«Попытка модернизации Китая, — писал Джон К. Фейрбенк (John К. Fairbank) накануне событий на площади Тяньаньмынь 1989 года, — разворачивается в таких гигантских масштабах, что ее трудно охватить. Может ли Китай перейти от командной экономики к свободному рынку товаров, капитала, трудовых ресурсов и даже идей? Если да, то сохранится ли партийная диктатура? Этап строительства железных дорог и городов, характерный для XIX века, приходится здесь на время расцвета постиндустриальных электронных технологий. Решая характерные проблемы западного Возрождения и Просвещения, Китай одновременно занят переоценкой собственных ценностей. Китай безудержно устремился вперед, развитие едва поспевает за переменами. И сейчас трудно обнаружить то единство теории и практики по Ван Янмину, которым здесь так восхищались начиная с XVI века. Неудивительно, что реформы Дэн Сяопина нам так же непонятны, как народ Китая»[18].
Успех реформ Дэн Сяопина был совершенно неожиданным. «Ни один экономист, — пишет Томас Равски (Thomas Rawski), — не предвидел колоссального динамизма Китая»[19]. Его не понял даже Пол Кругман (Paul Krugman). Когда восточноазиатская экономическая экспансия вступила в китайскую фазу, он проводил параллель между восточноазиатским расчетом на крупные инвестиции и масштабную переброску трудовых ресурсов из деревни на фабрики и сходным положением в странах Варшавского договора в 1950-е годы. «В перспективе 2010 года, — заключает Кругман, — нынешние предсказания будущего превосходства Азии, основывающиеся на современных тенденциях, могут оказаться такими же глупыми, какими были предсказания 1960-х годов о будущем промышленном превосходстве Советов исходя из реалий брежневской эпохи»[20]. Ошибочное суждение было высказано также на конференции в Тайбэе в 1996 году: «Известный американский экономист» заявил, что Россия, а не Китай, «выбрала более или менее правильный путь реформ». Эта точка зрения появляется на следующий год в The Economist: в журнале утверждалось, что экономические преобразования в Китае и его экономическое развитие не имеют будущего, если там не откажутся от постепенных реформ в пользу китайского варианта шоковой терапии[21].
А между тем, хотя во время восточноазиатского кризиса 1997-1998 годов экономический рост в Китае замедлился, Китай избежал катастрофических последствий, пережитых странами, которые последовали совету The Economist. Так, Джозеф Штиглиц (Joseph Stiglitz) высказывал противоположную The Economist точку зрения, основанную именно на том, что Китай избежал гибельных последствий этого кризиса. Как писал Штиглиц, Китай выиграл именно потому, что не оставил идеи постепенного развития в пользу шоковой терапии за которую горячо ратовал так называемый вашингтонский консенсус. В отличие от России, заявлял он, Китай «никогда не путал цели (благосостояние населения) со средствами (приватизация и либерализация торговли)».
В Китае хорошо понимали, что для стабильности общества следует избегать массовой безработицы. Реструктуризация должна сопровождаться созданием новых рабочих мест. Так что Китай либерализовался постепенно и таким способом, что подвергавшиеся преобразованию ресурсы перегруппировывались для более эффективного использования, а не для бесплодной незанятости[22].
Поскольку пузырь «новой экономики» в США в 2001 году и экономический рост Китая стали главными движущими силами возрождения в Восточной Азии и за ее пределами, прежние предсказания о грядущем Новом азиатском веке уже не казались такими глупыми, как считал Кругман десятью годами ранее. Напротив, цель и социальные последствия поразительного экономического развития Китая подверглись тщательному изучению и в самом Китае, и за его пределами. Мало кто, кроме китайских коммунистов (да и мало кто из них, насколько нам известно), казалось, принял всерьез заявление Дэн Сяопина, что целью реформ была социалистическая рыночная экономика. Через два года после того, как Дэн Сяопин повторил свой лозунг «Быть богатым — это прекрасно!», Элизабет Райт (Elisabeth Wright) писала в лондонской Times, что «деньги, вытеснив марксизм, стали богом в Китае». Даже освобожденные из тюрьмы тяньаньмыньские борцы за демократию склоняются к тому, чтобы «выбрать дорогу коммерции... часто объединяясь с отпрысками партийной элиты». Ослабевший было приток в компартию новых членов опять начинает нарастать, но теперь уже туда идут не из идеологических соображений, а по причине политической и коммерческой целесообразности. «Не случайно, — пишет Райт, — современная система Китая называется “рыночный ленинизм”»[23].
Скоро заговорили о разрушительных социальных последствиях погони за прибылью. Сначала в книге, опубликованной в Гонконге в 1997 году и переизданной на следующий год в Пекине (там она стала бестселлером), окончившая Фуданский университет Хэ Цинлянь (Не Qinglian) заявила, что главными результатами реформ Дэн Сяопина стали громадное неравенство, всеобщая коррупция и разрушение моральных основ общества. По ее мнению, вместо изобилия в 1990-е годы случилось «разграбление» — государственную собственность передали тем, кто стоял у власти (и их прихлебателям), а государственные банки передали личные накопления простых граждан государственным предприятиям. Единственное, что просочилось к народу, — это цинизм и распад этики. Обсуждая взгляды Хэ, Лю Биньян и Перри Линк соглашаются с ней, что такая система саморазрушительна и потому неустойчива[24].
Марксисты на Западе с готовностью поддержали эти обвинения, заявляя, что в Китае не осталось никакого социализма, рыночного или иного. Так, в предисловии к статье (по объему сравнимой с книгой) Мартина Харт-Ландсберга (Martin Hart-Landsberg) и Поля Беркетта (Paul Burkett) «Китай и социализм» редакция Monthly Review заявила, что как только постреволю-ционная (отказавшаяся от революционного развития) страна вступает на путь капиталистического развития, тем более если она пытается двигаться в этом направлении очень быстро, один шаг ведет к следующему, пока пагубные и разрушительные черты капитализма не восстановятся полностью. Для современного Китая характерно не появление нового «рыночного социализма», а невиданная скорость, с какой он разрушает прошлые достижения эгалитаризма, производит колоссальное неравенство, разрушает людей и экологию... К социализму нельзя идти дорогой рынка, если при этом не учитывать насущные потребности людей и не обещать им равенства[25].
Никто не отрицает, что вслед за реформами Дэн Сяопина пришел капитализм с его характерными чертами, однако природа этих капиталистических тенденций, их размеры и последствия по-разному оцениваются даже марксистами. Так, Самир Амин (Samir Amin) думает, что социализм в Китае не победил, но и не проиграл: «До тех пор, пока признается и действует принцип равного доступа к земле, время социального действия, способного повлиять на пока не определенную эволюцию, не упущено».
Революция и резкий переход к модернизации изменили китайцев больше, чем какой-либо еще народ сегодняшнего третьего мира. Народ Китая верит в свои силы, они по большей части не знают покорности. Социальные схватки здесь — обыденность, в них участвуют тысячи людей, они часто жестоки и не всегда заканчиваются поражением протестующих[26].
Недавние события подтверждают правильность оценки размаха и эффективности народной борьбы в Китае Самиром Амином. Столкнувшись с растущим неравенством и волнениями в деревне, китайское правительство в феврале 2006 года объявило о масштабных инициативах под лозунгом «Новая социалистическая деревня» в области здравоохранения, образования и пособий для крестьян, но приватизация земли вновь откладывалась. «Правительство сменило направление, сосредоточившись на растущем неравенстве, — объясняет Вэнь Тецзюнь (Wen Tiejun) из университета Ренмин. — Разрыв в экономическом положении, провоцирующий социальный конфликт, и собственно социальный конфликт становятся все более серьезной проблемой». Месяцем позже впервые за последние десять лет Всекитайское собрание народных представителей занялось идеологической дискуссией о социализме и капитализме, что, как полагали многие, после долгого периода быстрого экономического роста Китая было уже невозможно. Никто не подвергал сомнению значение рыночных механизмов, но бросающийся в глаза разрыв между богатыми и бедными, процветающая коррупция, эксплуатация и захват земли были вопросами, поставленными на обсуждение. «Если рыночная экономика насаждается в такой стране, как Китай, где нет безусловного первенства закона, — говорил Лю Гогуан (Liu Guoguang) из китайской Академии социальных наук, — то следует подчеркивать социалистический дух справедливости и социальной ответственности, иначе насаждаемая рыночная экономика станет элитарной рыночной экономикой»[27].
Что такое «элитарная рыночная экономика»? Не то же ли самое, что капиталистическая рыночная экономика? Чем еще может быть рыночная экономика? Не является ли выражение «социалистическая рыночная экономика» оксюмороном, как считают повсеместно левые, правые и центристы? И если это не оксюморон, то что? И при каких условиях можно ждать, что она материализуется? Стремясь перебросить мостик через глубокие расхождения между официальной точкой зрения Пекина, настаивающего на «социализме с китайской спецификой», и практикой дикого капитализма, которой с удовольствием занимались партийные деятели, коммунистическая партия в 2005 году начинает среди политических лидеров и ведущих ученых кампанию по модернизации и развитию марксизма перед лицом того, что коммунистический лидер Ху Цзиньтао (Ни Jintao) называл «переменами, противоречиями и проблемами во всех областях». В ходе кампании предполагалось сделать новые переводы марксистской литературы, адаптируя тексты по марксизму для их изучения в средней школе и университетах, а также исследовать возможность того, как можно переформулировать марксизм, чтобы он оставался действенным орудием китайской политики даже тогда, когда основой экономики станет частное предпринимательство[28].
Каковы бы ни были результаты этой кампании, непонимание, окружающее реформы, симптоматично в смысле распространения неправильных представлений о том, как связаны между собой рыночная экономика, капитализм и экономическое развитие. Эти неверные представления принадлежат не только теории, но и практике. И вполне возможно и даже вероятно, что сначала они будут разрешены на практике и лишь затем в теории. Но это не причина, чтобы не искать теоретического решения раньше практического, и именно это мы постараемся сделать в настоящей книге.
Изменения в идеологии отчасти отражают реалии общественной жизни. Но равным образом они могут указывать как на отсутствие, так и на наличие тех реалий, которые они призваны представлять. Так, в эссе «Маркс в Детройте», опубликованном на волне возрождения марксизма после 1968 года, философ-марксист Марио Тронти (Mario Tronti) отвергает представление, будто создание социал-демократических и коммунистических партий марксистского направления превратило Европу в эпицентр классовой борьбы[29]. Тронти утверждает, что настоящим эпицентром были Соединенные Штаты: хотя влияние марксизма там было минимальным, рабочие более успешно заставляли капитал перестраиваться ради удовлетворения их требований повышения зарплаты. В Европе была жива идеология Маркса, но именно в Соединенных Штатах отношения между трудом и капиталом были «объективно марксистскими». По крайней мере в течение полувека, вплоть до послевоенного периода (после Второй мировой войны) в реалиях классовой борьбы [в Соединенных Штатах] прочитывался Маркс, как и в реакции на эту борьбу. Не то чтобы в свете трудов Маркса мы могли интерпретировать борьбу американских рабочих. Скорее, эта борьба дает нам возможность точнее понять самые сложные тексты Маркса — «Капитал» и «К критике политической экономии»[30].
Возражение Тронти было проявлением кризиса идентичности, который марксизм переживал в период возобновления его влияния на капиталистическом Западе. Со времени появления марксизма как теории развития капитализма и учения о социалистическом преобразовании общества его влияние постоянно перемещалось из центров к периферийным районам мирового капитализма. К концу 1960-х центрами распространения марксизма стали бедные страны третьего мира, такие как Китай, Вьетнам, Куба и африканские колонии Португалии — страны, где общественные реалии имели мало общего (или не имели вообще ничего общего) с реалиями обществ, на опыте которых строилась теория в «Капитале» и «Критике политической экономии». Именно тогда в связи с трудностями США во Вьетнаме и студенческими волнениями марксизм возвращается в страны первого мира. Но радикалы на Западе начали читать «Капитал», не особенно понимая возможность применения марксизма к современности. Как вспоминает Дэвид Харви, в начале 1970-х было трудно понять, какое значение имеет первый том «Капитала» для решения политических вопросов того времени. Чтобы понять суть империалистической войны во Вьетнаме, с которой мы не могли смириться, нужен был не Маркс, а Ленин. И нам часто приходилось просто верить в марксистское движение в целом (или в харизматические фигуры вроде Мао или Кастро), чтобы усмотреть внутреннюю связь «Капитала» Маркса со всем, что нас волновало. Не то чтобы сам текст не приводил нас в удивление и восторг — удивительные прозрения, происходившие из осознания товарного фетишизма, поразительное понимание того, как классовая борьба изменила мир со времени первоначального накопления капитала, описанного Марксом... Но дело было просто в том, что «Капитал» не имел прямого отношения к нашей повседневной жизни[31].
Нет никакого сомнения, что громадная пропасть отделяет теорию капитала Маркса от марксизма Фиделя Кастро, Амилкара Кабрала, Хо Ши Мина или Мао Цзэдуна и что эту пропасть может преодолеть только вера в единство марксизма на всем протяжении его истории. Но не вполне верно, что в конце 1960-х — начале 1970-х годов теория капитала Маркса не имела прямого отношения к жизни в странах первого мира. Это было время усиления классовой борьбы в Европе и в других регионах, и не один Тронти считал, что эти конфликты, как и предшествующие конфликты в Соединенных Штатах, проливают новый свет на «Капитал» Маркса[32]. Именно в это время все больше западных марксистов по обе стороны Атлантики вновь открывают рабочий процесс и классовую борьбу рабочих — эти важнейшие идеологемы первого тома «Капитала». До 1960-х годов ни один теоретик-марксист не воспользовался приглашением Маркса: «Оставим эту шумную сферу, где все происходит на поверхности и на глазах у всех людей, и вместе с владельцем денег и владельцем рабочей силы спустимся в сокровенные недра производства», где, обещает автор, «тайна добывания прибыли должна наконец раскрыться перед нами»[33]. Покинутые марксистами укромные обители производства были до тех пор приютом американской промышленной социологии и истории лейборизма, что вдохновило Тронти на обнаружение Маркса в Детройте. Но в 1970-е марксисты в конце концов вновь открыли трудовой процесс как спорную территорию прерогатив администрации и сопротивления рабочих эксплуатации[34].
Вместо того чтобы раскрывать секрет получения прибыли, как обещал Маркс, новое открытие марксизма усугубило разрыв между теми марксистами, которые были заняты преимущественно освобождением третьего мира от наследия колониального империализма, и теми, кто главным образом занимался освобождением рабочего класса. Проблема состояла в том, что «Капитал» действительно давал ключ к пониманию классовых конфликтов, но предположения Маркса относительно развития капитализма в мировом масштабе не подтверждались историческими фактами.
Предположения Маркса сильно напоминают тот «плоский мир», который последние годы усиленно навязывает Томас Фридман (Thomas Friedman). Прочитав (или перечитав) «Манифест коммунистической партии», признается Фридман, он пришел в благоговейный восторг от того, как «остро Маркс детализировал силы, плющившие мир на пике промышленной революции, и как хорошо он предвидел, каким образом эти силы будут продолжать плющить мир даже и до настоящего времени»[35]. Фридман и дальше цитирует знаменитые пассажи, где Маркс и Энгельс утверждали, что необходимость в постоянном расширении рынков заставляет буржуазию устанавливать связи «по всему земному шару»; заменять старинные национальные производства такими, которые «больше не используют местное сырье, но работают на привозном; производствами, продукция которых потребляется не только дома, но и во всех уголках земли». В результате «географическая и национальная изоляция старого времени и самообеспечение» сменились «взаимодействиями во всех направлениях, всеобщей взаимозависимостью народов» — той всеобщей взаимозависимостью, которая привела к генерализации процесса капиталистического развития.
Буржуазия благодаря быстрому развитию всех инструментов производства и невероятному развитию средств связи теперь вовлекает все, даже самые отсталые, народы в цивилизационный процесс. И низкие цены на потребительские товары — это та тяжелая артиллерия, которая разрушает все китайские стены. Буржуазия вынуждает все народы (под страхом вымирания) принимать буржуазный способ производства; насаждать то, что она называет цивилизацией, то есть становиться буржуазными. Короче говоря, создает мир по своему образу и подобию[36].
Как заметил Харви задолго до Фридмана, трудно представить себе более точное определение глобализации, как мы ее знаем сегодня, чем данное сто пятьдесят лет назад Марксом и Энгельсом[37]. Но Фридман упустил из виду (а Маркс и Энгельс не предвидели), что в эти сто пятьдесят лет растущая взаимозависимость народов не «расплющила» мир посредством всеобщего процесса капиталистического развития. Приведет ли нынешний перенос центра мировой экономики в Азию к тому или иному варианту более «плоского» мира — это вопрос, который мы оставляем пока открытым. Но не вызывает сомнений, что за последние два столетия возрастающая взаимозависимость западного и не-западного миров связывалась не с конвергенцией, о которой говорится в «Манифесте коммунистической партии», а со все большей дивергенцией.
Примерно в то же время, когда Тронти и другие снова открывают Маркса в сокровенных недрах фордистского производства, Андре Гундер Франк вводит новую метафору «развитие недоразвитости» — для описания и толкования этой дивергенции. Дивергенция, заявляет он, есть не что иное, как выражение процесса капиталистической экспансии, которая одновременно ведет к развитию (богатству) в основных регионах (Западная Европа, Северная Америка и Япония) и недоразвитию (бедности) в остальных регионах. Он считает, что этот процесс основан на отношениях метрополия—сателлит, посредством которых метрополия присваивает экономический излишек за счет сателлитов, обеспечивая себе экономическое развитие, в то время как «сателлиты остаются недоразвитыми, не имея доступа к своему собственному экономическому излишку, а также вследствие все той же поляризации и эксплуататорских противоречий, которые метрополия насаждает и поддерживает во внутренней структуре сателлита». Механизмы присвоения и отчуждения (экспроприации) излишка могут варьироваться по регионам и периодам, но остается неизменной структура процесса капиталистической экспансии: метрополия—сателлит или центр—периферия, причем этот процесс продолжает поляризовать, а не выравнивать богатство и нищету народов[38].
Выдвинутое Франком понятие «развитие недоразвитости» подверглось массивной критике, поскольку в рамках этой концепции классовые отношения сводились к эпифеномену, побочному явлению отношений центр—периферия. Так, критикуя Франка, Роберт Бреннер признает, что «экспансия капитализма через торговлю и инвестиции не приводит к капиталистическому экономическому развитию автоматически, как предсказывал Маркс в «Манифесте».
В ходе развития мирового рынка китайские стены могут как воздвигаться на пути продвижения производительных сил, так и падать перед ними. Когда происходит такое «развитие недоразвитости», справедливо замечает Франк, «национальная буржуазия» заинтересована не в развитии, но в сохранении именно классового характера производства и удержании излишка, что мешает экономическому развитию. И, по словам Франка, думать, что в этих условиях проникновение капитализма будет способствовать развитию той или иной страны, означало бы принимать желаемое за действительное[39].
Бреннер тем не менее считает, что схема Франка по сути своей ошибочна, поскольку в ней класс рассматривается как «производное, возникающее непосредственно ради максимизации прибыли». Франк заявляет буквально следующее: «Требования рынка, получение прибыли определяют классовую структуру, которая ограничивается географией и демографией, — как будто эти факторы сами по себе в значительной степени не зависят от общественно-исторических условий, а потенциал прибыли не зависит от классовой структуры»[40]. Иными словами, для Бреннера главная причина того, что предсказанное в «Манифесте» всеобщее капиталистическое развитие не осуществилось, состояла не в том, что складывающийся мировой рынок был обременен тенденциями к поляризации, но в том, что он по сути своей не мог генерировать капиталистическое развитие, когда на местном уровне не было необходимых социальных условий.
