Сергей Капрарь



Родился 20 августа 1990 года в Кишиневе, Молдавия. В детстве увлекался приключенческой и научно-фантастической литературой, пока в пятом классе не познакомился с творчеством Эдгара Аллана По. В 15 лет стал читать Говарда Филлипса Лавкрафта. С тех пор тяготеет исключительно к психологическим, атмосферным ужасам. Первые попытки написать страшную прозу Сергей предпринял тогда же, в подростковом возрасте, но они казались ему неудачными, поэтому он забросил писательство на несколько лет.

Окончив 12 классов школы, уехал в Брянск учиться на журналиста. Тогда же вновь вернулся к литературе. К 22 годам в Сергее закрепилась любовь к тягучим, вязким историям, изобилующим экспрессией, декадансом, символизмом и эстетизмом. В эти годы он испытывает сильное влияние таких авторов, как Леонид Андреев, Валерий Брюсов, Александр Грин, Владимир Набоков, Борис Пастернак и малоизвестный современным читателям советский писатель Юлий Даниэль.

После университета вернулся домой, в Кишинев. Работает, в свободное время совершенствуется в английском, занимается спортом и пишет истории.

Сергей уверен, что находится в самом начале писательского пути. Во многом он продолжает вдохновляться произведениями вышеупомянутых писателей и поэтов. «Я сознаю, что моя проза сегодня довольно интровертна, как и я сам. И потому читателям я предлагаю погрузиться в мой личный ад и коснуться моих собственных страхов. Добро пожаловать!»

Сонечка

Даже обладая несколькими человеческими жизнями и познавая весь мир в мучительных поисках самого опасного врага, можно понять следующую простую мысль: самый коварный и жестокий враг сокрыт внутри нас. Кто может наиболее дерзким и ужасающим способом воспользоваться моими слабостями, как не я сам? И кто снарядит наиболее хитроумную ловушку для моей души – разве не мой собственный разум способен на подобное злодеяние?

Я оглядываюсь назад, на немногочисленные прожитые годы, резюмируя их и сводя их смысл к общему знаменателю: по всему выходило, что свою короткую жизнь я посвятил изучению и уничтожению духа, поддерживавшего огонь внутри меня. Тщательно всматриваясь в те или иные особенности характера, я тут же бессознательно составлял коварный план, призванный лишить меня того лучшего, за что я еще мог быть оценен; в сгущающемся мороке зла и небытия моя рука тянулась погасить последнюю свечу, безнадежно рассеивавшую призраков подсознания.

Осознав в себе эту тягу к саморазрушению как величайший акт существования, триумф эстетики и насилия над духом, я нахожу вполне логичным, почему судьба свела меня с Сонечкой.

До нее моя жизнь представляла собой жалкий набор дней, сравнимых по вкусу и насыщенности с выцветшими, потускневшими фотографиями, что изобилуют неудачными ракурсами и фальшивыми улыбками. Я жил на старой даче, построенной дедом еще до войны, перебивался случайным заработком и врал себе, что нахожусь в поиске своего пути. Бывали дни, когда я выходил на улицы города и бесцельно бродил весь день, не замечая жажды, голода и усталости. Я жалел о несовершенстве моего тела, неспособного воспринять окружающий мир глубже и точнее, – все из-за скованности и ограниченности пятью чувствами. Иногда, стоя в самой высокой точке города, я окидывал взглядом его одинаковые скучные дома – каменные островки посреди убогих деревьев, душимых смогом и грязью.

Если и существовал воплощенный на земле эдем, то здесь раскинулся его брат-антипод – он жадно ломал человеческие жизни и вечно требовал больше, не в силах утолить садистский голод.

Как же сильно я ненавидел этот город той зимой!

Покрытый всюду то ли грязным снегом, то ли снежной грязью, весь в разводах луж и истерически вздернутых к небу пальцах веток – словно деревья безмолвно молились, – город жевал мои тело и душу, пытаясь найти слабое место и одним мощным движением переломить меня. И тогда я столкнулся с Сонечкой.

Я стоял, привычно погруженный в собственный ад размышлений, ожидая зеленого светофора. Память сохранила и назойливую мысль, не отпускавшую меня в тот момент. То было твердое намерение смириться с одиночеством, преследовавшим меня всю жизнь, посвятить себя творчеству – писать, пока дышу, больше, чаще, совершеннее, оставить след, прочертить его на челе мироздания и уйти в небытие замеченным – неоцененным, непонятым, непринятым – не имело значения. Мои рассказы заменили бы мне детей и внуков, моя призрачная муза – единственную любовь, преданную мне дыханием, телом, всем своим естеством. И, переживая апогей этой мысли, я словно с разбега вошел в холодные воды негостеприимного омута, замедлившего восприятие действительности: на другой стороне стояла Сонечка, посреди снующей массы человеческих тел, не видимая никем, почти бестелесная, невесомая, хрупкая, как наваждение, бледная, словно призрак давно ушедшей мечты, в легком белом платье, Сонечка, с глазами, пробуждавшими невыносимое и сладкое страдание, – и они смотрели на меня. Жить, любить, погибать и возрождаться – с ней одной, рядом, и ничего больше – мой мир сжался до размеров Сонечки, обрел ее черты, ее мягкую полуулыбку, ее маленькие пальчики и густые волосы.

Сонечка говорила мало: туман в голове не дает вспомнить, как и почему мы стали жить с ней вместе. Казалось, что все происходило согласно своей скрытой логике, никому не видимой, кроме нас с Сонечкой. Она бродила из комнаты в комнату, иногда исчезая вместе с утренним солнцем, но неизменно возвращаясь с первыми сумерками. Я никогда не спрашивал ее, куда она ходит – да и мне было все равно. До ее прихода у моего обиталища не было души: я копошился в его останках, подобно трупоеду, паразитируя, пользуясь его защитой и теплом, но Сонечка вдохнула в него свою чарующую искру, а потому каждый день внутренняя обстановка постоянно видоизменялась, подчиняясь воле новой хозяйки. Но я не мешал моей радости вносить частичку себя в это жилище – с детской наивной улыбкой и бесконечным обожанием в глазах я смотрел на мою Сонечку и не в силах был противиться ее таинственной, неумолимой силе.

Навсегда останется в памяти наша первая с Сонечкой ночь – я не переставал удивляться той легкости, той неосязаемости, словно в своих объятиях удерживал я лишь бесплотную мечту – хрупкий сон, едва коснувшийся моего сердца. И вместе с тем той же ночью другое чувство не давало мне покоя, и я напрасно тогда интерпретировал его не так, как следовало, но сегодня оправдываю себя тем, что был сражен удивлением: когда наши с Сонечкой тела слились в единое целое – так ярко, сильно и неотвратимо, – я даже перестал осознавать себя как нечто отдельное от того существа, в которое мы с Сонечкой претворились. В ту ночь я уснул, убаюканный приятной усталостью, и Сонечка ласково гладила мои волосы и молчала, а в том молчании можно было усмотреть гораздо больше, чем в ином множестве мудрых слов.

Стоит ли говорить, как велико было мое счастье, сколь полной и прекрасной казалась мне жизнь на первых порах? Я черпал силы и вдохновение в окружающей действительности, а мои чувства были настроены на восприятие прекрасного даже и в самых малых формах его проявления; шел ли весенний утренний дождь, звонко и победоносно провозглашая свое присутствие, спал ли старый пес, согревая куцым телом беззащитных щенят, сталкивалась ли со мной незнакомка в парке, пока я по привычке бродил по аллее, полностью погрузившись в свои трогательные грезы, – во всем усматривал я если не великий Божий Промысел (ведь я не в силах похвастаться истовой верой), то некую непознаваемую тайну, намекавшую, сколь много прекрасного сокрыто в ткани бытия – протяни к нему руку и ощути его нежное родительское прикосновение, его бесконечную благодать! Однако я не мог не заметить и тревожной тени, чье присутствие угадывалось лишь до предела напряженным шестым чувством. Я, будучи безмерно опьянен долгожданным счастьем, отмахивался от него, пренебрегая настойчивым предупреждением. Но я видел – опять же, не глазами – ту смутную угрозу и не мог предугадать ни того, в чем она состоит, ни от кого или чего исходит. И всякий раз, когда я покидал дом для очередной прогулки и наслаждался той радостью, что простиралась передо мной, краем глаза или, быть может, краем сознания я выхватывал неуловимых призраков, внушавших тревогу тем сильней, чем явственнее я понимал, что местом своего сосредоточения они избрали наше с Сонечкой жилище.

