VI ПЕРЕД БРОСКОМ

Машина ныряла в распадки, спугивая длиннохвостых фазанов. Сидящий рядом с шофером Лещинский восхищался красотой ярких птиц. Когда остановились поразмяться, Горчаков спросил Жихарева:

— А этого фазана зачем взяли?

— Пригодится. Юноша способный, закончил Пекинский университет, в совершенстве владеет китайским, знает многие диалекты.

— Кладезь. Но, насколько мне известно, мы собираемся не к китайцам…

— Не ворчите, князь. Еще благодарить будете. В нашем отряде не только русские, как говорится, всякого жита по лопате — переводчик нам понадобится.

— Предстоит нелегкое испытание. Как этот птенец поведет себя в сложных условиях? Не запросится ли домой, к мамочке? А она будет далеко.

— Признаюсь, поначалу я тоже сильно сомневался, стоит ли включать его в группу, однако деловые соображения вынудили принять это решение — другого подходящего человека не нашлось.

— Оскудела, оскудела русская земля…

— Харбинская, с вашего позволения…

Подошел Лещинский с охапкой полевых цветов.

— Господа, колокольчик! Как на китайских пагодах.

— Колокольчики остались в России, а эта дрянь даже не пахнет, — буркнул Горчаков.

— Простите, но я никогда их не видел, — смутился Лещинский. — Я здесь родился; но я еще увижу русские колокольчики. И ромашки. И березки. Полной грудью вдохну запах родимых полей!

Горчаков отвернулся: если и остальные участники акции подобны этому восторженному мальчишке, дело плохо.

База находилась в глухом лесу, укрывавшем ее от нескромных взглядов. У полосатого шлагбаума часовой-японец вскинул в приветствии винтовку с плоским ножевым штыком; из караульного помещения вышел офицер в мундире с полупогончиками на узких плечах, отдал честь, тщательно проверил документы.

В кабинете начальника базы, предупредительного японца в штатском костюме, был накрыт стол. После завтрака все направились в соседний, барачного типа дом, где ожидали участники операции — рослые, сильные люди с крепкими, обветренными лицами и решительным взглядом, в котором поблескивала скрытая насмешка. Горчаков с интересом присматривался к ним — любопытная публика!

Командовал этими людьми Лахно — пожилой лысый крепыш с вислым коршуньим носом. Горчаков медленно шел вдоль шеренги, смотрел пристально, оценивающе.

— Фамилии запоминать не нужно, князь, — сказал Жихарев. — Лахно они известны. С этими людьми он не раз бывал в переделках. Народец испытанный, проверенный, прошел огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы. К коммунистам особой любви не питает.

Горчаков и Жихарев повернули обратно. Теперь стоявшие в шеренге казались Горчакову безликими.

— Каждый из них — яркая индивидуальность, — говорил Жихарев. — Правофланговый, например, классный подрывник. Лахно!

— Я! — Плешивый подкатился на кривых ногах, щелкнул каблуками.

— Господин Горчаков, командир вашей группы, интересуется личным составом. Что скажешь?

— А чего говорить? Сделаем, что прикажете. Казаки черту рога свернут, коли нужно.

— Служил? — спросил Горчаков.

— Так точно. Вахмистр…

— Георгиевский кавалер всех степеней, — с уважением добавил Жихарев.

— Молодец! Прикажи людям отдыхать. В девятнадцать ноль-ноль соберешь всех, потолкуем.

— Слушаюсь, ваше благородие!

Жихарев, Горчаков и Лещинский направились в соседнее помещение. За столом сидел японский унтер-офицер. Завидев вошедших, вскочил, козырнул и поспешно удалился. Жихарев сел на стул, Горчаков развалился в скрипнувшем кресле. Тонкий, как тростинка, Лещинский прислонился к подоконнику. Горчаков спросил, понравились ли ему новые знакомые. Не уловив иронии, переводчик замялся:

— Впечатления о них я еще не составил.

Горчаков и Жирахев рассмеялись.

— Составите, — заметил Жихарев. — Субъекты колоритные.

— Сюда идет довольно странная личность, — объявил Лещинский. — И даже две.

Вошел высокий китаец, голова повязана темным платком, за плечом — дулом к земле — английский многозарядный карабин, у бедра — деревянная колодка маузера, за поясом нож и револьвер, подсумки вспухли от патронов. Его сопровождал огромного роста детина в лисьем малахае[82], обвешанный оружием. Лещинский содрогнулся: лицо великана было изглодано оспой, вместо носа бесформенный катышек[83].

— Рад видеть вас, Господин Хо. Позвольте представить командира особого отряда господина Горчакова, — произнес Жихарев.

Китаец в платке протянул руку, растопыренные пальцы дрожали, под ногтями траурная кайма. Горчаков слегка поклонился. Китаец осклабился:

— Не бойся, хозяин. Проказы нет. Со мной можешь здороваться, а вот с ним, — он указал на верзилу, — не обязательно.

— Береженого бог бережет, — пробормотал Горчаков. — Вы знаете, что нам предстоит. Задача ясна?

— Нам заплатили. Сделаем, что прикажете.

— Хорошо. Сколько у вас людей?

— Мне заплатили за пятьдесят голов. Надо больше — пожалуйста. Готовьте деньги. Хунхузов в Китае как звезд на небе.

— Вооружение?

— Мало-мало… Винтовки, пистолеты, ручные пулеметы.

— Возьмете несколько ящиков гранат. Лещинский, запишите.

— Не надо, хозяин. Гранаты — пу шанго[84]. Хунхуз нож любит.

— Боишься, Хо, твои молодцы подорвутся? — усмехнулся Жихарев.

— Мало-мало боюсь.

Обговорив детали, расстались. Господин Хо птицей слетел с крыльца. Безносый телохранитель подал ему стремя. Всадники, перемахнув шлагбаум, карьером вылетели на дорогу. Потрясенный Лещинский смотрел им вслед.

— Ну, мальчик резвый, кудрявый, влюбленный, впечатление составили?

— Это же самые настоящие бандиты!

— Ну и что же, наивное дитя? Не все ли равно кому бить красную сволочь?

— Деклассированные элементы. Люмпены…

Горчаков рассердился: маменькин сынок вообразил войну чем-то вроде парада — звенят шпоры, блестят ордена, сабли. Оборотная сторона медали ему неизвестна. И понятно: молод, в гражданскую был ребенком, а Горчаков уже командовал батальоном.

— Если вас не устраивает подобное общество, еще не поздно отказаться!

— Вам не дает так со мной разговаривать даже право командира! — вспыхнул Лещинский.

Горчаков махнул рукой — неврастеник.

— Собирайтесь, господа, — вмешался Жихарев. — Мы еще не со всеми познакомились. Поблизости находится подразделение…

— Не слишком ли вы щедры, господин полковник? Задачи у нас ограниченные, зачем столько людей? Это затруднит отрыв от преследователей, проникновение в тыл, маскировку.

— Ошибаетесь, князь. Эти люди пригодятся. Они местные, хорошо знают район, не раз бывали там, рейдировали, участвовали во многих акциях на границе. У всех родня в селах и хуторах…

— А драться они умеют? — допытывался Горчаков.

— Можете не сомневаться.

До начала операции оставались считанные дни. Горчаков уточнял план, согласовывал его с представителем японского командования, подолгу просиживал над крупномасштабной картой района, знакомился с разведданными, поступавшими из штаба Квантунской армии, читал донесения прикордонной агентуры. Просматривая разведсводки, хмурился: данные весьма приблизительные, но, что поделаешь, других нет. Приезжал Маеда Сигеру, был сух, деловит, немногословен, потребовал заявку на боеприпасы и вскоре отбыл.

Группе предстояло передислоцироваться в крепость Тун-Ян-Мо. Горчаков выпросил у Жихарева двухдневный отпуск и уехал в Харбин, ощущая неясную тревогу. Последнее время ему казалось, что Ми угрожает опасность.