Бреннер выделяет два главных условия. Во-первых, организаторы производства должны утратить возможность воспроизводить себя в этом качестве, а также свое классовое положение вне рыночной экономики. Во-вторых, непосредственные производители должны утратить контроль над средствами производства. Первое условие необходимо для того, чтобы вызвать и затем под-держивать конкуренцию, которая заставит организаторов производства сократить расходы для максимизации доходов посредством специализации и инноваций. Второе условие, в свою очередь, необходимо для того, чтобы затем привести в действие и поддерживать конкуренцию, которая заставит непосредственных производителей продавать свою рабочую силу организаторам производства и подчиняться тем требованиям, которые им эти последние навязывают. Эти два условия, заявляет Бреннер, не возникают автоматически с распространением в мире рыночного обмена с целью получения прибыли. Скорее, они появляются в определенных обстоятельствах конкретной социальной истории той страны, которая втягивается в мировой рынок. Таким образом, главная причина того, что предсказание «Манифеста» о всеобщем развитии капиталистического производства не исполнилось, состоит в том, что только в некоторых странах развитие классовой борьбы привело к формированию двух необходимых условий развития капиталистического производства[41].
Бреннер противопоставляет свою модель развития капиталистического производства, которая, вообще-то, воспроизводит теорию капиталистического производства, как она изложена в первом томе «Капитала», модели Адама Смита, описанной в «Богатстве народов». По Адаму Смиту, богатство нации есть функция от специализации задач производства в результате разделения труда между производственными предприятиями, уровень которого, в свою очередь, определяется величиной рынка. BVa-кой модели, возражает Бреннер, процесс экономического развй-, тия зависит от размеров рынка независимо от того, утратили ли организаторы производства способность к самовоспроизводст-ву, а также свое классовое положение вне рыночной экономики, а непосредственные производители — контроль над средствами производства. В этом отношении модель Адама Смита является матрицей великого разнообразия моделей развития капиталистического производства, включая модель Франка, которую Бреннер называет «неосмитовским марксизмом»[42].
В дальнейшем мы постараемся показать, что это определение ограниченно и противоречиво. Однако пока для наших целей достаточно провести четкое различие между развитием рыночной экономики и развитием капиталистического производства. Подкрепленное специально ссылками на европейское происхождение развития капиталистического производства, это различие тем не менее сопоставимо с утверждением Амина, что, пока признается и проводится в жизнь принцип равного доступа к земле, в современном Китае не упущено время социального действия для эволюции страны в некапиталистическом направлении. Потому что, пока этот принцип действует, второе условие развития капиталистического производства, по Бреннеру, (непосредственные производители должны утратить контроль над средствами производства) далеко от выполнения. Так что, несмотря на развитие рыночного обмена с целью извлечения прибыли, природа экономического развития Китая не обязательно капиталистическая.
Сказанное, конечно, не означает, что в коммунистическом Китае социализм жив и процветает и что социальное действие приведет к социализму. Сказанное означает лишь то, что даже если с социализмом в Китае покончили, капитализм (согласно данному определению) здесь еще не победил. До сих пор остаются неопределенными социальные последствия гигантской модернизации Китая, и, насколько мы понимаем, социализм и капитализм (толкуемые на базе прошлого опыта), может быть, не самые подходящие понятия для описания и анализа этой развивающейся ситуации.
Экономическое возрождение Китая — каковы бы ни были его социальные последствия — убеждает все большее число ученых в том, что есть фундаментальное всемирно-историческое различие между процессом формирования рынка и процессом развития капиталистического производства. В этой связи ученые обнаружили (или открыли вновь), что в XVIII веке торговля и рынки вообще были лучше развиты в Восточной Азии (в особенности в Китае), чем в Европе. Интерпретируя это преимущество, Р. Вин Вон (R. Bin Wong) оспаривает утверждение Филипа Хуана (Philip Huang), будто до промышленной революции Европа развивалась в направлении неограниченного экономического развития (шла по пути эволюции), в то время как Китай шел по пути «инволюции» — «роста без развития», для которого были характерны такие проявления регресса, как увеличение числа рабочих дней в году[43]. Возражая, Вон замечает, что европейская и китайская траектории развития имели общие черты, бывшие «частью смитовской динамики основанного на рынке роста, который сопровождался интенсификацией труда в наиболее продвинутых районах Китая и Европы до промышленной революции»[44].
Как мы уже отмечали выше (и рассмотрим подробнее в главе 2), суть этой динамики состоит в процессе экономического развития, сопровождающегося повышением производительности при все более расширяющемся и углубляющемся разделении труда, которое ограничено лишь размерами рынка. По мере того как экономическое развитие повышает доходы и эффективный спрос, размеры рынка увеличиваются, создавая, таким образом, условия для дальнейшего разделения труда и экономического совершенствования. Со временем, однако, эта положительная обратная связь наталкивается на ограничения развития рынка, связанные с пространством и институциональными условиями данного процесса. Когда в ходе развития рынка такие пределы достигнуты, процесс его развития попадает в ловушку в высокой точке равновесия. Из этого вытекает, что, если Европа и Китай следуют одной смитовской динамике развития, вопрос состоит не в том, почему Китай находится в ловушке в высокой точке равновесия, а почему Европа избежала такой ловушки во время промышленной революции.
Франк и Померанц формулируют этот вопрос еще четче.
Как указывает Франк, сам Адам Смит считал, что Китай ушел дальше Европы на пути такого развития, и не предвидел европейского прорыва.
Адам Смит был последним из главных (западных) теоретиков общественного развития, кто считал, что Европа вступила в это развитие с опозданием: «Китай — страна гораздо более богатая, чем любая часть Европы», — писал Адам Смит в 1776 году, и он не предвидел здесь перемен и не знал, что в то время уже началось то, что затем назовут промышленной революцией[45].
В свою очередь Померанц на основе эмпирических данных подвергает сомнению утверждение, будто Западная Европа развивалась быстрее Китая, потому что имела лучшие рынки для товаров и факторов производства. По его мнению, еще в 35 1789 году «западноевропейские земля, трудовые ресурсы и рынки для реализации продуктов... в целом отстоят дальше от продуктивной конкуренции — то есть с меньшей вероятностью состоят из множества покупателей и продавцов, имеющих возможность свободного выбора себе торговых партнеров, — чем рынки большей части Китая, и, таким образом, менее предрасположены к тому процессу их роста, который предвидел Адам Смит»[46].
В целом эти рассуждения похожи на то, как Тронти открыл Маркса в Детройте. Подобно тому как Тронти обнаружил в свое время значительную разницу между чисто теоретическим восприятием марксизма в Европе и большим фактическим значением истории рабочего класса США для правильного понимания «Капитала» Маркса, так Вон, Франк и Поме-ранц теперь обнаружили столь же фундаментальное расхождение между западным пониманием идеологии свободного рынка и большим фактическим значением опыта Китая поздней империи для правильного понимания Адама Смита. Словами Тронти можно сказать, что они нашли Адама Смита в Пекине.
Это новое открытие, как и предыдущее, представляет не только историографический интерес. Оно поднимает исключительно важные вопросы теории и практики. Во-первых, если общая смитовская динамика европейской и китайской экономик не может объяснить невероятного роста роли минеральных энергетических ресурсов на транспорте и в промышленности, которые обеспечили мировое превосходство Запада, то что может? Во-вторых, почему распространение в мире промышленного капитализма, возглавляемое Британией, в XIX веке связано с резким экономическим упадком в восточноазиатском регионе, в особенности с упадком его центра — Китая, по крайней мере в течение столетия (скажем, от первой Опиумной войны до конца Второй мировой войны)? И почему за «долгим спуском» последовало еще более энергичное экономическое возрождение данного региона во второй половине XX века? Есть ли какая-то связь между предшествующим региональным и мировым превосходством китайской рыночной экономики и ее нынешним возрождением? И если такая связь имеется, как это нам помогает понять природу, условия и будущие последствия китайского возрождения?
Вон, Франк и Померанц заняты больше первым вопросом и дают разные, но дополняющие друг друга ответы. Вслед за Энтони Ригли (Е. Anthony Wrigley). Вон рассматривает промышленную революцию в Англии как историческую случайность, не связанную, в общем-то, с предшествующим развитием. Ее главной чертой было повышение производительности, связанное с употреблением угля как нового источника тепла, и пара как нового источника механической энергии, которая намного превосходила то, что было доступно, когда Смит строил свою теорию динамики развития: «Как только произошел этот фундаментальный прорыв, экономика Европы пошла по новому пути». Но сам прорыв оставался без объяснения: «технологии производства, говорят нам, не изменяются согласно простой и прямой экономической логике». Подобно «производительным силам» в трудах Маркса, они являются «внешними переменными, порождающими также и другие экономические изменения»[47].
В противоположность Вону Франк считает, что состоявшаяся в Англии/Европе и не состоявшаяся в Китае/Азии промышленная революция были противоположными по своей сути следствиями смитовской динамики. В Азии вообще (и в Китае в особенности) экономический рост порождает избыток рабочей силы и недостаток капитала, которые лежат в основе открытой Смитом ловушки в высокой точке равновесия. В Европе, наоборот, экономический рост вызывает недостаток рабочей силы и избыток капитала. Именно это отличие, как думает Франк, привело после 1750 года к промышленной революции[48]. Взрывное развитие технологий, остающееся внешним (то есть до сих пор не объясненным) фактором европейской и китайской динамики, реконструированной Воном, в реконструкции Франка становится фактором внутренним. Однако это внутреннее развитие промышленной революции не объясняет, почему общая смитовская динамика привела к разным результатам на Западе и на Востоке.
Объяснение находим у Померанца, приписывающего Великое расхождение различиям в запасах ресурсов, а также в отношениях центра с периферией — то есть тому факту, что обе Америки обеспечивали центральные районы Северной Европы сырьем и спросом на продукцию в гораздо больших масштабах, чем могли получить центральные районы Восточной Азии от своих периферийных районов. Подобно Вону, он исходит из предположения, выдвинутого ранее Ригли, что собственные богатые запасы дешевого природного топлива были решающими для начала промышленной революции в Англии. Но он также считает, что без американских поставок сырья европейские технологии и капитал не могли бы развиваться в направлении экономии труда и все большего потребления земли и энергии, тогда как усиливающееся сырьевое давление (до того общее для всех [ключевых?] регионов мира) направило развитие Восточной Азии по пути все большей экономии ресурсов и все большего расхода труда. Эта экологическая помощь «предопределялась не только богатством запасов Нового Света, но и тем, что работорговля и другие особенности европейской колониальной системы породили периферию нового вида, которая позволяла Европе во все возраставших масштабах обменивать произведенную продукцию на все возраставшие объемы землеемких продуктов»[49].
Идеи Померанца побудили Бреннера с новой силой возобновить критику неосмитовского марксизма. В статье, написанной совместно с Кристофером Исеттом (Christofer Isset), он не соглашается с тем, что Померанц сравнивает развитие в дельте Янцзы с экономическим положением в Англии накануне промышленной революции.
В дельте Янцзы у главных экономических агентов есть прямой нерыночный доступ к средствам своего воспроизводства. Поэтому они могли достичь самой большой продуктивности в условиях конкуренции независимо от ресурсов. Они могли распределять свои ресурсы так, что, хотя это было разумно (с позиций отдельных лиц), но в целом противоречило требованиям экономического развития, так что данный регион пережил развитие экономики по мальтузианской модели, что в конечном счете (в XVIII и XIX веках) привело к демографическому и экологическому кризису. В Англии, напротив, главные экономические агенты утратили возможность обеспечивать свое экономическое воспроизводство посредством внеэкономического принуждения прямых производителей или тем, что они владели всеми средствами к существованию. Поэтому они не только могли, но и были вынуждены распределять свои ресурсы так, чтобы максимизировать уровень доходности (доходы от торговли). В результате этот регион пережил экономическую эволюцию, или самоподдерживающийся рост, который в XVIII-XIX веках привел не к демографическому или экологическому кризису, а к промышленной революции[50].
Как и в своей более ранней критике неосмитовского марксизма, Бреннер снова подчеркивает, что зависимость экономических агентов от рынка есть условие их конкуренции, заставляющей всех и каждого специализироваться, инвестировать и развиваться. Бреннер снова утверждает, что для определения направления развития первостепенное значение имела внутренняя социальная структура стран и регионов, а не отношения с другими странами и регионами. Однако смитовский рост — который в критике неосмитовского марксизма был «самоограничивающимся» — в критике Померанца как-то вдруг стал «самоподдерживающимся» и прелюдией к промышленной революции. Согласно новому взгляду Бреннера, «самоограничивающийся» рост — это не смитовский рост, а мальтузианский.
Оставив в стороне бреннеровскую характеристику смитовского роста как самоограничивающегося и (в другом месте) самоподдерживающегося — противоречие, которое он не объясняет, — заметим, что даже Хуан (как и Бреннер, критически относящийся к проведенному Померанцем сравнению развития в дельте Янцзы и в Англии накануне промышленной революции) не считает, что «простое мальтузианское понятие кризиса перепроизводства, вызванного исключительно перенаселением», адекватно описывает тенденции в развитии дельты Янцзы в XVIII веке. С точки зрения Хуана, надвигавшийся кризис был вызван в первую очередь коммерциализацией, то есть возрастанием зависимости экономических агентов от рынка.
В Северном Китае коммерциализация, хотя и обеспечивала некоторым возможность обогащения, несла обнищание многим другим, кто пошел на рыночные риски, но не преуспел. В дельте Янцзы инволюционная коммерциализация в виде хлопководства и шелководства позволила фермерскому хозяйству занять больше населения, но не изменила сколько-нибудь существенно установившегося контекста социального неравенства. В результате под давлением экономического перенаселения вместе с социальным неравенством сформировался растущий класс бедного крестьянства (в абсолютных цифрах, если и необязательно пропорционально всему населению): от безземельных сельскохозяйственных рабочих до арендаторов, которые также нанимались поденщиками[51].
Итак, каковы бы ни были различия европейского и китайского путей развития до промышленной революции — а мы увидим, что их было множество, — немало ученых (включая Хуана) согласны в том, что уровень коммерциализации не был одним из них. Неудивительно, что Вон, Франк и Померанц открыли в Пекине Адама Смита. Но их пониманию различий (XIX века) между европейским и восточноазиатским путями развития недостает значимых исторических черт или они не дают ответов на ряд вопросов, которые они же сами и ставят.
Во-первых, в то время как в Англии запасы дешевого природного топлива, возможно, были одной из причин того, что страна избежала смитовской ловушки посредством промышленной революции раньше, чем остальная Европа, это не может объяснить, почему Китай, бывший одной из богатейших стран по угольным месторождениям, не смог пойти тем же выигрышным путем. Напротив, последствия и побочные результаты добычи угля, его транспортировки и использования, как и американские поставки сырья, были решающими в том, что британский/европейский прорыв произошел позднее — в XIX веке, то есть гораздо позже, чем началась промышленная революция.
Как пишет Патрик О’Брайен (Patrick O’Brien), Великое расхождение и промышленная революция взаимосвязаны, а несоответствие в производительности труда и реальных доходах Европы и Китая, которое так определенно проявилось в 1914 году, невозможно без крупных поставок продуктов питания и сырья из Северной и Южной Америки и от других поставщиков. Поскольку же речь идет о поставках второй половины XIX века, не следует смешивать два вопроса: что явилось причиной промышленной революции и чем она обеспечивалась[52].
Во-вторых, как утверждает Франк, согласно всем имеющимся свидетельствам (включая собственную оценку Адама Сита), до Великого расхождения заработная плата и спрос в Европе были выше, чем в Азии, и здесь было больше капитала. Это отличие, по всей вероятности, и привело к трудосберегающей, энергоемкой, экономичной технологии на Западе, а не на Востоке. Франк, однако, не объясняет, почему процессы формирования рынка (дальше продвинувшиеся на Востоке) были связаны с повышением заработной платы и спроса и большей насыщенностью капиталом на Западе. По его собственному утверждению, до промышленной революции единственное преимущество европейцев пе-, ред Востоком состояло в добыче и транспортировке американского серебра, а также вложении этого серебра в различные рискованные торговые предприятия, включая торговлю в Азии. По его мнению, одно это конкурентное преимущество позволило европейцам продержаться в Азии три столетия, но не обеспечило лидирующего положения в мировой экономике, цен-j тром которой все еще была Азия, потому что поток американского серебра давал больше преимуществ азиатской экономике, а не европейской. На протяжении всего XVIII века европейские мануфактуры в Азии оставались неконкурентоспособными, а Китай — «той самой дырой», куда проваливались мировые деньги[53]. Так почему же Китай страдал от недостатка (а Европа от избытка) капитала? И почему Европа требовала больше труда и более высокой зарплаты, чем Китай?
В-третьих, загадка, как Европа избежала смитовской ловушки в высокой точке равновесия благодаря промышленной революции, может быть разгадана вместе с другой загадкой: почему глобализация этой революции в течение столетия происходила на фоне экономического спада, а затем — быстрого экономического возрождения восточноазиатского региона? Завершая критическую оценку тезиса Померанца, О’Брайен задается вопросом: «Если английская экономика вполне могла (в отсутствие угля и связей с Америкой) пойти по тому же пути, что и дельта Янцзы, тогда почему этому продвинутому региону Маньчжурской империи, имевшему развитую торговлю, понадобилось так много времени, чтобы достичь того уровня и статуса, который он занял в мировой экономике в середине XVIII века»?[54] Как мы скоро увидим, по-настоящему интересный и трудный вопрос состоит не в том, почему дельте Янцзы, Китаю и Восточной Азии понадобилось так много времени, чтобы вернуть утраченные (относительно Запада) с середины XVIII века экономические позиции, но в том, как и почему Китай сумел столь сильно продвинуться после более чем векового политико-экономического упадка. Во всяком случае, модель Великого расхождения несомненно, расскажет нам кое-что не просто о его истоках, но и о развитии этого феномена во времени, о его границах и перспективах.
Каору Сугихара (Kaoru Sugihara) попытался построить такую исчерпывающую модель. В основном соглашаясь с Померанцем и Воном относительно истоков Великого расхождения, он отступает от их представлений, подчеркивая важность значительных различий в площади возделываемой земли, приходящейся на одного человека, между центральными (активными) зонами Восточной Азии и такими же зонами Западной Европы до 1800 года, что было, по его мнению, причиной и следствием беспрецедентной и ни с чем не сравнимой восгбч-ноазиатской Революции прилежания. Начиная с XVI века и в течение всего XVIII века, пишет он, развитие затратных (в отношении потребляемого труда) институтов и трудоемких технологий как реакции на недостаточность природных ресурсов (особенно на недостаток земли) позволило восточноазиатским государствам пережить большое увеличение народонаселения без ухудшения экономического положения и даже при некотором повышении жизненных стандартов[55].
Особенно успешно избежал этих мальтузианских проблем Китай. Здесь население увеличивалось несколько раз до 100-150 млн (и затем уменьшалось), но к 1800 году оно достигло почти 400 миллионов. «Несомненно, это была демографическая веха мировой истории, — замечает Сугихара, — и ее влияние на мировой ВВП намного превосходило влияние постпромышленной революции Британии, мировой ВВП которой в 1820 году был меньше 6%». «Китайское чудо», как Сугихара называет этот прорыв, было воспроизведено в меньших масштабах в Японии, где рост народонаселения не был столь взрывным, но повышение жизненных стандартов оказалось более значительным[56].
Понятие «Революция прилежания» (kinben kakumei) первоначально было введено Хаями Акирой (Hayami Akira) применительно к Японии эпохи Токукагавы. По его мнению, освобождение в XVII веке крестьян от сервитута (кабальной зависимости), внедрение семейного фермерства, рост народонаселения при растущей нехватке земли — все это вместе взятое способствовало появлению такого типа производства, которое чрезвычайно зависело от капиталовложений в труд людей. Крестьянам приходилось работать больше и напряженнее, но их доходы росли. Поэтому они стали ценить работу, сложилась развитая трудовая этика[57]. Предложенное понятие затем было использовано Яном де Врисом (Jan de Vries) в отношении допромышленной Европы в ином важном смысле — подготовки к промышленной революции под влиянием растущего спроса сельских хозяйств на рыночные товары[58].
