Сегодня первый день, когда я сумел принять сидячее положение в постели. Целая вереница докторов не может прийти к согласию относительно того, что же именно заставило меня потерять сознание наутро после посещения китайской пагоды.
Говорят о перегрузке сердца. Но какое же сердце не испытывает каждодневно подобных перегрузок? В конце концов, с течением времени оно настолько изматывается, что ему не остается ничего иного, как остановиться. К счастью, мое продолжает свою работу. И сегодня утром, когда я сижу в постели среди беспорядочно раскиданных по одеялу газет и журналов, а яркое солнце заливает гостиничный номер, я чувствую себя абсолютно здоровым и способным на многое.
Но Эмма все еще обеспокоена.
— Тебе пока не следовало бы вставать.
— Когда же еще, если не сейчас? — Мясной бульон на завтрак необычайно подкрепляет, и, наверное, стоит немножко поболеть только ради такого усиленного питания. — У меня впереди целый день. А у нас — целый вечер.
— Я не думаю, что сегодня нам нужно выходить. Во всяком случае, не вечером.
— Если нас не будет сегодня на обеде у миссис Астор, на нее станут показывать пальцем на улицах, а Уорд Макаллистер будет с позором изгнан в свою Калифорнию. Мы обязаны поддержать стил. — Ожидая прихода Джона, который ведет Эмму в музей Метрополитен, а затем на завтрак к очередному из девяти братьев, мы внимательно изучили «леджеровскую» версию моей статьи про императрицу Евгению.
— Неузнаваемо! — воскликнула наконец Эмма.
— Что ты имеешь в виду: мою статью или императрицу?
— И то и другое. Ничего, кроме фасонов и причесок.
— Меня предупредили, что в этой стране читают только женщины; по-видимому, их не интересует ничего, кроме причесок и фасонов.
— Но даже это они напечатали шиворот-навыворот. К тому же наряды никогда особенно не волновали императрицу. Она будет вне себя.
— Сомневаюсь, чтобы «Леджер» проникал в такую дыру, как Чизлхерст.
— Можешь не сомневаться. Ты знаешь императрицу. Она не пропускает о себе ни строчки.
— Не отчаивайся. И будем надеяться, что, пока я жив, то есть в ближайшие несколько недель, реставрации монархии не произойдет.
— Не надо таких шуток, папа, — в голосе моей дочери звучала неподдельная тревога.
Хотя я не так уж сильно страдал от необъяснимого недуга, внезапно приковавшего меня к постели, я теперь знаю, как это легко — не вернуться из сонного небытия, и потому решил как можно скорее выдать Эмму замуж.
Явился Джон, его заботливость умиляет. Если бы только он не повергал меня в такое уныние.
— Вы в отличной форме, сэр.
— В ней я и намерен пребывать.
— Все читают вашу статью в «Леджере».
— С неодобрением? Я ведь знаю, какого мнения о Париже ваша матушка.
— Но есть еще сестра Вера. Она просто упивается всеми подробностями парижской жизни.
Разговор некоторое время был чисто эпгаровским, затем Джон и Эмма ушли, а я принялся за работу над Кавуром — это эссе заказано мне Годкином из «Нейшн». Платит он очень мало, но после довольно-таки — почему довольно-таки? чрезвычайно! — вульгарной чепухи про императрицу я должен напомнить себе (и нескольким серьезным читателям в этой стране, которые восторгались «Парижем под Коммуной»), что у меня еще сохранились кое-какие мозги.
Я напряженно трудился в постели, пока мне не подали легкий завтрак, а также очередную почту, в том числе пакет политической информации от Джейми. Никто не знает, что я в самом деле болен. Эмма говорит всем, будто на меня действует погода — туманная фраза, без сомнения из лексикона морских путешествий.
Гилдер прислал мне несколько книг, которые, на его взгляд, я должен прочитать. Новый роман Марка Твена о мальчике из маленького городка на Миссисипи. Не думаю, чтобы приключения какого-то мальчика могли привлечь мое внимание. Скорее, книга эта должна заинтересовать Уильяма де ла Туш Клэнси. Полистав ее, я наткнулся на множество милых шуток, без сомнения опробованных автором по время публичных выступлений. Если уж говорить о грубой речи западной границы, то я предпочитаю романы Эдварда Иглстона, особенно «Гусыню-учительницу». Хотя Иглстон и священник, но он, по-видимому, недолюбливает христианство, по крайней мере в его евангелических проявлениях, приспособленных к нравам Дикого Запада; его я читаю так же легко, как и Бальзака. Меня восхитил еще один автор, по имени Дефорест; издательский же мир, конечно, считает его романы отвратительными. Гилдер не отказывает ему в таланте, но, говорит он, «романы пишутся для дам, а его книги чересчур грубы, слишком приближены к убожеству жизни, в них слишком много политики». Иными словами, они чересчур подлинны и занимательны.
Любопытная вещь, эти нынешние «эстетические» споры между писателями-романтиками, с одной стороны, и реалистами — с другой. Обе школы не производят ничего, кроме романтических лжеэффектов. Американские реалисты полагают, что, описывая, скажем, фабрику, надо быть правдивым и близким к жизни, и они, разумеется, правы. Но когда дело доходит до изображения мужчин и женщин на этих фабриках, до их взаимоотношений, особенно во время работы, в семейной жизни, наши реалисты сразу же превращаются в стопроцентных романтиков, неотличимых от бесчисленных и бойких популярных писательниц, в том числе, если обратить свой взор на высочайшую вершину — эту таинственную литературную даму из Новой Англии, скрытую вуалью, — Натаниела Готорна, который, столкнувшись лицом к лицу с любой правдой о нашей жизни, срочно вызывает привидения, которые бродят по домам в ночи, когда серебристые облака скрывают восхитительную, похожую на череп, но, увы, абсолютно выдуманную луну.
При случае я мог бы написать что-нибудь о французских реалистах, которых тут почти совсем не знают. Хоуэлле из «Атлантик» готов это печатать, он сам писал о Тургеневе. Но когда читаешь его собственную легкую дамоугодную прозу, то поражаешься, как при всем своем уме он умудряется быть полной противоположностью тому, что вызывает его восхищение. Я несколько раз упоминал «Воспитание чувств» Флобера как пример идеального изображения человеческой жизни во всей ее неподдельности — этого чаще всего неразличимого потока времени, в котором автор умеет высветить каждый водоворот, — в отличие от дурацких шуточек Марка Твена или мелодраматической романтики Готорна. Я имею в виду, в частности, последнюю книгу Готорна, где некое существо на римских катакомбах встречает современного фавна, которого, конечно, следует уничтожить, поскольку дух Новой Англии требует, чтобы все естественное было изломано, изгнано — даже в озаренных лунным светом сновидениях.
Но для одного утра литературной критики более чем достаточно. У меня нет ни малейшего желания наставлять гордых американских писателей на путь истинный; каждый из них убежден, что их национальная литература выше всяких похвал, однако с нетерпением ждет, когда из Лондона прибудет очередная партия книжных новинок.
А теперь — за Кавура. Иногда надо и потрудиться.
В гостиничной конюшне мы наняли изящную карету с ливрейным возницей — отвезти нас к Асторам и забрать обратно в полночь.
— В это время вы должны будете уйти от миссис Астор, — объяснил нам привратник, устраивающий подобные услуги; он старался не выдать своих чувств, отправляя двух постояльцев отеля на самую вершину Парнаса (не уверен, что я выбрал для сравнения нужную гору). Не без удовольствия он продемонстрировал нам свою причастность к сильным мира сего: он точно знал, кто будет, а кого не будет на вершине, точное время, когда мы сядем за обеденный стол (восемь часов вечера), и кого позовут на помощь шеф-повару, если гостей окажется слишком много.
