«Штормовой центр мира переместился... в Китай. Все понимают, что эта могучая империя... будет влиять на мировую политику следующие пятьсот лет» — такими словами госсекретарь США Джон Хэй (John Hay) провозгласил в 1899 году политику открытых дверей, которая должна была обеспечить Соединенным Штатам такой же коммерческий доступ в Китай, какой был у других великих держав. Цитируя Хэя столетие спустя, бывший постпред США в ООН Ричард Холбрук (Richard Holbrooke) заявил, что сегодня «все по-другому, но ничего не изменилось». «Совершенно иными путями Соединенные Штаты все еще ищут открытые двери; министр финансов и разгневанный Конгресс добиваются от Китая переоценки его валюты, чтобы у американских компаний повысились шансы конкурировать с самой быстрорастущей экономикой мира»[484].
При всем уважении к Холбруку заметим, однако, что сегодня, через сто лет, ситуация изменилась радикально. По правилам ВТО Соединенные Штаты имеют такой же коммерческий доступ в Китай, как и любая другая страна. Более того, вступив в 2001 году в ВТО, Китай «согласился сократить импортные пошлины и открыть рынок быстрее, чем когда-либо обещали новые члены ВТО»; и, несмотря на все трудности, «уложился в сроки и принял необходимые законы»[485]. Но на заре XXI века проблема американо-китайских отношений состоит вовсе не в коммерческом доступе США в Китай. Проблема состоит в том, что теперь Китай, а не Соединенные Штаты — самая быстроразвивающаяся экономика мира, и теперь Китай стремится получить такой же коммерческий доступ в США, как и другие страны. Теперь вопрос не в том, что «штормовой центр» переместился в Китай — сейчас это верно как никогда. А в том, что зародившийся в Китае «красный ураган», как сформулировал это Лу Доббс (Lou Dobbs) в выпуске CNN 27 июня 2005 года, «обрушился на наши берега».
Вопрос о том, насколько широко должна быть открыта американская дверь для китайского экспорта и инвестиций, назревавший несколько лет, вылился в панику в связи с заявкой китайской нефтегазодобывающей компании National Offshore Oil Company (CNOOC) на покупку американской нефтегазовой корпорации Unocal. И хотя Unocal раньше уже дала согласие на слияние с Chevron, что в конце концов и произошло, 30 июня 2005 года палата представителей приняла резолюцию (при 398 «за» и 15 «против»), согласно которой покупка Unocal китайской CNOOC создаст «угрозу национальной безопасности США». Все кипело эмоциями. Директор ЦРУ при администрации Клинтона назвал CNOOC корпоративным средством транспортировки «коммунистической диктатуры», отчасти повторяя риторику Доббса с его «красным ураганом». Высокопоставленный чиновник из министерства обороны (уже при администрации Рейгана) заявил, что Китай стремится обеспечить себя необходимыми ресурсами и, «вытеснив США, занять место первой в экономическом отношении державы мира, а если понадобится, нанести Соединенным Штатам военное поражение»[486].
Определить, где кончается антикоммунизм холодной войны и начинается беспокойство в связи с появлением нового конкурента, непросто, но паника 2005 года по поводу претензий CNOOC напоминает волнения в связи с «японской угрозой» конца 1980-х. В то время, вспоминает Дат Хенвуд (Doug Henwood), заявляли, что, «разрушив нашу промышленную базу “нечестной” конкуренцией, японцы начали скупать американские активы: правительственные облигации, Рокфеллер-центра и Music Corporation of America (MCA). Угроза того, что у Соединенных Штатов появляется серьезный конкурент в экономике, была реальной... Беспокойство было тем более невыносимым, что угроза эта исходила из Азии. Позднее японский пузырь лопнул, и желтая угроза исчезла. И вот она возвращается, на этот раз с китайским лицом»[487].
Даже такой обозреватель, как Кругман, за пятнадцать лет до того призывавший американскую общественность не паниковать по поводу приобретения японцами американских корпораций, почувствовал, что «китайская угроза гораздо серьезнее японской». Кругман не видел «ничего страшного» в том, что китайцы, кажется, «больше не довольствуются ролью пассивных финансистов [иностранного долга США] и претендуют на власть, которая неотделима от собственности». Напротив, Соединенные Штаты должны чувствовать облегчение, поскольку китайцы покупают американские компании за доллары, не снижая их реальной цены. Однако он усмотрел и отличия китайских инвестиций от японских. Во-первых, китайцы «не проявляют ни малейшего намерения попусту тратить деньги [на престижные инвестиции], как это делали японцы». Соответственно, их инвестиции меньше субсидируют США, чем японские пятнадцать лет назад. Но еще важнее то, что «Китай, в отличие от Японии, кажется, действительно превращается в стратегического соперника Америки в том, что касается дефицитных ресурсов». Вот почему стремление Китая купить глобальную энергетическую компанию Unocal «было не просто деловым предложением».
Unocal — именно та компания, которая нужна Китаю в преддверии «большой игры», когда крупные экономические державы вступят в борьбу за разбросанные по миру запасы нефти и газа. Ведь, покупая компанию, тратишь меньше (денег и жизней), чем вторгаясь в нефтедобывающую страну... Если бы это зависело от меня, я бы блокировал китайцев в сделке с Unocal. Но это нелегко сделать сейчас, когда Соединенные Штаты так сильно зависят от Китая, не только в отношении американских долгов, но теперь и в связи с Северной Кореей, поскольку военные силы США глубоко завязли в Ираке[488].
В этом диагнозе присутствуют все симптомы китайского синдрома, которые мы уже рассматривали в главе 7. Атака 11 сентября дала неоконсерваторам из администрации Буша редкую и долгожданную возможность вторжения в Ирак. При этом преследовались две цели: во-первых, преодолеть вьетнамский синдром и, во-вторых, усилить контроль Соединенных Штатов над мировыми источниками энергии. И хотя из-за начавшихся военных действий в Западной Азии неоконсерваторам пришлось зю на время отложить кампанию по обузданию Китая, за которую они давно ратовали, они считали, что быстрая и легкая победа в Ираке будет способствовать возобновлению этой кампании с еще большим успехом. К лету 2004 года, однако, стало ясно: вторжение в Ирак не только не приносит ожидавшегося результата, а напротив, способствует консолидации и дальнейшей экспансии экономической и политической власти Китая в восточноазиатском регионе и за его пределами. В кругах, близких к администрации Буша, начало складываться ощущение, что момент, чтобы сдерживать Китай, упущен и что настало время разработать новый, более реалистичный альтернативный план вместо провалившегося плана неоконсерваторов.
В настоящей главе мы рассмотрим три альтернативных плана и связанные с ними проблемы, а также попытаемся понять, почему американская политика в отношении Китая характеризовалась непоследовательным смешением этих планов. Все три альтернативы были предложены консерваторами, но представляли разные возможности, которые в том или ином варианте могли бы направлять политику Соединенных Штатов независимо от того, какая партия хозяйничает в Вашингтоне. Трудно сказать, какой план окажется действующим. С уверенностью можно сказать лишь то, что антикитай-ская риторика преодолевает партийные разногласия и что администрация демократов вряд ли отойдет от изложенной здесь политики.
Как примириться с подъемом Китая Соединенные Штаты взяли за правило посылать Китаю «самые противоречивые» сигналы. «„Можешь играть на капиталистическом поле, но не выбивайся в чемпионы“ — таков смысл американской политики, который, как и давление на Японию в 1980-х годах, представляется в лучшем случае паранойяльным, а в худшем — расистским. Нам на Западе можно доверить безмерное экономическое могущество, чего не скажешь о детях младших богов»[489].
Сигналы стали еще более противоречивыми во время паники по поводу планов CNOOC относительно Unocal. «Мы сами дали Китаю деньги, на которые они хотят купить Unocal, — сказал Клайд В. Престовиц (Clyde V. Prestowitz) из администрации Рейгана. — А теперь мы говорим китайцам: пожалуйста, продолжайте инвестировать в наши облигации, но не смейте инвестировать в нефтяные компании. С нашей стороны это непоследовательно и лицемерно»[490]. Более того, законодатели, которые одобрили «создание “упреждающих” запасов нефти (вторых по размерам на планете), теперь оспаривают право Китая потратить заработанные им доллары на покупку американской транснациональной компании». И если азиаты «не чувствуют никакой угрозы от того, что Unocal владеет месторождениями газа на их континенте», то демократы и республиканцы в один голос заявляют, что США имеют право помешать китайцам купить Unocal из соображений национальной безопасности, и это при том, что только у Соединенных Штатов «достаточно военной мощи, чтобы заблокировать добычу нефти или любого другого сырья в мире или снять эту блокаду»[491].
И противоречивые сигналы, и вся история с CNOOC суть составляющие новой, более агрессивной американской анти-китайской политики. Уже на съезде республиканцев в Нью-Йорке в августе 2004 года было заявлено, что «Америка поможет Тайваню защитить себя». Тем же летом военно-морской флот США провел учения Summer Pulse’04, где были одновременно задействованы семь из двенадцати авианосных ударных групп США. И хотя в Тихоокеанский регион были посланы только три авианосные ударные группы, эта демонстрация силы произвела сильнейшее впечатление на китайцев. Чтобы смягчить обстановку, 26 октября госсекретарь Пауэлл на пресс-конференции в Пекине заявил, что «Тайвань не является независимым. Он не имеет суверенитета как отдельная страна, и таковой политики мы будем строго придерживаться и в будущем... Мы не хотим никаких односторонних действий, которые повредили бы желательному исходу, а именно объединению, которого хотят все»[492].
Несмотря на недвусмысленное заявление Пауэлла, после ноябрьских выборов и передачи полномочий государственного секретаря от Пауэлла к Райс политика Соединенных Штатов определенно становится агрессивно антикитайской. 19 февраля 2005 года Соединенные Штаты и Япония подписали новый военный договор и выступили с заявлением, в котором Япония впервые присоединилась к американской позиции по безопасности в Тайваньском проливе, провозгласив безопасность в Тайваньском проливе «общей стратегической целью». «Для китайских руководителей не было ничего хуже, — замечает Чалмерс Джонсон (Chalmers Johnson), — чем решительный отказ Японии от шестидесятилетнего официального пацифизма и заявление о праве вмешательства в дела в Тайваньском проливе»[493]. Официальный печатный орган Китая New China News Agency назвал совместную декларацию беспрецедентной и привел слова одного из высших чиновников министерства иностранных дел: Китай «решительно возражает против того, чтобы Соединенные Штаты и Япония выступали с совместными документами по поводу китайского Тайваня, так как это вмешательство во внутренние дела Китая и покушение на его суверенитет»[494].
Несколько месяцев спустя, 4 июня, на конференции в Сингапуре Рамсфельд сказал следующее: Китай «кажется, совершенствует ракетные вооружения, что позволит ему поражать цели во многих районах мира», Китай и другими способами «повышает свою способность демонстрировать силу». Затем он задался вопросом: «Поскольку Китаю никто не угрожает, так почему же он наращивает свою военную мощь? Почему продолжает покупать оружие и даже увеличивает военные расходы? Почему продолжается развертывание новейших систем вооружения?» Рамсфельду ответил Майкл Клэр (Michael Klare): «Учитывая, что самолеты и военные корабли Соединенных Штатов постоянно патрулируют побережье Китая; что американские ракеты с ядерными боеголовками нацелены на Китай; что американские базы окружают Китай со всех сторон; и что за последние десять лет Соединенные Штаты поставили на Тайвань новейшее оружие, — учитывая все это, Китай должен был удивиться такому заявлению». Удивился Китай или нет, но заявление Рамсфельда «продемонстрировало возросшую враждебность к Китаю, настолько враждебного отношения в высказываниях официальных лиц США после 11 сентября не было. Так это заявление и было воспринято и американской, и азиатской прессой»[495].
Месяц спустя в докладе о боеспособности китайских вооруженных сил враждебность продемонстрировал и Пентагон. Хотя в документе отмечались слабости и преимущества китайских вооруженных сил, главный упор в нем был сделан на то, что Китай развивает способность вести военные действия за пределами своей территории, бросая, таким образом, вызов всему мировому порядку. «Темпы и размах военного строительства в Китае уже сейчас таковы, что угрожают военному равновесию в регионе, — говорилось в докладе. — Направление модернизации вооруженных сил Китая гарантирует возможность столь масштабных военных действий в Азии — далеко за пределами Тайваня, — что они становятся реальной угрозой современным армиям данного региона». Китайцы немедленно отреагировали. Быстро организовав встречу с американским послом, один из высокопоставленных чиновников министерства иностранных дел заявил, что доклад намеренно распространяет миф о «китайской угрозе»: «Мы видим здесь грубое вмешательство во внутренние дела Китая, а также провокацию с целью поссорить Китай с другими странами»[496].
К тому времени, когда в Конгрессе и в прессе разыгрались страсти в связи с намерением CNOOC приобрести Unocal, администрация Буша уже возобновила кампанию по сдерживанию и по возможности возвращению Китая «на место». В этом отношении, однако, администрация, у которой руки были связаны войной с Ираком, отставала от Конгресса с его антикитайскими настроениями, прежде всего спровоцированными торговым дефицитом Соединенных Штатов и якобы нечестными приемами китайцев, ставшими причиной этого дефицита. Это новое обращение администрации к антикитайским инициативам в геополитике вполне можно рассматривать как способ сдерживать давление Конгресса, выступающего за усиление антикитайских мер в экономической сфере.
Именно это имел в виду неоконсерватор Макс Бут (Max Boot), проводя различие между «разумными» и «неразумными» нападками на Китай. Вот что он пишет: «Неразумные нападки заключаются в жалобах на то, что китайские товары наводнили наш рынок. Однако это проявление недостаточной конкурентоспособности нашей экономики. Вместе с тем замечания Рамсфель-да [о том, что Китай слишком много тратит на военные расходы и недостаточно быстро продвигается к “более открытому и представительному правительству”], представляют собой разумные нападки, поскольку быстрое вооружение Китая... [угрожает] Тайваню и может вызвать гонку вооружений, которая превратит Японию, Южную Корею и Тайвань в ядерные государства». Бут полагает, что по этой причине Китай должен сократить военные расходы (хотя военные расходы Соединенных Штатов в пять-десять раз превосходят китайские) и принять сложившийся в Азии статус-кво, когда гарантом региональной безопасности выступают США[497].
Аргументы Бута вполне укладываются в американскую доктрину национальной безопасности от сентября 2002 года, согласно которой вооруженные силы США «будут в состоянии удержать потенциальных противников от такого наращивания военного потенциала, который сравнялся бы с военной мощью США или даже превзошел ее». Тем не менее в новых обстоятельствах, когда США запугивают весь мир, а между тем возрастает экономическая зависимость Соединенных Штатов от Китая, администрации Буша в попытках сохранить власть США приходится действовать осторожнее. Вот почему администрация воздерживается от принятия протекционистских решений, которые могут спровоцировать Китай на ответные действия, что вызовет рост процентных ставок и негативно скажется на потребительской активности и на рынке недвижимости. В июле 2005 года нынешний глава Федеральной резервной системы США, тогда занимавший должность председателя Экономического совета при президенте, заявил, что у правительства Соединенных Штатов «нет иного выбора, кроме как проявлять терпение» и создавать такие условия, когда удалось бы поменяться ролями: Соединенные Штаты стали бы в большей степени страной-производителем и даже увеличили экспорт в Азию, вынуждая ее, и в особенности Китай, становиться в большей степени потребителем[498].
Несмотря на растущую враждебность по отношению к Китаю в геополитическом плане («разумные нападки на Китай» Бута), трудности в Ираке вынуждают проявлять больше реализма даже в этом. Новый «реализм, рожденный в Ираке, в таком дорогостоящем предприятии (в смысле положения Америки в мире и доверия к ней), осложнившем и даже делающим невозможными любые упреждающие действия в войне с терроризмом», скоро стал проявлять себя в «попытках исправить ошибки первой администрации Буша путем обращения к союзникам для совместных действий в самых разных регионах: от Ирана до Косово»[499]. Однако оказалось, что очень трудно применить этот новый реалистический подход, рожденный Ираком, именно там, где в нем была особая нужда: в отношениях Соединенных Штатов с Китаем. Даже консерваторы не могут договориться между собой о том, в чем именно должен заключаться реализм американо-китайских отношений. Весь объем толкований этого представления можно вывести из совершенно противоположных по смыслу заявлений Роберта Каплана, Генри Киссинджера и Джеймса Пинкертона.
Новая холодная война?
Роберт Каплан (Robert Kaplan) предлагает развивать стратегию Миршеймера: сдерживать Китай посредством «коалиции уравновешивания»[500]. Как и Миршеймер, Каплан считает, что Китай неизбежно станет великой державой и в будущем не избежать столкновения интересов Китая и Соединенных Штатов: «Всякий раз, когда появляется великая держава... (из недавних примеров возьмем Германию и Японию начала XX века), она обычно проявляет большую напористость и этим провоцирует беспорядок и обращение к насилию в международных делах. И Китай не будет исключением». Вполне закономерно, по мнению Каплана, что китайцы вкладывают средства в подводные лодки (на дизельном и ядерном топливе)... не только для защиты своих прибрежных шельфов, но и для сопровождения своих судов, которые будут перевозить энергоресурсы со Среднего и Ближнего Востока и из других районов. Естественно, они не доверят этого Соединенным Штатам. Принимая во внимание, что именно поставлено на карту, и памятуя уроки истории о том, что с появлением великих держав, каждая из которых преследует свои вполне законные цели, неизбежно возникают конфликты, можно сказать, что этот будущий военный конфликт станет определяющим для всего XXI века: если не большая война с Китаем, то серия конфронтаций в духе холодной войны, которые буду тянуться годами и десятилетиями[501].
Чтобы выиграть эту новую холодную войну, Соединенные Штаты «должны действовать крайне осторожно, продуманно и практично, вновь и вновь обеспечивая баланс сил в регионе», не позволяя «увлечь себя либеральным интернационализмом и интервенционизмом неоконсерваторов». Так и было при таких умеренных президентах-республиканцах, как Джордж Буш-старший, Джеральд Форд и Ричард Никсон: умеренный риск — вот что снова должно стать господствующей идеологией. А таких военных авантюр, как иракская, следует старательно избегать: «Даже если в Ираке восторжествует демократия, это все же будет победой на грани поражения, какую никому из военных и дипломатов не захотелось бы повторить — в особенности в Азии, где экономические последствия беспорядочной военной авантюры были бы особенно разрушительны... где Соединенные Штаты и Китай... могут продолжать сражаться даже после того, как один проиграет великую битву, или после обмена ракетными ударами». Во избежание столь опасного развития событий Каплан предлагает следовать стратегии сдерживания по Бисмарку, опираясь на Объединенное Тихоокеанское командование ВС США (PACOM). Вслед за немецким журналистом Йозефом Йоффе (Josef Joffe) он считает, что, вторгшись в Афганистан, США поставили себя в положение Пруссии при Бисмарке. Великобритания, Россия и Австрия нуждались больше в Пруссии, чем друг в друге, и стали всего лишь спицами в колесе Берлина. Так и вторжение в Афганистан продемонстрировало, что США могут создавать разные коалиции для разных кризисов, поскольку другие государства больше нуждаются в Соединенных Штатах, чем друг в друге.
К сожалению, Соединенные Штаты не воспользовались немедленно новым соотношением сил, потому что президент Джордж Буш-младший не имел той тонкости и сдержанности, какие Бисмарк считал необходимыми для успешного функционирования предложенной им системы. Вместо этого администрация Буша предприняла вторжение в Ирак, так что Франция, Германия, Россия, Китай и множество более мелких государств, таких как Турция, Мексика и Чили, — все объединились против нас[502].
К счастью, впрочем, бисмаркианский подход все еще имеет приверженцев в Тихоокеанском регионе, «где его поддерживает прагматизм наших офицеров на гавайских базах, находящихся за пять часовых поясов от идеологического рассадника в Вашингтоне, округ Колумбия». И в самом деле, как считает Каплан, РАСОМ «представляет гораздо более чистую версию имперской надстройки по Бисмарку, чем все то, что произвела администрация Буша до вторжения в Ирак». Устанавливая двусторонние соглашения по вопросам безопасности со странами, имеющими мало таких соглашений друг с другом, американские военные сформировали Тихоокеанский военный альянс, «географический центр которого сравнительно изолирован — Гавайские острова, — а радиусы расходятся к крупным союзникам, таким как Япония, Южная Корея, Таиланд, Сингапур, Австралия, Новая Зеландия и Индия. Эти страны, в свою очередь, могут создавать вторичные центры, распространяя наше влияние (среди прочего) на меланезийский, микронезийский и полинезийский архипелаги, а также в Индийском океане»[503].
Возникшая «большая, но гибкая конструкция», не обремененная дипломатической бюрократией, представляет собой действенную замену союзнической системы второй половины XX века: «Вести войну с помощью комитетов и комиссий, как это делается в НАТО, слишком громоздко в наш век, когда необходимо наносить быстрые поражающие удары». Организовывать взаимодействие с военными силами дружественных стран Азии, постоянно переводя американские войска из одного места дислокации в другое, — «лучше того, что делается в НАТО, где к тому же сильно снизилась боеспособность из-за присоединения не отвечающих стандартам армий бывших стран Варшавского блока». Кроме того, «напряженность в отношениях Соединенных Штатов с Европой постоянно препятствует военной интеграции, в то время как союзники в Тихоокеанском регионе, в особенности Япония и Австралия, стремятся к все большему военному сотрудничеству с США, опасаясь развития военно-морского флота Китая». При этом членство в РАСОМ не отменяет членства и НАТО. Напротив, «холодная война на Тихом океане может снова оживить НАТО — и новое обращение к НАТО как к незаменимому инструменту ведения войны должно стать целью Америки».
НАТО — это наше детище, и мы стоим во главе этой организации, в отличие от усиливающегося Евросоюза, собственная оборонительная мощь которого в случае необходимости, несомненно, станет конкурирующей региональной силой, которая может объединиться с Китаем, чтобы уравновесить силы с нами... НАТО и автономная европейская оборонительная мощь вместе процветать не могут. Успеха добьется только одна сторона — и нам бы хотелось, чтобы это была первая из перечисленных, так что в противостоянии с Китаем Европа для нас — военный актив, а не пассив[504].
Другими словами, представление, будто Соединенные Штаты «покончили с “бесстыдной” игрой в политику силы», «совершенно не соответствует истинному положению дел»: «Нам придется постоянно вести дело к тому, чтобы отрывать от Китая разные регионы мира, как Ричард Никсон отрывал от Советского Союза далеко не безупречные в нравственном отношении страны». Действия будут разворачиваться в Тихоокеанском, а не в Атлантическом регионе, и главным игроком станет РАСОМ, а не НАТО. Но цель игры останется по большей части прежней: «тонко воздействовать на Китай, чтобы со временем втянуть этого поднимающегося исполина в союзническую систему РАСОМ без широкомасштабного противостояния — как в свое время НАТО в конечном счете удалось нейтрализовать Советский Союз». Каплан предостерегает, что усилия Соединенных Штатов в этом направлении «потребуют особой тщательности, потому что Китай, в отличие от прежнего Советского Союза (и от современной России, кстати), обладает не только грубой военной силой, но и иной — мягкой». Организуя деловые сообщества, устанавливая дипломатические представительства, заключая соглашения о торговле и строительстве по всему миру, «китайцы умело проводят свое опосредованное влияние». Больше того, «людям бизнеса нравится идея Китая... свойственное ему смешение традиционного авторитарного стиля и рыночной экономики имеет немалую культурную привлекательность не только в Азии, но и в других частях света. А поскольку Китай постоянно улучшает материальное положение сотен миллионов своих граждан, то и преследование китайских диссидентов продается в мире не так хорошо, как продавалось когда-то преследование в Советском Союзе Сахаровых и Щаранских»[505].
