Сколько же с той поры промелькнуло лет? Сколько урожаев у нас уже позади? Восемь?
Я уже сбился со счета. (Зато у меня в дневниках и в записках у Евы они все описаны, один за другим, там же проведена их сравнительная оценка — куда более наглядная и необходимая, чем те сведения, которые мы подаем в разные инстанции и учреждения.)
Восемь снятых урожаев… Впрочем, нет — последний, восьмой, еще до конца не убран! Яблоки уже золотятся и рдеют, кожица у них гладкая, бархатистая. Скоро дозреют все. Их меньше, чем в прошлом году, некоторые яблони нынче отдыхали. Зато урожай вишен, абрикосов и персиков, можно сказать, уже снят. И какой небывалый! Никогда еще мы не имели такого!
В начале августа, в самые теплые дни лета, чуть не целую неделю стояла жара — днем около тридцати, а ночью не ниже двадцати градусов; ранние сорта персиков и абрикосов созревали дружно. Чем дольше стояло вёдро, тем напряженней шла работа в садах. Все, кто в состоянии, помогали снимать урожай. Машины заготовителей едва поспевали перевозить плоды в город…
С раннего утра солнце палило нещадно. Наступил полдень. Трактор с полевой столовой дотарахтел до самого дальнего участка персиковой плантации, где уже шла уборка. После нескольких часов тяжелого труда и изнурительного зноя приятно было сесть за длинный, во всю длину фургона стол. Боковые стенки опустили, остался только туго натянутый верхний тент, защищавший столовую от прямых солнечных лучей. По всему прицепу гулял ветерок. Мы потянулись в «столовую». Жара сморила нас вконец. Есть никому особенно не хотелось, хотя Боженка уже ставила перед каждым на полиэтиленовую скатерть пластмассовые миски с картошкой и тушеным мясом и широкие тарелки с салатом из огурцов. Из кухонного угла, где помещались газовая плита и новая термическая посуда с горячей, только что доставленной едой, приятно тянуло свежим кофе.
Драгоценные минуты ленивого безмятежного покоя были прерваны неожиданным треском автокара. На плантацию въехал Томек, отпущенный на побывку домой. Заявился прямо в военной форме, но тут же переоделся в легкие светлые брюки и майку и удобно расположился вместе со всеми.
Мы с Евой не могли налюбоваться на него. За время службы (он отсутствовал уже четырнадцать месяцев) Томек окреп и возмужал. Очень шла ему короткая стрижка — раньше-то его волосы висели длинными патлами.
Приняв от Боженки тарелку с едой, Томек огляделся вокруг:
— Ну, как нынче урожай?
— Отменный. Такого еще не бывало.
— Вижу.
Прямо из-за стола он осматривал сад, а я следил за его взглядом.
Далеко вокруг простирались бесконечные ряды дерев, усыпанных чудесными, изжелта-бордовыми плодами. Некоторые ветки провисали под их тяжестью, так что пришлось поставить подпорки. Прогретый воздух был прямо-таки напитан кисловато-сладким ароматом. Куда ни глянь — повсюду необозримые сады. Лишь где-то вдали, за крышами бывшей Калешовской усадьбы, сквозь дрожащее марево виднелась вроде как пустынная полоска бурой земли. (На самом деле это были новые посадки молодых вишен.) Сбоку к ней прилегала еще одна персиковая плантация, часть ее уже в будущем году должна была плодоносить.
На равнине вдоль поселковых домиков прорисовывалась полоса густых яблоневых шпалер, обнесенная забором. Утешная, радующая глаз картина! Было на что посмотреть. Тем более что чуть поодаль от нашей походной столовой красовались среди персиков сборщицы, почти сплошь молодые девушки; они расположились группами на краю бассейна.
Бассейн — это огромное водохранилище, длиной в двадцать пять, шириной в восемь, а глубиной — в четыре метра; уже три года мы пользуемся им для поливки персиков. Насос гонит лабскую воду в резервуар, где она согревается солнцем, а потом с помощью ирригационных устройств ее распределяют по всему саду. Старую поливалку, «штадлеровку», переместили поближе к новым яблоневым посадкам.
Со стороны бассейна летел немолчный веселый гомон и смех. Девушки, плескавшиеся в воде, — нимф этак десятка три — брызгали водою на тех, что прятались в тени дерев. Залитая солнечным сиянием, бурлящая поверхность водоема слепила глаза. Разумеется, не настолько, чтобы не различить обнаженных девичьих тел, кое у кого прикрытых лишь бикини. В общем, эта полуденная сиеста, фургон-столовая возле озаренного солнцем сада, благоухающего прогретыми золотисто-бордовыми персиками, загорелые девушки, барахтающиеся в теплой лабской воде, голубое безоблачное небо над зреющей, набирающей силу красотой — все это больше напоминало сцену пикника из какого-то американского фильма о жизни миллионеров, чем обеденный отдых бригады сборщиков.
Неожиданно из группы купальщиц, млевших на солнце, поднялась высокая блондинка в бикини, лениво потянулась, так что все мускулы пришли в движение, и так же лениво направилась в нашу сторону. Остановилась и, ни к кому конкретно не обращаясь, спросила:
— А завтра мы тоже будем до самого вечера собирать персики?
— Нет, только с пяти до восьми. Ведь завтра пятница, — ответил я и повернулся к Томеку: — Вот видишь, ничего не изменилось. Заготовители принимают товар только до пятницы, а в субботу и воскресенье — пусть все хоть сгниет на месте.
Блондинка не уходила. Стояла, выставив вперед ногу, может, нарочно, чтоб продемонстрировать изгиб бедер.
Хороша, чертовка! Загорелая, смуглая, на что ни взгляни — глаз не оторвешь! Тонкая ткань небесно-голубого лифчика прикрывала лишь вызывающе торчащие груди, а узкая полоска такой же ткани обвивалась вокруг бедер над крепкими стройными ножками. Скользнув по каждому из нас безразличным взглядом, она посмотрела на Томека, и тут глаза ее блеснули, словно в них просияло солнце. Качнув бедрами, она повернулась и, сознавая собственную неотразимость, со спокойной и естественной уверенностью молодости продефилировала обратно к бассейну. Она шла золотым знойным полднем, упиваясь им, точно первым солнечным днем в нынешнем году.
Томек провожал ее взглядом.
— Черт возьми, вот так штучка. Откуда такая? — поинтересовался Шамал.
— Марцела, — отозвался Гонзик. — Даже в такую жарищу не теряет прыти. Ей бы романы о себе сочинять, — деловито, не переставая жевать, заметил он, единственный, кто при виде девицы не потерял интереса к еде. Нож и вилка праздно лежали возле его тарелки — он управлялся одной ложкой. Парень у нас на глазах превращался в статного молодца. Нынче он отвечал за бригаду сборщиков.
— Раньше я ее здесь не видела. Кто такая? — спросила Ева.