Эмма выглядела так, словно мгновение назад сошла с портрета Винтергальтера в Шёнбруне: скорее императрица Виттельсбах, чем графиня Монтихо. На ней были д’агрижентские бриллианты, копия, столь искусно выполненная из страза, что лишь ювелир с увеличительным стеклом мог определить, что они не настоящие. Я не без удовольствия заметил, что в результате загадочной болезни я несколько похудел, и в общем мы представляли собой выдающуюся пару.
Сначала я опасался, что мы не узнаем, какой из двух совершенно одинаковых асторовских домов принадлежит нашей мадам Астор, но, как сказала Эмма, если бы сводные сестры решили устроить прием в один и тот же вечер, Пятая авеню оказалась бы полностью запруженной. Кстати, когда я выразил надежду, что она не будет скучать от провинциализма американского высшего общества, Эмма решительно замотала головой.
— Какая там скука, папа. О чем ты? Большие деньги… они похожи на яркие лучи электрического света в этих ужасных залах и безумно меня волнуют. Я просто трепещу! Эти твои богачи светятся, точно северное сияние. — Иногда Эмма выражается удивительно беллетристично, несмотря на свой довольно-таки вульгарный литературный вкус.
Когда асторовский лакей — темно-зеленая плюшевая накидка, золотые гербовые пуговицы, красная куртка, бриджи и черные шелковые чулки — помогал нам вылезти из кареты, за нами наблюдала небольшая толпа, несмотря на то что на улице шел снег. От ступенек парадной двери дома номер триста пятьдесят по Пятой авеню через тротуар был небрежно переброшен исчезающий в сточной канаве красный ковер. Мы поспешили войти.
Некто, похожий на придворного церемониймейстера, указывал дамам, как пройти в комнату, чтобы привести в порядок себя и свои туалеты, мужчинам — в гардеробную. Затем, завершив положенные приготовления, мы с Эммой торжественно направились по длинному коридору к широкой лестнице. Внутри дом кажется крупнее и внушительнее, чем можно предположить по его уличному фасаду, похожему на тонкий ломтик шоколадного торта.
Мы прошли через анфиладу гостиных (две голубые и одна гранатовая) — совсем как в Тюильри. Я был поражен богатством, да и неплохим вкусом меблировки, хотя картины не слишком хороши, а скульптуры невыразительны. Свет, исходивший от роскошных хрустальных люстр, таинственно отражался в многочисленных серебряных зеркалах, и всюду были свежие цветы — розы, орхидеи и еще какие-то экзотические, названий которых я не знаю, — не говоря уже о целой оранжерее сразу за третьей гостиной. Вот истинная роскошь — собственные тропические джунгли посреди морозной нью-йоркской зимы.
Миссис Уильям Бэкхаус Астор, née[34] Каролина Скермерхорн, она же Таинственная Роза, стояла под огромным и весьма неважным собственным портретом и встречала гостей. Рядом с ней, и, уж конечно, в своей стихии, пребывал Уорд Макаллистер, рабски преданный таинствам своей изрядно-таки распустившейся розы. Миссис Астор немолода (сорок, сорок пять?), и ее неживые черные волосы не вполне ее собственные, в то время как прочие части тела, украшенные искрящимися алмазными подвесками, жемчугами, сияющими лунным светом, изумрудными кулонами, которым позавидовал бы сам Великий Могол, без сомнения, принадлежат ей самой («принадлежат» — этот глагол относится к частям тела, поясняю для тех, кто запутался в длиннющих эпитетах к драгоценным камням, которые сами собой вьются на кончике пера; эти драгоценные камни висят, ниспадают, раскачиваются и сверкают не только на высокой и неестественно прямой фигуре миссис Астор, но и на всех других присутствующих дамах).
На обед, прошептал мне на ухо Макаллистер, приглашены пятьдесят джентльментов и дам; при этом он дохнул на меня ароматом фиалок, которые он жевал явно для того, чтобы отбить обычный запах портвейна.
— Здесь сегодня весь Нью-Йорк.
Таинственная Роза пристально оглядела Эмму, затем глаза ее впились прямо в поддельные бриллианты князей д’Агрижентских. На мгновение меня обуял страх, что миссис Астор поднесет сейчас к своим глазам не лорнет, а увеличительное стекло ювелира, разоблачит Эммины стекляшки и покажет нам на дверь.
Но под придирчивым взглядом хозяйки Эмма прошествовала с высоко поднятым знаменем: так несут штандарты на параде победы.
— Мы столько о вас слышали, княгиня. Мы так рады, что вы смогли прийти к нам сегодня.
— Вы были очень добры, пригласив нас, мадам, — ответила Эмма с недвусмыленным (и нарочитым?) французским акцентом.
— Мистер Скермерхорн Скайлер. — Миссис Астор предоставила мне возможность склониться над ее довольно толстыми пальцами в многочисленных кольцах. — Макаллистер убежден, что вы мой кузен. Видите ли, я урожденная Скермерхорн. — Сказано с таким благоговением, точно она была урожденная Плантагенет.
Меня до глубины души раздражает превращение моей фамилии в двойную, изобретенное Макаллистером. В своих социальных амбициях, которые он переносит на мою скромную особу, он сумел навязать мне ложную индивидуальность, поскольку я не имею никакого отношения ни к великим Скермерхорнам, ни к великим Скайлерам. Моя матушка Скермерхорн родилась на бедной ферме в северной части штата Нью-Йорк, в числе одиннадцати детей, ничем не примечательных, кроме того, что все они умудрились выжить, а мой отец Скайлер держал таверну в Гринич-Виллидже — в те дни, когда то была именно деревня, а не название одного из районов этого нескончаемого города.
Но я был готов подчиниться правилам предложенной игры и держался вполне почтительно.
— Да, моя матушка была Скермерхорн. Из графства Колумбия. — Все чистая правда. — Они жили в Клавераке. — Ни слова вранья.
— Ив самом деле наш род велик. — Миссис Астор кивнула с такой грациозностью, словно она была королева Виктория, а я один из тысячи ее немецких кузенов княжеских кровей, которого она соблаговолила узнать.
Затем мы прошествовали в следующую гостиную, отделанную сине-зеленой узорчатой тканью и дорогим малахитом. Макаллистер остался возле своей Розы, представляя ей гостей, которых она, по всей видимости, знала не хуже его, но таковы уж функции королевского мажордома.
Эмма вызвала своим появлением заметное волнение.
О ней все знали. Некоторые из дам встречались с ней на одном из обедов у Мери Мэйсон Джонс, поэтому теперь она не испытывала недостатка в сопровождающих своего пола. Мужчины смотрели на нее с восхищением — краснолицые, тучные мужчины с остекленевшими от бесконечных попоек глазами. Они с гордостью носят великие нью-йоркские имена, и это повергает меня в уныние. Но я здесь нищий, и не мне принадлежит право выбора.
— А вы невежливы! — раздался за моей спиной женский голос. Я обернулся и увидел миссис Уильям Сэнфорд, как всегда приветливую и оживленную.
— В чем моя вина?
— Вы не явились к нам на обед в «Брунсвик».
— Мне нездоровилось. А если говорить честно, я просто воздал более, чем должное, прекрасной еде у Дельмонико.
— Княгиня нам сказала, но мне показалось, что вы нас избегаете.
В таком духе лилась наша беседа. Я удивился: Эмма не рассказывала, что она приняла приглашение Сэнфордов на второй день моей болезни. Я думал, что она, как всегда, отправилась в страну Эпгарию.
— Мы замечательно провели время. И княгиня, надеюсь, тоже. У нас были Бельмонты; они от нее без ума, как, впрочем, и все остальные.
Вот чем объясняется таинственное приглашение от миссис Огюст Бельмонт на обед в канун Нового года.
«Мне не довелось познакомиться с ними», — сказал я Эмме, увидев приглашение. «А я с ними знакома, — ответила она. — Так что не удивляйся. Они очаровательны.