И в самом деле, день ото дня мой дом претерпевал ускользающие от пытливого взгляда изменения – с новой силой я пропускал через себя воспоминание: до Сонечки я воспринимал дом не иначе как тюрьму. Вскоре я уже возвращался после прогулок с меньшей охотой, хотя и не находил тому объективных причин. Работа над новыми рассказами приостановилась, а присутствие Сонечки не только перестало вдохновлять меня, но, напротив, внушало теперь безотчетный и даже неуместный страх.

Не припомню уже, в какую из ночей, когда в нашей округе становилось непривычно тихо, а по комнатам сквозь старые щели сновали любопытные и докучливые сквозняки, я видел один и тот же повторяющийся кошмар, и не было во мне достаточно сил, чтобы прекратить его и проснуться. Нет, моему сознанию словно нашептывали безумный сценарий сновидческого действа, а я исполнял лишь роль марионетки в руках неведомого, но ощутимого зловещего кукловода. По его черной воле я направлялся во сне к пещере, один вид которой повергал душу в неизъяснимый трепет: я чувствовал внутри тьмы некое безымянное, безликое и бесформенное зло и его неутолимый голод – оно жаждало изведать моей плоти. Мне грезилось, как стенки входа жадно раздвигались, а сверху набухал отвратительного вида неизвестный нарост, тошнотворно колыхаемый конвульсиями. Ноги неумолимо несли меня к пещере, и всякий раз отвращение от прикосновения к ее влажным, липким, неестественно мягким стенам, будто рука касалась вовсе не каменной поверхности, пробуждало меня ото сна. Но даже и бодрствуя, я не мог забыть страха – той тревоги, что в глубине пещеры сокрыто нечто ужасное.

Долгое время я не замечал перемен, происходивших в Сонечке, и виной тому, конечно же, моя собственная слепота. Но все же от меня не укрылась явная связь между этими переменами в ней и метаморфозами, которые претерпевало не только мое отношение к Сонечке, но и я сам. Чем сильнее я усматривал пугающую взаимосвязь наших изменений, тем могущественнее был страх внутри меня, разбавленный, однако, мучительными противоречиями. Я любил ее, я не чаял в ней души и к ее ногам готов был сложить всякое бесценное сокровище этого мира, принести в жертву все святое, что есть на земле, – ведь я так боялся потерять Сонечку! Но ее внутреннее существо, вся ее суть, пропитанная непознаваемой инаковостью и рожденная, безусловно, в загадочном и далеком от самых смелых человеческих представлений иномирье, – все это провоцировало тот ужас, изначальную природу которого я тщился опознать. И если сперва Сонечка, молчаливая, тихая, словно вочеловечившийся ангел-хранитель, была для меня манящей тайной, то теперь ее очевидная инородность по отношению к нашему материальному миру лишь сильнее отталкивала меня. Природа наших с Сонечкой взаимоотношений получала даже и заметное внешнее проявление – в тех самых изменениях, о которых я намекал выше. Сначала я слепо отвергал любую мысль о них, но ощутимый упадок физических и душевных сил, игнорировать который было бы верхом недальновидности, заставил меня задавать себе вопросы не самого приятного свойства. И я спрашивал себя: почему моя Сонечка из едва осязаемого, буквально воздушного создания претворялась в существо сильное, полное жизни и (неужели я вынужден это признать?) приземленное, наполненное в то же время чем-то глубоко неправильным (порочным? грязным?), что сначала расценивал я как пикантную деталь в богатой палитре ее внутреннего мира, но теперь… И почему я после молниеносного душевного подъема, могучего глотка новой прекрасной жизни стремительно падал, и тонул, и задыхался в неуловимой тьме, но что важнее – почему мое собственное тело теперь мнилось мне неподвижной тонкой скорлупой, вот-вот готовой треснуть и разойтись, обнажая беспомощный дух перед лицом жестокого, неименуемого зла? Минуты близости с Сонечкой – я жаждал их и боялся их! – не могли теперь избежать пугающей ассоциации с насилием, когда вновь терял я осознание своего существования, а Сонечка – Сонечка впивалась в меня, брала в плен мое тело, а с ним – и душу, и пила, пила, пила все то, кем я был; в ее оплетающих объятиях я таял и дух истончался, оставляя лишь немощный хребет, а Сонечка, если бы только того пожелала, могла с легкостью переломить его одним усилием воли. Я по-прежнему засыпал в ее руках, отдавая себя во власть ласки, но теперь чувствовал, что эта ласка дается жестокой ценой, – и все равно не мог отказаться от губительного наслаждения.

Я мог бы прогнать от себя Сонечку, мог бы обрести свободу, заставить мою любовь уйти, исчезнуть, забрать с собой всякое милое сердцу воспоминание, исполненное сентиментальной и чувственной поэзии. Но сама мысль о расставании с Сонечкой вызывала во мне необоримую слабость – и я падал без сил, без эмоций, без желаний, пренебрегая теми остатками души, которыми располагал, – падал в ее объятия, снова и снова, и благодарил Бога за то, что наградил меня ею, и проклинал дьявола – по той же причине. Слишком поздно я догадался, что эту душевную слабость, эту неспособность собрать всю свою волю воедино привила мне Сонечка: она прокляла меня презренной немощью, разрушила меня с той мучительной неспешностью, с каковой в старые времена умирали тысячи и тысячи посаженных на кол жертв, чьих имен не сохранила ни человеческая память, ни история. Так же медленно погибал я – безвестный, едва ли вспоминаемый немногочисленными старыми друзьями, и конец мой был неминуем, как и у всего, что не вечно в нашем мире.

Мой дом теперь был ее домом, а я – не более чем тенью былого себя. Но даже и тогда свет надежды не угас во мне окончательно. Я стремился к свободе с той решимостью, которой еще обладал. Моя мысль отчаянно работала и цеплялась за любую тростинку, лишь бы я не тонул в сладком и ужасающем омуте Сонечки. Я понимал, что в одиночку не справлюсь с зависимостью, и когда в очередной раз увидел себя в зеркале – бледный, бесплотный дух, в чьих глазах едва угадывался пульс жизни и только слабый намек, что в стекле отражался человек, еще не мертвец, – тогда я решил обратиться за помощью к друзьям.

То был сияющий миг победы: под покровом густого тумана, раскинувшегося ранним апрельским утром, я ушел из дома и вместе с горсткой друзей отправился за город, к природе, чей оживляющий воздух был так мне необходим. И чем длиннее становилось расстояние до Сонечки (прости меня), тем больше была радость, сильнее упоение от пьянящей свободы, когда душа вновь предоставлялась самой себе, а судьба – моей воле. В тот день мы много рыбачили, пили, жгли костер и предавались веселью; я чувствовал себя обновленным, восстановленным – и живым. И когда перестали тлеть последние угли, а голоса устали петь под гитару и вместо них затянули свою песню беззаботные сверчки, мы улеглись спать по палаткам, хотя вскоре я переместил свой спальный мешок наружу, чтобы уснуть под защитой седых звезд.

