Хасан-бей и Заурбек были почти одних дет и одного роста и вообще так походили друг на друга, что если их одеть в одинаковую одежду, то их трудно было отличить. Оба они славились удальством, один жил в Абхазии, а другой в Кабарде, и оба много слышали один про другого. Понятно, что при таких условиях им сильно хотелось познакомиться, но этому мешали различные обстоятельства. Хасан-бей говорил по-кабардински и часто бывал в Кабарде, а Заурбек владел абхазским языком и нередко наезжал в Абхазию, но знакомство между ними все не завязывалось.
Наконец Заурбек надумал поехать к Хасан-бею без проводников и испытать, действительно ли он таков, как про него говорят. Приезжает ночью и потихоньку стучит в дом Хасан-бея, желая застать его врасплох. На стук выходит Хасан-бей в одном белье, с пистолетом в руках. Приезжий здоровается с хозяином по-абхазски: «Хулабзия!» («добрая ночь!»). Хозяин отвечает: «Взяла ваабейт!», т. е. счастлив видеть тебя! Так как Заурбеку хотелось застать Хасан-бея врасплох, не дать ему возможности исполнить его просьбы и тем поколебать его славу удальца, то он и говорит ему: «Я Заурбек. Приехал я к тебе по спешному делу и непременно в эту же ночь должен вернуться домой. Если можешь, похить для меня девушку и с этой добычею отпусти. За это я отблагодарю тебя, когда и чем хочешь!» Хасан-бей очень обрадовался его приезду и ответил, что готов исполнить его приказание, но желал бы, чтобы гость провел у него несколько дней. Заурбек на это не соглашается и просит, чтобы не терять времени, сейчас же ехать на его лошади, в его костюме и с его ружьем. Хасан-бей, чтобы не идти против желания гостя и в точности исполнить его просьбу, приглашает войти в дом и отдохнуть, а сам отправляется в соседнее село.
Заурбек, оставшийся в одном белье, входит в слабо освещенную комнату, подходит к постели хозяина и, ничего не подозревая, ложится на нее. Оказывается, что на постели у стены лежала не замеченная гостем хозяйка дома. Думая, что пришел муж, она полусонным голосом спрашивает его: «С кем это ты говорил?» Озадаченный такой неожиданностью, Заурбек, не желая, чтобы она узнала его, отвечает шепотом: «Был гость и уехал». Она спрашивает: «Какой гость?» Заурбек шепотом же говорит: «Я не узнал его, и он уехал». Зная, что муж не отпустил бы гостя, не узнав его, она еще более заинтересовалась — что за таинственный посетитель приезжал к ее мужу, и, подвинувшись поближе, начинает настойчиво расспрашивать о приезжавшем. Видя, что она совсем придвинулась к нему, Заурбек ласково просит оставить его в покое и отодвигает её мизинцем. Но женское любопытство от этого разгорается еще больше, жена Хасан-бея подвигается все ближе и настойчиво повторяет свою просьбу. Заурбек опять отодвигает ее мизинцем, вынимает из ножен шашку хозяина и кладет ее острием вверх между собою и женою Хасан-бея. Та, увидев такой странный, небывалый поступок мужа, умолкает и отодвигается к стене.
Через некоторое время наступил конец странному положению Заурбека: послышался стук в двери. Вложив шашку в ножны, он вышел в сени и встретил хозяина с красавицею, которую тот похитил в подарок ему. Одевшись и вооружившись, Заурбек прощается с хозяином дома, подходит к одному из столбов балкона, прикладывает к нему мизинец и говорит: «Брат Хасан-бей! Этот мизинец согрешил против тебя, и я его отрублю», и он с этими словами действительно кинжалом отрубает мизинец, считая, что согрешил, дотрагиваясь им к телу жены Хасан-бея в постели. Хасан-бей, не зная, в чем дело, сильно удивился и, вбежав в комнату, бросил кусок бурки в огонь, остановил пеплом кровь и перевязал рану. Взяв полученный подарок, Заурбек просит хозяина непременно приехать к нему в Кабарду. Убрав аккуратно отрубленный мизинец, Хасан-бей входит в спальню в том же виде, в каком вышел из нее, т. е. в одном белье. Улегшись в постель, он говорит жене, которая лежала, прижавшись к стене: «Что же ты отворачиваешься?» Та молчит. Через некоторое время он повторяет вопрос, но опять не получает ответа. Он начинает ласкать ее, и жена со слезами говорит ему: «Верно, я уж недостойна тебя! Что ж, положи опять между нами обнаженную шашку, тогда тебе не придется даже мизинцем отталкивать меня!» Эти слова объяснили Хасан-бею, почему Заурбек отрубил себе мизинец. Чтобы помириться с женою, он говорит: «Забудь все это. Ведь я мужчина, у меня много забот. Я даже не заметил, как это все случилось». После долгих уговоров ему, наконец, удалось убедить жену.
На следующий год Хасан-бей отправился в Кабарду в гости к Заурбеку. Он взял с собою проводников и шесть лучших лошадей из своего табуна в подарок другу. Заурбек встретил его как самого дорогого, желанного гостя, созвал всех почтенных князей, дворян своего общества и других знакомых и устроил роскошный пир, продолжавшийся несколько дней. В честь гостя устраивались джигитовки, танцы, стрельба на всем скаку, словом, делалось все возможное для его развлечения.
На седьмой день по приезде Хасан-бея в соседнем ауле были устроены скачки по случаю какого-то местного праздника. На скачки был приглашен и Заурбек со всеми бывшими у него гостями, в том числе и с Хасан-беем. На скачках его встретили с большим почетом, тем более в числе гостей было много его знакомых. Там, в толпе женщин и девушек, Хасан-бей заметил одну девушку, которая ему так понравилась, что он решил просить Заурбека помочь ему похитить ее. Эта мысль так заняла его, что Заурбек заметил его задумчивость и, отозвав в сторону, спросил, не скучно ли ему здесь. Хасан-бей отвечает: «Напротив, мне очень приятны новые знакомые и скачка так интересна, но я увидел одну девушку и мне так захотелось похитить ее с твоею помощью, что если это не сбудется, я не вернусь живым домой!» И он так подробно описал ту, которою были заняты его мысли, что Заурбек сейчас же догадался, о ком идет речь. Но он сказал ему: «Это легко сделать, но не стоит того, потому что это безнравственная тварь». Однако, видя, что дурные отзывы не оказывают на гостя никакого влияния, Заурбек из ложного стыда соглашается исполнить желание своего гостя, только просит повременить немного.
Дело в том, что эта девушка была невеста Заурбека. Тем не менее, чтобы не огорчить гостя, он призывает одного из своих друзей, молодого человека, и просит его передать девушке от его имени: «Ты засватана мною с согласия твоих родителей, назначен даже срок, когда я должен взять тебя, но я не могу дотерпеть до срока. Если ты, действительно, считаешь себя моею невестою, то ты откажешь мне в моей просьбе. Не бойся поступить против воли родителей, выходи за меня сегодня же. Я приеду к тебе один, с оседланной лошадью, ты выходи к воротам вашего дома, и мы уедем, а потом я постараюсь помириться с твоими родителями. Отвечай „да“ или „нет“ и знай, что в случае отказа ты никогда не будешь моею женою».
Девушка сначала удивилась такому странному требованию, но, сильно любя Заурбека и зная его твердый и решительный характер, ответила посланному: «Я его невеста, и если он находит, что лучше взять меня до срока, то я повинуюсь его приказанию, но пусть он хорошенько подумает. Быть может, этот поступок уронит меня в глазах родителей, а его в глазах общества. Все зависит от него: я в точности исполню все, что он прикажет». Ответ невесты смутил было Заурбека, но ложный стыд взял верх, и он решил передать невесту своему гостю. Вызвав Хасан-бея, он сказал ему, что если они желают осуществить задуманное, то надо сейчас под каким-нибудь предлогом попрощаться со всеми и уехать домой. На дороге, в лесу, верстах в 15 от дома Заурбека, Хасан-бей должен ожидать его с девушкой, которую тот оставит ему после нескольких выстрелов.