— Уборщицей работает. Теперь это самая шикарная должность, — пояснил Гонзик. — Устроишься на несколько предприятий сразу и разъезжай себе от одного к другому на мотоцикле. Соберешь кое-где мусор для вида — и Двигай дальше. Летом она эти занятия вообще бросает — так и филонит целых три месяца. Уик-энд длиною в лето. А осенью снова такую же непыльную работенку подыщет. Если б не погода, я бы ее не принял. Но убирать урожай — пускай убирает. Сколько уберет — столько и получит.
— Так я и думала — что-то в этом духе, — согласно кивнула Ева, провожая девицу враждебным взглядом.
«Ничего не попишешь, справедливости ради надо признать — женщина она интересная», — размышлял я, слушая рассуждения Шамала. Он поддакивал Еве. Его возмущало, что разные паразиты и лодыри живут себе припеваючи, некому их к ответу призвать, и хуже всего как раз с молодыми. Хорошо работают теперь одни дураки, а уж о молодежи и говорить нечего. Шамал тут же посетовал и на телевидение. Показывают каких-то волосатиков с гитарами, пьяниц да голых баб, и так по этим фильмам выходит, что руки даны человеку, чтоб драться, убивать или распускать их для всяких других бесстыдств.
— Теперь такой вот молоденькой девке переспать с кем попало все равно что для нас поздороваться. Везде, видать, прогресс намечается. Интересно, чем он кончится.
В душе я признавал, что он прав, но только наполовину. У меня с бездельниками расправа короткая, по принципу: «Кто не работает, тот не ест». Нет ничего проще, как вознаграждать людей по количеству и качеству проделанного. Работы у нас по горло. Что, голубчик? Трудиться как следует не хочешь? Плохо хозяйствуешь? Тогда не обессудь. Не заслужил обеда — так и не полакомишься, убирайся-ка прочь от стола! Никакого нового способа эксплуатации человека человеком мы не потерпим. Может, поголодаешь чуток, вот руки-то дела и запросят. Рецепт вполне простой и действенный. Держу пари на что угодно — трудовой народ примет его с легкой душой. Ведь добросовестных и трудолюбивых у нас больше. Но именно их-то бездельники и обдирают как липку…
Разумеется, Марцела себе голову такими рассуждениями не забивала. Со скучающим видом подошла она к краю бассейна, словно выбирая место, где удобнее прыгнуть. И вдруг нырнула вниз головой.
Томек поднялся. Потянулся, запустил в волосы всю пятерню и со вздохом сказал:
— Пойду-ка я тоже выкупаюсь.
Сбросив брюки и майку, он в одних плавках ринулся за Марцелой.
— Солдат — он солдат и есть! — заметил Гонзик. — Ломит напролом.
— Типун тебе на язык! — замахала на него Ева и засмеялась. — Ты свои глупые шуточки брось. Жарко — вот он и решил немножко освежиться. Я бы сейчас тоже не отказалась.
Она держала себя так, будто все в порядке, но тоже учуяла что-то неладное.
Томек с Марцелой уже плескались в бассейне.
Дивная, беззаботная пора молодости! Пока они развлекались, мы сидели за столом с озабоченным видом.
Одолевали нас бесконечные хлопоты. Солнце, раскаленным шаром висевшее в небе, уже несколько дней подряд с утра до вечера лютым зноем заливало землю, опаляя наши души. В такую жару персики вызревают не по дням, а по часам. Утром они еще зеленые, словно озябшие, а к вечеру уже золотисто-розовые, налившиеся сладким соком. А эти треклятые закупщики после полудня «закрывают лавочку», им хоть трава не расти. В половине четвертого грузовые машины приезжают последний раз, а следующие две — только назавтра утром, около восьми. А там, глядишь, выходные дни, до понедельника никого не жди, положись на господа бога. Все это изводило нас несказанно.
— Почему бы им не загружать абрикосами холодильные установки? Ведь до понедельника все плоды сгорят, — спросил меня Гонзик.
— Да был у меня разговор с их директором, — нехотя объяснил я. — Загнал его в угол, но ничего не добился — в холодильных боксах у них бананы.
— Вот те на! — возмутился Шамал. — Нашли время южный фрукт закупать! А свои, прямо с дерева снятые персики и абрикосы пускай гниют?
— Эти бананы идут в уплату за наши машины. На складах к их контейнерам настолько привыкли, что покупать у своих им не с руки. С бананами куда проще. Будь их воля, они бы вообще только с заграницей дело имели, — пояснил Гонзик.
— Что за чертовщина! Все через пень-колоду, — кипятился Шамал.
— Бюрократ за что ни возьмется — все погубит, — вздохнул Гонзик. — Если эта жара продержится еще несколько дней, абрикосы размякнут, вконец перезреют, раскиснут — и плакали наши труды, никакие заготовители такой товар не примут.
— А как бы обрадовались на пляжах, да, впрочем, и везде, если бы мы доставили туда абрикосы и персики прямо с дерева. Вот дьявольщина! — горячился Шамал. — Пока господа закупщики, шоферня и складские в воскресенье кейфуют, давайте погрузим хоть две подводы абрикосов да отвезем на пляж.
Ей-богу, мне эти сетования уже надоели. Не то чтоб я придерживался иного мнения. Они звучали бы музыкой для моего слуха, будь от них хоть какой-то прок. Мы попросту не имели права сбывать свою продукцию, поскольку производство у нас начисто отделено от сбыта. Людям это, разумеется, было бы и удобно, и выгодно, но закупочные конторы, «Плодо-овощ», все эти их главные управления, областные и районные директора, экономисты, счетоводы и секретарши, все эти заготовщики-перекупщики, кладовщики и шоферы, работники всей теперешней торговой сети лишились бы кое-каких прибылей, а не то — упаси боже! — и самой работы. Этакие пиявки, убиваюсь я, присосались к нашему телу, и каждую накорми досыта. Поэтому, наверное, и недополучает наш брат, все те, кто круглый год об урожае печется и за всякие причуды погоды, неурожаи и нечаянные напасти головой отвечает. Мы фрукты небось за шесть крон продаем, а люди в магазине — по двенадцати платят! Да и то за помятые и подпорченные! А почему? Да потому, что зрелые фрукты закупщики у нас не берут, прекрасные, сочнейшие плоды принуждают снимать совсем незрелыми. Могу поспорить, что горожанам и невдомек, каковы на вкус свежие, созревшие на дереве яблоки! А всем — наплевать. Плодоовощи непременно должны проделать положенный им крестный путь, пройти через все промежуточные звенья, которые мы сами и выдумали. Ведь у каждого из нас свои планы и свои за них премии. Ну и какой же выход? Кабы знать…
Однако пора за работу, время не терпит. Проклятье! Ничего другого нам не остается. С утра начнем перебирать абрикосы (еще зеленоватые). В понедельник придется встать пораньше, часа в четыре, потому что после шести приедут машины закупщиков.