А он — с нашей стороны Атлантики». Бельмонт — «красивая горная вершина» — г родился с этой фамилией, правда в ее немецком варианте. Он еврей, а потому его положение в нью-йоркской иерархии несколько двусмысленно. Этот крупнейший магнат является представителем Ротшильдов в Америке, а поскольку он обладает тем, что Макаллистер именует словечком «стил», то его дворец и его приемы едва ли не конкурируют с теми, что устраивает Таинственная Роза.
— Но Каролина не желает их принимать у себя. Это так глупо, по-моему. — Миссис Сэнфорд позволила себе прямой выпад против нашей хозяйки. Она нравилась мне все больше и больше.
— Видимо, она хочет провести где-то разграничительную линию, — сказал я.
— Да. А получилось вот что: ее «круг» включает в себя наивозможно большое количество зануд, какое только может поместиться э этой обеденной зале. — Нет, ее прямота просто поразительна.
— Знаете, миссис Сэнфорд, вы кажетесь мне революционеркой.
— И вы таким станете, если задержитесь в этом городе надолго и будете бесконечно вращаться по одной и той же орбите. Вы только посмотрите на мужчин, прошу вас!
Я сказал, что уже обратил на них внимание.
— Уже полупьяные. Они выходят из своих контор, заглядывают в бар к Гофману или в собственный клуб, выпивают, затем приходят домой, снова пьют и ругаются с женами. Потом — вот они здесь, вожделеющие еды и выпивки, как буйволы водопоя.
В ее манере появилось нечто странное: она все время оглядывалась по сторонам; оживленность вдруг как рукой сняло.
— Нет, нет, Билл обычно воздержан. Но он обожает выходы, а я нет.
— В том числе и сегодняший?
— Вы как свежий атлантический бриз в теплице, мистер Скайлер.
Я был очень польщен и отвечал любезностями, пока нас на пригласили к столу.
Уорд Макаллистер, in loco Astoris[35] первой пригласил Эмму. Я шел последним, сопровождая повисшую на моей руке миссис Астор (Макаллистер передал мне устно, через дворецкого, все инструкции, касающиеся ритуала).
— А где мистер Астор? — спросил я, когда величественная особа мелкими шажками медленно вела меня через длиннющую обеденную залу.
— Во Флориде. — Название штата в ее устах прозвучало как место весьма подозрительное и не вполне пристойное. — Он там катается на лодке. И держит лошадей. Вы любите лошадей, мистер Скермерхорн Скайлер?
Я как мог изощрялся на эту тему. Впрочем, я старался изо всех сил и во время нескончаемо долгого роскошного обеда, поскольку оказался по правую руку от миссис Астор — эта честь была оказана мне, очевидно, как иностранцу.
Обеденная зала отделана чистейшим, тяжелейшим и невообразимо дорого выделанным золотом. Подсвечники, épergnes[36], посуда — все было из золота; даже розы (таинственные?), которые украшали стол, казались золотыми.
Но право забраться так высоко и поглощать такой великолепный обед следовало отработать. Поддерживать разговор с миссис Астор нелегко, потому что она наотмашь отвергает многие темы. Я, конечно, помалкивал о литературе. Пусть этим занимаются те, кому этот предмет по вкусу. Ей это явно не по душе. Она сочла своим долгом заявить, что в наши дни нет ничего такого, что стоило бы читать. Однако крайне любезно призналась, что ей понравились иллюстрации к моей статье про императрицу Евгению. В музыке она чувствует себя увереннее. Она видела и иногда даже слушала вторые акты всех великих опер. Живопись и скульптура? Только похвалы вещам, что украшают ее дворец.
Я отважно перешел к темам более серьезным. Я сказал, что вскоре собираюсь в Вашингтон. Хочу встретиться с президентом. Эта попытка произвести на нее впечатление была решительно пресечена.
— Я сама никогда не была в Вашингтоне.
— Да и зачем вам отсюда уезжать, — глупо сболтнул я, подразумевая, что нет ничего лучше, чем вечно сидеть за этим обеденным столом, пока лакеи подливают в золотые бокалы «Шато Марго».
— Я езжу в Фернклифф, — заявила она. Так называется дом, который ее супруг воздвиг в Рейнбеке на Гудзоне. — И еще я бываю в Ньюпорте. У меня там коттедж. Вы и княгиня должны нас там навестить. Туда едут сначала поездом до Бостона. Затем пересаживаются в поезд, идущий на Фолл-ривер.
Вот, пожалуй, суть нашего разговора. В один из моментов она крепко меня прижала на тему нашего скермерхорновского родства; к счастью, ни разу не солгав, я сумел ее убедить в том, что мы и в самом деле кузен и кузина.
Поскольку обед длился три часа, я могу сказать, что знаю теперь миссис Астор настолько хорошо, насколько меня это вообще может интересовать. Справа от меня сидела миссис Сэнфорд; разговаривая с ней, хотя и урывками, я испытывал большое облегчение. Она точно знала, какому испытанию я подвергался, хотя ни разу не упомянула нашу хозяйку. Должен сказать, что она (видимо, по контрасту?) кажется мне ангелом здравого смысла и доброты; к тому же она мгновенно, а быть может, даже чересчур стремительно постигает суть — этим она удивительно похожа на Эмму.
Примерно в одиннадцать часов миссис Астор встала из-за стола посредине обращенной к# мне фразы о том, как трудно теперь найти слуг, которые не имели бы привычки допивать то, что осталось в бутылках. С восхитительным шелковым шуршанием и ювелирным позвякиванием дамы последовали за миссис Астор в громадную галерею, которая тянется параллельно обеденной зале и вся увешана картинами. За обеденным столом остались одни мужчины, они придвинулись поближе друг к другу и навалились на портвейн и мадеру.
Рядом со мной оказался заботливый Макаллистер.
— Она очарована вами. Я умею читать настроение нашей Розы.
С другой стороны от меня был Уильям Сэнфорд, еще более очаровательный, чем обычно; он уже задымил сигарой.
— Ну, как ваша старая железная топка, мистер Скайлер? — Подразумевалось, видимо, что это игривое замечание.
Я ответил со реей асторовской помпезностью:
— Если бы у меня была железная топка, мистер Сэнфорд, я надеюсь, она работала бы исправно.
— Вы уж извините старого железнодорожного дельца. Таков наш профессиональный жаргон. — Он развивал эту тему, стараясь предстать передо мной в новом обличье — своего рода неограненным алмазом наподобие дикаря Вандербильта, прямодушным, но опасным, как гремучка. Эти попытки показались мне утомительными; к счастью, он достаточно быстро понимает, какое производит впечатление, вот и сейчас сразу же заговорил в другой манере:
— Мы насладились за обедом обществом княгини. Как и Бельмонты.
— Мне рассказала об этом миссис Сэнфорд, — ответил я нарочито безучастно, не испытывая ни малейшего желания поощрять эту странную дружбу.
— Надеюсь, княгиня осталась довольна?
— Она мне ничего не сказала о том, что это было целое празднество.
— Да. — Его серые глаза округлились и смотрели на меня как бы оценивающе — интересно, что именно его интересовало? Как покорить меня? Но вряд ли я стою таких усилий. — Мы надеемся, что вы оба приедете к нам в Ньюпорт, штат Род-Айленд, в июне.
— Июнь еще далеко. Кроме того, — добавил я, осененный внезапным вдохновением, — мы связаны обещанием остановиться у Асторов.
— Бичвуд не слишком удобен. — Видимо, так называется асторовское имение.
— Кроме того, я, возможно, буду на предвыборных съездах. Эмме не терпится побывать в Сент-Луисе и Цинциннати, увидеть наконец великого бога Демоса в действии. — Если Сэнфорд поверил хоть слову, он, как здесь выражаются, поверит и в черта. Но я решил не уступать.
— Конечно, — мягко ответил он, — победит Конклинг, вы наверняка знаете.