Предлагаемая Капланом стратегия новой холодной войны, без сомнения, отражает важное идеологическое направление администрации Буша. Например, как замечает один эксперт по азиатской безопасности и бывший высокий чиновник министерства обороны, «в Пентагоне сейчас в моде словечко “операционная совместимость” Соединенных Штатов и Тайваня». Это сотрудничество уже приближается к восстановлению союзнических отношений, существовавших между Тайванем и США до того, как Вашингтон переключил свою благосклонность на Пекин. И хотя ни Япония, ни Соединенные Штаты не хотят этого признавать, бывший дипломат, сейчас работающий в фонде «Наследие» (The Heritage Foundation), заявляет, что японские и тайваньские вооруженные силы через Тихоокеанское командование США «гораздо шире и активнее обмениваются разведданными, чем кажется на первый взгляд»[506].
Элементы стратегии Каплана можно увидеть, в частности, в том, что сказал, выступая перед сенатским комитетом по делам вооруженных сил 8 марта 2005 года (за три месяца до публикации статьи Каплана), командующий РАСОМ адмирал Уильям Феллон (William Fallon). В ответ на военную модернизацию Китая Феллон призвал продолжать совершенствовать американские противоракетные и противолодочные военные средства одновременно с укреплением Соединенными Штатами военных связей со старыми и новыми союзниками в Азии ради удержания Китая в его собственных границах. План расширения военного сотрудничества с союзниками США в этом регионе он назвал «одной из первейших задач, решив которую, Соединенные Штаты усилят свое влияние, расширят доступ к информации и стимулируют конкуренцию между потенциальными членами коалиции». Военное сотрудничество обычно предполагает поставку оружия и военную поддержку, совместное проведение маневров, регулярные консультации высшего командования и расширение уже существующих военных баз и создание новых. В Японии, например, РАСОМ участвует в совместной разработке региональной системы отражения баллистических ракет; Филиппинам США помогают в реорганизации и модернизации национальных вооруженных сил; в Сингапуре — уже ставшем постоянным местом захода американских авианосцев — «мы пользуемся широким доступом к местным ресурсам». Феллон также рассказал о попытках вовлечь в коалицию Индию. «Наши отношения с Объединенным штабом обороны Индии и индийскими вооруженными силами продолжают развиваться, — заметил он, — интересы безопасности США и Индии все больше сближаются, а наше военное сотрудничество развивается в направлении стратегического партнерства»[507].
Можно сделать вывод, что стратегия новой холодной войны Каплана есть не что иное, как развернутая программа действий самого РАСОМ. Однако через три месяца после публикации статьи Каплана Феллон открыто отверг мысль, что основной военный конфликт XXI века будет иметь вид серии конфронтаций в духе холодной войны, которые могут затянуться на годы и десятилетия. «Неужели мы вступим в конфликт из-за подъема Китая? Я так не думаю», — заявил он.
«По мере роста они неминуемо воспользуются возросшими экономическими возможностями для усиления своей военной мощи, — сказал он о китайцах. — ...Мы должны признать, что это реальность. Это не игра с нулевой суммой». Несмотря на замечания Рамсфельда относительно мотивов Китая в модернизации его вооруженных сил, Феллон продолжал утверждать, что получил от Вашингтона прямое распоряжение установить сеть контактов с китайским правительством и военными, чтобы добиваться определенных целей в режиме совместных решений, а не через конфронтацию[508].
Мы не можем с уверенностью сказать, являются ли эти заявления всего лишь показной риторикой, призванной отвлечь внимание от того, что происходит в тени. Но мы точно знаем, что предложенный Капланом путь не единственный позволяющий вернуться к реалистичной политике умеренных президентов-республиканцев, как Никсон, Форд и Буш-старший. Идейный отец этого реализма предлагал совершенно иной путь.
Хотя Каплан сам подчеркивал, что современный Китай и бывший Советский Союз решительно несхожи, вся его стратегия построена на том, что Китай, как некогда Советы, в конечном счете будет представлять собой военную угрозу, эффективным средством борьбы с которой станет умелое манипулирование системой военных альянсов в Тихоокеанском регионе (а не в Атлантическом). В статье, которая была опубликована примерно в то же время, что и статья Каплана, Киссинджер выдвинул совершенно отличный от каплановского реалистичный подход. Киссинджер соглашается, что «центр тяжести мировых проблем перемещается из Атлантики в район Тихого океана», но не согласен с тем, что стратегическая конфронтация с Китаем неизбежна.
Такое предположение не только неверно, но и опасно. Из истории Европы XIX века мы знаем, что великие державы в конце концов начинают силой защищать свои интересы. Причем каждая затевавшая войну страна полагала, что война будет короткой и укрепит ее стратегические позиции[509]. Но невозможно строить подобные расчеты в современном глобализованном мире, напичканном ядерным оружием: «Война между великими державами станет катастрофой для всех ее участников, победителей не будет». Более того, «Китаю вовсе не свойствен тот военный империализм», который подвиг Германию бросить вызов Великобритании, наращивая свой флот, затем постараться унизить Россию в боснийском вопросе 1908 года и Францию в двух марокканских кризисах 1905-го и 1911 годов.
Клаузевица, главного стратега Запада, занимали подготовка и проведение решающего сражения. Китайский стратег Сунь Цзу был озабочен психологическим ослаблением противника. В достижении своих целей Китай действует путем тщательного изучения, терпения и рассмотрения мельчайших подробностей — и очень редко рискует пойти на открытое и решительное столкновение[510].
К тому же Китай не Советский Союз. Советский Союз был наследником имперской традиции, приведшей к тому, что небольшой регион Москвы превратился в громадную империю от Центральной Европы до Владивостока: «А китайское государство остается в своих нынешних границах уже примерно две тысячи лет». Еще важнее то, что, подтверждая свои намерения сотрудничать, а не бросать военный вызов, Китай лишь отражает сложившуюся ситуацию, когда «даже при возросших показателях военный бюджет Китая составляет меньше 20% американского... и едва превосходит (или, может быть, даже не превосходит) военный бюджет Японии и... уж конечно, значительно меньше военных бюджетов Японии, Индии и России (соседей Китай), вместе взятых, не говоря уже о военной модернизации Тайваня, поддерживать которую США решили в 2001 году... Так что в ближайшем будущем Китай если и бросит вызов, то не военный, а политический и экономический»[511].
Киссинджер считает «очень неразумным» использовать в отношении Китая политику военного сдерживания (подобную политике времен холодной войны), как предлагает Каплан. К тому же холодная война с Соединенными Штатами может действительно оказаться «катастрофической... для повышения жизненного уровня [китайцев], что, собственно, обеспечивает легитимность нынешнего правительства». Холодная война с Китаем не принесет никакой выгоды и Соединенным Штатам: «У нас поубавится сторонников в Азии. Азиатские страны будут и дальше торговать с Китаем. Что бы ни случилось, Китай не исчезнет». Так что в интересах Соединенных Штатов, сотрудничая с Китаем, поддерживать стабильность международной системы. Здесь, добавляет Киссинджер, важны психологические факторы. Китаю нужно быть осмотрительным в том, чтобы не вытеснять Америку из Азии, а также учитывать, какое значение придают американцы соблюдению прав человека... Америке нужно понимать, что покровительственный тон воспринимается Китаем как империалистический и что он не уместен в отношении страны, которая уже четыре тысячи лет непрерывно имеет независимую власть[512].
Удивительно, но взгляды Киссинджера сопоставимы с китай-ской доктриной hepingjueqi (мирное наращивание мощи), Эта доктрина было впервые представлена в 2003 году на азиатском форуме в Боао — этом китайском варианте Давоса. В основу было положено проведенное по поручению Политбюро КПК историческое исследование того, как именно создавались великие державы и какие реакции вызвал этот процесс. Сама доктрина была предложена как прямое опровержение представления о «китайской угрозе» и как пропагандистское наступление в ответ на американскую стратегию окружения Китая кольцом военных баз и военных договоров в рамках обеспечения безопасности нескольких союзников. Центральное положение этой доктрины заключалось в том, что Китай может избежать (и избежит) того пути агрессии и экспансии, по которому обычно шли развивающиеся страны. По словам Чжэн Бицзяня (Zheng Bijian), одного из создателей и главного сторонника этой доктрины, «Китай не пойдет по тому пути, по какому пошла Германия в Первую мировую войну, по какому пошли Германия и Япония во Второй мировой войне, — то есть по пути изъятия ресурсов силой и обеспечения своей гегемонии в мире»[513]. Как сформулировал один исследователь из финансируемой государством организации, «Китай намеревается расти и двигаться вперед, не разрушая установившегося порядка. Мы стараемся развиваться на благо наших соседей»[514].
Со времени своего появления формула «мирный подъем» подвергается нападкам с разных сторон как внутри Коммунистической партии, так и вне ее. На одном полюсе находятся те, кто, следуя максиме Дэн Сяопина («Китай должен скрывать свою исключительность»), считает, что само слово подъем, пусть и мирный, предполагает наличие китайской угрозы. На другом полюсе находятся те, кто возражает против определения мирный, полагая, что в этом Соединенные Штаты и Тайвань увидят молчаливое согласие на ущемление Китая: «Между этими двумя полюсами затаилось политическое руководство»[515]. Хотя от формулировки мирный подъем потихоньку отказались, заменив его словами развитие и мирное сосуществование, сама доктрина не исчезла и дала о себе знать, например, в провозглашении президентом Ху Цзиньтао (2004) принципа «четырех “нет”» («нет» всемирной гегемонии, «нет» применению силы, «нет» блокам, «нет» гонке вооружений) и «четырех “да” («да» укреплению доверия, «да» сокращению противоречий, «да» развитию сотрудничества и уклонению от конфронтации)[516]. Китайские руководители не видят противоречия между доктриной «мирного развития» и своей решимостью развивать вооруженные силы. Развитие вооруженных сил представляется им неотделимым от общего развития страны, а также естественным ответом на унизительное поражение в Опиумных войнах середины XIX века, на грубое японское вторжение и оккупацию 1931-1945 годов. «Национальная политика обороны Китая — это самооборона», — заявил премьер Госсовета КНР Вэнь Цзя-бао (Wen Jiabao) в апреле 2005 года. «Последние сто лет Китай страдал от других. Сам Китай не послал ни единого солдата и не занял ни дюйма чужой территории»[517].
Ху Цзиньтао вновь заявил о приверженности Китая «мирному развитию» во время своего посещения ООН в сентябре 2005 года, подчеркивая те трудности, которые возникают в борьбе за процветание страны с населением 1,3 млрд человек. Как сообщают американские официальные лица, эти трудности и весь созданный образ произвели большое впечатление на Буша[518]. Тем не менее в развернутом заявлении администрации Буша по Китаю, сделанном вскоре после визита, заместитель госсекретаря Роберт Зеллик (Robert Zoellick) сказал, что Соединенные Штаты очень обеспокоены: «Неопределенность относительно того, как Китай использует свою возросшую силу, вынудит Соединенные Штаты, а также другие страны сократить отношения с Китаем... Многие страны надеются, что Китай будет неотступно следовать по пути “мирного подъема”, но ни одна не строит на этом своего будущего». Признавая, что «Китай не желает вступать в конфликт с Соединенными Штатами», он перечисляет критерии оценки поведения Китая. Среди прочего: раскрыть размеры расходов Китая на оборону, намерения и доктрину; шире открыть рынки, включая финансовые; проявить нетерпимость к «беззастенчивому воровству интеллектуальной собственности и изготовлению подделок»; обеспечить согласие Северной Кореи на прекращение разработки ядерного оружия, поддержать усилия, направленные на прекращение ядерных программ в Иране и пообещать больше денег на Афганистан и Ирак; остановить действия, направленные на завоевание «ведущего положения» в Азии путем заключения союзов с отдельными странами; ускорить политическое реформирование, проведя выборы на местном уровне, и «прекратить преследование журналистов, указывающих на эти нерешенные проблемы»[519].
Многочисленность этих критериев в списке Зеллика — какие-то из них невозможно проверить, другие никогда не будут достигнуты — свидетельствует о том, что США обеспокоены, но не имеют продуманной программы действий. Отсутствие конкретной продуманной программы проявляется и в том, что правительство США посылает Китаю противоречивые сигналы. Во время своего визита в Китай в октябре 2005 года министр финансов Джон Сноу (John W. Snow), который неоднократно критиковал отказ Китая от более свободного, плавающего курса юаня, похвалил пятилетний план, только что принятый Компартией Китая, как «план, который не только принесет пользу Китаю, но и послужит на благо всего мира». В особенности он одобрял намеченную в этом плане цель сократить огромный разрыв между уровнем жизни горожан и сотен миллионов китайских крестьян, потому что, если уровень жизни крестьян хотя бы немного вырастет, они, возможно, станут покупать больше американских товаров, и дефицит в торговле Соединенных Штатов с Китаем сократится[520].
Вскоре после отъезда Сноу в Пекин приехал сам Рамсфельд. Продолжая критиковать Китай за растущие расходы на оборону, он заключил со своими китайскими партнерами соглашение «совместными усилиями поднять на новый уровень китайско-американские военные связи, включая всеобъемлющие двусторонние отношения». Впрочем, говорят, что Рамсфельд, публично выступая с критикой китайского руководства, пытался продать Китаю американское оружие[521].
Противоречивость посылаемых сигналов свидетельствует о трудностях, с которыми столкнулись США, когда поколебалась вера в военную мощь американцев в Ираке и Соединенные Штаты уже не могли держать под контролем или обращать себе на пользу китайский «мирный подъем». После провала в Ираке от американской политики требуется больше реализма. При этом Соединенным Штатам все труднее находить союзников для военного сдерживания Китая, как это предполагалось, например, стратегией новой холодной войны Каплана. Достаточно упомянуть события, связанные с Сингапуром, который Каплан называл лучшим союзником США по РАСОМ-коали-ции. Как объяснил декан Школы общественных отношений имени Ли Кван Ю в Сингапуре Кисоре Мабухани (Kishore Mahbuhani), присоединение Сингапура к РАСОМ не означает поддержки американской политики, направленной на дестабилизацию Китая. Напротив, как и многие другие в Восточной Азии, он считает, что прекращение коммунистического правления в Китае выпустит на волю опасные националистические силы, грозящие конфликтом всему региону[522].
Неудивительно, что попытки США окружить Китай системой военных альянсов провалились. Да, военные и разведывательные связи США с Вьетнамом и Индией укрепились. Но еще больше укрепились связи этих двух стран с Китаем. Одновременно после многолетней вражды с Китаем и продолжительного союза с Соединенными Штатами Индонезия заключила союз стратегического партнерства с Пекином, что президент Ху Цзиньтао оценил как начало «новой эры» в отношениях двух стран. Улучшились и отношения с Южной Кореей. Во время своего визита в эту страну в ноябре 2005 года президент Буш был глубоко оскорблен заявлением Сеула о намерении вывести из Ирака треть своих войск, причем в то же самое время президента Ху Цзиньтао приветствовали в южнокорейском парламенте овациями стоя. Затем последовало заявление, что отношения Южной Кореи и Китая вступили в «лучший период за всю историю»[523]. И только Япония еще больше укрепила свои военные связи с США. Впрочем, эти укрепившиеся связи изолируют не Китай, а Японию. Вкупе с бестактными ежегодными визитами премьер-министра Коидзуми в храм Ясукуни, который многие считают символом японского милитаризма, они стоили Японии столь желанного для нее места постоянного представителя в Совете Безопасности ООН, а также отмены (в декабре 2005 года) трехсторонней встречи с Китаем и Южной Кореей, ежегодно проводившейся в рамках встреч АСЕАН с 1999 года. Возможно, именно поэтому замену Коидзуми на посту премьер-министра Японии вновь избранным Синдзо Абэ (Shinzo Abe) приветствовали не только в азиатских столицах, но и в Японии, видя в этом событии начало новой эры сотрудничества Китая и Японии[524].
Будучи полной противоположностью стратегии Каплана, соединение тактики приспособления китайской мощи и применения политико-экономических механизмов сдерживания (как предлагал Киссинджер), без сомнения, больше нравится реальным и потенциальным союзникам США, но хуже «продается» американскому электорату. Практически единогласное голосование против китайской заявки на покупку Unocal в палате представителей было всего лишь одним из многих свидетельств того, что в Конгрессе антикитайские настроения, не зависящие от партийности, сильнее, чем в администрации Буша[525]. Синофобия вообще имеет давние традиции в американской массовой культуре. Но ее внезапное возрождение в начале XXI века было спровоцировано осознанием того, что Китай, а не Соединенные Штаты, больше выигрывает от проекта глобализации, который сами же Соединенные Штаты и продвигали в 1980-1990 годах. И ожидать, что дальнейшая экономическая интеграция в Азиатско-Тихоокеанском регионе обратит ситуацию в пользу Соединенных Штатов, — значит хотеть слишком многого от нынешней конкурентоспособности американской экономики. И хотя большинство членов Конгресса в такую возможность верит, мало кто соответствующим образом поступает, подрывая действенность стратегий, направленных на приспособление «мирного подъема» Китая.
Именно такие соображения приводятся в поддержку еще одного варианта исключительно реалистической политики Соединенных Штатов в отношении Китая. Пинкертон в своей книге The American Conservative, как и Киссинджер, критикует стратегии военного сдерживания — включая стратегию РАСОМ—Каплан.
Для нашего времени характерно представление, будто Китай, как некогда Германия кайзера Вильгельма II, представляет собой поднимающуюся державу, ищущую себе «место под солнцем». Если это верно, то неизбежно встает вопрос, как сдержать китайцев. В случае с Германией дважды потребовался грандиозный союз Франции, Великобритании, России и Соединенных Штатов, чтобы обуздать Берлин. Посмотрим, смогут ли Соединенные Штаты собрать когда-нибудь столь же могучий союз, чтобы сдержать Китай[526].
Пинкертон считает, что пока такой возможности нет. Больше того, по его мнению, даже попытка организовать подобную коалицию спровоцирует ужасную войну с Китаем. Однако он критически относится и к альтернативной стратегии приспособления. Прямо не указывая на Киссинджера, он называет такую стратегию «новоангеллизмом», имея в виду утверждение Нормана Ангелла (Norman Angell, 1910), что война устарела. Ангелл, как и современные «глобалисты-догматики», объяснял эту якобы «устарелость» войны следующими причинами: во-первых, страны, связанные друг с другом экономическими узами, вынуждены сотрудничать и в политике, а во-вторых, военная и политическая власть больше не обеспечивают коммерческих преимуществ. Так что «новоангел-лизм», несмотря на всю привлекательность для бизнеса, ошибочен в своей основе.
Главный недостаток этой теории состоит в том, что она не учитывает наличия системы аутсорсинга. В поддержку своего взгляда на аутсорсинг как на необходимый элемент конкурентоспособности США Пинкертон приводит слова одного из руководителей крупной американской транснациональной корпорации, который сказал ему: «Назовите мне такую компанию, которая не разместила своего производства в Китае, и я назову вам компанию, которая не выдержит конкуренции». В то же время, однако, он недооценивает сильнейшего обратного действия аутсорсинга в Соединенных Штатах — страх рабочих потерять работу и в особенности ослабление национальной безопасности страны: когда Америка станет полностью постиндустриальной, она не сможет производить все, что необходимо для ведения войны. Пентагон пока еще старается поддерживать хоть какую-то собственную промышленную базу... Но если современные тенденции будут развиваться и дальше, то китайцы скоро смогут просто перекрывать кислород нашей экономике, так что мы не сможем воевать с Китаем, даже если захотим или/будем вынуждены, а для самих китайцев война станет тем бо лыним искушением.
Приводя затем высказывание британского политика консервативного толка Лео Эмери (Leo Amery), «который постоянно спорил с Ангеллом и с другими “глобалистами-догмати-ками”», он напоминает: Эмери предостерегал, что меркантилистская политика «разорения соседа», ставшая экономической стратегией Германии в противоположность ангеллист-скому подходу Великобритании, давала кайзеру опасные преимущества в военном производстве. «Успех будет на стороне тех стран, у которых будет наибольшая промышленная база», — предсказывал Эмери и добавлял, что победить других могут лишь те, у кого «есть сильная промышленность, а также преимущества науки и технологий». Как заметил однажды Уинстон Черчилль, в кабинете которого Эмери состоял во время Второй мировой войны, страна, ведущая войну, нуждается в соответствующих инструментах, чтобы справиться с этой работой[527].
Второе упущение состоит в том, что ангеллизм «политиче-ззо ски неприемлем для американских ястребов, точащих клюв на Пекин». Несомненно, «большинство из списка Fortune 500 наймут лоббистов, чтобы не закрывать торговые пути на восток», и тем не менее «никакие лоббисты с Кей-стрит не смогли потушить пожар антикитайских настроений в связи с попыткой Китая купить Unocal».
Если речь идет о вопросах статуса и главенства, то побеждают холодные, расчетливые, всегда следующие изменчивому общему мнению в ущерб рациональному мышлению — и поднимают голову национализм, ксенофобия и другие примитивные проявления кровожадной первобытности. Результат вполне предсказуем: новоангеллизм будет побежден, как был побежден и сам Ангелл девяносто лет назад[528].
Итак, стратегия военного сдерживания приведет к катастрофической войне с Китаем, потому что, «долго изображая что-то, добьешься того, что оно случится». А «прибегая к стратегии новоангеллизма, Вашингтон проиграет националистически-милитаристскому лагерю, и тот, двигаясь вспять, дойдет до катастрофической войны с Китаем». «Так что же делать? — спрашивает Пинкертон. — Неужели Америке остается только милитаристский шовинизм или наивный ангеллизм?»[529] Лучше применить, заявляет он, двойную стратегию. Вслед за Майклом Линдом (Michael Lind) он предлагает сдерживать Китай на геополитическом фронте стратегией баланса сил.
Великобритания веками использовала соперничество европейских государств. Так что если Британия переигрывала 1 Бурбонов, Габсбургов, Гогенцоллернов и Романовых, может быть, и США смогут извлечь выгоду из неизбежного соперничества азиатских государств. Ведь, вообще-то, Америке просто повезло, что ей никто не угрожает в Южном полушарии, и, наверное, так будет продолжаться еще долго. Другое наше везение состоит в том, что три гигантские державы — Китай, Индия и Япония — располагаются рядом друг с другом, так же как Испания, Франция, Голландия и Германия[530].
Вместо прямой конфронтации с развивающимися азиатскими державами Соединенные Штаты должны играть на их взаимных противоречиях. Как подсказывает нам латинское выражение tertium gaudens — «третий радующийся»[531], — вместо того, чтобы ввязываться в драку, иногда лучше, стоя в сторонке, держать одежду дерущихся. Национальным интересам Соединенных Штатов отвечает такая Азия, «где Китай, Индия, Япония или любой другой “тигр” борются друг с другом за власть, пока мы будем наслаждаться счастливой участью стороннего наблюдателя»[532].
Для успешного проведения данной стратегии необходимо найти реалистическое решение проблемы Тайваня. Во избежание войны Китай воссоединится с Тайванем, как некогда американский Юг соединился с Севером после Гражданской войны: «Федеральное правительство в Вашингтоне... не одобрит, если какая-нибудь иностранная держава захочет поддержать “раскол Ричмонда”... Обратившись к прямой и честной Realpolitik, США должны посоветовать Тайпею “вернуться на родину’ мирным путем Гонконга/Макао». Разрешив проблему Тайваня, Соединенные Штаты начнут извлекать выгоду из своего нового положения, а не оплачивать конфликты между тремя великими азиатскими странами: «В таком случае, если, например, Япония пойдет по пути ядерного вооружения.... то такое перевооружение Японии будет проблемой азиатских государств, а не нашей. Лучше уж быть счастливым наблюдателем схватки азиатов, чем ее главным участником»[533].
