На небе вовсю сияет молодое апрельское солнце. Сад пробуждается. Ветви и веточки покрылись проклюнувшимися почками; теплый ароматный воздух, птичий гомон и писк с самого утра переполняет кроны очнувшихся от зимней спячки деревьев.
Мы обнаружили, что благодаря нашим заботам и самоотверженности деревья залечили раны. Даже по стволам, тронутым морозом, вновь заструились соки. Оказалось, что менее всего пострадали низкорослые сорта, выращенные сплошными шпалерами. Наверное, помогло и то, что у таких дерев легко было во время опрыскивания осмотреть все веточки до последней. Так что к преимуществам высокой и быстрой плодоносности и легкого сбора урожая прибавилось еще одно. Лишь кое-где пришлось ампутировать замерзшую «руку» или «палец». Я даже думал, что у яблонь, выросших сплошной стенкой, общее кровообращение, общая душа. Это наблюдение подбадривало меня, радовало сердце. Я знал, как быть дальше… Яблони и вишни, две души нашего сада. Нужно выращивать их низкорослые сорта. А потом?.. Потом наступит черед персиков! Надо все начинать сызнова.
Первый опытный участок вымерз почти целиком. Уцелели только отдельные побеги. А из трех десятков саженцев, которые Олдржих так нерадиво окопал осенью, выжило целых двадцать.
Итак, я вел подготовительные работы для новых посадок. За зиму все тщательно обдумал и взвесил: деревца буду высаживать в грунт весной, когда в них много соков и набухли почки. (Это значит — из земли в землю, ямы у меня были вырыты еще осенью.) Кроме того, мне пришло в голову высадить несколько десятков прямо на северном склоне. Почему? А вот почему.
Я давно уже ломал себе голову над тем, почему плодоносит старый орешник, что растет на темени горы, подставленный всем студеным ветрам и непогодам. Даже в годы, когда ореховые деревья, угнездившиеся в лоне теплой южной стороны, остаются совсем без плодов. Я нес вахту и здесь и там, выслеживая и сравнивая, как развиваются те и другие. На тихом южном солнечном косогоре орехи распустились замечательно, загляденье, да и только. Но вот ударили весенние заморозки и подули холодные ветры. Эти-то ветры — Панкрац, Сервац и Бонифац, известные у нас всякому, — их и застудили. И только когда непогода отступила, когда солнце ласково обогрело землю, у орехов на северном склоне пробудились соки; только теперь, словно всем чертям наперекор, они начали быстро набирать силу и распустились. Почему бы персикам вести себя иначе? Кроме того, на севере глинистая почва, морозам труднее ее пронять. Господи, такого еще не было, это против всех привычек.
Повторяя про себя не раз слышанные насмешки, я все-таки принялся за работу. Мне бы пришел конец, если бы, проснувшись поутру, я был бы вынужден делать то, что давно уже испытал и испробовал, если бы позволил своему мозгу бездельничать, когда тело здорово, а руки просят работы!
Итак, я закончил все приготовления. Заранее съездил на юг Моравии и отобрал там молоденькие саженцы. Мне обещали выкопать их лишь в тот момент, когда я приеду за ними с грузовиком. Разумеется, мораване решили, что я спятил. Об эту пору высаживать персики! Но что бы они там ни предполагали, а сделка была заключена.
Я уже собирался в дорогу, как вдруг в районе надумали перекроить все мои планы. (Их уже одобрили, не так давно сами со всем согласились.) И вот теперь, пересчитав и скалькулировав тот урон, который мороз нанес плодовым садам, и опасаясь, как бы такое не повторилось, начальники, недолго думая, «перерешили». Страх сделал свое дело. В сельскохозяйственном отделе районного национального комитета постановили, что хозяйствовать надо как можно экономнее. Выращивать персики в наших условиях — вещь неслыханная, это противоречит всем госстандартам, установленным для культивации различных видов плодоовощных культур. И в контору нашего госхоза пришел приказ ликвидировать персиковую плантацию. Когда директор Чмейла сообщил мне об этом, я пришел в ярость. И как поступил? Да просто отказался подчиниться — и все тут.
Сию же минуту об этом стало известно в районе. Мой отказ для них был не понюшка табаку, я им здорово дал прикурить… «Ты обязан подчиниться, Адам. Если бы мы так хорошо не знали тебя…»
Еще бы им меня не знать! Ведь заведующий сельскохозяйственного отдела Паточка стоял рядом со мной, когда два года назад министр вручал мне награду за введение пальметного способа яблоневых посадок. Тогда он, разумеется, гордился мною, как будто это его рук дело. Отблеск той славы, естественно, падал на нас всех, на весь город и весь Роудницкий район. Ведь выращивать яблони пальметным способом мы стали в республике первыми.
Тогда Паточка всюду ставил нас в пример, мы были образцом трудовой доблести, инициативы и геройства. А теперь — ввиду перемены декораций — меня следовало призвать к порядку. Напомнить о трудовой дисциплине. И кто же должен был это исполнить? Олдржих!
