— За цей плюс я одному тюремщику гарный минус сделал. Скилько-то зубив потерял, чертяка!

— Приятно слышать. — Петухов подмигнул Говорухину. — Но ты, Петя, лучше подумай о своих зубках. Сейчас тебе доктор их поубавит!

— Ты шо? Сказывся! У меня зубы як у того бобра! — всерьез струхнул Данченко.

Петухов рассмеялся:

— Это ты доктору объяснишь. У него с тобой разговор будет коротким: «Откройте пошире рот. Сейчас уцеплю испорченный зуб клещами. Сидите спокойно, больной, не переживайте, не трепыхайтесь, меня за руки не хватайте, иначе по ошибке здоровый выдерну».

Подобно многим людям, Данченко отчаянно боялся дантистов. А озорной Петухов нарочно нагонял страху на озадаченного Петра.

— Ты, Петро, когда-нибудь у зубника бывал? Инструмент в стеклянных шкафчиках видел? Пассатижи разные, зубила, сверла. Долота — челюсти долбить. Орудия пыток! Одна бормашина что стоит! Мне однажды пломбу ставили, так чуть до пятки не пробурили! А тебе, похоже, скулу основательно повредили, зубы, наверно, расшатались, доктор их проволокой к десне прикрутит. Стальной, конечно, чтобы не ржавела.

— Да ты что?! — Побледневший Данченко даже привстал. Петухов захохотал во все горло.

— Не трясись, Петя. Шутка.

— За такие шуточки я тебя тройным узлом завяжу. Морским!

Говорухин подошел к изящному шкафчику, взял с полки книгу, ахнул:

— Гляди-ко, Крылов! Басни, какие я в школе учил. Далеко же его занесло, аж на край света!

— Ничего удивительного, — снисходительно объяснил Лещинский. — В Китае большая русская колония, отечественные классики здесь так же любимы, как в России.

— Любимы! А кому служите?

— Прекрати, Пимен. — Данченко повернулся к Лещинскому: — Есть в квартире другой выход?

— Право, не знаю. По идее, должен быть черный ход.

— Проверь, Петухов…

Костя направился к двери, но появились доктор и Таня. Старик задрал простроченную сединой бородку, заложил руки за спину, прошелся по комнате, снял и протер очки, поморгал подслеповато и, водрузив их на вислый, коршунячий нос, пристально оглядел незваных гостей, словно увидел их впервые.

— Итак, молодые люди, Таточка мне все рассказала. Предупреждаю: я далек от политики. Посильно служу медицине, прочее меня не волнует. Тата еще дитя и многого не понимает. Не знает, как жесток этот лучший из миров. Иначе…

— Дедушка!

— Молчу, Татуля, молчу. Я сделаю все, что в моих силах, но ничего не обещаю, слишком все неожиданно. Мне необходимо посоветоваться с друзьями, возможно, они помогут. Поймите меня правильно, господа, и не обижайтесь — вы не должны злоупотреблять нашим гостеприимством: я не хочу осложнений с полицией. Я человек мирный, тихий, лояльный, исправно плачу налоги, всевозможные поборы — блюстители власти, представьте, тут такие же, как в моей Балте[210]. Представьте себе, они тоже очень любят чистоган!

— Дедушка!

— Не переживайте, доктор, мы уйдем. — Данченко встал. — У хозяина из-за нас могут быть неприятности. Айда, хлопцы.

— Об этом не может быть и речи! — рассердился доктор. — Вы что, с луны свалились? Вас немедленно схватят, потом и до меня доберутся. Никаких возражений, господа! Надеюсь, вас не заметили, когда вы входили в подъезд?

— Кажется, нет, гражданин…

— Меня зовут Григорий Самойлович. И ша, как говорят в Одессе. Балта, я вам доложу, в некотором роде тоже Одесса, только маленькая. Премилое патриархальное местечко.

— Харбин лучше, — поддел Петухов.