Но чтобы стать таким «третьим радующимся» и получить выигрыш в геополитике, надо кое-что изменить внутри страны: «Американцы должны перестать обманывать себя, будто теперешний бум внутреннего рынка недвижимости... надолго обеспечит нам геополитическое первенство». Такое первенство можно обеспечить только новым (в духе XXI века) «Отчетом о мануфактурах» (подобным тому, что представил в XVIII веке Александр Гамильтон), то есть определением, какие именно отрасли промышленности являются важнейшими для национальной безопасности, а затем проведением «сознательной технологически-промышленной политики с тем, чтобы именно эти важнейшие отрасли оставались на плаву». И хотя такая политика неогамильтонства повысит цены на потребительские товары, ставки процента и, возможно, плохо отразится на фондовой бирже, все же это будет «невысокой ценой за действительную национальную безопасность». Пинкертон признает, что предлагаемая им двунаправленная стратегия пока не воспринимается ни американскими политиками, ни обществом. Он лишь надеется, что когда прозвучит «сигнал тревоги, он не будет слишком ужасным. Надо отказаться от плохой политики, хотя, к сожалению, чтобы привлечь внимание политиков и общества, обычно нужно пережить поражение»[534].
У этой1стратегии «третьего радующегося» есть гораздо более важные прецеденты в истории США, помимо тех, что заметил Пинкертон. По его мнению, Соединенные Штаты использовали эту стратегию в 1901-1909 годах — главным образом при президенте Теодоре Рузвельте[535]. На самом деле, как мы старались показать в главе 8, на протяжении всего XIX века и особенно в первой половине XX века Соединенные Штаты очень выигрывали от конфликтов европейских государств друг с другом. А возможность Соединенных Штатов обратить мировые войны XX века себе на пользу объяснялась не только самодостаточностью и технологической продвинутостью их военно-промышленного комплекса, но и их относительной географической изолированностью.
И сейчас в результате поражения в Ираке Соединенные Штаты вполне могут попытаться вернуться к этой традиционной стратегии, заявят они об этом открыто или нет. Тем временем элементы азиатской стратегии баланса сил, за которую так ратует Пинкертон, уже обнаруживаются в американской политике. Коидзуми вполне мог поверить, что отказ от шестидесяти лет официального пацифизма Японии ради того, чтобы стать главным помощником «мирового жандарма» (Вашингтона) в Азиатско-Тихоокеанском регионе, заменив на этой должности Австралию, окажется для этого жандарма дополнительным стимулом в будущем встать на защиту Японии в случае конфликта с Китаем[536]. Однако вполне возможно, что прошлое и будущее втягивание Соединенными Штатами Японии в споры по поводу Тайваня есть составная часть не стратегии коалиций (по типу каплановской), но стратегии баланса сил (по типу пинкерто-новской). Тогда поддержка Соединенными Штатами перехода Японии от ее недавнего пацифистского прошлого к положению военной державы местного значения, возможно, была способом устраниться от военного участия в делах Восточной Азии, обеспечив там другие военные противовесы Китаю.
Эта возможность, конечно, необязательно является необъявленной целью нынешней политики США. Однако она вполне может быть резервным планом (планом В), к которому США прибегнут, если антикитайская коалиция во главе с РАСОМ так и не состоится или станет слишком рискованной. Конечно, тайваньские обозреватели не исключают возможности того, что поражение в Ираке может привести к выводу американских военных подразделений из восточноазиатского региона. Так, в своем интервью местным СМИ в октябре 2005 года Тьен Хун Мао (Tien Hung-mao), бывший тогда министром иностранных дел, заявил: «Если Соединенные Штаты выйдут из Ирака, в Америке восторжествует изоляционизм и нежелание участвовать в делах других регионов, тогда начнет быстро распространяться гегемония Китая. По мере того как будет убывать желание Америки участвовать в военных конфликтах, будет возрастать возможность военного конфликта в Тайваньском проливе. Так что тайваньскому правительству следует уже сейчас рассматривать возможность такого сценария и разрабатывать планы выхода из этой ситуации»[537].
Вряд ли тайваньское правительство желает развития событий по такому сценарию. Примечательно, однако, что нерешительность Тайваня по поводу приобретения у Вашингтона вооружения на следующие четыре года в 2005 году вызвала возмущение в Конгрессе. Заметив, что Тайвань имеет резервы иностранной валюты в десятки миллиардов долларов, конгрессмен Том Лантос (Tom Lantos), в то время главный представитель Демократической партии в международном комитете палаты представителей, угрожающе заявил: «Если вы думаете, что мы придем вам на помощь, то придираться к деталям соглашения на восемнадцать миллиардов долларов просто возмутительно»[538].
Как бы ни была возмутительна нерешительность Тайваня, дело не только в том, что она стала демонстрацией неуверенности в надежности спонсируемой Соединенными Штатами антики-тайской коалиции. Эта нерешительность выявила основное противоречие стратегии tertium gaudens: если США отказываются от военного присутствия в регионе, так зачем же самим азиатским государствам и дальше идти по пути взаимных противоречий, на пользу Соединенным Штатам? Может быть, перейти к политике взаимного приспособления себе на пользу? Способность Соединенных Штатов оставаться tertium gaudens в ходе борьбы между европейскими государствами в начале XX века была обусловлена интенсивностью и внутренней энергией отдельных этапов самой этой борьбы, но в современной Азии ничего подобного нет. На самом деле, как мы старались продемонстрировать в предыдущих главах, настоящим «третьим радующимся» конца XX — начала XXI века стала как раз Восточная Азия. В 1980-е годы от эскалации холодной войны между Соединенными Штатами и СССР больше всех выиграли Япония и четыре меньших «тигра», а затем Китай оказался в наибольшем выигрыше от войны США с терроризмом. Расчеты, впрочем, бывают неверными. Но, при всем уважении к Лантосу, совершенно непонятно, почему вдруг азиатские государства перейдут к гонке вооружений, если от этого выиграют лишь американские производители оружия и экономика вообще, но позиция кредитора, составляющая главный источник власти азиатских государств, будет подорвана.
И действительно, уже первый восточноазиатский саммит в Куала-Лумпуре в декабре 2005 года показал, как трудно стало Соединенным Штатам играть на противоречиях между азиатскими государствами и настраивать их друг против друга. Вашингтон всегда противился даже идее проведения такого саммита, продвигая в качестве альтернативы гораздо более широкое объединение АТЭС, где наибольшим влиянием обладали бы Соединенные Штаты. В последние годы, однако, с ослаблением американского влияния в АТЭС, где одновременно усилилось влияние Китая, постоянно возрастало значение АСЕАН, где по вопросам Восточной Азии Соединенные Штаты не оказывали влияния, а Китай такое влияние имел[539]. «Пока Китай и Америка борются за геополитическое первенство, остальные страны Восточной Азии просто хотят иметь простор для развития торговли и доступ на новые рынки. А сейчас самый большой рынок — это Китай». В результате на саммите АСЕАН (Филиппины, январь 2007 года) Китай занимает центральное положение, подписывая новое соглашение по торговле и услугам, и, что еще важнее, став полноправным участником различных соглашений, нацеленных на превращение АСЕАН в союз по образцу европейского[540].
Обозреватель из International Herald Tribune в июле 2004 года жаловался, что США не имеют стратегии в отношениях с Китаем: «Нашим действиям не хватает последовательности и определенности. Китай для нас — полноправный партнер? Вряд ли. Соперник? Иногда. Мы уверены, что поступаем правильно? Почти никогда. Не бог весть какая политика. Нам просто повезло, что, пока мы заняты Ираком, не случилось сколько-нибудь серьезных экономических или политических кризисов»[541].
И двумя с половиной годами позже у Соединенных Штатов все еще не было китайской стратегии. И лишь понимание, что трудности США в Ираке укрепили позицию Китая, заставило принять некоторые антикитайские инициативы и одновременно слегка отрезвило американскую политику. Впрочем, и новой комбинации недостает последовательности и определенности.
Можно выделить по меньшей мере три главные причины того, что у США до сих пор нет состоятельной политики в отношении Китая. Во-первых, решающую битву по сдерживанию растущей мощи Китая администрации Буша по-прежнему предстоит дать в Ираке. Вместо прежних планов, одержав легкую победу в Ираке, вести дела с Китаем с позиции силы теперь остается лишь мечтать о выходе из Ирака с минимальными потерями (в смысле доверия мирового сообщества Соединенным Штатам). В этих обстоятельствах были сделаны некоторые выпады против Китая и попытки передать часть своих полномочий «международного жандарма» австралийцам и японцам. Но пока Соединенные Штаты не вылезут из иракской трясины, им придется считаться с Китаем. Взглянув на дела в таком ракурсе, мы заметим, что китайская политика США достаточно последовательна: она представляет собой всего лишь тактический маневр, попытку приспособиться и спасти то, что еще можно спасти, в смысле доверия мирового сообщества Соединенным Штатам. С этим согласны даже те конгрессмены, которые недовольны действиями администрации. Вспомним, что поначалу демократы возражали против вторжения в Ирак именно потому, что это отвлекало от задачи противостоять Китаю. Но как только иракская авантюра пошла наперекосяк, сами демократы разделились в вопросе о том, как сократить потери. Теперь, совершенно забыв о «китайской угрозе», обсуждается вопрос о том, уходить из Ирака или нет, и если уходить, то как именно.
Вторая причина отсутствия у Соединенных Штатов последовательной китайской политики связана с трудностью определения национальных интересов США. Довольно многие согласно признают, что стратегия адаптации и приспособления отвечает интересам американского бизнеса, в особенности крупного бизнеса[542]. И действительно, крупный бизнес США с гораздо большим энтузиазмом воспринял китайский экономический подъем, чем японский экономический подъем в 1980-е годы, и это несмотря на то, что Китай больше угрожает американскому превосходству.
Китай с радостью приглашает и транснациональные компании, и иностранных инвесторов, и многие западные управленцы, которым так не нравилась прежняя закрытость Японии, теперь с энтузиазмом ведут дела в Китае с его дешевой рабочей силой и гигантским рынком сбыта... Япония быстро догнала Запад в отношении лицензирования технологий... Но Китай не только лицензировал технологии, для привлечения иностранных инвестиций он использует преимущества своего потенциально практически безразмерного рынка. В результате не только растут инвестиции, но... Китай оказывается огражденным от торговых войн. Те же самые транснациональные корпорации, которые когда-то сражались с японскими, вроде производителей автомобилей из Детройта, теперь делают крупные инвестиции в Китае, становясь инвесторами, которым не нужны ограничения на торговлю с Китаем[543].
Теперь старая поговорка «Что хорошо для General Motors, хорошо для Америки» больше не работает, пусть даже самой большой корпорацией Америки считается уже не General Motors, a Wal-Mart — лучший клиент Китая. Высказывая широко распространенное мнение, Фишман утверждает, что «предложения Китая так привлекательны для больших американских корпораций и для сверхбогатых людей, что уже не принимаются во внимание ни национальные интересы США, ни будущее здоровье национальной экономики»[544]. В подтверждение этого факта часто указывают на то, что почти половина американского экспорта и импорта осуществляется внутри транснациональных корпораций, где сырье и компоненты перемещаются между далеко отстоящими друг от друга фабриками и где осуществляется перемещение через государственные границы произведенных продуктов в целях сокращения расходов, в особенности расходов на заработную плату. Корпорации и инвесторы от этого сильно выигрывают, но сами государства, включая Соединенные Штаты, не выигрывают[545].
Поскольку интересы американских корпораций могут вступать в противоречие с национальными интересами США, то нет и единодушия в вопросе, способствует ли американо-китайское экономическое сближение национальным интересам США. Консерваторы вроде Пинкертона подчеркивают, что аутсорсинг угрожает национальной безопасности. Но даже самые авторитетные представители американского военно-промышленного комплекса сомневаются, можно ли поддерживать военное превосходство США без аутсорсинга, который обеспечивается Китаем только частично или вовсе не обеспечивается[546]. Демократы и представители профсоюзов подчеркивают, что из-за аутсорсинга и торговли теряются рабочие места, переходя к китайцам, и призывают правительство принять меры, чтобы заставить Китай ревальвировать свою валюту. Другие же подчеркивают, что еще опаснее быстрое обесценивание американского доллара, подвергающее риску «влияние США в мире» и погружающее Соединенные Штаты «в ту долговую яму, где долго страдала... Латинская Америка»[547]. Впрочем, некоторые указывают на те выгоды, которые дешевые китайские кредиты и товары дают не только сверхбогатым, но и другим, более низким слоям американского общества.
Соединенные Штаты по уши в долгах. «...Много должны рабочие, которые наращивают задолженность по кредитным карточкам или по сомнительным закладным, пытаясь хоть чуть-чуть прикоснуться к той пьянящей жизни высшего класса, который непрерывно богатеет... Рост долгов — одно из важнейших явлений общественной жизни в США. Долги позволяют менее обеспеченным тратить больше, чем у них есть, облегчая, таким образом, чувство несправедливости от того, что им не угнаться за богачами. И пока ставка процента резко не поднимется, не остановится в своем развитии и этот общественный процесс. Вот почему у Ху Цзиньтао такое влияние на Мэйн-стрит[548].
Говоря словами Кругмана, Соединенные Штаты «подсели на китайские долларовые закупки» — а мы добавим, что и на дешевые китайские товары, — и «когда этому придет конец, начнется жестокая ломка». Покончив с этой зависимостью, американская промышленность, возможно, станет более конкурентоспособной, но сначала наступит ломка[549]. Чем хуже идут дела в Ираке, тем глубже втягивается в эту зависимость администрация Буша, стремясь помешать развитию тяжелых экономических и социальных последствий внутри страны. Вот почему нынешняя администрация не торопится оказывать давление на Китай в вопросе о ревальвации юаня, вот почему хвалят Пятилетний план КПК (2005 года), вот почему администрация более сдержанно, чем Конгресс, жалуется на затопившие страну китайские товары и на утекающие в Китай рабочие места.
Усиленная антикитайская риторика и антикитайские инициативы на фронте геополитики — «разумные нападки на Китай», по Буту, — не просто прикрывают сдержанность нападок на Китай по вопросам экономики — «неразумные», по Буту. И здесь американцы не просто бьют себя в грудь, стараясь заверить государства-клиенты (и предупредить возможных соперников) в Восточной Азии и других регионах, что трудности в Ираке не повлияли на решимость США сохранить свое региональное и глобальное военное превосходство. Все это отвечает и национальным интересам, как их понимают главные персоны электоральной базы Республиканской партии при руководящей роли неоконсерваторов.
Как заявил Томас Франк, в последние двадцать лет одним из самых важных политических явлений в США стало появление «консерваторов-реваншистов». В основном это белые представители рабочих и среднего класса, стремящиеся отомстить за утрату своего статуса и относительное снижение доходов; они все больше обращаются к Богу, вооруженным силам и Республиканской партии в ущерб своим классовым интересам, рабочим организациям и Демократической партии. Неоконсерваторы умело воспользовались этими настроениями, завоевывая голоса избирателей, а когда пришли к власти, стали проводить политику в интересах богатых, тем самым снова воспроизводя разочарование, заставляющее их избирателей обращаться к Богу, вооруженным силам и Республиканской партии[550].
В системе этих взглядов (которые, впрочем, отличаются от взглядов традиционных консерваторов, республиканцев или демократов) не важно, что американское правительство и потребители пристрастились к дешевым китайским товарам и кредитам. Важно, чтобы президент Соединенных Штатов выглядел «настоящим патриотом и настоящим человеком, а для некоторых даже посланцем Бога в Белом доме»[551]. С этой целью надо сдерживать «неразумные» нападки на Китай, сопровождая это усилением «разумных» нападок, постоянно посылая коммунистическим лидерам Китая предупреждение: не оспаривать превосходство вооруженных сил США и принять американские ценности и свободы. И чем больше у американских вооруженных сил неприятностей в Ираке, тем громче звучат эти предостережения. Короче говоря, вторая причина того, что у Соединенных Штатов по-прежнему нет последовательной китайской политики, заключается в том, что у администрации Буша двойные обязательства: по отношению к крупному бизнесу и финансовым кругам, с одной стороны, и по отношению к «консерваторам-реваншистам» — с другой. Соответственно, непоследовательность американской политики по отношению к Китаю обусловлена необходимостью для администрации Буша приспосабливать стремление американского капитала получать прибыль от китайского экономического роста и в то же время потворствовать националистически-милитаристским настроениям своего электората.
Третья и пока последняя причина отсутствия последовательной китайской политики заключается в том, что до сих пор трудно установить настоящие и будущие направления политической экономии Китая. Здесь американские обозреватели и политики все время наталкиваются на «Великую (китайскую) стену неизвестного». До сих пор все больше утверждалось понимание того, что «сам размах и скорость подъема Китая... превращает его в непредсказуемый Х-фактор мировой [политической] экономии. Приятные и неприятные сюрпризы будут множиться, принося беспрецедентные прибыли, потери, угрозы и возможности». Однако до сих пор нет представления, каковы будут эти сюрпризы.
Единственное, что мы знаем, так это то, что мы ничего не знаем наверняка. Когда радикальные изменения происходят в такой громадной стране, как Китай, где осуществляется переход от командной экономики к рыночной, очень невелики шансы, чтобы у кого-то сложилась ясная картина происходящего, а возможно, этих шансов и вовсе нет. Если бы речь шла о небольшой стране, то и наше незнание не имело бы большого значения. Но оно пугает, когда речь идет о Китае[552].
И конечно, особенно пугает то, что на этом незнании строится политика США — государства, имеющего возможность устроить Армагеддон, которого так радостно ждут самые фанатичные представители «консерваторов-реваншистов». Проблема не в том, насколько рискованно и трудно предсказывать будущее, исходя из настоящего и прошлого. Главная проблема состоит в том, какие именно знания мобилизуются для этой цели. «В США, можно сказать, вообще не изучали историю Китая», — замечает Лирик Хью Хейл (Lyric Hughes Hale). Многие их тех, кто рассуждает о Китае, имеют «ничтожное количество устаревших фактов» и игнорируют то, что не укладывается в их схемы[553]. Причем то же «ничтожное количество устаревших фактов» положено в основу решений, формирующих китайскую политику США и, конкретнее, те реалистические стратегии, которые мы обсуждали в данной главе. За исключением Киссинджера, все ответственные за эти решения ничего не знают об истории Китая и очень мало знают об истории Запада. А между тем необходимо знать хотя бы что-то из прошлого, чтобы преодолеть «Великую стену неизвестного», окружающую подъем Китая, и оценить возможные последствия. И хотя непросто определить, что именно необходимо знать для правильного понимания, чего именно нам ждать, теперь мы обращаемся к определению именно этого круга сведений.
Недавно, дискутируя с Миршеймером, Збигнев Бжезинский дал определение «мирного подъема» Китая, очень похожее на определение Киссинджера: «Несомненно, Китай ассимилируется в международную систему. Руководство Китая, кажется, понимает, что просто вытеснить Соединенные Штаты не удастся, поэтому осторожное распространение влияния Китая представляется более надежным путем к первенству в мире». Возражая, Миршеймер повторяет утверждение, что «подъем Китая не может быть мирным». Если он и в следующие несколько десятилетий будет развиваться такими же темпами, «очень велика вероятность, что Соединенные Штаты и Китай втянутся в борьбу по обеспечению безопасности и, вполне возможно, в войну. Большинство соседей Китая, включая Индию, Японию, Сингапур, Южную Корею, Россию и Вьетнам, скорее всего, присоединятся к США в попытках сдержать усиление Китая»[554].
Различие взглядов здесь проистекает из различия методик. Миршеймер в большей степени занят теорией, чем практической политикой, поскольку, по его собственным словам, «нам неизвестно, как будет выглядеть практическая политика в 2025 году». А теория развития великих держав подсказывает, чего ждать, «когда в Китае во много раз вырастет валовой национальный продукт, а также его военная мощь». У него есть четкий (теоретический) ответ на этот вопрос: «Китай постарается вытеснить Соединенные Штаты из Азии так же, как когда-то Соединенные Штаты вытеснили великие государства Европы из Западного полушария»; а Соединенные Штаты «будут сдерживать Китай и в конечном итоге ослабят его настолько, что китайское превосходство в Азии станет невозможным... то есть будут вести себя по отношению к Китаю так, как США вели себя по отношению к СССР во время холодной войны»[555].
Бжезинский же, напротив, предпочитает теории политическую реальность, потому что «теория, по крайней мере в международных отношениях, по большей части ретроспективна. Когда случается нечто, не согласующееся с теорией, теорию пересматривают». Он подозревает, что именно так и случится в том, что касается отношений США и Китая. Во-первых, политика с позиции силы совершенно изменилась с появлением ядерного оружия. То, что в противостоянии США—СССР избегали прямых столкновений, «было обусловлено наличием такого оружия, которое при дальнейшей эскалации войны вызвало бы полное уничтожение человечества. Вот почему можно предположить, что китайцы не собираются так наращивать военную мощь, чтобы бросить вызов Соединенным Штатам». Более того, поведение великих держав вообще непредсказуемо: «Если бы Германия и Япония не повели себя так, как они себя повели, то, возможно, их режимы смогли бы уцелеть». В этом отношении «китайское руководство представляется гораздо более гибким и разумным, чем многие претенденты на статус великих держав в прошлом»[556].
Оба метода имеют рациональное зерно. То, что произойдет в «ближайшее время», зависит от массы людей и отдельных событий, которые в дальнейшем, как говорит Миршеймер, «вымываются из уравнения более глубокими причинами». И если у нас нет теории для установления и объяснения причин, мы не сможем понять, чего ждать, когда «осядет пыль», поднятая толпой действующих лиц и отдельными событиями. При этом глубинные причины нельзя считать абсолютно неизменными и неизбежными; как и действующие лица и отдельные события, это не просто «пыль». В идеальном случае теория политики и общества должна объяснять и перемены, и последовательность событий в поведении и взаимодействии главных действующих лиц; эта теория должна бы учить тому (если не соответственно самой теории, то хотя бы из исторического опыта), что она пытается описать и объяснить; и она должна определять те условия, при которых люди и отдельные события (вместо того, чтобы быть «вымытыми») нарушают установившееся направление развития или способствуют появлению новых направлений. Задача не из легких. Но для того, чтобы быть полезной, теория отношений между существующими и нарождающимися великими державами должна отвечать хотя бы двум требованиям: она должна иметь своим основанием исторический опыт, который больше всего соответствует разрешаемой проблеме, и она должна учитывать возможность разрыва с глубинными причинами. Если взглядам Бжезинского недостает теоретических оснований, то взглядам Миршеймера — понимания того, что возможны отклонения от предсказываемого исхода (например, от военной конфронтации), причем он делает свои построения на совершенно неподходящих исторических основаниях.
Миршеймер недооценивает историческую роль рынка и капитала, которые сами по себе были инструментами власти. Он считает дальнейшее экономическое развитие Китая условием его превращения со временем в великую державу, которая будет оспаривать военную мощь США. По логике его построений только превращение экономической мощи в военную, сейчас сконцентрированную у Соединенных Штатов, может сделать Китай действительно великой державой.
