Глава вторая

1

Самая сумасшедшая неделя в моей жизни (сумею ли я выдержать еще одну такую?) осталась позади. Постоянные визиты и визитеры. Поток телеграмм. Бесконечные букеты цветов и конфеты для Эммы, которая вот-вот утонет в необъятном лоне семейства Джона.

Эпгары хотя и не принадлежат к старожилам Нью-Йорка, но сумели соединиться брачными узами едва ли не со всей старой нью-йоркской аристократией. Присосавшись к старым патрициям, от Стайвезентов до Ливингстонов, они, по словам Джейми Беннета, всегда умудрялись привиться чуть ли не к самой верхней ветви каждого знатного фамильного древа.

Я был очень расстроен, когда мне из «Харперса» с вежливым отказом вернули воспоминания об императрице Евгении и предложили написать для них о Столетии. Я холодно ответил, что об этом у меня есть договоренность с другим журналом. Воспоминания через коллегу (расе [17] Брайант) переданы Роберту Боннеру. Если «Леджер» их купит, мне не придется проводить ночь без сна — уже далеко не первую, — вынашивая различные планы и с грустью отмечая резкое сокращение ото дня ко дню моего и без того мизерного капитала. По мере сил я стараюсь не посвящать Эмму в свои тревоги. Она столь прямолинейна и решительна, в ней настолько силен бонапартистский дух, что она может ограбить банк (или выйти замуж за Джона Дэя Эпгара), дабы спасти меня от нищеты.

— Ты все, что у меня осталось, — сказала она мне вдруг вчера. Когда я напомнил, что она мать двух сыновей, Эмма отрезала — Они скоро станут мужчинами. И найдут свою дорогу в Париже. Сейчас главное — ты.

Я был глубоко растроган; я не имею права ее разочаровывать. Я должен найти ей здесь отличного мужа. А если это не удастся, то по крайней мере заполучить для нас американское посольство в Париже.

Сегодня — в воскресенье — у нас был необыкновенный гость. Эмма до сих пор не знает, как это понимать.

Началось все еще вчера с дюжины восхитительных роз и записки, в которой некто Уорд Макаллистер спрашивал, доставим ли мы ему удовольствие — если будет хорошая погода, — совершив вместе с ним прогулку в его экипаже по Центральному парку, сразу после воскресной службы.

— В котором это часу? — спросила Эмма в восторге от роз, но заинтригованная или даже растерянная, а может быть, и покоробленная тем, как нахально навязывается этот незнакомец. — И кстати: кто такой Макаллистер?

Джон Дэй Эпгар, поднявшийся к нам в номер на чашку чая, ответил на оба вопроса. Служба в церкви Благоволения (куда ходят все) закончится в одиннадцать тридцать, если преподобный д-р Поттер не будет многоречив.

— Хотите пойти в церковь? У нас там есть скамья. — Джон задал вопрос мне, хотя предназначался он Эмме.

— Вы не забыли, что я католичка? — Эмма застенчиво покачала головой.

— Ах да. А вы, мистер Скайлер?

— Я принял католичество, когда женился на матери Эммы. В этом обращении заключался скорее практический, чем какой-либо иной смысл: я был убежден, что моя жена стоит мессы!

Намек не достиг цели. Но Эмма поспешила успокоить молодого человека: она сказала, что строгостью в этом вопросе не отличается — как и люди ее парижского круга, которые являются католиками лишь формально. Иными словами, если кто-либо из женихов-Эпгаров захочет, подобно плющу, обвить наше благородное (со стороны Эммы) древо, глубоко уходящее корнями в почву Унтервальдена, то религия не будет служить препятствием и она обвенчается с ним в епископальной церкви без угрызений совести. Фактически же неудачная схватка моей жены с иезуитами по поводу земельной собственности в Фелдкирхе обратила ее, а заодно в какой-то степени и Эмму, в неистовую противницу церкви. Сам я деист наподобие Томаса Джефферсона, иными словами — атеист.

— Теперь, когда известно, в котором часу за нами заедет мистер Макаллистер, неплохо было бы узнать, кто он такой. — Эмма прикоснулась к лепестку розоватосеребристой розы. Они прекрасны, особенно в холодный зимний день, когда нью-йоркское небо затянуто многоярусными свинцовыми тучами.

— О, это знаменитость! — В интонации Джона слышалась ирония, которую он вовсе не имел в виду. Эпгары очень сдержанны (за эту неделю мы познакомились с одиннадцатью Эпгарами и вдвое большим количеством их дальних родственников). — Странно, что вы не встречались с ним в Европе. Он много времени провел в Париже. Во Флоренции…

— Не можем же мы знать всех, дорогой Джон. — Когда я держусь с ним покровительственно, я напоминаю себе кого-то, кого знал много лет назад, и презираю себя за эти фальшивые интонации, булькающие в моей гортани.

— Уорд Макаллистер — предводитель нашего общества. — У Джона расширились зрачки; точно такие же глаза были у старого князя д’Агрижентского, когда он рассказывал о Наполеоне I.

— Но тогда, — сказал я, — мы должны были бы встретить его в вашем доме. — Ложка уксуса, добавленная к масленому покровительственному тону.

— О, мы с ним не знакомы. То есть, конечно, знакомы, но мы люди другого круга. Разумеется, он бывает у кузины Элис и у дядюшки Реджинальда… — Был вызван дух самых значительных эпгаровских родственников; тем не менее стало ясно, что gens[18] Эпгаров не вхож в высший круг, к которому принадлежит Макаллистер, потому что он ближайший друг миссис Уильям Астор. — А она — это все в Нью-Йорке, в ее собственных глазах, разумеется. — Бунтарская, тут же подавленная нотка. — Но конечно, кузина Элис Ченлер находит ее очаровательной.

— Чем же занимается лучший друг очаровательной миссис Астор? — язвительно спросила Эмма. Она все еще не принимает нью-йоркское общество всерьез.

— Он богат. Южанин, кажется. Очень молодым уехал на Запад и сколотил состояние во время золотой лихорадки. Потом жил в Европе. Вернувшись, решил осчастливить нас аристократизмом, или «асторократизмом», как сострил отец. Это было очень умно с его стороны, поскольку Макаллистеры сами по себе — ничто и ни с кем, кроме Сэма Уорда, в родстве не состоят. — Эпгаровская озабоченность семейными связями утверждается даже через отрицание. — Так или иначе, миссис Астор его «обожает», как принято говорить в этом кругу, а он помогает ей устраивать приемы, обеды, балы. Сезон — их сезон — начинается ежегодно в третий понедельник января балом у миссис Астор. Гостей отбирает Макаллистер. Три года назад он основал нечто, именуемое «патриаршеством». Каждый понедельник во время сезона двадцать пять семей устраивают для своих гостей ужин с танцами в ресторане Дельмонико, как правило, после оперы.

— Вы там бываете? — Эмма смотрела на него с насмешкой, но я увидел и нечто другое в ее темных глазах: так, должно быть, выглядят под черной повязкой глаза правосудия.

— Один или два раза, когда был зван. Меня приглашала кузина Элис. Матушка воспринимает все это как шутку дурного тона. К тому же патриархи отнюдь не самые приятные люди. Просто самые богатые, самые кичливые… — Как хорошо мне знакомы эти пуританские обличения. Те, чья жизнь всецело посвящена деланию денег, первыми готовы публично бросить камень в золотого тельца, предмет своего отнюдь не тайного поклонения.

Пришла сестра Джона — девица лет тридцати с нездоровым цветом лица и на редкость уместным именем Вера; она принесла большую коробку от «Лорда и Тейлора». В ней оказалась очень дорогая шаль для Эммы, подарок самой Веры (не Джона — что было бы неприлично). После длительных пререканий шаль была принята, Эмма на французский манер заключила Веру в объятия и та облегченно вздохнула.

Верный своему слову и не получив отказа, Макаллистер появился перед нами в одном из небольших холлов гостиницы, душной комнате, известной под загадочным названием «Угол таинств». Я сразу же узнал в нем человека, представившегося нам в холле гостиницы в день нашего приезда, — полный, франтоватый, затянутый в корсет денди лет пятидесяти с плохим французским произношением и, увы, нескончаемым потоком французских слов.

— Enchanté, Madame la Princesse! [19]— Он поцеловал руку Эммы и слабо пожал мою, назвав меня «мистер Скермерхорн Скайлер», точно это двойная фамилия. Но об этом позже. — Так любезно с вашей стороны позволить мне показать вам воскресные виды нашего города, такого crue[20], но с каждым днем приобретающего только ему присущий стил. — Слово «стиль» он произносит «стил», теперь это наше с Эммой любимое словечко.

У Макаллистера неброская, но красивая четырехместная коляска. Возница и лакей в ливреях. Утро пасмурное, но не холодное; тем не менее поднялась целая суматоха, пока нас с Эммой тщательно укутывали меховым пологом.

Первые полчаса Макаллистер не умолкал ни на минуту; при этом он ни разу не повернулся к нам: глаза его были прикованы к пассажирам других экипажей, совершающих воскресную passaggiata[21] по большому Нью-Йорку. Мы увидели сотни элегантных карет и бесчисленных прекрасных лошадей, выдыхающих облачка пара, подобно железнодорожным локомотивам: в современную индустриальную эпоху писателю приходится пользоваться эпитетами механического мира для выражения даже самых старомодных понятий.

Неподалеку от нашей гостиницы на Мэдисон-сквер находится гостиница «Хоффман-хаус», а напротив нее еще одна — «Брунсвик», предмет восхищения нашего чичероне.

— Лично я думаю, что Madame la Princesse, вероятно, нашла бы роскошь этой гостиницы более agréable[22] чем то, что может ей предложить ваша, слишком большая гостиница. Я хочу сказать, что большинство европейцев, которых мы знаем, останавливаются в «Брунсвике».

Это «мы» было брошено через плечо, когда он приподнимал шляпу, приветствуя каких-то дам во встречном экипаже.

— Резерфорды, — сказал он, точно продавец дичи, предлагающий перепелку. — И с ними старая миссис Трейси. — А это что за птица? Фазан?

Северная часть Пятой авеню производит более приятное впечатление, нежели южная. Хотя и здесь по-прежнему царствует песчаник, но время от времени попадаются обнадеживающие исключения. На Тридцать третьей улице наше внимание было почтительно обращено на дома-близнецы Асторов: два высоких и тонких куска шоколадного торта, соединенных низкой стеной. В одном живет та миссис Астор (так неизменно называет Макаллистер свою богиню), известная в интимном кругу под именем Таинственной Розы.

В другом доме живет подлинный глава клана Джон Джекоб Астор-третий; его супруга, по мнению всех, очаровательна, она интересуется всеми видами искусства, в том числе не в последнюю очередь искусством беседы, в то время как та миссис Астор не интересуется ничем, кроме итальянской оперы, в которую она ходит по понедельникам и пятницам в течение всего сезона. Уезжая неизменно после второго антракта, она, рассказывают, не прослушала до конца ни одной оперы. Что ни говори, после утренней прогулки мне многое известно про миссис Астор.

Все же Макаллистеру не удался непрерывный поток сплетен, к которому он, видимо, привык. Эмма внезапно перебила его на полуслове:

— А это что такое?

Громадный беломраморный дворец на Тридцать четвертой улице мгновенно превратил соседние дома-близнецы Асторов в квинтэссенцию нью-йоркской безвкусицы.

В маленьких глазках Макаллистера промелькнул если не стальной блеск, то уж тогда отсвет медяшки.

— Здесь живет некий Стюарт, торговец…

Тот Стюарт, которому принадлежит универсальный магазин? — Насмешка Эммы была безукоризненна: она произнесла фамилию Стюарта с тем же священным трепетом, с каким Макаллистер называл только свою миссис Астор.

Но Макаллистер глух к иронии, как и большинство тех, кто тянется к купающейся в золоте знати (снова металл!).

— Именно тот. Но, разумеется, его никто не знает. У него никто не бывает.

— А я его знаю! По крайней мере мне кажется, что я видела его в этом замечательном универсальном магазине. — На днях Эмма объяснила мне, что универсальный магазин — новое для меня понятие — представляет собой огромный торговый дом, в котором множество разных товаров продается в специальных отделах или секциях, отведенных одному виду изделий, — вероятно, это нововведение Стюарта.

Меня начинает беспокоить (замечу как бы в скобках) легкость, с которой Эмма позволяет женщинам эпгаровского клана осыпать себя подарками. Во-первых, это не принято до официальной помолвки. Во-вторых, я бы не хотел, чтобы они заподозрили, что все эти вещи нужны Эмме, а мы не в состоянии за них заплатить.

Пока мы катались и дышали прохладным воздухом серого утра, Макаллистер поведал нам историю Стюарта. Увы, она совсем не интересна. Хотя, конечно, это чисто американская история. Бедный юноша приезжает из Шотландии. Открывает лавку. Процветает. Становится самым богатым или почти самым богатым в городе. Строит себе дворец, но никто к нему не ходит, потому что он торгует! Как будто весь Нью-Йорк не торгует, или не торговал в обозримой памяти, или не занимался кое-чем похуже — к этой категории я отношу владельцев трущоб вроде Асторов, железнодорожных манипуляторов вроде Вандербильтов, не говоря уже о тех, кто (подобно Эпгарам) избрал своим поприщем истинно низменную профессию адвоката. Это я знаю точно. Сам чуть было им не стал.

— Говорят, что его коллекция живописи не столь вульгарна, как прочая обстановка в доме, но позвольте вас спросить, княгиня, кому это может быть известно?

— Очевидно, тем, кто к нему ходит.