Доктор замахал руками:

— Ой, что вы такое говорите! Нет, вы только послушайте этого молодого человека. Да я каждую ночь Балту мою во сне вижу. А какой у нас привоз[211]! Виноград, синенькие, риба…

— Дедушка, чай остынет.

— Извините, я немного болтлив, возраст, знаете ли. Да и земляков не столь часто встретишь в нашем захолустье. Еще таких! Я, признаться, советских людей впервые вижу, простите великодушно. А с ужином придется подождать, сначала я должен вас осмотреть. Таточка, достань из аптечки йод и бинты. Вы, мой дорогой, зайдите первым — не нравится мне ваш флюс, — распорядился доктор.

Данченко покачал головой.

— Я в порядке. Сначала хлопцев освидетельствуйте.

— Что вы мне голову морочите, молодой человек! — вспылил хозяин дома. — Кого хотите провести? Я пятьдесят лет практикую. Полвека! Поняли, сударь?

— Сперва пойдут мои товарищи…

Побагровев, доктор затопал ногами, но Данченко уперся, и в кабинет отправился Петухов. Он не трусил, сказался фронтовой опыт — достаточно помаялся на перевязках. А врач волновался — пользовать пациентов с такими травмами еще не доводилось. Он работал осторожно, поминутно справляясь о самочувствии пограничника.

— Не волнуйтесь, Григорий Самойлович. Спокойнее. Ничего страшного, присохнет, как на собаке. Подумаешь, царапина…

— Ой, что вы такое говорите! У вас на затылке рваная рана. Волосы слиплись, придется выстригать, портить прическу. Сейчас обработаем рану, наложим повязку, затем займемся кистью.

— Голову не бинтуйте, доктор.

— Как же так?! Открытая рана!

— Нельзя, стану слишком приметным. Посадите наклеечку, и достаточно.

— Знаете, что такое инфекция? Рана может загноиться, что чревато серьезными неприятностями.

— Вот сцапают нас самураи, неприятностей и впрямь не оберешься. Но повязка и тогда не понадобится — не на что будет бинт наматывать.

— Кошмар! В какое ужасное время мы живем. Что ж, будь по-вашему, вы меня убедили, хоть все мое существо восстает против вашего предложения. Теперь покажите-ка руку. Так. Так. Угу-м. Великолепно. Пальцы пианиста. Дома есть инструмент?

— Пальцы пулеметчика…

— Пулеметчика?! Боже праведный! Длинные, гибкие… А этот пальчик явно подгулял. Шалун ваш пальчик, милый мальчик. Шалунишка…

Доктор рылся в стеклянном шкафчике, гремел инструментами, Петухов напрягся, Григорий Самойлович похлопал бойца по плечу.

— Шалит пальчик, шалит. Взял и нарвал. Придется потерпеть. Как говорят итальянцы, абисэле[212]. Вы понимаете по-итальянски? Нет? Я тоже.

— Будете резать?

— Боже упаси, юноша, как вы могли подумать такое? Я никого не режу, я не хирург. Коснусь легонько вот этой штучкой-мучкой, выпущу бяку, продезинфицирую ранку, и вы свободны, как ветер.

— Так и быть, — покорился Петухов. — Берите свою финку.

— Это, к вашему сведению, обыкновенный скальпель.

Выйдя из кабинета, Петухов тяжело опустился на стул, подскочил Говорухин.

— Упарился, Кинстинтин? — В голосе проводника любопытство и потаенный страх.

— Щекотно. С детства щекотку не переношу.

— Врешь ты все, сочинитель!

— Конечно, вру. Жуть как больно, терпеть невмоготу. Ножа у доктора нет, он же зубник. Но дедок не растерялся, взял штык японский, спиртом протер и давай пластать! Искромсал всего. Ты, Пишка, не стесняйся, если бельишко запачкаешь, примешь ванну.