— Будет выдвинут кандидатом в президенты?
Сэнфорд кивнул, медленно, важно, как будто именно он был создателем президентов.
— Все уже решено «стойкими» республиканцами, и, несмотря на всех этих реформаторов вроде Бристоу и Шурца, только Чет Артур и Том Мэрфи решают, кто будет кандидатом в президенты. Шума, конечно, не избежать.
— Верно ли, что теперь Грант хотел бы остаться на третий срок?
— Миссис Грант очень бы этого желала, да и он, видимо, тоже. Но эта история с Бэбкоком… — Сэнфорд покачал головой, что должно было выражать печаль. — Не говоря уже о мышиной возне всех этих ваших реформаторов, этих взбесившихся дураков, помешанных на реформе гражданской службы.
Я согласился, что нет ничего глупее, чем реформировать гражданскую службу, поскольку это просто невозможно при нынешней партийной системе, которая требует, чтобы партия, приходящая к власти, заменяла всех служащих правительственных департаментов своими сторонниками, а эти последние столь же некомпетентны и недостойны, как и их предшественники. Но именно так все и происходит, сколько я себя помню. Недавно учредили экзамены для претендентов на государственную службу, обернувшиеся сплошным фарсом. Все рассказывают, как ответил один из ставлеников таможенного инспектора Артура на вопрос экзаменатора: «Каков процесс установления статута Соединенных Штатов?» На это добрый республиканец изрек: «Никогда не видел, как статуи устанавливают, и этот процесс мне незнаком».
— Вы встречали сенатора Конклинга?
Я ответил, что видел его мельком прошлым летом.
— Внушительная фигура, отличный оратор, безмерно тщеславный, конечно. Дамы от него без ума.
— Да, да. Особенно наша знакомая миссис Спрейг.
Я был удостоен взгляда, в котором мелькнул неподдельный интерес, — очевидно, в качестве приза за хорошее поведение.
— Что вы говорите!
— То, что вы слышите. Миссис Спрейг живет в Париже, вам это известно. У нее квартира на улице Дюфо, возле церкви Мадлен. — Я сообщил некоторые детали.
— Удивительно красивая женщина.
— О да.
— Я полагаю, что Кейт Чейз-Спрейг была истинной королевой этой страны. — Сэнфорд заговорил потише. — Не хочу, чтобы слышал Макаллистер, а то он ткнет меня шипом своей Таинственной Розы. Но миссис Астор — это всего лишь Нью-Йорк, а Кейт была королевой Вашингтона, королевой политики до семьдесят третьего года. Потом все кончилось. Смешно. Я предупреждал Спрейга, что паника на носу, но с ним говорить было бесполезно. А сейчас тем более. Когда он не пьян — а это случается редко, — он просто невменяем. Из них двоих по-настоящему умна Кейт.
— Но этот ум теперь, по всей вероятности, служит сенатору Конклингу, а не сенатору Спрейгу. — Предмет нескончаемых вашингтонских сплетен — роман Роско Конклинга, красавца-сенатора от штата Нью-Йорк и хозяина комитета республиканской партии штата, и Кейт Чейз-Спрейг, красавицы-дочери покойного председателя Верховного суда и несостоявшегося президента, красотой отнюдь не блиставшего Сэлмона П. Чейза, а также несчастной супруги сумасшедшего второсортного сенатора от штата Род-Айленд Уильяма Спрейга. Эмма проводила в Париже массу времени в обществе Кейт Спрейг; по ее мнению, это весьма ожесточившаяся особа, крайне недовольная своей ссылкой, что роднит ее с нашей императрицей, но все-таки ей выпало счастье поселиться в Париже, а не в Чизлхерсте. Из всех американцев, с которыми пересекались наши пути в Париже, Эмма привязалась только к одной Кейт, как она ее называет, и должен признаться, что, несмотря на свое мрачное пристанище на улице Дюфо, женщина эта излучает удивительное сияние, какое исходит лишь от тех, кто не только находился в центре мира, но был в фокусе пристального внимания этого мира.
Кейт уже два года живет в Париже; от мужа ее отделяют океан — и тысяча бутылок, от ее возлюбленного Конклинга — общественное мнение, не говоря уже об амбициях этого молодого человека, поскольку он, по словам Сэнфорда, претендует в будущем году на пост президента.
Внезапная мысль: все это ставит меня в щекотливое положение. Если Конклинг будет выдвинут кандидатом в президенты, а я буду работать на Тилдена, то какую позицию мне следует занять, когда эта скандальная связь станет частью, как всегда, грязной предвыборной борьбы?
Скорее всего, мне лучше не занимать никакой позиции, а уповать на то, что республиканцы выдвинут заклятого врага Конклинга, всесильного спикера палаты представителей Джеймса Г. Блейна.
Разумеется, я сохраню в тайне, что прошлым летом я случайно встретил сенатора Конклинга у дверей мадам Спрейг. Он стоял там как раз перед вечерним чаем и прощался с ней. Она познакомила нас так поспешно и суетливо, что если бы я не узнал знакомую мне по карикатурам высокую и весьма внушительную фигуру Адониса республиканской политики, то мог принять его за какого-нибудь чересчур элегантного специалиста, вроде друга и дантиста нашей императрицы доктора Эванса.
— Это увлекательная игра. — Сэнфорд затянулся сигарой. — Иной раз я подумываю, не включиться ли мне самому.
— В политику?
— Да. Если у вас есть деньги и соответствующее чутье, то это, право же, совсем просто. Место в сенате обошлось бы мне в пару сотен тысяч долларов. Конкглинг за свое заплатил чуть больше, но ведь Нью-Йорк — это не Род-Айленд.
— Не пойму, зачем это вам. Люди стремятся в сенат, чтобы получить деньги, которые у вас и без того есть.
Сэнфорд расхохотался.
— Хорошо сказано! Думаю — убедиться, что тебе доступен главный приз. Стать президентом. А это уже ценно само по себе, не правда ли?
— Не знаю, не уверен. На мой взгляд, нашим президентам практически нечего делать, разве что во время войны.
— Но быть там! Неужели не понимаете? Если вас беспокоит коррупция…
— Мистер Сэнфорд, уверяю вас, что мысль о врученной или полученной взятке не лишила меня ни минуты сна.
— Но я читал ваши статьи. Я знаю, кто ваши друзья. Все это вас шокирует. Но как еще можно управлять страной, половина населения которой даже не говорит по-английски и все перегрызлись друг с другом за свою долю пирога? Я скажу вам кое-что: лично я такой же, как вы. Меня отвращает вся эта так называемая демократия. Я предпочитаю хорошо управляемую страну, с честными людьми в правительстве, как в Пруссии…
— Тиранию?
— Если это единственный способ вычистить авгиевы конюшни, навести порядок, то, пожалуй, я согласен…
— На роль тирана, конечно?
— Я принял бы ее на задумываясь! — Он засмеялся, показывая, что вовсе не шутит.
— Миссис Спрейг — это подлинный стил. — В мое второе ухо проник голос Макаллистера; он услышал, как мы упомянули магическое имя, и откликнулся в своем духе. — Всякий раз, когда я слышу уверения ньюйоркцев, что в Вашингтоне нет общества, я говорю: «О, вы просто никогда не были у миссис Спрейг на Новый год, никогда не видели, как она входит в комнату, в любую комнату, и ее заплетенные в косы волосы, уложенные короной, и ее удивительные бриллианты». Теперь, думаю, их уже нет. Вчистую разорились, знаете ли, Спрейги.
Последнее замечание было добавлено, как очаровательная деталь туалета этой несчастной женщины.
Затем Макаллистер поделился со мной рецептом жаркого из черепахи, который ему открыл «чернокожий из Мериленда», — очень много сливок и масла. Еще он спросил, заметил ли я, что американцы равного общественного положения обращаются друг к другу «сэр», в то время как в Англии это обращение употребляют только слуги.