Тут мне пришло в голову, что на худой конец я мог бы, например, обзвонить все заводские столовые и детсады — а всякие там глупцы-тупицы пусть себе возмущаются сколько влезет. Мы могли бы поставить этим заведениям по ящику-другому абрикосов, которые закупщики все равно ни за что не возьмут. И это будут как раз самые сладкие, самые сочные плоды. А заготпункт пусть их себе заактирует. (Да еще поблагодарит за это.) Но сгноить урожай я не позволю.
На том порешив, я встал из-за стола:
— Пора. Кончен бал. Кому-то ведь нужно работать.
Я огляделся.
Среди зеленой листвы сверкали золотистые и карминовые плоды, а на фоне голубой глади бассейна возникли Томек с Марцелой. Они только что вышли из воды и, расшалившись, брызгались и тузили друг друга. Марцела прямо заходилась от веселого смеха.
— Погляди-ка на него, — сказала Ева, подойдя ко мне. — Как бы эта красотка не зацепила нашего То-мека.
— Обойдется! — рассмеялся я. — Из этой тучки, голубушка, дождь не прольется.
Она пожала плечами:
— Он ведь еще такой недотепа!
Томек? А что? В его возрасте я бы и сам поступил точно так же. А как же иначе в молодые лета, когда горячая кровь бурлит и играет, когда жаждешь хотя бы ненароком коснуться притягательного женского тела — оно манит, будоражит воображение, ты уже наслаждаешься им, бредишь роскошными виденьями…
Тут уж прости-прощай, разум!
Пока шла работа, Томек ни на шаг не отступал от Марцелы, помогал ей. Успокоится ли он на этом? Какое… Вечером Томек исчез.
В последующие дни солнце палило по-прежнему беспощадно. Уже с утра казалось, вот он — самый жаркий день года. В воскресенье я по привычке поднялся около пяти и обошел сад.
Абрикосы румянились как в горячке. С некоторых дерев плоды уже осыпались на землю. На пересохшей, растрескавшейся от зноя почве они лежали горкой оранжево-золотистого мармелада, положенного на ломоть черствого хлеба. Персики тоже созрели. Их мохнатая золотистая кожура с размытыми огненно-красными пятнами даже на рассвете была теплой, нежной, словно женская кожа.
Я возвращался домой, голова от забот шла кругом. Ясно, абрикосы нужно снимать. Вчера и сегодня — самое подходящее время. Но сложить фрукты в прогретых сараях — это хуже, чем оставить их на деревьях. Дозреют они быстро, но, сваленные в кучи, помнутся и тут же загниют. Все, кто в состоянии, утром должны выйти на плантацию…
Дома уже все проснулись. Около одиннадцати мы собирались на речку; вечером у Томека кончалась увольнительная, он уезжал. Однако сын до сих пор еще не поднялся с постели, а когда Ева позвала его завтракать, что-то мрачно буркнул в ответ.
— Что с ним, не знаешь? — спросила она, обратись ко мне. Но произнесла это почти обрадованно, с облегчением.
С той секунды, как Томек отправился в бассейн следом за Марцелой, Ева не спускала с него глаз. Дважды он уезжал на автокаре из дома, и Ева была сама не своя. Особенно вчера вечером; собираясь в дискотеку, Томек тщательно выбирал рубашку, чистил зубы, без конца причесывался и весь сиял.
Но вернулся неожиданно рано — мы с Евой и Луцкой еще сидели у телевизора. Этой прекрасной, теплой, звездной ночью он вернулся хмурый, какой-то растерянный и оскорбленный. Сам не свой. И с нами сидеть не стал, лишь поздоровался. Луцка крикнула ему вслед: «Как дела, братец? Что-то ты больно скоро…», но в ответ он только хлопнул дверью.
Яйца, хлеб с маслом и чай уже стояли на столе, когда Томек явился наконец завтракать. Ел молча. Лениво обстучал ложечкой два всмятку сваренных яйца и так же лениво, без аппетита съел. Почти без хлеба.
— Да ты поешь хорошенько, — подгоняла его Ева. — Может, сыру или ветчинки хочешь? Я ведь спрашивала, что приготовить, а ты только бурчал в ответ. Хочешь, я приготовлю еще чего, а?
— Я не голоден, — отрезал Томек, уставившись в стол пустыми глазами.
— Ну, дело твое, — вздохнула мать, но взгляд ее не выразил грусти.
Томек отхлебнул еще чаю, а потом, не говоря ни слова, поднялся и как был, в одних спортивных трусах, вышел из дома. Постоял в задумчивости возле автокара, перевез его в тень и принес инструмент.
Ева, убрав со стола, тут же принялась готовить обед. Любимое мое и Томека блюдо. По-домашнему откормленную молодую уточку со свежей капустой и кнедликами. Даже сейчас, в нестерпимой духоте, я уже заранее облизывался. Доброй, с любовью и вкусом приготовленной едой я готов лакомиться в любое время, но еда должна быть едой, не какой-нибудь жвачкой (бог мой, это же всегда чувствуется), а, к примеру, золотистой, в меру пропеченной уточкой либо гусочкой, если она не слишком жирна или, напротив, не чересчур суха и худосочна; так, чтобы поджаренная корочка хрустела на зубах, а мясцо было нежное, чтобы сок с плавающими в нем лодочками тмина был такой же золотистый, как и хрустящая корочка, а капуста — чуть кисловатой на вкус. Повариха Ева превосходная, а сегодня я более, чем когда-либо, мог рассчитывать на отменное угощение.
После завтрака Еве стало ясно как божий день, что свидание, да, наверное, и знакомство Томека с Марцелой ни к чему не привело. И если после вчерашнего вечера мать лишь вздохнула с облегчением, то сегодня энергия так и бурлила, так и искрилась в ней. Даже в такой зной — солнце палило с самого утра, да и газовая плита с ее горелками и разогретой духовкой не убавляла жару — Ева поспевала всюду. В своем летнем кухонном наряде — в широком полотняном фартуке с большими, обшитыми пестрой тканью накладными карманами, надетом прямо на голое тело — под ним Ева была в одних трусиках и лифчике, — она то и дело возникала на пороге комнаты с ложечкой или мешалкой в руках. Прислонясь к косяку, отирала ладонью потное лицо, устраивала себе передышку. Но вскоре из кухни опять доносились звуки ее возни. Ева шинковала ножом свежий кочан капусты, звенела крышками, гремела посудой, кастрюлями и сковородками, громыхала в мойке тарелками… Жареная утка благоухала по всему дому.
Усевшись в комнате, я разложил было перед собой кучу бумаг и пытался заполнить несколько служебных формуляров. Но от стоявших в воздухе ароматов отвлечься было невозможно, и занятия мои показались мне никчемными и бессмысленными.