— Бессовестный ты все-таки, Кинстинтин! При чужих людях эдакую соромщину[213] несешь.

— Не волнуйтесь, Пимен, у дедушки рука легкая. Ваш друг шутит, — успокаивала Таня.

— Ступай, ступай, Пиша, зараз тебе доктор пропише, — ухмыльнулся Данченко, подбадривая оробевшего Говорухина. — Смелее.

Говорухин вернулся пятнистый от йода, довольный: мучения длились недолго.

— Разрешите представиться: индеец племени волокно-толокно. Разукрасил меня Григорий Самойлович знатно.

— Следующий! Прошу…

Данченко долго не возвращался, товарищи забеспокоились; неужто операция?

— Больше часа прошло, то-то Петюшке достается, — сокрушался Говорухин.

— Выдюжит, — успокаивал Костя. — Парень крепкий.

Данченко вышел из кабинета белый, бездумно глядел перед собой, никого не замечая; губы искусаны. Вошедший следом доктор громогласно облегчил взволнованную душу:

— Какой терпеливый человек, Исусе! Многочисленные травмы, огнестрельное ранение предплечья, обширное нагноение в боку. Он, видите ли, занимался самолечением, и вот результат. А спина?! Боже милосердный, какое зверство! Садисты…

— Це ж самураи, Григорий Самойлович, чего вы от них хотите? А насчет самолечения преувеличиваете: ну, выдернул я той клятый осколок, не век же его носить. Колол паршивец, шевельнуться не давал.

— Молите бога, чтобы не случился сепсис. Поразительная беспечность!

— Виноват, товарищ доктор.

— Оказывается, я уже товарищ?! Нате вам! Таточка, как тебе это нравится?

— Мне нравится, дедушка.

— В таком случае приглашай гостей к столу. Не знаю, как они, а я ужасно проголодался.


Отягощенные обильной и вкусной едой, «гости» дружно клевали носами. Доктор и Лещинский курили. Говорухин храбро взял сигару, глубоко затянулся, поперхнулся дымом и долго трескуче кашлял; бросив сигару в пепельницу-подкову, вытер навернувшиеся слезы. Петухов засмеялся:

— Это тебе, Пиша, не папироски-«гвоздики».

— К сигарам нужно привыкнуть, — заметил Лещинский.

Гостей уложили в столовой, Данченко на диване не поместился, ему постелили на полу.

— Спокойной ночи, путешественники. Спите сном праведников. Утро вечера мудренее.

Когда хозяева ушли, Петухов выдернул у Лещинского брючный ремень.

— Не обессудь, Стас, мера вынужденная.

Лещинский возмутился, но, не найдя у пограничников поддержки, покорно протянул руки.

— Вяжите, варвар!

— Не роптай. Чего взъерошился?

— Нужно говорить — «не ропщи». Турок вы, Костя.

— Но, но, разговорился! Лучше быть таким турком, как я, чем таким русским, как ты. Думаешь, тебе одному спать хочется? У меня тоже глаза слипаются. Для полного спокойствия в порядке профилактики приходится тебя пеленать. Не туго?

Утром состоялся «военный совет». Доктор уже не выглядел экзальтированным чудаком, говорил серьезно:

— Я отправляюсь в город, попрошу никуда не отлучаться. Мне необходимо повидаться с друзьями, надеюсь, они не откажут помочь. Оставаться здесь небезопасно, чем скорее мы вас отправим, тем лучше. И все же спешить не будем, поспешность может повредить. Вам, конечно, хочется знать, что я намерен предпринять. Запаситесь терпением.

— Надежны ли ваши люди, Григорий Самойлович? Посвятив их в тайну, вы подвергнете большому риску не только нас…

Доктор взглянул на Петухова неприязненно: угрожает! Ответил сухо, коротко:

— Понимаю. Учту.