Если китайцы достаточно умны, они сосредоточат свои усилия на экономике, чтобы экономически сравняться с США. Затем уже они смогут перевести экономическую мощь в военную силу и обеспечить себе такое положение, когда они будут способны диктовать условия государствам своего региона и всячески вредить Соединенным Штатам... В настоящее время у Соединенных Штатов есть то преимущество, что ни одно государство Западного полушария не угрожает ни их выживанию, ни их безопасности. Вот почему американцы свободно рыщут по земному шару, творя всяческие безобразия на задних дворах других государств. Но и другие государства, конечно, включая Китай, имеют вполне законный интерес создавать Соединенным Штатам неприятности на их заднем дворе, да так, чтобы они оттуда больше никуда не выходили.
Впрочем, некоторые исторические данные заставляют сомневаться в том, что китайцы и дальше будут поступать разумно и продолжать использовать свой быстро растущий внутренний рынок и национальное богатство как инструменты регионального и мирового влияния (как, кажется, делали до сих пор, пока могучая военная машина США увязала в Ираке). Не соглашаясь с Бжезинским в том, что вряд ли установка Китая на дальнейший экономический рост приведет к конфликту с Соединенными Штатами, Миршеймер заявляет, «что такой взгляд мог быть оправданным в отношении Германии перед Первой мировой войной и в отношении Германии и Японии перед Второй мировой войной». И тем не менее, несмотря на «внушительный экономический рост», Германия развязала обе мировые войны, а Япония — конфликт в Азии[557]. На самом же деле Германия перед Первой мировой войной и Германия и Япония перед Второй мировой войной не так уж преуспевали экономически. Эти страны преуспевали в промышленном отношении, но в отношении национального богатства они имели практически такой же доход на душу населения, как Британия, и отставали от США[558]. Обращение Германии и Японии к войне фактически можно интерпретировать как попытку военными средствами получить ту власть, которую они не смогли получить экономическими средствами.
Соединенным Штатам для укрепления своей экономики, напротив, вовсе не надо было бросать вызов военной мощи Великобритании. Как мы уже говорили в главе 8, все, что было нужно, так это: 1) предоставить Великобритании и ее врагам возможность истощить друг друга в военном и финансовом отношениях; и 2) самим обогащаться за счет поставки товаров и кредитов той из воюющих сторон, которая оказывалась состоятельнее; наконец, 3) на последней стадии вмешаться в военные действия, чтобы получить право продиктовать подходящие условия мира, которые позволили бы им пользоваться собственной экономической мощью на как можно большем пространстве. На сегодняшний день не видно новой военной силы, обнаруживающей хоть какую-то склонность бросать вызов доминантному государству. И тем не менее это доминантное государство втянулось в войну, которой не видно конца, чтобы продемонстрировать то, что продемонстрировать невозможно. А именно: что оно способно навязывать миру свои интересы и свои ценности, пользуясь высокой способностью своих вооруженных сил к разрушению. В этих условиях не будет ли оптимальной такая стратегия Китая в отношениях с Соединенными Штатами, которая была бы некоторым вариантом давнишней стратегии США в отношении Великобритании? И не лучше ли для Китая: 1) дать Соединенным Штатам истощиться в военном и финансовом отношениях в бесконечной войне с терроризмом; 2) обогатиться поставкой товаров и кредитов все более несостоятельной сверхдержаве; и 3) использовать свои растущий национальный рынок и национальное богатство для перетягивания на свою сторону новых союзников (включая некоторые американские корпорации), чтобы установить новый миропорядок, центром которого стал бы Китай, но необязательно он будет самым сильным в военном отношении?
То, что Миршеймер даже не принимает во внимание такую возможность, отражает общее отношение американцев, которые вопрос последствий прогнозируемого возвышения Китая рассматривают исключительно в терминах соперничества, а не сотрудничества нынешних и будущих великих держав. Так, сложившиеся на сегодня отношения США и Китая обычно сравнивают с отношениями Германии и Великобритании в конце XIX — начале XX века, или с отношениями Японии и США в период между войнами, или с отношениями США и СССР после Второй мировой войны. Удивительно, но большинство американских аналитиков не замечают самого подходящего сравнения — сравнения современных отношений США и Китая с отношениями государства-гегемона конца XIX — начала XX века (Соединенное Королевство) и самого активно развивавшегося государства той эпохи (Соединенные Штаты). Эти отношения прошли путь от глубокой взаимной вражды до все большего сотрудничества, причем именно тогда, когда Соединенные Штаты начали угрожать гегемонии британцев на региональном и мировом уровнях[559]. Если такое случалось раньше, почему же этому не повториться теперь? Теория, не дающая ответа на данный вопрос и предсказывающая, что Соединенные Штаты и Китай движутся к неотвратимой военной конфронтации (через двадцать-тридцать лет), хуже, чем отсутствие теории вообще.
Тем более что теория Миршеймера (а также представления Каплана и Пинкертона, о которых мы говорили в главе 10) совершенно игнорирует исторический опыт межгосударственных отношений собственно в Восточной Азии. В настоящей главе мы ставим себе целью показать, что долгосрочная динамика развития, кардинально отличающаяся от западной, на которой основана теория Миршеймера, характерна не только для Китая (как отмечает Киссинджер), но и для всей системы межгосударственных отношений в Восточной Азии. Развитие этих особых отношений привело к тому, что уже в XVHI — начале XIX века здесь широко признавали первенство Китая в государственном строительстве и создании национальной экономики. Одновременно были заложены основы дальнейшего включения Восточной Азии в структуры охватившей мир европейской системы на правах подчиненности. Это включение изменило, но не разрушило сложившуюся к тому времени региональную систему межгосударственных отношений. Более того, включенная система повлияла и на саму включившую ее западную систему. В результате возникли гибридные политико-экономические формы, в особенности способствовавшие экономическому возрождению Восточной Азии и такому последующему преображению мира, которого не предполагали теории, основанные на одном лишь западном опыте.
Согласно одному из величайших мифов западной социологии, национальные государства и создаваемая ими система государств — это европейское изобретение. На самом деле за исключением нескольких государств, которые возникли как европейские колонии (в особенности Индонезия, Малайзия и Филиппины), самые главные государства Восточной Азии — от Японии, Кореи и Китая до Вьетнама, Лаоса, Таиланда и Камбоджи — были национальными государствами задолго до появления национальных государств в Европе. Более того, все они были связаны друг с другом, напрямую или через общий центр — Китай, торговлей и дипломатическими отношениями и держались вместе, имея общие принципы, нормы и правила, которыми регулировались их взаимоотношения как единого мира среди других миров. Японские ученые — специалисты по реконструкции вассальной системы торговли, центром которой был Китай, показали, что эта система государств имела достаточно сходств с европейской системой государств и их можно сравнивать[560].
Обе системы объединяли множество политических юрисдикций, имеющих общее культурное наследие и активно торговавших друг с другом. Хотя торговля между отдельными протогосударствами была лучше отрегулирована в Восточной Азии, чем в Европе, со времени правления династии Сон (960-1276) расцветает и частная торговля с «заграницей», которая преобразовала природу вассальной торговли, причем главной ее целью, по словам Такеси Хамаситы (Takeshi Hamashita), «стала погоня за прибылью посредством неофициальной торговли, дополнявшей официальную». Сходство двух систем проявлялось и в характерной для обеих межгосударственной конкуренции. Отдельные территории, соединенные вассальной системой торговли с центром — Китаем, «были достаточно близки, чтобы влиять друг на друга, но при этом достаточно далеки, чтобы ассимилироваться или быть ассимилированными». Вассальная система торговли была для них той символической структурой политико-экономического взаимодействия, которая давала периферийным районам достаточно свободы, чтобы сохранять значительную автономность от китайского центра. Так, Япония и Вьетнам были периферийными членами этой системы, но оставались соперниками Китая в попытке утвердиться в качестве империи. Япония установила отношения вассальной зависимости с государством Рюкю, а Вьетнам — с Лаосом[561]. Сугихара определенно придерживается мнения, что распространение новейших технологий и организационных ноу-хау в Восточной Азии позволяет думать, что «существовала восточноазиатская политическая система с несколькими центрами... многие черты которой аналогичны характеристикам межгосударственной системы Европы»[562].
Указанные сходства делают осмысленным сравнение двух систем. Но как только мы начнем сравнивать динамику их развития, немедленно выдвигаются на первый план два фундаментальных различия. Во-первых, как мы уже говорили, европейская система развивалась в процессе непрерывного военного соперничества между составлявшими систему народами, а также в стремлении к географической экспансии и самой системы, и ее перемещавшегося центра. Продолжительные периоды мира были скорее исключением, чем правилом развития европейских государств. Так, «“столетний мир” (1815-1914) после наполеоновских войн был неслыханным явлением для западной цивилизации»[563]. Но даже во время «столетнего мира» европейские государства вели многочисленные завоевательные войны на неевропейских территориях и форсировали гонку вооружений, что в итоге привело к индустриализации войны. И если первоначальным результатом стала новая волна географической экспансии, ослабившей напряженность в системе европейских государств, то конечным результатом стал новый раунд беспримерно разрушительных войн между европейскими государствами (1914-1945)[564].
Система государств Восточной Азии решительно отличалась от системы европейских государств почти полным отсутствием военного соперничества и географического расширения системы за пределы ее границ. За исключением приграничных войн Китая, о которых мы еще поговорим, до поглощения системой европейских национальных государств национальные государства восточноазиатской системы практически постоянно жили в мире друг с другом, и в течение не ста, а трехсот лет. Трехсотлетний мир был нарушен двумя вторжениями Японии в Корею, причем за обоими последовала война с Китаем: китайско-японские войны 1592-1598 годов и 1894-1895 годов. Между 1598-м и 1894 годом Китай не участвовал только в двух войнах: сиамско-бирманских 1607-1618 и 1660-1662 годов — и участвовал в трех кратких войнах с Бирмой (1659-1660 и 1767-1771 годов) и с Вьетнамом (1788-1789). Так что в отношении Китая мы можем заявить о пятисотлетием мире, поскольку в течение двухсот лет до японского вторжения в Корею Китай воевал с другими азиатскими государствами только во время вторжения Вьетнама (1406-1428) для восстановления династии Тран[565].
Редкие войны между восточноазиатскими государствами свидетельствуют о другом фундаментальном различии между двумя системами государств: соревнуясь друг с другом, восточноазиатские государства не обнаруживают ни тенденции строить империи вне своих границ, ни стремления участвовать в гонке вооружений, хоть сколько-нибудь похожей на европейскую. Они соревнуются в другом. Сугихара, например, обнаруживает конкуренцию в двух дополняющих друг друга тенденциях в Японии эпохи династии Токутава (1600-1868): в попытке Японии перенести из Китая на свою территорию центр вассальной системы торговли, а также в интенсивном поглощении технологических и организационных новшеств из Кореи и Китая в сельском хозяйстве, добыче полезных ископаемых и производстве. Как замечает Хейта Кавакацу (Heita Kawakatsu), таким образом «Япония пыталась стать маленьким Китаем как идеологически, так и в материальном отношении»[566]. Соревнование такого рода направляло развитие Восточной Азии к созданию государств и национальных экономик, а не к войнам и территориальной экспансии, то есть в направлении, обратном тому, каким шла Европа.
Здесь можно заметить противоречие с тем фактом, что Китай вел длительные войны на своих границах в последние годы правления династии Мин и в первые сто пятьдесят лет правления династии Цин. Как отмечает Питер Пердью (Peter Perdue), история системы государств с центром в Китае предстает в совершенно ином свете, если смотреть «с границы». Особая военная активность Китая на северных и северо-западных границах объясняется обилием там кочевых племен, постоянно опустошавших приграничные поселения и даже доходивших до китайской столицы. Военная деятельность еще усиливается, когда в 1644 году захватчики с севера устанавливают правление династии Цин и начинают укрепляться, чтобы другие пришельцы с севера не поступили с ними так же, как они с династией Мин.
На севере и северо-западе Китай столкнулся с народами гораздо более сильными и своеобразными, чем на других своих границах. Было ясно, что ситуация на севере угрожает всей традиционной системе торговли. И династия Цин смогла предъявить серьезные претензии на роль центра сфокусированной на Пекине вассальной системы только после заключения военных союзов с восточными монголами, истребления соперничавших западных монголов, покорения Синьцзяня и формального объявления Тибета своим сюзеренитетом[567].
Последующая территориальная экспансия и поддерживавшая ее военная активность закрепили границы, которые затем тщательно охранялись следующими китайскими режимами. Все они стремились превратить находившуюся в постоянной опасности границу в мирную периферию, в буферную зону, которая стала бы защитой против набегов завоевателей из Внутренней Азии. Как только к 1760-м годам эта цель была достигнута, территориальная экспансия прекратилась, а военная деятельность приняла вид полицейских акций, поддерживавших монопольное право китайского государства на применение насилия в рамках вновь установленных границ. Несмотря на достаточный размах, эта территориальная экспансия не может сравниться с несколькими волнами европейских экспансий — более ранней испанской экспансией в обеих Америках и в Юго-Восточной Азии, с современной экспансией России на севере Азии и с голландской экспансией в Юго-Восточной Азии, не говоря уже о позднейшей экспансии Великобритании в Южной Азии и Африке и об отголосках этого явления в Северной Америке и Австралии. В отличие от этих следовавших друг за другом захватов экспансия династии Цин была довольно ограниченной как по размерам, так и во времени, преследуя цели определения границ и не будучи звеном в бесконечной цепи связанных территориальных экспансий.
Разница была не только количественной, но и качественной. Территориальная экспансия Китая при династии Цин не ограничивалась своего рода «саморазворачивающимся циклом», о котором мы говорили в главе 8, когда соперничающие военные машины европейских государств поддерживают экспансию за счет других народов и государств и сами ею поддерживаются. Такого саморазворачивающегося цикла не было в Восточной Азии. Китайская территориальная экспансия эпохи Цин не была вызвана конкуренцией с другими государствами за ресурсы, добываемые на дальних заграничных перифериях, равно как не стала она и результатом этой конкуренции. Политическая экономия, обычно связанная с такой конкуренцией, не имеет ничего общего с практикой ведения хозяйства в Китае: «Вместо того чтобы получать с периферии ресурсы, китайское государство скорее в них инвестирует. Осуществляя политическую экспансию по включению новых территорий, правительство снабжало периферию ресурсами, а не изымало их оттуда»[568].
Это различие в развитии европейской и восточноазиатской систем государств было связано (и в основных чертах определялось) двумя другими различиями — иным распределением власти среди членов системы, а также тем, в какой степени главный источник власти был внутренним или внешним по отношению к системе. Еще до «долгого» XVI века в истории Европы (1350-1650) и до эпохи Мин в истории Восточной Азии (1368-1643) политическая, экономическая и культурная власть в Восточной Азии была гораздо больше сконцентрирована в центре (в Китае), чем это было в Европе, где вообще было нелегко указать истинный центр. Это отличие еще больше усилилось после провала в 1592-1598 годах попытки Японии сменить Китай в качестве военного центра и после институализации европейского баланса сил Вестфальским договором 1648 года.
Структура сбалансированности власти европейской системы сама по себе подталкивала европейские государства к войне друг с другом. Как подчеркивает Полани, механизмы уравновешивания власти — механизмы, при помощи которых «три или более членов способны употребить власть... то есть употреблять власть более слабых против увеличения власти более сильных» — были важнейшими для обеспечения «столетнего мира» в XIX веке. Исторически же механизмы уравновешивания власти всегда обеспечивали независимость отдельных членов «только при помощи бесконечных войн, в которых воюющие стороны то и дело менялись»[569]. И если в XIX веке те же самые механизмы привели не к войне, а к миру, то только потому, что исключительная концентрация политической и экономической власти у Великобритании позволила превратить баланс сил из механизма, который не мог оставаться в руках одного государства и функционировал посредством войн, в инструмент неформальной власти Великобритании, содействовавший миру[570].
Нарастание в XIX веке дисбаланса сил при одновременном сокращении войн в системе европейских государств позволяет нам предположить, что именно неравномерное распределение власти, типичное для государств восточноазиатской системы, было причиной того, что здесь войны не были столь частым явлением. Однако тот факт, что концентрация власти в XIX веке в руках Великобритании сопровождалась усилением конкуренции между государствами как в производстве все более разрушительного оружия, так и в применении его с целью обеспечить себе доступ к ресурсам вне системы, позволяет сделать вывод, что неравномерное распределение власти само по себе не объясняет, почему в восточноазиатской системе государств отсутствовали эти два вида конкуренции. Необходимо выявить какой-то иной ингредиент (присущий европейской системе и отсутствующий в восточноазиатской «смеси»), обусловивший иную модель межгосударственной конкуренции. Самым подходящим кандидатом на это место нам представляется экстравертность европейского пути развития сравнительно с восточноазиатским путем.
Хотя для деятельности обеих систем главной была торговля (внутри государств, между ними, а также трансграничная), для европейской системы гораздо важнее (экономически и политически) была международная, а не внутренняя торговля. Торговля Востока с Западом была важным источником благосостояния и власти прежде всего для европейских, а не для восточноазиатских государств, тем более Китая. Именно эта фундаментальная асимметрия лежит в основе богатства Венеции, она стимулировала иберийские государства, подхлестывала генуэзцев (соперников Венеции) и помогала им искать прямых связей с Востоком[571]. Из-за этой же асимметрии, как мы увидим ниже, невелика была отдача, сравнительно с затратами, от экспедиции к Индийскому океану, предпринятой в XV веке Чжэн Хэ. Если бы не эта недооценка связей с Западом, Чжэн Хэ вполне мог бы проплыть «вокруг Африки и “открыть” Португалию за несколько десятилетий до того, как Генрих Мореплаватель отплыл из Сюты (Испания) на юг»[572]. «Случайное» открытие Колумбом Америки, когда он искал кратчайший путь к богатствам Азии, изменило характер этой асимметрии, дав европейским государствам новые средства поиска выхода на азиатские рынки, а также новые источники обогащения и власти в районе Атлантики. Но даже через двести лет после открытия Колумба Чарльз Давенант (Charles Davenant) по-прежнему считал, что тот, кто контролирует торговлю в Азии, имеет возможность «диктовать свои условия всему миру коммерции»[573].
В главе 8 мы утверждали, что экстравертность борьбы за власть европейских государств в основном и определила особую комбинацию капитализма, милитаризма и захвата территорий, сделавшую реальностью глобализацию европейской системы. Развитие восточноазиатской системы в противоположном направлении, когда все возрастающая интроверсия борьбы за власть породила такую комбинацию политических и экономических факторов, где не было стремления к «бесконечной» территориальной экспансии, теперь можно считать подтверждением этого факта от противного. Но как появление экстравертного европейского пути объяснимо лишь в свете распространения тех стратегий власти, которые появились в итальянских городах-государствах, так и появление интровертного восточноазиатского пути объяснимо лишь в свете успеха политики развития величайшего экономического рынка своего времени при династиях Мин и Цин.
Национальный рынок, как и национальное государство и система государств, тоже изобретен не на Западе. Как мы уже видели в части I, Смит очень хорошо знал то, что потом забыла западная наука: на протяжении всего XVIII века самые большие рынки были не в Европе, а в Китае. Национальный рынок Китая прошел долгий путь становления, но его конфигурация в XVIII веке сложилась в результате государственного строительства эпохи Мин и ранней эпохи Цин.
В период правления Южной династии Сон (1127-1276) огромные военные расходы и репарации в связи с войнами с монголами и тунгусскими народами вдоль северных границ Китая, а также утрата контроля над Шелковым путем и ослабление таких доходных государственных монополий, как производство соли, железа и вина, побудили китайский двор поощрять частную морскую торговлю как источник государственных доходов. Особое значение имела поддержка судоходства в виде усовершенствования технологии навигации, а также техническая помощь судостроителям. Остроносые, с плоским днищем китайские джонки (с слегка заостренным носом и тупой, обрубленной кормой) были исключительно пригодны для мореходства, тем более что именно на них впервые начали использовать компас. Они могли на большой скорости ходить по бурным морям, как никакие другие суда в мире. Трудности военного времени и территориальные потери на севере вызвали массовую миграцию в южные районы, которые особенно хорошо подходили для выращивания высокоурожайного заливного риса. А поскольку при таком типе культивирования дополнительно вложенный труд может существенно увеличить продуктивность хозяйства, в этих регионах быстро росло население, и его плотность стала выше, чем в Европе. Более того, прибыльное разведение заливного риса, гарантировавшее получение излишков сверх необходимого для пропитания, позволило увеличивать посевные площади и разнообразить выращиваемые культуры (которые затем продавали), так что возникают и несельскохозяйственные сферы деятельности[574].
Благодаря развитию морской торговли и культивированию заливного риса прибрежные районы переживают продолжительный экономический подъем, основанный на развитии технологий мореплавания, повышении значения морского Шелкового пути и расцвете Гуанчжоу, Цюаньчжоу и других небольших портовых городов на юго-восточном побережье как центров вассальной системы торговли. В то же время китайские поселения на островах Юго-Восточной Азии успешно развивали частную морскую торговлю, так что этот вид торговли (а не официально принятая вассальная система) становился определяющей формой экономического обмена Китая с приморской Азией[575]. При династии Юань (1277-1368) продолжается государственная поддержка частной торговли и миграции населения, и в Юго-Восточной Азии, в южных морях и по всему Индийскому океану формируется столь же развитая торговая сеть, как и современная ей европейская. Так что уже в правление Сон и Юань в Восточной Азии складываются тенденции, которые затем станут типичной характеристикой европейского пути развития[576].
Однако в Восточной Азии эти тенденции не привели к соревнованию государств в строительстве заморских коммерческих и торговых империй, как это произошло в Европе. Напротив, в правление Мин возникшие тенденции были взяты государством под контроль благодаря проведению политики приоритетной поддержки внутренней торговли и запрету на внешнюю торговлю. С переносом столицы из Наньцзиня (Нанкина) в Пекин (в целях укрепления северных границ от набегов монголов) на север распространились те схемы рыночного обмена, что возникли на юге. Стремясь обеспечить гарантированную поставку продовольствия в столицу и прилегающий район, правители из династии Мин отремонтировали и расширили систему каналов, соединив южные районы, где выращивался рис, с находившимся на севере политическим центром. Эти действия способствовали дальнейшему развитию рыночной экономики и росту «городов на каналах» в долине Янцзы. В начале правления Мин начинают культивировать и хлопок. Последующая специализация севера на производстве хлопка-сырца, а долины Янцзы — на производстве хлопчатобумажных тканей еще больше стимулировали рост внутреннего рынка, развивая торговлю севера с югом по Большому каналу[577].
Формируя и развивая национальный рынок, правители династии Мин стремились также к централизации контроля над доходами и вводили административные ограничения на морскую торговлю и на миграцию населения в Юго-Восточную Азию. Семь великих плаваний адмирала Чжэн Хэ в Юго-Восточную Азию и через Индийский океан (1405-1433) также были задуманы для укрепления государственного контроля над международной торговлей. Однако эти экспедиции оказались чрезвычайно дорогостоящими, а поскольку в это время особую опасность представляли угрозы на северных границах, то с морскими экспедициями покончили. Более чем на столетие режим Мин обратился к внутренним проблемам: внутреннюю торговлю по-прежнему поддерживали, а на негосударственную морскую торговлю ввели строгие ограничения, строжайшие меры принимались против несанкционированной торговли с приморскими районами Азии, было ограничено число пунктов, занимавшихся вассальной торговлей, и даже строительство кораблей для морского плавания было запрещено[578].