Но как только я остался наедине со своей свободой, меня обуял настолько мощный в своей иррациональности ужас, что после не приходилось и удивляться, почему я спешно собрал свои вещи и, будто подгоняемая призраками затравленная жертва, поспешил прочь от друзей – через ночной лес, сквозь цепкие деревья и едва ощутимый холод, быстрей и быстрей. Я летел к Сонечке, я хотел к Сонечке, хотел и не мог отпустить ее, спешил еще быстрее, боясь не обнаружить ее дома, боясь уснуть в невыносимом одиночестве, которое ненавидел всю жизнь. Я оказался слишком слаб – Сонечка по-прежнему удерживала меня незримыми оковами. И хуже то, что я страстно желал этого плена и теперь уже не мыслил жизни без него; лишь в той несвободе, которую подарила мне любовь, я чувствовал внутри гармонию, я был тем, кем должен быть, и вся моя внутренняя суть, мечтавшая лишь о саморазрушении, ликовала от того, что мечта исполнялась.

Я явился домой под утро – выйдя из леса к дороге, мне удалось поймать пару попутных машин, а потому я добрался относительно быстро, хотя, признаюсь, ожидание в пути было невыносимым. Я буквально влетел в прихожую и не глядя покидал свои вещи куда попало, стараясь поскорее раздеться. А потом я бежал в гостиную, чувствуя нутром, что там меня ждут, – и не ошибся. Моя Сонечка сидела в кресле, глядя перед собой, не выражая ни злобы, ни радости, – сидела, словно затаившийся ночной демон в ожидании обреченной души. И я со стоном припал к ее ногам, покрыл поцелуями ступни и со слезами попросил прощения; я был червем, извивающимся перед ликом своего повелителя, своего Бога, и я молил о Его милости, о Его (Ее) благословении и любви, без которой мое тело тут же исторгло бы жизнь из слабеющих объятий. И не выразить словами той смеси ликования и ужаса, когда рука Сонечки коснулась меня и погладила голову: я закрыл глаза и заплакал от счастья. Я был прощен и принят обратно!

С того дня я уже никуда не убегал от Сонечки, и она безнаказанно пила меня каждую ночь. Я хирел день ото дня, но уже не в моих силах было что-либо предпринять: ночи с моей любимой остались единственной, пусть извращенной, но радостью. В своих снах вновь и вновь я возвращался в пещеру, терпел ее неистовое зловоние и продвигался каждый раз глубже и глубже, аккуратно ступая по отвратительной влажной поверхности. Своды пещеры порой содрогались, словно предвкушая конец моего пути, где меня поджидал невыразимый бесформенный кошмар. Я не мог дать ему имени, не мог вообразить его воочию, и эта неизвестность заставляла меня цепенеть. Когда до столкновения с ужасом оставалось совсем немного, я с криком вырывался из липких лап сна и часто-часто дышал, долго не приходя в себя от увиденного.

Я уже был жалкой и безвольной пылью, когда в один день Сонечка подошла ко мне, молча взяла мою руку и приложила к своему животу: внешне я не смог выразить ни единой эмоции при катастрофическом отсутствии каких-либо сил, но внутри все во мне затрепетало, пришло в хаотичное движение. Когда я ощутил рукой толчок, сознание пронзила сильнейшая вспышка узнавания, будто существо внутри Сонечки было мне знакомо. Она ничего не говорила и только улыбалась мне, а лицо мое все так же ничего не выражало, и лишь глаза округлились от испуга, выдавая меня с головой.

Я тщетно клялся себе, что убью Сонечку, но к действиям, естественно, так и не смог перейти. Меж тем ее живот рос быстро, чудовищно быстро, чему я даже не удивлялся – ни одна эмоция мне не принадлежала, все было выжато Сонечкой подчистую. Я не ужаснулся и тогда, когда она позвала всех моих друзей в гости и щебетала, как это будет чудесно и хорошо, если они навестят нас.

Она пылала жизнью – моей жизнью – и была безупречна в роли хозяйки. Стол ломился от разнообразных лакомств, вокруг царила атмосфера непринужденного радушия, а я – я лишь безмолвно наблюдал. Сонечка очаровала их всех: они пожирали ее глазами, совершенно не обращая на меня внимания. В их взглядах читалась безоговорочная любовь – настолько сильно мои друзья были одурачены. Безумный пир, в котором гости старательно не замечали болезненного, будто умершего за столом хозяина, длился целую вечность: я не мог плакать от бессилия, лишь смотреть, как вслед за мной мои близкие шагали, не колеблясь, в пустоту и та жадно пожирала новые души.

Я обводил взглядом присутствовавших, примечая их тупую, покорную любовь, адресованную Сонечке, когда она взяла меня за руку и улыбнулась; наши глаза встретились: ее были спокойны, скрывая внутри едва угадываемое коварство, в моих же путались удивление со страхом. Предчувствие недоброго не подвело меня: Сонечка молча раздвинула ноги и исторгла нечеловеческий по своей природе вопль, от которого сердце мое едва не остановилось. Я знал, знал, что это должно было случиться, и не мог кричать, не мог остановить – не мог проснуться, хотя и понимал: вот он, вот он, бесформенный кошмар, что поджидал меня во тьме пещеры, он рвался на свободу, и его крик соединился с криком Сонечки. Последнее, что я видел, – медленно изменяющиеся лица моих друзей, сквозь рабское обожание проступали изумление, и ужас, и осознание неизбежного. Я закрыл глаза свободной рукой, не желая выносить разворачивающегося зрелища, но я слышал, я ощущал все вокруг. Эти звуки и ощущения подстегивали мое воображение, наполняя его картинами всесокрушающего кошмара, но реальность, безусловно, была куда более отталкивающей. Я дрожал, и комнату наполнили крики и смерть – извращенное порождение нашего с Сонечкой союза беспощадно уничтожало моих друзей; крики слились в один всеобщий вопль, вокруг царил хаос, и жестокая расправа настигала каждого, терзая плоть и обнажая внутренности. Я дрожал, но держал глаза закрытыми, и лицо мое оскалилось, едва удерживая хрип, а от стен отражались отчаяние, и зловоние, и ликование нечестивого ужаса, жующего невинных жертв во славу неутолимого голода. Они все были мертвы. Моих ступней коснулось что-то жидкое, и вероятно, то была кровь – я с содроганием подтянул ноги к груди, все еще не открывая глаз. Теперь я слышал только голос, твердивший мне: «Ты достиг чего хотел, ты уничтожил их, ты уничтожил все!» А затем он засмеялся, и тогда я понял, что то был мой смех и мой плач. Я трясся всем телом, не переставая смеяться, пока шаткое сознание скользило к краю пропасти, в недрах которой безумие уже ожидало моего падения. И я соскользнул вниз, когда Сонечка заключила меня в холодные, пропитанные смертью объятия и тихо промолвила возле уха:

– Милый, я сегодня очень устала. Давай ложиться, завтра все уберу.

Наслаждение Исповедь смиренного Божьего раба

Никогда не знаешь, когда прошлое может настигнуть тебя. Подобно незваному гостю, оно стоит во мраке дверного проема, скрестив на груди руки, и немигающим взглядом смотрит тебе в спину, ожидая, когда холодный укол пронзит сердце и ты нехотя обернешься назад. И тогда с новой силой воспоминания, обретающие физическую форму, охватывают тебя, сковывая движения и лишая возможности сбежать. В звенящей тишине ты смотришь в глаза призракам, безмолвным и эфемерным, лишенным того осуждения, что ты ожидал. Напротив, их лица безучастны к тому, что ты испытываешь, и безразличие это пугает еще сильнее и душит умоляющий крик, зародившийся было в горле. Я слишком слаб. Господь отвернулся от меня. Минуло десять лет; я смиренно молил о забвении, но прихотливая и неподатливая память издевательски сохранила каждую деталь в нетронутой достоверности. Я в мельчайших подробностях помню лето 2003 года, и, по всей видимости, только смерть отделит мое сознание от гнетущих воспоминаний.

Мое имя затеряется в лабиринтах времени, обо мне не вспомнит ни одна живая душа. Лишь история имеет значение, и мне осталось ее рассказать.