Обрадованный Хасан-бей, посидев немного среди публики, обратился к Заурбеку и присутствующим князьям и дворянам и сказал: «Простите меня, но я сию же минуту должен ехать домой по важному, не терпящему отлагательств делу». Видя, что он действительно собрался уехать, ему стали предлагать подарки, но он отказался от всего и уехал.
Тем временем поздно ночью Заурбек подъехал с заводною лошадью к дому своей невесты и, взяв ее с собою, молча направился к своему дому. В установленном месте раздалось несколько ружейных выстрелов, Заурбек быстро удаляется, оставив невесту во власти Хасан-бея. Последний, довольный и добычею и верностью своего друга, продолжает путь двое суток без остановки, опасаясь, что родители похищенной преследуют его. Только на третий день утром он остановился у одного родника, разостлал под деревом бурку и посадил на нее все время рыдающую девушку. Умывшись сам, Хасан-бей предложил умыться и ей, но она продолжала горько плакать. Хасан-бей, утешая ее, спросил между прочим: неужели он недостоин быть ее мужем? На это несчастная ответила ему: «Не о том я плачу, что попалась в руки недостойного человека, а о том, что так ошиблась в человеке, который сопровождал меня». «В чем ошиблась?» — спросил Хасан-бей. «В том, что, испугавшись ваших выстрелов, он оказался трусливее бабы». «А ты знаешь, кто он был» После долгого колебания она созналась, что это был ее жених, и рассказала Хасан-бею всю историю.
Сильно удивленный Хасан-бей собирает своих проводников и публично объявляет девушку своею сестрою. Приехав домой, он знакомит ее со своею матерью и просит обращаться с нею как можно лучше. Через месяц Хасан-бей посылает к Заурбеку посланца и просит приехать к нему на свадьбу. Заурбек спрашивает у посланца, какая у них свадьба. Тот отвечает, что Хасан-бей привез откуда-то невесту и теперь желает жениться на ней. Хасан-бей послал приглашение также всем родным и знакомым, но их звал на свадьбу сестры.
В назначенный день свадьбы собрались все приглашенные родственники и знакомые Хасан-бея, а несколько позже прибыл и Заурбек с проводником и восемью заводными лошадьми в подарок хозяину. И Хасан-бей и его гости радостно встречают дорогого гостя. Начался свадебный пир. К рассвету поднимается хозяин со стаканом вина и говорит: «Друзья! Вы осчастливили своим посещением меня и мой дом, и я прошу вас выслушать меня, — воцарилась полная тишина. — Я вполне счастлив, видя вас всех у себя, но особенно я дорожу дальним гостем, который, по обычаю нашего края, и ваш гость. Мы так уважаем друг друга, что если я скажу: умри за меня, он умрет с охотою — то же сделаю и я. Вы все знаете, что у меня не было родной сестры, а я приобрел себе сестру, по обычаю нашей страны, в лице одной девушки, которую я и семья моя уважаем больше родной. Будучи уверен, что он примет всякое мое предложение, я хочу выдать за него мою сестру и все полученные мною подарки отдаю сестре в приданое. Прошу всех, кто любит меня, поехать со мною и с сестрою в Кабарду. Теперь пью за здоровье молодых. Дай Бог им всю жизнь быть счастливыми». Когда он поднес стакан к губам, все, за исключением Заурбека, сделали залп из пистолетов. Заурбек, пока говорил хозяин, все время волновался, опасаясь, что он расскажет, какие услуги они оказывали друг другу. Не догадавшись, в чем дело, он выбежал из комнаты, так как по местному обычаю зятю нельзя присутствовать на своем свадебном пиру. Свадьба продолжалась до рассвета. Заурбек, простившись во дворе с хозяином, отправился в ту же ночь домой, чтобы приготовиться к встрече гостей. По приезде Хасан-бея с невестою была отпразднована богатая свадьба, продолжавшаяся 15 дней…
Черноморский вестник, 1898, № 132–135.
Между аулами Аяцла (Абхазского округа) и Геймаш (Цебельдинского округа) из-за угнанной отары овец возникла вражда, которую, по всем расчетам опытных наездников, должно было решить кинжалами. Но абазины, против своего обыкновения, щадя на этот раз слабых абхазцев, потерпевших весьма много от падежа скота, послали к ним для переговоров славного наездника Шароша, грозу абхазцев, с целью помирить спорящих на выгодных для себя условиях. Стесненные обстоятельствами и неудачами, цебельдинцы согласились на все — вручили Шарошу пять медовых лепешек[64].
Дело казалось конченым. Шарошу оставалось распроститься с новыми друзьями и порадовать своим возвращением старых. Но здесь молодец, первый раз в жизни, увидел карты, попробовал счастья раз, — и счастье ему улыбнулось; в другой и третий — тоже. Под обаянием новой, еще незнакомой ему, но очень азартной и заманчивой страсти, наездник забыл свои родные горы, друзей, быть может, милую и поручение своих старшин. Три дня сряду, три ночи бессонных и тревожных, он не мог оторваться от трефового джигита[65], считая выигранные винтовки и любуясь приобретенными ясырями. Настала четвертая томительная ночь, а в сакле Гайзара, у которого кунаковал Шарош, все еще слышался шум и говор любопытной молодежи, сплоченной в веселый кружок вокруг неутомимых Шароша и Гайзара. Последний уже проиграл двух дочерей, но не отставал, готовый закабалить самого себя или вернуть потерю. Вдруг распахнулись двери сакли, и среди толпы любопытных явился князь Мадовей, столь же славный и знаменитый, как и его соименники, — некогда владетели Абхазии. Он был необыкновенно бледен и встревожен. Беспорядок одежды, окровавленный кинжал, еще не вложенный в сафьян, дико блуждающий взор его доказывали, что князь за минуту до этого или свершил убийство, или поранил ночного зверя…
При взгляде на него толпа расступилась, меряя вопросительным взглядом своего любимого земляка; игроки на минуту потеряли интерес к картам.
— Что это, князь, — спросил весело Шарош, — верно, твой кинжал сегодня ощущал не одно вражеское сердце?.. Крови, которая струится по твоей черкеске, хватило бы на окраску сотни дагестанских бород…
— Правда, — мрачно согласился Мадовей, отряхивая свою черкеску, — крови много…
— Кого же не считать в наших рядах, по милости твоего клинка? — подхватил Гайзар.
— Кого? — спросил Мадовей, и глаза его, вспыхнув как угли, забегали по сакле. — Я убил дикого кабана, — добавил он нерешительно.
При этом собеседники разразились громким и веселым смехом.
— Кабана? Только кабана? — вскричал Шарош. — Стоило же для этого прибежать к нам без шапки и принести на себе столько крови…
— Не смейся, Шарош, ночь темна, зверь свиреп и силен, — отвечал Мадовей. — Еще спасибо моей бойкой руке, а то бы не отделаться мне одною шапкой — до беды недалеко; пришлось бы, пожалуй, оставить с ней и голову. Я так измучен борьбою, что несмотря на глухую полночь бросился в первую саклю перевести дух и отдохнуть. Ну, а у вас как? Кто до чьего дощупался сердца?..
— У нас? — с приметною грустью спросил Гайзар. — У нас, — продолжал он, — все уже кончено и мне досталось хуже, чем твоему кабану: я проиграл все…
— Как все?.. — вскричал Мадовей, почти подпрыгнув на месте. — Все, ты говоришь, все… и ее даже?!
— И ее!.. — глухо простонал Гайзар…
— Ее? Мою Айначу, старшую дочь твою, за которую ты уже получил от меня калым?.. Проиграл!..
— Да. Перережь мне горло за то, что я проиграл твою куплю, и мы будем квиты!.. — решительно сказал Гайзар.
— Нет, Шарош, — продолжал Мадовей, не обращая внимания на слова Гайзара, — клянусь, что ты не увезешь мою Айначу… Играй со мной. Первая ставка за нее — мой пояс, кинжал и шашка; все, как видишь, золоченое.
Шарош отвечал Мадовею одним утвердительным наклоном головы и молча разделил колоду, в то время как князь успел шепнуть своему кунаку:
— Желай, чтобы мне как можно скорее проиграться до последнего позумента на черкеске; все воротим тогда!
Гайзар с изумлением взглянул на князя, считая его сумасшедшим, и нерешительно уступил ему свое место.