Макаллистер поджал губы, пряча (так мне показалось) гнилой зуб.

— Мало кто из джентльменов с ним обедает. И уж конечно, без дам.

Мы были теперь на Сорок второй улице и отдали должное громадной стене резервуара, тянущейся на целый квартал по западной стороне Пятой авеню. Это воистину замечательное зрелище — нечто вроде храмовых стен на горном склоне, как в Луксоре на Ниле* Над стеной самый настоящий крепостной вал, откуда открывается прекрасный вид на город. По мере продвижения к северу острова экипажей и домоэ становилось все меньше. Время от времени нас поджидали архитектурные сюрпризы, в том числе громадная недостроенная церковь сразу за резервуаром, на противоположной стороне Пятой авеню. У Макаллистера был несчастный вид, когда он нам показал эту точную копию страсбургского собора (хотя, для разнообразия, не коричневого цвета).

— Столько новых иммигрантов-католиков, — сказал он и тут же осекся, подумав о религии Эммы. — Еще предстоит достроить шпили. Знаете ли, мои предки по материнской линии были французами. — Началась исповедь. — Моя мать — прямой потомок Шарлотты Корде, убившей это чудовище, революционера Марата.

— Но разве у мадемуазель Корде были дети? И разве ее не казнили?

Но Эмме не удалось его обескуражить.

— В душе я чувствую себя французом. Приехав в Париж в конце пятидесятых, я сказал себе: «Уорд, vous êtes chez vous enfin![23]» Я остановился в отеле «Мерис» и видел всех. И не в последнюю очередь среди tout Paris[24] я встретил вас, княгиня, на крещении Prince Impérial. Помните? И конечно же, время от времени я видел вас в Тюильри, когда вы были фрейлиной императрицы…

— Но… — Под меховым пологом моя рука подтолкнула Эммину коленку. Эмма не была флейлиной до 1868 года, а тогда наш верный гид по нью-йоркскому paradise[25] жил еще где-то; он сам сказал об этом.

Тем не менее, если Макаллистеру угодно — а ему, очевидно, угодно, — чтобы все полагали, будто некогда мы были близкими друзьями, я счастлив оказать ему эту услугу. Меня нисколько не волнует абсурдность всех этих Асторов. Но меня не может не волновать одна вещь, которая никогда не бывает абсурдной, — их деньги. Я близок к отчаянию и готов продать Эмму тому, кто больше заплатит. Конечно, это преувеличение. Результат выпитого сегодня вечером шампанского, слишком многих новых лиц и старых как мир, скучных разговоров.

— А это Центральный парк. — Макаллистер обратил наше внимание на лесистую местность, радующую глаз чуточку больше того, что ее окружает: хижины поселенцев, небольшие фермы, невозделанные поля и дворец Мери Мэйсон Джонс на Пятьдесят седьмой улице.

— Необыкновенно! — Эмма замерла. Я тоже. Миссис Джонс возвела себе настоящий парижский особняк в кремовых тонах буквально посреди пустоты.

Макаллистер одарил нас вдруг обворожительной улыбкой, и я понял, что этот не очень приятный на первый взгляд покоритель светских Альп просто маленький мальчик и что его страсть к аристократии сродни самозабвенной мальчишеской игре.

— А я вас обманул! Миссис Джонс ждет вас к завтраку. Сама она никуда не выходит, написать, видимо, не успела и поручила мне похитить вас обоих и доставить сюда.

— Но мы договорились завтракать в гостинице. — Эмма была настолько возмущена, что готова была солгать — или, точнее, сказать правду. Мы обычно завтракаем в гостиной нашего номера, поскольку еда оплачена — она входит, как это принято в американских гостиницах, в стоимость номера.

У Макаллистера был вид растерянного мальчишки: мячик затерялся в кустах.

— О, княгиня, извините, я полагал…

Я поспешил ему на выручку. Завтрак в гостинице не столь обязателен; мы ждем родственников, которые могут и не прийти. Эмма раскраснелась от негодования, но Макаллистер — ему нетрудно угодить — расплылся в счастливой улыбке. Так мы попали на завтрак к Мери Мэйсон Джонс.

Дом похож на парижский hôtel particulier[26], но только весьма странный. Во всем что-то не то — в крашеных потолках с нимфами, облаками и сатирами, в золотых листьях, обрамляющих практически все, кроме необыкновенно полной и жизнерадостной хозяйки.

— Я так рада, что вы пришли. — Мадам приблизилась к нам, переваливаясь всем телом; ожерелье из очень крупного розового жемчуга едва было видно среди розовых складок жира на ее шее.

За столом была еще целая дюжина гостей. Я не запомнил их имена (разумеется, сплошь генералы и адмиралы), как мне показалось, все родственники хозяйки. Мы попали за стол en famiilie[27], и Эмму это еще больше вывело из себя. Я думаю, что подобная ловушка оскорбительна для фрейлины императрицы, тем более княгини, которая и сама по праву является высочеством, как на этом всегда настаивали князья д’Агрижентские (имея в виду какие-то связи с орденом госпитальеров). Старый князь один или два сезона владел княжеством в Сицилии, этой глубокой провинции, знаменитой своими бандитами и греческими храмами. Но все великолепие кончилось с падением Наполеона I.

Только недавно я начал понимать, как далека моя дочь даже от своего отца. Меня, к примеру, до сих пор раздражает простота нравов, свойственная моему поколению американцев; теперь, вполне очевидно, ее вытесняет новая чопорность и помпезность, которая меня изрядно бы повеселила, если бы эти марионетки не были столь богаты, а я столь беден.

Весь день я старательно заискивал перед Эммой, и сейчас к ней вернулось хорошее настроение; она понимает полезность знакомств с хозяйкой театра марионеток нью-йоркского высшего света, чьи ниточки, я надеюсь, нам тоже удастся подергать.

— Я видела вас обоих несчетное число раз в Париже, но меня никто не решался вам представить: уж слишком вы были недостижимы для таких, как я! — этим приветствием Мери Мэйсон Джонс мило расположила нас к себе и значительно подняла наше реноме в глазах небольшой компании, наверняка входящей в круг «избранных» Макаллистера. Он сам был похож на кота, которому удалось притащить в дом и положить на самое видное место здоровенную крысу.

Завтрак был столь же обилен, как и сама хозяйка, и мы, должен признаться, воздали ему должное. Гостиничное меню надоедает, а когда мы обедаем в городе, обычно это дом кого-нибудь из Эпгаров, где еда, как здесь говорят, прилипает к ребрам, не доставляя никакого удовольствия.

Дама, сидевшая за завтраком слева от меня, заявила, что я являюсь одним из ее любимых авторов и что она часто в поисках утешения обращается к моей «Песне бедуина», исполняя ее на фортепьяно. Я вежливо поблагодарил и из вежливости скрыл, что я не Байард Тейлор. С годами становишься если не более мудрым, то более снисходительным, более забывчивым, а чаще — забытым.

По другую руку сидел весьма солидный господин, двоюродный брат нашей хозяйки. Я спросил его, что он думает о новом вашингтонском скандале. Кстати, Джейми оказался прав. Вскоре после нашей встречи в баре асторовской гостиницы личному секретарю президента Гранта генералу Орвиллу Э. Бэбкоку большое жюри в Сент-Луисе предъявило обвинение в незаконной торговле виски. Слушания жюри обещают стать сенсацией, так как есть основания полагать, что Бэбкок незаконно получал деньги от производителей виски не только для себя, но и для президента.

— Я об этом ничего не знаю. — Сначала я подумал, что мой собеседник, вероятно, каким-то образом связан с правительством и поэтому мой вопрос оказался бестактным. Но нет, он и на самом деле ничего об этом не знает. — Потому что, мистер Скермерхорн Скайлер, — из-за макаллистеровской претенциозности у меня в этом высшем свете теперь до конца дней двойная фамилия, — мы ничего не желаем знать об этих грязных делах.

— Я понимаю. — Видимо, нью-йоркские джентльмены за завтраком не говорят о политике. На самом же деле, как объяснил Макаллистер, когда отвозил нас домой по почти уже темным улицам, настоящие джентльмены никогда не позволяют себе опуститься до такой темы, как политические деятели и политика.

— И все же все они — добрые республиканцы, не так ли?

— Мы никогда не обсуждаем, как мы голосуем и голосуем ли вообще. Просто это не принято, понимаете?

Создается впечатление, что аристократия отстранилась от политики; интересно, сохранила ли она в своих руках ключик от казны? Или же эта функция отдана ею таким презренным торговцам, как коммодор Вандербильт?

— У него, дорогой мистер Скермерхорн Скайлер, никто никогда не бывает, потому что он sauvage[28]! Он дома ходит в шляпе!

Мы с Эммой дружно выразили свое возмущение. Наш похититель пришел в восхитительное настроение.

— Вы произвели потрясающее впечатление на миссис Мери Мэйсон, она очарована вами обоими.

— Она сама производит колоссальное впечатление. — Эмма вновь обрела свое обычное чувство юмора. Ей была приятна бесхитростная лесть хозяйки дома, а также довольно сдержанное одобрение со стороны остальных гостей, которые в отличие от миссис Джонс и Макаллистера невысокого мнения об иностранцах. Только те американцы, которые много бывали за границей, откликаются на звучные имена, символизирующие великие подвиги, историю.

Когда мы проезжали мимо еврейской синагоги (Макаллистер мрачно показал нам ее, пока мы ехали на завтрак), Эмма вдруг повернулась ко мне:

— Знаешь, почему она построила свой дом так далеко от города?

— Чтобы жить в дачной местности?

— Нет, — сказала Эмма, — чтобы миссис Пэрен Стивенс не смогла бы являться к ней с визитами.

Макаллистер негромко рассмеялся в меховой воротник.

— Это совсем в духе Мери Мэйсон. Что же касается миссис Пэрен Стивенс, то она с радостью пробежала бы босиком по снегу всю дорогу от Батареи, если бы знала, что ее примут. Но этого никогда не случится. Надеюсь, — вдруг в его маленьких глазах вспыхнул страх, — что вы не примете приглашения на ее так называемые воскресные вечера.

Я заговорил прежде, чем Эмма успела бы сказать, что мы именно в этот вечер приглашены послушать в доме Стивенсов итальянского тенора Марио.

— Почему? Неужели у нее такая дурная репутация?

— Да! Потому что она навязчива. А кто она такая? Никто — всего лишь жена управляющего гостиницы и дочь бакалейщика, вы только подумайте — из какого-то там Лоуэлла, штат Массачусетс. — Макаллистер перешел чуть ли не на шепот. — А до приезда сюда они жили в Вашингтоне.

— О боже, — выдавил я из себя. — Это так ужасно?

— Конечно, и в столице попадаются приятные люди, но общий стил\.. Я не открою большого секрета, если скажу, что никто не бывает в Вашингтоне без крайней необходимости.

Сколько еще мне предстоит узнать об этих забавнейших людях! Не удивительно, что страна оказалась в руках бандитов, если люди достойные настолько привередливы и глупы. За весь день я слова умного не услышал — ни во дворце мадам Джонс, ни в особняке Стивенсов, куда, разумеется, мы с Эммой отправились ради музыки, общества — и ужина.

Миссис Пэрен Стивенс — женщина довольно вульгарного вида, но с приятными манерами и озабоченная желанием выглядеть забавной, что забавно уже само по себе.

— Мы видели вашу фотографию в витрине у Рицмана! — так она встретила Эмму, на что та отозвалась довольно сдержанно, поскольку мы оба не знали, хорошо это или плохо. Должна ли дама фотографироваться и выставляться напоказ наподобие Дженни Линд? Думаю, что нет.

Тем не менее появление Эммы в гостиной Стивенсов было поистине королевским. Эмма иногда бывает очень похожа на императрицу в ее юные годы; тот же взгляд темных испанских глаз, хотя волосы у нее светлее и причесаны по современной моде с пробором посередине. Как и императрица, Эмма умеет парить — и она парила среди этого многолюдного сборища по залам, отнюдь не изысканным, но показушно-богатым, загроможденным многими неуместными objets[29], не говоря уже о sujets[30]. Когда я теперь пишу эти строки, я нахожусь под явным впечатлением манер Уорда Макаллистера.

Сейчас за полночь. Я сижу возле камина в нашей гостиной. Из спальни доносится ровное дыхание Эммы, запах ее духов. На столике букет бледно-розовых камелий, которые она перед сном поставила в вазу. Кто их приедал? Я не спросил. Здесь она примадонна, а я держусь в тени как антрепренер, заказывающий билеты на поезда и номера в гостиницах, манипулирующий прессой, охлаждающий пыл не в меру горячих джентльменов и подыскивающий ей мужа.

Муж, которого мы, возможно, нашли (или, скорее, взяли на испытательный срок), ждал нас у миссис Стивенс, стоя под портретом хозяйки, на котором она выглядит как мадам Сан-Жен, каковой, очевидно, себя считает.

Эмма, улыбнувшись, прикоснулась к руке Джона Дэя Эпгара и позволила мадам Стивенс провести себя по комнатам, где около сотни самых элегантных нью-йоркских франтов с нетерпением ждали, когда их ей представят. Женщин меньше, чем мужчин, я заметил; да и те, что были, отличались каким-то чрезмерным блеском глаз, точно они не жены, или, во всяком случае, не жены тех мужчин, с которыми оживленно беседовали.

— Она выглядит потрясающе! — Джон впился взглядом в удаляющуюся спину Эммы.

— О да. А ведь не решалась появиться в том же платье, в котором фотографировалась у Рицмана.