Я ценил их обоих, моих университетских друзей, Сашку Игнатьева и Лию Ушатову, – ценил каждого по-своему. Сашка – замечательный рассказчик, вечно улыбчивый и неунывающий, весь исполненный живой энергии, заряжающей всех вокруг. Можно было часами слушать его рассказы, но самое важное – он был надежным и преданным товарищем. Лия импонировала мне сочетанием несовместимых на первый взгляд качеств, присутствовавших в ее характере в идеально выдержанных пропорциях. Ее цепкий ум соседствовал с необоримой ленью, озорной нрав – с серьезностью жизненной позиции, лихая бесшабашность – с непрошибаемой стеснительностью. Для нас с Сашкой она была девчонка что надо, так что мы все трое отлично ладили.

Как вы понимаете, подобное счастье недолговечно и полагать или надеяться на противоположное – непозволительная роскошь. Рано или поздно наш поезд товарищества должен был сойти с рельсов, неизбежно приведя к катастрофе. Не нужно гадать о вероятностях или предполагать случайности – внезапная любовь являлась вполне прогнозируемым фактором, а ее последствия мог бы предсказать любой человек, обладающий ясным мышлением.

Мы с Сашей безнадежно влюбились в Лию; Лия в итоге выбрала моего друга. Я и сейчас помню день, когда их отношения вышли на новый уровень, а мои опасения из области предположений перенеслись в область очевидного. Их счастье отдавало болью в голове, в сердце, в душе; их смех оглушал меня раскатистым громом; их чувства, каждый день их встреч заряжал воображаемый пистолет новой пулей, а та в свою очередь с гулким выстрелом жадно вонзалась мне в висок. Эти дни отпечатались на языке терпким портвейном, размазались и растеклись, вымоченные в обильных слезах, тайных и никем не виденных. Для окружающих ничего не изменилось в моем поведении: я сохранял сдержанную радость за друзей, всячески пытаясь как можно спокойнее пропускать мимо ушей шутки по поводу нашего мнимого любовного треугольника – мнимого для всех, кроме меня. Саша с Лией ни о чем не подозревали, а я в своих мыслях, пустых и никчемных, представлялся себе жертвенным агнцем, ушедшим на заклание во имя счастья других. Моя жертва была тем значительнее, что являлась тайной, не оцененной другими. Пролистывая страницы прошлого, с тоской я понимаю: я вел себя как самый настоящий дурак.

Безответная любовь – яд, существующий взаправду, и врачам бы стоило всерьез задуматься о том, чтобы классифицировать его как токсин – он явно смертоноснее некоторых из них! Восемь месяцев, девять дней, семь часов (приблизительно) прошло с начала моего кошмара, когда наступило жаркое, липкое лето, предвещавшее разлуку с друзьями – долгожданную и нежеланную в равной степени. Все это время мое сердце в изобилии цедило смертоносную отраву, из-за которой душа атрофировалась и стала безразличной к самой себе. Я носил в себе гнойник, с которым не желал расставаться, а боль при каждом его неосторожном вскрытии теперь была неотделимой частью моей сущности. Я не мог представить себе никакого выхода. Более того – не хотел: я так сильно любил Лию – и так сладостно ощущал ничтожество внутри себя, жалкое, глупое, презренное, не отпускающее желание линчевать себя! Я гнил изнутри и улыбался своему страданию разлагающимися губами, зная, что не заслуживаю ничьего снисхождения или понимания. Прояви ко мне кто-либо сочувствие, он бы скорее замарал себя моим внутренним миром – зловонно-грязным болотом, где смерть и любовь плакали в обнимку, как пьяные старые подружки.

Да, так я встретил то лето: Саша и Лия уезжали в родной Мглин, предоставляя меня самому себе. Я мог спокойно воспринимать их обоих рядом, под присмотром, под якобы контролем, жадно пытаясь припасть губами к их недосягаемому счастью, но, находясь в другом городе, далеко от меня, они лишали меня и этой ничтожной нити, связующей нас.

Теперь же я усматриваю в этом усмешку Господа, которому усердно посвящаю свои тело и душу. Я пытаюсь уверовать в Его любовь, но, возможно, ненависть к себе не дает мне этого сделать, или же все дело в том, что я так и не сумел очиститься от жалкой, мазохистской любви к одиночеству, которое делало меня таким исключительным, значительным в собственных глазах. Винить Бога или слепой случай? Решать вам: в конце июня ребята позвонили мне и предложили пройти университетскую практику с ними. Сложно забыть этот разговор, возбудивший во мне множество неоднозначных эмоций: «Привет! Как поживаешь? Давай с нами в Тещу махнем!» (бодрый, приятный Сашин баритон, как же ему сложно в чем-то отказать!), «Приезжай обязательно! Ждем!» (ее, ее голос!), «Да, в Тещу, чего смеешься? Через е, а не через ё!» (не Лия, Саша, чтоб тебя, дружище…), «Иначе я обижусь!» (Лия…). Я не мог отказаться – это была решимость, вскормленная обреченностью и пропитанная желанием видеть, слышать, чувствовать невыносимую боль, ведь с ней – я чувствовал себя живым, становился тем мотыльком, что родился для пламени, терпеливо ожидавшего своей жертвы.

В Тещу мы собрались на диалектологическую практику: будучи студентами-филологами, мы должны были общаться с местными, преимущественно почтенного возраста, и собирать диалектизмы – слова да местные выражения. Иначе говоря – скука смертная, а для нас, людей далеких от науки и от диалектологии в частности, это предприятие и вовсе казалось делом бесполезным.

Как я и думал, Теща оказалась жалким умирающим поселением, безвольной жертвой разлегшейся в паре десятков километров от Мглина. Ее дни уже были сочтены, но несколько жителей еще оставалось – им либо некуда было уезжать, либо вовсе не хотелось. Второе относилось в основном к старикам, чей интерес составляло лишь доживание последних лет на бренной земле, на родной земле, а потому склонить их покинуть дом не представлялось возможным. Множество домов Тещи пустовало и пребывало на различных стадиях разложения. Заброшенные, неухоженные участки выглядели уныло, словно все их разом поразило проклятие. Причины запустения, впрочем, достаточно прозаичны – разруха девяностых не знала жалости, особенно к слабым. В шестидесятые в Теще занимались рыболовным промыслом – в начале нулевых здесь остались одни только грязные, уродливые руины, лишенные собственной памяти и предназначения.

Не знаю, о чем я только думал, согласившись приехать сюда – преследовать Сашу и Лию, словно полночный призрак, – безумие! Разговоры с местными ради выполнения никчемной работы грозили мне пустой тратой времени – а я это ненавидел. Настоящее наслаждение я получал, отлучаясь на уединенные прогулки по лесу, застывшему в вековой дреме вокруг Тещи. Он потихоньку завоевывал назад свои земли – жителям же уготовано было лишь забвение.

Я любил листву старых деревьев, сверкавшую изумрудами в лучах страстного полуденного солнца. Мне нравилась симфония леса, лишенная ритма, но полная мощной внутренней жизни: я сливался с криками птиц, хрустом веток, стрекотом любопытных насекомых, влажным ковром трав, хозяйничавших на полянах, запахом мхов, то тут, то там облепивших мощные стволы деревьев. В размеренной, почти недвижной пустоте лесного инобытия я терял связь со всем человеческим, отделял от себя невзгоды того, другого мира, что за окраиной леса. Однако, освобождая дух от тягот обыденной жизни, обнажая изнанку своего внутреннего существа, я находил не желанное забвение, да и не смысл сущего. Мне открывалась истина, которую я отчаянно хоронил в потаенных местах души, – я видел улыбающихся Сашу и Лию, таких солнечных, таких невозможных в своем счастье, и черное желание коснуться их своими недостойными руками, дотронуться – разок! – до их блаженства, взять немного – малость! – себе – все это лишало покоя, провоцируя лишь рождение тщательно удерживаемой ярости. Как же я их ненавидел! И как сильно я желал подарить Лии хотя бы малую толику счастья – такого, в котором она бы нуждалась!