А надо было подсчитать урожай вишни — записать в длинные колонки разные данные. Требовалось вычислить среднюю прибыль каждого из сортов на гектар сада, а также на каждое отдельное деревце; я должен был сопоставить прибыли прошлых лет, определить среднюю цифру доходов за последнюю пятилетку, а потом подробно описать расходы различных химикалий на опрыскивание и удобрение. Среди данных, которые следовало перечислить, были, разумеется, и финансовые затраты, скажем оплата труда сборщиков в нынешнем сезоне сравнительно с оплатой в прошлые годы, хотя какое уж тут сравнение: урожаи всякий год разные, различны были и заработки съемщиков. Цифры эти никому ничего не говорят и никому никогда не требуются.
Само собой, к этим бумагам я отношусь так, как они того заслуживают. Но заполнять — обязан! А как же! Ведь целый ряд наших управлений, отделов, референтов только такими бумагами и оправдывает необходимость своего существования! Вот уж увлекательная работенка! Недавно нашему директору спустили еще одно предписание: помимо уже перечисленных данных (господи боже, да ведь это целые тома!), он должен сообщать, кто из работников нашего госхоза произносит речи на похоронах, чтобы отправить их на курсы риторики. Как будто мы не знаем, как произнести прощальное слово над могилой товарища, который, пока в нем играла кровь, годами работал рядом, страдал и радовался вместе с нами; словно нам не известно, как он жил, что за свою жизнь сделал, что после него останется на земле и какой у него был характер. Ну а поскольку этот «указ» попал мне на глаза первому, то я посоветовал директору ответить референту с полной искренностью приблизительно так: «Дорогой товарищ референт! Наших покойников я хороню сам. И с большим удовольствием продемонстрирую тебе, как это делается, если только ты сам изволишь покинуть сей мир». Директор смеялся от души, а потом почесал за ухом, вздохнул и сказал: «Ты прав, нечестивец. Да что поделаешь? Иной раз и этот референт на что-нибудь сгодится. С начальниками лучше жить в согласии».
Я уж приготовился было заполнить очередной формуляр, как в дверях снова появилась Ева. На лбу у нее блестели капельки пота.
— Ковыряешься в своих треклятых бумагах? Черт бы их побрал! — воскликнула она. — Наверное, садоводы скоро будут над одними бумагами корпеть, где уж тогда об урожае заботиться. А нельзя ли хоть на сегодня, когда мы в кои-то веки собрались вместе, отставить эти бумажки?
— Да что-то ведь нужно с ними сделать!
— В окно вышвырнуть. Урожая они не прибавят.
Подойдя к столу, она просмотрела несколько колонок и покачала головой:
— Всю жизнь только и слышу, что о борьбе с бумажной волокитой, а воз и поныне там. Ни с места. У меня есть предложение: пусть власти выделят этим организациям кой-какой фонд, из которого они смогли бы всех, от кого эти анализы, данные и рапорты требуют, вознаградить за истраченное время. А сэкономленные деньги оставляли бы себе на премии. — Она облизала ложку. — Увидишь, сколько бумаг враз отпадет. Господа начальники станут требовать только самое необходимое. Могу поспорить, даже и без них обойдутся. Вот какая произошла бы экономия времени, труда, бумаги и денежных средств.
— Твоя правда! — развеселившись, воскликнул я. И впрямь, Еву порой посещали очень здравые мысли.
Но тут она вспомнила про утку в духовке и всполошилась:
— Господи, ее же поливать надо, а то подгорит!
Утка благоухала так, что голова кружилась. Аромат становился все назойливее, как и надоедливая мелодия, которая била по моим барабанным перепонкам.
В таком смешении запахов и звуков работать было невозможно. И я, оставив бумаги, вышел из дому.
На веранде сидела Луцка, включив магнитофон на полную мощность. Лицо у нее было перемазано, ладонями и пальцами она разминала комок мягкой блестящей глины. Уже два года Луцка три раза в неделю посещала народную художественную школу. Я с удовольствием наблюдал, как она со своей полудетской страстностью обрабатывает бесформенный кусок глины.
И при этом шевелит губами.
Помогая себе даже губами, она, казалось, смаковала материал, проникала в самую его суть, от формы до души, готовясь вдохнуть ее в глину. Иногда я поддразнивал ее, подсмеиваясь над неудачными творениями (правда, ни один ученый не свалился еще на землю с неба, да и мастерами не родятся сразу), но и радовался тому, что в век научно-технических достижений, окружающих нас со всех сторон, а порой, сдается, и хватающих за горло (мы еще не научились молниеносно их осваивать), моя дочь занимается делом, в котором хранится тепло и естественная простота нашей земли. Славная девчушка. Общительная и веселая. Там, где она, смеху хоть отбавляй. И настойчивая. Если что не по ней, не отступится, пока не добьется своего.
— А не поубавить ли нам этот визг? — спрашиваю я, наклоняясь над ней и наблюдая за ее работой.
— А я люблю все, что можно слушать, — ответила она и без особой охоты, не спеша обтерев руки о мокрую тряпку, щелкнула клавишей магнитофона, а заодно, раз уж ее оторвали от работы, потянулась за персиком. Высасывает его сок.
— Еще немного — и никакая печь для обжига уже не потребуется, — заметила она, отерла ладошкой лоб и протянула мне персик.
Я отказался, сославшись на то, что кондитеры не любят конфет, а свою порцию я съел еще утром. И принялся разглядывать кукол и другие Луцкины изделия, выставленные, а вернее — сваленные на полочке. У Замарашки глаза были сделаны из слив, нос из маленького яблочка, щеки из персиков, а волосы — из вишневых листьев; пузатый коричневый кувшин, вазочка, зеленая, как молодой тростник (зелени я бы поубавил, но молодость падка на все броское). Беру грушу восковой спелости, верчу в руках.
— Эта тебе удалась. Так бы вот и вонзил в нее зубы.
— Ну еще бы. Ты ведь известный лакомка, — произнесла Луцка со своей веселой ухмылочкой.
Однако похвала доставила ей радость. Она повернулась ко мне. На носу у нее веснушки. Но эти мелкие, там-сям рассеянные точечки, следы солнечных поцелуев, совсем не портят ее. Наоборот, мне они очень даже нравятся. (Еще бы, это единственное, что ей досталось от меня, ведь во всем остальном она вылитая Ева.)
— Люблю поесть, что правда, то правда. Но только что-нибудь стоящее, сама знаешь. А над чем ты трудишься сегодня? Что это будет?
— Блюдо.
— Здорово. И наверняка оно получится не таким плоским, как этот паяц. Не терплю ничего бесплотного. Воротит меня от всего такого, ничего не могу с собой поделать.
Это я хочу ее поддеть, разглядывая вытянутую фигурку с острым, угловатым лицом и с дудочкой, приклеенной чуть ли не к самым губам.
— Не узнаешь? Это Крысолов[2].
— Крысолов, который смеется? (Губы Крысолова растянуты в широкую довольную улыбку.)
— А ты заметил?
— Это за километр видно.