Карта мелькнула раз, другой — и золоченое вооружение наездника перешло в руки Шароша.
— Что ж, хватит? — спросил он насмешливо обобранного джигита.
— Нет! — запальчиво отвечал князь. — За Айначу ставлю мое имя, славное, как имя храброго и искусного из джигитов Абхазии!
— Пожалуй, — хладнокровно и спокойно отвечал Шарош, снова разделяя колоду. — Почему же мне на родных пирах не осушать двух почетных грузинских азерпешей — за тебя и за себя?.. Почему бы мне не подать два грозных и могучих голоса на важных джематах наших седых старшин?.. Изволь!..
В толпе зрителей нарастало волнение. Некоторые из них решились даже заметить Мадовею, что и слава его принадлежит не одному ему, а целому племени; но грозное движение князя к проигранному кинжалу, еще оставшемуся на лавке, заставило умолкнуть дерзких.
Снова замелькали карты, и через несколько мгновений трефовый джигит пал на карту Мадовея: имя его было проиграно.
— Владей, — прошептал князь, бросив беспокойный взор на дверь сакли.
В ту же минуту на пороге ее показался рослый, красивый горец.
— Ты здесь, убийца! — вскричал он, бросившись на князя с обнаженным кинжалом. — Пять минут назад ты зарезал моего брата в ничтожном споре и за ничтожную обиду, так издыхай же под моим кинжалом!..
— Остановись! — вскричал Мадовей. — Кто убийца твоего брата?.. Я тебя спрашиваю!
— Хищник, князь Мадовей!
— Так вот он. — И князь спокойно указал на Шароша. — Я проиграл ему свое имя — при десяти свидетелях, — добавил он.
— Закабали, шайтан, твою душу, — вскричал горец, делая быстрое движение к Шарошу, схватившемуся за эфес шашки. — Мне все равно. Кровь просит крови… Да погибнет имя Мадовея за жизнь невинного!
Толпа раздвинулась при быстром и свистящем взмахе шашки Шароша, понявшего всю невыгоду своего выигрыша. Горец прыгал, как разъяренный тигр, ловко увертываясь от ударов противника и заслоняя их полою бурки, накинутой на левую руку. После трех ловких и быстрых выпадов он успел обезоружить Шароша, и цебельдинец пал жертвою трефового джигита.
В. Савинов. Достоверные рассказы об Абхазии. — Пантеон, 1850, № 11, с. 215.
У старого Келиш-бея один сын. Ах, только один, последний в роде, красавец Джомлат! Женщины выходят на улицу, девушки тайком выглядывают из-за дверей, когда идет мимо красавец Джомлат. И не одно девичье сердце бьется, как раненая птичка, не одно девичье лицо загорается алым пламенем, когда сверкнут глаза молодца, сына Келиш-бея…
Но не хочет жениться Джомлат. Печальный, лежит на покрытой коврами тахте. Тонок его стан — под боком у него спокойно спит, свернувшись, кошка, — заострились его широкие плечи, побледнело его смуглое лицо.
— Что грустишь ты, сынок? Что не сядешь на твоего араша-коня, не поедешь в горы на охоту, принеся жертву богу Абна-Инчваху[66]? — спросила Джомлата его старая кормилица.
— Ах, не видать мне больше бело-синего моря, не видать высоких гор Уарцаху… На заре, на розовой утренней заре, когда проходил я по морскому берегу, купались там двенадцать девиц, невиданных дивных красавиц. У их белых ножек осталось мое сердце, как сахар в воде, растаяло оно, и тьмою стал день мне…
— Тяжкую беду послал на тебя бог богов! Не девиц из рода людского видел ты, то двенадцать дочерей Морского царя. Живут они в безднах подводных, летают над землею легкими облачками… И много уже молодцев погубили они своею красотою. Кто раз видел красавиц, дочерей Морского царя, тому нет спасенья, — засохнет он, как лист в позднюю осень, и скоро душа его расстанется с телом… Но тебе не дам я погибнуть, — недаром много зим пронеслось над моею головою. Ты иди на заре к тому месту, где видел красавиц, и когда прилетят они и станут плескаться в прозрачной воде, — подползи ты гибкой змеей, взяв потихоньку чадру любой из красавиц, с той чадрой скорей возвращайся домой. Та из дочерей Морского царя, чью возьмешь ты чадру, — сама придет к тебе и станет твоею женою. Но помни: если ты хочешь удержать ее, не отдавай ей ни за что ее чадры, как бы она ни просила. Лучше всего сожги ту волшебную чадру, хоть тогда и будет жена твоя вечно печальна…
Так все и сталось. На утренней красной заре лишилась младшая дочь Морского царя своей чадры, и нельзя уж ей было вслед за сестрами подняться высоко-высоко над землею, нельзя было опуститься и в подводное царство царя. Лишь настала ночь, подошла красавица к окну Джомлат-бея, подошла и так говорила:
— Много ли чести тебе, молодцу, что украл ты у девушки чадру? Отдай мне ее, не позорь себя, не отнимай у меня воли. Отдай, дорогой мой, — за нее принесу я тебе, сколько хочешь, и золота и дорогих каменьев. Много богатств у отца моего, Морского царя, и все их отдаст он за свободу мою…
— Что мне в богатствах! Не вернут мне жизни дорогие каменья, — отвечал Джомлат. — На огне твоем горю я, и открыта для меня темная могила, если не будешь ты моею женою…
И вошла дочь Морского царя в дом молодого Джомлат-бея и стала его женою.
Уже три раза с той поры опадали листья с деревьев, три раза, с теплым ветром, пролетали на полночь из-за моря птицы. Две весны уже минуло сынку Джомлат-бея и жены его, дочери Морского царя, — черноглазому, кудрявому Асану… Только невесела все молодая жена: не рядится она в дорогие одежды, не гуляет с подругами. Молча сидит она на морском берегу, не отрывая глаз, смотрит вдаль, где над морем носятся вольные тучки.
— Полно грустить, дорогая подруга моя, — говорит ей муж. — Или не мил я тебе, или не любишь ты наше дитя?
— Мил ты мне, господин мой; дороже мне глаз наш сынок. Но дай мне хоть взглянуть на мою девичью чадру, дай хоть коснуться ее.
За горы, в дальний Джвари едет Джомлат-бей на своем вороном коне, посадивши сзади себя жену с дитятей у груди. Чудесному лику Цка-Квирквэ едет он принести жертву, чтобы отпала тоска от сердца жены.
И исполнил желание его Цка-Квирквэ, великий святой — чтут его мусульмане. В первый раз после свадьбы улыбнулась молодая жена Джомлат-бея и блеснули очи ее весельем.
— Ты возьми, дорогой господин мой, твою звонкую чунгури, — так сказала она мужу, — и сыграй мне песню веселую, плясовую. А я порадую твою душу, спою и спляшу тебе, как, бывало, отцу моему Морскому царю пела и плясала.
— Ах, давно уж забыл я о моей чунгури. Пылью вся покрылась она, высохла, оборвались ее тонкие струны…
— Я сотру с нее пыль моей златотканой чадрой, из золотых волос моих сплету новые струны!
На пороге, на высоком крыльце, сел Джомлат-бей; он играет веселую песню на своей чунгури. Звонко поют ее струны, а голос молодой жены еще звонче льется, быстро бегают пальцы Джомлата по ладам, — но еще быстрее мелькают ножки красавицы в веселой пляске… Собрались соседи, стали в круг, диву даются, — что за дивная невиданная пляска, что за чудная, неслыханная песня! В лад той песне пляшут скалы и камни, в лад ей поднимаются морские волны, в лад ей качаются вершинами деревья…
— Нет, добрые люди, плоха моя пляска, не весела еще моя песня! Вот если б сплясала я так, как плясала перед отцом моим, тогда б, может быть, и вы повеселились… Та пляска — с моей девичьей чадрою. Да не хочет мне муж дать моей чадры, не верит он мне.