— О ней говорит весь Нью-Йорк. — Я не мог понять, хорошо это, с его точки зрения, или плохо. Его речь абсолютно невыразительна. — Моя семья от нее в восторге. Особенно отец. И сестра Вера.

Мысль о папаше Эпгаре и сестре Вере, как всегда, привела меня в легкое уныние. Я схватил серебряный фужер шампанского с подноса в руках лакея. Двумя внушительными глотками мне удалось отогнать видение последнего обеда у Эпгаров, мрачных, тучных родителей Джона, самодовольных в своей посредственности, сестры Веры, невесты Христовой, протестантки, не противящейся, однако, своей ужасной судьбе. Всякий раз, когда сестра Вера спрашивала о Париже, папаша Эпгар кашлял, а мамаша Эпгар старалась переменить тему. Париж — не тема для разговора приличных людей, особенно в присутствии порядочных девушек вроде Веры. Достойные темы в этом доме — недостатки большинства слуг, летние дачи (когда открывать и когда закрывать сезон), еда (ее цена, а не приготовление), а время от времени упоминания о простолюдинах, которые пытаются втереться в нью-йоркское общество, потому что у них есть деньги, Пэрены Стивенсы, к примеру, или вульгарный коммодор Вандербильт, или Асторы.

В этот момент я прервал хозяйку, сказав ей, что в моей юности, еще до ее рождения (мне кажется, ей это понравилось, если ей вообще что-то может нравиться, кроме эпгаризма, выдуманного мною словечка для обозначения социальной значимости), общества первого Астора весьма домогались Ливингстоны и Стайвезенты. По правде говоря, я не уверен, что это было так (первый Астор был затворник и скрытен, как Медичи). Но мне кажется странным, что адвокатская практика в течение двух или трех поколений дает повод такому семейству среднего класса, как Эпгары, считать себя более изысканными, исключительными и порядочными, чем великая знать Нью-Йорка; именно ею, нравится это кому-нибудь или нет (мне — нет), и являются Асторы; третье поколение этой семьи ныне правит городом, не подозревая даже о неодобрении девяти братьев Эпгар, чья единственная исключительность состоит в многочисленных связях с сотней подобных же семей адвокатов, купцов или жуликов.

Но здесь еще не место для моего будущего очерка об эпгаризме. Он подождет своего часа, когда я снова буду дома и в безопасности. Приведу только лишь высказывание старшего Эпгара о губернаторе Тилдене: «Он так сильно пьет, что по утрам не может подняться с постели». Заявление это было сделано, когда мы задымили сигарами, а дамы удалились в холодную сумеречную гостиную. «Но мне рассказали, что генерал Грант тоже очень сильно пьет». — Я попытался сравнять счет. «Никогда не слышал об этом», — ответил Эпгар-старший.

Вернусь, однако, к одному из местных развлечений — воскресному музыкальному вечеру у мадам Стивенс.

Мы сидели в золоченых креслах и внимали мощному итальянскому тенору. Когда он закончил свой репертуар очень громкой, с надрывом, арией из «Марты», в глазах многих дам были слезы. Мои глаза оставались сухими, но я ощущал непрекращающийся звон в ушах. Это часто бывает, когда моя кровь перегрета шампанским, музыкой и обществом очень красивых женщин.

Когда с музыкой было покончено, мы * отправились ужинать. Горные хребты довольно посредственного салата из цыплят были главным блюдом. Нас усадили за многочисленные маленькие столики. Я очутился между очаровательной миниатюрной женщиной Эмминого возраста и невысоким блондином лет сорока.

Я обратился к даме. Мы представились друг другу, но ни один из нас не расслышал имени другого. Пальчиком в дорогих бриллиантах она показала в сторону Эммы, сидевшей в другой части зала, и спросила:

— Вы уже познакомились с княгиней?

— Более того. Я ее родил.

Наградой мне был взрыв искреннего смеха, замечу с удовольствием, ничуть не похожего на эпгаровский. Это очаровательное создание зовут миссис Уильям Сэнфорд. Она показала мне своего мужа, который сидел по правую руку от Эммы.

— Должна признаться, что она даже прекраснее, чем на фотографии. А как она движется!

Я выслушал от мадам Сэнфорд множество комплиментов, попутно узнав, что они с мужем строят себе дом на Пятой авеню, что у них есть вилла в Ньюпорте, штат Род-Айленд (очевидно, это самый модный летний курорт, поскольку Эпгары упрямо предпочитают Мэн), и что мистер Сэнфорд увлекается яхтами, держит скаковых лошадей и, как принято здесь говорить, ничего не делает, если судить по рассказу его жены.

Мы затронули многие темы. О да, она знает Мери Мэйсон Джонс! Это особое явление! И этот милый глупый старикашка Уорд Макаллистер! — со всеми его ужимками. Мы славно поболтали, перебрасываясь именами с целью установить наше взаимное положение в общественной иерархии. Я от нее в восторге; до сих пор, однако, мне неясен источник богатства Сэнфорда — чье оно, его или ее?

После нескольких неважных блюд, в том числе жареных устриц, от которых я когда-нибудь благополучно отправлюсь на тот свет, я повернулся к другому моему соседу, который представился мне (как будто он нуждался в представлении коллеге-писателю). Хотя прославленный Эдмонд Стедман по профессии уолл-стритовский маклер, его истинная страсть — более или менее вознагражденная — литература и утверждение вкусов, он своего рода простецкий Сент-Бёв (имени этого он, похоже, не знает — к этим культурным расхождениям я вернусь позже). В прошлом году Стедман издал два тома викторианской (а может быть, о викторианской) поэзии, а также томик собственных стихов; я сказал ему — да, здесь следует признаваться во всех грехах, — что от них в восторге. На самом деле я только подержал книгу в руках у Брентано и выслушал рассказ продавца о поэте, который регулярно заходит в магазин, очевидно, чтобы способствовать распродаже.

За свою ложь я был вознагражден еще одним приглашением выступить в клубе «Лотос», а также уверением, что я единственный из живущих историков современности (sic?) сумел объяснить американцам сущность междоусобиц старой аморальной Европы. Сознаюсь, что сей панегирик делает меня в собственных глазах чем-то вроде уличного фокусника, готового за пенни проглотить шпагу, стакан или огонь.

Поскольку Стедман знает Биглоу, я попытался завязать с ним разговор о политике и последнем скандале, и снова наткнулся на странную нью-йоркскую стену — безразличия? Нет, не могу представить, чтобы повсеместная коррупция оставляла их равнодушными:

Я могу понять, что люди благородные предпочитают не признавать тот ад, в который обратилось их пуританское общество, где даже дьяволы продолжают благочестиво изрекать пуританские заклинания. Но чтобы такой человек, как Стедман, стыдливо уклонялся от любого разговора про администрацию Гранта, кажется мне весьма странным. Все-таки Стедман был известным сторонником Линкольна. Я условно объясняю это нежелание замешательством при виде того, во что они — не могу уже писать «мы» — превратились. Болеее того, новая славная партия, которая освободила рабов и сохранила союз штатов, — это та же самая партия, что состоит в сговоре с железнодорожными магнатами и мошенниками с Уолл-стрит, скупающими все, что попадается им под руку; вот почему благородным людям типа Биглоу (и Стедмана?) нелегко признаться в крушении того, что еще десять лет назад казалось последней или новейшей, лучшей или даже самой лучшей мечтой или надеждой на честную систему правления.

— Я восхищен статьями Биглоу о Германии. Конечно, им далеко до ваших…

Я держался скромно. Но продолжал гнуть свою линию:

— Биглоу теперь уезжает в Олбани. Хорошо ли это?

Стедман задумчиво, как прорицатель, ковырял вилкой сложное заливное блюдо.

— Странно, знаете ли. В конце концов, все мы республиканцы. А вот губернатор Тилден, конечно, человек достойнейший. Не так давно у меня был с ним очень интересный разговор о воздушных кораблях.

Я не сразу уловил смысл последних слов. А когда это произошло, я понял, что нахожусь в обществе весьма симпатичного фанатика.

— Человек должен летать по воздуху так же, как он теперь передвигается по суше или по морю со скоростью тридцать или сорок миль в час. Есть несколько практических методов.

— Воздушные шары? — Больше ничем я не мог поддержать разговор, потому что Стедман продолжал свои рассуждения о воздушных путешествиях, пока некоторые гости не начали уходить. Он пригласил меня позавтракать или поужинать с ним в одном из тех клубов, двери которых открыты для богемы.

— Литературный Нью-Йорк горячо ждет встречи с вами.

— Вряд ли они знают, что Рип Ван… — но я осекся в то мгновение, когда это отвратительное имя снова готово было сорваться с кончика моего языка. К счастью, Стедман меня не слушал.

— Вам должен понравиться Байард Тейлор. Он читает немецкую литературу в Корнельском университете. А сейчас он в Нью-Йорке. Хотя, быть может, вы уже встречались с ним в Европе?

— Нет, кажется. — Я много слышал все эти годы о моих литературных соплеменниках, которые едва ли не ордами приезжают в старую Европу и задерживаются там, как правило, дольше, чем собирались. По мере возможности я старался держаться от них на расстоянии. Как-то уж очень они не вписывались в наш парижский образ жизни; это относится и к Брайанту, хотя с ним мы не раз за эти годы встречались в Европе, обычно в Италии. Я однажды пытался его уговорить (безуспешно) пойти со мной к принцессе Матильде, повидать людей ее круга, в том числе моего друга Тэна, а также таких занятных романистов, как Готье, братья Гонкур и русский Тургенев. Все же я никак не мог представить себе Уильяма Каллена Брайанта в этом обществе (где даже меня через сорок лет все еще зовут «диким белокурым индейцем»). Боюсь, что этот блестящий кружок скорее зажарит водяную птицу, чем напишет ей оду.

В последнее время молодые американские писатели и журналисты накинулись на Европу, как термиты на старый деревянный дом, и Лондон принял их весьма близко к сердцу. Англичан завораживает все гротескное; высшее удовольствие доставляют им те американцы, которых они считают истинными представителями новой нации, особенно люди с длинными волосами и специфическим выговором Запада, жующие табак и рассказывающие всякие байки о диких индейцах, пьяных медведях и прыгающих лягушках. Η. П. Уиллис, Джоакин Миллер, Марк Твен и, как рассказывают, самый занятный среди них, которого, кажется, зовут Пирс. Я его не читал, но его язвительная манера речи произвела впечатление на императрицу, живущую в Чизлхерсте; она рассказала о нем принцессе Матильде. Быть может, нашей императрице докучают литераторы и первооткрыватели, но, похоже, сын американского Запада сумел скрасить ее изгнание. Нечего и говорить: все, что лежит к западу от Сены и Уазы, нисколько не занимает парижан, в том числе и их бывшая императрица.

Стедман назвал несколько литературных имен, с которыми я должен познакомиться, и я ему пообещал это сделать, хотя и недолюбливаю общество профессиональных писателей. К тому же романов я больше не читаю, а современная поэзия действует мне на нервы, потому что кажется мне не чем иным, как тщательно разрушенной прозой.

Моя сфера — история и политика, и, пожалуй, в Нью-Йорке не слишком много историков и настоящих политических писателей, несмотря на неизменный интерес, который вызывают усилия потомка Адамсов, издающего в Бостоне «Норт Америкэн ревью». Но я несправедлив к своим согражданам. Мне еще слишком рано судить. Тем более, что я пытаюсь сравнивать американскую доморощенную продукцию с парижской в то время, когда Париж стал наконец тем, чем он всегда себя мнил в своей неизменной гордыне, — городом истинного света; озаренный Тэном и Ренаном, он бурлит, взбудораженный тысячью идей.

Мне кажется забавным (чтобы не сказать — обескураживающим), что, когда в разговоре со Стедманом я упомянул французских писателей, он, похоже, их просто не знал. Конечно, он слышал о Флобере, о том, что «Госпожа Бовари» — аморальный роман, который хотели запретить даже французы; по его мнению, гораздо лучше «их всех и еще более откровенен» американский поэт, которого недолюбливают чопорные американские рецензенты. Я пообещал почитать этого поэта; зовут его Уитмен, живет он в Камдене, штат Нью-Джерси; по-видимому, его неплохо покупают в Америке и хвалят даже в Англии. Счастливец! Если бы было наоборот, он бы умер с голоду.

Наконец Стедман куда-то ушел. Я спросил мадам Сэнфорд, не хотела бы она навестить Эмму.

— С радостью! Знаете ли, я тоже француженка. Я родилась в Новом Орлеане. Я дочь генерала Делакруа, мы креолы. Это вовсе не то же самое, что негры, как все здесь думают. — Она засмеялась, и мы вместе пересекли комнату. — Не в том дело, что меня это хоть чуточку волнует. Но это было бы неприятно моему мужу.

Уильям Сэнфорд — высокий, худой (по нью-йоркским меркам) мужчина, которому еще нет сорока, с чересчур маленькой при его росте головой, тонким орлиным носом и лоснящейся бородой, в центре, которой прячется непропорционально миниатюрный рот с сочными, как у девушки, губами. Я потому столь подробно его описываю, что среди моих знакомых это первый настоящий миллионер. У него бриллиант в галстуке и тяжелый золотой перстень со звездным рубином; в свете люстры его темный фрак тоже казался выточенным из какого-то драгоценного материала вроде оникса или черного дерева.

Я представил Эмме миссис Сэнфорд.

— Я с таким удовольствием смотрела на вас весь вечер, — без всякого жеманства сказала миссис Сэнфорд.

Эмма не осталась в долгу по части лести:

— А я с удовольствием смотрела на вас и слушала мистера Сэнфорда.