Дома он выспался, переоделся и поехал в ресторан. Размышляя о скорой встрече с Ми, рассеянно просматривал меню.

— Значит, так, любезный. Салат из медуз[85] с креветками. Коричневый соус. Бульон с тешей калуги, трепанги жареные с курицей, гляссе.

Официант исчез. К столу подошел Кудзуки в отлично сшитом светлом костюме. Горчаков обрадовался: не придется идти на явку. Одно это слово вызывало отвращение, противен был и луноликий Сигеру; хорошо, что полковник пришел один.

— Разрешите составить компанию? — Кудзуки сел, вытянул ноги, оперся на трость.

Горчаков залюбовался вещицей — рукоятка слоновой кости, тонкая резьба.

— Премиленькая, не правда ли, князь? Под старину, но сделана со вкусом. И досталась задешево.

— Красивая трость. Жаль, кость желтовата.

— Это не дефект. Цвет слоновой кости в определенной степени зависит от географических условий. Это несомненно индийский слон, у африканских бивни белые.

— Вот как?! Не знал.

— Индийские — азиаты, потому и желты, — подмигнул Кудзуки.

Сегодня он не походил на сухого, сдержанного офицера, перед Горчаковым сидел общительный, приятный интеллигент. Горчаков охотно поддержал шутливый тон японца.

— Надо полагать, полковник, африканские слоны тоже скоро пожелтеют. Ваша армия успешно продвигается вперед, побеждает…

— Африканские слоны могут жить спокойно, не тревожась за свои бивни. Им ничто не угрожает — данный континент в сфере интересов наших друзей-союзников.

— Насколько мне известно, — продолжал Горчаков, — интересы ваших друзей сейчас распространились на территорию, которая давно разжигает аппетиты императорской армии. Немцы на Волге. Не столкнутся ли ваши интересы?

— Россия велика. Поделимся.

Горчакова передернуло от такого откровения.

— Между прочим, полковник, это моя родина. И мне не безразлична ее судьба.

Кудзуки не обиделся.

— Ваша?! Нет, дорогой, она еще не ваша, вам только предстоит ее освободить. А уж потом как-нибудь договоримся: в тесноте, да не в обиде…

Горчаков мрачно молчал. Кудзуки потягивал ледяной оранжад[86].

— Рапорт о результатах операции составите в двух экземплярах: генералу Пашкевичу и нам, разумеется, не ставя его об этом в известность. Все ценные сведения, которые удастся получить, и прочие интересные, на ваш взгляд, данные — в первую очередь нам. И без фокусов, поручик. Мы ваши друзья, а друзьям открывают сердце и душу. Нелегко об этом говорить, но я обязан предупредить вас: запомните, что я вам сейчас скажу. При малейшей недобросовестности, просчете с вашей стороны или иных, не отвечающих духу и букве нашего соглашения действиях за вас ответят другие. Поэтому будьте благоразумны, мы вам полностью доверяем, постарайтесь отплатить нам добром. Затребованное вами оружие, боеприпасы, снаряжение уже отправлено в крепость. Командование пограничных частей предупреждено. Все готово, князь. С богом!

Кудзуки попрощался и ушел, опираясь на трость. Горчаков задумчиво рисовал на скатерти замысловатый узор: «За ваш просчет ответят другие»…

Расплатившись, он вышел из ресторана. Надо что-то купить. Духи? Зонтик? Нет, нужен подарок иного рода — солидный, дорогой. Пройдоха Конфуций, помнится, предлагал свои услуги, правда, он тогда был в неловком положении, возможно, просто болтал. Впрочем, едва ли, коммерсанты не бросают слов на ветер в любой ситуации.

Полуденный зной еще не схлынул, и «Бамбуковый рай» был почти пуст. В дальнем углу Конфуций и пожилой китаец в скромной одежде ели палочками рис. Ресторатор засуетился.

— Десять тысяч лет жизни дорогому гостю! Такая честь! Садитесь, пожалуйста, я сам вас обслужу.

— Спасибо, сыт. Я к вам по делу.

— Рад служить вашей милости. Что пожелаете?

— Я хотел бы сделать дорогой подарок. Допустим, кольцо.

— С бриллиантами?

— Пожалуй.

— Подождите немного, господин. Я сейчас освобожусь.

Конфуций пошептался с китайцем, тот доел рис и ушел. Ресторатор сбегал в конторку, принес черную коробочку, осторожно открыл: на атласной подушечке лежало кольцо, ярко вспыхнул крупный камень.

— Полтора карата. На лепестках. Ажурная работа.

— Беру.

— Простите, господин, но я не назвал цену…

— Я же сказал — беру!

Горчаков любовался кольцом, Конфуций пересчитывал деньги.

— Восхитительно! — Человек за соседним столиком отложил газету.

Горчаков недовольно взглянул на него — одет с иголочки, массивные роговые очки, сигара.

— Извините мою назойливость, но вещь превосходная. Если не секрет, сколько вы заплатили?

— Семьсот китайских долларов.

— О! Старый мошенник здорово вас нагрел.

Конфуций подобострастно захихикал. Незнакомец угостил Горчакова сигарой, предупредительно срезал кончик. «Где я его видел, — думал Горчаков. — И голос как будто знакомый»

— Представляю очаровательную ручку, которую украсит это кольцо. Впрочем, я нечетко сформулировал свою мысль: золото, бриллианты, прочие драгоценности не что иное, как приложение, они лишь подчеркивают достоинства владельцев.

Незнакомец поклонился и, попыхивая сигарой, ушел. «Где я видел этого элегантного китайца? Где? За минувшие годы столько людей промелькнуло». Поначалу все китайцы казались Горчакову на одно лицо, позднее он понял, что китайцы столь же различны между собой, как и европейцы.

И вдруг Горчаков вскочил, отшвырнул стул.

— Да это же Господин Хо!

— Бог всемогущий! Вы его знаете? — Ресторатор испуганно оглянулся.

У Горчакова голова пошла кругом: главарь хунхузов, полудикий разбойник так трансформировался!

— Ну и клиенты у вас!

Но Конфуций уже овладел собой.

— Я всего лишь коммерсант, политикой не интересуюсь. А деньги всегда деньги. Сегодня вы, завтра он, послезавтра кто-то другой, а деньги у всех, — доверительно зашептал ресторатор. — Вы, очевидно, заметили человека, с которым я имел честь обедать, когда вы пришли? Вы даже представить себе не можете, кто он такой. И угадать не пытайтесь. Ни за что не угадаете.

— Не интригуйте, Конфуций. Кто же этот мистер?

— Он… Господин не выдаст меня властям? Красный китаец. Командир! Но для меня — простой торговец, у меня с ним неплохой бизнес, он платит деньги, и немалые. Умоляю, никому ни слова. Конечно, если господин все же решится отправить в царство теней старого Конфуция и сообщит в полицию, я вывернусь — документы у клиента безупречные.

Конфуций качнулся, пахнуло ханшином — дрянной китайской водкой. Нализался, старый болтун!

Горчаков шел по оживленной улице, свежая сорочка липла к телу. Навстречу текла пестрая толпа. «Где я, — думал Горчаков. — В какой стране? Проклятый Шейлок[87], работает на китайскую Красную армию, водится с хунхузами лоялен к властям, вероятно, к тому же японский агент. Хорошенький симбиоз, черт побери!»

Прощание было грустным. Сияющие глаза Ми потухли. Горчаков обнял девушку.

— Ну, долгие проводы — близкие слезы, пора!

Он решил пойти пешком, чтобы немного успокоиться. Под ногами тихо шуршала листва, сорванная прилетевшим из пустыни суховеем. У подъезда склонился в молитве буддийский монах в оранжевом хитоне. Опять он! И всякий раз при встрече с ним что-то случается. Совпадение?! Но я обязан ему жизнью, подумал Горчаков, надо бы его отблагодарить, но как? Деньги он не возьмет… Горчаков бросил в деревянную чашечку для подаяний серебряный доллар, завернутый в стодолларовую купюру. Монах поднял бритую голову.