Поручение, по правде сказать, не из приятных. Но когда я взбунтовался, то и в его голосе зазвучала обида — задета ведь честь мундира, да и сам он.
Не в моих привычках вешать нос, как только пригрозят кулаком. Я полез в драку и прежде всего решил поговорить с товарищем Паточкой.
Как ни крути, а учреждение есть учреждение, молчанием начальственную подпись не смахнешь. (Всегда полезно точно знать все подробности: в чем тебя обвиняют, что выдумали или собираются выдумать.)
Не мешкая ни минуты, я отправился в город и где-то после обеда уже сидел в канцелярии Паточки, крепкого, угрюмого на вид мужика из малоземельных крестьян, арендовавшего прежде у богатеев небольшие наделы. Бедняк, с кучей детей, он всегда слыл возмутителем спокойствия. В войну какое-то время партизанил, а позднее, когда у нас шла борьба за передачу помещичьей и кулацкой земли тем, кто на ней трудится, крестьяне-бедняки нашего района очень его оценили.
Увидев меня, Паточка слегка нахмурился и, словно про себя, холодно усмехнулся.
— Ну и ну… хорошенькие вещи про тебя рассказывают… будто ты не желаешь признавать директивы, присланные из района.
— Я не желаю признавать? — удивился я. — Как так? Я из них исхожу. Исхожу из плана развития плодоводства в нашем хозяйстве. План этот мы разрабатывали вместе и одобрили. Ты сам его и подписывал.
— Да, подписывал, — ответил Паточка, — но нынешняя зима преподнесла нам хороший урок. Ты это на собственной шкуре испытал. И теперь придется возмещать убытки и не повторять прежних ошибок. Тебе мало того, что вымерзли персики на опытном участке? — Он поднял на меня взгляд. Глаза были утомленные, но выражали непреклонность. — С персиками покончено. Здесь, у нас, их крупномасштабное разведение невозможно.
— Возможно, — твердо возразил я. — Второй раз они у нас не померзнут и урожай принесут богатый.
— Ты эти свои бредни оставь! — Паточка поглядел на меня снисходительно, но чувствовалось, что в нем закипает злость.
Что до меня, то от ярости меня трясло как в лихорадке.
— Когда я пришел к тебе и предложил выращивать яблоки пальметтами, ты ведь тоже твердил, что это бредни.
— За новый пальметный способ мы сказали тебе спасибо. Да ведь тогда речь шла о яблоках, которые мы выращивали испокон века. А ты, видать, занесся и теперь вздумал идти против самой природы. Яблони, груши, черешни и сливы — они к нашим условиям приучены. У нас тут столетний опыт. Ты что, думаешь, наши прадеды своей земли не знали, понятия не имели, что на ней растет?
Предки. Господи боже, отцы и деды!
Во мне взыграла кровь. До чего бы мы докатились, если каждый только бы и делал, что не отрывал от стула задницы да повторял опыт своих отцов, как те в свое время — заветы дедов? Работать, руководствуясь лишь старой доброй привычкой? Не браться за большее? Как оскудела бы жизнь!
Разве работа приносила бы радость, если бы человек не искал, не открывал, не творил нового! Скольких прекрасных, полезных вещей мы бы лишились, какие открытия не были бы сделаны! Мыслить и создавать, чтобы земля наша цвела, как здоровое ухоженное дерево, — вот в чем смысл нашей жизни.
— Не можем мы на одном месте топтаться, дескать, это у нас проверено, это искони было. Надо идти дальше, пробовать, искать.
— Если тебе охота искать да исследовать — ступай в исследовательский институт. А тут у тебя одна обязанность — выращивать, что предписано планом и законом. И порядок нарушать нечего.
Он был глубоко убежден в своей правоте, это было видно. Тут не помогли бы никакие адвокатские речи, даже самые убедительные.
Я стиснул зубы. Вдруг вспомнилось, как несколько лет назад мы вместе ходили по деревням, убеждая крестьян отвести коров в общее стадо и хозяйствовать сообща. «По старинке теперь не проживешь», — уверяли мы. И объясняли, что ради собственного благополучия и ради процветания нашей недавно освобожденной земли нужно набраться мужества и начать жизнь совершенно иную, новую, всем вместе. А вот теперь тот же Паточка размахивает у меня перед носом нашими законами и предписаниями, лишь бы помешать мне искать новые пути! И это мне, не какому-нибудь верхогляду, а специалисту, которому известно про персики все, что только можно знать, а он знает лишь одно — что до сих пор они у нас «не произрастали».
Я чуть не скрежетал зубами.
— Яблок и всего гфочего я тебе выращу, сколько предпишешь. Но я требую позволить мне работать еще и над персиковой культурой.
— Не позволю! — Грохнув по столу кулаком, Паточка в волнении встал и начал расхаживать из угла в угол. Остановился передо мной, заложив руки за спину, и грозно нахмурил брови. — Так вот, чтобы все было ясно до конца. Во-первых, у нас валовое выращивание персиков не удается, зима это подтвердила. Во-вторых: после понесенного урона мы обязаны прежде всего возместить убытки. А отсюда вывод: померзшие персики новыми заменять не будем.