Когда он ушел, Лещинский возмущенно проговорил:

— Черт знает что такое, господа! Нас приютили, с нами возятся. Из-за нас, наконец, рискуют, а вместо благодарности мы расплачиваемся первобытным хамством.

— Разве я кого-нибудь обидел, Стас?

— Вы, Костя, пригрозили расправиться с девушкой, благодаря которой нас с вами вчера не выставили вон!

— С Танькой? Ничего подобного. А предупредить зубодера следовало, мы же его совсем не знаем. Представитель частного сектора, темный элемент. Пусть помнит: в случае чего живыми не дадимся. А в отношении твоей кривляки…

— Попрошу говорить о Тане в подобающем тоне. Иначе…

— Что-о?! Ах ты, гнида белая! — Петухов шагнул к Лещинскому.

Данченко оказался проворнее, перехватил бойца на полпути.

— Марш на место!

— А он что? Ему можно, да?

— А ты — что? Ты с ним не равняйся: он — это он, а ты — это ты. Мало тебя в детстве батько драл!

— Отца не трогай, старшина. Его кулачье… в тридцатом…

Вечером в уютной квартире незримо витала тревога: доктор задерживался, хотя и обещал быть к ужину. Таня дважды подогревала чайник, на маленький — заварной — усадила пышную, румяную «бабу». «Гости» основательно проголодались, Говорухин, умильно поглядывая на накрытый стол, не уставал восхищаться:

— Сахарок колотый, булки, бублики. Ты, Татьяна, часом, не ворожея? Так угадать! Я, бывало, из лесничества в район приеду и прямиком в чайную. Самоварчик заказывал, бублички. У нас в районе пекарь знаменитый.

— Любите бублики, Пимен? Представьте, я тоже. Нам булочник домой приносит. Хороший человек, бывший штабс-капитан.

— Поставщик двора его императорского величества, — усмехнулся Петухов. — Офицер-бараночник. Звучит.

— Напрасно иронизируете, — недовольно сказал Лещинский. — Участь российского офицерства, волею провидения оказавшегося вдали от родины, трагична. Многие эмигранты не смогли приспособиться к новым условиям и покончили с собой.

— Туда и дорога!

— Недобрый вы, Костя. — Голос Лещинского дрогнул. — Максималист. Черное — это черное, белое — белое, иных цветов и оттенков для вас не существует.

— Ошибаешься, Стас. Есть еще красное. Красный цвет — самый лучший, кто не с нами, тот против нас — третьего не дано.

— Факты неоспоримо свидетельствуют…

— Ты, белоперый, мне мозги не тумань! Факты… Нечего было Николашку защищать, против революции идти. Набили вам холку, разбежались вы по всему миру, а теперь канючите: «Ах, березки, ах, полянки. Родина»… Да на кой хрен вы ей сдались? Вышвырнули вас коленом под зад и правильно сделали, достаточно вы попили народной кровушки. Моли бога, что жив остался.

На Дону и Замостье, тлеют белые кости,

Над костями шумят ветерки.

Помнят псы-атаманы, помнят польские паны

Конармейские наши клинки.[214]

Слыхал такую песню, белячок?

— Не доводилось.

— Хорошая песня. Поучительная.

— Не время сейчас выяснять отношения, Петухов, — одернул бойца Данченко. — Ясно?

— Конечно, Петухов всегда виноват.

— Косточка, можно вас на минутку? Давайте немножко посекретничаем.

— С большим удовольствием, — Петухов насмешливо покосился на Лещинского и сел рядом с Таней на диван.

Данченко подошел к окну, оперся широкими ладонями о подоконник, укрывшись за шторой, наблюдал за улицей. Говорухин хихикнул:

— Ушлый ты, Кинстинтин. Пострел везде поспел. Гляди, ваше благородие, уведут разлюбезную из-под носа.

Лещинский вспыхнул, но промолчал, достал сигарету, вышел в коридор. За ним, переглянувшись, последовали Данченко с Говорухиным, Петухов повеселел: молодцы ребята создают условия.