Миллионер крепко сжал мою руку и посмотрел мне в глаза, точно ища в них отражение своих светло-серых глаз. По всей видимости, он чувствовал себя как дома в этом специфическом нью-йоркском обществе, и я невольно подумал, что он, как и его жена, представляет старые деньги и, пожалуй, склонен к эпгаризму. Но он полная противоположность своей жене; у него грубый сельский акцент Новой Англии.

— Я пришел к заключению, мистер Скайлер, что ваша дочь — самая красивая женщина в этой комнате. — Он слегка склонил ко мне свою маленькую голову, но все равно остался выше меня ростом.

— Мне казалось, что эта честь принадлежит вашей жене, — ответил я церемонно.

Миссис Сэнфорд рассмеялась без всякого смущения.

— Мой муж — ужасный дамский угодник. Уж кому это знать, как не мне. Но он прав, говоря о вашей дочери.

Я возразил. Посыпались новые комплименты. Потом Сэнфорд обнял меня за плечи (я этого терпеть не могу), подвел к маленькому диванчику на двоих и усадил рядом с собой. Достал роскошные сигары.

— Их делает для меня собственная фирма на Кубе.

Он поднес мне спичку, чтобы прикурить, после целого ритуала обрезки сигары ножичком, украшенным драгоценностями.

— Вы хотели узнать про Орвилла? Что ж, я именно тот, кто может вам рассказать.

Только когда Сэнфорд разговорился, а голубой дым сигар начал свое дурманящее действие, я понял: Эмма сообщила ему о моих планах написать об администрации Гранта и о трудностях, с которыми я столкнулся, пытаясь вызвать у людей, не принадлежащих к миру политики, хотя бы отклик на столь известное имя, как генерал Орвилл Э. Бэбкок.

Орвилл и Сэнфорд — старые друзья. Некогда они вместе занимались железнодорожными спекуляциями.

Боюсь, что сегодня вечером я выпил слишком много шампанского, выкурил слишком много тонких сигар, переел жареных устриц, и теперь не в состоянии припомнить все детали, охотно сообщенные Сэнфордом, но я запомнил его обещание представить меня Бэбкоку и даже Г ранту.

— Отличный человек, скажу я вам. Кстати, я служил в его штабе. — Сердце мое упало: майор, полковник, генерал Сэнфорд? Однако, в каком бы звании он ни был, он им не пользуется, и, чем бы он ни занимался во время войны, он старается тактично об этом не упоминать.

— Вот что следует помнить, мистер Скайлер. Эта страна не похожа ни на какую другую. О, быть может, ваши первые римляне были такими, как мы, но я в этом сомневаюсь. Нет, сэр. Мы sui generis — единственные в своем роде. — Он любезно перевел латинское выражение.

Я кивал ему в ответ, глаза мои слезились от окутавшего нас едкого дыма; казалось, что лицо его стало крупнее, если такое возможно, а серые глаза пристально смотрели на меня через дымовую завесу. «Миллионер в аду», — мелькнуло в голове название статьи.

— Вот что я хочу вам сказать: да, мы срезали кое-какие углы, когда строили железные дороги, — так делал я, так делал мой отец, когда одевал в джинсы жителей Запада или обжигал кирпич для жителей Востока; по чести говоря, это был настоящий старый разбойник! — Чего я ждал? Развязного, извиняющегося или смущенного смешка? Но ничего подобного не последовало. Сэнфорд не находил ничего плохого в разбое, если в результате прокладывались новые мили рельсов, строчились тысячи джинсов и обжигался кирпич.

— Конечно, старина Орвилл влип по самую рукоятку. Это вне сомнения. Я предупреждал его. «Ты слишком круто берешь по ветру», — говорил я ему, наверное, год назад. Я лично ничего не знаю про эту историю с виски в Сент-Луисе. Курам на смех, скорее всего, но Орвилл жаден, а если вы хотите сколотить настоящее богатство, никогда не следует жадничать.

— А вы, сэр? Вы жадный или просто счастливчик? — Мой собственный голос казался мне потусторонним.

— Ну что же, скажем так: я всегда знал, когда надо встать из-за стола. Так любил говорить мой отец. Мы из Лоуэлла, штат Массачусетс. Как и миссис Стивенс, хотя не думаю, что она теперь в этом признается. У нас был большой дом, а ее семья жила ближе к реке, где стояла наша фабрика. Дарвин все-таки прав, скажу я вам.

Эта неожиданная ремарка, кажется мне, очень характерна для Сэнфорда. Я не был удивлен, узнав, что он учился в Йельском университете, хотя и не закончил его. Манера речи — поразительная смесь утонченности с грубоватым простецким выговором. Начинаешь подозревать, что образ, который он решительно навязывает обществу, стоил ему немалых усилий.

— Так или иначе, мы первая страна в мире. Мы на много ступенек выше следующего отряда обезьян, и им нас никогда не догнать. А добились мы этого вот почему: ничто не могло помешать нам заполучить то, к чему мы стремились.

— Например, вторую порцию десерта? — съязвил я, и маленький, довольно изящный рот одарил меня улыбкой.

— Нет, сэр. Вы встаете из-за стола, чтобы прийти завтра и съесть новый полный обед.

Я заметил, что гости стали расходиться. Краешком глаза увидел, что Эмма скрылась в комнате, где одевались женщины. Я прервал сэнфордовскую проповедь — весьма поучительную как квинтэссенция философии этой страны — и перевел разговор в более конкретное русло, заговорив о губернаторе Тилдене.

— Эта ханжеская лиса не вызывает у меня никаких симпатий. Он сделал состояние, этого у него не отнимешь. Он самый богатый адвокат во всей стране, а таким нельзя стать, не замарав свой элегантный костюм. Так вот, если он будет баллотироваться в президенты, кое-кто из нас расскажет миру о нескольких железнодорожных сделках, в которых он замешан. О, мы его, пешком в Делавер за сорок миль отправим, будьте уверены.

Я постарался не выдать своей озабоченности.

— Мистер Сэнфорд, вы находите полезной коррупцию, которая нас поразила?

— Да, — ответил он не задумываясь. — Кому какое дело, если несколько конгрессменов получили деньги за услуги? Именно так здесь делаются дела. Я думаю, что мы в разное время заплатили каждому из них.

— В том числе и президенту?

Однако грубая откровенность Сэнфорда имеет пределы.

— Я не могу выносить всех этих Тилденов, Биглоу, Брайантов, это сборище старых слезливых баб, которые полагают, что мы имели бы все это богатство, эти железные дороги и фабрики, исправно посещая церковь! Черт возьми, мы получили все это, перерезая друг другу глотки и воруя все, что не было намертво прибито. Мистер Скайлер, сильный всегда пожирает слабого, так устроен этот мир, и закон — это вещь, которую вы покупаете, если есть возможность — не всякому человеку с долларами в кармане удается найти себе ловкого адвоката вроде Тилдена, — а вместе с законом и судью, если сумеете.

— Вы рисуете мрачную картину, мистер Сэнфорд.

— Для меня она полна света, мистер Скайлер.

Я с трудом поднялся. Эмма была уже одета. Сэнфорд стремительно встал, он двигается с ловкостью хищника, каковым себя и считает.

— Позвольте отвезти вас домой.

— Мы здесь на попечении мистера Эпгара.

— А-а… — Это междометие выдало не столь осуждение, сколь равнодушие, которое испытывает сытая пантера при виде костлявого кролика.

Мы прощались в мраморном вестибюле. Сэнфорды предложили нам все, что только можно пожелать в Нью-Йорке, ложу в Академии музыки, к примеру. А миссис Стивенс обрекла Эмму на какие-то развлечения в ее обществе.

Миссис Сэнфорд сжала мою руку в своих ладонях.

— Я никогда не получала такого удовольствия, как от беседы с вами. — Конечно, она столь же умна, сколь и очаровательна. — И я не могу даже выразить, как…

Она оглянулась, как будто желая удостовериться, что ее не слышат. Мы стояли возле двери, распахнутой в морозную ночь. Неподалеку от нас Сэнфорд что-то говорил Эмме прямо в лицо, а Джон Дэй Эпгар пытался ее увести. Привратник уже объявил о прибытии эпгаровской коляски.

У миссис Сэнфорд еще было время, чтобы поделиться своим секретом.

— Как ужасно скучны эти нью-йоркские приемы! Слова интересного не услышишь, а джентльмены являются к обеду уже изрядно выпивши.

Я выпрямился, сделав все, чтобы скрыть собственное опьянение.

— Но сегодняшний вечер показался мне на редкость блистательным.

— О, наверное, из-за меня! — рассмеялась она. — Сэнфорд, — позвала она мужа. — Отпусти княгиню. Их экипаж ждет, и это задерживает всех! — Она наблюдательна.

Мы поклялись видеться ежедневно, тем более что живут они на другой стороне площади в отеле «Брунсвик», пока не готов их дом.

Мы вышли на улицу и направились к экипажу Джона, стоявшему первым в длинной веренице еще более роскошных карет. Шел снег. Мне преградил дорогу вездесущий ветеран Гражданской войны; однорукий, он протянул мне лоток со шнурками. Я бросил на лоток монету, с чувством вины посмотрел на мгновение в его глаза — и увидел тот же самый взгляд, каким смотрел на меня Сэнфорд: серый, холодный, твердый как алмаз, буквально пронзивший меня. Лицо ветерана отливало синевой в отсвете кальциевых ламп из окон стивенсовского особняка.

Я, промерзший до костей и полностью протрезвевший, поспешил забраться в экипаж.

По пути в гостиницу Джон рассказал про Сэнфордов:

— Она из новоорлеанской семьи. Урожденная Делакруа, Дениз и здесь имеет отличную родословную. По-моему, ее бабка из Ливингстонов. Ее все обожают, и она бывала у нас в доме. — Джон всегда говорит о тех, кто принят в доме его отца, в той манере, в какой Сен-Сймон упоминает пэров Франции.

— Он кажется несколько грубоватым. — Эмма на удивление заинтригована: ведь она провела почти все свои зрелые годы в Париже, успешно избегая общения именно с этим типом американцев.

— Это все напускное. — Джон не скрывал своей неприязни — а может быть, ревности? — Его отец был настоящим диким янки, который сколотил состояние и приехал в Нью-Йорк, где никто не желал с ним даже разговаривать.

— Бедняга! Какое наказание! — Я знал, что Эмма улыбается под покровом темноты.

— Я думаю, что это было жестоко по отношению к нему. — Джон — добрый молодой человек. — Но потом его сын женился на Дениз Делакруа, и это создало семье положение в Нью-Йорке. То есть это она дала ему положение…

— А он ей — деньги? — спросил я.

— О нет. В основном это ее деньги.

Этого я не ожидал.

— Так, значит, он вовсе не выбившийся из низов пьянчуга и безжалостный железнодорожный магнат, раздающий взятки членам конгресса?

Джон засмеялся.

— Конечно, нет. Потому-то это так забавно. То, как он держится. Даже матушка находит его забавным. — Высшее признание в стране Эпгарии.

— Он очень правдоподобен, этот актер. — Эмма была удивлена не меньше моего.

— О, он сумел себя поставить, — вынужденно согласился Джон. — Он здорово заработал на одной из западных железных дорог, удачно вложив деньги жены, а может быть, отцовские. Но все полагают, что это была чистая случайность.

— Как легко ошибиться в людях! — мудро подвел я итог.

А сейчас, в баре гостиницы, куда мы с Джоном, отпустив Эмму спать, зашли выпить на прощание, он сказал:

Я хотел бы жениться на вашей дочери, сэр.

Наконец-то! Он изрядно нервничал, но знал все слова, какие надлежало произнести. Я был не столь уверен в себе, поскольку не прочитал тех романов и не видел тех пьес, из которых он почерпнул свои чисто эпгаровские интонации.

— Мой мальчик! — Я знал, что это нужная фраза, сочетающая в себе симпатию, изумление — и угрозу? — А она… — но даже я не мог выдавить из себя ожидаемое «любит?» и заменил «любит» на —…знает?

— Да, сэр. Она знает, что я хотел бы видеть ее своей женой. Я сказал ей, как рады мои родители.

— Должно быть, она польщена. — Я представил себе, как это восприняла бы Эмма. — Но позвольте мне с ней переговорить, — сказал я. Как бы мы ни нуждались в деньгах, неприличная спешка ни к чему.

— Но вы не против, сэр? — Мальчик в самом деле нервничал; так, запутавшись в паутине, муха пытается умилостивить паука.

— Конечно, нет. Я желаю только… — О, я уже изрядно освоился. Жорж Санд как-то сказала мне, что нет ничего проще сочинения романов. «Стоит только открыть кран», — сказала она. Вероятно, роман течет сам по себе с большой легкостью, потому что в нашем буржуазном мире ничто никогда и никого — в разговоре меньше всего — не может удивить. — Я желаю ей только счастья.

Быть может, сказать мистеру Даттону, что я не прочь попробовать написать роман? Нет. Потому что тогда мне самому пришлось бы прочитать несколько, а для этого требуется желудок покрепче. Единственный в наше время романист, чьи книги я читаю с удовольствием, — это очаровательный русский парижанин Тургенев. С необычайной страстностью пишет он о политике, а потому умеет воссоздавать живых мужчин и женщин, в отличие от прочих романистов, старательно пытающихся нарисовать словами людей, которых, как им кажется, они знают или о которых читали; в результате же получается та самая невразумительная болтовня, от которой мы страдаем каждодневно всю нашу жизнь.