— Благодарю, сын мой. Только одариваешь напрасно: деньги для нас цены не имеют, деньги — зло.

— Побольше бы этого «зла»…

— Но есть нечто более худшее. Борьба против собственного народа.

Горчаков застыл.

Монах забормотал молитву, обтянутое пергаментной кожей лицо его было бесстрастно.


Кудзуки нажал кнопку звонка, на пороге вырос адъютант. Полковник приказал подать чай, включить вентилятор. Тихий, свистящий шелест убаюкивал, Кудзуки любил этот приглушенный звук, вспоминался отчий дом на высоком скалистом берегу моря, монотонное жужжание пчел в знойный полдень, тонкий запах цветущей сакуры, песчаные, припорошенные бело-розовыми лепестками дорожки, искусно подстриженные декоративные кусты, похожие на сказочных драконов… Вспомнилась недавняя поездка в Токио на совещание, домой удалось заскочить ненадолго, Кудзуки на свой страх и риск задержался на сутки — сына прославленного военачальника наказать не осмелятся. Так и получилось, начальство ограничилось вежливым упреком…

Упругим спортивным шагом шел Кудзуки к беседке, отец наверняка где-то здесь, пишет свои мемуары — что еще остается отставному генералу? Мать суетилась в комнатах, сын нагрянул неожиданно, ничего не приготовлено к встрече. Сгорбленная седая старушка, отдав распоряжения служанке, склонилась перед маленьким алтарем, истово благодаря богов.

Отец в традиционном кимоно, перехваченном широким поясом, походил на борца перед схваткой. Он приветствовал сына сдержанно, осведомился о здоровье, задал несколько вежливых вопросов, которые обычно задают человеку при встрече после долгой разлуки. Сын отвечал так же лаконично — оба военные…

Японцы любят детей, крепки у них семейные узы, но семья Кудзуки отличалась от прочих. Генерал хотел видеть сына воином, был с ним суров, лишал ласки. Робкие возражения жены обрывал:

— Никаких слюней! Мы воспитываем солдата! Это наш долг перед императором.

Сын рос пытливым, настойчивым, в офицерской школе был способным, перспективным курсантом, в части быстро пошел в гору. Злые языки намекали, что столь поспешное продвижение по службе противоестественно, но Кудзуки в опекунах не нуждался, пробивал дорогу сам.

После сытного обеда генерал пригласил сына в кабинет. Отставнику не терпелось получить свежие новости из первых рук, генерал давно не у дел, а ответственные работники военного министерства, не говоря уже о сотрудниках японской разведки Кёмпентай, вежливо, но твердо сдерживали гипертрофированное любопытство Кудзуки-старшего, жестоко уязвляя этим генеральское самолюбие.

Отстав от жизни, генерал оценивал политические и военные события с позиций прошлого, что, естественно, накладывало специфический отпечаток на рекомендации, которыми генерал засыпал канцелярию министра. Из министерства приходили вежливые, короткие письма — благодарность за помощь. В гладких формулировках официальных ответов отчетливо просматривалось желание отделаться от назойливого советчика, а на его проектах — наивных и нереальных — поставить крест. Генерал расстраивался, хотя внешне держался безупречно; чувство собственной неполноценности угнетало. Теперь он получит достоверную информацию о действующей армии, оттуда просачиваются скудные сведения, а газетам генерал давно уже не верил, что, впрочем, не мешало ему их регулярно просматривать.

Увы, сын надежд не оправдал, лишь разжег отцовское любопытство. Снова общие фразы, тщательно отшлифованные туманные формулировки. Генерал продолжал спрашивать, сын напускал туману, ускользал от прямых ответов, как карп выскальзывал из рук незадачливого рыболова.

Генерал не выдержал:

— Что за чепуху ты мелешь? Словесная шелуха, словоблудие… Назови, наконец, вещи своими именами. Что происходит в войсках, черт побери? Неужели императорская армия не может справиться с китайскими партизанами, противопоставить их косам, пикам, разнокалиберным ружьям современную технику, танки, авиацию? Просто диву даешься, уму непостижимо, почему мятежники до сих пор не разгромлены и ведутся военные действия? В чем причины подобной медлительности — косность, нераспорядительность командования? Где полководцы? Крупные сражения? Что вы там все делаете, наконец? Это же нерационально — так затягивать войну. И против кого? Да один мой корпус разнес бы в клочья всю эту рвань…

— Не хотел бы вас огорчать, отец, но вы несколько упрощаете; с вашей оценкой ситуации, сложившейся на материке, согласиться нельзя. Многое не так просто, как отсюда кажется, гораздо сложнее. Прежде всего не следует недооценивать противника, это опасно. Части китайской Красной армии, противостоящие нашим доблестным войскам, неплохо вооружены, у них вполне современное оружие и оснащение.

— Откуда?! Оружие стоит денег, а красные китайцы не миллионеры.

— Вы правы, отец, но у них есть друг и защитник, который во имя интересов своих братьев по классу не жалеет никаких средств.

— Русские? Да они сами на краю пропасти. Победоносная армия фюрера наступает, в стране голод, разруха. Еще два-три месяца, и русский колосс рухнет на колени, поверженный германским бронированным кулаком.

Генерал, распаленный собственным монологом, продолжал громить Советский Союз. Газеты он читает от строки до строки, подумал Кудзуки, но бумага все терпит.

— Зачем смотреть на наших потенциальных противников глазами официальной пропаганды? Положение русских действительно очень тяжелое, однако они почти не перебрасывают на запад войска, держат на Дальнем Востоке значительные силы. Следовательно, русские не обескровлены и сохраняют резервы — кадровые дивизии, корпуса, армии.

— Они попросту боятся их снять с границы! Не хотят воевать на два фронта.

— Возможно, но критический момент в титаническом поединке с Германией еще не настал.

— Он близок! Скоро грядет решающий удар!

— Не уверен… Немецкие войска понесли огромные потери.

Генерал, рассерженный упрямством сына, стукнул кулаком по лакированному столику. Кудзуки-младший поспешил переменить тему и заговорил о положении в Маньчжурии, на советской границе. Квантунская армия сумеет выполнить свою историческую задачу.

— Если рассматривать ситуацию в Китае в отрыве от событий на Западе, можно сделать оптимистические выводы. На границе с СССР мы располагаем миллионной, прекрасно вооруженной и оснащенной армией. В Маньчжурии происходит консолидация антисоветских сил, включая армии белокитайских генералов, маньчжурские части императора Генри Пу-И, всевозможные формирования белогвардейцев, их руководство уверено, что пришло время рассчитаться с большевиками и вернуть себе власть в России; добавим к этому отсутствие единства взглядов у китайских коммунистов, это тоже нам на руку; истории еще предстоит разобраться в том, что у них происходит. Создается впечатление, что их лидеры ведут какую-то очень тонкую и сложную игру.

— Они доиграются, — буркнул генерал. — Придет время, всем этим игрокам срубим головы.

— «Белоэмигрантское бюро» в Маньчжурии, практически являющееся чем-то вроде русского правительства в эмиграции, развивает бурную деятельность, готовит в Харбине съезд. Будут дискутировать о том, каким быть русскому государству после уничтожения большевистского режима.

— Пустая болтовня.

— Возможно, отец, но, что бы ни случилось, наша военная администрация мобилизует белых русских — казаков, офицеров; взяты под наш непосредственный и особый контроль и маньчжурские императорские войска…

— Тоже вояки!

— Ничего, во втором эшелоне, как части поддержки, они вполне пригодятся…

Проговорили до вечера; генерал внимательно рассматривал сына. Был он тихим послушным ребенком. А сейчас — лысеющий лоб, очки с сильными стеклами. Неумолимая поступь времени. Но хитрец, хитрец… Разумеется, рассказал не все, не пожелал откровенничать. Военные тайны, безусловно, разглашению не подлежат даже под страхом смерти, но есть ли у сына более близкий друг и советчик, кому можно поведать даже сокровенное?!