Все это он произнес с ледяным спокойствием, непреклонно и веско, словно отрубал слова. Как начальник, привыкший командовать и сознающий свою власть. Непрошибаемый, как дубовый пень.
— В-третьих: надо дорожить каждой пядью земли и обрабатывать ее так, чтобы она приносила плоды. В-четвертых: образцово-показательными в этом отношении должны быть государственные хозяйства. Ясно? Я обязан обеспечить выполнение этих задач. И не позволю, чтобы ты своими бессмысленными экспериментами пускал на ветер то, что другие накапливали в поте лица. За такие дела можно и под суд угодить. Так что держись за весла, а к рулю рук не тяни! Все. Договорились. Будь здоров, больше нам разговаривать не о чем.
Я вышел, хлопнув дверью. Ярость душила меня, на шее вздулись вены, щеки пылали. Ах ты злыдень! Самонадеянный, надутый индюк! Пень! Один из тех, о которые спотыкаешься на каждом шагу! Да такой вот узколобый глупец пострашнее любых морозов. Разоренная стихиями земля еще зазеленеет снова, ее раны затянутся, а после такого вот надутого дурака, готового в зародыше задушить все, что хочет развиваться, способного наплевать в душу, оправиться куда труднее.
В ушах у меня непрестанно звучал его голос. «3а пальметты мы тебе сказали спасибо». «Держись за весла, а к рулю рук не тяни!» Унтер, фельдфебель, не умеющий думать. Держи язык за зубами и шагай со всеми в ногу! Исполняй приказы — и баста. На большее ума не хватает — тут все понятно. Весь порох, что когда-то у него был, израсходовался до конца. Тогда какого же черта он занимает это место! Так вот и будем персики из-за границы привозить и валютой расплачиваться? Из-за того, что какой-то балбес держится за свое кресло и оно для него — вроде крепости? Господи боже! Ведь мы сами помогли ему в это кресло усесться!
Меня трясло, я едва не задыхался.
И не сразу осознал, что рядом со мной, на тротуаре полупустынной площади, стоит Олдржих. Он подошел незаметно. Вид у меня, наверное, был неважнецкий, потому что он ни с того ни с сего сказал:
— Опомнись, друг! Себе только навредишь, а ничего не добьешься. И чего ты надрываешься? Очень тебе это нужно? Я делал тебе знак помолчать, да ведь сумасшедшего не образумишь! Сам виноват. (В самом деле, на какой-то момент он, перепуганный — само смирение, — возник в дверях, у Паточки за спиной, и подсказывал мне, жестикулируя, шевеля губами, чтобы я не перечил. Наверное, потому, что и впрямь не видел в этом смысла, а может, ему просто не хотелось, чтобы начальник осатанел и потом отыгрался на нем.)
— Ведь глупо, — продолжал Олдржих, — возражать против решения районного национального комитета. Разве можно спорить с учреждением? (Он и сам числится в штате этого учреждения.)
Что за ничтожная, тщеславная душонка! Встречаясь со мной «при исполнении», Олдржих давал мне понять, как он горд своей должностью. А оставшись наедине, принимался ныть. Жалобился то на одно, то на другое, но выступить против не отваживался. Словно чья-то невидимая рука держала его за локти.
— Заткнись! — оборвал я его. — Пошел он к черту! Это еще неизвестно, кто из нас под суд угодит.
— Не забывай, ведь он заслуженный!
И для памяти перечислил мне все прошлые заслуги и героические деяния товарища Паточки.
— Да ну тебя к лешему! — снова прервал я. — Что же нам теперь, молиться на него из-за этих его заслуг, ума-разума у него набираться? Вот уж нет! Игра «А папа сказал» для жизни не годится. — Тут я уничтожающе и язвительно посмотрел на Олдржиха. — А для тебя, как вижу, всякий петушок уже бог, если с высокой жердочки кукарекнет? Даже если его там веревкой подвязали, чтоб не сорвался, — все равно, по-твоему, это он будит день поутру и солнце в небе подымает?
Мои слова покоробили его, но он не ушел, так и стоял, переминаясь с ноги на ногу.
— Слушай, а что тебе здесь делать? Шел бы лучше домой, покопался в саду, злость бы и прошла.
— Домой? — с раздражением воскликнул я. — Домой, на печи лежать? Вот вам чего захотелось, разбойникам! Шалишь! Я не такой дурак, чтоб сидеть сложа руки! Нет, домой я не пойду. Пойду куда-нибудь в другое место.
— И куда же? — полюбопытствовал он.
Я и сам не знал куда. И тут мне пришло в голову, что надо зайти к какой-нибудь «шишке» поважнее, повыше рангом. (Тем более что мы уже шагали в том направлении, как будто ноги несли меня туда сами.)
— Будто не знаешь, где у нас дела решаются.
— Ты что, спятил? Уж не думаешь ли, что Паточка все это выдумал? Они наверняка договорились. Договорились, что так надо.