Используя это понятие для описания экономического развития Китая, Сугихара, как Вон и Померанц, считает Революцию прилежания не прологом к промышленной революции, но таким развитием на основе рынка, которое не имеет тенденции завершиться капитало- и энергоемким интенсивным развитием, как это произошло в Великобритании и было доведено до своей высшей точки в Соединенных Штатах. Тем не менее Сугихара заявляет, что средства и результаты восточноазиатской Революции прилежания привели к открытию особого технологического и институционального пути, сыгравшего решающую роль в оформлении восточноазиатского ответа на промышленную революцию Запада. Особенно важным в этом отношении было создание структуры затратных (в отношении потребляемого труда) институтов, центром которой было домохозяйство (и часто, хотя не всегда, — семья) и (в меньшей степени) сельская община. Вопреки традиционному представлению, будто малое производство не имеет внутренних ресурсов для экономического развития, Су-гихара подчеркивает важные преимущества этих институциональных рамок сравнительно с крупномасштабным классовым производством, которое стало преобладающим в Англии. В то время как английские рабочие не участвовали в руководстве и не могли развивать навыки межличностного общения, необходимые для гибкой специализации, в Восточной Азии предпочитали умение хорошо выполнять различные работы, а не специализацию на каком-то одном виде работ, и поощряли желание кооперироваться с другими членами семьи вместо того, чтобы совершенствовать индивидуальные таланты. Но, главное, для каждого члена семьи было важно постараться найти свое место в схеме работы на ферме, быстро перестраиваться в ответ на дополнительные или непредвиденные потребности, вникать в проблемы управления производством, предвидеть и предупреждать будущие проблемы. На уровне семьи очень были нужны способности к управлению при общих технических навыках[59].
Больше того, пока восточноазиатские крестьяне соблюдали социальный кодекс, транзакционные издержки в торговле были невелики, а риск, связанный с техническими нововведениями, относительно низок. Хотя восточноазиатские институциональные рамки оставляли мало места для серьезных инноваций, или для крупных инвестиций в основной капитал, или для торговли на большие расстояния, они давали великолепную возможность развития трудоемких технологий, которые, без сомнения, весьма содействовали улучшению стандартов жизни, обеспечивая полную занятость в домохозяйстве. Отличие такого развития от развития по западному образцу состояло в том, «что оно мобилизовало скорее трудовые [человеческие] ресурсы, а не иные»[60].
Как замечает Сугихара, этой склонностью к мобилизации трудовых (человеческих) ресурсов (а не иных) ради экономического развития восточноазиатский путь развития отличался даже тогда, когда восточноазиатские государства начали перенимать западные технологии. Так, к 1880-м годам японское правительство приняло стратегию индустриализации, основанную на том, что в Японии недостает земли и капитала, а трудовые ресурсы имеются в избытке и они сравнительно хорошего качества. Соответственно, новая стратегия поощряла «активное применение традиционных трудоемких технологий, модернизацию традиционной промышленности и сознательное приспособление западных технологий к совокупности факторов производства». Сугихара называет этот смешанный путь развития трудоемкой индустриализацией, потому что «она больше полагалась на труд, полнее его использовала и меньше зависела от замещения труда машинами и капиталом, чем на Западе»[61].
В первой половине XX века трудоемкая индустриализация усилила конкурентоспособность японской продукции относительно продукции других азиатских стран, таких как Индия, которая имела продолжительную историю трудоемких технологий, но из-за колониального правления не смогла развиваться в том же направлении, что и Япония. Все же во время Второй мировой войны соединение восточноазиатского и западного путей развития оставалось ограниченным. В результате, несмотря на повышение плодородности земли и рост трудоемких отраслей промышленности, производительность труда в Восточной Азии все еще отставала от западной, а доля этого региона в мировом ВВП продолжала сокращаться. Из работы Сугихары не вполне ясно, что именно в первой половине XX века мешало более полной интеграции двух направлений развития. Он, однако, очень четко определяет, что помогло осуществить эту интеграцию (и получить замечательные плоды) после Второй мировой войны.
Во-первых, радикально изменилась политическая ситуация, установился режим холодной войны во главе с США. В отличие от довоенного времени Япония должна была направлять свою экономическую мощь на противодействие коммунистическому проникновению в Азию и могла теперь импортировать любое необходимое сырье и ресурсы, включая нефть, откуда угодно (заметим, что запрет, наложенный США на экспорт в Японию нефти в 1941 году, стал причиной немедленного нападения на Пёрл-Харбор). В послевоенный период Япония также получила возможность увеличивать экспорт произведенных товаров в развитые страны Запада. Эти изменившиеся международные обстоятельства позволили Японии, а затем и другим азиатским странам систематически развивать капиталоемкие и ресурсоемкие виды тяжелой и химической промышленности, имея при этом относительно дешевый дисциплинированный труд[62].
Вторым обстоятельством, облегчившим соединение восточноазиатского и западного путей развития после Второй мировой войны, было то, что Соединенные Штаты и СССР использовали в соревновании друг с другом колоссальные природные запасы как основу для создания мощного военно-промышленного комплекса на базе масштабного производства стали, самолетов, вооружения, космической и нефтехимической промышленности. В результате еще больше выросла капиталоемкость и сырьевая емкость западного пути развития, создавая новые возможности для прибыльной специализации не только в трудоемких отраслях промышленности, но и в относительно ресурсосберегающих секторах капиталоемких отраслей. Япония немедленно воспользовалась этой возможностью, перейдя от трудоемкой индустриализации — стратегии, которая ориентировалась на соединение непосредственно в некоторых отраслях промышленности или на определенных предприятиях импортированных технологий и дешевого труда, призванного заменить капитал, — к развитию взаимосвязанных индустрии и компаний с различным уровнем привлечения труда и капитала, сохраняя при этом общую склонность к восточноазиатской традиции использовать преимущественно человеческие ресурсы, а не иные[63].
Наконец, подъем национализма во времена холодной войны создал условия для ожесточенной конкуренции между «низкозарплатными» странами, ставшими на путь индустриализации, со странами «высокодоходными».
Как только в одной стране зарплаты повышались, даже незначительно, она должна была искать новую отрасль, которая производила бы товар более высокого качества, чтобы выжить в условиях конкуренции, так что результат напоминал парадигму «летящих гусей» экономического развития. В то же время последующее вступление в процесс все новых «низкозарплатных» стран удлиняло цепочку «летящих гусей». Именно благодаря этому аспекту индустриализации, частичному расширению восточноазиатского пути развития увеличился вклад Восточной Азии в мировой ВВП[64].
Восточноазиатское экономическое возрождение, таким образом, вызвано не сближением с западной капиталоемкой и энергоемкой экономикой, но соединением этого пути с восточноазиатским трудоемким, энергосберегающим путем развития. Сугихара считает, что такое соединение будет иметь решающее значение для будущего мировой экономики и для мира вообще. Он заявляет, что промышленная революция, которая открыла западный путь развития, была «чудом производства», в громадных масштабах распространившим производственные способности небольшой части народонаселения мира. Напротив, Революция прилежания, открывшая восточноазиатский путь, была «чудом распределения», создавшим возможность распространения завоеваний «чуда производства» на подавляющее большинство народонаселения мира посредством трудоемкой, энергосберегающей индустриализации. И в самом деле, с учетом того, что разрушение окружающей среды связывают с распространением индустриализации, «чудо распределения» может продолжать действовать только в том случае, если «западный путь развития соединится с восточноазиатским путем, а не наоборот»[65].
Для поддержки тезиса Сугихары обратимся к графикам 1.1 и 1.2, демонстрирующим долю мирового ВВП и ВВП на душу населения в ведущих странах Запада и в странах восточноазиатского пути развития (в первом случая это Соединенное Королевство и Соединенные Штаты, а во втором — Китай и Япония). Как видно на графиках, западная промышленная революция конца XVIII — начала XIX века усилила действующую тенденцию к расширению разрыва между ВВП на душу населения в пользу ведущих государств Запада. И тем не менее, как можно видеть на графике 1.1, в том, что касается доли этих государств в мировом ВВП, восточноазиатская Революция прилежания способствовала сопротивлению воздействию западной промышленной революции в начале XIX века, так что продолжал увеличиваться разрыв в пользу Восточной Азии. В 1820-1950 годах, когда Революция прилежания достигла своих пределов и западная промышленная революция вступила во вторую, действительно революционную стадию с применением новых источников энергии в производстве средств производства и на дальних перевозках (по железным дорогам и на пароходах), доля стран, идущих по западному пути развития, в мировом ВВП решительно увеличилась. После 1950 года, когда западное развитие по капитало- и энергоемкому пути достигло своих пределов и начало приносить плоды принятие западных технологий отдельными странами, шедшими по восточноазиатскому пути трудоемкости производства и энергосбережения, уменьшается разрыв по ВВП на душу населения (график 1.2) и еще решительнее уменьшается разрыв между долями в общем мировом ВВП (график 1.1)[66].
Доллары Джири—Хамиса 1990 года — счетная единица для международных сопоставлений ВВП и других показателей. Покупательная способность такого доллара равна покупательной способности американского доллара в США в 1990 г. Соответственно, перевод данных в национальных валютах в доллары Джири—Хамиса осуществляется не по официальным курсам, а по лвритетам покупательной способности. Кроме того, делается поправка нв американскую инфляцию. Например. ВВП 500 долларов на душу в Китае в 1950 году в долларах Джири—Хамиса означает, что этот ВВП на душу был эквивалентен объему товаров и услуг, которые можно было приобрести в США в 1990 году на 500 американских долларов. (Прим. ред.)
Источник: Maddison (2007).
Основная идея нашей книги — это пересмотренная и расширенная версия изложенного тезиса. Ревизию мы начнем с концептуального уточнения понятий «основанный на рынке (рыночный) смитовский рост» и «капиталистическое развитие». Описанный Сугихарой трудоемкий, энергосберегающий путь развития напоминает то, что Хуан называет инволюционным развитием. Как и Сугихара, Хуан признает, что использование побочного, несельскохозяйственного труда женщин, детей и стариков сокращает операционные издержки такой производственной единицы, как домохозяйство, и дает ей конкурентное преимущество перед более крупными капиталистическими производствами, использующими наемную рабочую силу. Хуан, однако, не считает, что исчезновение после XVII века крупных, применявших наемный труд, ферм, до того существовавших в некоторых районах Китая, было «развитием», или «эволюцией», по восточноазиатскому пути, как думает Сугихара, но было «ростом без развития», или «инволюцией»[67]. Если мы определяем эволюцию и развитие как замену производства трудоемких домохозяйств капиталоемким производством на предприятиях, применяющих наемный труд, как думают Хуан и Бреннер, тогда исчезновение крупных ферм следует действительно характеризовать как инволюционное. Но если мы усомнимся в возможности того, что трудоемкое производство может продолжительное время играть роль двигателя экономического развития (как полагает Сугихара), тогда такая характеристика оказывается ничем не подкрепленной. Встает вопрос, какое конкретно представление о рыночном развитии лучше всего подходит для описания и объяснения спада деловой активности и нового его подъема в Восточной Азии как передовом регионе мирового экономического развития.
Тесно связан с вышесказанным вопрос, что же представляют собой смитовские рыночные движущие силы в сравнении с собственно движущими силами капитализма. Были ли европейская промышленная революция и восточноазиатская Революция прилежания примерами смитовской динамики, как заявляют Вон, Померанц, Франк и Сугихара? Или они были по существу различны, притом что восточноазиатская привела к экономической стагнации, а европейская — к безграничному экономическому росту, как заявляют Хуан и Бреннер? Больше того, Сугихара полагает, что западный путь капиталоемкого развития также имеет свои ограничения. Чем конкретно он ограничен сравнительно с трудоемким восточноазиатским путем? Эти вопросы будут рассмотрены в следующих двух главах.
Если экономистам есть что сказать по вопросу экономического развития, «то лишь потому, что они не ограничивались экономической теорией, но — при этом, как правило, поверхностно — изучали историческую социологию и делали предположения относительно экономического будущего». Для иллюстрации этого тезиса Йозеф Шумпетер приводит в пример «разделение труда, происхождение частной собственности на землю, растущую власть над природой, экономическую свободу, юридическую защищенность» как «важнейшие элементы “экономической социологии” Адама Смита». «Все эти элементы, — добавляет он, — конечно, принадлежат социальной структуре экономических событий, а не являются имманентно присущими им»[68].
Шумпетер проводит различие между традиционным интересом экономической теории к движению по направлению к точке равновесия или вокруг нее и собственной заинтересованностью экономическим развитием, которое он понимает как «спонтанное и прерывистое... нарушение равновесия, навсегда изменяющее или перемещающее прежнее состояние равновесия». Отделение «статики» от «динамики» и в самом деле позволило теоретикам экономики (в особенности Б. Кларку) выделить динамические элементы, например увеличение капитала, рост населения или те, что производят перемены в технике и организации производства, нарушают статическое равновесие. Эти динамические элементы, однако, остаются внешними и не могут быть разъяснены экономической теорией. Однако Шумпетер считал, что эта методология может быть оправданной, когда речь идет о росте капитала и населения, но не в случае изменений в технике и организации производства. Последние по происхождению принадлежат самому экономическому процессу и поэтому должны рассматриваться как внутренние источники экономического развития. Такой подход соответствует подходу Маркса, для которого «существует внутреннее экономическое развитие, а не просто приспособление экономической жизни к изменяющимся условиям». Но, как с готовностью признавался Шумпетер, он «исследовал лишь небольшую часть того, что изучал Маркс»[69].
Озабоченность Шумпетера недостатками методологии экономической науки тесно связана с важным различием между двумя типами рыночного экономического развития. Один тип А имеет место в конкретной социальной структуре; он пользуется скрытыми возможностями этой структуры для экономического роста, но не изменяет фундаментально саму структуру. При этом могут происходить фундаментальные изменения социальной структуры, способствующие увеличению или сокращению ее потенциала. Эти изменения берут начало в процессах и действиях неэкономического характера чаще, чем внутри процесса экономического роста. Развитие такого рода в широком смысле (но никак не с точностью) соответствует понятию смитовского роста, Революции прилежания и некапиталистическому рыночному развитию, о которых мы несколько раз упоминали в главе 1.
Второй тип рыночного экономического развития, напротив, имеет тенденцию разрушать социальную структуру, внутри которой он протекает, и создавать условия (которые необязательно реализуются) для появления новой социальной структуры с иным потенциалом развития. Социальная структура также может изменяться по причинам, отличающимся от внутренней динамики экономического процесса. В этом случае, однако, изменения, берущие начало в процессах и действиях неэкономического характера, вторичны и подчинены тем изменениям, которые коренятся в самом экономическом процессе. Такого рода развитие, которое мы будем называть шумпетерианским или марксистским (в зависимости от контекста), соответствует (в широком смысле, но ни в коем случае не точно) понятиям «промышленная революция» и «рыночное капиталистическое развитие».
В настоящей главе мы постараемся пролить свет на природу экономического развития первого типа, как его представлял себе сам Адам Смит. Мы специально остановимся на понятии рынка как инструмента управления; на конкуренции и разделении труда как взаимодействующих условиях экономической экспансии внутри сложившейся социальной структуры; на «естественном» и «неестественном» путях развития и на национальном богатстве как источнике силы нации. В главе 3 мы рассмотрим критику Шумпетером и Марксом представления Адама Смита об экономическом развитии, специально останавливаясь на тенденции капитализма преодолевать барьеры на пути самоэкспансии капитала посредством «креативного» (равно как и не такого уж креативного) разрушения социальной структуры, до того бывшей основой экономической экспансии. Затем мы используем эти разные представления об экономическом развитии, чтобы переформулировать тезис Сугихары о непреходящем значении для мирового сообщества того пути развития, который был открыт восточноазиатской Революцией прилежания.
Среди великих экономистов прошлого Адам Смит остается, возможно, «одним из самых часто упоминаемых и редко читаемых»[70]. Правда это или нет, но вместе с Марксом он, конечно, принадлежит к самым непонятым. С его наследием связаны три основных мифа: что Ьн был теоретиком и сторонником «саморегулирующихся» рынков, чт<£/он был теоретиком и сторонником капитализма как двигателя «безграничной» экономической экспансии и что он был теоретиком и сторонником того разделения труда, которое имело место на булавочной фабрике, описанной в первой главе «Богатства народов». На самом деле это совершенно не так.
Как не без оснований возражает Дональд Уинч (Donald Winch), более точно намерения и достижения Адама Смита состояли не в описании политической экономии как «отрасли науки о государственном человеке, или законодателе», а в его вкладе в «теорию», или набор «общих принципов», правопорядка и управления[71]. Вовсе не строя теорию саморегулирующегося рынка, который работал бы лучше при минималистском государстве или при его полном отсутствии, «Богатство народов», в неменьшей степени, чем «Теория нравственных чувств» и неопубликованные «Лекции по юриспруденции», предполагает существование сильного государства, которое создавало бы и воспроизводило бы условия для существования рынка; которое использовало бы рынок как эффективный инструмент управления; которое регулировало бы его деятельность и активно вмешивалось бы с целью корректировки и противодействия социально или политически нежелательным результатам его функционирования. В самом деле, по Смиту, политическая экономия должна не только «снабжать государство... доходами, достаточными для выполнения им своих публичных функций», но и «снабжать людей обильными... средствами к существованию, или, вернее, давать им возможность добывать эти... средства к существованию»[72]. Для этого Смит советовал законодателю вмешиваться в многочисленные сферы жизни, от обеспечения защиты от внутренних и внешних угроз до безопасности индивидов и государства (полиция и национальная оборона), отправления правосудия, обеспечения материальной инфраструктуры, способствующей торговле и связи, регулирования финансов и кредита, образования населения с целью противостоять негативным последствиям разделения труда для интеллектуальных способностей людей. В этих и других сферах совет Адама Смита законодателю основывался на соображениях скорее социальных и политических, чем экономических[73].
Догматическое представление о преимуществах минималистских правительств и саморегулирующихся рынков, типичное для «либерального кредо» XIX века, как и столь же догматическое представление о целебных свойствах «шоковой терапии», которую проповедовал Вашингтонский консенсус в конце XX века, были совершенно чуждыми Адаму Смиту. Он бы скорее согласился с убеждением Карла Полани (Karl Polanyi), что такие представления утопичны и неприменимы. Ожидать, что в Великобритании установится полная свобода торговли, ему казалось «так же абсурдно, как ожидать, что там установятся Океания или Утопия». Как не была полная свобода («совершенная свобода», как он иногда выражается) необходимым условием экономического процветания: «Если народ не может процветать, не пользуясь совершенной свободой и совершенным правосудием, то нет в мире народа, который мог бы процветать». И хотя Адам Смит всегда сомневался в необходимости либерализации торговли, он решительно восставал против всего, что хоть сколько-нибудь напоминало шоковые терапии 1980-х и 1990-х годов. Там, где затрагиваются большие сектора экономики, изменения «никогда не должны вводиться неожиданно, но медленно и постепенно и после заблаговременного предупреждения». С особой осторожностью следует лишать защиты торговлю, которая предоставляет работу «великому множеству рук», или торговлю товарами первой необходимости, что может вызвать протест со стороны общественного мнения. В этом случае «правительство должно уступить предрассудкам [людей] и, чтобы сохранить спокойствие в обществе, установить такую систему, которую общество одобряет»[74].
Другими словами, использование правительством рынка не только имело социальную задачу, но и подчинялось социальным ограничениям. Например, причины того, что Адам Смит считал совершенно нереальным установление в Великобритании исключительно свободной торговли, были строго социальными.
Этому сильно противодействуют не только предрассудки людей, но и, что еще более непреодолимо, частные интересы множества индивидов: «Если бы офицеры армии восставали с таким же усердием и единодушием против всякого сокращения численности армии, с какими владельцы мануфактур противятся всякому закону, могущему привести к увеличению числа их конкурентов на внутреннем рынке; если бы они подстрекали своих солдат, как владельцы мануфактур подстрекают своих рабочих, нападать с оскорблениями и ругательствами на людей, предлагающих подобные меры, то попытка сократить армию была бы столь же опасна, как сделалось в настоящее время опасным пытаться уменьшить в каком-либо отношении монополию, захваченную нашими владельцами мануфактур к нашему ущербу»[75].