«Я желаю ей только счастья». — «Я сделаю все, что в моих силах, сэр». — «Какие у вас перспективы на будущее?» — «Четвертая часть доли моего отца в нашей конторе». — «Достаточно, чтобы обеспечить мою Эмму?»— «О да, сэр! Я уже подыскал дом. Напротив родителей». — «Как удобно!»

Так мы трещали до конца неизбежной сцены. Я не решался вставить хоть одно интеллигентное или необычное слово, он не был на это способен.

Какова доля отца в конторе девяти Эпгаров? И что такое четвертая от этого часть? Если Тилден не станет президентом, новобрачным придется позаботиться о стареющем литературном родственнике.

2

«Леджер» охотно принял мою статью про императрицу Евгению. Я получу 750 долларов. Мистер Боннер лично написал мне, что он в восторге от статьи. «Если вы согласитесь, мы, конечно, сократим ваш текст и слегка его перестроим…» Мне все равно, пусть печатают хоть сзаду наперед. Еще до завтрака я телеграммой подтвердил свое согласие.

В хорошем настроении я отправился с Эммой по магазинам. И у «Альтмана», и у «Лорда и Тейлора» княгиню уже хорошо знают и она пользуется неограниченным кредитом. Меня очень забавляют эти громадные дворцы, в которых торговля идет по отделам. Они расположились вдоль Бродвея от светлого металлического здания Стюарта на Девятой улице (на этом месте во времена моей юности располагался отель «Вашингтон-холл», где постоянно обедали Ирвинг и Халлек) до Двадцать третьей улицы. Этот отрезок Бродвея называют здесь «женской милей», и даже в сырое зимнее утро элегантные дамы накидываются на магазины, как победоносная армия.

И все же эта богатая миля обнаруживает повсеместно признаки экономического кризиса. Не счесть нищих, проституток и «уличных крыс». «Уличные крысы» — это истощенные дети в лохмотьях, роющиеся в помойных баках, собирающие кости и тряпье. Согласно подсчетам «Геральд», по улицам бродит более тридцати тысяч бездомных детей; они живут в подвалах, ночуют в бочках, упаковочных ящиках. Те немногие из них, кто ухитряется выжить, занимается потом проституцией и уголовщиной.

Должен сказать, что это очень жестокий город, не тот, что был во времена моей юности, когда преступность и бедность, конечно, существовали, но концентрировались в одном только районе, столицей которого является знаменитая площадь Пяти углов. (Нужно сходить туда поскорее, посмотреть, изменилось ли что-нибудь. Когда-то я знал там каждый бордель.) Теперь половина города кишит беднотой, главным образом иммигрантами из Европы. В морозные ночи им разрешают ночевать в полицейских участках. У богатых горожан есть все основания бояться коммунизма. Здесь дела обстоят похуже, чем в Париже в 1871 году.

Эмма в ужасе, как и я. Но ее вывод чересчур решителен:

— Если не будет новой войны, то всех бедняков надо отправить на запад. Там ведь сколько угодно места?

— Да, но эти люди ничего не умеют делать.

— Тогда пусть помирают.

— Но это жестоко, среди них дети.

— Это ужасно. — При всем сочувствии Эмма держится твердой линии. — Настолько ужасно, что для них лучше было бы умереть.

— Может быть, лучше, чтобы о них позаботились?

— Твои соотечественники не отличаются добротой, папа.

На эти суровые слова мне нечего возразить.

Везенье мое продолжается. В гостинице нас ждала телеграмма от губернатора Тилдена. Не пообедаю ли я с ним в канун рождества в доме 15 на Грамерси-парк? Я телеграфировал согласие. Было еще приглашение для меня и Эммы пойти в театр с Джейми Беннетом. Принято.

Пока Эмма переодевалась к дамскому завтраку у Мери Мэйсон Джонс, у двери появился посыльный с причудливым сооружением из орхидей.

Я поставил цветы на круглый мраморный столик в центре гостиной и бездумно открыл приложенный к букету конверт. «Бледная тень истинной красоты» — таково было вдохновенное послание, причудливо выведенное петляющей рукой. Подпись привела меня в изумление: «Уильям Сэнфорд».

В эту минуту Эмма появилась в гостиной, укутанная в купленный утром шарф.

— C’est beau, n’est-ce pas, Papa?[31] — Она взглянула на букет; я протянул ей карточку.

— Извини, я открыл.

Эмма даже не посмотрела на послание.

— Ужасно вульгарно… орхидеи. Вульгарно, как и сам Сэнфорд.

— Ты знала, что это от него? — Я почему-то почувствовал облегчение.

— От кого же еще? — Не глядя, она швырнула карточку в огонь.

— Он очень самоуверен. Знает ведь, что ты практически обручена с Джоном. Я сказал ему об этом.

— Я… обручена? — Я знаю свою дочь: иногда она судит о вещах, пользуясь совершенно иной, необычной, для меня недоступной шкалой морали.

Я еще не рассказал ей о вчерашнем разговоре в баре. Теперь было самое время. Она внимательно выслушала. И расхохоталась.

— Бедный папочка! И подумать только, что тебе пришлось произносить все эти слова!

Я тоже рассмеялся: чувство абсурдности нас объединяет. Согласился, что в этой ситуации достоин сожаления именно я. Я провел свою жизнь, овладевая тонкостями французской расхожей морали, а теперь иду на дно под всей тяжестью американской.

— Я никак не могу представить себе эту страну твоей. — Эмма разглядывала орхидеи; она знает толк в цветах — до войны ей не раз приходилось советовать принцессе Матильде, что выращивать в ее оранжереях… До войны — в этих словах заключается наш Эдем, мир, навсегда сгинувший всего только пять лет тому назад.

— Тебе не нравится родной город твоего папочки?

— Если он нравится тебе, то и мне тоже. — Злой ответ.

— Не сердись. Это ненадолго.

— Пока я не выйду замуж? — Трудно понять, что стоит за этими словами. Наверное, потому, что теперь мы говорим друг с другом только по-английски, а говоря по-английски, она становится совсем другим человеком, впрочем, как и я сам. Языки морально подчиняют людей своей грамматической логике.

— Пока я не получу пост посланника во Франции, если я вообще его получу. — Я перешел на французский, чем сразу восстановил взаимопонимание. — Ты хочешь выйти замуж за Джона?

— Если ты этого хочешь.

— Нет. Не говори так. Ты сама должна решать.

— Но ты бы этого хотел?

— Он приемлем.

— Приемлем! — Наконец-то Эмма оживилась. Разговаривая по-французски, она становится женщиной латинского мира, и тогда мне с ней легко; все-таки я ее отец.

— Эпгары…

— Великолепны! Знаю. Они твердят мне это каждодневно. А сестра Вера! Она чувствует себя равной Жанне Д’Арк!

— Деньги. — Я держался сути.

— Но сколько? — Она тоже.

— Со временем, полагаю, немало.

— Ты представляешь меня жительницей Нью-Йорка?

На моих глазах появились непрошеные слезы.

— Я не хочу, чтобы ты была от меня далеко. — Мне не нужно ей ничего объяснять. Из всех живых существ только писатели точно знают, что они смертны.

— Джон хотел бы объявить о помолвке под Новый год.

Натягивая лиловые перчатки, Эмма посмотрелась в трюмо орехового дерева, витиеватая роскошь которого портит вид нашей гостиной; оно было бы уместней в одной из спален. — Надо попросить прислугу его переставить.

— Помолвку всегда можно отменить… — начал я, даже мысленно не имея представления, чем закончу эту фразу. Поскольку я сам действительно решения еще не принял, я ее и не закончил. Вместо этого я взял конверт, где лежала сэнфордовская карточка, и по привычке попробовал его на ощупь. Как на самых дорогих конвертах, на нем тисненые буквы.

— Это не так просто. Особенно здесь, в стране Эпгаров. — Похоже, Эмма понимает эту страну глубже, чем я. Ей бы следовало запечатлеть этот мир на бумаге: она и в самом деле его видит, тогда как у меня перед глазами только мы двое, барахтающиеся, чтобы не опуститься на дно.

— Он не исключал возможности поселиться когда-нибудь во Франции. — Слабый аргумент, я это сам знал.

— Они никогда ему не позволят. Ну что же. — Эмма накинула все еще роскошную соболиную шубку своей матери. — Пусть помолвка состоится под Новый год. Думаю, так будет лучше всего.

— А свадьба в июне?

— В церкви Благоволения. Где же еще? — Эмма улыбнулась, и ее темные глаза газели остро напомнили мне вдруг прекрасные, искрящиеся, всевидящие глаза Аарона Бэрра. — От Нового года до июня уйма времени.

— Слава богу. А что ты о нем думаешь? — Я еще держал в руках конверт Уильяма Сэнфорда.

— Я думаю, что это необыкновенно грубый дикарь, — сказала она по-французски, — к тому же слишком самоуверенный.

Я не понял.

— На Джона это непохоже.

На лице Эммы в зеркале отразилось изумление.

— Я думала, что ты имеешь в виду непристойного мистера Сэнфорда.

— Нет. Нет. У него манеры, недопустимые даже для американского миллионера. Я говорил про Джона.

— О, Джон… — сказала она, вздохнув. — Думаю, он именно такой, каким кажется. А это уже кое-что. Конечно, после Анри…

— Он не слишком плох?

— Не слишком.

— И не слишком хорош?

— Папа, мне тридцать пять, и у меня нет выбора, да и времени у меня тоже не осталось.

Вот так-то. Меня всегда восхищала суровая французская практичность, хотя от нее до костей пробирает холод. Эмма поцеловала меня в щеку и ушла. Ее фиалковый запах до сих пор витает в комнате.

3

Дни бегут в постоянной и утомительной череде светских встреч. Если верить популярной прессе — а такой здесь явный переизбыток, — блистательная княгиня д’Агрижентская является сенсацией нью-йоркского сезона; встречаются иной раз туманные намеки на то, что она, возможно, вскоре выйдет замуж здесь, в «Старом Готаме», за кое-кого из никербокеров. Все это пишется в ужасном, подражательном стиле.

Отнюдь не туманно Эпгарам было объявлено, что миссия Эммы на этой планете будет выполнена в июне. Покоренная их добротой, она выразила готовность расстаться с мишурой своего старосветского высокого титула ради не столь блестящего, но отмеченного истинной исключительностью и значимостью положения миссис Джон Дэй Эпгар.

Сестра Вера, казалось, вот-вот лишится чувств от восторга при мысли о своей новой родственнице, а третий брат Эпгар удовлетворенно объявил мне с глазу на глаз, дымя своей зловонной сигарой, что по положению на сегодняшний день предстоящий брак одобряют две трети из девяти Эпгаров. Остальных беспокоит религия Эммы, а также Париж. «Но они присоединятся к большинству в первый день Нового года, когда мы объявим о помолвке». А пока в течение одной или двух недель новость не будет обсуждаться, хотя это уже не секрет.

После того как я получил деньги от Боннера, я больше не просыпаюсь посреди ночи, терзаемый страхами. Но, даже учитывая гонорар из «Леджера», доллары в этом городе тают, как вчерашний снег.

Уже решено, что мы отправляемся в Вашингтон пятнадцатого февраля и я начну для «Геральд» свои «наблюдения» (подходящее словечко для того, чем я буду заниматься; Джейми оно тоже нравится).

Миссис Пэрен Стивенс вручила нам письма двадцати ее близким друзьям, с которыми нам предстоит познакомиться. Мы еще не решили, снять ли нам дом на те два или три месяца, что мы проведем в столице, или остановиться в гостинице. Я склоняюсь к гостинице, потому что это дает нам возможность не отвечать приглашением многим, кого нам придется посетить.

Сегодняшний день был заполнен, как и все остальные. В полдень я отдаю Эмму в распоряжение Эпгаров. Затем я завтракаю, как правило, в устричном баре. Эти милые заведения располагаются в подвалах; с улицы их замечаешь по полосатым, белое с красным, столбикам с большим шаром наверху.

Однако сегодня от устричного бара пришлось отказаться и позавтракать в ресторане с Ричардом Уотсоном Гилдером. Я решительно отказался от обеда в его доме из страха перед его сестрой. Мужеподобная девица, Дженетт предана литературе; у нее на все своя точка зрения, и, задав вам вопрос, она тут же сама на него отвечает. Жена его очаровательна, но в часы завтрака она обычно рисует в своей студии. Я отказался также от нового визита в клуб «Столетие» или «Лотос». В подобных местах встречаешь слишком много писателей и, увы, совсем мало издателей.

В прошлую субботу состоялось мое обещанное выступление в «Лотосе». Всем понравились мои рассказы о Франции после падения империи, но никакого интереса не вызвали французские писатели.

Я встретил Гилдера во французском ресторане с хорошей репутацией; он расположен на Четырнадцатой улице точно напротив роскошного зала «Стейнвей», где играют оркестры и болтают лекторы. Если не ошибаюсь, в один из своих приездов в Нью-Йорк его открыл Чарльз Диккенс.

«У матушки Лино» — вполне сносный ресторан, хотя и чересчур откровенно богемный (клиенты, разумеется, а не повара и официанты), и я получил от завтрака удовольствие. Я даже получил удовольствие от общества Гилдера; это весьма приятный человек, несмотря на свои неустанные усилия чего-то добиться в литературном мире, отчего я испытываю некую неловкость. Я встретился с ним, потому что он редактор «Скрибнере мансли» и охотно меня печатает. Он же воспылал страстью к моей… экзотичности, что ли?

— Вы такой чисто американский писатель и в то же время такой иностранный! — Лицо его сияло довольством в клубах пара от превосходного фасолевого супа.