Все указывало на то, что меня ожидали две недели бессмысленных мучений благодаря моей бестолковости. Мы поселились у Сашиных дальних родственников, тро-, а то и четвероюродных дяди и тети, а первые четыре дня употребили на банальную чепуху. С местными говорили мало, нехотя, не заботясь о выполнении задания. Иногда ребята отлучались под каким-нибудь предлогом – то высмотреть что-то, то в пруду поплавать, то якобы поспать (спать-спать-переспать!). В такие моменты боль напалмом выжигала изнутри плоть, но снаружи я лишь улыбался и понимающе-пошло подмигивал Саше. Внешне холодный и равнодушный, я раз за разом умирал и возрождался, восстанавливая свой разрушенный мир, ожидая, как Прометей, следующей нестерпимой пытки.

Однажды, правда, все переменилось. В пятый день нашего пребывания в Теще мы познакомились со слепой старухой, бывшей фельдшерицей, о которой говаривали, что она давно рассталась со здравым умом. Именно такое впечатление она и произвела на нас в первый раз, однако рассказ ее, не лишенный сверхъестественных деталей, на тот момент обманчиво неуместных, показался нам стоящим внимания. Старуха знала многое, и чувствовалось в ней сожаление об определенных воспоминаниях – ею двигало желание расстаться с ними, но она могла лишь облегчить ношу, разделив ее с нами – единственными, кто готов был выслушать невероятную повесть.

В войну в Теще жила женщина, чье имя было стерто из людской памяти впоследствии, а потому нам троим стало известно лишь, что она работала учительницей, была замужем и жаждала иметь ребенка. Однако муж ее погиб едва ли не в самом начале войны, а вдову немцы чуть не убили. Она выжила и, как говорили, крепко спуталась с офицерами вермахта, потому солдаты ее не трогали, а местные люто возненавидели. Ей приходилось оправдываться, что она выпрашивала для тещинских еды и одежды, жертвовала своим телом ради односельчан, но люди скоры к расправе, а не к милосердию. С окончанием войны вдова избежала расстрела; неизвестно, что уберегло ее, и говаривали, что она забеременела от одного из нацистов, хотя утверждала иное. Так или иначе, но трогать ее, беременную, не стали, предпочли заняться насущными делами – восстанавливать разрушенное. А вдову заклеймили позором и подвергли своеобразному остракизму. Что и говорить, жить проклинаемой одиночкой в маленьком поселении – незавидная участь, а кроме того ребенок так и не родился – выкидыш едва не убил несчастную, и местный врач с большой неохотой и презрением принял истекающую кровью женщину. Она выжила, пыталась уехать из Тещи, но в итоге у нее не оказалось возможности сделать это.

Прошло несколько лет, она все еще оставалась узницей в родном поселении, гонимая и проклинаемая. И однажды случилось следующее: несколько местных мужланов, напившись до беспамятства и войдя в пьяный раж, вломились к вдове и жестоко над ней потешились. Никто не стал ее защищать – тещинские будто не заметили произошедшего. А вдова тем временем в результате этого бесчеловечного насилия забеременела вторым ребенком. Она балансировала на грани между рассудком и безумием, и было неясно, как ей удавалось выживать в таких немыслимых условиях отчуждения и презрения. Сегодня я спрашиваю себя: зачем Господу причинять человеку столько зла и есть ли в том смысл? Сказано, что если терпим, то с Ним и царствовать будем; если отречемся, и Он отречется от нас. Но сострадание к чужой боли не дает спокойно принять зло и не утешает меня самого – мог ли Господь, вера в которого не всегда незыблема у каждого из нас, утешить эту женщину Своей любовью? Не знаю, ударов для нее еще достаточно было уготовано – так, она не смогла выносить и второго ребенка. И даже тогда ей не выказали снисхождения – напротив, говорили, что поделом ей и плевали в лицо при встрече. Забавно, что деревенские и сельские жители, более религиозные в массе своей, нежели городские, хранящие у себя дома по несколько икон и усердно молящих Бога о прощении, забывают дарить таковое своим ближним за их грехи. И больше им по душе воздаяние и поспешный кровавый суд.

После второго выкидыша вдова не смогла оправиться: искалеченная морально и физически, она ушла в лес, предпочтя отдать свою судьбу в руки Всевышнего. Но путь ее на этом не закончился; спустя короткое время в Теще заговорили, что она поселилась на одной из лесных полян, известных своей дурной языческой славой, и, к удивлению жителей, проживала теперь в неизвестно кем построенном деревянном домике, аккуратном и ухоженном. Старики крестились, упоминая то место, и ни под каким предлогом не ходили туда. Молодые же обормоты, привлеченные манящей тайной, решили разведать и разузнать, в чем секрет вдовы, но возвращались они отмеченные глубокой печатью мрачного молчания – что-то тяготило их, не оставляя в покое. Долгие годы люди, следуя своей немудреной природе, и игнорировали ненавистную женщину, и гадали о том, какую жизнь она ведет. Фельдшерица не могла теперь точно сказать, когда в сознании деревенских проклинаемая вдова обрела черты ведьмы, внушающей страх. Различные слухи ползли вокруг ее обиталища, подогреваемые редкими вылазками смельчаков и дураков – все они в течение времени менялись, спешно покидая Тещу, будто спасались от чумы. И совершенно непонятно, когда и каким образом вдова забеременела в третий раз: кто-то из жителей однажды заметил ее на лесной поляне, задумчивую и отстраненную от внешнего мира, с округлым животом под бедной одеждой. Время шло своим чередом, и, когда, казалось, ведьма должна была родить дитя, она исчезла в своем зловещем доме. Кривотолки о ее жизни не утихали, любопытство не угасало, но узнать что-то новое не удавалось в течение долгих лет. Все стремительно изменилось в один день, когда несколько ребят решили сходить к дому ведьмы, на тот момент почти полузабытому. Их ужас нельзя было передать словами: там, в глубинах проклятого логова, рождавшего вместе со своей хозяйкой самые разные жутковатые слухи, молодые люди обнаружили двух существ, едва ли похожих на людей. Преодолевая отвращение, ребята сумели разглядеть в двух комках плоти жестоко истерзанную ведьму и чудовище, соединенное с ней пуповиной, восседавшее на груди своей жертвы и рвавшее на куски ее тело, – и тем сильнее была мерзость монстра, чем яснее угадывалось в нем сходство с человеком, изуродованным давно не упоминаемым архаическим злом, пропитавшим собой все место. Испуганные и взбешенные жители Тещи, узнав об этом, сделали то, на что единственно были способны: не пытаясь разобраться и проникнуть в суть загадочных событий, они решили сжечь дом, дабы, как им казалось, очистить землю от присутствия дьявола. И не могли они спокойно наблюдать сожжение и слышать предсмертные вопли еще живого запертого существа. А когда увидели, что жилищу ведьмы нипочем жестокое пламя, то и вовсе ужаснулись и в страхе бежали к родным очагам молить Бога о спасении душ, а долгий и тревожный покой, воцарившийся в Теще, был воспринят ими как знак Его благоволения. И хотя разговоры о погибших не велись, некоторые не переставали думать о матери, пораженной безумием – безумием, породившим желание никогда не отпускать единственное выжившее дитя, оставляя самую физическую связь с ним посредством пуповины даже и после родов, всю его короткую жизнь. Рожденное в искалеченной сумасшествием любви, оно выросло злобным и жестоким – а как иначе можно было объяснить его желание убить собственную мать?

Поверили ли мы тогда рассказу слепой старухи? Приняли ли на веру фантастические, нелепые и вместе с тем пугающие россказни? Мы были молоды: я прекрасно помню усмешку сомнения на Сашином лице, отвращение вкупе с недоверчивостью и шоком у Лии. Мы переглядывались, будто переспрашивая друг у друга: «А ты, ты в это веришь?»

Не знаю, много ли дорог есть у человека на выбор или же ему уготована лишь одна, предначертанная Богом. Казалось, поиск проклятого жилища ведьмы был неизбежен и предопределен.