Как не был Адам Смит теоретиком и сторонником «саморегулирующегося» рынка, так не был он теоретиком и сторонником капитализма как двигателя «бесконечной» экономической экспансии. Вопреки широко распространенному мнению идея, будто со временем накопление капитала имеет тенденцию сокращать норму прибыли, приближая конец экономической экспансии, принадлежит не Марксу, а Смиту. Как мы увидим в главе 3, собственная Марксова версия «закона тенденции снижения нормы прибыли» на деле имела целью показать, что версия Адама Смита относительно долгосрочных возможностей развития капиталистического производства слишком пессимистична.
По Смиту, этот «закон» — тенденция снижения нормы прибыли — есть следствие возросшей конкуренции, которая неизбежно сопровождает нарастающее накопление капитала в рамках существующих сфер производства и каналов торговли. «По мере того как капиталы накапливаются в какой-нибудь стране, приносимые ими доходы с необходимостью сокращаются. Постепенно становится все труднее найти внутри страны доходный способ употребления нового капитала. В результате возникает конкуренция между капиталами, один капиталист пытается завладеть тем способом употребления капитала, который принадлежит другому... [Для этого он] должен не только продать несколько дешевле то, чем он торгует, но для продажи своего товара он должен иногда покупать его несколько дороже... доходы от капитала, таким образом, уменьшаются с обеих сторон»[76].
Открытие новых сфер производства и каналов торговли может на время остановить эту тенденцию. Но если есть свобода входа на рынок (по Смиту, «совершенная свобода»), тенденция неизбежно возобновится под давлением возобновившейся конкуренции: «Введение новой отрасли производства или торговли или нового метода в земледелии всегда представляет собою своего рода спекуляцию, от которой предприниматель ожидает получить чрезвычайную прибыль. Прибыли эти иногда бывают очень велики, но иногда, а может быть и чаще всего, случается совершенно обратное; но, по общему правилу, прибыли эти не находятся ни в каком правильном соответствии с прибылями других, старых отраслей промышленности и торговли в данной местности. В случае успеха предприятия прибыль обыкновенно бывает вначале очень высока. Когда же та или иная отрасль производства или торговли либо новый метод вполне упрочивается и становится общеизвестным, конкуренция уменьшает прибыль до обычного ее уровня в других отраслях»[77].
Этот общий уровень, до которого сводится прибыль, может быть высоким или низким в зависимости от того, могут ли торговцы и производители ограничивать поступления в свои сферы деятельности путем частного соглашения или по постановлению правительства. Если они не могут сделать это сами, прибыль упадет так низко, что ее можно считать только «сносной» ввиду тех рисков, которые имеются при вложении капитала в торговлю или производство[78]. Но если они могут ограничивать поступления и держать рынок в состоянии недопоставок, тогда прибыль будет существенно выше «сносного» уровня. В первом случае экспансия торговли и производства придет к концу из-за низкой прибыли; во втором случае торговцы и производители с ней покончат сами, стремясь держать уровень прибыли как можно выше[79]. В обоих случаях экономический процесс не рождает спонтанно тенденции к преодолению этих ограничений, наложенных на экономический рост падением уровня прибыли.
Советуя правительствам, как поступать с такими тенденциями, Адам Смит не обнаруживает никаких дружественных по отношению к капиталу намерений, типичных для позднейших либеральных и неолиберальных идеологий. Напротив, «в понимании Адама Смита... падение уровня прибыли было положительным явлением, если оно было отражением постепенного устранения разных монополистических барьеров... то есть положительным явлением при условии, что оно отражало растущую конкуренцию и не падало до минимально приемлемого уровня»[80].
Другими словами, в понимании Адама Смита, основной задачей правительства было обеспечить, чтобы капиталы конкурировали друг с другом в снижении прибыли до решительного минимума, необходимого, чтобы компенсировать риски инвестирования в торговлю и производство. Такое толкование подходит данному Адамом Смитом определению противоположных интересов трех «главных, основных и первоначальных классов в каждом цивилизованном обществе...», то есть тех, кто живет на «ренту с земли, заработную плату и прибыль на капитал». Интересы первых двух разрядов (или, как бы мы теперь сказали, классов), заявляет Адам Смит, «тесно и неразрывно связаны с интересами общества», потому что и рента, и заработная плата обычно поднимаются при экономической экспансии и снижаются при экономическом упадке общества. Интересы третьего класса не так связаны с интересами общества, как у двух других классов. Интересы тех, кто живет на прибыль, всегда в чем-то расходятся с интересами общества и даже противоположны им, поскольку они всегда связаны с расширением рынка и ограничением конкуренции. А поскольку «расширение рынка часто может соответствовать интересам общества... ограничение конкуренции всегда должно идти вразрез с ними, может только давать торговцам возможность путем повышения их прибыли сверх естественного ее уровня взимать в свою личную пользу чрезмерную подать с остальных своих сограждан»[81].
Больше того, помимо столкновения с интересами общества живущие на прибыль преследуют свои цели с большей прозорливостью, силой и решимостью, чем другие социальные классы. Бездеятельная жизнь землевладельцев «слишком часто делает их не только несведущими, но и неспособными к той умственной деятельности, которая необходима для того, чтобы предвидеть и понять последствия той или иной меры регулирования». Что до рабочего, живущего на зарплату, то «он не способен ни уразуметь интересы общества, ни понять их связь со своими собственными интересами». В общественном хоре «его голос слабо слышен, и на него обращают мало внимания, исключая особые случаи, когда его требования настойчивы и поддерживаются его 58 работодателями в их собственных целях». Напротив, живущие на прибыль, в особенности те, что располагают большими капиталами, «благодаря своему богатству пользуются в обществе очень большим уважением и влиянием». А поскольку «в течение всей своей жизни они разрабатывают всяческие планы и проекты... они лучше, чем землевладельцы, понимают свои собственные интересы»[82].
Для соблюдения интересов общества Адам Смит советовал законодателям уравновешивать капиталистические интересы и власть, а не приспосабливать их друг к другу. И, не будучи особо расположенным к капиталу, Адам Смит почти всегда дает законодателю совет, обнаруживающий расположение к рабочему: «Наши купцы и владельцы мануфактур сильно жалуются на вредные последствия высокой заработной платы, повышающей цены и потому уменьшающей сбыт их товаров внутри страны и за границей. Но они ничего не говорят о вредных последствиях высоких прибылей. Они хранят молчание относительно губительных последствий своих собственных барышей, жалуясь лишь на то, что выгодно для других людей»[83].
По мнению Адама Смита, особенно необоснованны жалобы на высокие зарплаты, потому что «щедрая оплата труда», будучи результатом возрастания богатства, вместе с тем является причиной роста численности населения и трудолюбия простых людей: «Жаловаться по поводу нее значит оплакивать необходимые следствия и причины величайшего общественного благосостояния»[84]. И нигде не была так очевидна связь высокой зарплаты с экономическим прогрессом, как в североамериканских колониях.
Каждый колонист получает больше земли, чем он в состоянии обработать. Ему не приходится платить ренту, и почти никаких налогов... У него есть все причины производить как можно больше продукта, который при таких условиях почти полностью достается ему... Поэтому он стремится привлекать отовсюду работников и вознаграждать их самой щедрой заработной платой. Но эта высокая заработная плата вместе с обилием и дешевизной земли скоро побуждает этих работников покинуть его, чтобы самим сделаться землевладельцами и оплачивать с такой же щедростью других работников, которые в свою очередь скоро покинут их по той же причине, по какой они сами оставили своих хозяев... В других странах рента и прибыль съедают заработную плату и два высших класса людей угнетают низший. В новых колониях интерес двух высших классов заставляет их относиться к низшему с большим вниманием и человечностью; по крайней мере там, где этот низший класс не находится в состоянии рабства[85]...
Условия в новых колониях, однако, исключительные, потому что новая колония «в течение некоторого времени всегда должна испытывать больший недостаток в капитале сравнительно с размерами ее территории и больший недостаток населения сравнительно с размерами ее капитала, чем это имеет место в большинстве других стран». Адам Смит противопоставляет это условие условиям страны, «густо населенной сравнительно с тем, что может прокормить ее почва или ее капитал», там, где «в каждую отдельную отрасль вкладывается такое количество капитала, которое допускается характером и размерами ее». Поэтому в такой стране «конкуренция во всех отраслях будет очень сильна, а следовательно, обычная прибыль весьма низка». Адам Смит сомневается, чтобы какая-нибудь еще страна «достигла той ступени развития и богатства», но упоминает двух совершенно разных возможных кандидатов: Китай и Голландию[86].
Ниже мы вернемся к проведенному Смитом сравнительному анализу условий развития в Китае, Европе и Северной Америке; сейчас же заметим, что в этом контексте он сравнивает североамериканские колонии с одной стороны и Китай и Голландию — с другой, чтобы проиллюстрировать свое представление об экономическом развитии как о процессе, проходящем в особых физических, институциональных и социальных условиях и этими условиями ограниченном. Адам Смит представляет экономическое развитие как заполнение людьми и активами пространственной емкосш (страны) с конкретными запасами природных ресурсов, имеющей внутреннюю структуру и внешние границы, которые определены ее законами и институтами. Когда пространственная емкость испытывает недостаток в капитале и недостаток в населении, как в случае североамериканских колоний, имеется громадный потенциал для экономического развития — условие, или «состояние», которое Адам Смит называет прогрессивным. Когда пространственная емкость «насыщена капиталом» и «густо населена», как Китай и Голландия, потенциал экономического роста (если он имеется) не так велик — условие, или «состояние», которое Адам Смит называет неподвижным, но которое на современном языке описывалось бы как экономическая зрелость. Задача законодателя состоит в том, чтобы дать этим землям законы и институты, которые позволят полностью реализовать этот потенциал развития. Так, Смиту казалось, что Китай, «по-видимому, продолжительное время оставался в состоянии застоя», и возможно, эта страна задолго до [того] «достигла наибольшего благосостояния, соответствующего характеру ее почвы и климата и ее положению по отношению к другим странам». Но возможно, что «этот максимум богатств гораздо ниже того, который, при наличии других законов и учреждений, можно было бы приобрести при данном характере почвы, климата и положения страны»[87].
Не вполне ясно, по крайней мере мне, в какой степени, по мнению Смита, изменение законов и институтов страны может преодолеть ограничения, накладываемые на экономическое развитие размерами этой страны и запасами природных ресурсов. Тем не менее ясно, что (как заявляет Шумпетер) процесс экономического развития, в понимании Адама Смита, не имеет заложенного в нем механизма преодоления тенденции к застою в «неподвижном состоянии» или к тому, чтобы застрять в ловушке в высокой точке равновесия — как характеризовал Марк Элвин (Mark Elvin) состояние застоя позднего императорского Китая[88]. Смит нигде не пишет, что незримая рука рынка, действующая сама по себе, может вывести экономику из этой ловушки. Если что-то или кто-то действительно может справиться с тупиковой ситуацией, так это зримая рука правительства, производящего нужные изменения в законах и институтах. В тесной связи с вышесказанным ясно также, что, производя перемены в законах и институтах, правительства в проведении политики не просто ограничены важными социальными факторами, как мы заметили раньше, но и реагируют на противоречия процесса экономического развития, который является в первую очередь социальным, а не экономическим.
Вопрос о действиях государства в ответ на социальные противоречия экономического развития подводит нас к третьему мифу, связанному с наследием Адама Смита, — мифу, что он был теоретиком и сторонником того разделения труда, которое описано в первых абзацах «Богатства народов». Шумпетер замечательно сказал, что ни до, ни после Смита никто не подумал возложить на разделение труда ту нагрузку, которую возложил на нее Адам Смит. У Смита «это практически единственный фактор экономического прогресса»[89]. И если второе утверждение — преувеличение, то первое верно скорее только в отношении разделения труда среди независимых производственных единиц, связанных рыночным обменом («общественное разделение труда» Маркса), чем в отношении разделения труда внутри производственных единиц («техническое разделение труда» Маркса)[90].
В «Богатстве народов» эти два типа разделения труда занимают стратегическую позицию, противоположную той, которую они занимают в первом томе «Капитала» Маркса. Маркс начинает рассказ с рынка и лежащего в его основе общественного разделения труда, но скоро приглашает нас оставить «эту шумную сферу» и «вместе с владельцем денег и владельцем рабочей силы спуститься в сокровенные недра производства», чтобы выяснить «не только как капитал производит, но и как его самого производят»[91]. Адам Смит, напротив, начинает свой рассказ примером того, как разделение труда на фабрике булавок увеличивает производительность труда. Дальше, однако, он оставляет сокровенные недра производства и сосредоточивается на общественном разделении труда (между городом и деревней или между разными экономическими секторами и видами деятельности); на рыночном обмене, который связывает единицы, специализирующиеся на разных видах экономической деятельности; на конкуренции, которая способствует дальнейшему разделению труда и специализации среди разных отраслей производства и торговли; на том, что правительства могут сделать, чтобы продвигать, регулировать и пользоваться преимуществами, которые дает синергия конкуренции и разделения труда. И только к концу «Богатства народов», защищая действия правительства по образованию масс, Адам Смит возвращается к техническому разделению труда.
Но вместо того, чтобы подчеркнуть положительное его влияние на производительность труда, как он делал в начале, он теперь осуждает его вредоносное влияние на рабочую силу.
С развитием разделения труда занятия подавляющего большинства тех, кто живет своим трудом, то есть основной массы людей, сводятся к очень небольшому числу простых операций, чаще всего к одной или двум. Но умственные способности и развитие большой части людей естественным образом складываются в соответствии с их повседневными занятиями. Человек, вся жизнь которого проходит в выполнении немногих простых операций, причем и результаты их, возможно, всегда одни и те же или почти одни и те же, не имеет случая и необходимости совершенствовать свои умственные способности или упражнять сообразительность для изобретения способов устранения трудностей, с которыми он никогда не сталкивается. Поэтому он естественным образом утрачивает привычку к подобным упражнениям и, как правило, становится таким тупым и невежественным, каким только может стать человеческое существо... О великих и общих интересах своей страны он вообще не способен судить, и если не прилагаются чрезвычайные усилия, чтобы повлиять на него, он оказывается столь же неспособным защитить свою страну во время войны... Ослабляется даже функционирование его тела, он становится неспособным напрягать свои силы сколько-нибудь продолжительное время для какого-либо иного занятия, кроме того, к которому приучен. Его профессиональные навыки и умения представляются, таким образом, приобретенными за счет его умственных, социальных и военных качеств. Но в каждом развитом и цивилизованном обществе в такое состояние неизбежно должны впадать трудящиеся бедняки, то есть основная масса народа, если только правительство не прилагает усилий для предотвращения этого[92]...
Оставляя пока в стороне негативное воздействие технического разделения труда на военные способности, заметим, что его негативное воздействие на способность судить о национальных интересах соответствует невысокому мнению Адама Смита о способности рабочего, живущего на заработной плате, «понимать как общий интерес, так и его связь с его собственными интересами». Однако, заявляя, что техническое разделение труда подрывает способность рабочего на зарплате находить разумные и творческие способы устранения трудностей в работе или эффективного ее исполнения, отличного от того, чему его научили, Адам Смит, кажется, противоречит собственной, высказанной раньше, точке зрения, что именно это улучшает производительность труда. Уэст (Е. G. West), например, обнаруживает «поразительную непоследовательность» этих двух суждений, особенно если иметь в виду тот факт, что сам Адам Смит считает разделение труда, повышающее производительность, стимулом, способствующим изобретательности рабочих, поскольку направляет все их внимание на выявление более легких и доступных методов выполнения простых операций[93].
Не соглашаясь с Вестом, Натан Розенберг (Nathan Rosenberg) заявляет, что, «хотя разделение труда потенциально разрушительно для нравственности и интеллектуальных способностей рабочей силы и Адам Смит был серьезно этим озабочен, он не боялся, что все это станет серьезным препятствием на пути технологического прогресса»[94]. В поддержку своего мнения Розенберг указывает, что для Адама Смита технологические инновации имели два других источника, кроме изобретательности рабочих: деятельность производителей средств производства и деятельность тех, кого Адам Смит называл философами (сегодня мы назвали бы их учеными).
Однако далеко не все усовершенствования машин стали изобретением тех, кому приходилось на этих машинах работать. Многие усовершенствования были произведены благодаря изобретательности машиностроителей, когда производство машин сделалось особой отраслью промышленности, а некоторые — теми, кого называют учеными или теоретиками, людьми, профессия которых состоит не в изготовлении каких-либо предметов, а в том, чтобы наблюдать за окружающей действительностью, что делает их способными сочетать возможности самых разных и непохожих друг на друга вещей.
С прогрессом общества наука, или умозрение, становится, как и всякое другое занятие, главной или единственной профессией и занятием особого класса граждан. Подобно всякому иному занятию, наука тоже распадается на большое число различных специальностей, каждая из которых становится занятием особого разряда, или класса, ученых; и такое разделение занятий в науке, как и во всяком другом деле, увеличивает умение и сберегает время. Каждый отдельный работник становится более опытным и сведущим в своей особой специальности; в целом производится больше работы и значительно возрастают достижения науки[95]. В результате разделения груда значительно увеличивается производство всевозможных товаров, что в надлежащим образом управляемом обществе приводит к всеобщему благосостоянию, которое распространяется и на самые низшие слои населения.
Розенберг полагает, что в схеме Адама Смита относительная важность этих трех источников технологического обмена (непосредственные производители, производители средств производства и философы/ученые) меняется с развитием разделения труда. На ранних стадиях этого процесса уровень знаний и компетентности большей части населения значителен, и всякий занятый в процессе производства может привносить в него простые изобретения, необходимые для сбережения времени и усилий и для преодоления трудностей. Но чем дальше продвигается разделение труда, тем меньше становится способность большинства населения участвовать в технологическом прогрессе, отчасти потому, что нововведения усложняются, отчасти потому, что все больше атрофируется разум тех, кто занят монотонной и однообразной работой. Однако, хотя средний уровень знаний и компетентности уменьшается, широкая специализация производства и общий объем знаний обеспечивают все более высокий уровень научных достижений, дающих техническому прогрессу уникальные и беспрецедентные возможности[96]. Как формулирует сам Адам Смит, «хотя в первобытном обществе у каждого индивида есть много разных занятий, в обществе в целом их не много. Каждый человек делает или может делать почти все, что делает или может делать другой. У каждого есть значительный уровень знаний, мастерства и изобретательности.
Общий уровень, однако, обычно достаточен для простого бизнеса общества. В цивилизованном государстве, напротив, в занятиях большей части населения мало разнообразия, но в обществе в целом их почти бесконечно много. Эти разнообразные занятия представляют почти бесконечное разнообразие предметов для размышления для тех немногих, кто... имеет досуг и склонность исследовать занятия других людей. Размышление о таком разнообразии предметов дает работу их уму в бесконечных сравнениях и комбинациях. И делает их понимание невероятно острым и всеобъемлющим»[97].
Интерпретация Розенбергом данного пассажа, отражающего переход от непосредственного производителя к ученым как главный фактор изменений в технологии и организации производства, имеет право на существование, если мы уточним его в двух важных аспектах. Во-первых, этот переход согласуется с представлением Адама Смита об экономическом развитии как процессе, заключенном в особых физических, институциональных и социальных условиях и ограниченном ими. Он просто устанавливает те механизмы, посредством которых экспансия национального рынка благодаря росту доходов, с одной стороны, и дальнейшему разделению труда — с другой поддерживают друг друга в действенном цикле экономического роста, создавая положительную обратную связь, пока территориальная емкость, в которой они заключены, может употребить все возрастающую массу капитала без того, чтобы опустить уровень прибыли ниже приемлемого минимального. Но Смит нигде не говорит, что возрастающее разделение труда может само по себе уберечь экономику от попадания в ловушку в высокой точке равновесия, когда эта емкость становится «перенасыщенной капиталом и населением». Как мы заметили выше, только зримая рука правительства, производящего нужные изменения в законах и институтах, может освободить экономику из этой ловушки.