Они прогуливались в саду среди декоративных кустов и низкорослых деревьев. Воздух был свеж и прохладен, звенели цикады, в темнеющем небе бесшумно выписывали затейливые узоры летучие мыши, хищники плавно парили, высматривая добычу.

Отец и сын стояли у прозрачного озера долго. По лаковой поверхности, усеянной белыми лилиями, шли круги — собирала упавшую в воду мошкару, лениво плескалась рыба. Оба молчали, думая о своем. Генерал сетовал на столь быстро промчавшиеся годы, досадуя, что тщательно скрываемые болезни и подкравшаяся на мягких лапах немощь выбили его из седла и он теперь не у дел, втайне завидовал сыну, а тот, наслаждаясь благостной тишиной и покоем родительского дома, старался не вспоминать о сложном и страшном мире, в котором он вот уже столько лет жил и в который в скором времени должен возвратиться…

Кудзуки уезжал с чувством горечи: если провидению будет угодно, он вернется на родину горсткой пепла в стандартной армейской урне. Однако тревожные мысли вскоре рассеялись, уступив место законной гордости самурая, который возвращается после непродолжительной отлучки к выполнению предписанных свыше обязанностей — борьбе с врагами. Гордость и радость переполнили его, когда Кудзуки вошел в мрачное, выкрашенное в серый цвет здание, где размещался нужный ему отдел военного министерства.

Отдав честь вытянувшимся часовым, поприветствовав дежурного офицера, Кудзуки поднялся на третий этаж, долго шагал по длинному узкому коридору, за вторым поворотом остановился у столика, за которым сидел молодой, щеголеватый капитан, предъявил удостоверение. Офицер нагло уставился на него, сверяя фотографию на документе с оригиналом, отдав удостоверение, пригласил войти в кабинет. Кудзуки отрапортовал полному, круглолицему человеку в штатском, поклонился сидящим за столом офицерам, сел на свободное кресло. Хозяин кабинета попросил его немного подождать:

— Извините, полковник, мы сейчас заканчиваем.

Вскоре кабинет опустел, Кудзуки взглянул на часы и начал доклад. Говорил долго, когда закончил, хозяин кабинета встал, Кудзуки вскочил; властный жест заставил его опуститься в кресло. Круглолицый прошелся по кабинету, подошел к окну, постоял, поглаживая короткими пальцами переплет рамы, повернулся.

— В принципе акцию одобряю. Напомню о немаловажных деталях. Все материалы поступают к нам, все, достойное внимания; прочим можете осчастливить руководителей белого движения, не надо забывать, что они лишь попутчики, придет время, и наши пути разойдутся: у Ямато свои задачи, великие цели. Но сперва нужно покончить с Советами. Вы спросите: почему же в таком случае руководство операцией «Хризантема» поручено не японцу? Разъясняю: это чисто политический жест, русских белых нужно покрепче привязать к японской колеснице. Русские тяготеют к самостоятельности, удовлетворим их амбиции. Ни один из так называемых российских патриотов не должен догадываться о наших план на будущее, кстати, они известны лишь нескольким старшим офицерам.

Круглолицый помолчал, чтобы полковник оценил оказанное ему доверие; Кудзуки заметил, что белое движение в Китае не стоит переоценивать, серьезной силы белоэмигранты не представляют.

Хозяин кабинета протер мягкой фланелькой стекла очков:

— Вы заблуждаетесь, полковник, недооцениваете немалый труд, который вложен и вкладывается нами в белое движение. Много лет мы оказываем всем организациям антибольшевистского толка моральную и материальную поддержку, без нас они не просуществуют и месяца.

Беседа грозила затянуться, но Кудзуки был к этому готов; здешние господа склонны к пространным рассуждениям, они всерьез полагают, что это помогает сотрудникам, получающим задание их выполнять. Возражать или проявлять нетерпение здесь не принято, остается одно: слушать.

Кудзуки покинул мрачное здание, зной схлынул, и токийцы фланировали по улицам, наслаждаясь прохладой. Кудзуки тоже решил подышать воздухом, неторопливо направился к центру огромного города.

На миниатюрном мостике полковник остановился, отсюда открывался красивый вид на дворец императора; может быть, сейчас за высокой каменной оградой прогуливается невысокий узкоплечий человек, чьи портреты знает каждый японец, император Хирохито. Кудзуки видел однажды живого бога, было это на параде несколько лет назад. Затаив дыхание, смотрел офицер на императора, но Хирохито должного впечатления на Кудзуки не произвел: щуплая фигурка, невыразительное лицо. Тем не менее все, что говорил император, было для полковника свято.

С тех пор Кудзуки всякий раз приходил к императорскому дворцу перед значительными событиями в своей жизни. Впервые он побывал здесь, закончив военную академию. Молодые офицеры поклялись у древних дворцовых ворот хранить верность императору до смерти. В тот день они стали свидетелями редкого зрелища. С благоговением рассматривая дворец, офицеры не обращали внимания на маленького, скромно одетого человека, тихо молившегося под развесистым тенистым деревом. Внезапно он накренился и неловко упал. Кудзуки нагнулся к нему, чтобы помочь старику подняться, и замер — в животе старика торчал меч.

— Харакири, харакири, — почтительно зашептали офицеры; старик лежал неподвижно, текла кровь…

Отдав почести истинному самураю, офицеры всю дорогу до ресторана, где они собирались отметить выпуск, говорили о храбреце, гадали о причине, вдохновившей его на подвиг. Майор Сато, сокурсник Кудзуки, когда было уже немало выпито и съедено, встал.

— Позвольте провозгласить тост за мужество, заложенное в характере японцев. Выпьем за человека, который сегодня преподал нам прекрасный урок. Это подлинный рыцарь, не каждому дано умереть как самураю, и не каждый отважится на это.

— Извини, Сато-сан, я хотел бы уточнить кое-что. Полагаю, не следует слишком превозносить этого, безусловно, достойного господина: он скончался от одного взмаха меча, то есть не довершил начатое дело до конца. Истинный герой тот, кто осуществит харакири двумя перпендикулярными взмахами, вскроет живот крест-накрест. Какую волю нужно иметь для этого! Как нужно любить нашего божественного Тэнно!

— Ты, Рюки, конечно, прав, это аксиома. И дьявольски трудная притом. Не веришь, проверь на себе…

— Рано, рано. Я еще ничего не сделал для Ямато…

Офицеры засмеялись, лейтенант Рюки, раскрасневшийся от сакэ, добавил:

— Если человек, делающий себе харакири, погибает преждевременно, может, у него просто больное сердце. Самурайский дух тут ни при чем, все дело в физическом состоянии индивидуума.

Замечание Рюки, ставшего военным вопреки своей воле, по настоянию отца, офицеры встретили дружным смехом: всегда студент что-нибудь выкинет!

Кудзуки вскипел:

— Напрасно смеетесь! Возможно, как бывший медик, Рюки не ошибается, но самурай так рассуждать не имеет права. Стыдно слушать!

Кудзуки едва успокоили…

Когда он вернулся в Харбин, позвонил офицер, ответственный за вооружение и оснащение группы «Хризантема», и доложил, что работа закончена, вооружение, снаряжение и боеприпасы переданы по назначению, осведомился, не потребуется ли что-нибудь дополнительно, Кудзуки помолчал.

— Вы имеете в виду нечто конкретное?

— Я подумал, поскольку группа будет оперировать на вражеской территории, не использовать ли что-либо из лаборатории «Отряда 731»[88]?