Она посерьезнела. И сразу превратилась в юную пятнадцатилетнюю женщину (Луцке сейчас пятнадцать и есть).
— Он ведь всех крыс увел. Хорошо сделал свое дело, и от этого у него славно на душе, хоть он и некрасивый. Он же в этом не виноват. Ведь правда?
— Пожалуй, если эту историю толковать по-твоему, — соглашаюсь я. — И ты считаешь, что он должен быть некрасивым?
— Да, мне так кажется.
Мнение свое отстаивает, это неплохо. Хоть и хлебнет за это в жизни. Ну и что? Чистая совесть и доброе сердце все возместят сторицей. Тем более в искусстве, коли уж решила им заниматься. Ведь искусство, которое честно относится к жизни и служит человеку, — это искусство творцов.
Рассуждая так сам с собой, я искоса поглядываю на Луцку (она уже снова увлеклась работой) и твержу себе: славная добрая девочка! (Само собой, я горжусь ею.) Но еще глупышка. Сидит в своем длинном просторном балахоне, из-под которого видны только ее голые, в красивом загаре ножки. У нее уже начала набухать грудь, и она смущается этого. Тщетно я советовал ей читать Шрамека[3] и повторять за ним следом: «Со вчерашней поры я другая, зреют на мне гроздья винограда». А когда я прибавил: «Скажи маме спасибо, что в нее пошла», она даже рассердилась. Вздрогнула, словно ее крапивой стегнули, и зарделась как роза.
В дверях вновь появилась Ева, прижимая к боку небольшую квашню; на сей раз она мешалкой взбивала тесто.
— Вы оба здесь? Забыли, что собирались пораньше на речку? И никто не вызовется мне помочь?
Я вызвался (пожалел Луцку — сам не люблю, когда меня отрывают от работы).
Уходя, я услышал за спиной чмоканье, куда более приятное, чем в деже. Оглянувшись, убедился, что Луцка, округлив губы и вытянув запачканные глиной пальцы, посылает мне воздушный поцелуй. И подмигивает. Глаза у нее веселые и блестят, как умытая росой трава. Ах, хитрющая лиса-плутовка. Умеет подольститься!
Немного погодя, отдуваясь и обливаясь потом, я снова вернулся в комнату. Там, развалясь в кресле, сидел Томек и делал вид, что сосредоточенно следит за перипетиями героев телепередачи. Но взгляд его был неподвижен и пуст, парня явно не волновало происходящее на экране. Телепередача служила лишь ширмой, ограждавшей его одиночество, которое именно сейчас было ему важнее всего. Я понял это и не стал нарушать молчания.
Но Ева повела себя иначе. Заглянув к нам, она сразу же накинулась на Томека:
— Да что это с тобой? Вот незадача! Вчера ты с этой… — Она не договорила. — Ты у нее был?
Удар нанесен точно. Томек поднял было голову, но тут же и опустил. Собирался с силами, как боксер, потерявший равновесие. По-видимому, решив, что нет смысла ходить вокруг да около, искренний паренек отважно признался:
— Выгнала она меня.
Однако головы так и не поднял — покраснел до корней волос.
— Это мы с мамой поняли еще утром. Ничего, не расстраивайся! — Я попытался подбодрить парня.
— Удрала от меня, — признался Томек.
— Как это — удрала?
— Поначалу вроде все было хорошо, а потом там появился парень постарше, ее знакомый. Они потолковали о чем-то, и она мне сказала, что ей нужно уехать. И они уехали — в новом красном «фиате».
Мужская гордость Томека страдала, он был оскорблен до глубины души.
— Ну, этого от нее можно было ожидать. Экая тварь! — отвела душу Ева. — А ты будь доволен, что уехала. Если бы у тебя был «фиат», она бы смоталась на «фольксвагене» или «саабе».
— Эти маневры ты проиграл! Но только маневры! Экая важность, голубчик! Я рассказывал тебе историю с Итальянкой?
— Из-за которой ты научился нырять? — Томек оживился, на лице у него появилась улыбка.
— Голову даю на отсечение, что и ты кое-какую пользу для себя извлек.
Ева молчала, но по лицу ее разлилась мягкая, почти счастливая улыбка.
Через полуоткрытые двери было слышно, как в духовке шкварчит и брызжет горячим жиром утка. Во всем доме воцарились теперь мир и покой.
Выглянув в распахнутое, но затененное окно, я в беспокойстве взглянул на небо. Все еще голубое, оно слегка потускнело, тронутое легкой дымкой. Далеко, где-то позади Ржипа, краешек неба словно покрылся пеплом и сделался серым.
Приблизительно через полчаса — Ева как раз накрывала на стол — сквозь звяканье приборов и тарелок послышался глухой далекий рокот.
Мы оба вмиг очутились у окна.
Светило солнце, но улицу словно затянуло пеленой. От мертвенно-неподвижного, раскаленного воздуха по-прежнему изнывала земля. Но наверху, над макушкой персикового сада, небосвод сделался сизым.
— Господи! Лишь бы…
Руки у Евы опустились. Она озабоченно посмотрела в сторону абрикосовых плантаций.
Вдали снова громыхнуло.
— Наконец-то! — послышался веселый голос Луцки. — Что-то надвигается! Наконец-то станет немножко прохладнее!
Ева словно не слышала ее.
— Как бы ветер чего не нагнал. Совсем некстати… А не нужно ли?.. — Она в упор смотрела на меня, не выпуская тарелку из рук.
— Томек! Луция! — позвал я, уже не раздумывая больше.
Они поняли меня.
— Что уж, и поесть не сможем? — спросила удивленная Луцка, вдруг заколебавшись.
Но Ева уже выключала плиту, отставляя горшки и сковородки.
— Беги на склад. Заводи автокар! Скорее, — подгонял я Томека.
В чем были, мы побежали к абрикосовым деревьям.
Томек уже отпирал ворота склада, когда возле дома, резко затормозив, остановилась машина, и прямо в клубы пыли, поднятой колесами, на землю соскочил Шамал с женой.
— Быть грозе! — крикнул он. — Часовня на Ржипе сияет, будто сахарная. Хорошего не жди!
Из машины неуклюже вылез и Гоудек — он не привык разъезжать «на колесах».
Автокар Томека, на который он погрузил ящики, уже катил, рокоча, в гору.
Ворота склада так и остались распахнутыми настежь..
Золотистые абрикосовые плоды, сочные и теплые, прогретые солнцем, от малейшего прикосновения сами падали в руки, словно не могли дождаться этого мгновенья. Мы работали молча. Лихорадочно. Слышалась только бранчливая воркотня Шамала. Надвигающаяся гроза подгоняла нас… Раскаты грома, вспышки молний, разрывавших темно-серый небосклон, становились все ближе и ближе. Томек отвез первую партию фруктов.
Ящики быстро наполнялись плодами, как вдруг Ева, собиравшая абрикосы на соседнем дереве, оглянулась и всполошенно окликнула меня: «Адам!»