Во-вторых, несмотря на пример булавочной фабрики, демонстрирующий положительное воздействие специализации на производительные силы, приведенный выше пассаж и общий его контекст не оставляют сомнений, что Адам Смит приписывает гораздо большее положительное воздействие на производительные силы появлению специализированных единиц и отраслей производства (то есть увеличению общественного разделения труда), чем специализации труда внутри этих единиц (то есть увеличению технического разделения труда). Иными словами, для Смита в совершенствовании производительных сил особенно важны два вида развития: появление отрасли, специализирующейся на производстве средств производства, и появление отдельных лиц и организаций, специализирующихся на производстве научного знания. И хотя оба вида развития зависят от увеличения объема рынка, они (в отличие от появления специализированных трудовых ролей) необязательно зависят от увеличения размеров производственных единиц, связанных рынком.
Абсолютно скептическое отношение Адама Смита к эффективности и пользе большого бизнеса поддерживает эту его точку зрения. Скептицизм его проявляется не только в совете правительствам уравновешивать силу большого бизнеса (о чем мы говорили выше), но и в его отрицательном отношении к акционерным обществам. «Эти компании, хотя и могли бы быть полезными благодаря тому, что впервые вводили некоторые отрасли торговли и делали за свой счет опыты, которые государство не находило благоразумным делать, в конце концов повсюду доказали свою обременительность или бесполезность, повсюду расстроили или стеснили торговлю»[98].
Гак, держатели акций «редко претендуют на понимание дел в компании», и «они не считают нужным интересоваться ими, довольствуясь получением такого полугодового или годового дивиденда, какой директора сочтут нужным выдать им». Поэтому в управлении делами такой компании всегда в большей или меньшей степени должны проявляться небрежность и расточительность. Вследствие этого акционерные компании во внешней торговле редко... имели успех без исключительных привилегий; часто не преуспевали они и с привилегиями.
Без исключительных привилегий они обычно расстраивали торговлю. При исключительных привилегиях они и расстраивали, и стесняли ее»[99].
Управленческая «небрежность и расточительность» не единственная причина неуспеха акционерных обществ. Недостаточная приспосабливаемость к местным условиям также важна в случае, когда компании действуют одновременно на разных национальных рынках без исключительных прав, — эти компании сильно напоминают современные транснациональные корпорации: «Покупать на одном рынке, чтобы продать с прибылью на другом, когда на обоих имеется много конкурентов; следить не только за случайными колебаниями спроса, но и за более значительными и более частыми колебаниями в конкуренции или в удовлетворении этого спроса другими торговцами, приспособлять умело и с пониманием дела ко всем этим обстоятельствам количество и качество каждого товара — это своего рода ведение войны, операции которой беспрерывно меняются и которая едва ли может вестись успешно без таких неослабных усилий бдительности и внимания, каких нельзя ожидать от директоров акционерных компаний»[100].
Адам Смит признает, что, когда «все операции можно свести к тому, что называется рутиной, или к такому единообразию методов, когда допускается мало вариаций или они не допускаются вовсе», тогда акционерное общество может «успешно действовать без специальных привилегий». Но он упоминает только четыре вида деятельности, в которых это может осуществиться: банковское дело, страхование, строительство и обслуживание судоходных каналов и поставка воды в большие города. Производство определенно не является одним из них.
Акционерные компании, учрежденные с патриотической целью поддержания некоторых производственных отраслей, мало того что наносят вред себе и уменьшают капитал общества, они вряд ли приносят больше пользы, чем вреда, в целом. Несмотря на самые честные намерения, неизбежное пристрастие директоров к отдельным отраслям... задерживает развитие остальной промышленности и неизбежно в той или иной степени разрушает то естественное соотношение, какое в противном случае установилось бы между правильно функционирующей промышленностью и прибылями и какое для всей промышленности страны является самым большим действенным поощрением[101].
Ссылка в приведенном выше замечании на «естественные пропорции... между справедливой промышленностью и прибылью» подводят нас к четвертому разъяснению экономического развития, как его понимает Адам Смит. Мы уже говорили, что Смит выделяет Китай и Голландию как самые удачные примеры страны, «густо населенной сравнительно с тем, что может прокормить ее почва или ее капитал», и с таким количеством капитала в каждой отдельной отрасли, которое допускается характером и размерами ее». Адам Смит, однако, пишет, что Китай и Голландия достигли этого состояния экономической зрелости, развиваясь совершенно по-разному.
Китай часто упоминается как образец страны, шедшей тем путем развития в направлении экономической зрелости, который Адам Смит называет естественным ходом вещей или естественным путем к изобилию. При таком «естественном» ходе вещей «большая часть капитала... направляется сначала в сельское хозяйство, затем в промышленность и в последнюю очередь во внешнюю торговлю». Расширение пахотных земель и улучшение их культивации стимулируют инвестиции в промышленность, а рост сельскохозяйственного и промышленного производства, в свою очередь, выливается в избыток товаров, которые можно обменять за границей на более ценные товары: «Если бы человеческие учреждения никогда не нарушали естественного хода вещей, развитие богатства и рост городов во всех государствах следовали бы за улучшением и обработкой данной территории или страны в меру того и другого»[102].
Напротив, Голландия рассматривается как совершенно противоположный (идеально типичный, по выражению Макса Вебера) образец страны, шедшей к экономической зрелости европейским путем, который Адам Смит называет неестественным и реакционным. «Но хотя этот естественный порядок вещей должен был в какой-то степени иметь место в любом обществе, во всех современных европейских государствах он во многих отношениях был вывернут наизнанку. Внешняя торговля некоторых городов стала предпосылкой их превосходной промышленности — такой, которая пригодна для сбыта на большие расстояния, — а промышленность и внешняя торговля породили основные улучшения в земледелии. Обычаи и нравы, привитые этим народам характером их первоначального управления и сохранившиеся после того, как это управление значительно изменилось, неизбежно толкали их на этот противоестественный и попятный путь»[103].
Описание Смитом Китая вовсе не похоже на обличения Монтескье, Дидро и Руссо, породивших, в конечном счете, понятие «азиатский способ производства», предложенное Марксом. Впрочем, и в нем нет того восторга, какой мы находим в описания таких синофилов европейского Просвещения, как Лейбниц, Вольтер и Кенэ[104]. Вдохновившие этих авторов источники информации подвергались осмеянию как «представляемые... бестолковыми путешественниками, часто глупыми и лживыми миссионерами»[105]. Важнее то, что законы и учреждения Китая обременяли ненужными впоследствии ограничениями экономическую экспансию. Так, после утверждения, что «внутренний рынок» Китая был, возможно, сопоставим по размеру с рынками всех европейских стран вместе взятых и что он, возможно, распространился так далеко, насколько позволяли его территория, природные ресурсы и положение относительно других стран, Адам Смит затем заявляет, что «страна, пренебрегающая внешней торговлей... и допускающая иностранные корабли только в один или два порта, не может развить свою торговлю в таких размерах, в которых это было бы возможно при других законах и учреждениях».
Более широкая внешняя торговля... которая к громадному внутреннему рынку прибавила бы внешний рынок всего остального мира, в особенности если значительная часть этой торговли велась бы на китайских кораблях, не могла бы не увеличить чрезвычайно китайскую промышленность и не способствовать развитию ее производства. Расширяя навигацию, китайцы научились бы искусству использования и создания всех многочисленных машин, которые используются в других странах, а также другим достижениям, которые применяются в различных частях мира. По их теперешнему плану у них не много возможностей совершенствоваться на примере других народов, кроме японского[106].
Оставим пока в стороне вопрос об исторической точности сказанного и заметим, что критика китайских законов и учреждений ни в коей мере не означает, что европейские законы и учреждения были лучше китайских, ни даже того, что «неестественный и регрессивный» европейский путь экономического развития превосходил «естественный» китайский путь. Критика Адама Смита лишь содержит мнение, что предполагаемое пренебрежение внешней торговлей в Китае помешало «естественному» китайскому пути довести развитие до конца. Но нигде Смит не высказывает мнения, будто Китай мог или должен был пойти по «неестественному и регрессивному» европейскому пути. Напротив, его советы европейским государственным деятелям делают акцент на то, чтобы направлять развитие в их собственных странах в сторону «естественного» пути.
Адам Смит предлагает несколько обоснований этого совета. Отчасти он оправдывает его с точки зрения вклада, который могут сделать разные виды инвестиций во внутренний рынок и национальное богатство: «Капитал, вкладываемый в земледелие... добавляет... гораздо большую стоимость к... действительному богатству и доходу...» Капиталы, вкладываемые в земледелие и в розничную торговлю, заявляет он, оказывают наибольшее положительное воздействие, потому что они остаются в стране: «Их приложение почти всегда связано с определенным местом — фермой или лавкой розничного торговца... Капитал оптового торговца, напротив, по-видимому, не имеет какого-либо определенного или обязательного для него пребывания, а может перемещаться с места на место в зависимости от того, где он может дешево покупать или дорого продавать». Тем не менее он по-разному воздействует на национальный рынок в зависимости от того, используется он во внутренней торговле (то есть «в покупке продуктов промышленности страны в одной ее части и продаже в другой»), или во внешней торговле предметами потребления (то есть в «покупке иностранных товаров для внутреннего потребления»), или в транзитной торговле (то есть в «ведении торговых сношений чужих стран либо доставке избыточного продукта одной страны в другую»). Капитал, вложенный во внутреннюю торговлю, приносит наибольшую пользу, потому что «тот же вложенный капитал приносит наибольшую прибыль и обеспечивает наибольшую занятость жителей страны». Капитал, употребляемый на покупку иностранных товаров для внутреннего потребления, не имеет такого немедленного и определенного эффекта, как внутренняя торговля, потому что нет гарантии, что доход и занятость населения за границей, обеспеченные покупкой тамошних товаров, приведут затем к такому же доходу и занятости в экономике инвестирующей страны. Но наименьший положительный результат приносит капитал, вложенный в транзитную торговлю, потому что он «отвлекается целиком от содействия производительному труду данной страны, чтобы поддержать производительный труд других стран»[107].
Этот первый аргумент в пользу «естественного» пути развития просто констатирует, что наилучший возможный путь развития национальной рыночной экономики — начать с расширения и совершенствования сельского хозяйства и внутренней торговли. Это расширение и совершенствование создают условия для спонтанного развития производственной деятельности вместе с поддержкой сельскохозяйственной деятельности. Рост сельского хозяйства и промышленности, в свою очередь, создает излишек товаров, которые выгоднее продавать за границей в обмен на другие товары первой необходимости, чем на внутреннем рынке. По мере того как внешняя торговля увеличивает размеры рынка, возникают новые возможности для появления новых специализированных отраслей производства и для накопления капитала сверх того, что может быть вложено с прибылью «в области обслуживания потребления и поддержки производительного труда этой страны». Когда такое происходит, «избыточная часть капиталов естественно, перетекает в транзитную торговлю и употребляется для выполнения таких же функций в интересах других стран»: «Транзитная торговля представляет собой естественный результат и признак значительного национального богатства, но она, по-видимому, не является естественной причиной его. Те государственные люди, которые проявляли склонность содействовать ее развитию посредством специальных поощрительных мероприятий, очевидно, принимали результат и признак явления за его причину»[108].
Этот аргумент в пользу «естественного» пути развития дополняется два другими аргументами, выражающими антиур-банистское предубеждение Адама Смита. Как замечает Розенберг, это предубеждение есть логическое следствие двух тезисов Смита: что географическая концентрация превращает районы городов в центр сдерживания процесса конкуренции и что сельское население меньше подвержено негативным последствиям разделения труда, чем городское[109].
«Жители города, будучи собраны в одном месте, легко могут сговариваться между собою и вступать в соглашения. Ввиду этого даже самые незначительные городские ремесла объединялись почти везде в цехи; и даже там, где они не объединялись в цехи, среди них обыкновенно преобладают корпоративный дух, вражда к чужеземцам и посторонним, нежелание держать учеников или сообщать секреты своего ремесла; часто добровольными организациями и соглашениями они предупреждают ту свободную конкуренцию, которую они не могут воспретить изданием соответствующих постановлений... Сельские жители, рассеянные на больших пространствах друг от друга, не могут так легко сговариваться между собою. И они не только никогда не объединялись в цехи, но среди них никогда не преобладал цеховой дух»[110].
Различие сельской и городской ситуации, часто подкрепленное законодательством, позволяет городским жителям «повышать цены на их товары, не опасаясь свободной конкуренции своих соотечественников... и иностранцев». Хотя «землевладельцы, фермеры и сельские рабочие» оказываются теми, кто платит эти высокие цены, они редко выступают против поддерживаемых государством городских монополий, потому что «вопли и софистические доводы купцов и фабрикантов легко убеждают их в том, что частный интерес одной части, притом незначительной, общества тождествен с общим интересом целого»[111]. Адам Смит повторяет здесь высказанную раньше мысль о способности получателей прибыли навязывать обществу свой классовый интерес, который не соответствует общему интересу. Но при этом он проводит различие между сельскими и городскими рабочими, чего не делал раньше, рассуждая о живущих на прибыль, на ренту и на зарплату. Он говорит, что отношения неравного обмена между городом и деревней были на пользу не только купцам и промышленникам, их создавшим, но и городским рабочим.
Именно в этом контексте Смит утверждает, что сельскохозяйственный рабочий меньше, чем промышленный, подвержен негативному воздействию разделения труда. Хотя «обычно его считают образцом глупости и невежества», сельскохозяйственный рабочий редко лишен «рассудительности и внимания», необходимых, чтобы обращаться с разнообразными инструментами, которыми он работает, и с материалами, над которыми он трудится: «Его умственные способности, поскольку он привык наблюдать большее разнообразие предметов, обыкновенно гораздо выше способностей тех, все внимание которых с утра до ночи направлено на выполнение одной или двух весьма простых операций». Больше того, изменение условий сельскохозяйственного производства «в зависимости от любой перемены погоды, а также от других случайных обстоятельств требует гораздо большей сообразительности, чем в том случае, когда операции эти всегда одни и те же или почти одни и те же». И в самом деле, если бы им дали шанс получить небольшую собственность, сельскохозяйственные рабочие стали бы лучшими предпринимателями, чем крупные собственники[112].
Если бы не ограничения на конкуренцию в городских районах, более высокий интеллект и лучшие навыки сельскохозяйственных рабочих отразились бы в их более высоком положении и зарплате по сравнению с городскими, как это происходит в странах, последовавших по пути «естественного» развития (Китай). Иное положение в тех странах, которые идут по пути «неестественного» развития (как в Европе). Адам Смит тем не менее замечает, что, по крайней мере, в Великобритании это «неестественное» положение дел изменяется под давлением присущего ему внутреннего противоречия: «Эту перемену следует считать необходимым, хотя и запоздавшим последствием тех чрезвычайных преимуществ и покровительства, которыми пользовалась городская промышленность. Накопленный в городах капитал в конце концов становится столь значительным, что... имея своим следствием усиление конкуренции, необходимо ведет к уменьшению прибыли. А падение прибыли в городе ведет к оттоку в деревню капитала, который, создавая новый спрос на сельский труд, необходимо ведет к повышению заработной платы. Капитал... растекается затем по всей стране и, будучи вложен в сельское хозяйство, отчасти возвращается в деревню, за счет которой в значительной мере был первоначально накоплен в городе»[113].
Адам Смит советует законодателям содействовать этому спонтанному превращению «неестественного» пути развития в «естественный». Обосновывая свой совет, Смит заявляет, что «главная задача политической экономии всякой страны состоит в увеличении ее богатства и могущества». ТГ всё же капитал, приобретенный в стране торговлей или промышленностью, очень непрочен и ненадежен, если только «не обеспечить его вложением в культивацию и улучшение земель».
Смит уверен, что купец не обязательно гражданин какой-нибудь конкретной страны. Ему в значительной степени безразлично, откуда он ведет свою торговлю, и самое небольшое неудовольствие заставит его отозвать капитал из той или иной страны и перевести в другую, разрушив поддерживаемое этим капиталом производство. Ведь этот капитал не принадлежит конкретной стране, пока он не вложен в конкретные строения или в культивацию земель: «Повторяющиеся потрясения войн и революций легко иссушают источники богатства, если оно порождается одной лишь торговлей. Богатство, возникающее в результате прочных улучшений в сельском хозяйстве, более устойчиво и может быть уничтожено только в результате сильнейших катаклизмов, вызываемых грабежами и опустошениями вражеских и варварских народов в продолжение одного или двух столетий подряд, как это было некоторое время до и после падения Римской империи в западных областях Европы»[114].
Связь «богатства» с «властью», устанавливаемая Адамом Смитом, когда он суммирует причины того, что европейскому «неестественному» пути развития следует трансформироваться в «естественный», возвращает нас к его представлению о политической экономии как «об отрасли знания, необходимой государственному деятелю и законодателю»: «Как говорит Гоббс, богатство — это сила». Сразу же после цитаты из Гоббса Смит добавляет, что «человек, который приобретает или получает по наследству большое состояние, необязательно приобретает вместе с ним или наследует политическую власть, гражданскую или военную»: «Состояние, может быть, дает человеку средства приобрести ту или другую, но одно лишь обладание этим состоянием не дает ему непременно такую власть». Богатство «дает ему немедленно и непосредственно лишь возможность покупать, располагать всем трудом или всем продуктом труда, который имеется на рынке»[115].
Как подчеркивает Альберт Хиршман, отъем власти, приобретаемой за счет контроля над средствами применения силы, властью, которую приносит богатство, был для Адама Смита самым важным результатом развития торговли и промышленности[116]. До этого крупные землевладельцы использовали избыток продукции лишь для того, чтобы увеличить число своих вассалов, которые составляли их частную армию. В этих обстоятельствах центральной власти было очень трудно сдерживать агрессию крупных землевладельцев, которые «развязывали войну по своему усмотрению почти непрерывно друг против друга и очень часто против короля», превращая страну в место «насилия, грабежа и беспорядка». Но то, чего не могла добиться центральная власть политическими методами и силой оружия, постепенно было обеспечено «тихим и незаметным воздействием внешней торговли и промышленности».
Торговля и промышленность «давали крупным землевладельцам то, на что они могли выменивать излишки своего производства и что могли потреблять сами, не делясь со своими арендаторами или вассалами... За пару бриллиантовых пряжек или что-нибудь столь же легкомысленное и бесполезное они платили такую цену, что на это можно было целый год содержать тысячу человек, а значит, отдавали соответствующее влияние и власть... Таким образом, в обмен на удовлетворение самого ребяческого, низменного и нелепого тщеславия они постепенно отдали всю свою власть и влияние и стали столь же незначительными, как любой обычный торговец или зажиточный горожанин. В городах и в сельской местности создавались свои постоянные органы управления, но у них не было достаточно власти, чтобы воздействовать друг на друга»[117].
Адам Смит здесь, кажется, забыл, что, хотя богатство не дает политическую власть «немедленно и непосредственно», оно есть средство добиться ее обходными путями; забыл он и то, что повсюду называет торговцев и промышленников (чьи власть и авторитет здесь называются незначительными) способными навязывать государству и обществу свои интересы вопреки общему интересу. В главе 3 мы увидим, что упрощенное представление Смита о деньгах исключительно как о средстве оплаты ограничивает его способность видеть долгосрочные и широкомасштабные связи между погоней за прибылью и погоней за властью. Впрочем, в контексте обсуждаемой здесь темы мы можем разрешить кажущееся противоречие между противоположными заявлениями Адама Смита относительно внешней торговли и промышленников (в одном месте он пишет, что это усиливало центральное правительства, а в другом — что это создавало властные силы, мешавшие способности центрального правительства преследовать национальные интересы), заметив, что эти заявления относятся к разным функциям и «стадиям» национального развития.
Первое заявление относится к централизованному законному применению силы на территории существующего или будущего государства. Здесь Смит осуждает режим военно-феодального правления и приветствует ту роль, которую играет внешняя торговля и мануфактуры в преодолении его особой европейской формы (феодализма) посредством расширения рыночного обмена города с деревней. Второе заявление, напротив, относится к такой ситуации, когда законное применение силы было уже успешно централизовано и окончательно установилась национальная рыночная экономика. В этих обстоятельствах «неестественное» избыточное развитие внешней торговли и мануфактур становится главным препятствием для способности центрального правительства преследовать национальные интересы. Вот почему Адам Смит советует законодателям уравновешивать власть торговцев и промышленников, заставляя их конкурировать друг с другом, снижая цены и прибыли. В одной ситуации власть центрального правительства ограничивают землевладельцы, контролирующие средства насилия; в другой — торговцы и промышленники, в руках которых находится богатство. Но в обеих ситуациях Смита более всего волнует установление и поддержание способности центрального правительства преследовать национальные интересы.