Стали люди просить Джомлат-бея, чтоб дал он жене чадру, — только сплясать с нею: ведь некуда ей уйти из круга… И дал он жене заветную чадру, снявши ее с груди своей, где ее хранил, — растаяло его сердце, как увидал он, что весела его дорогая жена. Забыл Джомлат-бей наказ своей старой кормилицы…
Лишь накинула дочь Морского царя заветную чадру себе на голову, — просияло лицо ее неземной красотою, ростом стала она выше всех людей. И в чудной пляске понеслась она, закружилась с веселою песнею. Словно розовым туманом обертывается чадрою — все гуще и гуще; все быстрей и быстрей она кружится… Не видать уж лица ее светлого, не видать ее поднятых рук, — все стало туманом, лишь песнь ее льется… Все тише и тише. Кверху всплывает туман в лучах заходящего солнца… Исчезла царица… и слышится мужу далеко-далеко, словно тихий шелест листвы:
— Милый, прости! Не жена я тебе… Как увидишь ты в небе стайку розовых туч, — вспоминай обо мне. Я, меж ними летая, буду смотреть на тебя и сынком любоваться. Прощай!
Упала из рук Джомлат-бея его звонкая чунгури и разбилась. Тихо склонился с высокого порога сам молодой Джомлат-бей, склонился и пал бездыханно — на части разорвалось его сердце…
А сынка его и Морской царевны, сироту Асана, вскормил и воспитал старик дед его Келиш-бей. Вырос Асан-бей, стал славным витязем, и от него ведет начало знаменитый род абхазских князей Шервашидзе.
Кавказские сказки. Собраны и изложены В. А. Гетцуко. Вып. 5. М., 1904, с. 34–40.
Приятною и любимою охотою между горцами считается охота на медведей и кабанов. Выследив зверя, абхазы всегда отправляются партиями от трех до пяти человек, но в первую минуту его появления на битву выходит только один, иногда два: прочие охотники остаются зрителями, готовыми, в случае нужды, всегда помочь товарищу. Борьба с медведем у них считается делом легким и обыкновенным, потому что зверя нельзя раздразнить скоро, а главное, его медлительность в движениях дает часто опытному охотнику изготовиться к ратоборству… На медведя абхазы выходят вооруженные только одним кинжалом и редко остаются побежденными. Охота же на кабана, требующая более смелости, опыта и сноровки, имеет только своих привилегированных джигитов, и не всякий горец решится выследить кабана с одною шашкою, как это вообще делается. Кровожадность, свирепость и быстрота, с которою бросается кабан на своего противника, изумительны и ужасны. Надо владеть всею дерзостью горца, всем его мужеством, силою и проворством, чтобы в первую минуту встречи со зверем увернуться из-под его острых клыков и, не делая ни одного шага назад, тут же нанести удар верный и решительный, иначе никакая помощь не спасет охотника.
Множество сказок и песен сложили горные абхазы про цебельдинского охотника Кудри-Али, который всю жизнь свою, почти с младенческого возраста, провел в лесах и дебрях Абхазии, гоняясь за медведями и волками или просиживая целые дни и ночи в топких разных болотах и выжидая там кабанов. Случалось, что он заходил иногда в аулы, но решительно только для того, чтобы показать свое бесстрашие, искусство и ловкость. Часто, в виду целого селения по случаю какого-нибудь торжества или праздника, Кудри-Али за абазов потешал горцев кабаньими или медвежьими травлями, где жертвою для пойманных в капканы зверей был он сам. Рассказывают, что однажды в праздник Мизитх, в долине Адзгара над безымянною рекою он один, вооруженный только кинжалом, уложил на месте семь диких кабанов и медведя. С тех пор безымянная речка носит название Кудри-Али. И вот как погиб славный охотник. Кочуя из страны в другую, Кудри-Али, сам не зная как, однажды забрел в Аварию… Время подходило к ночи. Охотник прошел два-три нагорных аула и, встречая одни только голые скалы, готов был заплакать от досады, лишенный первый раз в жизни ночлега под дубом или полувековою чинарой… Как вдруг, к большому и неожиданному его удовольствию, направо, за небольшою речкою, мелькнули развалины замка, а за ними черный и косматый бор. «И сегодня я так же, — подумал Кудри-Али, — как и всегда, сладко усну под напевы шакалов и рев медведя…» С этими мыслями охотник снял с себя бурку и чекмень, вскинул их на конец винтовки, а ее на плечо и, напевая одну из своих браконьерских мелодий, пустился вброд через речку… Али достиг наконец развалин замка… и остолбенел от удовольствия. В окнах подвального этажа развалин блестел огонь, тут же слышались говор, дребезжание зурн и песни. Кудри-Али подошел к окну и снова улыбнулся от удовольствия, поймав носом струйку табачного дыма и запах вареной баранины. Нет сомнения, подумал он, что это пируют или охотники, или ночные воры-абреки, которых мы, горцы, зовем храбрыми наездниками, а люди немного почестнее нас — хищниками… Во всяком случае, встреча приятная и для меня назидательная!.. Недолго думая Кудри-Али вскарабкался, как кошка на окно, и прыгнул в самую середину пирующих.
— Шайтан или его посланник! — вскричали изумленные горцы при виде гостя и схватились за свои кинжалы…
— Ни тот, ни другой, — весело отвечал Кудри-Али, не забывая повторить их неприязненного движения…
— Откуда ты?
— Из окна…
— Видели… Но, верно, у тебя есть имя, если только тебя мать родила, а не волчица… Кто ты?
— Я Кудри-Али… падишах всех адигских и абазских лесов…
— Кудри-Али? Из Абазии! — вскричал один старый горец. — Не тот ли Кудри-Али, который лет семь тому назад потешал нашего хана в Хунзах кабаньею травлею?..
— А… ты меня знаешь… Ба! Ба! старый знакомый, Али-Искер!.. Коли не ошибаюсь, ханский нукер и старшина всех ханских собак…
— Эге, да позолотятся твои зюльфляры, если вздумаешь отрастить их, через семь лет узнал меня, как свою винтовку… несмотря на то, что я окривел на старости лет… Садись же, приятель… кстати пришел… Вот тебе бурдюк кахетинского и кусок кабана, которого мы подстрелили сегодня… Право, кстати, — продолжал старый Али-Искер, — ты нам поможешь в важном деле… Три дня и ночи, как мы гоняемся по ханскому приказу за тигрицею, без шкуры которой не велено и в аул показываться…
При этом кусок шашлыка остановился в горле Кудри-Али… Он задрожал от восторга.
— Тигрица! — вскрикнул абхаз. — Где?
— Здесь, вот в этом лесу… и след нашли, да все уходит, а уж надо бы уложить ее… Что же ты не ешь? Клянусь всей хной, которую извела на своем веку моя бабушка, от такого кабана не отказался бы и жид с вершин Фартама… Право…
— Не хочу… сыт, — ответил абхаз. — Где моя винтовка? — продолжал он, накинув на себя бурку.
— Эге… куда ты? Ночью — и один?.Подожди рассвета, пойдем все вместе… понадежнее будет…
— Не хочу ждать… Хотите, идем сейчас, а уж тигрицы не уступлю вам…
Аварцы не спорили, и Кудри-Али, расспросив только приметы, по которым можно было отыскать след зверя, отправился один на отчаянный поиск.
Вой шакалов, пронзительный плач ночного филина да резкий ветер встретили в мрачном и едва проходимом лесу охотника. Привычный к таким сценам, которые отняли бы все мужество и смелость у всякого храбреца, Кудри-Али беспечно подавался вперед, сбрасывая с себя то жаб, то мелких змей или стегая нагайкою неучтивых шакалов. Время проходило быстро, а Кудри-Али брел, сам не зная куда. Бурка и чекмень его уже были изодраны в клочья… Он потерял кабардинку и, истощив последние силы, измученный и усталый, едва передвигал окровавленные ноги. Наконец усталость победила. Чувствуя свое истощение, мучимый жаждою, он отыскал какую-то землянку, более похожую на какой-то ров, и ползком опустился в нее. Осмотрев пистолеты и переменив на одном из них кремень, Кудри-Али, на всякий случай взвел курок пистолета и, не выпуская его из рук, скоро задремал и заснул…
Лес проснулся… Белки, дикие кошки запрыгали по его веткам, весело закричали пташки, встречая прекрасное утро аварской весны… И бледный свет, пробившись сквозь чащу чинар и дуба, упал сероватою тенью на овраг, в котором спал беспечный Кудри-Али…
Но вот он проснулся. И сердце его, быть может в первый раз, облилось холодной кровью сиюминутной боязни. Враг, которого он искал целую ночь, забывшись своим страшным сном; лежал подле него, положив переднюю лапу на плечо охотника… Кудри-Али понял, что настал последний час его, и кровавым взглядом окинул закраины оврага… Там блестели восемь винтовок, почти уставленные в его голову…
— Стрелять ли? — прошептал Али-Искер.