Жанет Абу-Лугход (Janet Abu-Lughod) заявляет, что уход Китая в эпоху Мин из зоны Индийского океана «озадачивал и даже приводил в отчаяние серьезных ученых, по крайней мере в течение последних ста лет»: «Когда Китай был уже близок к тому, чтобы доминировать на значительной территории и пользоваться технологическими новшествами не только на производстве, но также в военном и морском деле... почему в это время Китай делает решительный поворот, отводит свой флот и оставляет за собой огромное незанятое пространство, которое еще не были готовы заполнить торговые суда мусульман, не поддерживаемые морской мощью соответствующих государств, но которое быстро и с радостью заполнили европейцы — правда, спустя семьдесят лет?»[579]
Простой ответ на этот вопрос мы получим, если снова обратимся к несходству способов повышения благосостояния и укрепления власти в Восточной Азии и в Европе. Европейские страны вели бесконечные войны за установление исключительного контроля над морскими путями, связывающими Восток с Западом, потому что контроль над торговлей с Востоком был для них главным источником повышения благосостояния и укрепления власти. Для китайских правителей, напротив, контроль над торговыми путями был не так важен, как мирные отношения с соседними государствами и собирание своих густонаселенных территорий в национальную экономику на основе сельского хозяйства. Так что со стороны правителей Мин было в высшей степени разумно не тратить свои ресурсы на установление контроля за торговыми путями Восток—Запад и вместо этого сосредоточиться на развитии внутреннего рынка, закладывая основы того, что Смит позднее назвал «естественным» путем к изобилию.
В самом деле, даже китайская «вассальная» торговля, масштабы которой должны были расширить экспедиции Чжэн Хэ, а правители Мин их сократили, экономически стоила больше, чем приносила доходов. С тех пор как более тысячи лет назад, при династиях Цинь и Хань, была установлена унифицированная система налогообложения, отношения данничества между китайским императорским двором и государствами-вассалами не были связаны со сбором налогов. Напротив, после династии Тан (за исключением времени правления династии Юань) государства-вассалы предлагали китайскому императорскому двору лишь символические дары, а в ответ получали гораздо более ценные. Так что номинальная «дань» была фактически двусторонней транзакцией, позволявшей Срединному царству «покупать» верность государств-вассалов и в то же время контролировать поток людей и товаров через свои далеко раскинувшиеся границы[580].
Устойчивость и эффективность этой практики, которая в масштабе всемирной истории стала самым ярким подтверждением истинности максимы Гоббса: «Богатство, соединенное с щедростью, также является могуществом, ибо оно приносит друзей и слуг», зависела от нескольких условий. Китайской экономике нужны были ресурсы, чтобы платить вассальным государствам за лояльность; китайское государство должно было иметь возможность распоряжаться этими ресурсами; сопредельные государства не должны были сомневаться, что любые попытки отнять у Китая (государства и экономики) такие ресурсы путем набегов, завоеваний, войн или просто нелегальной торговли не пройдут. Несмотря на успехи в создании и развитии национальной экономики (или, возможно, благодаря им), к началу XVI века политика ориентации на внутренний рынок эпохи Мин столкнулась с трудностями в обеспечении соответствующих условий. Широкая коррупция, растущая инфляция и недостаток финансов внутри страны сопровождались нарастанием давления извне в связи с натиском чжурчжэней на севере и распространением нелегальной торговли в обход государственных сборщиков налогов на юго-восточном побережье. Нелегальную торговлю, которой занимались военизированные китайские и японские предприниматели, активно поддерживали также японские военно-феодальные правители, стремившиеся использовать доходную торговлю китайскими товарами в своей междоусобной борьбе. Испытывая стесненность в финансах и ограничивая затратную вассальную систему торговли, Мин не могли осуществлять действенный военный контроль в южных прибрежных районах, и основной формой экономического обмена здесь снова становится частная торговля[581].
Внутренние неудачи и давление извне накладывались друг на друга, провоцируя напряженность в обществе, грозившую социальным взрывом. Поскольку управлять империей становилось все сложнее, правители Мин попробовали уйти от кризиса, облегчив положение крестьян, реформировав налоги и воспользовавшись доходами от процветавшей частной торговли. Барщина и подати в виде части урожая — весьма обременительные для крестьян и вызывавшие социальное напряжение — по большей части были заменены единым налогом, который выплачивался серебром. Пришедшие в негодность бумажные деньги были заменены серебряным стандартом, а в 1560-е годы ради увеличения притока серебра из-за границы ослабили ограничения на торговлю с Юго-Восточной Азией и обложили налогом торговцев, получивших разрешение на морскую торговлю[582].
Эти изменения в фискальной, денежной и торговой политике способствовали огромному притоку серебра благодаря морской торговле сначала с Японией (главным поставщиком серебра в регионе), а затем с Европой и обеими Америками[583].
Однако несмотря на то, что Испания стала перевозить свое американское серебро в Китай через Манилу и это значительно смягчило финансовый и социальный кризис, финансовые трудности правителей Мин усугубились из-за дорогостоящей войны с Японией в 1590-е годы, полномасштабной войны с маньчжурами в 1610-е годы и возросшей коррупции при дворе и вообще в административном аппарате. Навязанные Японией ограничения на торговлю (1630-е годы) и значительное уменьшение поставок европейского серебра (1630-е и 1640-е) стали последней каплей: с повышением цены на серебро увеличилась налоговая нагрузка на крестьян, так что всю империю охватили волнения, приведшие к падению династии Мин в 1644 году[584].
С укреплением династии Цин произошел возврат к политике Мин, отдававшей предпочтение внутренней, а не внешней торговле, причем это политика проводилась даже более жестко. В период 1661-1683 годов Цин вновь запрещают частные морские перевозки и проводят такую суровую земельную политику, что юго-восточные прибрежные районы Китая превращаются из основного региона, связывавшего Китай с мировыми рынками, в совершенно обезлюдевшие земли, которые не связывают, а разделяют два мира. Запрет на морские перевозки был отменен только в 1683 году, однако вводились строгие ограничения на строительство морских судов, определявшие допустимые размеры и вес торговых джонок, а оружие на борту вообще запрещалось. Так начиналась новая эпоха, когда торговля стала легальной, но Китай как морская держава утратил свою, пусть и относительную, самостоятельность. Затем в 1717 году китайским подданным было вообще запрещено совершать частные поездки морем, а в 1757 году единственным портом для ведения международной торговли был назначен Гуанчжоу, так что развитие всего юго-восточного побережья затормозилось почти на сто лет[585].
В то время как внешняя торговля сокращалась, присоединение целого ряда приграничных районов не только расширило внутренний рынок, но и сократило защитные издержки по всей империи — это сокращение было проведено правителями в форме снижения и стабилизации налогов. Низкое и стабильное налогообложение сопровождалось активными действиями государства, которое истребляло коррупцию в среде бюрократов, пресекало уклонение от налогов, производило учет земли по всей империи, осуществляло фискальные реформы и совершенствовало системы сбора информации. Большие результаты принесли также перераспределение земель и их освоение. Для укрепления своей власти над хань-скими землевладельцами правители Цин еще в начале своего правления поощряли дальнейшее деление больших поместий на мелкие клочки земли, а также превращение крепостных в арендаторов. Одновременно были запущены разнообразные программы культивации земли, чтобы восстановить фискальную базу, не поднимая налогов[586].
Проведя «двойную» демократизацию землевладения — в виде дробления больших поместий и через культивацию земель, правительство перешло к развернутым действиям по созданию и развитию инфраструктуры гидросооружений. Высокопоставленный китайский чиновник Чэнь Хонмоу (Chen Hongmou) считал, что, «когда бедные люди вводят в оборот новые земли, администрация должна вовремя обеспечить им помощь в создании локальных ирригационных систем. Если на местном уровне нет возможности финансировать такие проекты, деньги должно выделить государство. Поскольку, если создание систем водоснабжения будет определяться местными возможностями, сделать удастся очень немного»[587].
Правительственные программы поддержки сельского хозяйства, ирригации и водного транспорта были составляющими борьбы Цин с временной и географической неравномерностью экономического развития страны. Как мы уже отмечали, методом борьбы с географической неравномерностью была политика подъема периферийных районов с помощью рыночных механизмов. Этому служило содействие миграции в малонаселенные районы через информирование населения, создание инфраструктуры и займы, распространение новых сортов зерновых и новых ремесел, большие вложения в инфраструктуру с целью обеспечить пропитание населения в экологически неблагоприятных районах, а также такое налогообложение земли, которое поддерживало бы беднейшие регионы[588].
Что же до неравномерности временного развития, то здесь Цин действовали прежде всего путем широкого и очень хорошо скоординированного создания постоянно поддерживаемых запасов зерна. Правительство Цин полагалось на рыночные механизмы в деле обеспечения пропитанием огромного и все растущего населения Китая не меньше своих предшественников, а может быть, и больше. Однако оно превзошло все другие правительства в защите населения от изменчивости рынка зерновых, создавая систему зернохранилищ, которые позволяли в плодородные годы закупать и закладывать на хранение зерно по низким ценам, а во времена недорода и высоких цен — продавать его по ценам ниже рыночных. Больше того, чиновники самого высокого уровня занимались координацией притока запасов зерна в местные зернохранилища так, что каждое из них могло быстро и эффективно отреагировать на циклические изменения цен[589].
Результатом принятых экономических мер были исключительный мир, процветание и демографический рост, которые превратили Китай XVIII века в яркий пример «естественного пути к изобилию», а для европейцев, выступавших за просвещенную монархию, меритократию и сельское хозяйство как основу национальной экономики, это был еще и вдохновляющий пример. И хотя, замечает Роу, ни один из китайских ученых XVIII века не изучал вклад частного предпринимательства в национальную экономику, Чэнь Хонмоу, которого мы уже цитировали, тем не менее считал рынок важным инструментом управления — так же как Смит, Гоббс, Локк или Монтескье.
Чэнь без колебаний прибегает к аргументу о выгоде, когда ему надо заручиться поддержкой местного населения для осуществления различных проектов, таких как строительство новых дорог, введение в региональном производстве новых наименований производимых на экспорт товаров, строительство общинных зернохранилищ и т. д. Оперируя понятием, очень близким к «невидимой руке» Смита, Чэнь заявляет, что эти новации принесут выгоду всем... так, что выгоду получит каждый[590].
Однако ни Чэнь, ни его современники «не отвергают конфуцианского идеала общественной гармонии в угоду представлению о ничем не сдерживаемой борьбе на рынках... и откровенной политики laissez-faire (полной свободы торговли)»[591]. Хотя Смит не был конфуцианцем, как мы видели в главе 2, он, как и Чэнь, не принимал идею обращения к политике laissez-faire, если это идет в ущерб общественному спокойствию и национальной безопасности. И окажись он на месте Чэня, он, наверное, поступал бы так же. Правда, Смит считал, что развитие внешней торговли, в особенности с использованием китайского флота, способствовало бы дальнейшему обогащению Китая. Однако в своем «Богатстве народов» он выступает именно за такое экономическое развитие, которое проводили правители Цин: приоритетное развитие сельского хозяйства, перераспределение земли и ее культивация, создание и расширение внутреннего рынка.
Недостаток представлений Чэня и правителей Цин о развитии страны состоит не в том, что они отвергали безоговорочное обращение к политике laissez-faire, а в том, что они не видели, как собирается буря, готовая обрушиться на берега Китая. Как и Смит, они не смогли увидеть, что по видимости «неестественный» путь Европы к изобилию по существу был переустройством мира через созидательное разрушение, чего еще не знала история мира. По словам Макнила, «европейские корабли вывернули Евразию наизнанку. Теперь местом столкновения с чужаками становятся не степи, а моря, и автономному существованию азиатских народов и государств приходит конец»[592]. Если уж Смит, находившийся в эпицентре бури, не видел ее приближения, то надо извинить слепоту Чэня и правителей Цин. Важнее то, что они, как и многие наши современники, не видели фундаментальной разницы между капиталистическим и некапиталистическим рыночным развитием.
В заключении своего классического исследования о формировании «самого большого и устойчивого государства в мире» Марк Элвин высказывает мысль, что в результате собственных успехов в развитии гигантского национального рынка Китай попал в ловушку в высокой точке равновесия. Из-за быстрого роста производства и населения истощились все ресурсы, кроме рабочей силы, и поэтому вводить повышающие доходность инновации становится очень трудно.
Уменьшение излишков сельскохозяйственной продукции, падение доходов и спроса на душу населения, снижение стоимости рабочей силы и рост затрат на ресурсы и капитал, когда технологии в сельском хозяйстве и на транспорте уже достигли такого высокого уровня, что усовершенствования становятся непростыми, привели к тому, что крестьяне и торговцы уже не могли двигаться в сторону трудосберегающей механизации, но только в сторону экономии средств на ресурсах и на основном капитале. Огромные, но практически статичные рынки не могли создать для системы производства тех узких мест, которые стимулировали бы творческую активность. Когда возникает кратковременная нехватка чего-либо, расторопность торговли при дешевом транспорте становится более действенным и надежным средством, чем изобретение новых машин. Эту ситуацию можно характеризовать как «ловушку в высокой точке равновесия»[593].
Из сказанного не вполне понятно, когда конкретно Китай попался в ловушку в высокой точке равновесия. Элвин делает два утверждения, которые не то чтобы помогают ответить этот вопрос, но определяют природу рыночного развития при династии Мин и в начале правления Цин. Первое состоит в том, что с отменой крепостничества и кабального арендаторства в эпоху Цин в сельских районах началось развитие «общества совершенно нового типа». Второе — в том, что «технологические инновации и изобретения в период 800-1300 годов привели к таким невероятным переменам, результат которых может быть описан адекватно только как революция, так что последующее развитие Китая замедлилось не только относительно быстро развивавшейся Европы, но и относительно предшествующего развития самого Китая»[594].
Описание развития Китая до 1300 года выходит за рамки нашего исследования. Здесь нам достаточно сказать, что есть надежные основания (включая приводимые Элвином) поверить утверждению Кристофера Чейз-Данна (Christopher Chase-Dunn) и Томаса Холла (Thomas Hall), что «капитализм» едва не состоялся в Китае эпохи Сон[595]. В настоящей главе мы уже отмечали, что тенденции, ставшие типичными для развития Европы по капиталистическому пути в «долгом» XVI веке, уже имелись в Китае в эпохи Сон и Юань. Поэтому замедление развития Китая после 1300 года можно рассматривать как первое попадание в ловушку в высокой точке равновесия — что, кажется, делает и сам Смит, когда замечает: «Возможно, еще задолго до Марко Поло Китай приобрел все те богатства, которые можно было приобрести при его законах и институтах»[596].
Однако приведенная интерпретация противоречит факту необыкновенного экономического роста, который Сугихара называет китайским чудом XVIII века и благодаря которому (как мы видели на графике 1.1) доля Восточной Азии в мировом ВВП продолжала расти еще в течение полувека после начала британской промышленной революции. Как же объяснить этот новый виток экономического роста, если Китай вступил в период застоя около 1300 года или даже раньше? Неужели деятельность правителей Мин и Цин (в начале их правления) по государственному строительству и развитию экономики, а также появление при Цин «абсолютно нового типа общества в деревне» не помогли Китаю освободиться из этой ловушки в высокой точке равновесия? На этот вопрос мы попробуем ответить, опираясь на установленное в главе 3 различие между капиталистическим и основанном на рынке некапиталистическим развитием.
Во-первых, установленная Смитом тенденция попадания в ловушку в высокой точке равновесия не исключает того, что точка равновесия может стать еще выше в случае соответствующих изменений географических и институциональных условий рассматриваемой экономики. Во-вторых, китайское экономическое чудо XVIII века может быть наилучшим образом интерпретировано именно как переход экономики из высокой точки равновесия в еще более высокую, прежде всего в связи с географическими и институциональными переменами, которые произвели правители Мин и Цин. В-третьих, несмотря на этот новый подъем, рыночное развитие в Китае шло в противоположном (сравнительно с Европой) направлении, поскольку становилось менее, а не более капиталистическим[597].
В главах 3 и 8 мы уже говорили, что капиталистический характер развития, основанного на рынке, определяется не наличием капиталистических институтов и их соотношением, но отношением государственной власти к капиталу. Как бы много ни было капиталистов при определенной рыночной экономике, если государство не подчинено их классовым интересам, эта экономика остается некапиталистической. Даже Бродель приводит императорский Китай в качестве примера страны, где «особенно удачно и настойчиво разделяют рыночную экономику и капитализм». Китай не просто имеет «основательную рыночную экономику... где отдельные местные рынки связаны между собой, а среди населения полно куста-рей-одиночек и коммивояжеров, где множество торговых улочек и крупных городов». К тому же торговцы и банкиры из провинции Шаньси, а также живущие за границей китайцы (родом из Фуцзяня и других южных прибрежных провинций) организованы в бизнес-сообщества, которые и были преобладающими капиталистическими организациями Европы XVI века. И тем не менее безусловно враждебное отношение государства «ко всякому, кто “ненормально” богатеет», означает, «что здесь не может быть никакого капитализма, кроме как в строго ограниченных группах, которые поддерживает и контролирует государство и которые в той или иной степени находятся у него во власти»[598].
Бродель, безусловно, преувеличивает, рассуждая о том, насколько сильно капиталисты находились под властью враждебного к ним государства при правителях Мин и Цин (не говоря уже о более ранних периодах). Однако совершенно верно, что в Восточной Азии мы не найдем аналогов тем сменявшим друг друга и все более укреплявшимся государствам, которые в Европе связывали свое развитие с капитализмом: от итальянских городов-государств, протонационального государства Голландии и до национального государства Британии, становившейся центром опутавшей весь мир морской и континентальной империи. Эта последовательность больше, чем что-либо еще, определяет европейский путь развития как капиталистический, о чем мы уже говорили. И напротив, отсутствие чего-либо похожего на эту последовательность есть самый верный признак того, что в эпоху Мин и в раннем периоде эпохи Цин рыночное развитие в Восточной Азии оставалось некапиталистическим. Непосредственно связано с этой особенностью и отсутствие чего-то, хотя бы отдаленно напоминающего непрерывную гонку вооружений и территориальную экспансию, столь характерные для европейских государств. Как пишет Вон, «европейская торговля процветала благодаря правительствам, которые постоянно нуждались в средствах для покрытия постоянно растущих военных расходов... И европейские купцы, и правительства выигрывали от установившихся между ними сложных отношений: первые получали невиданные прибыли, вторые обеспечивали необходимые доходы. Такой взаимной зависимости богатых купцов и правительства в позднеимператорском Китае не было. Не имея особых финансовых затруднений, как в Европе XVI и XVIII веков, китайские правители не имели и нужды изобретать новые формы финансирования, давать купцам в долг огромные суммы, здесь вообще отсутствовало понятие государственного (или частного) долга[599].
Однако капитализм в Восточной Азии не увял. Внутри Китая большие деловые организации, контролирующие торговых посредников и субподрядчиков, стали неотъемлемой частью национальной экономики. И даже участие в торговле на дальние расстояния для жителей всех районов этой страны было гораздо доступнее, чем для европейцев[600]. В результате капиталисты оставались зависимой социальной группой, не имевшей возможности подчинять общие национальные интересы собственным классовым интересам. Так что в Восточной Азии капитализм мог развиваться не в центрах, а на границах и по окраинам системы государств. Наиболее ярким воплощением такого развития стала китайская диаспора, жизнеспособность которой и экономическое значение имеют очень мало аналогов в мировой истории. Несмотря на ограничения, введенные во времена правления Мин, периодические поражения и вызовы со стороны мусульман и других соперников, диаспора получала высокие прибыли и непрерывно направляла доходы региональным правительствам, доставляя средства в прибрежные районы Китая[601].
В XVII веке, во времена, когда происходил переход власти от династии Мин к династии Цин, в Китае сложились условия для такого развития, которое напоминало европейское: семья Чжэн создала коммерческую империю, сравнимую с голландской. Строя военные корабли и производя огнестрельное оружие, которые не уступали европейским, Чжэн покончили с конкуренцией португальцев, с успехом уклонялись от сборщиков налогов, действовавших от имени Мин, и оказывали сопротивление их военному флоту, монополизировали торговлю шелком и керамикой и распространили свое влияние от Гуандуна и Фуцзяня до Японии, Тайваня и Юго-Восточной Азии. К 1650 году они создали мятежную провинцию на юго-восточном побережье Китая. Но в 1662 году, не сумев разгромить маньчжуров на материке, они отступили на Тайвань, выгнали оттуда голландцев и создали собственное государство. Бывший голландский губернатор Тайваня был так потрясен их успехами, что в 1675 году сравнивал подъем морской державы Чжэн с подъемом голландцев в Европе за сто лет до того. В этом сравнении есть преувеличение, но Чумэй Хо (Chumei Но) не без оснований утверждает, что «системы сбора коммерческой и политической информации у Чжэн, должно быть, были по меньшей мере столь же эффективны, как у их главных врагов — маньчжуров и голландцев... Возможно, организация Чжэн была в чем-то похожа на VOC (Verenigde Oostindische Compagnie — Голландская объединенная Ост-Индская компания; создана в 1602 году. —Прим. ред.)»[602].
Не были Чжэн и пассивными участниками при переходе власти от одной династии к другой. На ранних стадиях борьбы за власть они были важным союзником Мин — тогда многие члены семьи Чжэн стали офицерами и генералами в армии Мин, — а когда в 1647 году армия Цин вошла в Фуцзянь, Чжэн Цзилун (Zheng Zhilong) попытался перейти на сторону противника. Это ему не удалось, а Цин в ответ заключили Чжэн Цзилуна в тюрьму и затем казнили. Впрочем, при Чжэн Чэнгуне (Zheng Chenggong) власть Чжэн достигает новых высот. В 1660-1670-е годы их власть на Тайване представляла собой по сути независимое государство, они собирали дань и вели торговлю с испанскими Филиппинами, Рюкю и другими государствами Юго-Восточной Азии. Преемник Чжэн Чэнгуна Чжэн Цзин (Zheng Jing) неоднократно отвергал предложение Цин о предоставлении им статуса полуавтономии и взамен предлагал признать их вассалами Цин, основываясь на исторических прецедентах: Корее и Рюкю. Император Канси настаивает, что «тайваньские разбойники — это фуцзяньцы, и Тайвань нельзя сравнивать с Кореей и Рюкю». Чжэн просили очень много и не получили ничего, а власть их пала в 1683 году в результате военного поражения[603].
Можно извлечь много поучительного из того, что при всем сходстве торговые империи Чжэн и голландцев имели разные судьбы. В европейском контексте голландцы стали лидерами в институализации баланса сил европейских государств, облечения властью капиталистических слоев общества внутри этих государств и усиления конкуренции разных государств в процессе создания заморских империй. В Восточной Азии, напротив, падение империи Чжэн расчистило путь для демилитаризации китайских купцов, усиленного строительства национальной экономики, как в Китае эпохи Цин, так и в Японии Токугавы, и стремительного упадка власти китайской диаспоры по сравнению с территориальными государствами этого региона. Как отмечает Померанц, империя Чжэн «представляет собой наглядный пример той деятельности, которую вполне можно сравнить с европейской вооруженной торговлей и колонизацией, но которая не характерна для нормальной государственной системы Китая»[604].
Несмотря на успешное продвижение восточноазиатской «революции прилежания» и на дальнейшее увеличение доли Восточной Азии в мировом производстве, внутреннеориентированная политика Китая эпохи Цин и политика Японии Токугавы, как признает и Сугихара, привела к резкому сокращению торговли между азиатскими странами с начала XVIII века[605]. Еще хуже то, что в морях Восточной Азии образовалась пустота, которую не могли заполнить плохо экипированные и невооруженные китайские купцы. Эту пустоту постепенно заполнили европейские государства, компании и купцы, которые на рубеже XVIII и XIX веков быстро укрепляли свое господствующее положение на восточноазиатских морях. В этом смысле критическим оказался дальнейший упадок судостроения и навигационных технологий в Китае, при том что в Европе и то и другое в это время быстро развивалось[606].