Соблюдение национальных интересов, несмотря на все, что угрожает и препятствует этому внутри страны, конечно, неразрывно связано с соблюдением этих интересов и на международной арене. И Адам Смит не оставляет сомнения, что «защита общества от насилия и вторжения других независимых обществ» есть «первейший долг правителя» и он «гораздо важнее, чем богатство». Поэтому в интересах национальной обороны он с готовностью поддержит политику, которая, по его мнению, отрицательно влияет на благосостояние нации. «Если какая-либо отдельная отрасль промышленности необходима для защиты отечества, не всегда благоразумно оставаться зависимыми от соседей в деле снабжения ее всем необходимым, и может оказаться целесообразным обложение всех других отраслей промышленности для ее поддержания, если иначе она не может существовать внутри страны». Так же Адам Смит оценивает Навигационный акт 1651 года, который предоставлял британским кораблям монополию на британскую торговлю. «Возможно, это самое мудрое из экономических постановлений Англии», пусть оно и порождено скорее «национальной враждой», чем экономическими соображениями: «Как раз в это время национальная вражда была нацелена именно на тот объект, который порекомендовал бы самый глубокомысленный мудрец, — на морскую мощь Голландии, которая единственная могла угрожать безопасности Англии»[118].
Адам Смит видел немалое противоречие между потребностями национальной обороны и нуждами экономического развития страны. Растущее национальное богатство делает страну все привлекательнее для ее более бедных соседей. Но разделение труда, на котором основан рост богатства, подрывает военные способности множества людей. В странах, население которых в основном занято землепашеством и скотоводством, мало развита внешняя торговля и есть лишь небольшое производство в рамках домохозяйств, поэтому «каждый мужчина там... или воин, или легко им становится». Иначе обстоят дела в странах, где большая часть населения работает на производстве, в сельском хозяйстве или торговле. Род занятий не дает им возможности быть готовыми к войне, у них нет времени практиковаться в военном деле. С ростом национального благосостояния и разделения труда «великое множество людей становятся совершенно не воинственными... и если государство не примет каких-то новых мер для общественной обороны, естественные привычки людей сделают их неспособными защитить себя»[119].
Советуя законодателям, какие меры следует принять, чтобы разрешить противоречие между тенденцией экономического развития делать страну все более подверженной нападению извне и все менее способной к обороне, Адам Смит опирается в первую очередь на распространение своей теории преимуществ общественного разделения труда на «искусство войны».
Степень развития техники, как и других сфер деятельности, с которыми искусство войны неразрывно связано, определяет уровень, которого может достичь это искусство в то или иное время. Но чтобы довести его до этого максимально совершенного уровня, необходимо, чтобы оно стало основным или единственным занятием определенного разряда граждан, и разделение труда здесь так же необходимо, как и во всякой другой деятельности[120].
Распространение разделения труда на искусство войны, однако, не может быть частной инициативой. В других занятиях «разделение труда естественным образом появляется в силу благоразумия отдельных лиц»... но только государство может заставить частного гражданина «отдать большую часть своего времени этому особому занятию». С этой точки зрения современная регулярная армия имеет ряд преимуществ по сравнению с ополчением. Она дает возможность специализации в разных военных ремеслах; она помогает добиться стабильности, порядка и беспрекословного подчинения командам, что в «современных армиях важнее... чем умелое обращение солдат с оружием»; она «с неодолимой силой утверждает закон суверена в самых дальних уголках империи и в меру своих сил поддерживает регулярное управление в тех странах, которые иначе не признают никакого»[121].
Так что даже в вопросах национальной обороны Смит больше всего обеспокоен проблемой централизации власти в руках национальных правительств. Но, завершая обсуждение «великой переменой в искусстве войны, которую принесло изобретение огнестрельного оружия», он ставит вопрос, на который «Богатство народов» однозначного ответа не дает. Смит объясняет нам, что главное следствие этой великой перемены состояло в дальнейшем увеличении финансирования «обучения и насаждения дисциплины среди солдат в мирное время и их использования во время войны». Вооружение и снаряды становятся все дороже, дорожает и возведение городских укреплений, необходимых, чтобы «сдерживать атаку вражеской артиллерии хотя бы несколько недель». Неизбежным результатом стало поистине революционное преобразование международных отношений.
В современной войне большие расходы на огнестрельное оружие дают очевидное преимущество народу, который более способен нести эти расходы, а следовательно, народу богатому и цивилизованному над народом бедным и варварским. В древние времена народам богатым и цивилизованным было трудно защищаться от народов бедных и варварских. В Новое время бедным и варварским народам трудно защищаться от народов богатых и цивилизованных. Изобретение огнестрельного оружия... на самом деле благоприятно для сохранения и распространения цивилизации[122].
Тут немедленно возникает два ряда вопросов. Во-первых, возможно ли, что преимущества, приобретаемые странами благодаря современным вооружениям, при прочих равных условиях больше у тех, кто шел «неестественным» путем экономического развития, чем у приверженцев «естественного» пути, поскольку у первых выше роль промышленности, внешней торговли и навигации? А если это так, то как же мог Смит предпочитать «естественный» путь развития, коль скоро он придавал больше значения обороне, чем богатству? Или, другими словами, не подвергнутся ли «богатые и цивилизованные» народы, развиваясь «естественным» путем, агрессии со стороны менее «богатых и цивилизованных», шедших по пути «неестественного» развития, что и происходило уже на глазах Смита в Индии и что, возможно, произойдет и в Китае? Во-вторых и в тесной связи с вышесказанным, если богатство, приобретенное «неестественным» путем, есть залог военного превосходства и если военное превосходство позволило европейцам воспользоваться преимуществам растущей интеграции мировой экономики за счет неевропейских «варварских» и «цивилизованных» народов, как об этом заявлял Смит в приведенном во введении высказывании, то как же «торговля всех стран со всеми» может привести к «равенству сил», как утверждал тот же Смит? Какие силы (если они существуют) могут помешать этой торговле производить положительную обратную связь 80 обогащения и усиления народов европейского происхождения и порочный круг обеднения и ослабления большинства других народов?
Эти вопросы выходят за рамки исторической социологии Смита. Но для нас они являются важнейшими. Для ответа на них мы должны снова проанализировать разные концепции экономического развития, уже исследованные в главе 1, а затем посмотреть, какой свет проливают теории развития капиталистического производства Маркса и Шумпетера на закат и возрождение Восточной Азии как ведущего региона мирового развития.
Произведенная реконструкция исторической социологии Адама Смита подтверждает, что не случайно мы «обнаружили» Адама Смита в Пекине, о чем говорилось в главе 1. Смит не только видел в позднем императорском Китае пример рыночной экономики, но также считал, что эта экономика зашла почти так далеко, как только могла. Я говорю «почти», потому что Адам Смит считал, что дальнейшее развитие внешней торговли, в особенности если бы эта торговля велась китайским флотом, принесла бы Китаю еще больше богатства. Но даже при этом недостатке Китай, а не Европа представлялся ему образцом рыночной экономики, образцом, которому должны следовать и другие правительства.
В этом смысле точка зрения Франка, что, по Адаму Смиту, «Европа запоздала в развитии богатства народов», правильна лишь отчасти. Действительно, Смит считал, что экономическое развитие в Европе происходило в рамках меньших, чем Китай, национальных экономик и по «неестественному» пути, что меньше отвечало национальным интересам, чем «естественный» путь Китая. Однако Адам Смит видел и то, что Голландия достигла богатства, сравнимого с китайским, хотя очень уступает Китаю по площади.
В более общей форме проблема смитовского понятия роста, которым пользуются Вон, Франк и Померанц, а также их критики (см. главу 1), заключается в представлении Смита, будто экономическое развитие идет не по одному пути, но по двум разным путям: «неестественному», или основанному на внешней торговле, типичному для Европы, и «естественному», или основанному на внутренней торговле, типичному для Китая. Таким образом, Смит, подобно де Врису, Хуану и Бреннеру, считает, что Китай и Европа в своем развитии шли совершенно разными путями; впрочем, в отличие от этих авторов, Смит не считает, что потенциал роста европейского пути больше, чем китайского. Напротив, он считает, что оба ведут к стационарному состоянию, или к равновесию высокого уровня. В рассматриваемое время Китай и Голландия уже достигли этого состояния, а экономический рост во всех других странах, включая еще «недонаселенные» и «недообеспеченные» капиталом североамериканские колонии, со временем приведет к тому же.
Введенное Смитом понятие стационарного состояния (и производное от него понятие «ловушка в высокой точке равновесия») не следует, как это часто делают, смешивать с мальтузианским понятием давления народонаселения на экономический рост. Разница между ними может быть разъяснена с помощью графика 2, где е1 представляет собой равновесие низкого уровня развития, о котором говорил Мальтус, а е2 — равновесие высокого уровня, похожее на стационарное состояние Смита[123]. Горизонтальная ось х показывает уровень дохода на душу населения (у/р), где у — доход, а р — население. Вертикальная ось у показывает и скорость роста дохода (dy/y), и скорость роста населения (dp/p). Таким образом, кривая dy/y описывает соотношение между скоростью роста доходов (dy/y) и уровнем дохода на душу населения (у/р). Мы видим, что растущий уровень дохода на душу населения до определенного момента сопровождается подъемом, а после этого момента — падением скорости роста доходов. Кривая dp/p показывает соотношение скорости роста населения (dp/p) и уровня дохода на душу населения (у/р). На ней видно, что рост уровня дохода на душу населения до определенного момента сопровождается повышением, а затем понижением скорости роста населения. Хотя обе кривые имеют схожую форму, как видно на графике, рост населения набирает скорость быстрее, чем рост дохода на нижних уровнях дохода на душу населения, и снижается не так резко на высоких уровнях. Когда кривая dy/y проходит выше, чем кривая dp/p, скорость роста дохода превосходит скорость роста населения, и поэтому доход на душу населения (у/р на горизонтальной оси) увеличивается; когда кривая dy/y ниже, чем кривая dp/p, скорость роста населения превышает скорость роста доходов, и поэтому доход на душу населения (у/р на горизонтальной оси) снижается.
е1 — ловушка в низкой точке равновесия,
е2 — ловушка в высокой точке равновесия,
d — неустойчивое равновесие,
у/р — доход на душу населения,
dy/y — скорость роста дохода,
dp/p — скорость роста населения.
Следствием этих трех допущений является определение трех точек равновесия (е,, d и е2) — точек, где скорость роста доходов и населения одинакова, и поэтому доход на душу населения не меняется. Точка d, однако, отмечает нестабильное равновесие в том смысле, что даже небольшое увеличение (уменьшение) дохода на душу населения приводит к более высокой (низкой) скорости роста доходов, чем рост населения, и следовательно, к повышению (понижению) дохода на душу населения, пока он не достигает е2 (е1). Точки е1 и е2, напротив, представляют стабильное равновесие, и потому при всяком отступлении от них (вправо или влево) меняется скорость роста доходов и роста населения, что возвращает показатель дохода на душу населения к исходной точке. Будучи обе точками состояния равновесия, е2 представляет равновесие низкого уровня, а е2 — равновесие высокого уровня. Равновесие низкого уровня отвечает мальтузианскому представлению о воздействии роста народонаселения на экономический рост, потому что повышению дохода на душу населения выше в) мешает быстрый рост народонаселения; смитовское понятие стационарного состояния, напротив, отвечает скорее представлению о равновесии в высокой точке, потому что росту доходов на душу населения выше е2 препятствует резкое снижение темпов роста доходов.
График 2 может также пролить свет на шумпетеровское понятие экономического развития, в котором не заложена тенденция трансформировать социальную структуру, внутри которой оно протекает. Как только экономика сумеет выбраться из точки равновесия низкого уровня е2 добившись более высокого дохода на душу населения, чем d, экономический рост продолжается вплоть до того, как снижающие факторы не уменьшат скорость роста дохода на душу населения до того уровня, с каким растет население. Как только это произойдет, экономика остается в высокой точке равновесия е2 (стационарное состояние Смита), и дальнейший рост возможен, только если зримая рука государства (или какой-нибудь внешний процесс или действие) не приведет к созданию общественной структуры с большим потенциалом роста — изменение, которое будет представлено на графике 2 движением кривой dy/y вверх и вправо. Это изменение, однако, продвинет экономику к равновесию более высокого уровня; оно не вызовет безграничного роста. Поэтому на графике 2 нельзя изобразить то, что Шумпетер считает самой важной характеристикой развития капиталистического производства, — его тенденции разрушать общественную структуру, внутри которой это развитие протекает, и создавать условия для появления новых структур с более высоким потенциалом роста.
Заявляя, что до Великого расхождения Англия уже развивалась по пути свободного роста, Хуан и Бреннер имеют в виду развитие, для которого характерна именно эта тенденция. Для Бреннера главной составляющей такого развития было отделение непосредственных производителей от средств производства, необходимое условие, заставляющее рабочих продавать свой труд куп-ным производственным единицам, конкурируя друг с другом. Отсутствие этого условия, заявляет он, есть причина того, что рыночное развитие в Китае не стало безграничным, как в Англии. Хуан признает, что большие, использующие наемный труд, фермы существовали в Китае вплоть до XVII века. Но и он считает, что вытеснение таких ферм мелким производством в домохозяйствах было главной причиной того, что рыночное развитие Китая не получило более динамичного характера, свойственного европейскому пути развития.
Представления Хуана и Бреннера — поскольку они заимствованы из критики политической экономии Маркса, к которой мы теперь обратимся, — находятся в резком противоречии с представлениями, изложенными в «Богатстве народов». Развивая широкомасштабное производство и техническое разделение труда до уровня бесконечного экономического развития, они ставят с ног на голову негативное представление Смита об обоих этих явлениях. Тезис Сугихары о непреходящем значении восточноазиатской Революции прилежания не подвергает сомнению конкурентные преимущества широкомасштабного производства, основанного на наемном труде (типичного европейского пути развития). Он, однако, подразумевает, что, во-первых, развитие по европейскому пути имеет свои пределы и, во-вторых, при достижении этих пределов больше перспектив для экономического развития открывается на пути восточноазиатской Революции прилежания. И хотя Сугихара не цитирует в этом контексте Смита, он положительно оценивает небольшое домашнее производство, характерное для восточноазиатского пути. Для такого производства характерны опора на рабочую силу, способную хорошо выполнять разнообразные задачи; гибкая реакция на изменения в природных и социальных условиях производства; предвидение, предотвращение и разрешение проблем управления производством — все это представления в высшей степени смитовские. Как мы увидим в главе 6, это также типично для новейших теорий так называемого гибкого производства. Возможно ли, что восточноазиатское возрождение реабилитирует хотя бы некоторые аспекты смитовского взгляда на рыночное развитие?
Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны сначала остановиться на понятии рыночного развития капиталистического производства и его роли в понимании Великого расхождения и современного восточноазиатского экономического возрождения. Далее я постараюсь доказать, что теории развития капиталистического производства Маркса и Шумпетера и в самом деле позволяют глубоко понять специфику европейского пути развития. Но они еще меньше, чем историческая социология Смита, полезны в решении вопроса о связи европейского развития на основе внешней торговли с превосходством в военной силе, той связи, которая (по крайней мере в течение трех столетий) позволяла европейцам пользоваться преимуществами растущей интеграции мировой экономики. Поэтому я переформулирую теории Маркса и Шумпетера так, чтобы ответить на этот вопрос на страницах нашей книги.
В своей критике политической экономии — именно так звучит подзаголовок «Капитала» — Маркс не просто высказывает иное, чем у Смита, мнение по некоторым конкретным вопросам, таким как накопление капитала и снижении нормы прибыли или общественное и техническое разделение труда. Он строит свое исследование по совершенно иной программе: он меняет, так сказать, предмет рассуждения и стиль. Его собеседниками выбраны не правители — «законодатели» Смита, а общественные классы. Предмет его рас-суждений не обогащение и возвышение наций, но обогащение и возвышение собственников-капиталистов в противоположность собственникам рабочей силы. Стратегия его анализа исходит не из преимуществ конкуренции на рынке, но из классовой борьбы и научно-технического прогресса в производстве.
Этот иной предмет рассуждений и его строй породили великое смятение относительно имплицитной Марксовой теории национального развития. Я говорю «имплицитной», потому что эксплицитно Маркс такой теории не строил. У него мы найдем только теорию развития капитализма в мировом масштабе, которая, как было отмечено в главе 1, проницательно предвосхищала нынешнее понимание «глобализации», но ошибалась относительно того, что всеобщее капиталистическое развитие «расплющит» мир — в смысле, который в это выражение вкладывает Томас Фридман (Thomas Friedman). И в самом деле, Маркс был так уверен в неизбежности «расплющивания» мира, что всю свою теорию капиталистического производства построил на представлении о мире без границ, в котором рабочая сила полностью лишена собственности на средства производства и все товары, включая рабочую силу, свободно обмениваются по цене, более или менее равной стоимости их производства[124].
Хотя у Маркса не было разработанной теории национального развития, эта теория, имплицитно содержавшаяся в его анализе развития капиталистического производства, отличается от теории Смита в нескольких отношениях. Первое отличие, которым обусловлено остальное, состоит в том, что для Маркса капиталистические агенты участвуют в рыночном обмене для цели иной, чем превращение одних товаров в более выгодные товары. Смит исключает такую возможность, считая, что, хотя товары полезны сами по себе, «деньги не служат никакой иной цели, кроме покупки товаров».
Человек, который покупает, не всегда собирается снова продавать купленное, но может купленное использовать, в то время как тот, кто продает, всегда собирается покупать опять. Один может постоянно проделывать все это, но другой может всегда делать только половину этого. Людям нужны деньги не ради самих денег, но ради того, что на них можно купить[125].
Маркс описывает логику Смита формулой товарного обращения Т-Д-Т, где деньги (Д) есть всего лишь средство превращения серии товаров (Т) в другую, более полезную серию (Т). Затем он противопоставляет эту логику капиталистической, где цикл завершается (то есть цель достигнута), когда деньги (Д), вложенные в покупку определенной комбинации товаров (Т), приносят путем продажи на рынке большее количество денег (Д’). Отсюда общая формула капитала Д-Т-Д, выведенная Марксом, означает лишь то, что для капиталистических инвесторов покупка товаров есть только инструмент увеличения выраженной в деньгах стоимости их активов с Д до Д’. И в самом деле, если и когда складываются обстоятельства для более выгодного помещения в кредитную систему (сравнительно с торговлей и производством товаров), от превращения денег в товары могут вообще отказаться (как в сокращенной формуле капитала у Маркса Д-Д’)[126].
Маркс никогда не разъяснял, почему капиталистические агенты преследуют, казалось бы, иррациональную цель накопления денег ради них самих. В самом деле, своей максимой «Накопляйте, накопляйте! В этом Моисей и пророки!» он, кажется, признается, что не имеет рационального объяснения накопления денег как самоцели. Тем не менее, сформулировав эту максиму, он вскоре заявляет, что «стремление к власти есть элемент желания разбогатеть»[127]. Таким образом, мы возвращаемся к уравнению Гоббса богатство = власть, которое одобри-тельно приводит Смит, сводя власть, связанную с деньгами, к «власти покупать». Маркс решительно отвергает такое ограничение, хотя он не сообщает нам, какую власть доставляют деньги и как она связана с другими видами власти, но вся его работа предполагает, что «бесконечное» накопление денег есть первейший источник власти в капиталистическом обществе.