Я по глазам видел, что он перепуган насмерть. Лицо его побледнело. И ноги отказывались ступать дальше — словно его стреножили. Тревожно бегали глаза. Лоб покрыла испарина: Олдржих не хотел, чтобы нас увидели вместе.
— Мое дело предупредить.
У нас за спиной раздался шум, и к зданию райкома подкатила «Волга». Мы обернулись. Из машины вышел первый секретарь Лойза Ситарж. Мы с ним, как говорится, пуд соли съели: жили на соседних улицах, я — на Жижковской, а он — на Пршемысловой. Часто ссорились: улицы стенкой шли друг на друга. Но мгновенно объединялись, если пахло дракой с сынками торговцев, чиновников или ремесленников. Мы с Лойзой знали друг друга почти с пеленок.
Отца своего Лойза не помнил. Как сейчас вижу — измученный, вечно простуженный, рано утром еще перед школой или поздно вечером везет он с поля срезанную ботву, свеклу или корма… Бежит вприпрыжку, подгоняя хворостиной тощую коровенку, запряженную в повозку («А ну пошевеливайся, чтоб тебя!»). Потом Лойза поступил на фабрику сельхозмашин и выучился на слесаря. Мастер вышел из него толковый. А вот теперь бывший работяга уже четвертый год секретарствует в Роудницком районе.
Увидев меня, Лойза дружески улыбнулся:
— Ну как дела, Мичурин? Давненько мы с тобой не виделись. Куда путь держишь?
— К тебе, — спокойно ответил я, решив использовать эту нечаянную встречу. (Прежде я и не вспоминал о нем, слишком высоко он залетел. Я-то рассчитывал заглянуть к секретарю по сельскому хозяйству Индраку.) — Вот вместе с Олдржихом к тебе идем.
До сих пор не понимаю, зачем я этого осла с собою потащил. Наверное, из зловредности. В эту минуту он побледнел так, словно у него всю кровь из жил выпустили, но уйти не рискнул.
— Пошли, коли так, — согласился Ситарж. — Только придется немного подождать. Да, давненько мы с тобой не виделись. Ладно, я сейчас, только вот кое-какие делишки закончу.
Неважно, что мы почти два часа проторчали в приемной. Я готов был сидеть хоть до утра. Зато Олдржих вертелся как на иголках. Хлопал глазами, вытягивал шею, будто ему воротничок жмет, и злобно шипел:
— Все твоя затея. Меня ты в это дело не впутывай.
— Как бы не так, Олдржих. Не думай, тебя это тоже касается. Потому мы тут и сидим вместе.
Олдржиха так перекосило, словно у него в горле кость застряла.
Я оставил его в покое, пусть отдышится. Мне и самому нужно было успокоиться. Слишком я перенервничал из-за этого тупицы Паточки. До настоящего обсуждения у нас так ведь и не дошло. Собственно, он такого обсуждения не допустил. Такой деловой — прямо ужас. Деловой тупица. А меня, конечно, занесло. Теперь, в разговоре с Ситаржем, — все! — чтоб никаких эмоций. Спокойно, Адам. Ситарж — совсем другой человек. Лойза Ситарж…
Вместе с ним мы ловили тритонов и головастиков в Чепельском омуте. Однажды вышел у нас такой случай. (В то время наша улица опять — который раз — шла войной на Пршемысловую.) Возвращаюсь я из школы и вдруг слышу — выстрелы: это роудницкие господа охотятся на куропаток. Не мешкая, я тут же двинул за ними. И мне повезло. Из-под ног охотников как раз выпорхнула стая вспугнутых птиц. Одна была ранена; отделившись от товарок, она стремительно взмыла ввысь, но тут же стала снижаться. Как парашют. Проследив за ее падением, я заметил место — край поля, недалекий куст, груда камней… Только схватил птицу и вдруг чую — собачий лай. Это адвокат Брожовский пустил пса за добычей. Я слышал, как он чертыхался, не найдя на стерне своей куропатки. И как припустил по моему следу.
И тут на дороге затарахтела тележка. Лойза вез ботву — несколько охапок. Завидев меня, угрожающе поднял хлыст, но тут показался Брожовский… В мгновенье ока куропатку забросали ботвой, и телега покатила дальше к большаку. Запыхавшийся Брожовский догнал нас. Разбрехавшийся пес обнюхивал меня, наскакивая со всех сторон. А Лойза изображал удивление. Словно он здесь вовсе ни при чем. В полном молчании мы доехали до самого моста. Тут Лойза, настороженно оглядевшись — ведь он въезжал на вражескую территорию, — сухо сказал: «Забирай и уматывай побыстрее». Он не хотел, чтоб его заподозрили в сотрудничестве с неприятелем.
Это воспоминание доставило мне удовольствие. Я несколько приободрился… Но более всего меня обнадежила веселая, дружеская улыбка, радостное удивление Лойзы в первый момент встречи. Может, потому, что виделись мы редко. А ведь он не отличался мягкостью, твердый был орешек. Всегда знал, чего хочет. Наверное, это нас и сближало.