— Но мы говорим «сэр» в Англии. Обращаясь к коронованным особам, — благодушно сказал я.
На глазах Макаллистера выступили слезы.
— Несколько лет назад меня представили принцу Уэльскому, и в тот момент, когда он услышал приставку «Мак» к моей фамилии, он отвернулся.
Я как мог утешал Макаллистера, пока прием не подошел к концу в таинственно-розовый полуночный час.
Миссис Астор стояла в гранатовой гостиной сумеречнонадменная. Проходя мимо, гости прикасались к ее руке, точно к идолу, приносящему счастье.
Я и Эмма тоже удостоились прикосновения.
— Мы надеемся часто видеть вас, пока вы в Нью-Йорке. — Это было не столько сказано, сколько молвлено.
— Следующий бал Патриархов? — немедленно предложил Макаллистер.
— Да. — Так королева Елизавета могла возвысить из ничтожества до графского блеска простого виллана Сесила или Людовик XIV кивком своего парика приказать придворному погостить у него в Марли, что было равнозначно стремительному продвижению по службе.
Сэнфорды простились с нами в вестибюле. Она удивительно мне симпатична, но я никак не могу расположиться к нему. Если бы еще он играл одну, раз навсегда взятую роль, я выносил бы его с большей легкостью. Но эти вечные переходы от неотесанного человека из народа, сотворившего себя самым отвратительным образом, до вдумчивого дарвиниста и социального историка довольно-таки трудно переносимы.
Когда мы добрались домой, я сказал Эмме:
— Не знал, что ты обедала у Сэнфордов.
— Я должна была тебе сказать, — покаялась она.
Я был уже в ночной рубашке, усаживаясь возле камина, чтобы, как обычно, записать события дня. Эмма еще не сменила вечернее платье, она по-прежнему выглядела как на портрете Винтергальтера, хотя усталое лицо посерело, и я заметил — глазом писателя-реалиста (увы!), а не любящего отца, — что на ее утомленном лице по обеим сторонам нижней губы углубляются складки, таящие в себе угрозу когда-нибудь обрисовать мешки, как у ее матери, как у меня. — В последний момент я не смогла вынести очередного посещения Эпгарии и телеграфировала Сэнфордам «да», ранее уже сказав «нет».
— Было весело?
— Бельмонты очень приятны. Они совсем не американцы. — Затем Эмма проанализировала сегодняшних асторовских гостей. Я ждал, что она упомянет Сэнфорда, но напрасно.
— Мне нравится миссис Сэнфорд, — вступил я.
— Мне тоже, — оживленно откликнулась Эмма. Затухшие угли в камине внезапно осели, и в краткой вспышке пламени лицо Эммы порозовело и снова стало молодым. — Но мне кажется, что все это дается ей нелегко.
— Нелегко с ним?
Эмма кивнула, глядя на разгоревшиеся угли, и начала медленно снимать фальшивые бриллианты.
— У меня такое впечатление, что он ее подавляет. Заставляет делать вещи, для нее неприятные.
— Например, ходить к миссис Астор?
— Думаю, похуже.
— Похуже? Что именно? — Я был заинтригован, но Эмма не была расположена играть в нашу обычную игру — пытаться приподнять маску, за которой прячутся люди. — Он ей изменяет?
Самоочевидный наводящий вопрос, которым я хотел расшевелить ее, но Эмма только улыбнулась.
— Не думаю, что он настолько энергичен.
— Ты говоришь странные вещи! Уж в этом-то почти все мужчины энергичны. А Сэнфорду еще нет сорока.
— Не знаю, папа. — Эмма перешла на французский. — Я просто сказала первое, что пришло в голову. Быть может, у него сто любовниц. Желаю ему успеха.
Эмма поцеловала меня в щеку. Я поцеловал ей руку: наш неизменный ритуал.
— Он извинился за цветы?
— Он об этом словом не обмолвился. У вульгарных людей собственное представление о такте, папа. — С этими словами она ушла к себе.
Не могу взять в толк, почему Сэнфорд так меня раздражает. Наверное, потому, что он довольно ясно обнаружил свое намерение соблазнить Эмму. Слава богу, у него нет ни малейших шансов, пока ее мысли устремлены в другом направлении — как мне хочется думать, в сторону Эпгарии. К тому же я подозреваю, что Эмма по природе своей не влюбчива. Она слишком холодна, слишком осторожна, слишком наделена чувством юмора, чтобы дать себе волю. Я могу представить, что она бросает спившегося сумасшедшего мужа вроде Спрейга ради могущественного Конклинга, но только не связь с таким малопривлекательным человеком, как Уильям Сэнфорд, женатый мужчина, лишенный подлинного блеска и наделенный только деньгами. Это было бы не в ее характере. Но все же почему я так встревожен? Не верю же я, в самом деле, в наследственность в той же мере, в какой верю в обыкновенные обстоятельства, формирующие нашу жизнь; хотя, несомненно, в наших жилах течет весьма примечательная кровь. Я незаконный сын Аарона Бэрра, и, хотя внешностью или характером не очень сильно похож на этого загадочного, блистательного и аморального человека, я иной раз вижу, как из-под прекрасных ровных бровей Эммы на меня смотрят глаза Аарона Бэрра, пристально и решительно смотрят глаза покорителя мира. В такие минуты она становится чужой и таинственной, каким он был при жизни, каким остался в памяти.
Этот великий день начался со снежной бури, а также телеграммы от губернатора Тилдена: он приглашает меня к пяти часам, чтобы успеть приватно побеседовать до обеда.
Мы с Эммой внимательно изучили послание и пришли к выводу, что приглашение к беседе на нее не распространяется.
— Я приеду к обеду одна. — Альтернативы не было, потому что взять ее с собой могли только супруги Биглоу, а им, чтобы попасть к губернатору, достаточно лишь повернуть за угол — их дом тоже на площади Грамерси-парк.
Точно в пять часов я прибыл на Грамерси-парк; шел мелкий снежок, и северный ветер с абсолютно неамериканской справедливостью пытался уложить его на все вокруг ровным слоем. Газовые фонари уже горели (может быть, потому, что губернатор находился в своей резиденции?) и, точно ангельские лики, светились бледными ореолами.
Слуга проводил меня в кабинет на втором этаже, типичное убежище книжника, какое и должно быть у богатого адвоката — ценителя литературы. Возле дровяного камина — что в Нью-Йорке большая редкость (как мутит меня от запаха горящего антрацита!) — возвышалась внушительная фигура человека лет пятидесяти с коротко подстриженными темными волосами и довольно-таки агрессивным выражением лица. Когда я вошел в комнату, он был всецело поглощен чтением бумаг, кипой сваленных на письменном столе.
Обнаружив мое присутствие, человек вскочил на ноги, взял мою руку в свою и начал медленно ее сдавливать.
— Я инспектор Грин, мистер Скайлер. Губернатор сейчас отдыхает* Хотите чаю? Или чего-нибудь покрепче?
Мне принесли «чего-нибудь покрепче». Грин не стал пить ничего.
— Мы еще работаем над речью губернатора в законодательном собрании, с которой он выступит на следующей неделе. — Он стукнул кулаком по кипе бумаг. — Он заставит их себя слушать.
Я не спросил, кого он заставит слушать, но предполо-^ жил, что он имеет в виду республиканцев. Я отхлебнул шотландского виски и вежливо сказал:
— Ну разумеется, вся страна будет слушать губернатора.
— Именно это я и твержу его сотрудникам! О, они… — Но тут Грин решил, что он не настолько со мной знаком, чтобы высказывать свое мнение о штате помощников губернатора.
— Вы инспектор… города Нью-Йорка? — Глупый вопрос (хотя он прозвучал скорее как утверждение), потому что такие люди убеждены в том, что их знают все.
Грин мрачно кивнул.