Кудри-Али нахмурил брови и быстро повел глазами, как бы говоря этим: жди. С этим последним и едва заметным движением он медленно и осторожно придвинул дуло пистолета к уху тигрицы… и брякнул курком. Раненый зверь не успел еще очнуться, как ловкий Кудри-Али в два прыжка достиг закраины оврага и изготовил кинжал. «Стреляй!» — вскрикнул Али-Искер… Но было уже поздно… Прыжок — и тигрица, свившись кольцом, поднялась над головами охотников и рухнула всею тяжестью на абхаза… Сотня ударов посыпались на разъяренного зверя, но не прошло и мгновения, как под ним уже лежал истерзанный и обезображенный труп славного Кудри-Али…
В. Савинов. Достоверные рассказы об Абхазии. — Пантеон, 1850, № 9-10, с. 4–8.
В Абхазии существовало племя Ардкоад, к которому принадлежит род Цебе, состоявший из семи или восьми дворов. Ахын с особым благоволением относился к этому роду. Ахын сам выбирает себе в жертву нетелившуюся корову из стада рода Цебе. С приближением осени — празднества Ахына — корова, избранная им, разными движениями и ревом заявляет о себе хозяину, что она избрана богом в жертву. Тут всем семейством ее моют молоком, и после обычной молитвы хозяин стада отправляется вместе с нею в путь, имея при себе тхие[67].
Корову не гонят, она сама идет к месту жертвоприношения, хотя это место очень далеко отстоит, почему и называют ее обыкновенно самошествующей коровою Ахин (Ахим итчем лерук), она идет через места, называемые Цзуши и Чеккофи, потом — Хмишьтчей, а потом Сшаше. Здесь Ахинова корова останавливается у двора рода Чземух; отдохнув, она вступает в путь, сопровождаемая крепостным человеком старшины Чземух, также с тхием и сверх того с черною козою. Путь самошествующей жертвы лежит через Ордане, где старшина из рода Зефиш принимает ее: тогда отсюда также присоединяется человек с тхием и козою. Потом проходит жертва через общество Десчен. Тут старшины разных кланов присоединяются с тхиями и козами к свите самошествующей и идут к месту жертвоприношения, называемому Ахин-Итхачех (Ахыну-богу посвященное дерево), которое находится на вершине реки Шахе, и состоит из купы вековых огромных деревьев, на которых висят разные оружия, покрытые ржавчиною.
В старину почтение окрестных жителей к сему священному месту доходило до обожания: убийца, преследуемый кровоместниками, спасался, скрывшись под тенью Ахиновых деревьев. Около сих священных дерев живет с незапамятных времен Берзековой фамилии племя Бабуков. Шествие Ахиновой коровы представляет любопытное зрелище. С приближением к месту жертвоприношения пестрые толпы народа идут с непокрытыми головами, в праздничных одеждах и гонят множество черных коз. Ахинова корова, подойдя к священным деревам, сама ложится под их тенью и остается в течение наступающей ночи на одном месте.
Народ, ее сопровождавший, также здесь ночует, соблюдая некоторого рода пост — не едят и не пьют до следующего дня. Поутру, по произнесении с величайшим благоговением молитвы, самошествующую корову лишают возможности шествовать далее или просто приносят в жертву божеству Ахину. Следующие слова в молитве, притом произносимой, особенно замечательны:
Я Оббе, я Ахин!
Атчен-бе ясии.
Отчен-бе яспи!
О боже! О Ахин!
Если пойду — даруй мне,
Если приду — даруй мне!
Смысл этого хоза: когда пойдут на войну — даруй мне, и когда придут неприятели — даруй, чтобы добыча досталось нам.
Под священными деревьями есть огромный ковш, полный белого вина; в день жертвоприношения, которое совершается раз в три года, старшины пьют при произнесении молитвенных слов перед закланием жертвы по чарке этого вина. Тут находится и вековой котел, огромный, поставленный каким-то Единорогом, как видно из преданий. В нем варят мясо Ахиновой жертвы. По приготовлении козлиного мяса начинают пиршество: пьют, едят, поют и пляшут. Замечательно, что пляшут, снявши с себя шапки. Мясо Ахиновой жертвы разделяют по частям между посетителями и участниками жертвоприношения, носят его по домам и дают по куску (тейх) каждому домочадцу и даже младенцам кладут его в рот. Кожу, голову и ноги Ахиновой коровы зарывают в землю на месте приношения.
Хан-Гирей — Нравы, обычаи, образ жизни черкесов. // По кн.: А. Т. Шортанов. Адыгская мифология. Нальчик, 1982, с. 104–107.
Абхазцы твердо убеждены, что души усопших выходят из могил. Они становятся возле домов и свистят, их задабривают возлиянием вина или выбрасывают что-нибудь. Души усопших, особенно по ночам, любят выходить из могил, становятся у дороги и, когда увидят путника, бегут за ним вдогонку. Послушаем, как рассказывают сами абхазцы о важном значении поминок.
1. Сесрыква[68] был известный храбрец. При одном набеге он лишился в схватке всех ста сотоварищей: всех их перебил. Сесрыква зарезал множество быков, баранов и устроил поминки по сотоварищам. Затем он и сам был убит в какой-то стычке и неизвестно где похоронен. Его друг изъявил однажды желание отыскать могилу Сесрыквы и оплакать его. После долгих поисков наконец он нашел ее, оплакал Сесрыкву, и так как до селения было далеко, а время было позднее, то он решил тут же заночевать. Привязав лошадь к дереву, он прилег под дубом и скоро заснул. Во сне ему снится, что сто убитых молодцов Сесрыквы в загробной жизни находятся в прекрасном положении: они довольны всем, ибо и гостей с почетом принимают, и лошадей своих хорошо кормят; Сесрыква и его лошадь скитаются голодные и питаются только подаяниями тех ста молодцов. Увидев героя Сесрыкву в таком положении, друг спрашивает его: «Сесрыква! Ты превосходил всех на белом свете; что же такое приключилось с тобою в загробной жизни, что не можешь принять даже и одного гостя?» Сесрыква отвечает: «Как мне принимать гостей, когда я и сам-то для себя и лошади выпрашиваю у других!» Проснувшись, друг догадался, что Сесрыква по сию пору остается без поминок, и вот он немедленно же устраивает ему богатые поминки. И еще раз ему снится сон: Сесрыква теперь в таком же прекрасном положении, как и сто его сподвижников, и в состоянии принимать гостей.
2. Шли два человека; у одного из них в котомке припрятан был жирный резаный козел со снятой шкурой. Вечернею порою кто-то стал их преследовать, посвистывая на бегу. Тогда человек с ношей обратился к нему и сказал: «Отстань, чего ты хочешь от меня?» Сказав это, опять продолжал путь, но привидение не отставало. Товарищ догадался, в чем дело, и посоветовал другому отрезать кусок мяса и бросить приведению. Совет принят, кусок мяса брошен, — свист и преследование тотчас же прекратились.
3. Моквцы ежегодно устраивали поминки по своим усопшим, похороненным в верхней части кладбища, а морквульцы этого не делали для своих усопших, погребенных в нижней части. Поэтому моквские усопшие с насмешкой кричали морквульским: «Ничего не находящие!», а те им отвечали на это: «Когда наши сородичи найдут что-нибудь для себя, так и нам от них перепадет». Эти усопшие собирались вместе по ночам и устраивали танцы на апсца рквашарта (место для танцев умерших). Следы ног танцующих душ мог видеть всякий.
М. Джанашвили. Абхазия и абхазцы. — ЭКОИРГО. кн. XVI. Тифлис, 1894, с. 33–34.