Уже приведенное нами выше утверждение Смита, что расширение внешней торговли отвечало бы национальным интересам Китая (в особенности если значительная часть этой торговли велась бы на китайских кораблях), конечно, обосновано не столько чисто экономическими соображениями, сколько соображениями национальной безопасности, а именно способностью Китая отслеживать европейскую угрозу на морях и отвечать на нее. Однако в течение столетия главную проблему в смысле безопасности для Цин представляла северо-западная граница и Ханьский Китай, где все еще ставили под сомнение легитимность их правления, поскольку они были иностранными завоевателями. В этих обстоятельствах, конечно, было бы непозволительной роскошью вкладывать средства в строительство флота, навигацию и внешнюю торговлю, а в худшем случае такая политика привела бы к неблагоразумному расширению границ империи. Да и зачем было чрезмерно расширять свои границы, когда европейские государства соревновались в том, кто больше вложит в Китай серебра в обмен на китайские товары? В результате очень выгодного экспорта китайского шелка, фарфора и чая, а также очень высокого китайского спроса на серебро, который привел к тому, что здесь оно было вдвое дороже, чем в других частях света, в Китай в XVI-XVIII веках поступает три четверти серебра из Нового света[607]. Трудно представить себе, как при всей успешности интровертного развития, удивлявшей даже европейцев, правители Цин смогли увидеть эту новую силу, которую агрессивные приплывшие по морю «варвары» принесли в регион.
Итак, в Восточной Азии не было характерной для европейского развития неразрывной связи милитаризма, индустриализма и капитализма, которая провоцировала на экстерриториальную экспансию (и ею же поддерживалась). Именно поэтому восточноазиатские государства гораздо дольше, чем европейские, жили в мире между собой и Китай мог укрепиться как величайшая рыночная экономика. Однако, с другой стороны, не принимая, подобно странам Европы, участия в экстерриториальной экспансии и гонке вооружений, Китай и вся восточноазиатская система оказались уязвимыми перед военным натиском расширявших свои территории европейских государств. Вот почему включение Восточной Азии на условиях подчинения в глобализующуюся европейскую систему стало неизбежным.
Подчиненное включение Восточной Азии в европейскую систему и сокращение доли этого региона в общем объеме мирового производства (как мы видели на графике 1.1) не были вызваны только лишь конкуренцией западного предпринимательства с восточноазиатским. Как мы предполагали в главе 3, в противоположность утверждению Маркса и Энгельса, что дешевые товары — это «тяжелая артиллерия», с помощью которой европейская буржуазия «разрушит все китайские стены» даже после того, как британские канонерки разрушат стены правительственных ограничений, защищающих внутренний китайский рынок, все-таки британские торговцы и производители с трудом выигрывали в соревновании со своими китайскими соперниками. Импорт британского текстиля после 1830-х годов действительно нанес ущерб ряду секторов китайской экономики и некоторым регионам. Однако в сельских районах британские хлопчатобумажные ткани никогда не выдерживали конкуренции с китайскими тканями более высокого качества.
А после того как импорт вытеснил ручное производство хлопчатобумажной пряжи, применение более дешевого машинного прядения дало новый толчок местной текстильной промышленности, что позволило ей не только выстоять, но даже развиваться[608]. Западные компании, открывавшие производство в Китае, так и не смогли проникнуть в обширные отдаленные районы страны, так что им приходилось прибегать к услугам китайских торговцев для доставки сырья на производство и для продажи своей продукции. И хотя в некоторых отраслях промышленности западное производство действительно преуспело, китайский рынок в целом (за исключением железных дорог и шахт) разочаровал иностранных коммерсантов[609].
Включение Китая в структуры британоцентричной капиталистической экономики не только не разрушило местные формы капитализма, но и возобновило распространение китайских торговых общин, которые в свое время появились в переходных зонах, не охваченных синоцентричной вассальной системой торговли. Новые возможности для развития этих общин появились, когда Опиумные войны и восстания внутри страны подорвали способность двора Цин управлять потоком товаров и людей, движущимся через границы Китая. Надежным источником этих новых возможностей стала торговля опиумом; но наибольшие возможности предоставляла «торговля кули»—поставка и переправка за границу рабочей силы по договору, а также финансовые транзакции, связанные с переводом денег обратно в Китай. Торговля кули обогащала не только отдельных торговцев, но и целые портовые города — Сингапур, Гонконг, Пенанг и Макао, которые удостоились чести стать «резервуарами» для денег китайской бизнес-диаспоры. Благодаря ей росли поселения китайцев в Юго-Восточной Азии, увеличивая возможности заморского китайского капитала получать прибыль от коммерческого и финансового посредничества внутри региона и за его пределами[610].
Фискальные и финансовые трудности, порожденные войнами, восстаниями, ухудшением условий торговли и стихийными бедствиями, вынудили двор Цин не только ослабить контроль над деятельностью китайцев диаспоры, но даже искать у них финансовой поддержки. Взамен им предоставляли должности, титулы, защиту их имущества и связи в Китае, а также открывали доступ к очень доходной торговле оружием и к бизнесу, связанному с правительственными займами. Эта «политическая» плата не спасла правителей Цин, но вплоть до их окончательного падения в 1911 году она оставалась главным источником обогащения живших за границей китайских капиталистов[611].
Как мы уже замечали в главе 3, Маркс не был уверен в том, какую роль «артиллерия» дешевых товаров сыграла в переустройстве мира соответственно интересам европейской буржуазии, а Опиумные войны он назвал примером дальнейшего употребления военной силы как «повивальной бабки» этого переустройства. И действительно, именно военная сила оказалась решающим фактором подчинения Восточной Азии Западу. Более того, прибегнуть к военной силе пришлось из-за того, что британские торговцы не смогли проникнуть на китайский рынок законными средствами.
В первой половине XIX века, замечает Джозеф Эшерик (Joseph Esherick), «Запад мог проникнуть в Китай только через опиум»[612]. В отношениях с Британией он играл даже более важную роль, поскольку продажа индийского опиума в Китай была важнейшим условием передачи вассальной дани из Индии в Лондон. Как объяснял глава отдела статистики Ост-Индской компании, «Индия, экспортируя опиум, помогает снабжать Англию чаем. Китай, потребляя опиум, облегчает операции с прибылями между Индией и Англией. Потреблением чая Англия способствует росту спроса на опиум в Индии»[613].
Необходимость расширения индо-китайской торговли для облегчения операций с прибылями между Индией и Англией уже с самого начала была главным стимулом опиумной торговли. Еще в 1786 году лорд Корнуоллис, тогдашний генерал-губернатор Индии, указывал, что развитие индо-китайской торговли было совершенно необходимо для оплаты, по крайней мере отчасти, китайского экспорта чая и шелка в Британию и другие европейские страны, в особенности для перевода немалых вассальных выплат Бенгалии в Англию без значительного обесценения валюты при обмене[614]. После того как в 1813 году была аннулирована монополия,Ост-Индской компании на торговлю в Индии, эта компания удвоила контрабандные поставки опиума в Китай. Быстро росли объемы перевозок по морю — в три раза за период 1803-1813-го и 1823-1833 годов, подтверждая правоту лорда Корнуоллиса. Как это было описано современниками, от торговли опиумом «почтенная компания годами получала колоссальные доходы, которые давали британскому правительству и государству бесчисленные политические и финансовые преимущества. Смещение торгового баланса между Великобританией и Китаем в пользу первой позволило Индии десятикратно увеличить потребление произведенных в Британии товаров, прямо способствовало поддержанию британского господства на Востоке, оплачивало учреждения Ее Величества в Индии, а за счет валютных операций и перевода средств от чайной торговли британское казначейство получало огромные доходы, порой достигающие шести миллионов фунтов в год»[615].
Упразднение китайской монополии Ост-Индской компании в 1833 году способствовало усилению конкуренции в этой прибыльной отрасли британской торговли и подвигло британских торговцев выступать за «сильную руку Англии», чтобы преодолеть ограничения, которые китайское правительство наложило на опиумную торговлю. Но китайское правительство вовсе не поддалось британскому давлению и быстро справилось с этой торговлей, которая была столь же губительной для Китая, сколь прибыльной она была для Британии. Она не только разрушала общественную ткань из-за роста числа наркоманов, но и оказывала весьма разрушительное влияние на китайскую политическую экономию. Доходами от контрабанды опиума пользовались и китайские официальные лица; будучи коррумпированными, они мешали проведению официальной антиопиумной политики во всех сферах и, прямо или косвенно, способствовали росту общественного недовольства. В то же время благодаря этой торговле из Китая в Индию широким потоком лилось серебро — от 1,6 млн таелов (таел — восточная серебряная монета, мера веса. — Прим. ред.) в год в 1814-1824 годах до 5,6 млн за два года до первой Опиумной войны[616]. Когда в 1838 году вышел имперский эдикт, объявлявший решительную борьбу с опиумной торговлей, влияние этого потока серебра на финансовое и фискальное единство Китая было просто разрушительным. «Если мы не примем меры для нашей защиты, — провозглашалось в эдикте, — богатство Китая просто растворится в бездонной пучине далеких стран»[617].
Китайское правительство назначило ответственным за истребление контрабанды опиума энергичного и неподкупного Линь Цзэсюя (Lin Zexu), вовсе не намереваясь подавлять другие виды внешней торговли, такие как торговля чаем, шелком и хлопчатобумажными изделиями, — они получали правительственную поддержку. Сам Линь проводил строгое различие между нелегальной опиумной торговлей, с которой он собирался решительно покончить (с помощью британского правительства или без оной), и легальными формами торговли, о поддержке которых он просил британское правительство, чтобы вытеснить за счет этого торговлю нелегальную[618]. Убедить англичан содействовать истреблению наркотрафика во имя законности и морали Линю не удалось, и тогда он начал конфискацию и уничтожение контрабандного опиума, а некоторых контрабандистов бросил в тюрьму. Британский парламент сурово осудил эту полицейскую операцию на китайской территории как «прискорбный грех», «ужасное преступление» и «чудовищное беззаконие», когда «по Божьему и человеческому закону» Англия имеет безусловное право «потребовать возмещения силой, если мирные требования будут отвергнуты»[619].
Очевидно, что в Британии и Китае царили совершенно разные представления о международном праве и морали. Но если, согласно китайским представлениям, устанавливать законы и требовать их соблюдения китайское правительство могло только у себя в стране, то британцы претендовали на то, чтобы распоряжаться не только дома, но и в Китае. Перефразируя Маркса, можно сказать, что когда права равны, то дело решается силой, а Британия в это время сосредоточила достаточно огневой мощи, чтобы закрепить за собой право выбора в ущерб китайцам. Китаю нечем было ответить на то, что в один день в феврале 1841 года военный пароход уничтожил шесть военных джонок, пять фортов, два военных лагеря и одну береговую батарею[620]. После ужасной войны, нескольких больших восстаний и второй, еще более ужасной, войны с Британией (к которой на этот раз присоединилась Франция) Китай просто перестал быть центром относительно замкнутой системы восточноазиатских государств. Следующие сто лет он был все более зависимым и все более периферийным членом всемирной капиталистической системы. Китай отходил на периферию не просто в результате включения Восточной Азии в европейскую систему на правах подчиненности. Другой важной причиной стала радикальная перемена межгосударственных отношений в самой Восточной Азии, вызванная попытками Китая и Японии пойти по европейскому пути развития.
Как подчеркивают Кавакацу и Хамасита, модернизация и территориальная экспансия Японии конца XIX — начала XX века были всего лишь продолжением другими средствами многовековых попыток Японии стать центром восточноазиатской вассальной системы торговли[621]. Изменения системных отношений радикально изменили и природу межгосударственной конкуренции, сложившейся в системе восточноазиатских государств после объединения, проведенного режимами Токугавы и Цин. В этом новом контексте конкуренция между восточноазиатскими государствами уже неотделима от попыток достичь высокой производительности западной промышленности в производстве средств производства, модернизация которого (и в Восточной Азии, и в Европе) была тесно связана с ростом военной мощи. Теперь гонкой вооружений была охвачена не только европейская система, но и восточноазиатские государства[622].
В течение двадцати пяти лет с начала процесса индустриализации в Китае и Японии его результаты были схожими. Накануне китайско-японской войны 1894 года «уровень современного экономического развития в обеих странах оставался примерно одинаковым»[623]. Однако победа Японии в этой войне продемонстрировала фундаментальное различие индустриализации двух стран. В Китае главным проводником индустриализации были власти провинций, значительно усилившиеся по сравнению с центральным правительством во время подавления восстаний 1850-х годов; для них индустриализация была способом укрепления автономности. В Японии же, напротив, индустриализация была неотделима от реставрации династии Мэйдзи, сконцентрировавшей власть в руках национального правительства за счет ослабления власти провинций[624].
Исход китайско-японской войны усугубил различия китайской и японской индустриализации. Поражение Китая ослабило национальное единство, здесь начался политический хаос, который продолжался пятьдесят лет и был отмечен дальнейшим ограничением суверенитета, послевоенной разрухой и, наконец, падением династии Цин — при одновременном росте автономии полусуверенных военных правителей. Затем японское вторжение и то и дело вспыхивающие войны между националистами и коммунистами. Если отвечать на вопрос О’Брайена (см. главу 1), это разрушение государства было, возможно, единственной важной причиной того, что Китаю понадобилось так много времени на восстановление экономического статуса и ранга, который он имел в середине XVIII века.
Япония же в результате победы над Китаем в 1894 году, а затем и над Россией в войне 1904-1905 годов стала, как пишет Акира Ириэ (Akira Iriye), «уважаемым участником игры, которую вели силы империализма»[625]. Захват китайской территории, в особенности Тайваня в 1895-м, а затем Ляодунского полуострова; присвоение прав и привилегий в Южной Маньчжурии в 1905 году (раньше принадлежали России), признание Китаем японского сюзеренитета над Кореей, аннексированной как колония в 1910 году, — все это обеспечило Японию теми форпостами, откуда она могла в будущем атаковать Китай, а также обеспечивало ее надежными поставками дешевого продовольствия, сырья и новыми рынками. Одновременно китайские репарации, составлявшие до трети национального 378 дохода Японии, помогали Японии развивать тяжелую промышленность и перевести валюту на золотой стандарт. В свою очередь, благодаря этому Лондон повысил кредитный рейтинг Японии, так что увеличилась возможность получения дополнительных средств для индустриализации страны и империалистической экспансии за ее пределами[626].
Окончательно японский и китайский пути развития разошлись в 1930-е годы, когда Японии удалось занять ведущее положения в регионе, вытеснив Британию. Завершая перемещение центра восточноазиатского региона, в 1931 году Япония захватывает Маньчжурию, в 1935-м оккупирует Северный Китай, с 1937 года начинает полномасштабную интервенцию в Китай, а затем захватывает некоторые части Внутренней Азии и большую часть Юго-Восточной Азии. Однако удержаться в положении господствующей силы региона Япония не смогла. Колоссальные разрушения в результате кампании стратегических бомбардировок в последние месяцы войны (еще даже до Хиросимы и Нагасаки) продемонстрировали, что достижения Японии в освоении военных западных технологий несравнимы с достижениями США. Япония не удержала своего первенства еще и потому, что пробудила в Китае силы противодействия как японскому, так и западному господству. После поражения Японии образование Китайской Народной Республики вывело на сцену новые силы борьбы с гегемонией Запада, борьбы за роль центра Восточной Азии, и с тех пор они определяют направления развития и события в этом регионе.
Соединение западного и восточноазиатского путей развития было двусторонним процессом. В конце XIX — начале XX века происходила конвергенция преимущественно в сторону Запада — с губительными последствиями для всех восточноазиатских государств, включая Японию, первоначальный успех которых при вступлении в империалистическую игру закончился ядерным кошмаром Хиросимы и Нагасаки. А во второй половине XX века наступила очередь западного пути развития сместиться в сторону Восточной Азии. Эта малозаметная конвергенция началась с установлением Америкой режима холодной войны.
В результате оккупации Соединенными Штатами Японии в 1945 году и раздела региона на два антагонистических блока (после корейской войны) США, как пишет Камингс, создали в регионе «вертикально организованный режим, держащийся на двусторонних договорах (с Японией, Южной Кореей, Тайванем и Филиппинами), причем этот режим проводится Государственным департаментом, стоящим над четырьмя министерствами иностранных дел упомянутых стран».
Будучи полусуверенными, эти страны насквозь пронизаны американскими военными структурами (оперативный контроль над вооруженными силами Южной Кореи, Седьмой флот, патрулирующий Тайваньский пролив, оборонная зависимость всех четырех стран и военные базы на их территориях) и не могут проводить независимую внешнюю политику или проявлять оборонные инициативы... В середине 1950-х произошло несколько небольших демаршей, прорывавших эту военную завесу... Но до 1970-х годов основной оставалась тенденция одностороннего доминирования американского режима с сильной склонностью к военным формам общения[627].
Милитаристская природа навязанного в одностороннем порядке американского режима не имела прецедента в Восточной Азии, за исключением (и то лишь отчасти) режима Юань в конце XIII — начале XIV века и до конца не реализовавшегося японоцен-тричного режима начала XX века. Американский режим, однако, обнаруживает три важных сходства с синоцентричной вассальной системой торговли. Во-первых, внутренний рынок центрального государства был несравнимо больше рынков вассальных государств. Во-вторых, для легитимации и доступа на внутренний рынок центрального государства вассальные государства должны были занять подчиненное положение по отношению к нему. И в-третьих, в обмен на политическое подчинение вассальные государства получали «дары» и торговые преимущества в отношениях с центральным государством. Это и был тот «великодушный» режим первых послевоенных лет, когда, как считают Одза-ва и Сугихара, торговля и помощь Pax Americana заложили основы восточноазиатского возрождения[628].
Имея в виду эти сходства, мы можем сказать, что первенство США в Восточной Азии после Второй мировой войны превратило периферию синоцентричной вассальной системы торговли в периферию американоцентричной вассальной системы торговли. Однако у этих систем есть два важных отличия. Первое состоит в том, что американоцентричная система была гораздо более милитаристской по структуре и целям, чем ее синоцентричные предшественники; кроме того, она стимулировала функциональную специализацию между империей и вассальными государствами, чего не было в сино-центричной системе. Как и в иберийско-генуэзских отношениях политического обмена XVI века (о них мы говорили в главе 8), США фокусировались на обеспечении защиты и утверждении своей политической власти как в рамках региона, так и в мировом масштабе, в то время как восточноазиатские вассальные государства в основном были нацелены на торговлю и извлечение прибыли. Именно этот политический обмен сыграл решающую роль в удивительной экспансии Японии, с чего началось возрождение региона. Как писал Шур-манн, на ранних этапах этой экспансии, «освободившись от расходов на оборону, правительство Японии... направило все свои ресурсы и энергию на экономическую экспансию, принесшую Японии процветание и распространившую японский бизнес до самых дальних уголков земли»[629].
Второе отличие состоит в том, что американоцентричный режим холодной войны, в противовес предшествующим синоцен-тричным режимам, был чрезвычайно нестабильным: он начал разрушаться уже вскоре после того, как был установлен. Корейская война установила американоцентричный восточноазиатский режим, исключив КНР из нормального коммерческого и дипломатического общения с некоммунистической частью региона путем блокад и военных угроз при поддержке «целого архипелага американских военных сооружений»[630]. Напротив, поражение во вьетнамской войне заставило США допустить Китай к нормальному коммерческому и дипломатическому общению с остальной Восточной Азией. В результате исключительно возросла степень экономической интеграции и экспансии региона, но соответственно сократилась способность США контролировать этот процесс[631].
Кризис американского милитаризма и одновременная экспансия в регионе японского национального рынка и бизнес-структур стали характерными для межгосударственных отношений в регионе и напоминали местную (восточноазиатскую) систему. В этой системе центральное положение определялось в первую очередь сравнительным размером и развитостью входивших в систему национальных экономик, а в насаждаемой здесь (западной) модели центральное положение испокон века определялось сравнительной мощью военно-промышленных комплексов. И если поражение США во Вьетнаме обнажило пределы индустриального милитаризма как источника власти, то рост влияния Японии в мировой политике в 1980-е годы продемонстрировал рост влияния экономических источников власти относительно военных. И не военная машина, а дешевые японские кредиты и товары позволили США в 1980-е годы остановить начавшуюся в 1970-х утрату их власти. Так что политическая и экономическая зависимость Японии от Соединенных Штатов трансформировалась во взаимозависимость: Япония по-прежнему зависела от США в том, что касалось военной защиты, но при этом воспроизведение американского «аппарата защиты» стало критически зависеть от японских денег и промышленности.
Рост японской экономики в 1980-е годы не был обусловлен каким-то большим технологическим прорывом. Главным для этого роста стал организационный фактор. Как говорилось в главе 6, распространение в мире вертикально интегрированных транснациональных корпораций усилило их взаимную конкуренцию, вынуждая идти на субконтракты с мелкими предприятиями, которым стали передавать некоторые виды деятельности, раньше осуществлявшиеся внутри самих этих корпораций. Тенденция к вертикальной интеграции и бюрократизации бизнеса, которая с 1870-х годов приносила огромные доходы американскому капиталу, теперь уступила место тенденции к созданию неформальных сетей и связанному с этим оживлению мелкого бизнеса. Эта тенденция присутствовала повсюду, но особенно успешно она проводилась в Восточной Азии. Как сообщает Japan’s External Trade Organization, без многочисленных формально независимых субподрядчиков «японский бизнес утонул бы». С начала 1970-х размеры этой многослойной системы субконтрактов быстро росли, захватывая все больше стран Восточной Азии[632].
При этом, хотя ведущей силой этого распространения был 382 японский капитал, велика была и зависимость от бизнес-сетей китайцев, живших за границей, которые с самого начала стали посредниками между японскими и местными предприятиями не только в Сингапуре, Гонконге и на Тайване, но и в большинстве стран Юго-Восточной Азии, где китайские меньшинства занимали командные позиции в местных бизнес-структурах. Так что распространение японской многослойной системы субконтрактов на весь регион поддерживалось сверху политическим патронажем США, а снизу — китайским коммерческим и финансовым патронажем[633].
Со временем, однако, патронаж (как сверху, так и снизу) начал сдерживать способность японского бизнеса возглавлять региональную экономическую интеграцию и экспансию. Как сетовал в начале 1990-х представитель крупного японского бизнеса, «у нас нет военной силы. Японские бизнесмены никак не могут влиять на принятие политических решений другими странами... Иное дело американский бизнес, и над этим японским бизнесменам следует задуматься»[634].
Указанное отличие означало не только то, что Япония никак не могла сравниться с Соединенными Штатами в способности оказывать влияние на политику третьих стран. Оно означало также то, что собственная политика Японии находилась в гораздо большей зависимости от интересов США, чем политика США от интересов Японии. Эта асимметрия не представляла проблемы, пока действовал послевоенный режим помощи и «великодушной» торговли с США. Однако, как мы уже упоминали в главе 9, к 1980-м — началу 1990-х годов этот режим был вытеснен настоящим «защитным» рэкетом, при помощи которого удавалось получить от Японии торговые уступки — такие как масштабная ревальвация иены и добровольные ограничения экспорта. Велико значение и прямых расчетов за «защиту» вроде тех, что пошли на оплату войны в Заливе. В этих обстоятельствах отношения политического обмена между Японией и США становились все менее выгодными.