Обернувшись, я увидел, как над крабчицкой дорогой и в поле клубится столб белесоватой пыли.
И тут же по деревьям хлестнул резкий порыв ветра. Жалобно зашелестели листья, почти в одно и то же время хлопнули ворота склада, громада ящиков покатилась наземь. Пыль засыпала нам глаза, забивала нос и рот, слепила, мешала дышать… Разметавшиеся на ветру верхушки деревьев словно разбегались в разные стороны. Абрикосы градом посыпались с ветвей; ветер, срывая, угонял их и бросал далеко от стволов деревьев.
И вот припустил ливень, сопровождаемый блеском молний и грохотанием грома. На автокаре теперь сидел Шамал, собравшийся переправить еще одну партию. «Погоди!» — крикнул я и подскочил к нему, стараясь удержать ящики, раскачивавшиеся на неровностях дороги. Но на повороте ветер и ливень, объединив усилия, ударили по ящикам, и те не выдержали напора. Абрикосы разлетелись в разные стороны. Сочная их плоть тут же расплылась, потекла в потоках грязи…
— Сволочная работенка! — орал Шамал, обращаясь к дождю и ветру; лицо его было искажено злостью. Я почти ничего не слышал, ливень заглушал его слова. Мы бежали домой сквозь дождь и ветер; все давно уже промокли до нитки… Это был даже не бег, мы словно плыли, сносимые потоками в долину. Вода катилась по заскорузлой от зноя, пересохшей земле, которая не успевала впитывать ее. Водные валы скатывались вниз, сбивая с ног людей, скользивших по мокрой траве.
Как в тумане — струи дождя застили глаза — я увидел Еву. Поскользнувшись, она упала, но, падая, успела опереться на корзинку, которую держала в руках (в корзинке оставались последние фрукты, что ей удалось сорвать), и быстро вскочила на ноги.
Наконец мы вбежали в дом. На пороге уже стояли Гонзик с женой, с них тоже ручьями стекала вода, и Гонзик сокрушенно проговорил:
— Не поспели мы. Не добежали. Ну как там… — Он не досказал, голос у него осекся.
— Лучше не спрашивай. Да ты ничем бы и не помог. Собрали урожай — кончено!
Опершись о стену, мокрая, забрызганная ошметками грязи, Ева выжимала волосы. Но вдруг руки у нее упали, бессильно повиснув вдоль тела. С выражением такого же бессилия и беспомощности смотрела она на сад. Потом молча вошла в дом. Но в дверях остановилась, словно вдруг очнувшись. Повернулась к нам:
— Входите, я приготовлю кофе.
Она приглашала всех и ждала у дверей, пока мы не войдем.
До сих пор, стоит мне вспомнить тот день, все во мне клокочет от ярости и отчаяния. Перед глазами встает картина разорения, произведенного грозой и бурей.
Часа два спустя снова выглянуло солнце. От земли шел пар: из мокрой травы, от мокрых листьев помолодевших дерев к лазурному небу поднимались прозрачные облачка тумана. Воздух был словно насквозь пропитан острым, въедливым, кисловатым запахом. И повсюду в грязи и лужах валялись побитые и расплющенные плоды. Кое-где их можно было прямо сгребать лопатами. Еще утром прекрасные, здоровые и сочные фрукты теперь оранжевой кашей расползлись по земле. И на обнаженные пучки волокон уже усаживались осы, пчелы и толстые черные мухи, справляли тризну муравьи. Ласточки, которые после дождя обычно летают высоко, кружили теперь над этим мрачным побоищем, их манили полчища мух.
Все наши усилия, которые мы изо дня в день отдавали новой плантации, тяжкое напряжение, пот и кровь, заботы и затраты — все пошло прахом. Не менее 320 центнеров спелых, отборных плодов было уничтожено лишь потому, что какому-то идиоту пришло в голову установить на крупном предприятии служебные часы даже в пору созревания урожая…
Но ощущение собственной ничтожности и абсолютного бессилия длилось недолго. Отступило перед закипавшей в груди яростью. В полном исступлении я поносил все на свете: «Ах, негодяй! — клял я Гошека, управляющего объединения „Плодоовощ“. Это для того мы сажали и растили прекрасные деревья, для того старались, не зная покоя ни днем, ни ночью, лишали себя суббот, воскресений, праздников, поливая, удобряя, опрыскивая, прореживая и разжигая костры, когда надо было спасать цвет от заморозков, чтобы какой-то негодяй своей безалаберностью взял и все уничтожил?» И я давал себе клятву, что это преступление и глупость будут отомщены и никогда не повторятся. И провинность, и ее следствия — неважно, умышленно совершено злодейство или просто по расхлябанности. Что вразумит такого разгильдяя, если нет у него совести, нет потребности хорошо сделать свою работу? Только заслуженное возмездие, и оно его постигнет. Лодырь и глупец, забравший власть, иной раз может нанести куда больше урона, чем явный неприятель.
Я обошел бескрайнее кладбище, где был погребен урожай. Персики тоже пострадали, но, к счастью, не слишком. Некоторые сорта вызревают медленно и поздно, к тому же у персиков крепче черенок. Истекали кровью побитые и забрызганные грязью плоды только под деревьями ранних сортов.
Я вернулся в абрикосовый сад.
Кроны их с поникшими, кое-где порванными листьями, голые ветви — лишь изредка на веточке покрепче увидишь одинокую абрикосину — на фоне голубого неба выглядели печально и убого.
Оторвавшись от горестного зрелища, я вдруг увидел идущую из дома Еву. Она приближалась ко мне робко и нерешительно, словно опасаясь, как бы чего не раздавить и не поломать. При виде картины полного разгрома лицо ее исказилось страданием и гневом.
Мы стояли молча, приникнув друг к дружке.
— Такого я этому треклятому негодяю больше не спущу. И это называется хозяйствование?! Черт побери! Уж я с ним поговорю, пусть даже придется душу из него вытрясти!
Ева сжала губы.
— Если можешь — поговори. Ничего не спускай им, Адам…
Рано утром я уехал в Литомержице. Директор Гошек принял меня моментально. Кругленький, невысокий, не то колобок, не то капелька ртути. Не успел я войти, как он уже вскочил мне навстречу и только что не лучился восторгом — оттого, дескать, что наконец-то снова меня видит. Он хорошо понимал, зачем я к нему пожаловал.
— A-а, ты здесь? — воскликнул он. — А я-то думал тебе звонить. Божье попущенье, ну что тут поделаешь?! Чертова работенка! Наслышан, наслышан. Могу себе представить.
Он усадил меня, мерзавец, в кресло, и не давал мне рта раскрыть, затараторил сам: ведь моя походка, насупленное лицо, разъяренный взгляд — все кричало о том, зачем я явился.