— Несомненно, кара за мои прошлые грехи. Это последняя должность в мире, какую я хотел бы занять. Но губернатор настоял. Вот я и оказался наследником бедлама, оставшегося после Твида.
Мои замусоренные мозги хранят всевозможные — как нелепые, так и полезные — факты, которыми я их пичкаю ежедневно, проглатывая тысячи газетных строк. «Эндрю X. Грин» — это имя, набранное крупным шрифтом, всплыло перед глазами. «Сан»? Нет, «Геральд». Вслух я произнес газетную фразу, засевшую у меня в голове: «И разумеется, все мы надеемся, что, начав с должности инспектора, вы, мистер Грин, станете мэром-реформатором». Слова редакционной статьи так гладко текли из моих уст, как будто я ни на один день не уезжал из Манхэттена и не порывал связей с его жизнью.
Польщенный, Грин залился краской.
— Что ж, не скрою, такие разговоры велись, но я не думаю, что честный инспектор городских финансов способен снискать расположение районных боссов.
— Тогда будем надеяться, что вы вместе с губернатором вскоре переберетесь в Вашингтон.
— Так много надежд, но, увы, так мало организационных усилий.
— Но наш друг Биглоу…
— Он делает все, что в его силах. — Легкое раздражение в голосе, и я снова почувствовал себя как дома, то есть при дворе. Все это похоже на жалкую, провинциальную разновидность Тюильри, где взрослые мужчины и женщины дни и ночи напролет пытались подстроить как бы случайное пятиминутное свидание с императором на лестнице, в саду, в любом месте, где можно установить силки, — и все для того, чтобы возвыситься в этом мире.
Грин был партнером губернатора по адвокатской практике и его близким другом на протяжении, как он сам мне сказал, тридцати трех лет.
— Долгий срок, не правда ли? — Он покачал головой, подумав, наверное, что это треть столетия. — Я был юношей двадцати одного года, когда переступил порог его адвокатской конторы. Я считал его самым блестящим человеком, с каким мне только доводилось сталкиваться. Я и сейчас того же мнения. Он мне как старший брат.
Я был приятно изумлен, что холодный и даже чем-то отталкивающий Тилден способен вызвать такое обожание. Наверняка Тилден гораздо более сложный человек, чем он показался мне в те приятные дни в Женеве, когда я просто увидел в нем безупречного юриста, безжалостного политика, мономаньяка — словечко, которое я слышал уже не один раз в разговорах о нем. Уж если он за что-то берется, то не отступается до тех пор, пока не обгложет все до косточки, как тот терьер, которого я видел на так называемой арене позади муниципалитета, что рвал зубами на части крыс.
Одна из дверей кабинета открылась, и вошел высокий молодой человек с небольшим саквояжем.
— Губернатор отдыхает, мистер Грин. Ему удалось расслабиться.
— Спасибо, Бен. Ты найдешь сам дорогу?
— Да, сэр. — Молодой человек вежливо мне поклонился, как бы отдавая должное джентльмену и подчеркивая свое гораздо более низкое положение на высоченной американской социальной лестнице.
Когда молодой человек ушел, Грин объяснил, что это отличный массажист.
— Видите ли, губернатору необходимы физические упражнения. Он не признает ничего, кроме верховой езды, а можно ли этим заниматься в такую погоду? Вот и получается, что кровь застаивается в его венах, а это крайне вредно. Я твержу, что массаж необходим ему каждый день, но знаю абсолютно точно, что в Олбани он ни на минуту не встает из-за письменного стола. Я совсем не хочу этим сказать, что он не вполне здоров для человека его лет, — внезапно добавил Грин, точно вспомнив, что здоровье кандидата в президенты куда важнее его ума, если об этом вообще может идти речь.
— Энди! — знакомый слабый голос донесся из соседней комнаты. Грин извинился и отправился к шефу. Я огляделся. Семейные портреты, юридические справочники, скульптурная группа, изображающая солдата, павшего на прошлой войне, голова которого покоится на коленях опечаленного друга. Я вдруг подумал от нечего делать: интересно, где губернатор хранит коллекцию эротической литературы; о ней я узнал совершенно случайно от одного лондонского книготорговца; очевидно, губернатор в течение многих лет втайне собирал непристойные книжки. Так развлекаются холостяки.
Грин вернулся в комнату настолько бесшумно, что я вздрогнул, как будто меня застигли за чем-то предосудительным, хотя я без всякой задней мысли рассматривал удивительно живую скульптурную группу работы знаменитого Джона Роджерса.
— Это я подарил губернатору. Если хотите, вы можете войти. Но он еще отдыхает.
Единственная лампа на столике возле кровати освещала то, что на первый взгляд показалось мне живым трупом — по крайней мере нижняя половина тела практически отсутствовала, — такое впечатление создавали его худые журавлиные ноги, едва обрисованные тонким покрывалом. Верхняя половина более или менее обычных пропорций. Хотя Тилден на год моложе меня, выглядел он куда старше.
Осторожно я приблизился к кровати; губернатор плашмя лежал на спине, вытянув по бокам руки. Его седые волосы, как у Грина, коротко подстрижены. Он не носит усов, бороды или бакенбардов. Я надеюсь, что даже только из-за такой воздержанности он станет президентом и законодателем нового стиля для этой страны. После Гражданской войны никому еще не удалось как следует рассмотреть лицо американца — настолько фантастические бороды и баки отпускаются в подражание главным образом генералу Гранту.
В сумеречном свете керосиновой лампы Тилден был мертвецки бледен. Позже, за обедом, когда зажглись все огни, лицо его оставалось таким же серым и мертвым, каким оно было у этой прикрытой одеялом мумии, и я смотрел сверху вниз на бледное лицо с крупным носом и причудливо изогнутой верхней губой (плохо подогнанная вставная челюсть?).
Глаза его приоткрылись. Мне хотелось бы сообщить, что это произвело ошеломляющий эффект, такой же, какой, по словам моих парижских знакомых, производил неожиданный взгляд первого Бонапарта, брошенный равно на врага или друга. Но о губернаторе Тилдене ничего подобного сказать нельзя. Ну точно раскрылись две крупные серые устрицы и уставились на меня из глубины своих раковин. Будь у меня под рукой лимон, я выжал бы его на них.
— Мистер Скайлер, — прозвучал слабый голос. — Пожалуйста, придвиньте стул. И простите меня, что принимаю вас в таком положении. Вы так добры, что терпите это.
— О, нисколько, — оживленно откликнулся я, ставя стул возле кровати. Губернатор снова закрыл глаза. Веки его выдаются вперед, и, даже разомкнутые, они придают его серым, унылым глазам какое-то тайное, скрытное выражение. Я обратил внимание на легкое подрагивание левого века — следствие несильного удара, который он перенес в прошлом феврале (и пока сумел скрыть от публики). Я сел, чувствуя себя весьма нелепо, как доктор у постели покойного. Какое-то мгновение в комнате не было ни звука, кроме регулярной и негромкой отрыжки губернатора. Он мучается несварением желудка, и массаж, похоже, не снимает вздутия живота.
— Каково ваше отношение, мистер Скайлер, к ордену серых монахинь?
— Самое благосклонное. — Мне приходилось импровизировать, пока я не понял, что он имеет в виду. Очевидно, губернатор подписал закон, разрешающий монахиням преподавать в муниципальных школах. Результатом явились многочисленные нападки на католиков. «Трибьюн» зовет к оружию, а «Ивнинг пост» требует отменить закон на следующей сессии законодательного собрания штата.
— Я должен определить свою позицию на этой неделе. Все это очень запутано. Католики — значительная часть избирателей, поддерживающих демократическую партию. Но есть еще в партии все эти баптисты и пресвитерианцы. И они поднимают такой шум… — Тилден вздохнул.
Ненависть к католикам по-прежнему очень сильна в Нью-Йорке, особенно среди либералов, сплотившихся вокруг «Харпере уикли», на страницах которого знаменитый карикатурист Томас Насх, сам иммигрант немецкого происхождения, ведет настоящую войну с папой римским.