Это становится очевидным из второго отличия имплицитной Марксовой теории рыночного национального развития и эксплицитной теории того же у Смита. Маркс согласен со Смитом, что европейский путь экономического развития основывается на внешней, а не на внутренней торговле. И в «Манифесте», и в «Капитале» он категорически заявляет, что «современная история капитала», то есть история возвышения буржуазии и господства современной промышленности в Европе, «восходит к установлению в шестнадцатом веке всемирной торговли и всемирного рынка»[128]. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества средств обмена и товаров вообще дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности... Цеховые мастера были отодвинуты промышленным средним классом; [общественное] разделение труда между различными гильдиями исчезло перед лицом [технического] разделения труда в каждой отдельной мастерской[129].
Однако то, что для Смита — «неестественный» путь экономического развития, для Маркса — капиталистический путь. Еще важнее то, что Марксу была совершенно чужда озабоченность Смита необходимостью уравновешивать капиталистическую власть действиями правительства и предпочтение развития на основе сельского хозяйства и внутренней торговли. Он считал, что с переходом к современной промышленности и с установлением мирового рынка правительства полностью утрачивают способность уравновешивать власть буржуазии, которая «завоевала себе исключительное политическое господство в современном представительном государстве», практически сводя роль правительства к роли комитета по управлению делами. Что же до азиатских народов и цивилизаций, которые Смиту представлялись примерами «естественного» пути развития и которые, по мысли Маркса, некогда создали рынки, обеспечившие появление европейского капиталистического пути, то они не имели шанса пережить натиск европейской буржуазии: «Буржуазия... деревню сделала зависимой от города, варварские и полуварварские страны она поставила в зависимость от стран цивилизованных, крестьянские народы — от буржуазных народов, Восток — от Запада»[130].
Сосредоточившись исключительно на могуществе класса, Маркс забывает рассказать нам, как богатство буржуазии легко может превращаться в политическое могущество внутри страны и в международном масштабе. В национальном масштабе Маркс, соглашаясь, возможно, со Смитом, считает, что богатство и географическое сосредоточение буржуазии дает ей власть навязывать государству свой особый интерес за счет общего национального интереса. Тем не менее он, очевидно, думал, что со времени публикации «Богатства народов» эта власть выросла так сильно, что все попытки уравновесить ее хоть на какое-то время были подавлены. Возможно, впрочем, Маркс не соглашался с Адамом Смитом и думал, что, по крайней мере в некоторых европейских странах, интерес буржуазии совпадал с национальными интересами в том смысле, что капиталистический путь развития, которым шла буржуазия, стал (если перефразировать Антонио Грамши) «считаться и представляться движущей силой... развития всех “национальных” сил»[131].
О механизмах, посредством которых экономическая власть буржуазии превращается во власть одних народов над другими, Маркс выражается яснее, но недостаточно последовательно. Механизм, упомянутый в «Манифесте» и несколько раз в «Капитале», — это конкурентное преимущество капиталистического производства: «Низкие цены ее товаров — вот та тяжелая артиллерия, с помощью которой [буржуазия! разрушает все китайские стены». Однако в одной из последних глав первого тома «Капитала» Маркс прямо называет Опиумные войны против Китая примером того, что военное насилие остается «повивальной бабкой» капиталистического преобразования общества в мире[132].
Как мы увидим дальше в главе 11, даже после того, как британские канонерки разрушили стену правительственных установлений, окружавшую китайскую рыночную экономику, британские торговцы и промышленники с трудом побеждали в конкурентной борьбе своих китайских соперников почти во всех видах деятельности. В том, что касается Китая, реальная военная сила, а не метафорический обстрел артиллерией дешевых товаров была ключевой в подчинении Востока Западу. Если это так, нам необходимо установить, почему «нации буржуа» получают военное превосходство над «нациями крестьян» — или, точнее, сопряжено ли экономическое развитие по капиталистическому пути с наращиванием военной силы в большей степени, чем развитие по рыночному, некапиталистическому пути, и если да, то как. По этому вопросу Маркс говорит даже меньше, чем Адам Смит. Сосредоточившись исключительно на связях капитализма с индустриализмом, Маркс и вовсе не уделяет внимания тесной связи их обоих с милитаризмом. И даже об экономическом превосходстве капиталистического развития он высказывается далеко не так прямолинейно, как Хуан и Бреннер (см. главу 1).
Здесь мы подходим к третьему отличию Маркса от Адама Смита. Как было замечено в главе 2, если исследование Смита уводит его от булавочной фабрики к изучению рынка и разделения труда, то работа Маркса заводит его в сокровенные недра производства, чтобы исследовать отношения между трудом и капиталом и техническое разделение труда. В этих «сокровенных недрах» Маркс обнаруживает, что технические и организационные изменения начинаются не просто с конкуренции между капиталистами и с возникновения новых специализированных отраслей торговли и промышленности, как уже установил Адам Смит, но и в ходе непрекращающегося конфликта капитала с рабочими из-за заработной платы и условий производства. В этом отношении концентрация производства на предприятиях, размер которых постоянно растет, и сопровождающее его все большее техническое разделение — что Адам Смит считал губительным для рентабельности и интеллектуальных качеств рабочей силы — Марксу представлялись важнейшими условиями инноваций, позволявшими капиталистам увеличивать конкурентное давление на рабочих, ставя их в уязвимое положение, когда они могут быть заменены другими рабочими, машинами и комплексом знаний, существующими в организации, которую контролирует капитал.
Если сначала «рабочий... ссужает свою производительную силу» капиталу, потому что ему не принадлежат материальные средства производства товаров, то теперь ему перестает служить сама его производительная сила, если только она не продана капиталу. Она может проявиться, продавшись капиталисту, только в тех обстоятельствах, которые имеются на данном предприятии[133].
Таково центральное положение критики политической экономии Адама Смита Марксом. Каково бы ни было влияние на рентабельность и интеллектуальные качества рабочей силы, увеличение размеров производственных единиц и развитие технического разделения труда — главные условия роста могущества и обогащения владельцев капитала относительно владельцев рабочей силы. Технические и организационные изменения не являются классово нейтральными, они суть инструменты все большего подчинения труда капиталу. Хотя этот процесс классового подчинения связан с постоянным ростом производительности рабочей силы, занятой на капиталистическом предприятии, не вполне ясно, что Маркс думал о воздействии этого процесса на экономическое развитие на национальном, региональном и глобальном уровнях.
Во-первых, он прямо соглашается с Адамом Смитом, что техническое разделение труда производит разрушительное воздействие на мораль и интеллектуальные способности рабочей силы. Техническое разделение труда, говорит он, «превращает рабочего в какого-то урода, вызывая в нем развитие детальных навыков и подавляя целый мир производительных склонностей и способностей». Эта тенденция, в свою очередь, может стать препятствием к дальнейшему экономическому развитию, потому что непрерывное расширение и изменение разделения труда в обществе «постоянно перебрасывает массы труда и капитала из одной отрасли производства в другую» и «потому порождает с необходимостью перемену труда, разнообразие функций, постоянную мобильность рабочего» скорее, чем «уродство», производимое капиталистической формой современной промышленности[134].
Во-вторых, Маркс, кажется, соглашается с Адамом Смитом и в том, что техническое разделение труда в конечном счете не так полезно для экономического развития, как общественное разделение труда. Больше того, даже описывая, как распространялась промышленная революция в разных странах в XIX веке, он почти всегда акцентирует внимание на общественном, а не на техническом разделении труда. В его описании развитие технологий распространяется на разные сферы промышленности, которые «соединены вместе как отдельные фазы одного процесса и все же изолированы друг от друга общественным разделением труда».
Так, «машинное прядение выдвинуло необходимость машинного ткачества, а вместе они сделали необходимой механико-химическую революцию в белильном, ситцепечатном и красильном производстве». Таким же образом революция в хлопчатобумажном прядении привела к изобретению хлопкоочистительной машины, благодаря чему только и сделалось возможным производство хлопка в необходимом теперь крупном масштабе. Но именно революция в способе производства промышленности и земледелия сделала необходимой революцию в общих условиях общественного процесса производства, то есть в средствах связи и транспорта Средства транспорта и связи, унаследованные со времен мануфактур, вскоре превратились в серьезную помеху для крупной промышленности с ее лихорадочным развитием и массовым характером производства, с ее постоянным перебрасыванием масс капитала и рабочих из одной сферы производства в другую и с созданными ею мировыми рыночными связями. ...Связь и транспорт были постепенно приспособлены к крупной промышленности посредством системы речных пароходов, железных дорог, океанских пароходов и телеграфа. Но огромные массы железа, которые приходилось теперь ковать, сваривать, резать, сверлить и формовать, в свою очередь, требовали таких циклопических машин, [которые могли быть созданы только при помощи других машин][135].
Кроме распространения на весь мир, это конкретное описание полностью соответствует представлению Адама Смита об экономическом развитии как процессе, протекающем под воздействием растущего общественного разделения труда, включая возникновение секторов, специализирующихся на производстве средств производства, а также отдельных личностей и организаций, специализирующихся на производстве научных знаний. Если есть что-то специфически капиталистическое в этом процессе распространения промышленной революции, то это не применение наемного труда в производственных единицах, размер которых постоянно увеличивается. Скорее это саморазвитие капитала, лежащее в основе указанного процесса и постоянно нарушающее всякое равновесие между отраслями производства в определенное время: «Правда, различные сферы производства постоянно стремятся к равновесию... Однако эта постоянная тенденция различных сфер производства к равновесию является лишь реакцией на постоянное нарушение этого равновесия»[136]. Это постоянное нарушение равновесия Шумпетер позднее назовет процессом «созидательного разрушения».
Как мы уже говорили в главе 2, представление, что накопление капитала со временем уменьшает норму прибыли, постепенно завершая экономическую экспансию, — это идея не Маркса, а Адама Смита. Для Маркса эта тенденция представлялась реальным, но (в отличие от Смита) вполне преодолимым препятствием: «Воплощая в себе общую форму богатства — [то есть] деньги, капитал есть бесконечная и безграничная энергия, преодолевающая все барьеры... Всякое ограничение представляется преодолимым барьером».
«В соответствии с этой своей тенденцией капитал преодолевает национальную ограниченность и национальные предрассудки, обожествление природы, традиционное, самодовольно замкнутое в определенных границах удовлетворение потребностей и воспроизводство старого образа жизни. Капитал разрушителен по отношению ко всему этому, он постоянно все это революционизирует, сокрушает все преграды, которые тормозят развитие производительных сил, расширение потребностей, многообразие производства, эксплуатацию природных и духовных сил и обмен ими»[137].
Этот бесконечное и безграничное движение неотделимо от склонности капиталистического производства к кризисам. Адам Смит не говорит о кризисе, когда описывает ситуацию сверхнакопления, усиления конкуренции капиталов и падения доходности — всех факторов, тормозящих развитие. Для него такое положение есть естественное следствие процесса экономического развития, ограниченного определенными географическими и институциональными условиями. Для Маркса, напротив, общее и постоянное падение нормы прибыли в экономике, где торговля, производство и накопление осуществляются ради прибыли, поневоле переживается как кризис, то есть период нестабильности и беспорядочного функционирования. Еще важнее, что, исключая возможность того, что капиталистические агенты аккумулируют деньги ради денег, или, точнее, ради той общественной и политической власти, которую они приносят, и недооценивая все большее подчинение труда капиталу в процессе производства, Адам Смит исключает и возможность так называемого кризиса перепроизводства. Маркс же, напротив, приписывает по меньшей мере такую же важность этому виду кризиса, как и кризисам, связанным со сверхнакоплением капитала и падением нормы прибыли.
Перепроизводство обусловлено особенностями основного закона производства капитала: производить до пределов, устанавливаемых производительными силами, то есть эксплуатировать максимум рабочей силы при данном количестве капитала, не принимая во внимание действительные пределы рынка или потребности, подкрепленные способностью платить; и это происходит путем... постоянного обратного превращения прибыли в капитал, в то время как, с другой стороны, масса производителей остается привязанной к среднему уровню потребления и должна пребывать в таком положении согласно природе капиталистического производства[138].
Понятие кризисов перепроизводства (в отличие от кризисов сверхнакопления) основано на иных предположениях: о связи реальной зарплаты и роста производительности труда. Кризисы сверхнакопления происходят, потому, что есть такой переизбыток капитала, стремящегося быть инвестированным по имеющимся каналам торговли и производства, что конкуренция среди владельцев капитала заставляет их поднимать заработную плату в соответствии с ростом производительности труда или даже быстрее. Кризисы перепроизводства, напротив, происходят тогда, когда владельцы капитала так успешно повышают конкурентное давление на труд, что реальные зарплаты не могут повышаться столь же быстро, как растет производительность труда, поэтому спрос не растет вместе с предложением.
Как считает Пол Суизи (Paul Sweezy), представление, что реальные зарплаты не растут вместе с производительностью труда, больше согласуется с теорией Маркса о все большем подчинении труда капиталу, чем с противоположным представлением[139]. Но нас здесь не интересует последовательность теории Маркса[140]. Во всяком случае, для наших целей в представлении Маркса о капиталистических кризисах важно не их происхождение, но их следствия — тот факт, что Маркс считал их временем фундаментальной капиталистической реорганизации.
Подобно Адаму Смиту, Маркс подчеркивает, как постоянное и всеобщее падение нормы прибыли превращает конкуренцию между капиталистами из игры, приносящей положительный результат, когда капиталы выигрывают от экспансии друг друга, в игру с нулевой (или даже отрицательной) суммой, то есть в жестокую конкуренцию, первейшей целью которой является вытеснение конкурирующего капитала из бизнеса, даже если для этого надо временно пожертвовать собственными прибылями. Такая трансформация возможна, поскольку существует избыточный капитал, который стремится быть инвестированным в покупку или продажу товаров сверх того уровня, который помешал бы падению нормы прибыли ниже «разумного» или «терпимого». Чтобы помешать или противодействовать такому падению, избыточный капитал должен быть вытеснен.
«Пока все идет хорошо, — писал Маркс, — конкуренция действует как осуществленный на практике братский союз класса капиталистов, так что они делят между собой общую добычу пропорционально доле, вложенной каждым. Но как только речь заходит о распределении не прибыли, а убытка, всякий стремится насколько возможно уменьшить свою долю убытка и взвалить ее на другого. Для всего класса капиталистов убыток неизбежен. Но какая доля придется на каждого отдельного капиталиста, насколько вообще должен разделять его каждый отдельный капиталист, зависит от силы и хитрости, и конкуренция превращается в борьбу враждующих собратьев. При этом дает себя знать противоположность интересов каждого отдельного капиталиста и всего класса капиталистов совершенно так же, как раньше практически прокладывала себе путь через конкуренцию тождественность этих интересов»[141].
Падение нормы прибыли и усиление конкурентной борьбы, однако, не заканчиваются стабилизацией. Напротив, они ведут к разрушению социальной структуры, в рамках которой происходило накопление, и к созданию новой структуры. В изложении Маркса это созидательное разрушение принимает три основные формы: увеличение размера капиталов и реорганизация бизнеса; формирование избытка населения и новое международное разделение труда; появление новых, более крупных центров накопления капитала. Рассмотрим кратко каждую.
Маркс различает концентрацию капитала — увеличение размеров отдельного капитала вследствие накопления — и централизацию капитала, которая превращает «множество мелких [капиталов] в несколько крупных». Когда конкуренция усиливается и норма прибыли падает, «капиталы мелких капиталистов отчасти переходят в руки победителя, отчасти погибают»: «Под так называемым избытком капитала всегда подразумевается, по существу, избыток такого капитала, для которого снижение нормы прибыли не уравновешивается ее массой... или избыток таких капиталов, которые сами по себе не способны к самостоятельным действиям и предоставляются в форме кредита в распоряжение заправил крупных отраслей производства»[142].
Решающей в этом отношении является роль кредитной системы, которая «становится новым и страшным орудием в конкурентной борьбе и в конце концов превращается в колоссальный социальный механизм для централизации капиталов». Централизация, в свою очередь, расширяет и ускоряет технологические и организационные перемены: «Накопление... есть крайне медленный процесс по сравнению с централизацией... Мир до сих пор оставался бы без железных дорог, если бы приходилось дожидаться, пока накопление не доведет некоторые отдельные капиталы до таких размеров, что они могли бы справиться с постройкой железной дороги. Напротив, централизация посредством акционерных обществ осуществила это в один миг»[143].
Централизация и реорганизация капитала происходят одновременно с формированием резервной армии труда и реорганизацией международного разделения труда. Распространение и ускорение технологических и организационных преобразований направляет капиталистическое развитие к капиталоемкому и трудосберегающему производству, создавая «относительно избыточное рабочее население» — по сравнению со средней потребностью капитала в росте. Это избыточное население затем используется для новых циклов капиталистического развития еще в большем масштабе. «Масса общественного богатства, возрастающая в процессе накопления и способная превратиться в добавочный капитал, бешено устремляется в старые отрасли производства, рынок которых внезапно расширяется, или во вновь открывающиеся, как железные дороги и т. д.», потребность в которых возникает из развития старых отраслей производства. Во всех таких случаях необходимо, чтобы возможно было разом и без сокращения размеров производства в других сферах бросить в решающие пункты большую массу людей. Ее доставляет перенаселение»[144].
Производя «неограниченный» запас трудовых ресурсов самостоятельно, то есть в результате развития самого капиталистического производства, «современная промышленная система. .. приобретает ту эластичность, ту способность к быстрому, скачкообразному расширению, пределы которой ставятся лишь запасами сырья и рынком сбыта». И тем не менее этот предел есть не что иное, как следующий барьер, который надо будет преодолеть. Развитие техники не только «непосредственно ведет к увеличению объемов используемого сырья, как, например, хлопкоочистительные машины позволили увеличить производство хлопка», — дешевизна машинного продукта и переворот в средствах транспорта и связи служат орудием для завоевания иностранных рынков. Разрушая там ремесленное производство, использование машинного оборудования принудительно превращает эти рынки в места производства соответствующего сырья: «Например, Ост-Индия была вынуждена производить для Великобритании хлопок, шерсть, пеньку, джут, индиго и т. д. Происходящее в странах крупной промышленности постоянное превращение рабочих в “избыточных” порождает усиленную эмиграцию и ведет к колонизации чужих стран, которые становятся плантациями сырья для метрополии, как Австралия, например, превратилась в место производства шерсти. Создается новое, соответствующее расположению главных центров машинного производства международное разделение труда, превращающее одну часть земного шара в область преимущественно земледельческого производства для другой части земного шара как области преимущественно промышленного производства»[145].
_Маркс повторяет здесь мысль, высказанную в «Манифесте»: низкие цены современной промышленности — вот та тяжелая артиллерия, с помощью которой европейская буржуазия покоряет и реструктурирует мировой рынок. В этом контексте, однако, разрушение некапиталистических экономик других стран и колонизация чужих земель через расселение там избыточного населения создает не новый мир по образу буржуазной Европы, как в «Манифесте», но мир поставщиков сырья для нужд европейской промышленности. Ниже мы вернемся к этой несообразности, которая отражает совершенно иной результат европейского передела мира в рыночные экономики посредством расселения европейцев, как в обеих Америках, и в рыночные экономики, давно уже попавшие в смитовскую западню — ловушку в высокой точке равновесия, — как Индия и Китай. Пока же заметим, что наблюдение Маркса, будто кредит — это «колоссальный социальный механизм для централизации капиталов», относится не только к капиталам, работающим в одной политической юрисдикции, по также к капиталам, функционирующим между разными юрисдикциями.
Здесь мы подходим к третьему важному результату Марксова процесса созидательного разрушения. Поскольку план исследования, как он осуществлялся в «Капитале», абстрагируется от роли государств в экономическом процессе, Маркс останавливается на государственных долгах и кредитной системе в главе о «первоначальном накоплении», то есть «накоплении, являющемся не результатом капиталистического способа производства, а его исходным пунктом». Он тем не менее признает, что государственные долги все больше становились средством перемещения избыточного капитала из угасающих центров накопления капитала в развивающиеся: «Вместе с государственным долгом создается международная кредитная система, которая часто скрывает один из источников первоначального накопления в той или иной стране. Так, гнусности венецианской системы грабежа составили подобное скрытое основание капиталистического богатства Голландии, которой пришедшая в упадок Венеция ссужала крупные денежные суммы. Таково же отношение между Голландией и Англией. Уже в начале XVIII века... Голландия перестала быть господствующей торговой и промышленной нацией. Поэтому одним иг главных ее предприятий становится выдача в ссуду громадных капиталов, в особенности своей могучей конкурентке — Англии. Подобные же отношения создались в настоящее время между Англией и Соединенными Штатами»[146].