Офицер умолк, ожидая ответа, слышалось его дыхание. Кудзуки зябко передернул плечами: с тем, что производится в спецлабораториях, шутки плохи, трижды следует подумать, прежде чем согласиться. Еще бы! Ведь там манипулируют силами, которые, вырвавшись на волю, могут принести ужасные бедствия; последствия невозможно предсказать: холера, чума, сибирская язва, какая-то бразильская лихорадка, вызывающая немедленную смерть, всевозможные яды… Ведал секретными исследованиями генерал с ученой степенью доктора наук. Он, разумеется, даст все необходимое и будет рад: то, что предстоит сделать участникам операции «Хризантема», всего лишь интересный эксперимент, не более. По просьбе доктора-генерала в группу включат какого-нибудь его ученика. Молодой ученый должен будет хладнокровно оценить эффективность тех или иных бактерий; эпидемии, гибель сотен людей, даже повальный мор, — для работников «Отряда 731» не более чем элементы статистики.

— Полагаю, — проговорил Кудзуки после продолжительной паузы, — мы не сможем воспользоваться секретным оружием, это спутает наши карты, осложнит задачу.

Полковник не договорил, но собеседник понял его отлично: использовав средства секретной лаборатории, группа обречет себя на гибель, исследования не достигли завершающей стадии, злые силы, содержащиеся в металлических боксах, легко выходят из-под контроля. Даже если кому-то повезет и он останется в живых, то будет впоследствии уничтожен, а труп сожжен с соблюдением мер предосторожности. Когда в Маньчжурии или Внешней Монголии вспыхивала «тарбаганья» болезнь — чума, или черная оспа, деревню, где это случалось, окружали войска, на холмах ставили пулеметы и не выпускали никого. Если жители пытались прорваться, их косили пулеметным огнем. Когда болезнь убивала все живое, деревню сжигали.


Деревня Жары затерялась в таежном урочище. Еще в прошлом веке основали ее пришлые русаки, бежавшие от царевой службы и поборов далеко на восток. В самую глухомань забились, где пень на колоду брешет, тут и осели. На сотни верст кругом ни души, оно и хорошо — тайга-матушка укроет.

Валили лесины в три обхвата, корчевали могучие пни, надрывали жилы. Охотничали, собирали мед диких пчел, ловили рыбу, тем и кормились. Жили в чужой стране, граница змеей проползла между сопок, волей царских да китайских чиновников отсекла малый листок от могучего дерева. Китайцы — ничего, не обижали, народ трудолюбивый, бедный, из самих соки жмут — жили с русскими как добрые соседи. Позднее власти поприжали налогами, не щадя ни своих, ни пришлых.

Но жили неплохо, бога гневить нечего. Богатеи братья Зыковы и вовсе были довольны. Пронеслись огневые годы, отшумела гражданская война, не утихнул еще Дальневосточный край, а Зыковы уже затеяли уезжать.

Куда? Зачем? Никто не знал. Болтали, будто старший Зыков, Ефрем встретил в тайге спиртоноса, и тот поведал ему о новых порядках в России. Чего наплел бродяга-спиртонос, чего доброго насулил — неведомо, только в одночасье снялись братовья разом, избы заколотили, отдали миру на догляд и махнули через границу в красное царство, презрев уговоры односельчан.

Мужики бородами трясли, бабы — известное дело — несли околесицу. Односельчане порешили, что братовья поехали на прикидку: полюбятся большевистские порядки — останутся, нет — повернут дышла вспять.

— Недоброе заделье, — прорицал ветхий Андрон. — Возвернутся, это уж как бог свят. Все возвертается на круги своя. — Дед грозил шишковатым пальцем.

Старик как в воду глядел. Года не прошло, а Зыковы тут как тут. Уезжали справные, на кониках, а вернулись — страх поглядеть: оборванные, бахилы дырявые, грязные, заросшие как лешатики. Двое суток в бане кости распаривали, выжаривали лютых черноспинных вшей, песочком отскребали въедливую грязь. А уж злющие! Дедка Андрон сунулся в баньку — любопытство забрало до тонкой кишки.

Братовья парились истово, плескали из липовых шаек на дымную каменку хмельной квасок. У деда круглая плешь — алей малины, борода трещит. Но… любопытно.

— Ой, робя-соколики! Пошто же вы оттель утекли?

— А чего там хорошего? — отозвался Венка, меньшой. Савка, озорник, хохотнул.

— Коммуния! Все обчее, дед. Мое — твое, и твое — мое. Наше, горьким потом нажитое, враз ухапали. Теперь пользуются, в рот им пароход.

— Во как! Стало быть, жить и вовсе нельзя?

— Почему? Очень даже распрекрасно возможно. Голодранцам всяким, какие на чужом горбу в рай ездят. А справному мужику, хозяину, разор и прямая погибель.

— Ай-яй, ай-яй, — сокрушался дед Андрон, оглаживая мокрую бороду. — Стал быть, соколики, ничего не нажили?

— Как не нажили, дедуня? — заржал Савка. — Можно сказать, забогатели — эн черноспинников сколько! — бесшабашный Савка схватил рубаху, вытряхнул на каменку, враз застреляло, защелкало.

— Вот наше богачество, дедуня! Как картечь лупит. Гляди, старухе пару не притащи, на разживу.

Дед на всякий случай отодвинулся.

— Да, соколики, вошками вы разжились… А как насчет землицы? Ась?

— Земли мы им дадим, — рыкнул Ефрем. — По три аршина не пожалеем коммунистам проклятым, кол им в дыхало. Живыми обдирать будем безбожников. А теперь, дед, удались. Дай душе спокой.

Братовья принялись за дело. Оружия им не занимать, зелья-пороху, припасов всяких хватает. Волками рыскали у границы, затаивались, наблюдали. Не раз пробовали проникнуть за кордон, пограничники не дремали, отбивали банду. Братовья-хитрованцы на рожон не лезли, постреливали из засады, а уж если удавалось заскочить в приграничный хуторок, лютовали страшно: кровавый след вился за копытами бандитских коней.

Позже братья прибились к Мохову, ходили с ним. Мохов — мужик башковитый, осторожный, зря под пули не лез. Погуляли по советской земле, поцедили кровушку…

В последние годы Мохов приутих, давно не кликал, надо быть, выжидал. Но уж теперь обязательно позовет — время подходит веселое. Зыковы ждали своего часа.


Деревня гулеванила. Еще бы! Старший Зыков добился своего, сына родил! Раньше все девки да девки… а тут нá тебе — мужик! Молчуна Ефрема не узнать, подпил гораздо, трещит как сорока, хвастает. В просторной избе не продохнуть: привалило Ефрему радость-счастье!

Столешница ломилась от всяческих разносолов: оленина, жареная кабанятина, кета — амурская ветчина, балычки, таймень копченый с Ефрема ростом — дедка Андрон поймал, насилу приволок. Еще соленья, варенья, соленая черемша, рыжики маринованные, капустка. А винища! Кувшины с молочной хмельной бражкой на подоконниках, в сенях на полу, рядном прикрыта, батарея бутылок; чистый спирт, вонючий китайский ханшин, японская сакэ. Гости слюной исходят, сидят чинно, благородно ждут, когда хозяин знак подаст. А Ефрем в боковуше сынком любуется. Мужики ухмыляются в бороды, бабы перемигиваются, девки шушукаются, прыскают дружно в цветастые платки. Дедка Андрон, удачливый рыбак, не выдержал, зыркнул по сторонам воровато, цап пузатую бутылку за горло и спрятал ее под стол. Только нацелился налить — бабку лешак принес. Мигом смекнула старая ведьма и ложкой по темечку — тресь!

— Ать, старый греховодник!

Ложка в щепки, девки визжат, дурищи, а старику до слез обидно — заморского винца не отъедал.

Гости ждут, глаза от стола не отводят — с утра не евши, животы урчат. Но вот, слава богу, хозяин из боковуши вылупился — здоровущий, космы огненные копной. Всплыл над столом, как медведь, на руках дитенок — такой же золотистый да ясноглазый.

— Гляньте, гляньте — эвот она, зыковская порода!

Ефрем передал ребенка зардевшейся жене, ему услужливо подали стакан, свернули с заморской бутылки фигуристую пробку, нацедили до краев — пей! Ефрем поставил стакан, выскочил в сенцы, вернулся с ковшом железным, вышиб приставшую льдинку.