Что мы хотели найти? Какова была наша цель? Сложно сказать, и, вероятно, цель – это не про нас, тогдашних молодых и беззаботных. Теперь мне кажется, что нас вела злая воля, – десять лет я вздрагиваю, когда мне кажется, что она все еще держит власть надо мной. Нам не указывали дорогу, не объясняли, с чего начать поиски, но мы и не могли утверждать, что бесцельно бродили в лесу в поисках зловещей долины. Вспоминая те ощущения во время нашей разведки, я думаю, что более всего походил на сверхчувствительную мембрану, улавливающую тончайшие колебания не описанных ни одной наукой волн: что-то в дыхании леса, движении сотен потоков воздуха указывало мне, подсказывало, куда идти. Я видел лес не глазами, но всем своим существом проницал его, чувствовал, а потому, как ни странно это могло показаться, мы довольно быстро нашли дом вдовы.

Помню, как небо испуганно роптало, не в силах остановить наших шагов; земля выжидающе притаилась, удивленная приходом незваных гостей. Трава вздыбилась и зашипела под предупреждающим порывом ветра. Но мы оставались слепы и глухи к явленным знакам.

Я испытывал неизъяснимую неловкость, глядя на дом, более-менее пощаженный временем. Внешний его вид, вкрадчивый и безыскусный, таил в себе неуловимую, едва ли ощутимую угрозу. Для здания, пережившего пожар, дом выглядел неуместно хорошо. Его не ограждал забор, дверь была не заперта, словно в гостеприимном ожидании уставших путников. И мы вошли.

Не помню более отвратительного убранства и вместе с тем более сильного чувства уюта, вопиюще нелепого в открывшейся нам обстановке. Внутри смрад пропитал каждый сантиметр, но я оставался спокоен, даже равнодушен к этой явной омерзительности предбанника: благодаря неведомому колдовству я перенесся в волшебную страну, где меня ждали удивительные открытия, исполненные самых сокровенных, тайных желаний.

Мы не произносили ни слова, но нечто из глубины дома говорило с каждым из нас, ощупывая сознание и пробуя на вкус самую душу. Не помню, как и почему, но спустя считаные мгновения я потерял ребят из виду.

Да, там определенно было что-то не так: как я мог понять, почему ничто вокруг не внушало трепета, будучи внешне неправильным, неуютным, даже невозможным? Совершенно немыслимым образом, следуя чужой воле, комнаты сменяли друг друга, появлялись, исчезали – как будто двигался не я, но они вокруг меня. Я мог войти в одну комнату, но, выходя обратно, попадал затем совсем в другую – и это обескураживало, заставляло нервничать, но – не пугало. Напротив, в голове зародилась непостижимая мысль, от которой нельзя было избавиться: я чувствовал, искренне доверяя одурманенному рассудку, что здесь мое место.

Логика не помогала постичь сверхъестественность происходящего, мне оставалось безропотно принять свою судьбу в зачарованных стенах; среди них я не нашел ни единого намека на существование прежних обитателей – ни фотографий, ни старой одежды, ничего. Что и говорить, следов пожара и разрушительного времени тоже не было, однако куда бы ни заносил меня прихотливый дом, в каждом помещении я угадывал что-то неуловимо родное, будто знакомое. Испугался я отнюдь не этого.

От наваждения меня отвлек скрип двери и едва пойманное боковым зрением чье-то быстрое движение. Задержав дыхание и повернув голову, я увидел что-то темное, в человеческий рост, шевелящееся за дверью. Мне и в голову не пришло окликнуть того, кто скрывался в дверном проеме, я напрягся и медленно зашагал к темной фигуре. Она не шевелилась. Я знал, что мы смотрим друг другу в глаза; с каждым шагом я ощущал нарастающее беспокойство, хотя заставлял себя быть готовым ко всему. Дверь приоткрылась сильнее, когда я подошел и протянул руку навстречу мраку. Не знаю, почему, но спустя мгновение я вскрикнул и упал на пол, когда коснулся скрытой во тьме холодной поверхности. В комнату с другой стороны вбежали запыхавшиеся Саша и Лия, обнаружив меня, бледного и задыхающегося, на полу. Свет забил за их спинами: зловещие тени прятались в многочисленные щели, тьма дверного проема рассеялась, и я увидел, что сижу с округленными от страха и удивления глазами перед собственным отражением в массивном старом зеркале.

Нет, нами не владел безудержный страх, и желание покинуть эту проклятую обитель неведомого также не охватывало наши сердца. Несмотря на происходившее с нами таинство зла, мы были скорее сбиты с толку и очарованы темной аурой дома, а потому желали проникнуть в его глубинные тайны. Ребята не могли объяснить, каким образом им удалось обнаружить меня, равно как и не могли объяснить невероятных трансформаций и перемещений комнат. Их особенно заинтересовала бедно обставленная комната, в центре которой располагался закрытый спуск в подвал или погреб. По разговору моих товарищей я сделал вывод, что их находка чрезвычайно взволновала обоих, пусть они и не сознавали настоящих причин для волнения. Когда мы решили отправиться к запертому подвалу, дом ведьмы уже не играл с нами – мы легко обнаружили нужную комнату. Да, здесь определенно скрывалось нечто чарующее и отталкивающее – всякий мой шаг отдавался беспричинной волной гальванизирующего предчувствия опасности, охватывавшего все мое тело. Любопытство, однако, заставляло меня, трепеща, опуститься перед крышкой спуска и коснуться ее грубой поверхности. Краем сознания я чувствовал всеохватывающее возбуждение ужаса, пока приоткрывал перед собой путь в многолетнюю, а то и в многовековую тьму. С громогласным в царившей тишине грохотом крышка от моего толчка упала на пол, и нашему взору открылся густой, непроницаемый и недвижимый мрак, исторгнувший из своих внутренностей редкую в своей тошнотворности вонь. Мы отпрянули от смрадной бездны, подавленные и ошеломленные; тьма внутри подвала казалась реальной и физически ощутимой. Молча тянул я руку к ней, но безотчетный ужас от столкновения с липкой неизвестностью заставил меня остановиться и отказаться от первоначального намерения. Разум взял над нами верх, и мы решили поскорее убраться отсюда.

В тот день мы не обнаружили никаких следов вдовы и ее ребенка. Проклятый дом словно существовал вне времени, а сама поляна, где он располагался, казалось, напрочь выбивалась из привычной действительности, рождая причудливые ощущения в восприятии, словно мы вернулись из некоего инобытия. Многие вопросы остались без ответов: так, например, мы не смогли понять отсутствие признаков перенесенного домом пожара. Но, конечно, больше всего мы думали о темном спуске и о том, что скрывалось в его вечном мраке. Перед сном Лия решила помолиться – мне тогда показалось, что она сильнее нас с Сашей восприняла довлеющую ауру неизвестного, пропитавшую насквозь жилище вдовы: ни с кем из нас она не говорила о том, что ее волновало, и я был расстроен тем, что мне не доверились. Я же уснул под конец дня в разнообразных раздумьях, возвращаясь мыслями к привычной боли от неразделенных чувств. Перед закрытыми глазами за миг до падения разума в мир сновидений промелькнули лица моих друзей, искаженные плотоядной чувственностью, отчего мое сердце в который раз заныло в болезненном томлении.