Более того, американский бизнес начинает реструктурироваться, чтобы эффективнее конкурировать с японским бизнесом в эксплуатации восточноазиатских запасов рабочей силы и предпринимательских ресурсов — не только путем прямых инвестиций, но прежде всего посредством всякого рода субподрядов в слабо интегрированных структурах. Как отмечалось в главе 10, эта тенденция привела к вытеснению американских вертикально интегрированных корпораций вроде General Motors корпорациями, прибегающими к субподрядам, такими как Wal-Mart. Как продемонстрировали Гэри Гамильтон (Gary Hamilton) и Чан Вэй-ан (Chang Wei-An), заключение субподрядов под влиянием спроса, как это сделала Wal-Mart, было отличительной чертой большого бизнеса позднеимператорского Китая и до сих пор остается преобладающей формой бизнеса на Тайване и в Гонконге[635]. Вот почему мы можем считать создание и распространение американских деловых сетей на основе субподрядов еще одним проявлением конвергенции Запада в сторону восточноазиатских моделей бизнеса. Несмотря на эту конвергенцию, не японский и не американский капитал больше всего выиграл от включения восточноазиатских сетей с субподрядами в усиливающуюся конкурентную борьбу между ведущими капиталистическими организациями. Больше всего выиграл еще один участник процесса развития по восточноазиатскому пути — живущая за границами Китая китайская диаспора.
Как мы уже замечали, возможности для роста китайской диаспоры, которая веками оставалась главным источником распространения капитализма, прораставшего в щелях, оставленных синоцентричной вассальной системой торговли, чрезвычайно усилились после включения Восточной Азии в структуры глобализующейся системы с центром в Соединенном Королевстве. В начале XX века некоторые элементы китайской диаспоры попытались обратить свое возросшее экономическое влияние в политическое влияние в материковом Китае, поддержав революцию 1911 года и Гоминьдан в гражданской войне. Но эта попытка провалилась из-за наступившего политического хаоса, захвата прибрежных районов Китая Японией и последующего поражения Гоминьдана в борьбе с Китайской коммунистической партией[636].
После победы коммунистического режима ряды китайских предпринимателей за границей пополнились в результате новой волны миграции в Юго-Восточную Азию, особенно в Гонконг и на Тайвань, и в США. Вскоре корейская война оживила межрегиональную торговлю, и перед китайцами диаспоры открылись новые возможности; такое же оживление произошло и после выхода из региона европейских и американских больших предприятий колониальной эпохи и появления здесь новых транснациональных корпораций, которые нуждались в надежных партнерах по совместным предприятиям[637]. Впрочем, когда после корейской войны американцы установили односторонний режим, китайцы диаспоры перестали выступать как коммерческие посредники между материковым Китаем и окружающим его морским регионом. Этому в равной степени способствовали как наложенное Соединенными Штатами эмбарго на торговлю с КНР, так и китайские торговые ограничения. В 1950-1960-е годы распространению китайского капитала мешало развитие национализма, а также идеологии и практики национально-освободительного движения в Юго-Восточной Азии. Однако, несмотря на все эти неблагоприятные условия, деловые сети, созданные китайцами диаспоры, еще больше консолидировались, занимая командные высоты в большинстве стран Юго-Восточной Азии[638].
Таким образом, заграничному китайскому капиталу удалось занять исключительно выгодные позиции для получения прибыли от трансграничной экспансии японских многослойных систем, использующих субподряды, а также от роста спроса со стороны американских корпораций на партнеров по бизнесу в регионе. Чем больше усиливалась конкуренция за низкооплачиваемую и высококвалифицированную восточноазиатскую рабочую силу, тем значительней становилась роль китайцев диаспоры как создателей действенных капиталистических сетей в регионе, причем эти сети во многом были эффективнее американских и японских транснациональных компаний[639]. Эти возможности обогащения и усиления многократно возросли, когда в 1980-е годы материковый Китай реинтегрировался в региональный и глобальный рынки. Решающим здесь стало открытие КНР для торговли с другими странами и для иностранных инвестиций, что положило начало совершенно новому этапу восточноазиатского возрождения — этапу перемещения центра региональной экономики в Китай. Теперь мы переходим к рассмотрению этого нового этапа.
Мы не можем согласиться с широко распространенным мнением, будто особая привлекательность КНР для иностранного капитала состоит в огромном и дешевом рынке рабочей силы как таковой: трудовых ресурсов в мире много, но нигде они не привлекали капитал в таких размерах, как в Китае. Особая привлекательность китайской рабочей силы состоит в ее высоком качестве — в смысле здоровья, образования и способности к самоуправлению — в сочетании с быстрым формированием внутри самого Китая условий спроса и предложения для продуктивной мобилизации этих резервов рабочей силы. Причем это сочетание есть не результат деятельности иностранного капитала, но результат процесса развития, основанного на национальных традициях, включая даже революционную традицию, собственно, и породившую КНР. Иностранный капитал включился в этот процесс позже, в некоторых аспектах поддерживая его, но в чем-то ему и препятствуя.
«Свахой», поспособствовавшей встрече иностранного капитала с китайской рабочей силой, предпринимателями и правительственными чиновниками, стал капитал китайской диаспоры[640]. Она смогла сыграть эту роль благодаря решимости, с какой КНР при Дэн Сяопине начала искать помощи живущих за рубежом китайцев, чтобы открыть Китай для торговли с другими странами и инвестиций, а также в деле возвращения Гонконга, Макао и со временем Тайваня по схеме «Одна нация, две системы». Союз с диаспорой оказался для Китая гораздо плодотворнее, чем правительственная политика открытых дверей в отношении американских, европейских и японских корпораций, поскольку последние из-за ограничений в найме и увольнении рабочих, покупке и продаже товаров, вывозе прибылей из Китая сдерживали инвестиции, оставляя их на едва достаточном для пребывания в КНР уровне. В отличие от них китайцы, хоть и живущие вне страны, могли обходить многие правила благодаря знанию местных обычаев, традиций и языков, а также манипулируя родственными и общинными связями, которые они постоянно укрепляли щедрыми пожертвованиями в местные организации, и благодаря тому, что официальные лица КНР предпочитали иметь дело с представителями диаспоры. И пока иностранные корпорации продолжали жаловаться на неблагоприятный инвестиционный климат, китайские предприниматели уже разъезжали между Гонконгом и Гуандуном почти так же просто (и почти так же активно), как они ездили из Шанхая в Гонконг сорока годами раньше. Вдохновившись этими успехами, китайское правительство с 1988 года принялось завоевывать доверие и поддержку зарубежного китайского капитала с удвоенной силой, распространив на резидентов Тайваня многие привилегии, какими до того располагали резиденты Гонконга[641].
Таким образом, политическое сотрудничество КПК с китайским бизнесом за границей установилось еще до тяньаньмэнь-ской расправы с демократической демонстрацией. С охлаждением американо-китайских отношений после Тяньаньмэня желание инвестировать в Китай на Западе стало еще меньше. И хотя китайская доля общих инвестиций Японии в Юго-Восточной Азии постоянно возрастала — с 5% в 1990 году до 24% в 1993-м, этот рост не привел к восстановлению положения Японии в качестве лидера региональной экономической интеграции и экспансии, положения, которое она занимала в 1970-1980-х годах (см. главу 11). Скорее этот процесс отражал стремление японского бизнеса догнать китайцев диаспоры в реализации возможностей получения прибыли, которые открылись в связи с экономическими реформами в КНР. К 1990 году, когда японские инвестиции начали расти, 12 млрд долларов, инвестированные Соединенными Штатами в Гонконге и на Тайване, составляли 75% всех инвестиций в Китай и почти в 35 раз превышали инвестиции Японии. И как бы быстро ни росли затем японские инвестиции, они всегда шли в хвосте общего бума инвестиций в Китай[642]. По мере того как подъем Китая в 1990-е годы набирал темп, японский, американский и европейский капитал устремлялся туда все более широким потоком. Прямые иностранные инвестиции, за все десятилетие 1980-х составившие лишь 20 млрд долларов, к 2000 году выросли до 200 млрд, а затем за три года достигли 450 млрд долларов. «Но если иностранцы инвестировали в Китай, — замечает Клайд Престовиц, — то лишь потому, что китайская диаспора инвестировала еще больше»[643].
Другими словами, иностранный капитал вспрыгнул на подножку уходящего вагона экономического подъема, который не им был начат и не им возглавлялся. Прямые иностранные инвестиции действительно сыграли важную роль в расширении китайского экспорта. Однако, как видно на графике 3.1, бум китайского экспорта приходится уже на более поздний период подъема Китая. Впрочем, даже тогда иностранный (в особенности американский) капитал нуждался в Китае больше, чем Китай нуждался в иностранном капитале. Перед американскими компаниями (от Intel до General Motors) стоял простой выбор: инвестировать в Китай и воспользоваться дешевой местной рабочей силой и быстро развивающейся экономикой или проиграть в конкурентной борьбе. Когда-то бывший всего лишь центром обрабатывающей промышленности, теперь Китай предоставлял также возможности производства и продажи высокотехнологичных товаров. «Теперь все стремятся в Китай. Там 1,2 миллиарда потребителей», — говорит глава Американской ассоциации электроники (АЕА). С ним согласен вице-президент компании Corning, специализирующейся на производстве технологических компонентов: «Мало найдется стран, которые подавали бы такие надежды стать очень важными»[644].
Как же Китаю удалось приобрести такое значение? Какое сочетание действий и обстоятельств привело к этому исключительному экономическому преобразованию, «возможно, самому необыкновенному в истории», как утверждал Дж. Штиглиц?[645] И как связан нынешний экономический ренессанс с традициями некапиталистического рыночного развития, со столетним провалом после Опиумных войн и с революционной традицией, породившей КНР? В поисках ответов на эти вопросы начнем с развенчания мифа о том, что подъем Китая якобы можно приписать приверженности неолиберальным идеям.
Часто говорят, что экономическая экспансия Китая принципиально отличается от экономической экспансии Японии в ее ранней стадии тем, что Китай был больше открыт для внешней торговли и инвестиций. Это верное наблюдение, но из него делают неверный вывод, будто Китай следовал неолиберальным предписаниям Вашингтонского консенсуса. Такой вывод делали как левые интеллектуалы, так и приверженцы консенсуса. На обложке книги Харви («Краткая история неолиберализма» — A Brief History of Neoliberalism) портрет Дэн Сяопина соседствует с портретами Рейгана, Пиночета и Тэтчер, и даже целая глава этой книги посвящена «китайскому» изводу неолиберализма[646]. Так же и Питер Квонг (Peter Kwong) утверждает, что и Рейган, и Дэн Сяопин были «большими поклонниками гуру неолиберализма Милтона Фридмана».
Интересно, что китайцы столь рано обратились к идеям Фридмана — всего лишь через год после того, как Тэтчер начала проводить свои жесткие реформы под лозунгом «Альтернативы нет». Так что, когда Рональд Рейган начал в Америке «революцию», освобождая страну от социальной и материальной защищенности, наличествовавшей здесь со времени Ф. Д. Рузвельта, Дэн Сяопин и его сторонники стали действовать по рецепту Фридмана: «согнать правительство с шеи народа» — и повели Китай в мир неолиберализма[647].
На другом краю идеологического спектра институты, продвигавшие идеи Вашингтонского консенсуса, — Всемирный банк, МВФ, министерства финансов США и Соединенного Королевства при поддержке таких влиятельных СМИ, как The Financial Times и The Economist, заявляли, что сокращение в мире разрыва в доходах и бедности, сопровождавшее экономический подъем в Китае после 1980 года, можно приписать тому, что Китай проводил предписываемую ими политику[648]. Это утверждение опровергается длинным списком экономических бедствий, спровоцированных именно приверженностью указанной политике, происшедших, в частности, в Центральной Африке, Латинской Америке и бывшем СССР. Имея в виду именно этот печальный опыт, Джеймс Гэлбрейт задается вопросом, следует ли нам и дальше считать 1990-е «золотым временем капитализма» или, может быть, «чем-то вроде золотого времени удачно реформированного социализма (Китай и Индия) — и одновременно бедственным временем для тех, кто последовал предписаниям The Economist».
«И Китай, и Индия в 1970-е сумели выйти из-под влияния западных банков и избежали долгового кризиса. Обе страны и до сегодняшнего дня сохраняют контроль над капиталом, так что горячие деньги не могут свободно поступать в страну и утекать из нее. В обеих странах попрежнему большие сектора тяжелой промышленности принадлежат государству... Да, для Китая и Индии все в целом сложилось неплохо. Но почему: благодаря реформам или за счет постоянного государственного регулирования? Без сомнения, благодаря и тому и другому»[649].
Сосредоточившись пока исключительно на Китае и отложив на время вопрос, что именно там происходило: «реформирование социализма» или своеобразный капитализм, Гэлбрейт заявляет, что китайские реформы проводились не по рецепту неолибералов. Эту точку зрения разделяет и Штиглиц (см. главу 1): «Китай выиграл именно потому, что не отказался от постепенного осуществления преобразований в пользу шоковой терапии, за которую горячо ратовал так называемый Вашингтонский консенсус»; кроме того, в Китае поняли, что стабильность общества можно сохранить только при условии, что перестройка происходит при одновременном создании новых рабочих мест, а также при обеспечении продуктивного перемещения ресурсов, высвобождаемых в результате усиления конкуренции. Начиная реформы, Китай обращался за советом к Всемирному банку и к его помощи — но только на условиях соблюдения своих «национальных интересов», а не интересов министерства финансов США и западного капитала. Вот что вспоминает Рамгопал Агарвала (Ramgopal Agarwala), один из высокопоставленных чиновников Всемирного банка, работавший в Пекине: «Китай представляет собой, может быть, лучший пример страны, прислушивающейся к советам иностранцев, но принимающих решения лишь в свете собственных социальных, политических и экономических обстоятельств... Успех Китая объясняется именно тем, что он не следовал слепо рецептам Вашингтонского консенсуса. Проводить реформы с учетом местной специфики — вот что было отличительной чертой китайских реформ»[650].
Китайское правительство с радостью принимало и прямые иностранные инвестиции, но и в этом руководствовалось исключительно национальными интересами. Так, в начале 1990-х Toshiba и другим крупным японским компаниям было без лишних церемоний заявлено, что если они не приведут с собой в Китай производителей комплектующих, то и сами могут не приходить[651]. В последнее время китайские автомобильные компании оказались в завидном положении, имея совместные предприятия с конкурирующими между собой иностранными компаниями, например Guangzhou Automotive (Гуанчжоу) с Honda и Toyota, — нигде больше на такое Toyota не пошла. Заключив подобное соглашение, китайский партнер научился лучшему у обоих соперников, оставаясь единственным из участников соглашения, кто имел доступ ко всем остальным[652].
Так что в целом сокращение государственного регулирования и приватизация были гораздо более избирательными и шли медленнее, чем в странах, которые последовали советам неолибералов. Ключевым в процессе реформ была не приватизация, а развитие на государственных предприятиях[653] конкуренции друг с другом, с иностранными корпорациями и, главное, со всеми новыми частными, получастными и коммунальными предприятиями. В результате конкуренции сильно сократились количество занятых на госпредприятиях и объем производимой ими продукции — по сравнению с тем, что приходилось на их долю в 1949-1979 годах; но, как мы покажем дальше, правительство и впредь не ослабляло своего участия в экономическом развитии страны. Напротив, оно направляло гигантские суммы на развитие новых отраслей промышленности, на организацию особых экспортных зон (ОЭЗ), на развитие и модернизацию высшего образования, на масштабные проекты совершенствования инфраструктуры, причем таких крупных инвестиций не делала никакая другая страна с сопоставимым доходом на душу населения.
Гигантская территория и огромное население позволили китайскому правительству выиграть не только от экспортори-ентированной индустриализации (в основном за счет иностранных инвестиций), но и от развития национальной экономики в собственных интересах, которому способствовали знание языков, обычаев, связь с национальными учреждениями и сетями — все, что было возможно лишь через местных посредников. Прекрасной иллюстрацией этого стали гигантские ОЭЗ, созданные китайским правительством буквально с нуля, где сейчас занято две трети работников всех мировых ОЭЗ. Благодаря своим колоссальным размерам Китай смог создать три основных производственных кластера, каждый со своей специализацией: дельта реки Перл (Гуанчжоу), специализирующаяся на трудоемких отраслях промышленности, производстве запчастей и их сборке; дельта Янцзы, специализирующаяся на капиталоемкой промышленности и производстве автомобилей, полупроводников, мобильных телефонов и компьютеров; и Чжунгуанцунь в Пекине, китайская Силиконовая долина. В последней прямое государственное вмешательство больше, чем в других: таким образом правительство способствует сотрудничеству университетов, предприятий и государственных банков в развитии информационных технологий[654].
Разделение труда между ОЭЗ наглядно иллюстрирует политику китайского правительства: развивать наукоемкие производства, но не забывать и о трудоемких. Проводя в жизнь эту политику, которая превратила некоторые китайские города в исследовательские центры высоких технологий, китайское правительство модернизировало и расширило систему образования с такой скоростью и размахом, каких в Восточной Азии не знал никто. Взяв за основу немалые достижения эпохи Мао в развитии начального образования, нынешнее правительство увеличило продолжительность среднего образования примерно до восьми лет, а количество студентов — до 340 миллионов. И теперь количество окончивших китайские государственные колледжи (в абсолютных цифрах) сравнимо с количеством выпускников высших учебных заведений в богатейших странах мира. Например, в 2002 году в Китае 590 тыс. человек получили высшее образование по научным и технологическим специальностям, а в Японии годом-двумя раньше — 690 тысяч. Кроме того, китайские высшие учебные заведения более открыты для внешнего влияния, чем японские или корейские. Ведущие университеты Китая постоянно совершенствуют свою инфраструктуру и качество преподавания, к тому же Китай посылает очень большое количество студентов на учебу за рубеж. Среди иностранных студентов, обучающихся в США, доля китайцев наиболее велика, постоянно растет она и в Европе, Австралии, Японии, других странах. Китайское правительство делает все, чтобы вернуть своих соотечественников, получивших образование за рубежом, но многие из них, включая уже состоявшихся ученых и менеджеров, и сами возвращаются на родину, видя огромные возможности быстро-развивающейся экономики[655].
Итак, относительная постепенность в проведении реформ, а также правительственные мероприятия по приведению в соответствие расширившегося национального рынка и новых видов разделения труда в обществе показывают, что утопическая вера неолибералов в шоковую терапию, минималистские действия правительства и саморегулирующийся рынок оказались столь же чуждыми китайским реформаторам, как чужды они были Адаму Смиту. Согласно представлениям Смита о развитии на основе рынка, изложенным в главе 2, правительства должны пользоваться рынком как инструментом управления и, через либерализацию торговли, делать это постепенно, не нарушая «общественного спокойствия». Правительства в таком случае побуждают к конкуренции капиталистов, а не рабочих, так что доходы снижаются до минимально допустимого уровня. Они содействуют разделению труда между производственными единицами и сообществами, а не внутри них, и вкладывают средства в образование, чтобы предотвратить отрицательное воздействие разделения труда на интеллектуальный уровень населения. Они считают приоритетным создание внутреннего рынка и развитие сельского хозяйства как основы индустриализации, а со временем — внешней торговли и инвестирования. Однако, когда (и если) эти приоритеты вступают в конфликт с «первейшей обязанностью правителя» «защищать общество от насилия и вторжения других независимых обществ», считает Смит, следует отдавать предпочтение промышленности и внешней торговле.
По большей части особенности возвращения Китая в рынок отвечают скорее этой концепции рыночного развития, чем концепции развития капиталистического производства Маркса. По Марксу, правительства должны исполнять роль комитетов по управлению делами буржуазии и таким образом способствовать отделению прямых производителей от средств производства и тенденции держателей капитала переносить давление конкуренции на рабочих. Конечно, нынешнее правительство Китая, поддерживая экспорт и импорт технологий, привлекало иностранный капитал и капитал китайской диаспоры в несравнимо больших масштабах, чем это делалось во времена династии Мин и в период до Опиумных войн и, уж конечно, чем в КНР при Мао. В самом деле, отношения с капиталом китайской диаспоры очень похожи на отношения Испании и Португалии XVI века с капиталом генуэзской диаспоры.
Как бы то ни было, и выше мы об этом уже говорили, китайское правительство никогда не выпускало из своих рук бразды правления, само стало одним из главных кредиторов такого ведущего капиталистического государства, как Соединенные Штаты, и принимало помощь лишь на тех условиях, которые отвечали национальным интересами Китая. Так что это правительство ни при каких допущениях нельзя посчитать служителем интересов иностранного капитала или капитала китайской диаспоры[656].
Труднее сейчас определить, не находится ли китайское правительство в процессе превращения в комитет управления делами собственной нарождающейся буржуазии. Позднее мы вернемся к этому вопросу, но пока наличие еще одной смитовской черты в переходе Китая к рыночной экономике заставляет проявить осторожность и пока не называть этот переход переходом к капитализму. Этой чертой является активное поощрение правительством конкуренции не только между иностранными капиталистами, но вообще между капиталами: иностранными и собственными, частными и общественными. В самом деле, в ходе проведения реформ уделялось больше внимания усилению конкуренции (путем разрушения национальных монополий и устранения барьеров), чем приватизации[657]. Результатом стало постоянное перенакопление капитала и давление сверху на норму прибыли — это называли «диким китайским капитализмом», но больше это похоже на смитовский мир капитала, который находится под постоянным прессом конкуренции, чтобы отвечать национальным интересам.
Как только появляется новый продукт, часто произведенный иностранной компанией, за считаные месяцы огромное количество производителей, многие из которых являются частными китайскими компаниями, бросается производить этот продукт в невероятных количествах. Появляется жестокая конкуренция, снижающая цену. И уже скоро производители начинают искать новые рынки, все больше за рубежом. И все это под действием разных сил, порождающих один из самых конкурентоспособных рынков в мире. Поток инвестиций... принес в Китай и новейшие промышленные технологии. Неукротимый аппетит на иностранные технологии обеспечивает высокую доходность национальной экономики, а всеобщее стремление к занятию бизнесом зародилось на обломках некогда централизованной системы планирования[658].
Беспощадная конкуренция на государственных и частных предприятиях, конечно, в значительной степени уничтожила гарантии занятости, которыми рабочие пользовались в эпоху Мао, и привела к многочисленным случаям сверхэксплуатации, в особенности мигрирующих работников[659]. Как мы постараемся показать в заключительных главах, трудности, с которыми сталкиваются рабочие в городе после сокращения, и сверхэксплуатация рабочих-мигрантов стали главными причинами роста недовольства среди трудящихся и социальных конфликтов в конце 1990-х— начале 2000-х годов. Тем не менее невзгоды и возмущение трудящихся следует рассматривать в контексте правительственной политики, которая и в этом отношении не имела ничего общего с установкой неолибералов на то, чтобы приносить в жертву благополучие рабочих ради увеличения рентабельности. Для работников совместных предприятий расширен социальный пакет, улучшено медицинское обслуживание, повышены пенсии, а уволить сотрудника в официальном секторе китайской экономики стало значительно труднее, чем в странах со сравнимыми или даже более высокими доходами на душу населения. Еще важнее то, что развитие системы высшего образования, быстрое расширение выбора альтернативных мест работы в новых отраслях индустрии, сокращение налогов в сельском хозяйстве и другие реформы, побуждающие жителей деревни вкладывать больше труда в экономику сельского хозяйства, — все это, вместе взятое, привело к недостатку рабочих рук, что подрывает самые основы сверхэксплуатации рабочих-ми-грантов. «Золотой век дешевой рабочей силы в Китае заканчивается, — заявил один из экономистов Goldman Sachs. «Рабочих множество, но необразованных рабочих становится все меньше... китайские рабочие поднимаются по цепочке создания добавленной стоимости быстрее, чем от них ожидали»[660].