К счастью, у мадам Л и но есть маленькие столики наряду с длинными столами, которым так преданы американцы. Даже в гостинице «Пятая авеню» приходится обедать за столом на тридцать персон, за которым зачастую сидит именно столько совершенно чужих вам людей. Ничего не поделаешь. Демократия.

Я сказал щедрому Боннеру, что могу написать для него очерк о нью-йоркских ресторанах. «Пусть это будут парижские рестораны, и я его покупаю!» Кто-то сказал мне в клубе «Лотос», что Боннер заплатил Брайанту 5000 долларов за довольно-таки неуклюжие стихи на смерть Линкольна. За такую сумму даже я готов превратиться в поэта и сочинять стихи на любую тему.

— Я вовсе не чувствую себя иностранцем, — солгал я Гилдеру, смакуя фасолевый суп, в который я щедро добавил уксуса. — Все как в старые времена. Мы могли так сидеть в таверне «Шекспир». — У Гилдера недоумение на лице. Я рассказал ему, как в этом милом заведении в тридцатые годы любил собираться литературный и театральный Нью-Йорк; увы, оно давно снесено и забыто. Гилдер млеет от воспоминаний об Ирвинге, Халлеке, Купере. Я из кожи вон лезу, чтобы его усладить.

— Думаю, что в те дни литераторы были ближе друг к другу, чем в наше время. — Мне вдруг пришло в голову, что Гилдер моложе Эммы.

— Вообще-то мы не считали себя «литераторами». Сочинительством ради собственного развлечения или чтобы позабавить друзей мог заняться любой образованный человек. Если он был беден — как я или Брайант, — что ж, мы писали для газет, чаще всего под псевдонимом, чтобы не поставить никого в неловкое положение.

— Наша литература стала теперь театром военных действий, мистер Скайлер. — У Гилдера был убитый вид. — Идет война не на жизнь, а на смерть между реалистами, как они любят себя называть, и писателями хорошего вкуса, как вы, как Брайант.

Мне не доставил радости столь льстиво предложенный общий венок, но я промолчал. В конце концов, меня лично мало интересуют текущие литературные дела. Пока мне нет необходимости самому читать всех этих новых великих писателей, я могу их превозносить или хулить, смотря по обстоятельствам.

Цитаделью реализма стал «Атлантик мансли», журнал, издающийся в Бостоне выходцем со Среднего Запада по имени Хоуэлле; он обаятельный человек, но слишком литературный, я видел его несколько лет назад в Венеции, где он еще совсем молодым человеком занимал пост американского консула — то была награда ему за восторженную предвыборную биографию президента Линкольна.

Для себя: намекнуть Даттону, что я готов написать такую же биографию губернатора Тилдена. Мы с Биглоу переписывались на этот предмет, и, хотя логичнее было бы выбрать его, он будет слишком занят предвыборной кампанией и к тому же считает, что я сумею «лучше других представить губернатора той небольшой части избирателей, которая умеет читать».

Хоуэлле пишет реалистические рассказы во французской манере, а также очень живые истории о Дальнем Западе — жанр, теперь наиболее популярный. В самом деле, если вы не с Запада (или не умеете писать, как люди Запада), дорога к настоящему успеху для вас в лучшем случае только едва приоткрыта. На противоположной стороне литературного мира находятся изящные журналы, для которых пишу я, в том числе журнал, издаваемый Гилдером.

— Мы никогда не должны забывать, — громко сказал Гилдер, подозревая, вероятно, что я забуду то, что он хочет мне сказать, пока он будет это говорить, — что наша аудитория почти целиком состоит из женщин. Да благословит их господь!

Я благословил их, жуя отличную французскую булку.

— Вот почему Хоуэлле и «Атлантик» теряют подписчиков, — продолжал он. — Потому что он постоянно шокирует дам или, что еще хуже, повергает их в скуку.

— Значит, наших дам очень легко шокировать, а скуки им не занимать. — Я сказал то, что думал, вернее, то, что только думал сказать.

Но как и большинство людей, Гилдер слышал лишь то, что хотел услышать.

— Я не всегда соглашаюсь со Стедманом или другими нашими друзьями относительно того, что именуется чувством меры. При всем том, что Марк Твен шокирует и бывает грубым, я считаю его высокоморальным человеком, оказывающим благотворное влияние на публику.

— А я считаю его самым презренным балагуром, дурачащим аудиторию, состоящую из невежественной деревенщины. — Я терпеть не могу Марка Твена, и несколько недель вынужденного молчания о нем вызвали эту нехарактерную для меня вспышку.

Гилдер не так этим изумлен, как я мог ожидать.

— Конечно, Твен здесь своего рода божество, — заметил он сдержанно.

— Особенно среди тех, кто не умеет читать. — На меня нашло. — Да ему и притворяться ни к чему, не так ли? — В течение нескольких лет Твен объездил с лекциями весь мир, рассказывая байки и анекдоты наподобие Дэйви Крокетта. К несчастью, я вряд ли доживу до твеновского Аламо.

— Но согласитесь, Скайлер, сила его рассказов…

— Он прекрасный комедиант, и я с удовольствием посмотрел бы на него на сцене. Но если бы я мог, я сжег бы весь тираж «Простаков за границей».

Моя неприязнь к Твену вполне объяснима. Профессиональный балагур, прогуливающийся среди руин блистательной Европы, презрительно отпускающий шуточки в адрес цивилизации, и все это для того, чтобы уверить своих оставшихся дома земляков в том, что они богоподобны при всем своем невежестве, фанатизме и низости, а если им придется (упаси боже!) оглянуться вокруг себя и заметить уродство своих городов и убожество своей жизни, то что ж, на этот случай есть старый добряк Марк, который объяснит им, что они — лучшие люди из всех, что когда-либо жили, да еще и в лучшей стране мира, а потому спешите покупать его книги! Скажу только одно в его пользу: его читают люди, которые обычно вообще книг не читают. А это уже кое-что. Всем известно, что любимая книга (единственная?) нашего президента — «Простаки за границей».

Гилдер изо всех сил постарался меня успокоить, заметив, что попытка Твена написать роман о политике совместно с Чарлзом Дадли Уорнером закончилась провалом, хотя пьеса, созданная на основе романа «Позолоченный век», все еще не сходит со сцены.

— А теперь он снова, кажется, провалился. — Несмотря на любовь Гилдера к Твену, он слишком литературный человек, чтобы не испытывать радости от провала другого писателя. — В этом месяце вышла его новая книга, на этот раз детская. У Брентано мне рассказали, что ее никто не покупает.

После завтрака я предложил ему прогуляться до площади Пяти углов. Он был шокирован.

— Вы шутите, мистер Скайлер?

— Должны же мы пойти на какие-то уступки реалистам? Тем более, что во Франции писатели — завсегдатаи подобных мест.

Гилдер помрачнел.

— Знаю я этих писателей. Сплошная грязь.

Он все же согласился, доверившись мне. Мы сели на Бродвее в яркий вагончик «Желтая птица» на конной тяге, направляющийся в городской парк.

На улице было не холодно, как раз то, что нужно для прогулки на свежем воздухе — хотя воздух в центральной части города отнюдь не свеж — и обозрения достопримечательностей, тоже довольно неприглядных, как выяснилось.

На первый взгляд у Пяти углов почти ничего не изменилось. Столько же улиц, как и раньше, вливается в мрачный пустырь немощеной земли. Снег растаял, и то, что обитателями с горечью именуется Райской площадью, теперь — сплошное месиво грязи и человеческих экскрементов. Вокруг покосившийся забор, призванный защитить два тоненьких деревца — единственное местное украшение. Продавцы орехов лениво занимаются своей торговлей, а старухи-иностранки, сидя на ступеньках своих жилищ, грязными руками трут хрен. В дверях дома подозрительная парочка молодых бродяг в лохмотьях по очереди прикладываются к длинной черной бутылке джина. Кое-где, несмотря на зимнее время, картежники прямо на тротуарах режутся в карты. Сдают по три карты — название игры забыл.

Когда я был молод, мне нравилось чувство опасности, совращения, даже насилия, связанное с этим кварталом. Но сейчас все иначе. Нет, оно не исчезло, — просто изменилось, скорее даже расцвело благодаря иммигрантам, которые заполнили чердаки, подвалы и крошечные комнатки ветхих лачуг, образующих треугольник площади. Самое крупное здание, некогда винокурня, недавно превращено богомольными дамами в миссию. С обеих сторон кривобокого дома узкие проходы: один из них известен как «Аллея убийц».

— Увидев все это, Диккенс пришел в ужас. — Гилдер кивнул в сторону аллеи, по которой торопливо шагали две зловещие темные фигуры.

Нас окружили нищие. К счастью, рядом были полицейские. После наступления темноты полиция благоразумно куда-то исчезает, и тогда на Пяти углах вместо закона правят кулак, нож и револьвер.

На углу Уорт-стрит нам преградила дорогу черная, в буквальном смысле слова, фигура — одежда, лицо, руки (хотя и не чернокожий).

— Господа, хотите посмотреть собак? Как раз сейчас начало. Здесь рядом, на аллее.

Гилдер сказал, что нас это не интересует, хотя, должен признаться, мне бы очень хотелось посмотреть этот новый, ужасный, нелегальный вид азартной игры. Специально натренированного терьера пускают в небольшой оцинкованный ящик, полный крыс. Терьер убивает их всех, но и сам выходит из схватки изрядно потрепанный. А тем временем делают ставки: сколько крыс он загрызет и сколько это займет времени? Иногда в одном сеансе участвует до сотни крыс.

— Очень популярная игра, — неодобрительно отозвался Гилдер.

— Среди бедноты?

— И среди богатых тоже. Позор.

Несколько проституток попытались нас соблазнить, но они могли бы заинтересовать разве что до бесчувствия пьяного моряка, потому что были не только непривлекательны и грязны сами, но, казалось, даже их лохмотья пропитаны заразой. И даже я, всегда питавший нечто вроде пристрастия к платной любви, едва ли не бежал от них без оглядки, как и утонченный Гилдер; казалось, один взгляд этих несчастных созданий способен вызвать жжение в течение целого года, и тут даже добрый бог Меркурий не поможет.

Когда мы шли по Томас-стрит (обсуждая, как покупаются книги, — обычная тема разговоров нью-йоркских бумагомарателей), я увидел публичный дом, где я когда-то растрачивал себя регулярно во всех смыслах этого слова. Дом не изменился. Теперь он, однако, от подвала до чердака набит итальянскими иммигрантами.

Когда мы шли мимо, дети хлынули из дома, как лава (сравнение кажется мне подходящим, поскольку все они неаполитанцы), и окружили нас, требуя денег. Я швырнул им несколько медяков, заговорив с ними на их языке, что их сильно поразило. Кстати, я чаще говорю на нью-йоркских улицах и в ресторанах по-французски, по-немецки и по-итальянски, нежели по-английски. Весь рабочий люд, не считая ирландцев, по-английски не говорит, а язык, на котором говорят ирландцы, можно назвать английским с большой натяжкой.

И все же после двух месяцев общения с литературным миром во мне снова пробудился интерес к жизни дна. Сегодня я отдался ему безраздельно.

Хотя сейчас уже поздний час, я чувствую себя превосходно, несмотря на усилия, которые в моем возрасте, скорее всего, могут привести к скоропалительной кончине по причине чувственного перенапряжения.

Джейми заехал за нами по дороге в театр, далее должен был последовать ужин у Дельмонико. Я думал, что он приедет со своей невестой, красавицей из Балтиморы, но он был один и не совсем трезв. К счастью, за многие годы знакомства Эмма научилась быть к нему по-сестрински снисходительной (двадцать лет назад, когда Джейми таскал ее за волосы, она ловко ставила ему подножки). У нас получился прямо-таки выезд en famille, когда мы втроем устроились в его карете.

— Сегодня вас ждет редкостное удовольствие, — все повторял Джейми, и, хотя он пытался сохранить свой сюрприз в секрете, мы оба знали, что это будет, ибо газеты вот уже несколько дней ни о чем другом не пишут.

Театр находится лишь в одном или двух кварталах от гостиницы, и все же прошло не менее получаса, пока каждая из длинной вереницы карет останавливалась и выпускала своих пассажиров у входа в новый «Парк-тиэтр» (бледная тень старого, несмотря на яркие кальциевые лампы и увеличенную авансцену).

— Ну конечно, это Оуки Холл! — сказал я, когда мы присоединились к очереди у театрального подъезда. — Ведь сегодня его премьера.

— В газетах я читаю только о нем, но до сих пор не знаю, кто же такой Оуки Холл. — Эмма быстро пробегает глазами наши газеты, но часто мало что в них понимает.

— Необычайно яркая личность, не правда ли, Скайлер? — С тех пор как Джейми стал единственным владельцем «Геральд», а я — его специальным вашингтонским корреспондентом, он перестал обращаться ко мне с неизменным уважительным «мистер» или «сэр». Что ж, времена меняются.

— Мне не приходилось с ним сталкиваться. — Я повернулся к Эмме. — Он был мэром Нью-Йорка. Членом твидовской шайки. Его тоже не раз пытались посадить за решетку. — Кстати, Твид, по слухам, обосновался в Мексике, где ему ничто не грозит.

— Оуки избежал тюрьмы, потому что крал умеренно. — Джейми весьма расположен к Холлу, которого все находят очаровательным и считают к тому же самым элегантно одевающимся мужчиной Нью-Йорка (что бы это ни значило). Будучи мэром, он не только крал деньги, но и удостоился титула «короля богемы». Адвокат по профессии, он питает страсть к сочинительству; журналисты обожают его и видят в нем своего выдающегося собрата.