Утро не принесло мне ни грамма облегчения: сон нисколько не освежил тело, и я снова вернулся к размышлениям о легенде и о ребятах. Когда же ближе к полудню они пожелали уединиться, я в который раз, словно побитый пес, зашагал в сторону леса, подавляя в себе постыдное желание разреветься. Ноги сами несли меня, пока я парил и падал в мире недостижимых идей и желаний; я не заметил, как вернулся к жилищу вдовы, и в сердце затрепетала тяга немедленно спуститься во мрак подвала и узнать то, что он тщательно прятал. Подобно герою мрачной баллады, я остановился перед спуском во тьму, бросая взгляд на меркнущий свет солнца за окном. Безумие решимости владело мной, когда я опрометчиво нырнул вниз и проголодавшаяся тьма сомкнула надо мной свою зловонную пасть. Приземлившись на что-то мягкое, я тотчас пожалел о том, что не захватил фонарика, однако не позволил даже и тени страха овладеть сознанием. Я не мог разглядеть что-либо внизу и потому тщетно ждал, когда глаза свыкнутся с отсутствием света. Пошарив вокруг руками, я обнаружил, что нахожусь в узком коридоре, ведущем лишь в одном направлении. Подавив всякое волнение, я решительно двигался вперед, вдоль стен прохода, постоянно ощупывая и проверяя путь впереди. Многообразие испытываемых ощущений четко представлялось мне в воображении в виде причудливо оформленных алхимических уравнений, в которых присутствовала лишь одна переменная – я сам. Волнительное погружение в нечистоплотную неизвестность едва не лишало меня самообладания, но я с завидной стойкостью продвигался вперед, а меж тем подземный коридор, то и дело искривляясь под немыслимыми углами и в немыслимых же направлениях, все более походил на массивную кишку чудовища, в недрах которого я жаждал найти все что угодно – даже и самый смысл жизни. Здесь ничто земное не имело значения, а микрокосм моих мыслей становился краеугольным камнем мироздания, первичным принципом, управлявшим логикой существования этого царства под землей. Все чаще путался я в чувствах, страдая от дезориентирующего отсутствия привычных пространства и времени, иногда не понимая, принадлежат ли мне мысли и воспоминания или же нечто во тьме незаметно нашептывало их моему возбужденному рассудку. Однако и в этой бесконечности, оказавшейся мнимой, я обнаружил наконец то, что показалось мне выходом: путь во тьме привел меня к слабо различимой двери, словно бы вырезанной в пустоте. Успокоив взволновавшееся было сердце, я неслышно подкрался к двери и так же, как нежный ночной любовник обнимает в жарких руках истомившуюся жертву, обхватил ручку. Я остановился, услышав за дверью множество звуков, тотчас возбудивших во мне серию быстро сменяющих друг друга картин – спятивших кадров выцветшего диафильма. Затаив дыхание, я осторожно опустился на колени и прильнул к замочной скважине, не в силах более совладать с пробуждающимся трепетом.

Даже спустя все эти годы я отчетливо помню все, увиденное мной в тот волнительно-постыдный день. Все запахи, все ощущения и образы сохранились в нетронутой и истинной последовательности, нисколько не замутненные дыханием времени. Я спрашивал себя, почему я не был ошеломлен увиденным и стоило ли мне удивляться, когда мой соскользнувший в замочную скважину взгляд остановился на Саше и Лии, самозабвенно преданных любовной игре на старинной широкой кровати с массивными резными ножками, в томном освещении нескольких пузатых оплавленных свечей? Конечно, намного важнее другой вопрос: почему, почему, когда была возможность отвернуть взгляд от бездны, я с жадным любопытством и отчаянием нырнул в самое ее жерло? Что тогда творилось в моем истерзанном сознании! Руки требовательно впились в дверь, глаза расширились от боли, безумия, страдания… и интереса. С каждой секундой я мыслил себя неким сверхчувствительным прибором, фиксирующим с осторожной тщательностью всякое движение Саши и Лии. В их движениях я находил необъяснимую и увлекательную гармонию, верх эстетической выверенности, идеал и математически просчитанное совершенство. Безупречными я находил положения их рук в заданных координатах; прекрасным и обворожительным был градус изгиба спины Лии; захватывающими казались фрикции, подчиненные синкопированному ритму двух возбужденных, юных и сильных тел. Я слышал небесное пение в прерывистых вздохах и всхлипываниях, жадно впитывал исторгаемые в воздух эмоции, паразитируя на расползающемся вокруг наслаждении. В Лии читалась доселе не виданная мной двойственность благочестия и чувственности, тесно переплетенные эмоциональность, страстность, порочность, обнимавшая еще не ушедшие невинность и чистоту, неведомо каким образом сохранившиеся в этом милом, прелестном, желанном, божественном извивающемся теле. В ее ослепленных желанием глазах я читал отражение лучших моих надежд – и худших моих страхов! Она была Евой – и она была Лилит: чувственная, близкая, недосягаемая, понятная и непознаваемая, продающая свою честь и красоту жрица Астарты на улицах умершего Карфагена – пречистый небесный ангел, подернутый вселенской скорбью о судьбе невинных, грязь под ногами страждущих бедняков, хлеб для голодных и униженных, безумие отчаявшихся, надежда, ниспосланная вышними силами, слабость моего тела, сила моего духа – все это была она, Лия, и я повторял ее имя пересохшими губами, словно целуя ее великую душу – Лия, Лия, Лия, Лия! Когда же умолкли последние аккорды их чувственной сюиты, я совсем сполз на пол, лишенный сил и желаний, и только тьма нежно ползала рядом, принимая в свои объятия мое податливое тело. Я сладострастно отдавал душу в пользование разрушительному декадансу, не помня пути назад – к чужому, неестественному свету того мира, что все мы привыкли считать реальностью.

Я ничего не говорил Саше и Лии, не отягощал себя никакими вопросами, принимая это новое свое существование безропотно и отчаянно радостно. Могу лишь сказать, что теперь каждый день я несся очертя голову к убийственной пропасти, хранившей мой маленький нескромный секрет. Все, что происходило в той комнате, принадлежало лишь мне, принадлежало без остатка. Я убедил себя, что Саша и Лия ходят туда предаваться любви потому, что того требует моя воля. Я не мог обладать Лией – но обладал ее страстью, ее дыханием, ее наслаждением и муками. Я не оправдываю своего безумия – напротив, я описываю его во всем неприкосновенном и порочном великолепии. Доводы рассудка заглушались бесконечной властью обладания любовью двух моих друзей – моих лучших и единственных товарищей. Я не догадывался, по чьей прихоти изменялся характер их неистовых ласк: испытывали ли ребята неуловимое влияние чужой сущности, царившей в том месте, либо непостижимым образом откликались на мои непроизнесенные желания – кто знает? Однако в симфонию их любви вскоре вплелись новые фразы, и я ощущал их возникновение как нечто естественное, как логически оправданное развитие первоначальной темы. Я не заметил, как в движениях Саши и Лии все сильнее выпячивалось что-то животное, создавая диссонанс в общей чувственной картине. Ребятами в равной степени завладели либидо и деструдо – особенно заметно это было у Саши, чье желание доставить удовольствие необъяснимо срослось с желанием причинить боль. Исходная соната страсти мутировала в извращенные дикарские мотивы, лишенные высокой поэтики и совершенной динамики. Тщательно скрываемое мной удовольствие от созерцания их страсти постепенно угасало – от елисейского блаженства наблюдения я пришел к опустошающей неудовлетворенности; меж тем в повседневной жизни мы продолжали вести себя как ни в чем не бывало, и вскоре Лия уже не могла скрывать синяков и царапин на теле, а я не мог делать вид, будто не замечаю их. Мне необходимо было умело играть роль преданного товарища, но сам я внутренне постоянно трясся от ужаса, боясь, что мои постыдные действия будут раскрыты. Спустя полторы недели, в течение которых мое стремительное грехопадение совершенно лишило меня спокойствия, я решил все же поговорить с Лией, признаться ей в своих омерзительных подглядываниях и начистоту обсудить отупляющее воздействие проклятой обители, сказывающееся и на беспокойно-раздражительном поведении ребят. Улучив момент, когда Лия находилась одна в своей комнате, я подошел к ней, чтобы завести разговор, но в тот самый миг, когда с моих губ едва не сорвалось признание, Лия остановила меня, прикрыв их ладонью, и чуть слышно промолвила только одно слово: «Приходи». А после – была яркая вспышка, когда клубок не связанных стройной цепочкой фактов внезапно обрел логическую последовательность, ужасающую воображение масштабной картиной морального растления и упадка. Как глубоко, как долго, неявно, неуловимо мы падали! И как же яростно потрясало меня озарение произошедшей трагедии! Едва Лия обронила то единственное слово, как все встало на свои места – как же глупо было предполагать, что тайна подвальной комнаты принадлежала мне одному! Я не смел догадываться, что разлагающее влияние проклятья коснулось не только моего тонко чувствующего естества: я, Лия и Саша – все трое попали в ловушку своих темных, грязных, греховных желаний, и комната умело манипулировала нашими страстями, наслаждаясь тем, как затягивает нас сладкая и горькая пучина кошмара! Я понял, что Лия с самого начала знала о моем присутствии за дверью – потому что желала этого, глубоко внутри наслаждалась тем, что я все вижу, пусть и пыталась первоначально отрицать это чувство. Да, да, даже такой чистой душе втайне нравилось, что ее, обнаженную и облаченную в покровы страсти, наблюдают чужие глаза! А Саша, верный друг и замечательный человек, не мог долго обманывать себя, отрицая, что ему доставляет презренное удовольствие делать другу больно, показывать ему, сколь сладостно обладание телом той, которую я любил и боготворил. Грех мой уже был известен – и все вместе мы составляли отталкивающую, мерзостную картину пороков. Остановило ли это нас? Нисколько: в тот же день я снова бежал к дому ведьмы, снова плелся по извилистому коридору, столь символично ведущему сквозь тьму в самое сердце наших прегрешений.