Время шло. Мне уже подумалось, что Лойза про все забыл, но тут секретарша пригласила нас войти.
— И на сегодня хватит. Довольно. Сегодня меня больше ни для кого нет, слышишь, Гелена. Только вечером собрание в Рачиневесе.
Усадив меня с Олдржихом за журнальный столик, он подсел к нам. Некоторое время устало, но добродушно оглядывал нас, а потом спросил:
— Ну, что скажешь? Давненько я тебя не видел. Что у тебя за просьба? Неудача какая на опытных участках? Давай выкладывай.
Понукать меня не пришлось, и я вывалил ему все как есть. Ничего не утаивая. Пересказал весь наш разговор с Паточкой.
— Ты бы слышал, как он приказывал: «Держись за весла, а к рулю рук не тяни». Что ты обо всем об этом думаешь? Ты, первый секретарь райкома?
Он слушал меня внимательно, но без особого удовольствия. Ему явно что-то не понравилось. Интересно, что — мой рассказ или Паточка?
Лойза молчал, испытующе на меня поглядывая. В его маленьких, утомленных глазах играла усмешка.
— Да, кое в чем он того… — проговорил Ситарж, в раздумье пожав плечами. — Но в одном ты к нему несправедлив. Тебе ли не знать наших земледельцев? Они хоть и объединились в кооперативы, но от своих уловочек пока не отказались. Мы-то с тобой их хорошо знаем. А теперь попробуй, позволь им хозяйствовать без плана. Кто тогда будет свеклу сажать? А с ней возни много… Крестьянину лучше пшеницу посеять и подождать, когда собирать урожай механизаторы комбайны пришлют. Дать крестьянам в таком деле волю — я бы посмотрел, что из этого выйдет! Поэтому нам и приходится рассылать предписания, что каждому кооперативу и госхозу растить и что собирать. И конечно… Паточка обязан обеспечить выполнение планов. А это — мука мученическая, вот он и держит вас в ежовых рукавицах. Может, где и перегибает…
Лойза усмехнулся. И вдруг, хитро улыбнувшись, спросил, отчего я все-таки не смирился — ведь жизнь была бы и спокойней, и удобней.
— Это мы уже слышали, — отмахнулся я. — Только и твердят: «И чего тебе неймется, дурачина, топал бы, как другие, по проторенной дорожке да кланялся всякому кусту, на этом ведь порядок держится. Какой смысл спорить с учреждением? К чему подставлять себя под удар? Да если им захочется, они тебя на любом слове подловят…» Вот и выходит, что выгоднее жизнь всяческими предписаниями и приказами выхолащивать, бычков волами делать. Набросишь хомут на шею — и тяни! Только после такой работы и хлеб есть на захочешь.
Во время этого моего выступления Олдржих сидел как заяц под кустом. Не шевельнулся даже — боялся выдать, что у него по жилам бежит живая кровь.
— Разговорился, нечего сказать! — вздохнул Ситарж, все еще не сводя с меня глаз.
В памяти моей всплыл один свеженький анекдот, и я тут же его выдал. Одного директора спросили, какая у него на заводе за минувший год экономия. «Мильон», — ответит тот. «А на чем сэкономил?» — «На рацпредложениях: ни одного не принял и, стало быть, премий не платил».
Лойза рассмеялся.
— Бывает, мешает и то, и другое. Но вернемся к делу. Эти твои персики… ты, видать, хочешь рискнуть…
— Не останавливаться же на полпути! — воскликнул я. — Уже не один годок в эти игры с персиками играю. И как раз теперь напал на новый путь. Весьма перспективный.
— В самом деле? — Он слегка наклонил голову. — Я тут плохо разбираюсь… А ты специалист. На чем основывается надежда на успех?
— На совершенно новом методе высадки, если говорить кратко.
— Пожалуй, даже слишком кратко. А этот твой новый метод — он что, гарантирует успех? — спросил Ситарж.
— Гарантирует? — протянул я, уставясь на него пристальным взглядом. — Не люблю громких слов. Можно сказать, путь намечен верный, а что касается…
— Прости, — прервал он меня. — Я хотел сказать — можно ли нам надеяться. Ну и как же, действительно есть надежда?
— Это уже лучше, — усмехнулся я. — Отдельные деревца выдержали даже нынешние арктические холода, в то время как рядом с ними более устойчивые из косточковых погибли. Я понял почему. Но надо проверить. Точнее — убедиться и учесть при дальнейшей работе.
— Это уже кое-что. — Ситарж кивнул.
— Разумеется, померзнуть они могут, — рассуждал я дальше. — При определенных условиях. Иногда, если выдаются суровые зимы, персики вымерзают и в Италии, и в Греции, и в Испании. На их место всегда высаживают новые. И это окупается.
— Сколько земли ты просишь? — спросил секретарь. — Сколько нужно?
— Два гектара. Для начала. Два гектара на северном склоне. Один участок мы взяли в прошлом году у частновладельца. Запущенный пустынный откос, всего несколько одичавших груш и слив. Этот участок и определили под персиковый сад, для посадки все уже подготовлено. Пятьсот саженцев на один гектар.