— О чем будем секретничать, Танюша?

— Вы, Косточка, настоящий ежик. А глаза добрые. Зачем третировать Стасика? Он скромный, воспитанный, очень хороший.

— Для вас хороший.

— Косточка, у вас есть невеста?

— Не обзавелся. Все некогда. — Оправившись от минутного смущения, Петухов весело подмигнул.

Таня оставалась серьезной.

— Тогда все впереди, милый, смешной Косточка. Не сердитесь, что я вас так называю?

Восприняв услышанное по-своему, «милый Косточка» самодовольно усмехнулся и не замедлил Таню обнять, девушка отпрянула.

— Вот вы, оказывается, какой!

В дверь постучали, вошел Лещинский. Петухов демонстративно подвинулся к Тане, переводчик потемнел.

— Прошу прощения. Вернулся Григорий Самойлович и просит всех в кабинет.

— Ах, как не вовремя, — притворился расстроенным Петухов. — Ничего не поделаешь, Танюша, поговорим попозже!

В кабинете кроме доктора находился моложавый черноволосый человек в хорошо сшитом дорогом костюме и роговых очках, он с любопытством посмотрел на пограничников, скользнул щупающим взглядом по Лещинскому, перебирая четки.

— Это господин Чен Ю-Лан, он говорит по-русски и обещает вам помочь.

— Весьма признательны. Сколько эта любезность будет стоить? — спросил Лещинский.

— Господин Чен Ю-Лан мой друг!

— Зовите меня просто Чен, — улыбнулся китаец.

— Скажите, ради чего вы собираетесь рисковать?

Чен взглянул на Данченко с удивлением — такого гиганта видел впервые, потом многозначительно посмотрел на доктора.

— Чен — мой друг, полагаю, этого достаточно.

— Еще вопрос, Григорий Самойлович. Ваш друг коммунист?

— С чего вы взяли? — Доктор был явно недоволен настырностью Данченко. — Я же говорил, что политикой не интересуюсь, мировоззрение господина Чена меня не волнует. Добавлю только, что у Чена сложные отношения с властями.

— Японскими?

— Ммм… Не только. Сделайте одолжение, господа, довольно расспросов. У нас мало времени, а Чену нужно подготовиться.

— К чему?

— Позвольте, Григорий Самойлович? Я осведомлен о вашем маршруте, — начал китаец. — К сожалению, не смогу участвовать в столь увлекательном путешествии. Моя задача вывести вас из города, минуя полицейские посты. Как только вы окажетесь в относительной безопасности, мы распрощаемся, дальше пойдете сами. Я укажу вам кратчайший путь, разработаю схему дорог, по которым надлежит двигаться. Очень важно выбрать направление, следуя которому вы не привлечете к себе внимания. Реклама, как известно, двигатель торговли, но вам она совершенно не нужна, — шутливо закончил Чен.

Пограничники задумались. Предстоящее радовало и тревожило: граница далека, путь к ней труден и опасен. Доктор и Чен Ю-Лан, видимо, понимали это. Китаец нервно перебирал янтарные четки.

— Предупреждаю, молодые люди, Чен не верит в успех вашего предприятия, — неожиданно огорошил доктор, китаец сунул четки в карман.

— Устаревшая информация, уважаемый Григорий Самойлович. Я так считал, пока не познакомился с вашими друзьями.

— Значит, теперь вы думаете иначе?

— Полагаю, надо дерзать. Но вместе с тем предвижу столько преград… Столько препон…

— Вы отменно изъясняетесь по-русски, господин Чен Ю-Лан. Где вы учились? Закончили университет? — спросил Лещинский.

Китаец наклонил набриолиненную голову, разделенную идеальным пробором.

— Я много лет работал в одной торговой фирме, занимался самообразованием. Таковы мои университеты.

— Вы читали Горького? — удивился Петухов.