— Сюды набуздай! По делу и посудина. Да не япошкино пойло — нашу! — И осушил ковш не морщась.

Гости восторженно заорали. Ефрем подцепил рыжик, пожевал.

— А ну, по второй!

Но ковша до рта не донес, перехватила чужая рука — властная, жесткая. Ефрем в ярости оглянулся и ахнул:

— Арсений Николаич, батюшка! Неужли прослышал про нашу радость? Господи, вот счастье-то…

Громоздкий Мохов заслонил дверь, голова — под потолочную матицу. Куртка перетянута широким ремнем, кубанка с меченым белым перекрестьем донцем лихо сбита на крепкий затылок, хромовые, на одну портянку, сапоги, бриджи туго обтягивают мускулистые ноги.

— Не слыхал я о твоей удаче, Ефрем. Но душевно рад, поздравляю. Расти богатыря. Крестил?

— Нету. Попишка захворал не ко времени. Оклемается, окрестим. Ох и гульнем тогда, винища попьем, сколь душа примет. И ты, Арсений Николаевич, чтоб непременно…

— Не получится, Ефрем. Без тебя окрестят.

— Почему, дозволь спытать?

— Мы с тобой будем в это время далеко. В России.

Ефрем так и сел. Братья насторожились.

— И вы готовьтесь, — пробасил Мохов.

— Ура! — заполошно гаркнул Венка, вылетел из-за стола и оттопал русскую.

Савелий в такт молотил загрубелыми ладонями по табуретке. Ефрем встал, стукнул кулаком:

— Будя! Не рано ли возрадовались?

Мохов сел к столу, расчистили место и для его спутников. Не спеша уселся Окупцов, мироед из соседнего села, степенный, злое лицо сковано постоянным напряжением, будто маска. Бесстрастный, он никогда не реагировал ни на что, оставаясь спокойным даже при самых ужасных пытках, которым подвергали советских людей моховцы.

Последним подошел и нахально угнездился в красном углу человек, чьим именем старухи пугали детей по обе стороны границы, Волосан, хлипкий сморчок, моховский палач. Волосан катовал[89] без принуждения, сам напросился.

— Я потомственный мясник. Батя покойный и дед мясниковали. Лавчонка была в Хабаровске на три раствора, большевики отобрали… Рука у меня легкая, любой кусок из туши выкрою. Быка на спор за пять минут разделывал. Уж вы, Арсений Николаевич, меня по специальности определите. Останетесь довольные. Прикажите, кого хошь обдеру как куренка, хоть сейчас спробуйте.

И «спробовали». Подсунули Волосатову секретаря сельсовета. Взяли его за околицей, приволокли. Савка Зыков доложил:

— Во ржи затаился, сучий глаз. Голову схоронил, а сиделку выставил, дурень. Мы с коней узрили и к нему. Он бечь, да нешто на деревяшке ускачешь?

Окупцов, сорвав с парня рубаху, потянул было из обтерханных ножен шашку, но подкатился на тонких ножках-былках[90] Волосан.

— Погодь, погодь! Охолони трошки.

Окупцов покосился на атамана.

Мохов благосклонно махнул рукой: оставь. Обрадованный Волосан заплясал вокруг пленного.

— Вот и ладненько, вот и чудесненько. — Он все трогал испуганного парнишку, касался дрожащего тела, ощупывал, пальцы Волосана шевелились, будто жили совершенно отдельно от рук, а руки — словно пауки, подбирающиеся к мухе. — Ты вот что, мил человек, порточки[91] сними. Скинь, говорю!

Пленный, тяжело опираясь о измызганную деревяшку, затравленно следил за Волосаном, толпа молчала, ожидая страшного. А Волосатов все ходил, щупал. Старик крестьянин робко заступился за секретаря — убогий, что с него взять? За деньги согласился в сельсовет пойти, в поле не работник, Мохов молчал, а Волосатов все ходил да щупал.

— Кормлен ты, сынок, и вовсе никудышно — то-щой. Партейный, поди?

— Коммунист…

— Коммуния, видать, не шибко об вас печется. Эн, ребрия торчат. А порчишки сыми, сыми…

— Убей сразу, Мохов. Не измывайся.

— Молчать! А ну, вытряхните его из порток!

Младшие Зыковы кинулись, угождая атаману, но Ефрем цыкнул на них, отогнал. Окупцов — силища у мужика медвежья — подсобил Волосатову. Тот обрадованно потер руки, осмотрел парня.

— Одни мослы! Ты, сынок, покеда прикройся, неча народу срам казать. Постой, я за струментом смотаюсь…

Майдан[92] замер. Крестьяне, согнанные бандитами, не дышали. Ефрем шепнул Мохову:

— Может, шлепнуть краснюка?

— Зачем? Сейчас цирк будет.

Если бы Мохов знал, что произойдет, он уложил бы страдальца немедленно! Прибежал запыхавшийся Волосатов с холщовой сумой. Кинул на землю, нашарил нож, направил лезвие на оселке, срезал ноготь.

— Хорош! А что у тебя, сынок, на спине? И в боку дырка. Вилами маненько поучили, конокрад?

— С германской. Осколок. И пулей задело.

— Как шкуру попортили!

Ефрем неуверенно тронул Мохова за рукав и оцепенел. Ойкнула, истошно заголосила какая-то молодка, хором завыли бабы. Все, в том числе и бандиты, бросились врассыпную. Остался только бесстрастный Окупцов…

Учинив дикую расправу и наспех пограбив, банда запылила прочь. Проезжая мимо майдана, конники шептали молитвы и крестились, с ужасом косясь на виселицу.

— Раздел я его, — объяснял Волосатов. — Чтобы соответствовал. Теперь он как есть красный, а на крылечке его шкура валяется. Порченая она, никудышная. А вешал Окупцов, мне здоровье не указывает, килатый[93] я…

Дед Андрон, опрокинув стаканчик, с голодухи охмелел. Завел было про бой под Мукденом в русско-японскую войну, но слушателей не нашлось: эту историю в деревне и стар и млад знали наизусть. Много лет старик, подвыпив, излагал ее первому встречному. Лишенный аудитории, дед загрустил, упер голубые, как летнее небушко, глаза в Волосатова.

— Ты што, лихоманец[94] тя зашиби, под святые иконы воссел! Ответствуй, вражина, чего молчишь, как удавленник?

Палач обгладывал мозговую косточку, выуженную из студня, обсасывал сочные мослы, крошил хрящики острыми черными зубами, щерил квадратный лягушачий рот.

— Чего скалишься, нехристь? Зубищи щучьи выставил.

Мохов недовольно повернулся к старику:

— Уймись, дед. Не обижай.

— Энтова обидишь! Который его обидит, часу не проживет.

— Хватит, старик, отступись!

Мохову неприятно. Он и сам недолюбливал ката, давно пристрелил бы его, кабы не нужда. Ефрем моргнул младшему, расторопный Венка сгреб старика в охапку.

— Айда, дедуня, на воздушок — проветримся. Ах ты мой маленький!

— Титьку ему дай! — заржал Савка. — Да гляди, чтобы не напрудонил[95]

Схватив початую бутылку, Венка вышел из избы, опустил деда на траву.

— Вот здесь лучше. Глянь, какая благодать, — солнышко светит, сена пахнут.

— Истинно, истинно, — соглашался пьяненький дед, потягивая из бутылки.

Усадив старика на завалинку, Венка вернулся в дом. Дед Андрон приманил пушистую вогульскую лайку[96], невесть кем завезенную сюда, доверительно загудел в острое ухо:

— Змей, Волосан! Убивец, самый христопродавец. А они его — под иконы. Это как?!

Лайка повизгивала.