— Если у вас есть сомнения, то постарайтесь не определять свою позицию, — мудро посоветовал я.
— У меня нет сомнений, и я определил позицию. — Это прозвучало неожиданно резко и даже, я бы сказал, по-президентски.
Пульс мой забился быстрее при мысли, что беспечные потуги к остроумию могут закрыть передо мной источник будущего благополучия.
— Если этот закон исходил от законодательного собрания, — сказал я быстро, — то пусть оно и несет за него ответственность.
— Совет настоящего адвоката. — Приподнявшаяся шатром верхняя губа изобразила некое подобие улыбки. — Должен сказать, мистер Скайлер, что я внимательно читаю ваши доклады о положении в Европе и меня поражает в них мастерская интерпретация фактов. Вы заставили меня по-новому взглянуть на отношения между Францией и Пруссией.
— Вы мне льстите…
Нас прервала серия или glissade[37] негромких отрыжек. Тилден настолько к ним привычен, что, похоже, даже не замечает. Когда они прекратились, он сказал:
— Вы же знаете, что Биглоу настоящий пруссак.
— Мы с ним не раз спорили об этом. — Я отстаивал позицию. — Я нахожу чрезмерной господствующую здесь тенденцию восхищаться немецкой работоспособностью в ущерб, скажем так, человечности и творческой энергии французов.
— Да. Я читал ваши доклады, — сухо откликнулся Тилден. Как и я, он не любит выслушивать то, что уже знает. — Мне нужны ваши мысли, чтобы переубедить Биглоу. Он уверен, что в следующем столетии будут только три великие державы — Германия, Россия и Соединенные Штаты.
— Я не обладаю пророческим даром, губернатор. Но в этом столетии я к вашим услугам, сейчас и в будущем. — Высказать просьбу яснее я не решился.
— Если этому «будущему» суждено состояться, я, разумеется, не смогу обойтись без вашего ума.
Обещание твердое, как документ. Нет, еще лучше! Такой изощренный юрист, как Тилден, никогда не подпишет никакого соглашения, не оставив себе лазейки среди многочисленных подпунктов. Слово политического деятеля, как правило, более надежно, чем его письменное обязательство.
Мы поговорили еще о международных делах. Затем я сообщил ему о заказе, который получил от «Геральд».
— Не скажу, чтобы это была моя любимая газета. — Серая губа выгнулась, тускло мелькнули серые зубы. — Но влиятельная.
— Думаю, что смогу принести пользу партии. Не тем, что напишу о генерале Гранте, который, похоже, уже практически отставная фигура, а о его наследниках, особенно о вашем будущем сопернике.
— Блейн. — Сказано ровно, без эмоций.
— Конклинг?
Седая голова повернулась в одну, потом в другую сторону, сначала чтобы выразить несогласие, а затем продолжала это маятниковое движение, получая, видимо, удовольствие от разминки застывших шейных мускулов.
— Думаю, Конклинг не составит для нас проблемы. Блейн — другое дело. К счастью, он продажен.
— Разве публику это возмущает?
— Я заставлю ее возмутиться, как заставил возмутиться уже дважды. — Слабый голос странно противоречил цезареву тону. — Нет, мистер Скайлер, нам приходится опасаться только добропорядочных людей, вроде министра финансов Бристоу. Но такого человека республиканцы никогда не выдвинут кандидатом в президенты. Никогда. Поэтому — Блейн.
В тусклом свете я разглядел, как его губы складываются в самую неподдельную улыбку.
Вошли Грин и слуга.
— Пора одеваться, губернатор. Гости явятся с минуты на минуту. Супруги Биглоу уже здесь.
— Благодарю вас, мистер Скайлер. — На мгновение Тилден довольно сильно сжал мою руку. — Вы тот человек, которого нам недостает в общественной жизни. Человек, способный оживить теорию практикой. — Послышался негромкий звук задержанного дыхания: Тилден пытался унять сильный приступ отрыжки. — И в то же время облагородить практику теорией. — На этой высокой ноте я присоединился к супругам Биглоу в главной гостиной.
В целом очень успешный вечер. Эмма вовсю работала на меня. За обедом она сидела по правую руку от Тилдена и, думаю, сумела, если это вообще возможно, его очаровать. Присутствовали полдюжины родственников Тилдена, наслаждаясь в канун рождества обществом самого богатого и знаменитого члена семьи.
Тилдены родом из графства Колумбия, неподалеку от тех мест, где жила семья моей матери, где жил Мартин Ван Бюрен. Старый президент был другом отца Тилдена и покровителем самого Тилдена в его юные годы, так же как и моим. Но ведь у меня и Ван Бюрена общий отец. Мы оба незаконные сыновья Аарона Бэрра; излишне объяснять, что мы так и не признались друг другу в том, что нас объединяет общая кровь. И тем не менее близость к Ван Бюрену сильнее всего остального связывает нас с Тилденом. Сегодня, когда губернатор обратил внимание на мое внешнее сходство с этим великим человеком, я ответил точной копией ванбюреновской загадочной усмешки, рядом с которой даже застывшие в камне черты египетского сфинкса определенно кажутся бесхитростными и простодушными.
Биглоу был в приподнятом настроении, но выглядел утомленным.
— Мы дни и ночи работали над речью губернатора в законодательном собрании. Не понимаю, как он это выдерживает. — Биглоу кивнул в сторону Тилдена, который теперь держался довольно бодро; отрыжка сдерживалась постоянным жеванием сухих бисквитов. — Он живет на одном чае. Я называю его наркоманом.
— Лучше уж чай, чем виски.
— И до вас дошли эти слухи? — Биглоу ничем не выдал беспокойства.
— Об этом говорят только в домах республиканцев.
— Вроде Эпгаров? — Биглоу хитро улыбнулся и наполнил мой бокал мадерой. Дамы удалились. Тилден пил чай, жевал бисквиты, слушал Грина, который нашептывал что-то в одно его ухо, и своего советника по экономическим вопросам Уэллса, шептавшего в другое.
— Как может губернатор слушать их одновременно?
— О, у него еще отличная хватка, — восхищенно сказал Биглоу.
— Вы волновались за его здоровье…
— Я и сейчас волнуюсь. Но я вынужден смириться с тем, что нездоровье доставляет ему удовольствие — в буквальном смысле слова. Он не желает отвлекаться от работы. Пусть все будет как есть. После Гранта, который на посту президента не желал ударить пальцем о палец, даже если бы понимал свои обязанности, губернатор будет как дуновение свежего ветра. А сейчас все мы в изнеможении — кроме него. Но, конечно, надо учитывать, что в его жизни нет ничего, кроме юриспруденции и политики.
— Он женится, если станет президентом?
Биглоу постучал пальцем по стакану с содовой водой, что стоял перед ним (воздержание — вот характерная черта тилденовской команды).
— Я полагаю, да. Жена облегчила бы его дни в Белом доме.
— Человек страстной натуры. — После двух бокалов мадеры и прекрасного рейнского вина я чувствовал себя весьма отважным.
— Странно, не правда ли? — Биглоу благосклонно принял мою иронию.
— Он когда-нибудь проявлял интерес к женщинам?
Биглоу покачал головой.
— Никогда. Смешно. Но, с другой точки зрения, достойно восхищения. Я хочу сказать, что он как святой, абсолютно огражденный от искушений.
— Святые, милый Биглоу, не ограждены, а оградились от искушений.
— Тогда он просто призван быть тем, кто он есть, — неустанным поборником общественных интересов. Как и Грин.
— Грин никогда не был женат?
— Никогда. Он тоже живет ради работы.