В абхазском ауле, расположенном среди самой живописной горной местности, жила красивая девушка по имени Рити. Ее страстно любил и настоятельно за нее сватался старшина аула Гих-Урсан. Он был молод, красив, отличался храбростью и нравился Рити; но особенной любви она к нему не чувствовала.
Она была чересчур молода, только что вышла из детства; ей жилось хорошо и весело, она была довольна своей судьбой и о свадьбе не хотела еще думать — даже почему-то боялась этой мысли. Поэтому на предложение Гих-Урсана она отвечала ни да, ни нет, хотя нисколько не избегала его общества.
У Рити был брат почти одних лет с нею, немного постарше, которого она очень любила. Мальчик этот до сих пор еще ни разу не принимал участие ни в одном набеге своих односельчан и горел нетерпением хорошенько побиться с соседями-цебельдинцами, исконными врагами абхазцев.
Он получил от Гих-Урсана обещание, что в следующий набег непременно возьмут и его.
И вот жители аула стали готовиться к набегу. Перед самым выступлением Гих-Урсан повторил свое предложение Рити.
— Вот я теперь иду в набег, — сказал он ей, — как знать, вернусь ли. Но обещай ты мне, что если вернусь подобру-поздорову, то согласишься быть моей женой. Твое обещание придаст мне удачу и счастье. Не будь же такой холодной, милая Рити, пожалей меня…
Говоря это, он, сильный и гордый старшина, казался таким жалким, его голос звучал так нежно, что Рити наконец тронула его любовь, и у нее у самой горячей забилось сердце.
Она ласково взглянула на него.
— Хорошо, я согласна, Гих-Урсан, — сказала она, — только с одним уговором: ты берешь в набег моего брата, я очень боюсь за него… Так вот все и чудится, что не свидеться с ним больше… Обещай же мне, что станешь охранять его, что вернешь его невредимым. Если же ему судьба быть убитым, то принеси мне хоть его голову, чтобы я могла увидеть ее в последний раз и похоронить в родном ауле.
— Клянусь тебе, Рити, исполнить твое желание! — ответил Гих-Урсан, — Ты сняла теперь большую тяжесть с моего сердца, и пусть хоть все цебельдинцы против меня выступят — я не боюсь их, я буду думать о тебе, о счастии, которое меня ожидает — и останусь победителем.
Выступили абхазцы из аула; но как они ни были осторожны, а цебельдинцы все же вовремя узнали об их приближении, не дали застать себя врасплох, встретили врагов с оружием в руках. Произошла жаркая схватка, во время которой та и другая сторона выказали много отваги. Горцы дрались, как звери. Ряды абхазцев и цебельдинцев убывали с каждой минутой. Все место побоища было усеяно убитыми и тяжелоранеными.
Гих-Урсан, ни на шаг не отступая, дрался впереди всех абхазцев, в то же время стараясь защитить собою брата Рити, которого не отпускал от себя. Но вот и Гих-Урсан, сильно раненный в плечо, упал на груду трупов.
Не будучи в состоянии, от изнеможения и раны, шевельнуть ни одним членом, он, как в тумане, видел, что один из врагов напал на брата Рити. Храбрый юноша отчаянно защищался, но все же был убит наповал. Убивший его цебельдинец быстро отрезал ему шашкой голову, спрятал в свой мешок и скрылся за выступом скалы.
Гих-Урсан испустил слабый стон и потерял сознание.
Когда он очнулся — ни своих, ни врагов уже не было, все было тихо; он лежал среди трупов. Первое, на чем остановился взгляд его, — было обезглавленное тело брата Рити.
Гих-Урсан вспомнил все — тоска и ужас сдавили грудь… «Что я теперь буду делать!? — шептал он — Как вернусь в аул, как покажусь на глаза Рити!? Я поклялся вернуть ей брата живым или хоть принести его голову… И не могу исполнить теперь этой клятвы… Стыд и позор на мне! Рити отвернется от меня с презрением, весь аул будет издеваться надо мною, дети станут показывать на меня пальцами и дразнить меня… Я — клятвопреступник!.. Рити!.. О, как я люблю ее!»
Он вспомнил все свои мечты, которые преследовали его даже в пылу битвы… «Одно мне только теперь и остается, — стонал он, — покончить с собою!» И рука его инстинктивно потянулась к кинжалу, висевшему у него за поясом. Он уже вынимал кинжал из ножен; миг — и он нанес бы себе смертельную рану, но вдруг чей-то голос прошептал над ним:
— Стой! Оставь кинжал! Зачем понапрасну убивать себя?
Гих-Урсан в изумлении поднял голову и увидел, что над ним стоит высокий, стройный молодой цебельдинец с бледным лицом, с горящими как уголь глазами и страшной улыбкой.
Невольная дрожь пробежала по членам Гих-Урсана, а молодой цебельдинец продолжал:
— Несчастный, жалкий человек! Неужели думаешь ты, что нет уже на свете такой силы, которая бы вернула тебе твое счастье!?
— Нет такой силы! — отчаянно крикнул Гих-Урсан и снова схватился за кинжал.
— А горный дух? — сказал с каким-то нечеловеческим смехом незнакомец. — Тебе стоит только призвать его — и он вмиг поможет тебе.
Выпало оружие из руки Гих-Урсана.
— Горный дух, — повторил он, и, вспомнив слова песни, которой призывали горного духа, он слабым голосом, впадая в забытье и оцепенение, запел эту песню.
Вдруг ужасный хохот огласил долину и соседние горы. Незнакомец распахнул свою бурку — и Гих-Урсан увидел под нею мертвую голову брата Рити.
— Вот она! Бери ее! — крикнул страшный цебельдинец.
Окровавленная голова упала на колени Гих-Урсана.
— Я исполнил твое желание… Я дал тебе то, что теперь для тебя всего дороже, но помни, что с этой минуты ты у меня в долгу. Десять лет я не стану напоминать тебе о твоем долге, но ровно через десять лет возьму у тебя то, что будет для тебя тогда дороже всего на свете! — и с этими словами страшный цебельдинец исчез.
Гих-Урсан перевязал свою рану, спрятал окровавленную голову брата Рити в мешок, который для подобной цели имел при себе всякий горец, отправляющийся драться с врагами, и хоть с большим трудом, но все же добрался в родной аул.
Его встретило с радостью все население аула, так как немногие вернувшиеся из набега воины рассказали, что он вместе с братом Рити был убит в схватке. Но Гих-Урсан обращал мало внимания на этот прием — он поспешил в саклю Рити, где бедная девушка убивалась и плакала по своему любимому брату.
Увидев обезображенную голову юноши, она предалась еще большему отчаянию, и Гих-Урсану стоило немалого труда ее успокоить и заставить примириться с мыслью о тяжелой утрате.
Однако время и искусство Гих-Урсана взяли свое. Через несколько дней Рити перестала плакать и убиваться, а еще через несколько дней начала с видимым удовольствием вслушиваться в страстные признания Гих-Урсана.
— Ты исполнил свою клятву, — говорила она, — и я должна сдержать свое обещание.
— Нет, Рити, — отвечал ей Гих-Урсан, — я не хочу тебя неволить. Если ты идешь за меня только для того, чтобы сдержать обещание, — я тебя от него освобождаю. Что мне проку в том, что ты будешь моею женою, если я стану сомневаться в любви твоей?
— Разве ты не видишь теперь, что я люблю тебя? — с тихой нежной улыбкой перебила его Рити. — Теперь я совсем одинока, нет моего милого брата, теперь ты у меня один остался, так как же мне не любить тебя!
Гих-Урсан чувствовал себя очень счастливым; но его смущала мысль о том, что он скрывает от своей милой те обстоятельства, при которых он получил возможность выполнить данную ей клятву. Только все же он не решился ей признаться.
Скоро был назначен день их свадьбы. Весь аул принимал участие в этом торжественном событии. Гих-Урсан со своей молодой и красивой женой зажил на славу и, окруженный ее любовью и всеобщим уважением, совсем даже позабыл о своей встрече с ужасным цебельдинцем и о сроке, который тот назначил ему для уплаты долга.