— А расходы?
— Расходы по смете, она уже утверждена! Девятнадцать тысяч на гектар посадок. Через пять лет сад начнет плодоносить в полную силу, и, если судить по опытным деревцам, которые уже давали плоды, мы могли бы рассчитывать на триста центнеров с гектара. Но пусть даже уродится сто двадцать центнеров. При закупочной цене семь крон за килограмм мы выручим восемьдесят четыре тысячи. Даже при таком урожае расходы были бы возмещены с лихвой за один год — причем в четырехкратном размере. Это куда рентабельнее, чем тем же способом выращенные яблони. И сам факт акклиматизации персиков означал бы переворот в плодоводстве.
Я почувствовал, что меня заносит. Но это был запал расчета, дела. Я прочно стоял на почве реальности.
— Тебе не доводилось слышать такую новую поговорку? «Хмельник — работник, виноград — сущий ад, зелен сад — прямо клад». Это про наше хозяйство сказано. Просмотри-ка последний годовой баланс.
Ситарж взглянул на меня. Смотрел долго, пристально.
— Ну да, эти твои пальметты, — задумчиво проговорил он.
— Да не мои, я только внедрил их в нашу практику. Использовал в крупном хозяйстве.
— Эти твои пальметты, — повторил он. — Насколько мне известно, их теперь внедряют повсюду. Они открыли нам кредит в областном управлении и в министерстве. Тебе об этом известно? Наш район до сих пор на них существует. Поверили, открыли кредит, и наверху все чаще идут теперь нам навстречу… — Он хитровато прищурил глаза, вздохнул. — Послушай-ка… А если это решение уже нельзя отменить… Что бы ты предпринял?
— Продолжал бы свое дело! Конечно, в худших условиях. Арендовал бы землю у какого-нибудь садовода. Мы теперь вдвоем с женой работаем. Пришлось бы…
Ситарж усмехнулся, незаметно, будто про себя. Поднялся. Словно невзначай оперся о мое плечо и дружески сжал его, как будто успокаивая меня. Подошел к телефону и позвонил Паточке.
Паточки на месте не оказалось, уехал в какой-то кооператив.
— Ну что же, — сказал Ситарж, кладя трубку. — Обсудим попозже. Два гектара… Кредит, пожалуй, ты тоже мог бы получить. Может, и впрямь отменить приговор? Что ты на это скажешь, а? Оставить в плане два гектара под новую опытную плантацию для персиковых деревьев. Как ты на это посмотришь? — ухмыльнулся он.
— Всегда приятно слышать разумные слова.
Я бы предпочел, ничего не говоря, обнять и расцеловать его. Мысленно я уже скликал своих коллег; засучив рукава, мы принимались за дело.
Я встал.
— Погоди, — остановил он. — Не торопись. Ты долго ждал. Подождешь еще.
И что бы вы думали? Откупорил бутылочку сватовавржинецкого, и мы чокнулись за доброе начало новой работы.
— Человек, — сказал я, когда мы хлебнули по глотку, — способен вынести стократ больше, если сам на себя поклажу взвалит. Если возьмется по своей воле, а не по чужому приказу. Хорошо, если бы товарищи, облеченные властью, не забывали этой простой истины. Ведь без нее не овладеть искусством разумного и толкового управления.
Пока мы разговаривали, Олдржих сидел не шелохнувшись, как мышонок. Он радовался, что принят первым секретарем, но вместе с тем робел, не зная, как прием закончится и чем все это обернется. Поэтому, когда Ситарж обращался к нему, осторожничал, отвечал неопределенно. Однако постепенно приободрился. В разговоре я упомянул, что Олдржих прежде работал у меня. Мы вместе рассаживали яблони пальметтами и пеклись о персиках; он сослужил мне большую службу. (Бедняга не понимал, про что речь, и возликовал.) С этого мгновенья он наслаждался визитом, его самоуверенность возросла непомерно.
Прощаясь, он прямо рассыпался в любезностях; чувствовал себя обласканным. Теперь он гордился тем, что на глазах у всех мы вместе выходили от первого секретаря. Самодовольно оглядывался вокруг. Сдается, он многое дал бы за то, чтобы все видели, как он чокался с Ситаржем.
— Слава богу, еще не перевелись у нас такие люди, как Ситарж. Из всех плодов, милый Олдржих, самый прекрасный и удачный — это человек, оказавшийся на своем месте и хорошо прижившийся.
— Как я рад, что пошел с тобой (он уже позабыл, что идти со мной вообще отказывался), хоть и не знаю, как отнесется к этому Паточка. Полезно выслушать мудрые наставления. Но ты, Адам, когда-нибудь нарвешься на неприятность. Не все такие, как Ситарж.
— Ну ладно, поживем — увидим. А пока — что ты скажешь о происшедшем?
— Ну теперь все повернулось по-другому. Теперь речь идет об эксперименте, официально получившем одобрение, а такое предприятие нужно только поддерживать. Это наверняка рентабельно.