— Приходилось. И других ваших классиков тоже. К сожалению, перевод, в подлиннике не осилил.

— Извините, Станислав, мы отвлекаемся. Почему вы не говорите о своих сомнениях, Чен? Когда же, как не сейчас, обсуждать наш проект — начнется реализация задуманного, будет поздно. С вашего позволения, Чен, я скажу, о чем вы умолчали, добавив к этому и собственные соображения.

— Ради бога, доктор. Правда, я не уверен, что это диктуется необходимостью.

— И все же я скажу, не могу молчать, не имею права. Хотя господин Чен Ю-Лан теперь настроен оптимистично, в душе он, очевидно, продолжает считать, что реализовать задуманное не удастся. Вы погибнете в пути, будете схвачены китайской полицией или японцами, что, впрочем, одно и то же. Убежден, что Чен думает именно так, и полностью разделяю невысказанное им опасение. Ваша затея нереальна и, следовательно, невыполнима. — Шумно отдуваясь, Григорий Самойлович вытер платком толстую шею.

Пограничники стали возражать, доктор и Чен, перебивая друг друга, приводили доводы один другого убедительнее: город наводнен полицейскими, шпиками, на дорогах заставы. Враждующие между собой реакционные китайские группировки, выслуживаясь перед властями, не преминут содействовать им в поимке антигосударственных элементов. В сельской местности орудуют шайки хунхузов, бандиты ради денег готовы на любое преступление. Раздираемый внутренними противоречиями Китай наводнен оккупантами, пуля и штык, топор палача — вот средства, на которых держится их кровавый режим.

— Японская агентура, коллаборационисты всех мастей, разные прихвостни — все будут содействовать вашей поимке. Вас ищут, господа. Каждый, кто укажет ваше местопребывание, получит кругленькую сумму. Желающих заработать иудины сребреники найдется предостаточно. Наконец, вы можете угодить к бывшим вашим соотечественникам, ожидать от них хорошего тоже не приходится.

Скрипнув стулом, Данченко встал во весь свой рост, помолчал, сдерживая волнение.

— Мы вернемся на Родину, Григорий Самойлович! Чего бы это ни стоило.

— Прекрасно вас понимаю, я тоже не здесь родился. Однако подчас обстоятельства вынуждают людей мириться с самыми дорогими потерями. Придет благословенный день, и все мы возвратимся в Россию, а покуда должны приспосабливаться к местным условиям. Между прочим, русские эмигранты в Китае неплохо устроены, многие обзавелись здесь семьями, обрели друзей, имеют работу, деньги.

— Замолчите! Вы предлагаете нам стать изменниками! — не выдержал Петухов.

Доктор вскочил, опрокинул кресло.

— Чушь! Как вы могли подумать?! Я имел в виду совсем другое — вы переждете трудное время…

— Рекомендуете отлежаться на дне?

— Да, если угодно. У меня обширные связи. Выправим вам надежные документы, определим на работу, потом…

— «Потом» не будет, Григорий Самойлович, — с горечью перебил Чен. — Красная Армия разбита. Сталинград выдыхается. Падение волжской твердыни предопределило судьбу Советской России. Войска Страны Восходящего Солнца оккупируют ее вплоть до Уральского хребта.

— Что вы мелете, Чен! Поверили газетным пачкунам и сплетникам? Недаром сказано: умный пишет в клозете, а дурак — в газете, — нервно хохотнул доктор, Чен не принял шутки.

— Весьма сожалею, но именно так и произойдет. Сведения почерпнуты из достоверных источников: летом СССР перестанет существовать как суверенное государство.

Лещинский закусил губу — доктор и Чен правы: план побега — сплошная фантастика, безумство, а его участие в этом — идиотизм. Красных схватят и уничтожат, его же по законам военного времени осудят, как изменника, и расстреляют. Иначе и быть не может — с предателями не церемонятся.