— Он сочинил пьесу. Я читал об этом в газетах. — Через запотевшее стекло кареты видна освещенная яркими огнями афиша: «Суровое испытание», пьеса, как утверждают газеты, «предоставленная театру и поставленная» (хотя на самом деле еще и написанная) Оуки Холлом, который, к радости ньюйоркцев, также и исполнитель главной роли.

Оказавшись в фойе американского театра впервые после 1837 года, я испытал прежнее возбуждение. Тогда в Нью-Йорке совершенно другой «Парк-тиэтр» играл для совершенно другой публики, ныне почти целиком исчезнувшей и присоединившейся к большинству.

Я удовлетворенно отметил, что даже в резком свете кальциевых ламп Эмма, когда она шла по фойе под руку с Джейми, выглядела десятью годами моложе своих лет; с нее буквально не сводили глаз, хотя в театре в тот вечер были едва ли не все ведущие актрисы города, не говоря уже о бесчисленных нью-йоркских модницах.

Джейми радостно приветствовали разные важные особы; среди них человек средних лет, наследник коммодора Вандербильта, к которому Джейми относится с явным почтением. Правда, мистер Вандербильт умом не блещет, и поговаривают, что его папаша (который, по-видимому, умирать не собирается) не слишком-то верит в способность «молодого» Уильяма взять на себя руководство нью-йоркской Центральной железной дорогой, как и всей прочей краденой империей старика.

Почему я так восхищаюсь Бонапартами, но презираю этих жуликов? Дело в масштабах, наверное. Бонапарты стремились к славе. А эта порода людей жаждет только денег. Лишь совсем недавно начали они — весьма нервозно — тратить деньги на благородные, с их точки зрения, цели: собирать произведения искусства и возводить дворцы. Интересно, обнаружится ли среди них новый Август, который, заполучив Нью-Йорк, сложенный из песчаника, оставит после себя город мраморных дворцов?

Перед самым поднятием занавеса меня остановил человек, которого я принял за актера. Волосы этого самоуверенного типа ниспадали на спину, а роскошные усы — под стать какому-нибудь мексиканскому генералу; на нем была кожаная куртка жителя западной границы вроде Дэйви Крокетта, а в руке мексиканская ковбойская шляпа-сомбреро.

— Мистер Скайлер, я ваш почитатель, сэр! Мы встречались в Лондоне, помните?

У него был зычный голос стопроцентного жителя Дикого Запада.

— Вряд ли я забыл бы вас, если мы действительно встречались, — ответил я не менее зычно.

Разумеется, мы никогда не встречались, но это не имело никакого значения. Это был не кто иной, как Джоакин Миллер, представитель той орды писателей границы, которых восторженно демонстрируют друг другу англичане. Несколько лет назад Миллер стал гвоздем лондонского сезона. Говорили, что однажды он курил три сигары одновременно, уверяя всех, что так принято среди настоящих калифорнийцев. На каком-то званом приеме он ползал на четвереньках и щипал за лодыжки обезумевших от восторга молодых девиц. Время от времени он издает томики своих мужественных стихов.

Я был вежлив, даже польщен, что он обратил внимание на собрата-«актера», который не только намного старше его, но и приписан к труппе (разовью метафору) театра совсем иного толка. Эмму он просто заворожил, а Джейми добродушно отпустил на его счет несколько шуточек. Очевидно, Миллер привык служить мишенью для шуток.

Нам представились несколько человек. Приятнейшее впечатление на меня произвел высокий мужчина средних лет с кирпичным цветом лица, элегантно одетый и с хорошими манерами.

— Нас мимолетно познакомили в клубе «Сенчури», мистер Скайлер. Но вы, конечно, меня не помните. Вы были с мистером Стедманом. Я чрезвычайно рад снова встретиться с вами.

Я притворился, что помню его, был поражен его утонченными манерами. Когда мы заняли свои места (спектакль задержался на целый час), Джейми мне рассказал, что мой почитатель — главный таможенный инспектор нью-йоркского порта, обладатель необычайно влиятельного и вьь годного поста, на котором мой давным-давно умерший друг, превратившийся ныне в легенду, Сэм Свартвут, украл более миллиона долларов. Будем надеяться, что генерал — да, это еще один генерал — Честер Артур будет либо смелее, либо осторожнее.

Генерал Артур сказал мне, что еще в колледже он зачитывался моей маленькой книжкой «Макиавелли и последний сеньор». Я был поражен. В старые времена таможенники нью-йоркского порта книг не читали: они знали только, как складывать и вычитать — в основном последнее.

Пьеса доставила мне истинное удовльствие. Бывший мэр Нью-Йорка — щеголь в пенсне, забавно сползающем на нос, то есть сползавшем на нос, лод которым красуются пышные усы, то есть красовались пышные усы. Я пишу в разных временах, потому что к концу этого необыкновенного зрелища бывший мэр в интересах абсолютной правдивости сцены в тюрьме сбрил свои усы и оказался без пенсне.

Результат получился ошеломляющий. В первых актах Оуки Холл держался уверенно и играл вполне убедительно. Теперь он близоруко метался по сцене, натыкаясь на мебель, а голос его стал еле слышным, когда язык, пытаясь воспроизвести звучные согласные, тщетно ожидал содействия пышных усов, столь долгое время способствовавших его красноречию.

Я смеялся до слез, когда этот несчастный человек, одетый в тюремную одежду Синг-Синга, которая оказалась ему непомерно велика, плакал от жалости к самому себе. Нечего и говорить, что отважный автор-актер удостоился бурной овации вскочивших на ноги зрителей, и, будь я по-прежнему «Мышью с галерки» из «Пост», я написал бы в завтрашний номер потрясающую рецензию!

У Дельмонико было полным-полно народу. Многие из тех, кто присутствовал в театре, зарезервировали себе столики для ужина. Мы оказались у входа вместе с управляющим Чарлзом Дельмонико, который почтительно нам поклонился.

— Ну, Чарлз, что скажешь? — спросил у него Джейми, собираясь, очевидно, заставить нас стоять на ледяном ветру, завывавшем на Юнион-сквер. Эмма дрожала от холода. Вежливый молодой Дельмонико поспешил провести ее внутрь, бросив на ходу:

— Я лично думаю, что Оуки следовало бы оставаться мэром.

Из трех ресторанов Дельмонико самый модный, конечно, тот, что на углу Юнион-сквер и Четырнадцатой улицы. Пол устлан толстыми коврами. Светильники в дорогих абажурах. Такое удовольствие — отлично видеть еду и не лицезреть своих сотрапезников, быть скрытым от их назойливых глаз! Шелковые занавески сохраняют приятное тепло, но не создают духоты, какая нередко бывает в переполненных и плохо проветриваемых ресторанах.

Я обедал бы у Дельмонико каждый день, если бы мог себе это позволить. Но здесь не поешь дешевле, чем за пять долларов (четыре блюда и бутылка кларета).

Дельмонико — выходцы из Тисино в Швейцарии; теперь я близко познакомился с главой династии Лоренцо (дядей Чарлза), человеком моих лет, постоянно кашляющим и страдающим одышкой, чему немало способствует вечно торчащая изо рта сигара — даже когда он галантно провожает дам к столу.

Когда мы пересекали главный обеденный зал, направляясь в облюбованный Джейми угол, навстречу нам поднялся из-за своего столика Уорд Макаллистер и церемонно поздоровался с нами.

Джейми подвел Эмму к нашему столу, а Макаллистер нашептывал мне в ухо; от него изрядно разило портвейном:

— Она ждет вас в среду. К обеду! Вас и княгиню.

— Кто? — Иногда голос мой звучит чересчур громко. Хотя слух у меня нормальный, я склонен к громогласию, характерному для глухих; причиной тому отвратительный оглушающий гул крови, ударяющей в барабанные перепонки.

— Таинственная Роза! — Он просвистел эти магические слова мне в ухо. — Могу ли я передать ей, что вы согласны? Тогда она разошлет приглашения. Вы, наверное, знаете, что я ее лазутчик.

— С удовольствием, разумеется. Вы так добры. И она тоже. Я хотел сказать: она, — пробормотал я, удаляясь.

Джейми и Эмма цитировали реплики из пьесы и смеялись. Когда я сел, Джейми посмотрел на меня с любопытством.

— Не знал, что вы знакомы с этим старым котом.

— С ним трудно не быть знакомым, — ответила за меня Эмма.

Я повернулся к ней:

— Похоже, что Таинственная Роза ждет нас на обед в среду.

— Надеюсь, ты сказал «нет», — безукоризненно откликнулась Эмма.

— Конечно, я сказал «нет», но получилось «да».

— Отвратительный старик, — скривился Джейми. — На вашем месте я бы держался от него подальше. Зануда из зануд. А вот Билл Астор — другое дело. Но его на приеме не будет. Он вечно пьян.

— Остановись, Джейми. — Эмма снова была парижской школьницей, пытающейся научить хорошим манерам молодого нью-йоркского варвара.

— Эмма, ты чересчур строга. Я даже не успел начать.

Мы отменно, хотя и невоздержанно, поужинали. Салат из омаров — специальность этого заведения, он столь же великолепен, как и тот, что готовят в Париже (только перец не такой). За ним последовала утка-нырок в необыкновенно вкусном соусе. Птицу эту подают на званых обедах так часто, что для элиты она равнозначна теперь американскому орлу. Черепаха — еще одна специальность Дельмонико, которую я успешно осваиваю. Но мне, очевидно, так и не суждено оценить коронный номер шеф-повара — мороженое с трюфелями. Еще у Дельмонико подают охлажденный кофе, его я могу выпить сколько угодно; половина кофе и половина мороженого, эта сладкая смесь почти замораживается и подается в запотевших от холода стаканах.

Сейчас два часа ночи, и черепаха все еще сражается с уткой-нырком, чей орлиный клюв вгрызается в мою прометееву печень. Но пульс нормальный, и никакого гула в ушах. Очевидно, рецепт здоровья и долголетия полковника Бэрра и в самом деле хорош: как можно чаще предаваться чувственным удовольствиям. Сегодня я добавил по меньшей мере месяц к моему жизненному сроку.

Эмму отправили домой, а я отправился дальше. Сначала я упирался:

— Я слишком стар для таких развлечений.

— Откуда вы знаете, что я имею в виду? Поехали. Будьте спортсменом, Чарли. — Этот мальчик теперь обращается со мной, как со своим сверстником. Наверное, я должен этому радоваться. Конечно, после вчерашнего соглашения с «Геральд» я должен разрешить ему по отношению к себе некоторую фамильярность: тысяча долларов за статью в течение четырех месяцев, которые остаются до съезда республиканской партии. Одна большая статья в неделю — значит, по контракту я должен получить шестнадцать тысяч долларов. Неплохо!

Кстати, «леджеровская» версия моей императрицы Евгении будет напечатана в субботу. Гранки привели меня в некоторое замешательство. Они там все перекроили, пытаясь «улучшить» мое скромное сочинение подробным описанием нарядов императрицы, выдержанным, как им кажется, в моем стиле. Результат получился чудовищный и глубоко унизительный.

Когда я предложил написать еще одну статью, о принцессе Матильде, мне было сказано, что никто в Америке о ней понятия не имеет. Однако «Последние дни Наполеона III» приняты. Единственная проблема в том, что я ничего не знаю о последних днях бедняги, кроме того, что у него были мучения с предстательной железой и мочевым пузырем. Но я надеюсь испечь что-нибудь «леджероугодное». Я достаточно часто видел императора в течение многих лет, чтобы с надрывом описать его мучительный конец.

Не могу сказать, что самая холодная в памяти ньюйоркцев ночь — лучшее время для похождений в обществе молодого человека, который годится мне в сыновья, но все же достаточно зрелого, чтобы не напиться, хотя это так ему свойственно. К несчастью, мой аппетит не на шутку разыгрался после визита на площадь Пяти углов. Меня привлекают проститутки, мрачные комнаты, бренчание расстроенного рояля, сапожки с красными кисточками «танцующих официанток», как они рекламируются в «Геральд». Из своей собственной газеты Джейми может получить точные сведения о том, кто, где и что делает.

Возница Джейми отлично знает своего хозяина. Без единого слова он повез нас на запад по Пятой авеню; улица была сплошной каток. Но даже в столь поздний час нам навстречу попалось несколько саней.

— Мы отправляемся, — объявил Джейми, слегка протрезвев, — в китайскую пагоду, где такие красотки, каких вы отродясь не видели. Меня там знают, — добавил он, как будто мне нужны были какие-то гарантии.

Мы выехали на Шестую авеню, которая теперь играет в Нью-Йорке роль прежней площади Пяти углов. Днем на всем протяжении от Четырнадцатой до Двадцать третьей улицы Шестая авеню прячется в тени воздушной железной дороги. Ночью эта тень повергает авеню в кромешную тьму или превращает в джунгли — слово, облюбованное бойкими газетчиками. Должен сказать, что опоры надземки, зловещий лес столбов, предоставляют прекрасное укрытие для картежников и шлюх, жуликов и убийц, а также для тех, кто готов с ними играть или, точнее, быть ими обыгранным; жертвы зачастую находят конец в кучах хлама, разрубленные на куски «уличными крысами», которые продают останки тем, кто знает применение жиру, костям или волосам.

Улица была пустынна. Стоял лютый мороз. Лошади с перестуком копыт везли нас под умолкшей надземной железной дорогой. В некоторых окнах горел свет, виднелись фонари красного или синего стекла с именем хозяйки, выведенным белой краской: «Флора», «Жемчужина», «Амазонка». Это вывески проституток.