Горчаков коротал дни в напряженной работе. Возился с картами, вымерял, прикидывал, подсчитывал километры, пытался представить местность, где предстояло действовать. Ему деятельно помогал Лахно, он многого не понимал, но не стыдился переспрашивать. Это раздражало, но Горчаков понимал: плешивый будет хорошим помощником, службист! Лахно мог неделями не спать, обходиться без пищи и воды, пробираться непроходимыми дебрями, разжигать костер под проливным дождем. Он в совершенстве владел стрелковым оружием, мастерски метал гранаты, пулеметчикам помогал разбирать и смазывать пулеметы.

— Какими системами владеете? — спросил его на стрельбище Горчаков.

Лахно щелкнул каблуками.

— Знаю «максим», «кольт», «браунинг», «шварцелозе». Могу работать на «виккерсе», «шоша»…

— Ого! Молодчага!

— Рад стараться, ваше благородие!

Подчиненные повиновались Лахно беспрекословно. В отряде он навел железную дисциплину. У избы, где располагались его солдаты, всегда стоял часовой. Но с картой и компасом не ладилось; Лахно виновато разводил руками.

— Церковноприходские мы. Науки не достигли. Но дело знаем. С атаманом Семеновым по Дальневосточному краю погуляли, тайгу вдоль и поперек исходили, не пропадем.

Лахно отлично ориентировался по звездам, точно определял стороны света по приметам, горожанину неведомым и непонятным.

Горчаков позанимался с Лахно и убедился, что тратил время не напрасно: Лахно все схватывал на лету. Установив стрелку компаса на норд, он подходил к ближайшему дереву. Где мох гуще, там и север. По-детски радовался, нахваливал компас:

— Не брешет, собачий сын. Чик в чик показывает.

В противоположность Лахно, Господин Хо целые дни грелся на солнце, дремал, посасывал сигарету в тонком резном мундштуке, нехотя останавливая на Горчакове затуманенный взгляд. «Не подсыпет ли он в табак опиум или иную дрянь?» — тревожился Горчаков. На настойчивые просьбы и строгие приказания Господин Хо не реагировал. Горчаков злился, но обострять отношения до поры не хотел.

Однажды, когда Господин Хо демонстративно не явился на стрельбище, Горчаков рассвирепел. Передав командование Лахно, вскочил на коня и вместе с Лещинским поскакал на хутор, где расположились хунхузы. Господин Хо, лежа под яблоней, безмятежно курил, сизый дымок вился кольцами. Безносый верзила сидел рядом на корточках, лениво помахивал веточкой, отгоняя мух. Верзила дремал, но челюсти его ритмично сжимались, он жевал бурый нас[97], все вокруг было заплевано жвачкой.

Горчаков спрыгнул с коня, кинув поводья Лещинскому, Господин Хо не шевельнулся.

— Встать!

Хунхуз медленно повернул голову, выпустил густую струю дыма в лицо Горчакову. Куда подевался элегантный, изящный господин, который бывал у Конфуция? Где трость с набалдашником? Английский костюм первоклассного покроя? Перед Горчаковым лежал, нагло развалясь, жилистый темнолицый человек с вислыми усами, в маньчжурской шапочке. За широким матерчатым кушаком — кривой нож. «Где-то я видел такой», — мелькнуло у Горчакова.

Он сдвинул локтем полевую сумку, рука скользнула в карман. Браунинг грянул над самым ухом хунхуза, Господин Хо прикрыл глаза густыми ресницами. Безносый кошкой кинулся на Горчакова и, остановленный окриком хозяина, застыл с ножом в горсти. «Тоже кривой, — машинально отметил Горчаков. — Любопытно…»

Господин Хо потянулся, встал.

— Зачем волноваться, начальник? Зачем шуметь? Уши надо беречь. Очень. За ушами охотятся, за них нам деньги платят. Три доллара пара. А чтобы не протухли, их поджаривают на соевом масле, как пампушки. Береги уши, начальник, в Китае климат пу-шанго — отморозишь, либо отрежут. — Господин Хо не только трансформировался внешне, изменилась и его речь.

— Пусть попробуют. Мои уши дорого обойдутся.

Горчаков подобрал пустую бутылку из-под виски, швырнул ее в воздух и вдребезги разнес из пистолета. Господин Хо зааплодировал.

— Твердая у тебя рука, начальник. Верный глаз… Не горячись. Говори, зачем пришел?

— Предупредить. Не бездельничай. Готовь своих людей — тренируйся в стрельбе.

— Зачем хунхузу тренировки? Хунхуз на коне — как ветер, из карабина на скаку соколу в глаз попадет. И шашкой владеет, и в рукопашной за себя постоит. А как бросает ножи! Видел наши ножи, начальник?

— Довелось однажды. Вот такой. В Харбине…

— Возьми, пожалуйста. Подарка… — Хо сорвал нож с пояса Безносого, протянул.

Горчаков колебался.

— Боишься, начальник? Думаешь, на ноже дракон сидит? Думаешь, нос у тебя провалится? Тогда бери мой, а я возьму его. Я ничего не боюсь, даже драконов.

Господин Хо еще долго хорохорился, но людей своих на стрельбище все же привел.

— Нешто это солдаты? Бандюги отпетые! В кости режутся, поголовно анашу курят. У каждого баклажка спирта, на женьшене настоянного. Китайцев грабят. Одно слово — разбойники! — негодовал Лахно.

— Не огорчайся, братец. Этим варварам отведена вспомогательная роль.

— Навроде пушечного мяса?

Утром в палатку ввалился черноусый детина в полувоенной форме, хлопнул нагайкой по голенищу.

— Господин Горчаков? Позвольте представиться, Мохов. — Атаман сел, швырнул плеть на стол; звякнуло блюдце.

Горчаков нахмурился.

— Познакомьтесь, — сухо представил Горчаков, — наш переводчик, господин Лещинский. Владеет китайским и японским.

— А стрелять умеет? — пошевелил усами Мохов. — Драться в одиночку? Уходить от погони?

— Господин Лещинский прислан руководством РФС. Рекомендован лично генералом Кислицыным.

— Ванькой? Рекомендатель! Сук-кин сын! Во время конфликта на КВЖД полком командовал, барахла нахапал — страсть. Все по тылам околачивался, портянки считал, старая стервятина!

Лещинский вскипел:

— Кто вам дал право поносить заслуженного генерала?

— Тоже мне генерал! Хрен я на его чин кладу, по диагонали.

— Как вы смеете!

— Смею, смею… Замкнись!

— Потрудитесь выбирать выражения, Арсений Николаевич! Господин Лещинский — русский офицер и оскорблять его, равно как и других, вам никто не позволит, — одернул Горчаков зарвавшегося атамана.

Мохов понял, что перехватил:

— Не серчайте, господа. Мы за один переход сотню верст сделали. Кони подбились, казаки тоже. Кадетского корпуса я не кончал, в обхождении не силен. Если против шерсти сказал — извиняйте.

— Ладно. Будем считать инцидент исчерпанным.

— Во, во.

— Прапорщик Лещинский укажет отведенную вам избу.

— Сами найдем, не маленькие. Бывайте…

Мохов, помахивая нагайкой, ушел. Лещинский негодующе проворчал:

— Еще один Бонапарт. Хамло неумытое.

— Успокойтесь, Станислав. Атаман — матерый волк, и взяли его не напрасно. Он нам пригодится.

— Такой же разбойник, как Господин Хо. Два сапога — пара. Специфический у нас контингент. Вас это не наводит на грустные размышления, Сергей Александрович?

— Вы правы. Но без этих «сапог» не обойтись.

Группа Горчакова деятельно готовилась к акции. Добросовестно занимались лишь немногие, остальные, по словам Лахно, «валяли ваньку». Однако вскоре все изменилось.

На базу нагрянуло начальство — полковник Кудзуки, капитан Маеда Сигеру, с ними японец в штатском, судя по подобострастному отношению спутников, в высоком чине. Выправка, грубый командный голос, отрывистая, лаконичная речь выдавали кадрового военного. Штатский господин не назвался, слушал доклад Горчакова, обменивался короткими репликами с Кудзуки…

Горчаков намеревался посетовать на Господина Хо и инертность Мохова, но воздержался: не стоит обострять отношения накануне рейда. В общем, дела идут неплохо, подготовка к операции осуществляется активно, установленные командованием сроки, похоже, будут выдержаны.