— Еще один полусвятой? — Думаю, что пуританин Биглоу действительно восхищается этими ущербными людьми. Не в том дело, что я нахожу холостяков людьми ущербными, скорее наоборот. Но, очевидно, ни Тилден, ни Грин вообще не имели никаких дел с женщинами, с той половиной рода человеческого, которая дала мне не только наслаждение, но и необходимую меру нормальной человечности. Если бы у меня не было Эммы, я родил бы другую. Или, принимая во внимание мой преклонный возраст, удочерил, похитил, соблазнил или каким-либо иным способом приобрел то женское общество, без которого я просто не могу дышать. Нью-йоркский мир мужских клубов, спортивных залов и баров, политиканства за закрытыми дверьми — это не мой мир. Я изнеженный парижанин, расцветающий только в обществе женщин.
Кстати (почему «кстати»? Это же важнее всего!), Биглоу сказал:
— Губернатор назначит вас посланником в любую страну по вашему выбору, за одним исключением — Сент-Джеймс.
— Вы не представляете, что это для меня значит. — От возбуждения голос мой задрожал. Для меня это все, не считая замужества Эммы, конечно.
— Вы одна из самых ярких наших звезд в иностранных делах, если закрыть глаза на ваше нелепое пристрастие к французам, — добавил Биглоу, и на душе у меня стало необыкновенно легко.
— В таком случае вас должна была порадовать чепуха, напечатанная под моим именем в «Леджере» за прошлую субботу.
— Мне показалось, что это не ваш стиль. И почему вы ни разу не упомянули доктора Эванса, неизменного дантиста императрицы? Что с ним стало?
— По-прежнему рвет зубы, наверное. — Мы оживленно посплетничали о старых добрых парижских временах, которые никогда больше не вернутся.
Со всей деликатностью я попытался убедить Биглоу в значении Тьера и вообще Третьей, то есть нынешней Французской Республики, но у него необъяснимо сильное предубеждение против Франции. Я отношу это за счет его искреннего пуританизма. Биглоу ненавидит римскую церковь со страстью настоящего республиканца, кем он и был до того, как стал секретарем штата Нью-Йорк и демократом. Десятилетиями он утверждал, что папство — это самая злобная и отвратительная сила в мире и что в один прекрасный день оно сойдется в истинном Армагеддоне с добродетельным протестантством, развязав новую, еще более кровавую гражданскую войну здесь, в Соединенных Штатах, причем форт Самтер будет расположен в Шестом избирательном округе, где царит мрак ирландских кварталов.
Сознаюсь, я некогда разделял эти предрассудки, особенно в отношении ирландцев, которых считал напастью, эпидемией, обрушившейся на мой Нью-Йорк. Разумеется, они и более поздние иммигранты и в самом деле уничтожили эту старую голландско-английскую деревню моей юности, но жалеть тут не о чем. Проведя большую часть своей жизни в странах, где господствует римская католическая церковь, я не только стал более терпимым, чем Биглоу, но и пришел к выводу, что в таком обществе, поскольку оно ни в коей мере не является христианским, жить гораздо приятнее, чем в протестантском.
К концу вечера Тилден выглядел очень усталым; несмотря на выпитый чай и несколько таинственных таблеток.
— Надеюсь, вы навестите нас в Олбани, как только покончите с генералом Грантом.
Я ответил, что ничто не доставит мне большего удовольствия. Внезапно рядом с губернатором оказался Грин. Красивый, крепко сбитый, он затмевает тщедушного Тилдена.
— Губернатор, вы не сказали мистеру Скаилеру о наших планах открыть рекламное бюро?
— Пока нет. Пока нет. — Голос Тилдена прозвучал глухо, казалось, губернатор раздражен. Но Грин не желал умолкать. Он повернулся ко мне:
— Через несколько недель мы откроем бюро, в котором писатели и художники будут готовить материалы для газет…
— Мистер Скайлер слишком утонченный литератор, чтобы заниматься такими вещами. — Глаза Тилдена широко раскрылись: он сдержал мощнейшую отрыжку, которая медленно и, без сомнения, болезненно искала выход через раздувшиеся ноздри.
— Но, губернатор, вы знаете не хуже меня, что нам понадобятся любые авторы, каких мы только сумеем найти, и, имея мистера Скайлера в «Леджере»…
— Мистер Скайлер не в «Леджере». Они просто его печатают.
— Но, губернатор…
Я прервал эту перепалку, заметив:
— Кстати, я предложил моему издателю написать вашу предвыборную биографию. Его это заинтересовало. Биглоу обещал снабдить меня материалами. Поэтому, как только вашу кандидатуру выдвинут…
И Тилден, и Грин просияли; мы расстались, пожелав друг другу веселого рождества и счастливого Нового года. Последние слова губернатора, обращенные ко мне, были:
— Увидимся позже. — Эта забавная фраза часто у него на устах.
_ Что ты думаешь о Тилдене? — Мне не терпелось задать Эмме этот вопрос.
— Не самый легкий собеседник.
— Холодноватый?
— Нет. Страстная натура, по-моему.
— Я не вынес такого впечатления, да и никто другой тоже.
— Есть ведь разные страсти, правда? Ну, например, страсть моей свекрови к деньгам…
— Не упоминай ее! Я чувствую, как кровь начинает стучать в барабанные перепонки.
— Или страсть очаровательного сенатора Конклинга к Кейт Спрейг.
— Он тебе понравился?
— Я видела его только один раз, мы перебросились всего десятком слов.
— Помню. И ты сказала, что он кажется тебе тщеславным.
— О, как павлин! С этим смешным завитком посреди лба…
— Локон Гиацинта. Мне кажется, он подражает Дизраэли…
— Но когда он смотрел на Кейт, можно было почувствовать, что это страстный мужчина.
— Чтобы увидеть ее, он пересек полмира — инкогнито, как он надеялся. Вряд ли он предполагал столкнуться с нами. Так или иначе, теперь ты видела лидеров обеих партий. Кто из них победит? Кто будет президентом — Тилден или Конклинг?
— Какая разница? Это все игра, папа. Это неважно.
Я почувствовал в ее голосе отзвук, вариацию сэнфордской темы.
— Игра или нет, но результат имеет значение.
— Все равно это совсем не то что император, не правда ли? — Эмма все еще рассматривает Соединенные Штаты как увеличенную Мексику.
— Согласен, нашим президентам почти нечего делать. Правит конгресс; в основном он и ворует. Но президент предоставляет должности, в частности старым, заслуженным писателям.
— Тогда vive Тилден! — Эмма развеселилась. — А что касается его страсти…
— Как же тебе удалось обнаружить то, чего никто не заметил?
— Я слышала, как он говорил о каналах.
— Каналах?
— И железных дорогах. И… о да, еще о правосудии. — Эмма была как школьница, вспоминающая урок. — Он сказал, что его приводит в ужас несправедливость американской судебной системы. Суды служат богатым, сказал он.
— Уж он-то должен это знать. Сколотил состояние, защищая интересы железнодорожных магнатов.
— Значит, он хочет искупить свои грехи. Он добрый человек, папа, хотя и какой-то нелепый.
— Не нахожу его нелепым и сомневаюсь, чтобы он был добрым.
— Потому что ты мужчина. И американец. Я бы только предпочла, чтобы он был менее напыщенным.
— Гремел, как князь Меттерних?
Мы посмеялись старой шутке. Я сказал, что его истинной и единственной страстью является плохое здоровье.
— Все равно я убеждена, что он будет очень забавным президентом, если такое возможно. У него есть любовница?
— А как думаешь ты?
— Думаю, нет. Он похож на старого каплуна. — Так мы обсуждали следующего президента, которому предстоит восстановить наше (мое) благополучие.
Эмма легла, а я немножко поработал над Кавуром. Нелегкая тема. Меня страшит перспектива писать предвыборную биографию, но, если надо, я напишу. Кроме того, я уверен, что какой-нибудь честолюбивый юнец из издательства Даттона проделает всю черновую работу, а я добавлю один-другой изящный штрих.