Гошек уставился на меня своими малюсенькими, небесно-голубыми глазками, утопавшими в пухлых щеках. В голосе его звучала озабоченность, он производил впечатление добродушного человека, всегда готового помочь во всем, где только это требуется. Тем более нам. Как-никак мы ведь его кормильцы.
Так вот, этот продувной ловкач принялся меня утешать. Буря, дескать, напакостила не только у нас, потери понесли и другие хозяйства. Увы, такое случается чуть ли не всякий год, с этим приходится считаться. Бывает, урожай гибнет от засухи — и на поле, и в садах, от мороза и от града, урагана или наводнения… Иной раз от капризов погоды больше всего пострадают зерновые, а в другой — плодовые деревья, овощи или ягоды. В данном случае — к счастью! — убытки не столь велики, скажутся только на урожае летних плодов и овощей да на хмельниках.
Тут он принялся перечислять, в каких кооперативах в каких количествах ливень побил посадки поздней цветной и кочанной капусты, салатов и так далее. Ему уже звонили… А главное, меня должно, видите ли, радовать, что абрикосы у нас произрастают только на шести с половиной гектарах. Много хуже дело обстоит в тех хозяйствах, которые на производстве абрикосов специализируются, а это совсем рядом, в самом Литомержицком районе.
Он бы так и продолжал разглагольствовать, но его остановило выражение моего лица. Наверное, оно побагровело. Похоже, мой вид напоминал ему быка, готового ринуться на обидчика, потому что голос у Гошека стал оседать, пока не стих совсем. Он умолк и попытался дружески улыбнуться.
— Что я могу для тебя сделать, Адам? — спросил он наконец.
— Ты уже сделал! — Я громыхнул кулаком по столу так, что задрожали стекла в широком фанерном шкафу. Секретарша этого проходимца, прелестная девочка, заглянула в кабинет, но тут же закрыла двери.
— Вот это твоя работа! Смотри! — Я шлепнул об стол несколько фотографий — оправившись от пережитого погрома, мы с Томеком сделали их вчера вечером. — И больше зубы мне не заговаривай. Хватит разговоров. В этом погроме повинны вы одни.
Он мельком взглянул на фотографии. (Они удались, картина разоренного сада была так убедительна, что создавалось впечатление, будто от кучи плодов, разбитых и превращенных в липкую кашу, над которой кружат кучи ос и мух, даже здесь, в канцелярии Гошека, исходит кисловатый запах гнили.)
Маленькие глазки испуганно забегали.
Перебрав фотографии, он медленно пододвигал их ко мне.
— Ты что, белены объелся?
Теперь уже он беспощадно сверлил меня взглядом.
— В чем это ты нас обвиняешь? Может, я господь бог и посылаю на землю громы и молнии? Что это, старина, взбрело тебе в голову? Мы давно знаем друг друга, и, сам понимаешь, будь на то моя воля, я и капли дождя не дал бы на тебя упасть.
— Вот именно, мы давно знаем друг друга, и не мне объяснять, в чем твоя вина. Ты не прислал машины. В пятницу с утра прекратил закупки. Урожай абрикосов мы могли собрать. Такой урожай бывает раз в десять-пятнадцать лет! В такую жару плоды вызревают не по дням, а по часам, а вы в самый разгар сбора закрыли контору почти на три дня. Такие пятница и суббота выпадают раз в году!
— Все лето и всю осень что-нибудь созревает, — отрезал он, — зелень, овощи, фрукты. Целый год мы должны бы работать и днем, и ночью, в праздники и воскресенья, без передышки. А рабсилы у нас нет. Хоть лопни, а на такую работу людей не найдешь.
И он принялся перечислять все трудности, которые связывают их по рукам и ногам. Шоферы и грузчики за неделю наездят больше, чем позволяет закон, а случись что — в ответе организация. И потом: они такие же трудящиеся, как и все прочие, и тоже имеют право на отдых в субботу и воскресенье. К тому же как раз теперь один товарищ у них женился, а двое гуляли на свадьбе. Попробуй-ка в сезон отпусков усади кого-нибудь за руль в выходные дни… Мне должно быть известно, чем кончил его предшественник. Настолько загонял шоферов и подсобных рабочих, заставляя их работать по субботам и воскресеньям, что начались осложнения и неприятности с профсоюзами — он, дескать, кровосос. Отраслевое начальство раскритиковало его, поставив в вину превышение установленного законом лимита на сверхурочные часы. Так и свалился с инфарктом…
— Ты что, хочешь, чтобы я тоже загремел? — съехидничал Гошек. — Не я эти предписания выдумал, голубчик. А потом — холодильные установки у меня и так доверху забиты. Когда мы получаем южные фрукты, выбирать не приходится. Прибыли — и все тут.
А к чему мне абрикосы в субботу и воскресенье? Продавать в выходные дни никого не заставишь, магазины закрыты… Ты словно с луны свалился! И будто не знаешь, что кое-кто из директоров магазинов отказывается принимать быстропортящийся товар уже в пятницу утром. Больше того, иногда они отказываются принимать его даже в конце месяца, если план по выручке уже сделан, ведь за большое перевыполнение премию не увеличивают. Вот и возвращаются ко мне обратно машины с клубникой, виноградом и абрикосами, хотя народ на них уже сбегается… Черт возьми, я, что ли, отвечаю за эту идиотскую систему оплаты и премий?
Выходит, я должен абрикосы вечером в пятницу у тебя взять, оплатить и оставить у себя, чтобы они до понедельника сгнили на складе? А на чей счет списывать убытки? Мои работники премии лишатся.
Гошек перевел дух.
— Нет таких дураков — свое же предприятие обкрадывать. И нечего меня обвинять в том, что всеми мыслимыми и немыслимыми предписаниями установлен такой порядок. Не понимаю, чего ты от меня хочешь!
— Не понимаешь? — воскликнул я. — Черта лысого перед людьми оправдаешься — так уж, мол, у нас устроено, что свежие плоды, собранные, складированные, приходится с места на место перебрасывать, а потом усохшие, полугнилые, жалкие по магазинам развозить! Людям нужно, чтоб собранные утром фрукты уже после обеда или утром следующего дня лежали на прилавке. Все остальное их ничуть не интересует.
— Ну, с этим ко мне обращаться нет смысла. — Гошек часто-часто заморгал глазками. — Не по адресу.
— Погоди! — возразил я. — У нас с тобой договор. Ты обязался взять абрикосы и потому, будь добр, позаботься о них, как я забочусь о том, чтоб их вырастить и вовремя собрать. За сбыт отвечаешь ты, это твоя работа. И если тебе мешают — засучи рукава, иди в верха и там возмущайся. Действуй! Но купить у нас фрукты, передать их в магазины, не допустить порчи ты обязан. Черт побери, это же единое хозяйство! В твоем распоряжении и купля и продажа, везде твои же работники сидят. И ты бессилен даже в таких ситуациях? Вообще, как ты можешь спокойно спать, если из-за твоей беспечности сводится на нет труд людей, погибает продукт, которого везде ждут не дождутся? Только потому, что какие-то там предписания оправдывают твое безразличие и расхлябанность? Нет, я пойду жаловаться в район!