Прошло десять лет. Гих-Урсан по-прежнему жил счастливо и любовно со своей Рити, только для полного счастья им все же кое-чего недоставало. Не было у них детей, и они оба горячо желали иметь ребенка.
— Ах, если бы у нас родился сынок! — часто говаривал Гих-Урсан, глубоко вздыхая.
И вот наконец на десятом году супружества Рити стала надеяться, что желание его будет исполнено. Но она, по абхазскому обычаю, тщательно скрывала от него это обстоятельство.
Раз ночью Гих-Урсан крепко спал. Рити почувствовала, что решительная минута настала. Она тихонько встала с постели, зажгла огонь, сняла со стены винтовку мужа и выстрелила в дверь сакли.
Гих-Урсан проснулся от выстрела, увидев жену с дымящейся винтовкой в руках, и понял, что означает этот принятый обычаем выстрел. Он вскочил с радостным криком и, даже позабыв надеть шашку, кинулся за опытной старухой, которая должна была оказать помощь Рити.
Приведя старуху, он остался у входа в саклю и ждал с замиранием сердца. Минуты казались ему бесконечными.
Но вот дверь приоткрылась, и показалась старуха.
— Отвага или красота? — задал он, едва владея собою, неизбежный в подобном случае вопрос.
— Отвага! — торжественно ответила старуха.
Это значило, что у него родился сын.
Гих-Урсан, как сумасшедший, кинулся в саклю.
Жена простирала к нему объятья, а рядом с нею барахтал крошечными ножками и ручонками и задорно пищал здоровенький мальчик. Гих-Урсан чувствовал, что теперь он — счастливейший человек во всем свете.
Скоро Гих-Урсан и Рити, по абхазскому обычаю, выбрали одного почтенного и зажиточного жителя соседнего аула в аталыки своему сыну.
Назначен был день передачи ребенка воспитателю. Обряд должен был совершиться с обычною в таких случаях торжественностью и церемонией.
Накануне дня передачи Гих-Урсан заснул счастливый и довольный в своей сакле. Сон его был крепок, но вдруг кто-то разбудил его. Он проснулся, и каков же был его ужас, когда при слабом мерцании начинающего утра он увидел перед собою знакомую фигуру горного духа, принимавшего вид цебельдинского воина!
— Десять лет прошло, Гих-Урсан, — шепнул горный дух, сверкнув глазами, — завтра я получу от тебя долг мой!
Гих-Урсан от невольного ужаса впал в забытье. А когда очнулся, уже было совсем светло, и он, вспомнив случившееся с ним, не мог даже решить, было ли это наяву или во сне.
Он постарался отогнать от себя тяжелые мысли, постарался заглушить в себе тоскливое предчувствие, которое щемило его сердце.
Скоро явился аталык, собрались соседи. Рити с большим горем, которое, однако же, она тщательно скрывала, повинуясь обычаям предков, простилась со своим ребенком.
Но вот в это самое мгновение на ярко-голубом небе обрисовалась черная точка. Точка эта росла, росла, приближалась, и уже ясно все могли различить гигантского орла, который кружил в воздухе. Орел быстро опустился над аталыком, взмахом крыла сшиб его с ног, схватил огромными когтями плачущего ребенка и, прежде чем собравшиеся успели прийти в себя, исчез с ним в вышине. Ужас напал на всех. Рити в отчаянии ломала руки и обливалась слезами. Но один только Гих-Урсан понимал, что это значит. Он как безумный выбежал из аула в горы. Он решил во что бы то ни стало добыть своего сына, отнять его у горного духа.
Он скитался по горам несколько дней. Он взбирался все выше и выше на такие крутизны, по которым еще не ступала нога человека. Долго его поиски были тщетны. Но вот он стал иногда явственно слышать где-то недалеко плач своего ребенка и дикий хохот горного духа.
Он останавливался, затаив дыхание, замирая от сердечной муки, чутко прислушиваясь. Тогда плач и хохот смолкали.
Все было тихо кругом, только где-то внизу раздался выстрел охотника, только где-то сверху, над скалой, слышался взмах орлиных крыльев.
Но один раз детский плач и страшный хохот раздались так близко от Гих-Урсана, что он чуть не свалился с кручи в бурно бежавшую по дну пропасти реку. Он поднял глаза и увидел над собою, на самом краю выступа острой скалы, своего сына. Малютка перестал плакать. Озаренный ярким солнцем, он играл рассыпанными вокруг него цветами, а горный дух, склонившись над ним, напевал ему нежную колыбельную песню. Ветерок сдувал лепестки роз, которые кружились в воздухе и долетали до самого Гих-Урсана. Ветерок развевал пряди волос горного духа, обрамляющих его бледное лицо с невыносимо горящими глазами.
Гих-Урсан не мог вынести этого зрелища. Он испустил отчаянный стон и изо всех сил пополз на вершину скалы, цепляясь за старые коренья. Но в эту минуту снова раздался дикий хохот. Гих-Урсан скатился вниз и остался недвижим, сон сковал его.
На следующий день повторилось то же самое. Горный дух давал несчастному отцу любоваться ребенком издали. Но каждый раз, когда Гих-Урсан старался приблизиться, он впадал в дремоту и засыпал заколдованным сном.
Наконец Гих-Урсан убедился, что не может сладить с колдовством, что своими силами не добудет ребенка. Тогда он вспомнил о знаменитом джигите Шираре, который славился своей силой, бесстрашием и твердостью. Вспомнилось Гих-Урсану, что у него еще есть шашка с крестообразным эфесом, взятая им от плененного гяура, который рассказал ему, что, по воле аллаха, шайтан как увидит этот крест — тотчас же начинает терзаться, будто бы его огнем палят.
Нашел Гих-Урсан джигита Ширара, рассказал ему о своем горе и просил у него помощи. Ширар согласился вступить в поединок с горным духом. Отправились они в горы и скоро услышали плач ребенка и сладкую колыбельную песню духа.
— Прощай, — сказал Ширар Гих-Урсану. — Оставайся здесь и жди меня. Дай мне твою шашку, увижу — правду ли сказал пленный гяур про то, что шайтан креста боится.
Сказал это Ширар и, подобно легкой серне, помчался вверх, перепрыгивая с утеса на утес, через пропасти. Он был уже близок к самой вершине скалы. Не раз чувствовал он, как слабость на него нападает, как сон начинает клонить его. Но он понимал, что то козни горного духа. Он думал о своей шашке, думал об отчаянии Гих-Урсана и отгонял от себя и слабость и сон. Он закутывал голову башлыком, чтобы не слышать манящих, чарующих звуков колыбельной песни, и поднимался все выше и выше. Вот, вот сейчас он достигнет вершины скалы, с которой раздается песня и плач ребенка!..
Но что это? Пред ним, в двух шагах от него, вдруг очутилась молодая абхазка, легкая и грациозная, как видение, прекрасная, как первая из жен Магометова рая, будто сотканная из легких предрассветных облаков и горного воздуха. Одежда ее была так прозрачна, что через нее просвечивали роскошные формы. И Ширар мог бы сосчитать каждую розовую жилку на персях этой волшебной красавицы.
Не устоял джигит и жадным взором впился в дивное видение и оставался неподвижен, готовый уже внезапно поддаться очарованию, но внезапно пришедшая мысль о шашке гяура снова заставила его очнуться. Образ красавицы испарился в воздухе. Ширар кинулся вверх и в несколько отчаянных прыжков оказался на вершине скалы перед горным духом. Тот сверкнул глазами, схватил ребенка и, выпрямившись в свой нечеловеческий рост, поднял малютку над бездной, будто собираясь его туда кинуть.
Ширар невольно остановился. Тогда горный дух снова положил ребенка на цветы. Одно только мгновенье продолжалась нерешительность Ширара. Внизу, далеко под скалою, до его слуха вопль Гих-Урсана, и этот вопль придал ему решительности. Он отломил крестообразную рукоять от шашки, с проклятьями бросился на духа и изо всех сил бросил в него этой рукояткой. Дрогнула вся скала и пошатнулась. Горный дух застонал и низринулся в пропасть.
Ширар схватил ребенка и, крепко держа его, спустился со скалы к счастливому, не верящему своим глазам Гих-Урсану.
