ЛЕТАЮЩИЕ КРАСОТКИ

Молодой человек по фамилии Захарьин серьезно увлекся дельтапланеризмом. Как иногда бывает, увлечение скоро переросло в страсть. Наконец он смастерил такой дельтаплан, который мог находиться в полете как угодно долго. Изменяя угол атаки крыла, используя воздушные потоки, дельтаплан Захарьина так сжился со стихией, что Захарьину уже не составляло труда и не управлять им сознательно, а отдаваться древнему инстинкту полета.

Странные вещи начали с ним приключаться. Иногда ему казалось, что он грезит.

В самом деле: летит он на высоте, откуда горные хребты кажутся небрежно смятыми каким-то ребенком нежно-коричневыми складками с пенной зеленью по уголкам и вся круглящаяся по горизонту земля неожиданно представляется вогнутой чашей, и вдруг — шорох за спиной. Свист какой-то, и что-то лопается. И пока Захарьин выруливает, чтобы заглянуть себе за спину, там ничего и никого не оказывается. Несколько раз только он различил (когда не стал выруливать, а просто смотрел по сторонам) пропадающие в синеве точки. Как мелкие птицы, за которыми устает следить взгляд. Они ввинчивались и пропадали. Но оставляли у Захарьина зрительные ощущения совершенно несерьезные, которые он объяснял давним отрывом от человеческого общества. Ему чудились притормозившие на тысячную долю секунды, прежде чем ввинтиться в синеву, различного рода красотки. И не какие-то астральной красоты и суровости исследовательницы в серебристых комбинезонах, а развалившиеся в небе, как (и сказать неловко) в постели, краснощекие бабенки, одетые (а иногда и неодетые) совершенно случайно. Как будто стоит жара в июле вторую неделю и от нее спасает только душ.

Зрительные ощущения угнетали Захарьина. Дело с полетами было серьезным, летать он решил до конца, и — на тебе. Это как если бы вставшему на молитву схимнику все звучала бы и звучала в ушах похабная поговорка. И хотя Захарьин относил зрительные ощущения к галлюцинациям, хотя он легко объяснял их не изжитыми пока потребностями организма, все же объяснениям своим он не верил. Были они, эти красотки, и все тут! Летали вокруг с чудовищной скоростью, владели в совершенстве телом и пространством! И пусть бы летали совсем без ничего, не такой он святой Антоний, перекроил бы как-нибудь свою жизненную философию, но мысль одна убивала, сражала наповал! Как же это, почему? Таких трудов стоило ему подняться в воздух, так долго, мучительно рождалась конструкция дельтаплана, так высоко он стоял в собственных глазах, единственный на Земле, научившийся без нее обходиться, — и таким неуклюжим, даже глупым оказалось сейчас висение в небе! Сложил бы крылья и — камнем вниз!..

Но нет. Эта красивая мысль почему-то не овладевала всем существом Захарьина, а вытеснялась на периферию сознания. Летая в одиночестве, он честнее, пристальнее стал сам с собой. Как ни странно, но там, на земле, он был куда заносчивее. Там он был полностью, на сто процентов убежден в собственной исключительности. Да, там он, если бы узнал о летающих красотках, вполне мог покончить с собой. Здесь же, потосковав из-за собственного убожества, Захарьин вдруг усмехнулся. Так, паря над мутноватым океаническим зеленым полем, усмехнулся и не спеша двинулся вслед за солнцем. И совсем не удивился, когда через некоторое время услышал за спиной негромкий голос:

— Эй, Захарьин!..