— А сам-то ты до этого додуматься не мог?
— Да отстань! Я всего-навсего референт, а решают там, наверху.
Впрочем, ему стало неловко; он понял, что его перехитрили, и снова стал церемонным и чопорным. И тут же заспешил — дескать, работа.
Я нисколько не жалел о его уходе. Был сыт его обществом по горло. К тому же и без него хватало впечатлений, хотелось наедине в них разобраться.
С легким сердцем вернулся я домой. Солнце клонилось к закату. Я порядком проголодался, но настроение было приподнятое, огромная тяжесть свалилась с плеч.
У ограды нашего сада почти из-под ног у меня выскочили два расшалившихся зайца. Выскочили из зеленых всходов и начали петлять по дороге. Третий ушан — у него было разорвано ухо — стоял на задних лапках во рву и фыркал. Я постоял, посмотрел, а потом повернул к деревьям. На какое-то мгновенье даже забыл, почему спешил домой. Душа купалась в тихой, пронизанной солнечными лучами синеве, вишневые ветви, усыпанные набухающими почками, поймали меня в свои сети, я запутался в них. Тем более что с крон деревьев и с небесной выси лилось веселое птичье пение. Ах, как замечательна музыка пробуждающейся весны! Эти сладкие, переливающиеся в воздухе трели вместе с тончайшими ароматами проникали прямо в сердце.
И тут я увидел Еву. Она высматривала, не иду ли я. Завидев меня, Ева бросила мотыжку. Она разбивала под окнами мавританский газон и небольшой садик. Это ей нравилось, а если дело было Еве по душе, она бралась за него увлеченно и горячо. К счастью, нравилось ей то, что было необходимо и дому: хозяйство мое за годы вдовства основательно пришло в упадок. Томек, мой внезапно обретенный сынок, путался у Евы под ногами с жестянкой в руках. Маленький рыбак собирал в нее дождевых червей и всякую ползучую тварь. Жестянку он хотел куда-нибудь припрятать до тех пор, пока мы не отправимся ловить линей и карпов. Понятливый, чуткий мальчуган. Живой, хоть и несколько нервный, напуганный. Теперь-то он уже осмелел, мы с ним друзья. Глазенки так и сияют от радости, когда я беру его на закорки. Кладет свои горячие ладошки мне на лоб; держится крепко-крепко, смеется и взвизгивает, если я подпрыгиваю на ходу. И просто захлебывается от счастья, розовеет от радостного возбуждения, когда мы сидим на берегу, а поплавок ныряет и уходит под воду. Вот и теперь, увидев меня, он что-то кричит и показывает жестянку. Но Ева чуть отстранила его, и передо мной возникло ее напряженное лицо, она прямо сгорала от нетерпения и любопытства.
— Наконец-то! — воскликнула она, откинув волосы со лба. — Где ты пропадал так долго? Как дела?
Обычно я ничего про себя не таю, слушайте, мне не жалко. Делюсь с Евой своими заботами, и она знает почти обо всем, что меня мучит или, наоборот, переполняет радостью.
— Ну, убедил ты этих глупцов?
Не дожидаясь моего ответа, она заранее клянет всех, кто мне мешает. А сама мне прямо в рот заглядывает, не спуская пытливого, нетерпеливого взгляда. И тут ни с того ни с сего на меня находит желание ее «помучить». Прикидываюсь таким несчастным и бедненьким, беспомощно пожимаю плечами, досадливо отмахиваюсь. «А-а, все они одним миром мазаны… Чертова работа! Ничего я не добился!» — означает этот жест. Но на всякий случай я отворачиваюсь.
— И потому тебе не хотелось возвращаться домой? Да что они, с ума посходили, что ли? — возмущается она.
Я креплюсь. Задерживаю рвущийся смех и чуть не лопаюсь от натуги. Искоса наблюдаю, как Ева кипит и пылает праведным гневом. Напускается на всех, кто стоит на моем пути, награждает их самыми ядовитыми эпитетами и честит почем зря. (Ах, это звучит как самая сладкая музыка!) Золотая ты моя девочка! Сколько пыла у моей Евы! (К счастью, ее хватает на все!) Щеки пылают, глаза мечут молнии. Наверное, я представляюсь ей солдатом, раненным на поле боя: еле волочусь, нога переломлена, тело — сплошной шрам, а маркитантка Ева помогает мне идти. И для меня это — радость. Не могу сказать, когда она мне нравится больше, когда так вот кипятится или когда чуть не захлебывается от смеха. По натуре она веселая, радость из нее прямо ключом бьет. Но умеет и приласкаться, словно кошка. А кот сидит рядом и урчит, довольный.
Ева, чертовка, вскружила мне голову, а ведь так недолго и совсем ее потерять! Но я уныло опускаю ее и отворачиваюсь. Едва сдерживаю смех.
И тут Ева стихает и настораживается, заподозрив что-то неладное. И уже хватает меня за плечи, поворачивает к себе лицом и упорно, жадно всматривается мне в глаза.