Но все изменилось после того дня. Если раньше существовала призрачная возможность притворяться, что ничего не происходит, то теперь мы словно носили плохо державшиеся, потрепанные маски, едва скрывающие наше истинное уродство. Все сильнее была жестокость Саши, все меньшее удовольствие я испытывал – и все большая тревога охватывала Лию. Мучительно было наблюдать, сколь быстро прогрессировала бездна отчаяния внутри нее – она ярче и болезненнее нас с Сашей воспринимала тяжесть своего греха. Она не могла более обманывать себя, а потому все чаще обращалась к Богу с молитвами, перемешивая их со слезами обреченности. И так прошла для нас неделя – в молитвах перед сном и в оргиях днем, пока наша история не подошла к чудовищной развязке. Окончательно потеряв способность наслаждаться наблюдением, я тем не менее по устоявшейся привычке спускался в подвал и продолжал подглядывать, пока однажды не увидел особо жестокий акт любви и злодейства. Даже кожей я ощущал насилие, совершаемое над Лией, и приходил в ужас от грязного торжества плоти, столь далекого от первых поэтически безупречных постельных игр. Нет, теперь будто сам Вельзевул разрывал тело Лии, комкая и деформируя его, пока оно не стало походить на фарш, нежели на изысканное произведение искусства. Пораженный, я не смел вмешаться в эту вакханалию, в эту нечеловеческую бойню, и не мог успокоиться даже тогда, когда Саша закончил и уснул без сил на кровати. Заметив это, Лия едва слышно пролепетала мое имя. Не сразу я сообразил, что она зовет меня, и, повинуясь рефлексам, я неспешно открыл дверь.

В комнате выжидающе сосредоточился ужас, когда мои вкрадчивые шаги нарушили гнетущее безмолвие. Глаза скользили по тому, в чем угадывалось тело Лии, некогда прекрасное и волнующее (как мне забыть эти золотистые волоски в ложбинке над позвоночником, которых я ласково касался в своих самых невинных фантазиях?). Ее грудь прерывисто поднималась и опускалась, ее глаза не замечали чего-либо вокруг, из ее рта доносился хрип. Было очень много крови – на кровати, постели, кровь на маленьком округлом животике, сильных, сводящих с ума бедрах, нервно сжатых пальцах, искалеченной шее и плечах, надкусанных губах, разодранных щеках и бровях – всюду кровь, соленая кровь, чистая кровь, выдававшая тайный грех, ставший явным. Я подошел к Лии, впитывая запах этой крови – к нему примешивались ароматы телесного пота и недавно совершенного сладострастия. Я опустился на колени перед кроватью, как перед алтарем, на котором Лию принесли в жертву моему порочному безумию. Я продолжал вдыхать ее кровь, пот и утомленное тело, не произнося ни слова, а она сбивчиво просила прекратить ее страдания, освободить душу от грехов, лишить ее телесной оболочки. Я впитывал ее страдание, спрашивал, зачем ей это, – ведь можно убежать, уйти, убраться отсюда, заглушить проклятый голос этого места, что лишило нас человеческого обличья; я плакал, не в силах сдерживать себя, ощущая неминуемость катастрофы, а Лия отвечала, что спасения от зла нет – проклятье не породило наши грехи, но лишь развило те, что хранились глубоко внутри наших сердец. И бегство бессмысленно – ведь от себя нельзя никуда убежать. «Я пропала, пропала, пропала, – шептала она. – Спаси меня, освободи меня, убей, убей, убей меня!» Ее слова истерически раздражали меня, я молил ее одуматься и уверял, что могу спасти, лишь бы мне дали такую возможность. Но Лия только вложила мне в руку нож, заготовленный ею, видимо, заранее, и сказала напоследок лишь одно: «Пожалуйста». Мои слезы, падавшие на ее грудь, мешались с кровью, когда нож ласково скользнул меж ребер, проникая в сердце, разрушая его неприкосновенность, прерывая священное биение: так близко от меня погибала Лия и я смотрел ей в глаза, чтобы мой исполненный любви и боли взгляд был последним, что проведет ее душу в иной мир. Я пил, пил чужую жизнь, захлебывался и задыхался, и вопил внутри себя, что так нужно, что я совершаю благо, пока холодное лезвие очищало мою единственную радость от остатков бренного мира. Все это длилось недолго: когда дыхание моей любви остановилось, я молча встал и вышел из комнаты, навсегда оставляя душу в этом склепе, упокоившем все то, что я любил.

Из этой истории мы с Сашей вышли искалеченными до неузнаваемости. Мой друг лишился остатков разума и был помещен в лечебницу. После пережитого я ощущал себя нечистым – Лия была права, и от грехов я не смог убежать, ведь они изначально обретались внутри меня. Для всех наших знакомых остался тайной весь ужас произошедшего – никогда они не узнают об этом, если только их взгляд не коснется этих строк. Также не поймут и жители Тещи, что вдову, столь яростно ими презираемую, настигло древнее зло – оно извратило ее сокровенные мечты о любимом ребенке и привело к чудовищной и гибельной пропасти. Что ж, даже в самых невинных из нас сокрыт корень зла, тропинка к черным помыслам и гибельным слабостям. Если хаос сумел расправиться с матерью и ее священной любовью – разве были шансы спастись у нас?

Я бросил учебу и с тех пор храню молчание в уединении своей кельи, потеряв самую способность общаться с людьми. Однако, посвятив себя Богу, я так и не смог очиститься, а потому в своей непрекращающейся скорби я спрашивал, почему Господь допускает существование проклятых мест, чей яд разъедает самые праведные души? Или же прав был Августин, когда полагал, что все мы греховны от самого нашего рождения? И что если подобные места многочисленны и покрывают тело земли подобно раковой опухоли? Иногда я вижу, как дьявол, устав от путешествий по свету, ложится отдохнуть от творимых козней, чтобы набраться сил, и земля вокруг него пропитывается до основания греховной сущностью змия, чтобы потом отравить души смертных, имевших несчастье нечаянно забрести в подобное место.

Времени остается мало: совсем недавно я узнал от своего посетителя, что Саша погиб необъяснимым образом в лечебнице, выкрикивая перед смертью одно имя – Лилит. А это значит, что моему затворничеству приходит конец. Я попытался целостно поведать бумаге о грязных деяниях души, но насколько же это слабая попытка исповедаться! Не могу молчать о том, что чувствую себя обманутым: что если, полагая смерть Лии ее избавлением, я совершил самый тяжкий в жизни грех? Сказано: «И узнаете грех ваш, который настигнет вас», – а потому я не надеюсь вернуться в свою келью после поездки в лечебницу, где я хочу разузнать все обстоятельства гибели моего друга.

Покоя никогда не было – и не будет.

Ведь как бы я ни обманывал себя размышлениями о том, что освободил Лию, я все равно помню и не могу отделаться от того чувства, когда нож проник в ее сердце, – то было счастье, счастье, что я, именно я в итоге стал последним, кто вошел в нее!

Загрузка...