Мы остановились у какого-то дома. В окнах не было света, вообще никаких признаков жизни. Мы вылезли. Возница спросил у Джейми:

— Ваш пистолет при вас, сэр?

Джейми кивнул и похлопал себя по карману пальто.

— А твой?

— Да, сэр. Я подожду здесь. Как обычно.

Тревожный обмен репликами.

Джейми постучался. Забранное чугунной решеткой окно приоткрылось. Невнятный разговор, после которого нас впустили в шумный, залитый ярким светом, прокуренный зал, где оркестр играл Оффенбаха и танцевали девушки з костюмах для канкана; на каждой были сапожки с красными кисточками. По какой-то причине такие сапожки de rigueur [32] в подобных местах. Отличительный знак? Или просто порочный вкус владельца?

Крупный, хорошо одетый человек-горилла тепло с нами поздоровался и сказал Джейми нечто загадочное:

— Жемчуг, но не бриллианты. Есть рубины. Сюда, пожалуйста, джентльмены.

Он провел нас к простой деревянной лестнице. Мне было не по себе, когда я поднялся за ними в длинный коридор с множеством дверей через равные промежутки одна от другой по обеим сторонам.

Наш проводник открыл одну из дверей и провел нас в ложу, откуда, скрытые пыльной бархатной портьерой, мы могли видеть все, что происходило внизу.

— Дайте мне знать, мистер Беннет, я буду внизу. — Человек показал на угол возле сцены, где танцевали девушки, и покинул нас.

— Ну, что вы об этом думаете, Чарли? — Опьянение набегает на Джейми волнами; как только его язык начинает заплетаться, речь становится невразумительной, а тело оседает и теряет координацию, он внезапно весь подтягивается, каким-то образом изгоняет из головы хмель и на время трезвеет. Конечно, поездка по морозной улице прочистила ему мозги, теперь он снова принялся оглушать их шампанским, поданным в ведерке со льдом.

— Забавно, — сказал я нейтрально. — В дни моей молодости ничего подобного здесь не было. — Пора мне уже перестать поминать мой преклонный возраст и те далекие времена, в которые я умудрился жить. Ведь я должен убеждать издателей в том, что я еще в состоянии твердо водить пером по бумаге.

Я начал разглядывать танцующих. Не девушек на сцене, а тех молоденьких женщин, что танцевали с какими-то подозрительными типами, очень свеженьких, несмотря на их крашеные лица.

В конце зала в противоположной стороне от сцены тянулся длинный бар; возле него толпились люди.

— Дорогое местечко, эта китайская пагода. Конечно, ничего китайского здесь нет. И не всякого сюда пускают. Нужно быть таким повесой, как я, или удачливым наемным убийцей, как вон та Железная маска. — Джейми показал на толпившихся у бара клиентов, среди которых было не менее двадцати кандидатов на эту роль.

— Если найдете что-нибудь по вкусу, я плачу. — Джейми грациозно помахал рукой в сторону танцующих.

— Боюсь… — Меня охватил страх прятавшегося за занавеской Полония. Вообще-то, несмотря на тяжелый обед, я постепенно заражался атмосферой заведения. Впервые, позвольте признаться со стыдом (эти слова неизменно употребляют, чтобы угодить читательницам, но мужчины — если они что-нибудь читают — могут заменить «со стыдом» на «с удовольствием»), я снова ощутил, что нахожусь в своем Нью-Йорке, на площади Пяти углов сорокалетней давности, когда мы с Леггетом бродили, как персонажи «Тысячи и одной ночи», и знали как свои пять пальцев все приличные бордели района; теперь мне надлежит так же хорошо знать кабинет министров генерала Гранта и разбираться в тонкостях юридических побед губернатора Тилдена.

К нам подошла официантка — спросить, не нужно ли нам чего-нибудь. Блондинка с голубыми глазами, совсем недавно приехавшая из деревни, она выглядела испуганной (может быть, Джейми нравится этот тип «пугливых девственниц»?).

— Еще одну бутылку, Полли. Тебя зовут Полли?

— Долли, сэр.

— Это то же самое! И еще бутылку того Же самого. — Она взяла пустую бутылку. — И мой привет Полли, Долли!

Джейми разразился хохотом над собственным остроумием, а затем сказал вдруг совершенно серьезно:

— Знаете, там был сейф, битком набитый уличающими документами. Они его взломали.

— О чем ты, мой мальчик?

— Генерал Бэбкок. Завтра я пришлю вам ыои записки. Но все это полнейшая тайна. Даже большое жюри не знает того, что известно мне.

— Бэбкок сам пытался вскрыть сейф?

— Он и его дружки из этой банды торговцев виски украли почти десять миллионов долларов. Конечно, он получил свою долю. Да, влип, можно сказать, по уши. — Но на Джейми вновь накатила волна опьянения: четкость первых фраз сменилась теперь невразумительным потоком слов или мыслей.

— Ну и что же с этим сейфом?

— А-а… — Это слегка привело его в чувство. — Бэбкок использовал для взлома сейфа секретную службу.

— Но это же незаконно! — весьма глупо откомментировал я. Оркестр наигрывал мексиканские мелодии.

— Конечно! Еще как незаконно! Именно это мы и должны обыграть. Личный секретарь президента использует секретную службу Белого дома для взлома сейфа. Если уж это не свалит Гранта, значит, он вообще неуязвим.

Прямо под нами на столе танцевала темноволосая девушка. Джейми одобрительно присвистнул.

— Нравится, Чарли?

Я больше был не в состоянии прятаться за портьерой.

— Да, — сказал я. — Еще как.

— Будет сделано.

И действительно это было сделано. Каждая из дверей на противоположной стороне коридора вела в небольшую спальню. Я не только нервничал как мальчик, но и был смущен, как впрочем, и положено тучному, усталому мужчине шестидесяти с лишним лет, когда перед ним оказывается жизнерадостная темноволосая ирландка с васильковыми глазами и весьма пышными формами.

— Вы, погляжу я, внушительный джент. — Улыбнувшись, она начала расстегивать блузку. — В таком случае закажите шампанского, ладно? Нет, не для меня, но мистер Хорнер прямо-таки из себя выходит, если мы не выставим клиента хоть на бутылочку шипучки его собственного изготовления. Звонок здесь. О, эти сапоги меня когда-нибудь угробят!

Я позвонил, попросил шампанского, которое принесли минутой позже. Старый негр-официант ловко откупорил бутылку. Я дал ему пятьдесят центов чаевых (Джейми проинструктировал меня относительно цен, да и всего протокола. Девушка должна получить двадцать долларов, за которые «она сделает все, что угодно Чарли!»).

«Все, что угодно» — это совсем не так уж много, тем более что в моем возрасте элементарный ритуал должен совершаться с той неспешностью, какая была бы немыслима в мои юные годы. К счастью, у меня нет ни малейшего намерения грустить об ушедшей юности, поскольку молодой Чарли Скайлер благополучно скончался и погребен под этой тяжелой, стремящейся к земле плотью, которую мне еще кое-как удается оживлять, отчаянно сопротивляясь силе тяжести, влекущей ее вниз, в могилу.

Пока Кэтлин — так зовут девушку — помогала мне одеваться, мы приятно поболтали о том о сем. Как и большинство девушек ее положения, она мечтает однажды открыть собственное дело (молодой Чарли пытался когда-то сделать из такой девушки портниху и с треском провалился).

— Приходится быть очень бережливой, потому что с деньгами теперь туго. У меня сейчас и цента не наберется сходить поглазеть на слона. — (Что она имеет в виду?..

Зоологический сад?) — Я накопила, представляете, больше тысячи, да все потеряла, когда Джей Кук лопнул в семьдесят третьем.

Я расхохотался, и, как ни странно, дышалось мне на удивление легко.

— Что ты говоришь! Я ведь тоже влип и разорился вчистую, как и ты, и в тот же самый год.

— Бедняга! — Мы посочувствовали друг другу. Оказалось, она отлично разбирается в финансовых проблемах. Получше меня, уж точно. И немудрено: она регулярно принимает банкира, который полон энтузиазма в отношении акций железнодорожной компании Огайо.

Она похвалила меня за мои неугасшие силы.

— …Добрая половина джентльменов еще не оправилась от биржевой паники.

— Ты хочешь сказать, что это… отразилось на их достоинствах?

— Прямо трагедия. Они стараются. Я стараюсь. Мы стараемся. Но все впустую, если плакали ваши денежки. Я иногда жалею мужчин.

Джейми был уже внизу и поджидал меня у бара. Необычайно довольный собой и тем, что я ничуть не задыхаюсь, я начал спускаться по узкой лестнице и тут же столкнулся лицом к лицу с отвратительным персонажем прошлого — Уильямом де ла Туш Клэнси. Он безобразен, как и в прежние времена, на лице экзема, скорее всего — сифилитическая. С ним был несчастный смуглокожий юноша, турок или еврей, мускулистый и жаждущий заработать, потому что только умирающий от голода может продать себя такому человеку, как Клэнси, обезображенному явными признаками болезни.

Мне выпала редкая удача: он меня не узнал. Неужели я так сильно изменился? Что-то гнусаво бормоча в ухо молодому человеку, Клэнси поднялся мимо меня по ступенькам.

Джейми стоял у бара в обществе нескольких важных особ. Мне показалось, что они были в ресторане или в театре. Кого-то я даже принял за одного из Эпгаров (четвертого или пятого из девяти братьев). Если бы это было так! Но я обознался. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из этого самодовольного братства показался в таком месте, где даже мне, своего рода богеме, не место в мои-то… нет, хватит. Сегодня я снова молод.

Впрочем, джентльмены самого разного толка регулярно посещают тихое и дорогое заведение некоей Джози Вудс, где царствуют скрытность, покой, анонимность — и очень высокие цены. Самым забавным из трех тысяч трехсот борделей города (подсчеты Джейми, почерпнутые из досье «Геральд») является или являлось заведение священника унитарной церкви по имени Аллен; расположенное на Уолтер-стрйт, оно не только соперничает в роскоши с заведением мисс Вудс, но и может похвастать Библией, красующейся на самом видном месте в каждой из комфортабельных, обставленных по-домашнему спален. Мой опыт подсказывает, что религиозные американцы нередко с успехом занимаются этим видом бизнеса; но ведь большинство провинциальных американцев одурманены — во всяком случае, так было в тридцатые и сороковые годы — евангелической набожностью, поддерживаемой странствующими проповедниками, напоминающими каждодневно о крови агнца.

Джейми хватило такта не представить меня своим друзьям, хотя, подозреваю, меня узнали. Впрочем, никому еще не повредило реноме человека… все еще полного сил.

Сознаюсь, я подошел к бару с несколько чванливым видом (надеюсь, не вразвалку) и заказал коньяку, чтобы взбодрить сердце и отбить вкус сомнительного шампанского во рту.

— Вы довольны, Чарли? — Джейми сиял, как испорченный племянник, шляющийся со своим испорченным дядюшкой.

— Еще как, Джейми. Меня особенно вдохновил танец на столе. В нем было что-то одухотворяющее, — импровизировал я на ходу, к радости важных друзей Джейми. — Мне даже показалось, что каблучки ее сапог отбивали некое сообщение из мира духов.

Все засмеялись.

— И что же вам сообщили? — спросил кто-то.

— Покупайте акции железнодорожной компании Огайо, которые продаются пока по номинальной стоимости.

Это заявление было встречено с большим восторгом, чем оно того заслуживало. Однако какой-то грузный мужчина с бриллиантом в галстучной булавке величиной с птичье яйцо пояснил, что коммодор Вандербильт регулярно советуется с духом покойного Джимма Фиска и других финансистов через двух сестер, которых он пристроил к маклерскому бизнесу.

Я тихо спросил у Джейми про Клэнси:

— А что, этот дом поставляет и мальчиков тоже?

— Это открытый дом. Но я уверен, что они заставляют Клэнси как следует раскошелиться. — Джейми передернуло. — Отвратительный старик. Ты знаешь, что один из его сыновей старше меня? И член Юнион-клуба?

— Кажется, Клэнси все еще издает на деньги жены свой еженедельник.

— Иногда там печатаются смешные вещи. Клэнси уверен, что лучше Твида мэра в Нью-Йорке не было; впрочем, твой друг Брайант того же мнения.

— Это неправда.

— Спроси Краута. Спроси Нордхоффа, когда встретишься с ним в Вашингтоне. Он наш столичный корреспондент. Отличный человек. И неподкупный, в чем пришлось убедиться Брайанту. Видишь ли, «Пост» получала от Твида денежные подачки, а этот мошенник Гендерсон, который фактически руководит газетой, всегда высоко отзывался о Твиде, и, когда Нордхофф отказался прекратить нападки на муниципалитет, старик Брайант его уволил. А мы его наняли.

Не думаю, чтобы это была правда. Худшее, что мог Брайант сделать, — это не противиться вмешательству force majeure[33].

Впрочем, не исключено, что чувственное умиротворение делает меня нереалистичным и сентиментальным. Иначе почему, собственно, я верю, что если уж и Брайант не совсем честен, то, значит, честных людей в Америке нет вовсе? Очевидно, острота критического восприятия притуплена сегодняшними неслыханными удовольствиями. Я просто хочу, чтобы Брайант был тем, кем ему надлежит быть, — подобием нашего старого друга, борца за справедливость Уильяма Леггета. Именно благодаря Леггету я всегда верил, что где-то в этом продажном и лицемерном американском обществе хотя бы в немногих людях вопреки всему еще живы понятия о честности и благородстве.

Наверное, я пьян. Слезы текут ручьем, а лауданум все никак меня не берет.

Загрузка...