— А ну, взгляни-ка на меня!
Я все еще притворяюсь сокрушенным, кусаю себе губы. Радость во мне бурлит, как подземный поток. И вдруг вырывается на поверхность… Актер из меня никудышный. Глаза и губы вечно выдают. А сейчас и вовсе радость жизни играет в каждой жилке.
— Ах, разбойник! — с облегчением вздохнув, треплет она мои вихры. — А я-то раскипятилась. Снова ты меня обхитрил. Так с чем же ты вернулся? Впрочем, можешь не говорить. И так видно. Ишь расплылся в улыбке.
И вдруг покатывается со смеху, лицо раскраснелось, крепкие белые зубы блестят меж красиво очерченных губ.
— И у тебя, что называется, рот до ушей, — сдержанно замечаю я. — Могу поспорить, если бы не мешали уши, он бы растянулся еще больше.
— Конечно, именно так бы я и смеялась. А теперь расскажи, что произошло на самом деле.
Я уже не заставляю себя упрашивать и охотно все выкладываю. Она слушает.
— Очень я рада, Адам, что ты не поддался. Может, за это я тебя и люблю. Может… только смотри, не очень-то заносись… Может, этим ты меня и подкупил.
— Подкупил? — возмутился я. — Фу, какие шутки, Ева. Я тебя не подкупал. Только очень сильно тосковал по тебе.
— Полноте! — воскликнула она. — Ну да ладно, за это я тебе все прощаю. Но ведь целый день не давал о себе знать, а я тут прямо обмирала со страху! Куда только не звонила, да никто не мог мне сказать, где ты запропал. В следующий раз не забывай, что здесь тебя ждут уже трое. Вот послушай-ка…
Взяв мою руку, она прижала ее к своему уже заметно округлившемуся животу. Но тут Томек потянул меня за брючину. Чтоб я посмотрел на дождевых червей и личинок. Одна из этих тварей извивалась в его пальцах, испачканных землей.
— Ах ты поросенок! — прикрикнула на него Ева. — Беги-ка в подвал и спрячь там это лакомство до рыбалки. И вымой руки, уже пора обедать!
— А когда мы пойдем ловить рыбу? — с замиранием сердца спрашивает Томек, и щечки его окрашиваются румянцем.
— Скоро! — обещаю я. — Когда начнется клев.
— И я поймаю большущую рыбину! — мечтательно восклицает мальчик.
— Ну, само собой. Только надо чуть обождать.
Глазенки маленького удильщика разгорелись. Они теперь как глубокие омуты, в которых плавают карпы, лини, плотвички и окуни, выпрыгивая из воды на гладкую поверхность. В его глазках все отражается как в волшебном зеркале.
— Подожди малость — пусть подрастут. А теперь беги, да поживее! — торопит его Ева. И, не оглядываясь больше на сына, она просто и доверительно прижимает мою ладонь к своему животу. Глаза ее плутовски поблескивают.
— Чувствуешь? Прислушайся хорошенько! Тебе, Адам, все удается. У тебя любое дело спорится.
Она счастливо усмехается, а меня прямо распирает от гордости!
— Доброе посей, доброе и взойдет…
— Что же, посев не плохой, — в тон отзывается она. И прячется в моих объятьях. Золотисто-карие глаза ее сияют нежным, теплым светом. Счастливое, дышащее здоровьем и негой лицо Евы напоминает мне рассветное июньское солнце.
Прижав ее к себе, я молчу, у меня першит в горле.
— Ева, а не стоит ли тебе поберечься? — спрашиваю наконец.
— Пока что мне двигаться совсем нетрудно. Ты не бойся. Да и этому сверчку, что во мне, движения тоже на пользу. Пусть не привыкает за печкой отсиживаться. Ну, а теперь хватит. Мы с малышом проголодались. Пойдем-ка, Адам, с нами.
И тут я ощущаю чудовищный голод.
— А что ты приготовила?
— Увидишь. Сейчас все подам на стол.
Она ушла.
Я поджидаю Томека. Наверное, уговаривает себя не бояться темного подвала. Вспоминает про нас и пересиливает страх.
Опускается апрельский вечер, солнце прячется за горизонт. Смеркается, день уходит, он был удачным, добрым, полновесным. Я доволен. Неважно, как он начался, важно, как заканчивается, рассуждаю я сам с собой. Завтра с утра нужно позвонить насчет саженцев, послезавтра мы их привезем. Сейчас лучшее время для высадки. А ведь оно бежит куда как быстро!
В душистом весеннем воздухе раздается свист дрозда. Я слушаю его с наслаждением… А в нос бьет аромат картофельной похлебки с грибами, перебивая запах разбуженной весенней земли. Перепачканный Томек вылезает наконец из подвала.
— А ну-ка, лещ, вылезай, попался, брат! — поднимаю я его.
Он отбивается, дрыгая ножками, и смеется. Прыгает, как лещ на крючке.
И тут слышится голос Евы:
— Ну так что же, голубчики! Долго мне вас еще ждать?