Данченко вышел из-за стола, одернул гимнастерку.

— Благодарим за кров, доктор. Спасибо за беспокойство, гражданин Чен. Нам пора. Как-нибудь сами управимся. Вам, Григорий Самойлович, скажу напоследок словами нашего кобзаря[215] Тараса Шевченко:

В ком нет любви к стране родной,

Те сердцем нищие калеки,

Ничтожные в своих делах…[216]

Чен натянуто улыбнулся, оскорбленный доктор забегал по кабинету, заламывая руки.

— В чем вы нас обвиняете, сударь? Как вы смеете! Я врач, помогаю страждущим, а вы, ничтоже сумняшеся, выдвигаете против меня столь тяжкое обвинение! Вдобавок в моем доме. Неужели вам неизвестно, что наука, в частности медицина, так же как музыка, живопись, не есть достояние какой-либо одной страны? Они принадлежат всем, всему человечеству.

Вбежала испуганная Таня.

— Дедушка, дедушка! Тебе нельзя волноваться! У него больное сердце, господа. Пожалуйста, не ссорьтесь.

— Простите, Григорий Самойлович, — прочувственно проговорил Петухов. — Товарищ погорячился. Вы столько сделали для нас… Петр, выйдем на минутку.

В коридоре Петухов коршуном набросился на растерянного старшину.

— Ты что делаешь, командир?! Люди ради нас жизнью рискуют, а ты… Нашел время политграмоту читать. И кому?!

Данченко виновато потупился: не сладко получать «фитили» от подчиненных.

Ужинали, уткнувшись в тарелки, не глядя друг на друга, настроение у всех было испорчено. Насытившись, Говорухин поставил на блюдечко перевернутый стакан.

— Давайте что-то решать, дорогие хозяева. Сделаете доброе дело — великая вам благодарность, не схотите или, скажем, не сможете — мы не в претензии. Положение ваше понимаем, не обидимся. Коли так, будем рассчитывать на собственные силенки. Дождемся ночки, поручкаемся[217], и бывайте здоровы, живите богато, а мы уезжаем до дома, до хаты. Слыхали такую припевку? По радио до войны ее частенько играли! Уйдем потихоньку, вы нас не знаете и никогда не видели. Ну, и мы соответственно.

— Категорически… Категорически возражаю! — воспротивился доктор. — Наши переговоры несколько затянулись, но в тупик не зашли. Взываю к вашему разуму еще раз — не отвергайте протянутую вам руку помощи. Обсудим проблему спокойно, без эмоций.

Кабинет покинули за полночь, Чен начал прощаться, Таня его удержала:

— Без чая я вас не отпущу.

— Не откажусь. Какой же я иначе китаец?

— У нас тоже любят чаи гонять, — заметил Петухов. — Не зря прозываемся московскими водохлебами.

Чен рассмеялся; Костя толкнул под столом Данченко, указав глазами на китайца: неплохой малый. Старшина, едва удерживая здоровенными ручищами хрупкую фарфоровую чашечку, промычал неопределенное:

— Побачимо[218].

Спать легли в гостиной, Говорухин блаженствовал на широком диване.

— Хороша коечка! Мягкая. Дома обязательно такую заведу.

— Дома… Что день грядущий нам готовит? — вполголоса пропел Петухов.

— Ночь, — сонно поправил Данченко. — Уходим ночью.

Не спалось, Петухов ворочался, ворочался, захотел пить. Натянув брюки, влез в мохнатые докторовы туфли, пошлепал на кухню. У окна застыла парочка, Костя громогласно закашлялся, Лещинский отпрянул в сторону, Таня заносчиво оттопырила полную губку.

— Да! Мы любим друг друга. Любим!

— На здоровьечко, — буркнул огорошенный Петухов. — Самое время для любви.

Торопливо напившись, он шмыгнул в коридор, не рискнув повторно прокашляться.

Загрузка...