Маркс не делает никаких теоретических выводов из этих исторических наблюдений. Несмотря на то что он уделяет много внимания «денежно-торговому капиталу» в третьем томе «Капитала», он так и не вычленяет государственные долги из более общего механизма накопления, «являющегося не результатом капиталистического способа производства, а его исходным пунктом». И тем не менее в приведенном отрывке то, что представляется «исходным пунктом» возникавших центров (Голландия, Англия, Соединенные Штаты), есть также «результат» долгих периодов накопления капитала в действующих центрах (Венеция, Голландия, Англия). В одном важном отношении понятие национального развития имплицитно содержится в приведенном историческом наблюдении и совпадает с таким же понятием Адама Смита, поскольку признает, что имеют значение размеры соответствующих юрисдикционных «вместилищ», в которых происходит накопление капитала. Хотя все четыре «вместилища» (Венеция, Голландия, Англия и Соединенные Штаты) развивались по пути, основанному на внешней торговле, — пути, который Адам Смит называет неестественным, а Маркс — капиталистическим, со временем они стали слишком маленькими для «бесконечного» накопления капитала и начали демонстрировать постоянное падение прибыли. Еще при жизни Маркс увидел начало такого падения в Англии. Во второй части настоящей книги мы покажем, что постоянное падение прибыли происходило не только в Великобритании, но столетие спустя также в Соединенных Штатах.
Несмотря на свои оптимистические ожидания в связи с неисчерпаемой энергией капитализма, позволяющей ему преодолеть все барьеры и ограничения, Маркс должен был признать, что исторически эта энергия была ограничена в пространстве и институционально, о чем говорил Адам Смит. Впрочем, это утверждение верно, только если мы будем рассматривать Марксов список ведущих капиталистических государств как последовательность отдельных географически и во времени ограниченных эпизодов развития капиталистического производства. Но если мы посмотрим на эту последовательность как на связанные между собой стадии капиталистического развития в мировом масштабе, мы получим иную картину — картину, которая вновь подтверждает идею, что энергия капитализма преодолевает все преграды. Маркс неявно соглашается с Адамом Смитом, что все юрисдикционные «вместилища», в рамках которых развивались ведущие капиталистические структуры всех эпох, со временем оказывались перенасыщены капиталом, пережили падение прибыльности и тенденцию к стагнации. Тем не менее он рассматривает кредитную систему как возможность для капитала избежать стагнации посредством миграции в структуру большего размера, чем были Соединенные Штаты по отношению к Англии, Англия по отношению к Голландии и Голландия по отношению к Венеции, и там самораспространение капитализма могло нозобновиться в большем масштабе. Так что даже для Маркса тенденция к бесконечному распространению капитализма реализуется в масштабах всего мира, а не в отдельном государстве.
Шумпетер, вводя понятие созидательного разрушения, как он и сам признает, покрывает только небольшой сегмент рассмотренного Марксом, но вводимое им понятие становится ключевым и позволяет понять то, что оказалось на заднем плане исследования Маркса, или то, что он понял неверно. Например, он считает процветание и депрессию двумя сторонами процесса созидательного разрушения. Для Шумпетера постоянное разрушение старых экономических структур и создание новых путем инноваций не только является «самым важным непосредственным источником прибыли, он также опосредо-ианно производит (благодаря запущенному им процессу) большую часть тех ситуаций, из которых возникают неожиданные прибыли и потери и в которых спекулятивные операции приобретают значительный размах»[147]. В этом процессе исключительные прибыли — «огромные премии, несоизмеримые с затратой сил, достающиеся незначительному меньшинству» — играют двойную роль: «Они обеспечивают постоянное стремление к инновациям, а также стимулируют (гораздо действеннее, чем это сделало бы более “справедливое”, уравнительное распределение) постоянную активность подавляющего большинства предпринимателей, которые получают весьма скромное вознаграждение, либо вовсе ничего, либо даже убытки, но, несмотря на это, прилагают максимум усилий, потому что большие призы у них перед глазами, а свои шансы получить их они переоценивают»[148].
Однако вместо получения огромных премий «подавляющее большинство», действующее «в поле», запускает конкуренцию, которая не просто уничтожает чрезмерную прибыль, но и повсеместно производит потери, разрушая существующие производственные объединения. Соответственно Шумпетер разделяет постоянное действие процесса созидательного разрушения на две фазы: собственно революционную фазу и фазу освоения результатов революции: «В начале этих перемен происходит оживление инвестиций и наступает “процветание”... Когда процесс изменений подходит к концу, а их результаты широким потоком поступают на рынок, устаревшие элементы промышленной структуры устраняются, и господствует “депрессия”»[149].
В представлении Шумпетера инновации, ориентированные на получение прибыли (и их воздействие на конкурентное давление), группируются во времени, производя колебания в экономике в целом — от долгих периодов преимущественного «процветания» до долгих периодов преимущественной «депрессии».
Но, как заявлено в другом месте, можно также предположить, что они группируются в пространстве, так что в приведенной цитате мы можем подставить вместо «где» «пока», и прочитать ее как описание географической поляризации зон преимущественного «процветания» и преимущественно «депрессивных» зон[150].
Несмотря на частое упоминание промышленных структур, шумпетеровское понятие созидательного разрушения имеет еще то преимущество, что определяет инновации, которые лежат в основе этого процесса, как «осуществление новых комбинаций». Здесь подразумеваются не только технологические и организационные нововведения в промышленности, но все “коммерческие нововведения: открытие нового рынка, нового торгового пути, новых источников сырья, размещение на рынке нового продукта или учреждение нового предприятия по закупке или продаже товаров, которые могут вводить экономику в новые русла. Людей, которые осуществляют это, Шумпетер называет предпринимателями; они могут быть, а могут и не быть капиталистами в том смысле, что имеют в своем распоряжении существенный объем средств производства и оплаты. Предпринимателями он называет тех, кто способен увидеть возможность получения сверхприбыли и воспользоваться ею, для этого они меняют установившееся течение экономической жизни. В качестве иллюстрации Шумпетер указывает на современный тип «индустриального магната», «в особенности если он понимает, что не отличается, с одной стороны, скажем, от венецианского торговца XII века... а с другой — от сельского собственника, который не только занимается земледелием и торгует скотом, но имеет, скажем, пивоварню, постоялый двор и лавочку».
Каким бы ни был конкретный человек, предпринимателем, по определению Шумпетера, можно считать только то лицо, которое «осуществляет новую комбинацию», — и оно перестает быть таковым, когда учреждение или «дело» начинает дальше функционировать в рамках кругооборота»[151].
Капиталисты, будучи обладателями денег, притязаний на деньги или материальных товаров, сами могут осуществлять предпринимательские функции, но не эти функции являются для них определяющими. Их специфические функции состоят в том, чтобы обеспечивать предпринимателей средствами оплаты, необходимыми для направления экономической системы в новые русла. Обычно это делается путем кредитования; и поскольку все резервные фонды и сбережения обычно перетекают в институты кредитования, общий спрос на покупательную способность, настоящий или будущий, сосредоточивается в этих институтах, «банкир» является «капиталистом par excellence. Он стоит между теми, кто хочет осуществлять новые комбинации, и владельцами средств производства».
Предоставление кредита в этом смысле действует как приказ экономической системе приспосабливаться к целям предпринимателя, как заказ на товары, в которых он нуждается: это означает вручение ему производительных сил[152].
Производители и коммерсанты, покупая власть, встречаются с предпринимателями на денежном рынке и рынке капитала, где они обменивают настоящую власть на будущую: «В ежедневной ценовой борьбе двух партий решается судьба новых комбинаций».
Все планы и взгляды на будущее экономической системы влияют на [денежный рынок], все условия национальной жизни, все политические, экономические и природные явления... «Рынок денег всегда является как бы штабом капиталистической экономики, откуда исходят приказы ее отдельным отраслям, там, по сути дела, обсуждается и принимается план дальнейшего развития»[153].
Как бы ни отличались представления о капиталистическом развитии Маркса и Шумпетера, они скорее дополняют друг друга, а не противоречат один другому. Шумпетер сам признавался: все, что можно сказать о достижениях капитализма, основано на идеях «Манифеста коммунистической партии», «который представляет собой, хотя и краткий, отчет о блестящих достижениях капитализма»[154]. И в самом деле, я не могу найти в описании Шумпетером созидательного разрушения ничего, с чем бы не мог согласиться Маркс. Различия между Шумпетером и Марксом в основном состоят в различии тех противоречий и тех агентов, которые в будущем приведут к замене капитализма как социальной системы. Но на то, что касалось динамики капитализма, они просто смотрели с разных точек зрения и поэтому видели разные, но совместимые стороны этого явления[155].
Наше концептуальное переформулирование «неестественного» пути развития Адама Смита как пути капиталистического предполагает, что уход Европы от ловушки в высокой точке равновесия придуман не в XIX веке: уходу от промышленной революции XIX века предшествовали и подготовили его предыдущие уходы, осуществленные благодаря масштабным реорганизациям центров и систем европейского капитализма. Эта тенденция неотделима от того, что выделяли и Смит, и Маркс как главную особенность европейского пути: его ориентированность вовне, его погруженность в мировой рынок и «обратное» направление его развития от внешней торговли к промышленности, к сельскому хозяйству. В этой перспективе практика поиска истоков капиталистической динамики (или ее отсутствия) в сельском хозяйстве неверна. Если использовать дорогую Франку метафору, эти исследователи ищут потерянные часы не под тем фонарем: богатство и сила европейской буржуазии зародились не в сельском хозяйстве, а в международной, внешней торговле; и даже промышленность стала основой ее процветания только спустя несколько столетий[156].
Столь же ошибочна широко распространенная практика приписывать капиталистическому развитию на национальном уровне черты, которые исторически характеризовали капиталистическое развитие на мировом уровне, и наоборот. Марксова теория централизации капитала и роста технического разделения труда на все увеличивающихся производственных единицах, например, действительна только на глобальном уровне. Хотя железные дороги были изобретены и впервые появились в Великобритании, только после введения железнодорожных перевозок на гораздо больших географических просторах (в Соединенных Штатах) — а решающую роль в этом сыграл британский избыточный капитал — это нововведение привело к реорганизации капитала в вертикально интегрированные корпорации. И если бы центр капиталистического развития не переместился из Великобритании в Соединенные Штаты, большой скачок вперед в техническом разделении труда, вызванный этой реорганизацией, мог бы не совершиться. В самом деле, несмотря на промышленную революцию (а возможно, благодаря ей) на протяжении XIX века Великобритания переживала консолидацию семейного капитализма и уменьшение (а не увеличение) вертикальной интеграции производственных процессов[157].
Наоборот, точка зрения, будто развитие капиталистического производства предполагает отделение сельскохозяйственных производителей от средств производства их пропитания, которую Бреннер заимствовал у Маркса, имеет некоторый смысл как описание условий, способствовавших развитию капитализма в Великобритании. На глобальном уровне, однако, такое отделение представляется скорее следствием капиталистического созидательного разрушения — а именно плодом относительного избытка населения, — нежели его предпосылкой. Во всяком случае, это определенно не было предпосылкой развития капиталистического производства в других европейских странах, таких как Франция и Швейцария, или в Соединенных Штатах, где сельскохозяйственные основания величайших технических и организационных прорывов в истории капитализма были заложены истреблением туземного населения, насильственным перемещением порабощенных африканцев и переселением туда избыточного европейского населения.
Трудности, с которыми столкнулся Франк, когда захотел установить капиталистическую природу европейского пути развития, заставили его вести поиск примерно так же, как «алхимики искали философский камень, который превращал бы простой металл в золото»[158]. Неудача Франка вполне понятна, он не отступает от твердых эмпирических обоснований, отвергая попытки свести различия между европейским и восточноазиатским путями развития к наличию «капиталистов» в одном регионе и их отсутствию в другом. Как заметил Уильям Роу (William Rowe) и как подтверждается нашими выкладками в главе 11, «какова бы ни была причина, различия между китайской и западной общественной историей с 1500 года объясняются не тем, что Запад открыл капитализм и современное государство, а Китай — нет»[159].
Как мы собираемся детально обсудить позднее, в главе 11, та черта, которая позволяет нам различать европейский и восточноазиатский рыночные пути развития, заключается не в наличии особого бизнеса или правительственных институтов как таковых, но в их комбинации в различных властных структурах. Так, Адам Смит отличает «неестественный» путь развития от «естественного» не по тому, что у первого больше капиталов, но по тому, что капиталы обладают большей властью навязывать свой классовый интерес в ущерб национальному интересу. При капиталистическом пути Маркса (и «неестественном» пути Адама Смита) эта бо лыпая власть превратила государство в «исполнительный комитет буржуазии». И хотя это в лучшем случае преувеличение, а в худшем — искаженная характеристика большинства европейских государств, здесь, возможно, мы имеем вполне точное описание всякого государства — лидера на европейском пути развития. Как сказал Фернан Бродель (Fernand Braudel), «капитализм торжествует лишь тогда, когда идентифицирует себя с государством, когда сам становится государством. Во время первой большой фазы его развития в городах-государствах Италии — Венеции, Генуе, Флоренции — власть принадлежала денежной элите. В Голландии XVII века регенты-аристократы управляли страной в интересах дельцов, негоциантов и крупных финансистов и даже по прямым их указаниям. В Англии после революции 1688 года власть оказалась в ситуации, подобной голландской»[160].
За исключением добавленных к Венеции Генуи и Флоренции в отсутствие позднейшего лидера капиталистического развития, Соединенных Штатов, здесь мы видим ту же последовательность угасающих и возникающих капиталистических центров, которые, по Марксу, были связаны друг с другом оборотом избыточного капитала через международную кредитную систему. Государства, представленные здесь как капиталистические: итальянские города-государства, протонациональное голландское государство и, наконец, английское государство, бывшее в стадии становления, не просто национальное государство, но центр кругосветного мореходства и империя на суше, — все они были больше и сильнее своих предшественников. Мы убеждены, что именно в этой последовательности бесконечного накопления капитала и власти европейский путь развития предстает как «капиталистический» и наоборот: отсутствие чего-либо, сравнимого с такой последовательностью, в Восточной Азии можно считать безусловным указанием на то, что до Великого расхождения восточноазиатский путь развития был столь же рыночным, как и европейский, но не имел капиталистической динамики.
Здесь надо отметить, что эта особенность европейского пути развития может быть понята только в связи с двумя другими тенденциями. Одна из них состоит в том, что кризисы сверхнакопления приводят к продолжительным периодам финансовой экспансии, которая, если перефразировать Шумпетера, дает средства оплаты, необходимые для направления экономической системы по новому руслу. Как подчеркивает Бродель, эта тенденция не была открытием XIX века. В Генуе XVI века и в Амстердаме XVIII века, не в меньшей степени, чем в Великобритании конца XIX века или в Соединенных Штатах конца XX века, «вслед за периодом роста... и накоплением большего объема капитала, чем можно прибыльно реинвестировать по обычным каналам, финансовый капитализм оказался в таком положении, когда готов был доминировать, по крайней мере в течение некоторого времени, над всеми видами деятельности делового мира»[161]. И хотя поначалу это господство, казалось бы, поддерживает уже сложившиеся капиталистические центры, со временем оно становится источником политической, экономической и социальной нестабильности, когда разрушаются существующие социальные структуры накопления; «штаб-квартиры капиталистической системы», как выражался Шумпетер, перемещаются в новые центры и создаются более всеобъемлющие социальные структуры накопления под руководством все более сильных государств[162]. Отвечает ли этой модели, и если да, то в какой степени, финансовая экспансия, которую возглавили США в 1980-1990-е годы — этот вопрос мы рассмотрим во второй части этой книги.
Однако ни периодическая финансовая экспансия исторического капитализма, ни появление все более мощных капиталистических государств тем не менее не могут быть поняты вне их связи с другой тенденцией — интенсивной межгосударственной конкуренцией за мобильный капитал, конкуренцией, которую Макс Вебер назвал «всемирно-исторической особенностью [современной] эпохи»[163]. Эта тенденция является ключевой для ответа на вопрос об отношениях между капитализмом, индустриализмом и милитаризмом, вопрос, который был попутно поднят Адамом Смитом и о котором не сказано ничего интересного ни у Маркса, ни у Шумпетера. Как мы отмечали в главе 2, наблюдение Адама Смита, что большая стоимость современных военных действий дает богатым народам военное преимущество над бедными народами, ставит перед нами два тесно связанных между собой вопроса.
Первый: при той роли, которую промышленное производство, внешняя торговля и мореплавание играют в «неестественном» пути развития — который мы вслед за Марксом переименовали в капиталистический, — не приобретают ли страны, идущие по этому пути, военное превосходство не только над относительно бедными странами, но и над богатыми рыночными экономиками, развивающимися «естественным» (по Адаму Смиту) путем? И второй: если богатство, приобретаемое на пути капиталистического развития, есть источник военной силы и если превосходство в военной силе послужило причиной того, что европейцы смогли воспользоваться преимуществами большей интеграции мировой экономики за счет неевропейских народов, как утверждает Адам Смит, что может помешать этой интеграции воспроизводить общее действие положительной обратной связи обогащения и усиления народов европейского происхождения и порочный круг обеднения и ослабления большинства других народов?
Ответы на эти вопросы будут даны в третьей и четвертой частях этой книги. В третьей части мы специально уделим внимание «бесконечному» накоплению капитала и власти на капиталистическом пути, кульминацией каковых процессов стала попытка США установить впервые в мировой истории действительно глобальное государство. Мы покажем, что синергия капитализма, индустриализма и милитаризма, подстегиваемых межгосударственной конкуренцией, действительно установила положительную обратную связь обогащения и усиления для народов европейского происхождения и соответствующую порочную связь обнищания и ослабления для большинства других народов. С этой тенденцией тесно связана тенденция к географической поляризации процесса созидательного разрушения с выделением зоны преимущественного процветания, которая со временем стала мировым Севером, и преимущественно депрессивной зоны, которая со временем стала мировым Югом. Мы также постараемся показать, что, во-первых, эта поляризация ставит исключительно трудноразрешимые вопросы социальной и политической легитимности воспроизведения доминирующего положения Севера, и что, во-вторых, попытка Соединенных Штатов разрешить эти проблемы насильственным путем произвела обратное действие и предоставила беспрецедентные возможности для социального и экономического усиления народов мирового Юга.
Четвертая, заключительная часть книги посвящена главным образом всемирно-историческим условиям, которые позволили Китаю стать пионером этого усиления. Идея Сугихары, что острое соперничество Соединенных Штатов с Советским Союзом во время холодной войны и волна национализма в бывших колониях создали в Восточной Азии благоприятные геополитические условия для соединения двух путей развития: через Революцию прилежания и через промышленную революцию, будет переформулирована в моих терминах и развита в двух новых направлениях. Во-первых, я считаю, что пути Революции прилежания и промышленной революции определились в противоположных геополитических условиях, которые сложились в Восточной Азии и Европе в ходе того, что Бродель называет долгим XVI веком, имея в виду европейскую историю (1350-1650)[164], почти точно соответствующим эпохе Мин восточноазиатской истории (1368-1643). Я покажу, что эта разница в геополитических условиях просто и убедительно объясняет, как оформились два разных пути развития в Европе и в Восточной Азии, что в свое время привело к Великому расхождению. Но я также утверждаю, что превосходство европейского пути над восточноазиатским зависело исключительно от совокупности финансовых и военных возможностей, которые было трудно сохранять во все более интегрирующейся и конкурентной мировой экономике. Как только в конце XX века это синергическое действие финансовых и военных возможностей прекратилось, сначала Япония, а затем Китай пошли по пути смешанного, основанного на рынке, пути развития, который, если перефразировать Фейрбенка, до сих пор озадачивает людей как в Китае, так и за его пределами.