Он смерил меня взглядом. Но на лице его не промелькнуло ни тени обеспокоенности или смущения. Волнение как будто бы даже поулеглось.
— Давай, беги! — вздохнул он. — Сбегай туда, Адам. И если мне подкинут людей и помогут отменить разные предписания, я буду только рад. Я не меньше тебя желал бы, чтобы наше сотрудничество стало более разумным. Обоим нам, дружище, приходится нелегко, и долг каждого — защищать свои интересы.
Гошек заговорил вдруг усталым голосом:
— Тебе известно, как обстоит дело с рабочей силой? Мы всякого бездельника оберегаем, словно боимся, как бы их не растерять «к двухтысячному году». А что поделаешь?
Я встал и хотел было уйти, но он вдруг меня остановил:
— Погоди. Задержись-ка чуток. Ничего ты, голубчик, не добьешься. Главное — действовать хладнокровно. Успокойся.
Он поднялся, открыл холодильник и наполнил две рюмки коньяком.
— Как видно, ты не в себе. Гнев ослепляет. Да ведь ничего не потеряно. Разве у тебя нет страховки?
Он взглянул на меня, потом перевел взгляд на рюмку. Поднял ее, посмотрел через нее на солнечный свет, проникавший сквозь занавесь, и залюбовался чистым, коричневатым, как будто изнутри светящимся сияньем.
— Слушай, фотографии твои — неплохая штука, они еще тебе сгодятся. Я понимаю, ты болеешь за свой госхоз. Не хочешь понести урона, и я, и ты — мы оба печемся о своих людях. Может, я и присоветую тебе кое-что дельное.
Я смотрел на него ошарашенно. Ему, конечно, известно, что мы застрахованы. Но не о том же речь! Он попытался перевести разговор совсем на другое. От удивления я снова опустился на стул. Этот стервец все объяснил по-своему. (Наверное, даже рассудил, что и пришел-то я к нему ради этого.) Какое-то мгновенье он молчал, все еще не осмеливаясь пойти в открытую, но, решившись, сказал:
— Урожай абрикосов погиб, персики тоже пострадали, и страховое агентство вынуждено будет это признать. Наверняка у тебя там найдутся знакомые, а оценщики — народ благодарный, когда надо, умеют смотреть сквозь пальцы. Страхкасса поставит тебя на ноги. Кроме того… — в его голосе зазвучали доверительные интонации, — кое-что мы у вас уже приняли. Мы с вами рассчитались сполна? — Он пристально поглядел на меня. Этот торгаш, прикрывающийся предписаниями, прекрасно знал, что расчет полностью произведен не был.
Я понял. Он предлагал отступное, при котором мы оба материально не пострадали бы.
Ходили слухи, что иногда он таким образом «помогает» некоторым поставщикам, чаще всего — овощеводческим кооперативам, потерпевшим от паводков, града, нежданных заморозков. Задерживает расчеты за уже полученную часть урожая, пока страхкасса не определит убыток. Это не помощь от «чистого сердца». При этом он никак не прогадывает. Пострадавшие тоже соглашаются, чтобы с ними по самым низким закупочным ценам рассчитались за уже оплаченные страхагентством продукты, а в оптовой торговле они пойдут по первому или высшему сорту. Тогда каждый получит свое, никто не останется в накладе. Кроме государства — то есть кроме всех нас. Ведь за эти подтасовки и мошенничество расплачиваемся мы сами.
И вот теперь нечто подобное он предлагает мне! Само собой, как человек хитрый и искушенный, он вел себя осторожно, обходясь без лишних слов. Не произнес ничего, что касалось бы его лично. Спросил только, какое количество абрикосов и персиков мы уже им сдали.
Я почувствовал, что краснею.
А он уже не сомневался в моем согласии.
— Ну как? — спросил он и осклабился улыбкой хитрой и многообещающей.
— Все понятно. Только я не согласен! — отрезал я. — Знаешь, дорогой (обращение это прозвучало язвительно, я чуть не скрипел зубами), мы выращиваем фрукты для того, чтобы их продавали людям, то есть мы делаем дело себе на радость, а другим — на благо. Мы бережем их не для того, чтобы потом сгноить и удовлетвориться компенсацией за расходы, даже если она выгодна вдвойне. Ты просчитался. Перехитрил сам себя. Я хочу получить свое, а чужого мне не надо. Вот давай и потолкуем.
На какое-то мгновенье он остолбенел. Как будто подавился костью. Но быстро собрался. Глаза сузились, холодные как лед, взгляд пронизывал меня насквозь.
— Чужого? — резко переспросил он. — Не понимаю, ты о чем? (Он притворился, будто на самом деле ничего не понимает.) Я посоветовал тебе обратиться в страховую кассу. Ты пришел не по адресу.
Я поднялся. Не было смысла тратить попусту время на этого негодяя.
— Идиот! — услышал я за собой. — Беги куда угодно, коли других забот нет. Жизнь заставит спуститься на землю.
Я хлопнул дверью.
В висках у меня шумело; голова, казалось, вот-вот расколется. Преступник! Ему абсолютно безразлично, что плоды погибли, что урожай уничтожен. Укрывшись, как щитом, всякими предписаниями, он даже пальцем не пошевелил, чтобы помочь нам со своевременной уборкой. Он вообще не понимал, чем я так задет, про что толкую! Этот проходимец считал свои действия вполне естественными… Да еще и извлекал выгоду из этих уронов и потерь! Словно ему никогда и в голову не приходило служить и работать на благо людей.
И тут в голове мелькнуло: какое же это несчастье, какое горе, если творение твое, которое ты создавал, движимый любовью, вкладывая душу, в конце концов попадает в руки такого, у кого нет ни капли выстраданного отношения к работе — к этому источнику твоей радости, первейшей твоей необходимости… кто, подобно бездушной, хорошо смазанной (или же противно скрипящей) машине, знай себе набирает скорость, раскручивая колесо, потому что только на это и способен. Мчит неведомо куда, топчет, сметает на своем пути все, что создано другими и что является источником их жизни. О чем думает этакий пустой, жалкий выродок, который может даже считаться способным, хорошим организатором? Ради кого он живет и работает? Это — преступник. Пусть он действует от имени и во имя своих сослуживцев — это ничего не меняет. Наш завод, наше предприятие — одна семья. А остальное — пусть пойдет прахом? Что же учит людей так рассуждать? Что позволяет им думать так и совершать соответственные тому поступки?
Я вышел на улицу, но никак не мог продышаться. Нет, я не устал, не пал духом. Гнев и негодование, переполнявшие меня, зарядили меня энергией и упрямством, желанием действовать. Глупец тот, кто позволяет обкрадывать себя, кто позволяет топтать плоды трудов своих, принадлежащие всем. Вздохи и сетования тут не помогут…