Он оглянулся. Теперь ее можно было разглядеть достаточно подробно. Теперь-то можно было увидеть, что щеки, видимо, обожжены о воздух до красноты, а небрежная поза — это обычная поза отдыха, когда не думаешь о позе. И глаза достаточно серьезны и вполне могут принадлежать исследовательнице в серебристом комбинезоне. А то, что этого комбинезона на ней не было… Нет, конечно, кое-что там на ней надетое трепетало в воздушных струях, но… Это Захарьину сразу не понравилось. Разностилица какая-то. То ли с восторгом ученика узнавать и расспрашивать, то ли с усилием найти взглядом местечко попристойнее, чтобы не оказаться в положении варвара перед скульптурной Венерой. Может, они здесь привыкли так. Но уж очень все… очень уж все в конце лета, очень уж все щедро, очень уж… «Но нельзя же так! — вскричал Захарьин про себя. — Как будто я раб какой-то, кого и по полу не удосуживаются определить!» — такова была следующая мысль. А еще одна, перечеркнувшая все предыдущие, была: «Откуда она меня знает?!»

— А вот так, Захарьин, — в ответ на эту мысль улыбнулась Дженнифер Лопес (а это была она), нагнав улыбкой тонкую морщинку на обветренную щеку. — Думай дальше.

После этих слов Захарьин, естественно, думать разучился. Омерзительное состояние абсолютной наготы овладело им. Хотя, если вдуматься, стыдиться было нечего. Ну, возжелал он эту красотку, и что? Она же, по-видимому, к этому и стремилась, если появилась перед ним в подобном виде, роясь, к тому же, в его голове, как в собственной сумочке. Ну, были у него кое-какие мыслишки о собственной исключительности. Так у кого их нет? Иначе невозможно выжить! Если станешь думать о себе как о заурядном человеке, как о навозе для последующих поколений — какую же нужно гадкую душонку иметь для этого, какие себе подлости разрешать! Но именно самолюбие, самоуважение Захарьина и заставляли его страдать от необычайной проницательности мисс Лопес. Это-то самоуважение, по-видимому, и…

— Ну, конечно же! — воскликнула она. — Иначе — зачем бы ты нам понадобился? Иначе — зачем тебе самому понадобилось бы строить эту, извини, колымагу и отказываться… прости, так скучно каждую маленькую мысль еще и как-то оформлять…

И она исчезла. Только что перед глазами Захарьина было удивительное сочетание телесного и голубого, и вот уже — нет ничего.

Вокруг никого не было в пределах досягаемости взгляда, но Захарьин знал теперь совершенно точно, что полностью ничему доверять нельзя — ни зрению, ни слуху, ни опыту. И нужно всегда быть готовым к переменам.

И еще он хорошо помнил ее розовые, постриженные очень ровно ногти, которыми она потирала обнаженное плечо.

Когда я рассказал мисс Лопес данную историю (Боря вначале переводил нехотя, а потом увлекся), она подняла брови. Все в ней было полурусское-полутатарское. Одновременно Нью-Йорк наложил на нее оттенок самоуверенности. Но это ее не портило. Ведь именно чванство восточные поэты называли самым ярким и притягательным в тамошних красавицах.

Здесь надо сказать несколько слов о принимающей стороне. Не было у меня прежде никакой возможности публично поблагодарить администрацию «New dramatists» за чрезвычайную гибкость мышления и неожиданную американскую интеллигентность. Дело в том, что мое посещение Америки было безмерно наглым. У меня не было ни цента. Когда администрация «New dramatists» убедилась в том, что это не шутка, что это не цинизм и не издевательство над ценностями свободного общества, а всего лишь полное отсутствие корректировки со стороны отправляющей стороны и полнейший бардак государственный, то администрация новых драматургов нашла какие-то скрытые резервы для угощения меня мороженым, нашла ходы в литой американской модели для контрамарок и даже смотрела сквозь пальцы на посещение бывшей методистской церкви на Сорок Четвертой улице местными русскими, которых администрация, естественно, презирала. На первом этаже в зале на стеллажах стояли сотни метров американских пьес. Мы с Дженнифер и Борей пили кофе. Я читал, он переводил. Что в данной ситуации заставляло мисс Лопес слушать чужой язык и вникать в глупую неустроенность мало интересной ей жизни, мне неизвестно. Может быть, ее привлекла возможность рассказать кому-то из друзей о своей нелепой прихоти? Может быть. Надо признать, что испанцы бывают неожиданны в своих поступках.

Загрузка...