Абхазцы рассказывают, что и до сих пор из этой пропасти, в которую упал дух и которая называется «пропасть больного демона», слышатся вопли и стоны…
Нива, 1883, № 4, с. 82–86.
Убых Хатажук был мрачен.
Вот уже несколько месяцев, как он вместе с тысячами соплеменников добрался до Черного моря.
Много горя пришлось испытать изгнанникам.
Люди умирали сотнями… Скот погибал от голода и изнеможения… Весь путь от моря был усеян костями павших…
Пока Хатажук добрался до берега, он похоронил отца и мать. А здесь, не выдержав холода, голода и всевозможных лишений, умерли два его младших брата и сестра.
Хатажук осиротел.
Его род, слава о котором широко гремела по родным горам, был истреблен почти поголовно.
Побежденный, но не сломленный Хатажук не захотел остаться в руках врагов.
Его сердце трепетно забилось, когда по угрюмым ущельям, по горным скалам пронесся крик:
— В Стамбул!.. В Стамбул!..
Этот возглас захватил все его помыслы и желания.
Уйти от суровых победителей, не дающих пощады ни старикам, ни детям, ни женщинам, уйти, пока есть время, пока не успели надругаться над святынями, не отобрали девушек и мальчиков… не ввели своих законов и обычаев… Уйти…
И вместе с десятками, сотнями, тысячами соплеменников потянулся и Хатажук к желанному берегу моря…
Затаив в груди глубокую боль, бросил он насиженное гнездо, святые могилы предков, родимый кров, имущество, скот, нивы, орошенные его кровавым потом, бросил плоды трудов целых поколений предков, захватив только самое необходимое, и в людском потоке таких же, как и он, изгнанников помчался к морю…
Повсюду он видел следы гибели родного народа, запустение, разгром…
Бешено мчался людской поток…
Скорей… Скорей… Прочь!..
Рев буйволов, ржание коней, блеяние овец, вой и лай собак, плач женщин и детей, выстрелы, заунывные песни, в которых народ-изгнанник прощался с родными горами, проклятия, взрывы бешенства и злобы — все это висело в воздухе с утра до вечера.
А над всем этим хаосом и шумом царило одно, полное глубокого смысла, то, в чем сосредоточивались все помыслы, надежды, чаяния, жизнь — одно далекое и не совсем понятное, но таинственно-заманчивое, близкое и родное:
— В Стамбул!.. В Стамбул!..
Вот и море… Синее, далекое, необъятное море…
Вместе с другими ждет Хатажук желанного часа.
Ждет, когда наступит и его черед.
А кругом болезни, мор, горе. Гибнут дети, старики, женщины. Только молодежь без ропота, без стона выносит всю тяжесть невыносимых страданий.
Запыленные, оборванные, жалкие, бледные, с лихорадочно блестящими, глубоко впавшими глазами, они сидят по целым часам на зеленых скатах морского берега и ждут, не появятся ли высокие мачты кораблей падишаха или черные остовы урусских кочерм…
Ждет и Хатажук…
Ничто не выдает его душевных волнений.
Недаром он — истый горец, джигит, прославившийся в кровавых схватках с русскими, не раз заглядывавший в глаза смерти.
Спокоен Хатажук, как будто окаменел.
Томительно тянутся однообразные дни.
По вечерам, прежде чем лечь спать, Хатажук идет на лужайку, где пасутся кони, и молча гладит вороного красавца.
Мягкая улыбка появляется на суровом лице Хатажука. При виде друга взор невольно переносится в прошлое, и что-то неизъяснимо сладкое томит душу джигита.
Но вот пришел наконец час… Час последнего прощания с родиной.
Завтра кочерма должна увезти и Хатажука в благословенную страну великого падишаха. Но не радуется сердце Хатажука.
Как ни молил он, урусы не захотели исполнить его единственной просьбы… О коне была эта просьба…
Ничего не осталось у Хатажука, остался друг и товарищ — вороной конь…
— Нет, нельзя его взять с собой, нельзя… нет места… — непреклонно отвечали ему.
Стал Хатажук готовиться к отъезду.
А когда ночь распростерла крылья над землей, он подошел к коню и долго ласкал и трепал любимца.
Положил голову ему на шею и задумался.
Вспомнил он, как юношей выбрал в отцовском табуне жеребенка. Ласкал, холил, берег, растил верного друга.
И конь вышел на диво.
Тонконогий, стройный, с маленькой головой на гордой шее, цвета вороненой стали — он не знал равного себе в беге. Враги завидовали Хатажуку.
И кто знает, о ком больше гремела слава среди наездников: о джигите или о красавце коне.
Помнит, однажды уже совсем погибал Хатажук, враги настигали со всех сторон, и молитву предсмертную читал Хатажук, летел на коне и думал, что смерть близка… Вдруг — овраг.
Как стрела пронесся верный друг…
Хатажук невольно оглянулся и увидел, как падали настигавшие его враги в овраг вместе с конями…
Был счастлив Хатажук.
Из каких сражений, схваток, наездов вывез его невредимый верный товарищ… С ним слилась вся жизнь Хатажука, все, что было нежного в его душе, что будило воспоминания, трогало сердце сурового воина…
И теперь расстаться… В тяжелую минуту, когда потеряно все…
Горько стало Хатажуку, и глухо зарыдал он на шее друга…
В это утро Хатажук поднялся очень рано.
Долго чистил, мыл, скреб коня. Потом, когда конь обсох, оседлал его. Нарядился в лучшую черкеску, затянулся потуже ремнем, перекинул через плечо дедовское, с золотой насечкой, кремневое ружье и тихо поехал.
Глубоко в море клином вдавался мол.
По одну сторону мола находилось становище черкесов, по другую лагерь русских войск, наблюдавших за переселением горцев.
Посередине тянулось зеленое плато. На это плато и выехал Хатажук.
Скоро блестящий всадник в полном вооружении на лихом коне привлек общее внимание.
Пустив коня галопом, Хатажук выхватил ружье из мохнатого чехла и выстрелил.
Сизый дым поднялся к небу.
Люди высыпали из палаток, пораженные необычайным зрелищем.
Странный всадник горячил коня… Он останавливал его на всем скаку. Откидывался в сторону, назад, подымал на дыбы, с обнаженной шашкой обрушивался на невидимого врага и наносил ему страшные удары направо и налево. Бросал папаху, на скаку ловил ее, бросал опять на землю и подымал. Перескакивал с одного бока лошади на другой, Стрелял назад, вперед, в сторону, на всем скаку выхватывал и заряжал кремневку.
Все, что создало искусство наездника и отважного воина, — все это проделывал Хатажук с необыкновенным искусством, вызывая взрывы общего восторга.
Но трудно было сказать, кому принадлежала пальма первенства: коню или всаднику.
Потом Хатажук медленно подъехал к лагерю врагов, к столпившемуся народу.
Приветствовал и заговорил по-своему.
Перевели. Он предлагал купить коня. Конь добрый. Конь, которому цены нет… Он никогда не продал бы коня. Такого коня не продают, но он не может взять его с собой.
Кругом засмеялись. Кто-то предложил двадцать копеек.
Как тяжкая, ничем не заслуженная обида, прозвучал этот смех в его ушах.
Хатажуку казалось, что люди смеются над всем, что было дорогого, заветного в его жизни. Смеются, а он, гордый джигит, должен покорно переносить обиду.
Ему показалось, что наступило время, когда все, что он считал ценным, лишилось этой ценности.
И внезапно сама жизнь потеряла для него какую бы то ни было привлекательность…
Сжав до боли челюсти так, что заскрипели зубы, Хатажук молча отъехал в сторону.
Он уже ничего не видел и не слышал, какой-то туман заволок его сознание.
Поднял голову. Далеко в море вдавался мол, а там дальше синее небо сливалось с морем.
Необъятный синий простор.
Едва заметным движением колена повернул Хатажук коня к молу. Тихо, спокойным шагом поехал. Доехал почти до самого мола. Взмахнул плетью.
Вороной красавец изогнулся, бросился в море, поплыл вместе с всадником в открытый простор, туда, где на свободе ходили сердитые волны.
Плыл, а потом скрылся навеки в пучине морской.
«Кавказские курорты». Пятигорск, 1913, № 18, с. 4–5.