Замечаний по докладу не последовало.

— Мы довольны вами, господин Горчаков. Продолжайте работу. Приказ о выступлении получите заблаговременно. Помните, вы лично отвечаете за все. Мы, как видите, предоставляем русским эмигрантам-антикоммунистам полную свободу действий, руки у вас развязаны, господин Горчаков. Напоминаю, что всю информацию, добытую по ту сторону границы, а также отчет о боевых действиях представите вашему руководству и нам. Нам — в первую очередь, — сказал Кудзуки.

Японцы побродили по лагерю и уехали. Но они не тратили времени даром. Утром участников операции словно подменили, теперь не только люди Лахно исправно занимались, но и моховцы, вкупе со своим ломовитым[98] атаманом, и все до единого хунхузы, включая страхолютика Безносого, буквально землю рыли, чтобы заслужить похвалу командира, а Господин Хо снова превратился в джентльмена.

— Что это с ними? — удивился Горчаков.

Лахно смеялся:

— Япошки хвоста накрутили. Подскипидарили как следует. Вот они и взвились.

— Поразительно, — поддержал Лещинский. — Но откуда японцы пронюхали?

— Наивный вы, прапорщик, — усмехнулся Горчаков. — Все мы здесь — японские агенты.

— Хорошо, что их подстегнули, — рассуждал Лахно. — Не доверяю желтомазым… Вишь, как всполошились, цельный день лопочут, лопочут. Проведать бы, о чем талалакают? Хунхузики — народец ушлый, не замышляют ли чего? Я их знаю, чуть ветер переменится, они тебе же в спину и ударят. Проверить бы их?.. Ваше благородие, пускай господин переводчик погуляют поблизу да послухают. Га?

— Мне, Лахно, жизнь не надоела. Желаешь, ступай сам, послушай.

— Я уж кой-что вызнал. Только слабо по-ихнему кумекаю. Но кой-что на ус намотал.

— Оттого слабо разбираешься, братец, что население Китая делится в основном на шесть больших групп, — объяснил Лещинский. — Хань — китайцы, узань — тибетцы, мэн — монголы, мань — маньчжуры, хуэй — те, кто исповедует ислам, и мон — прочие. А прочих — сотни племен и народностей — мяо, яо, танцзя… Имя им — легион!

— Все это очень интересно, но меня волнует другое — что тебе, Лахно, удалось узнать? — нетерпеливо спросил Горчаков.

— Всякую всячинку. Гутарят, неохота, мол, идти, мало платят. Которые интересуются, дадут ли пограбить. Нас китайским матерком пущают: желтому с белым, мол, не по пути, к ногтю их, под корень, как царь ихний какой-то в допотопные времена: всех, кто не косой, вырезал беспощадно.

— Мерзавцы! — пробормотал Горчаков.

Весь день после этого разговора он ходил мрачный, подавленный. Как ни странно, успокоил Горчакова Господин Хо. Он подошел, протянул пачку «Кента». Закурили. Горчаков съехидничал:

— Устали? Тяжко приходится?

— Увы, манкировать далее опасно — лишат возраста, отправят к верхним людям, или, как говорят на Западе, присоединят к большинству. Меня это не устраивает.

Горчаков рассмеялся.

Группа скрытно перебазировалась в крепость Тун-Ян-Мо. Двигались ночью, автомобили шли с потушенными фарами. Начальник гарнизона крепости приказал всем, кроме Горчакова и переводчика, не выходить из казарм.

Неожиданно приехал Маеда Сигеру. Он был приветлив и тих. Вежливо осведомился у Горчакова о здоровье. Командование приказало ему принять участие в операции. Горчаков насупился: японцы ему не доверяют!

— Странно получается! Полковник Кудзуки утверждал, что акция осуществляется силами русских патриотов-эмигрантов, а японские войска лишь вооружают и снабжают группу всем необходимым и, разумеется, поддерживают ее при переходе границы. Не так ли?

— У вас отменная память, господин Горчаков. Но моя — всего ришь набрюдатерь. И советник.

Вон оно как! Маеда приставлен, чтобы «наблюдать» за действиями командира группы, фактически контролировать и направлять его, а при необходимости и заставить выполнить то или иное задание. В противном случае…

Горчаков неплохо владел собой, Маеда Сигеру ничего не заметил…

Ждали сигнала к выступлению. Днем спали, ночью бесцельно слонялись по крепости, спускали деньги в ресторанчике. Хунхузы играли в кости, бешено грызлись, таскали друг друга за косы, хватались за ножи, но появлялся Господин Хо, и страсти мигом утихали.

Горчаков, Лещинский и Маеда Сигеру ночью выезжали на рекогносцировку, затаивались в кустарнике на берегу Турги. Горчаков сидел на охапке влажной осоки, часами смотрел на противоположный берег. Что там? Какая она, Россия? Вдоль берега шли загорелые советские пограничники. Рабочие, крестьянские парни, возможно, сыновья тех, кто отобрал его родовое поместье под Липецком.

Ворвавшаяся в усадьбу толпа крушила и ломала все вокруг, разнесла ажурную беседку — хрупкое, источенное шашелем[99] сооружение, где безусый юнкер Сережа впервые поцеловал сероглазую гимназистку с пышной русой косой…

Погромщики орудовали топорами. Лохматый кузнец с треском свалил беседку, растоптал сапожищами. Кольями забили Бьютти, пегую спаниельку, ласковое, доверчивое существо. Поместье сгорело.

Потом запылала вся Россия. Поручик Горчаков отступал с полком до самого Крыма. Погиб отец, мать скосил сыпняк[100]. Горчакову удалось пробраться на Дальний Восток. Он дрался с красными в Приморье, с остатками белых войск ушел в Китай.

Бинокль задрожал, Горчакова трясло от ненависти, рука сжимала пистолет. Ничего, час мщения близок. Советам будет выплачено по всем счетам…

Наступил июль — сухой, жаркий. Вечером духота становилась нестерпимой, воротник куртки раскисал от липкого пота, лишь глубокой ночью, когда спадал зной, Горчаков выходил из крепостных ворот. Он прогуливался по луговине, разглядывая безвестные цветы. Нагнулся, сорвал самый крупный. Нежные, бархатистые лепестки, длинные желтые тычинки, но запаха нет, цветы не пахнут. Все здесь не так…

В крепость Горчаков возвращался на рассвете. Навстречу ковылял паломник с деревянным молитвенным барабаном. Он беспрестанно встряхивал барабанчик, монотонно повторял:

— Ом мани падме хум. Ом мани падме хум…

Поравнявшись с Горчаковым, паломник протянул скорлупу кокосового ореха — мисочку для подаяний. Горчаков бросил в нее медяки. Он презирал бродячих отшельников гуру, свами[101]: лжесвятые, побирушки. Местные жители благоговели перед этими проходимцами, почитали их за святость. В действительности большинство этих людей захребетники, трутни, паразитирующие элементы, но в милостыне Горчаков им никогда не отказывал.

— Ом мани падме хум. Благодарю, господин. Щедрость твоя да будет замечена всевышним. Человеческий век — пылинка. Милость всевышнего проявится в потомках твоих.

В потомках? Горчаков усмехнулся. Таковых не нажил, не удосужился. Паломник загремел барабаном.

— Свято существующее, свято живое. Не томи в неволе птиц и животных, ибо рождены свободными. Святы ползающие и летающие, бегающие и плавающие. Святы солнце и звезды, все вокруг. Маловеры и грешники да будут прощены, но нет прощения тому, кто поднял руку на собственный народ!

Удивленный Горчаков впился взглядом в паломника, тот не спеша пошел дальше. Деревянный барабанчик размеренно отстукивал: ом мани падме хум… ом мани падме хум…

Загрузка...