Смитовские черты китайских реформ, на которые мы указали: постепенность реформ и деятельность государства по расширению и повышению уровня социального разделения труда; широкое распространение образования; подчинение интересов капиталистов национальным интересам; активное поощрение конкуренции между капиталистами — все это способствовало появлению дефицита рабочих рук. Но особенно важной стала еще одна смитовская черта китайских реформ: ведущая роль в них отводилась созданию внутреннего рынка и улучшению условий жизни в сельских районах. К этому решающему фактору мы теперь и обратимся.
Реформы Дэн Сяопина, как и посоветовал бы Адам Смит, были в первую очередь направлены на развитие внутренней экономики и сельского хозяйства. Главным событием стало введение в 1978-1983 годах системы ответственности домохозяйств: принятие решений и распоряжение избытками переходили от коммун обратно к деревенским домохозяйствам. Кроме того, были значительно повышены закупочные цены на сельскохозяйственные продукты в 1979-м и затем в 1983 году. В результате значительно повысилась производительность сельскохозяйственного труда и многие вернулись в деревню, еще более способствуя возникшей еще раньше тенденции, когда общинные и артельные предприятия начинают производить несельскохозяйственные товары. Устанавливая различные институциональные препятствия для перемещения по стране, правительство призывало деревенских работников «оставлять землю, но не оставлять деревню». В 1983 году оно, однако, разрешило деревенским жителям работать на транспорте (дальние перевозки) и в торговле для реализации произведенной ими продукции. Так впервые за время жизни целого поколения китайские фермеры получили право на деятельность вне своих родных селений. В 1984 году ограничения были еще больше ослаблены, и крестьяне получили возможность работать в близлежащих городах, на создававшихся тогда коллективно-муниципальных предприятиях (КМП)[661].
Появлению КМП способствовали еще две реформы: бюджетная децентрализация, предоставлявшая местным правительствам самостоятельность в деятельности по обеспечению экономического роста и в том, чтобы направлять бюджетные избытки на бонусы, и переход к оценке кадров по экономической успешности расположенных на их территории предприятий, так что у местных руководителей появились дополнительные стимулы к обеспечению экономического роста. Таким образом, именно в КМП партийные кадры и правительственные чиновники начали переориентироваться и направлять свои силы на экономическое развитие. КМП, будучи самостоятельными в финансовом отношении, стали также главным инструментом перераспределения излишков сельскохозяйственной продукции, организуя трудоемкую промышленную деятельность, которая эти излишки эффективно использовала[662].
Следствием этих перемен стал взрывной рост количества сельских работников, занятых несельскохозяйственной деятельностью: с 28 млн человек в 1978 году до 176 млн в 2003-м, причем по большей части они работали в КМП. В период с 1980-го по 2004 год прирост работников КМП вчетверо превысил сокращение работников на государственных и коллективных предприятиях в городе. В 1995-2004 годах эти показатели почти сравнялись, а к концу этого периода на КМП работало в два раза больше людей, чем на всех иностранных, частных и совместных предприятиях, вместе взятых[663].
Год | 1980 | 1990 | 1995 | 2000 | 2004 | |
Всего | 423,6 | 647,5 | 680,7 | 720,9 | 737,4 | |
Городское население | 105,3 | 170,4 | 190,4 | 231,5 | 264,8 | |
Государственные предприятия | 80,2 | 103,5 | 112,6 | 81,0 | 67,1 | |
Коллективные предприятия | 24,3 | 35,5 | 31,5 | 15,0 | 9.0 | |
Иностранные предприятия* | 0,7 | 5,1 | 6,4 | 10,3 | ||
Частные предприятия | 0,7 | 4,9 | 12,7 | 30,0 | ||
Самозанятое население | 0,8 | 6.1 | 15,6 | 21,4 | 25,2 | |
Другие виды собственности** | 1,0 | 3,7 | 13,4 | 23,0 | ||
Сельское население | 318,4 | 477,1 | 490,3 | 489,3 | 487,2 | |
КМП | 30,0 | 92,7 | 128,6 | 128,2 | 138,7 | |
Частные предприятия | 1.1 | 4,7 | 11,4 | 22,6 | ||
Самозанятое население | 14,9 | 30,5 | 29,3 | 20,7 | ||
Земледелие, лесоводство, скотоводство и рыболовство | 298,1 | 333,4 | 323,3 | 328,0 | 306,0 |
*Производства, финансируемые Гонконгом, Макао и Тайванем плюс производства, финансируемые иностранцами
**Кооперативные, смешанные, с ограниченной ответственностью и акционерные.
Источники: China Statistical Yearbook 2005 (Zhongguo Tongji Nianjian 2005) Beijing: China Statistics Press, China Agricultural Yearbook 2005 (Zhongguo Nongye Tongji Nianjian 2005) Beijing: China Agricultural Press.
Быстрое развитие предпринимательства в деревне для китайских руководителей стало неожиданностью. «Мы совершенно не ожидали такого развития КМП», — признавался Дэн Сяопин в 1993 году. К этому времени правительство приступило к законодательному оформлению и регулированию деятельности КМП. В 1990 году они находились в общей собственности всех жителей города или деревни. Органы местного управления при этом имели право назначать или увольнять их руководителей, а также передавать эти полномочия правительственному органу. Извне также регулировалось использование доходов, причем больше половины из них реинвестировалось внутри самого предприятия, в модернизацию и расширение производства, либо шло на увеличение фондов социального обеспечения и премиального фонда. Из того, что оставалось, большая часть направлялась на создание сельской инфраструктуры, на техническое обслуживание и на общественные нужды, а также инвестировалось в новые предприятия. В конце 1990-х была предпринята попытка придать больше определенности правам собственности, превратив эти предприятия в акционерные или просто частные. Однако регламентировать их деятельность, в том числе определить сферы вложения доходов, оказалось весьма непросто, поскольку к тому времени уже существовали самые разнообразные КМП соответственно местным и иным особенностям[664].
Тем не менее КМП благодаря своему организационному разнообразию, возможно, играли в подъеме Китая столь же важную роль, какую играли вертикально интегрированные, бюрократически управляемые корпорации в подъеме США столетием раньше. Они внесли немалый вклад в успех реформ. Во-первых, ориентация на трудоемкие процессы позволила им занять избыточное сельское население и поднять доходы в сельских районах без массовой миграции населения в город. И действительно, в 1980-е годы миграция рабочей силы происходила в виде перехода сельскохозяйственных рабочих с работы в сельском хозяйстве на работу в сельских коллективных предприятиях. Во-вторых, поскольку КМП были относительно самостоятельны, их появление на многочисленных рынках усиливало конкурентное давление, преодолевая границы отдельных районов и заставляя не только государственные, но все городские предприятия совершенствовать производство[665]. В-третьих, КМП стали источником значительных налоговых поступлений, облегчая налоговую нагрузку на крестьян. Поскольку же налоги и прочие обложения были самой большой проблемой крестьянства, КМП содействовали социальной стабильности. Более того, приняв на себя многие налоговые и иные поборы, которые возлагались на крестьян, они защитили крестьянство от хищнической политики местных руководителей[666]. В-четвертых, и это самое главное, реинвестируя доходы на месте, КМП расширяли внутренний рынок и создавали условия для все новых инвестиций, новых рабочих мест и дальнейшего разделения труда[667].
Как заметила Джиллиан Харт, суммируя преимущества развития Китая сравнительно с развитием Южной Африки (где крестьянство долгое время не имело средств производства, поскольку не было условий для того, чтобы крестьяне потребовали предоставления им занятости при определенной заработной плате), в Китае экономический рост начался с КМП, которые реинвестировали и перераспределяли доходы от производства внутри системы местных предприятий, а также направляли полученные средства на развитие школ, больниц и других форм общественного потребления. Кроме того, в КМП с их относительно уравнительным распределением земли между домохозяйствами, вроде тех, что Харт посетила в 1992 году в провинциях Сычуань и Хунань, резиденты могли обеспечивать себя, обрабатывая крошечные клочки земли при одновременной занятости в промышленности или иных несельскохозяйственных производствах. Так что «главным для развития КМП стало то, что им, в отличие от аналогичных городских предприятий, не надо было обеспечивать работников жильем, медицинским обслуживанием, платить пенсии и предоставлять другие социальные услуги. И если на деле оплата воспроизводства рабочей силы по большей части не лежала на предприятии, то, по крайней мере в некоторых случаях, она обеспечивалась через механизмы перераспределения». Такая модель, продолжает Харт, действовала не только в Китае, но и на Тайване.
Причем для Китая и Тайваня наиболее характерной чертой, решительно отличавшей их от Южной Африки, стали реформы по перераспределению земли, начавшиеся в конце 1940-х годов и покончившие с властью крупных землевладельцев. Политические силы, продвигавшие эти аграрные реформы в Китае и на Тайване, были связаны между собой, но совершенно противоположны. Однако и в социалистическом, и в пост-социалистическом Китае и на «капиталистическом» Тайване эти реформы, определившие изменения в аграрном секторе, были отмечены быстрым децентрализованным накоплением без изъятия земли... Этот самый поразительный пример организации промышленного производства второй половины XX века, который происходил без изъятия земли у бывших крестьян, ставших рабочими, не только проливает свет на абсолютно «незападные» формы накопления, усилившие глобальную конкуренцию... Он также заставляет нас пересмотреть устоявшиеся представления о «первоначальном накоплении» через изъятие, что считается обязательным условием развития капиталистического производства[668].
В терминах, принятых в нашей книге, стремление Харт пересмотреть представления о первоначальном накоплении можно сформулировать следующим образом. Отлучение сельскохозяйственных производителей от средств производства было скорее результатом созидательного разрушения капитализма, нежели одним из его предварительных условий. Самой распространенной и грубой формой первоначального накопления, или, как называет этот процесс Харви, накопления через изъятие, было применение государствами Запада военной силы в целях бесконечного накопления капитала и власти при одновременном пространственном закреплении во все нараставших масштабах. Однако попытка Соединенных Штатов осуществить предельное пространственное закрепление, превратившись в мировое государство, привело к самым нежелательным последствиям. Вместо мирового государства США создали мировой рынок беспрецедентного объема и плотности, где конкурентное преимущество получают регионы с наибольшими запасами дешевой квалифицированной рабочей силы. И исторически вполне оправданно, что таким регионом стала Восточная Азия, имевшая долгую традицию рыночной экономики, которая в наибольшей степени мобилизует именно человеческие (а не иные) ресурсы и защищает (а не разрушает) независимость и благополучие сельскохозяйственных производителей.
Собственно, здесь мы изложили другими словами тезис Суги-хары о непреходящем значении восточноазиатской «революции прилежания». Причем наблюдение Харт, что в КМП интенсивное ведение хозяйства на маленьких клочках земли сочетается с работой в промышленности и с другими формами несельскохозяйственного труда при инвестировании в повышение качества труда, еще раз подкрепляет этот тезис. Как и другое наблюдение: даже в городах главным конкурентным преимуществом китайских производителей являются не низкие зарплаты как таковые, а использование технологий, для которых нужен дешевый труд образованных рабочих, а не дорогие машины и менеджеры. Хорошей иллюстрацией в этом отношении может послужить завод по производству автомобилей в Ваньфэне около Шанхая, где «не увидишь ни одного робота». Как и на многих других китайских заводах, здесь у конвейера во множестве стоят молодые люди, недавно окончившие китайские ПТУ (количество которых все время растет), из инструментов имеющие в руках лишь электрические дрели, отвертки и резиновые молотки.
Моторы и панели кузовов, которые на заводах Запада, Кореи и Японии передвигались бы при помощи автоматизированного конвейера, здесь передвигаются руками или ручными тележками. Вот почему Ваньфэн может продавать свои роскошные, ручной сборки Jeep Tribute за 8-10 тыс. долларов. Эта компания не применяет для производства автомобилей технику, которая сама стоит миллионы, а использует высококвалифицированных рабочих, годовая зарплата которых меньше месячной зарплаты необученных рабочих в Детройте[669].
В общем, как указано в одной из публикаций в The Wall Street Journal, расчеты, свидетельствующие о том, что оплата труда при производстве конечного продукта составляет лишь 10% его стоимости, неверны, потому что не учитывают затрат на рабочую силу в производстве всех приобретенных компонентов и общие накладные расходы компании. Если сложить все это, то общая стоимость вложенного труда составит 40-60% конечной стоимости, а в Китае эти затраты на оплату труда гораздо ниже. На самом деле главное конкурентное преимущество Китая состоит не в том, что здесь на зарплату рабочим уходит примерно 5% того, что приходится платить рабочим в США, а в том, что инженерам и менеджерам здесь платят 35% того, что платят в США, или даже меньше. Столь же обманчива и статистика, показывающая, что американские рабочие на капиталоемком производстве трудятся в несколько раз продуктивнее, чем рабочие на таком же производстве в Китае, поскольку она не учитывает, что продуктивность американских рабочих объясняется применением сложной автоматики и автоматизацией погрузочно-разгрузочных операций, за счет чего снижаются затраты рабочих, но увеличиваются вложения капитала и затраты на системы обеспечения. Экономя на капитале и увеличивая роль рабочих, китайские производства идут обратным путем. Например, проектирование компонентов, которые можно изготавливать, перемещать и собирать вручную, почти на треть сокращает общие капиталовложения[670].
Более того, в полном соответствии с тезисом Сугихары китайские предприниматели заменяют дешевым трудом обученных рабочих не только дорогие машины, но и дорогих менеджеров. Поддерживая основательность невысокого мнения Смита о корпоративном бюрократическом менеджменте, использование самоуправляемой рабочей силы «снижает и затраты на менеджмент».
И если рабочих на китайских предприятиях очень много, то управляющих, если исходить из западных стандартов, совсем мало. В некоторых отраслях производства на 5000 рабочих приходится всего 15 менеджеров, и это показывает, насколько успешно здесь рабочее самоуправление[671].
Как мы уже отмечали, политика правительства в области образования обеспечила Китай огромными человеческими ресурсами, причем не только грамотными и трудолюбивыми рабочими, но и быстро растущей массой инженеров, ученых и техников. Этот постоянно растущий слой работников, обладающих необходимыми знаниями, был источником не только замены дорогих машин и менеджеров недорогой образованной рабочей силой, но и — как считал необходимым Смит — повышения уровня общественного разделения труда в направлении наукоемкого производства и инноваций. Достаточно упомянуть, что в 2003 году США, потратив на научно-исследовательские и опытно-конструкторские работы почти в пять раз больше средств, чем Китай, едва удвоили число занятых этой деятельностью (с 743 тыс. до 1,3 млн). Больше того, за последнее десятилетие расходы Китая на НИОКР росли со скоростью 17% в год, а в США, Японии и в Евросоюзе — 4-5%[672].
Надо сказать, что хотя происходящее в Китае преобразование политической экономии по сути очень похоже на концепцию рыночного развития Смита, это не означает, что реформы Дэн Сяопина хоть в какой-то степени были этой концепцией вдохновлены. Нам уже случилось заметить, что деятельность чиновника XVIII века Чэнь Хонмоу предвосхитила то, что позднее теоретически обосновал Смит в «Богатстве народов». В этом случае практическая деятельность основывалась не на теории, но на прагматическом подходе к проблемам управления в Китае середины эпохи Цин, учитывающем китайские традиции.
Так что, читал Дэн Сяопин Смита или нет, но и его реформы были продиктованы прагматическим подходом к проблемам управления Китаем после Мао.
Так, Ван Хуй (Wang Hui) из университета Цинхуа недавно указал, что реформы стали реакцией на «фракционную борьбу и политический хаос последних лет Культурной революции» — реакцией, получившей широкое одобрение внутри КПК и вне ее. Впрочем, заметим, что КПК, решительно отрекаясь от Культурной революции, «вовсе не отрекается ни от Китайской революции вообще и ценностей социализма, ни от идей Мао Цзэдуна». Из этого проистекают два следствия.
Во-первых, социалистическая традиция была своего рода внутренним сдерживающим фактором во время проведения государством экономических реформ. Всякий раз, когда система государство—партия делала резкий поворот в политике, ей приходилось вступать в диалог с этой традицией... Во-вторых, социалистическая традиция давала рабочим, крестьянам и другим общностям людей своего рода законные средства выступать против перегибов в государственной политике или неизбежного при развитии рынка неравенства — либо, по крайней мере, обсуждать их. Так что во время отрицания Культурной революции происходило возрождение китайского наследия, что также открывало возможности для выработки будущей политики[673].
Из связи реформ с социалистической традицией Китая можно вывести по меньшей мере две причины того, что КПК при Дэн Сяопине отреклась от Культурной революции, но не от традиций самой Китайской революции. Во-первых, фракционная борьба и политический хаос последних лет Культурной революции, завершая Китайскую революцию, грозили покончить со всеми ее достижениями. И во-вторых, нападки на Культурную революцию не обошли стороной и самое КПК, нанося серьезный удар по бюрократическим основам власти и привилегиям партийных кадров и чиновников. Так что реформы Дэн Сяопина сразу приобрели двойную направленность: для партийных кадров и высших чиновников они стали средством восстановления их власти и привилегий на новых основаниях, а для граждан страны в целом — средством консолидации завоеваний революции, которые были поставлены под угрозу Культурной революцией.
Что касается первого направления, то реформы создали несметные возможности направить предпринимательскую энергию в новое русло путем переориентации с политических задач на экономические, чем с радостью воспользовались партийные деятели и чиновники, начав обогащаться и консолидировать власть, соединяя свои усилия с правительственными чиновниками и менеджерами государственных предприятий — причем часто речь шла о высших руководителях партии. В ходе этого процесса основой гигантских состояний становились разные формы накопления через изъятие — включая присвоение общественной собственности, расхищение государственных фондов и продажу прав землепользования[674]. Хотя все-таки не ясно, привело ли это обогащение и сосредоточение власти к созданию класса капиталистов и, что еще важнее, сумел ли этот класс (если таковой сложился) захватить командные высоты в китайской экономике и в китайском обществе. При Цзян Цзэ-мине (1989-2002) казалось, что на оба вопроса можно дать положительный ответ. Но при Ху Цзиньтао и Вэнь Цзябао, несмотря на то что это более короткие периоды, кажется, проводился противоположный курс, так что положительный ответ, в особенности на второй вопрос, становится менее возможным[675].
Что же до привлекательности реформ Дэн Сяопина для граждан страны вообще, то следует признать, что успех этих реформ в высшей степени зависел от завоеваний и достижений Китайской революции. Когда западные и японские обозреватели одобрительно говорят об образованности, стремлении учиться и дисциплине китайских рабочих, включая переселенцев из деревни, по сравнению, например, с индийскими рабочими, замечает Ау Лун-Ю, «им даже не приходит в голову, что одним из важнейших условий этих достижений была проведенная раньше земельная реформа, а также последующее создание коллективной инфраструктуры в деревне и распространение образования, а не более поздние рыночные реформы»[676]. Бум сельскохозяйственного производства в 1978-1984 годах действительно связан с реформами, но лишь потому, что основой реформ было наследие эпохи Мао. В период 1952-1978 годов коммуны более чем удвоили площадь орошаемых земель и повсюду вводили современные технологии, например стали использовать больше удобрений и начали выращивать высокоурожайный полукарликовый рис, на который к 1977 году уже приходилось 80% засеянных рисом земель: «Бум сельскохозяйственного производства стал возможным именно благодаря соединению той производственной базы, которая была заложена при Мао, с новыми стимулами системы ответственности домохозяйств»[677].
Как видно на графиках 6.1 и 6.2, наибольшее увеличение дохода на душу населения в Китае (движение кривой вверх) произошло после 1980 года. А наибольшее увеличение продолжительности жизни и, в меньшей степени, грамотности взрослых — то есть базовых показателей благосостояния (движение кривых вправо) — имело место до 1980 года. Эти графики наглядно демонстрируют, что экономические успехи Китая строились на исключительных социальных завоеваниях эпохи Мао. В докладе 1981 года даже Всемирный банк признал значение этих достижений.
Источник: расчеты основаны на показателях ВВП, ожидаемой продолжительности жизни взрослых и численности населения по данным Всемирного банка («Показатели мирового развития, 2004 и 2001 гг.»)
Самое большое достижение Китая за последние три десятка лет состоит в том, что группы населения с низким доходом улучшали свое положение (в терминах их базовых потребностей) значительно быстрее, чем такие же группы в других бедных странах. Все они имеют работу; их питание гарантировано государственным нормированием при одновременном коллективном самостраховании; по большей части их дети не просто ходят в школу, но получают довольно хорошее образование; и большинство в этой группе населения имеет доступ к медицинскому обслуживанию и службам семейного планирования. Продолжительность жизни, которая зависит от множества экономических и социальных факторов, а значит, является едва ли не самым ярким показателем размеров реальной бедности в стране, в Китае исключительно велика для страны с таким доходом на душу населения[678].
Вопрос о том, способствовали ли реформы Дэн Сяопина дальнейшему развитию этих достижений или подорвали их, мы здесь рассматривать не будем, но сделаем два замечания.
Во-первых, еще до начала реформ базовые показатели благосостояния китайского населения (продолжительность жизни и уровень грамотности) улучшились в такой степени, что оставалось мало возможностей их дальнейшего повышения. И тем не менее наши графики показывают, что в эпоху реформ эти показатели продолжают расти, в особенности это касается уровня грамотности взрослого населения. Так что в указанном отношении реформы продолжали укреплять социальные завоевания Китайской революции.
Во-вторых, нельзя преуменьшать важность повышения в Китае доходов на душу населения в эпоху реформ, даже если при этом не происходило пропорционального повышения базовых показателей благосостояния. Мы уже неоднократно подчеркивали, что в капиталистическом мире национальное богатство, измеряемое доходом на душу населения, является основой мощи государства. Так что даже в том случае, когда государство стремилось к укреплению своей мощи ради социалистического преобразования мира, у КПК все-таки не было иного выбора, кроме как участвовать в мировой политике по установившимся правилам капиталистического образа жизни, что прекрасно понимал и Мао. Как только неминуемое поражение во Вьетнаме заставило Соединенные Штаты вновь открыть Китаю возможность нормального коммерческого и дипломатического общения с остальной Восточной Азией и со всем миром вообще, коммунистический Китай, естественно, этой возможностью воспользовался, чтобы приумножать свое национальное богатство и укреплять мощь государства. Еще даже до того, как американское вторжение в Ирак придало подъему Китая новое ускорение, Ричард Бернстайн (Richard Bernstein) и Росс Манро (Ross Munro) дали грубое, но проницательное определение действительного политического значения перехода Китая к рыночной экономике: ирония китайско-американских отношений состоит в том, что, когда Китай был во власти идеологического маоизма и обнаруживал такую идеологическую неистовость, что казался американцам опасным и зловещим, именно тогда он был «бумажным тигром», слабым, не имевшим почти никакого влияния в мире. Теперь же, когда Китай отбросил маоизм и пошел по пути прагматического экономического развития и широчайшей торговли, он кажется не таким грозным, но на самом деле именно теперь он приобретает необходимые средства и реальную силу для реализации своих амбиций[679].
Источник: расчеты основаны на показателях ВВП и количестве населения по данным Всемирного банка — «Показатели мирового развития, 2004 и 2001 гг.», — а также на данных отдела народонаселения ООН за 2005 г. об уровне грамотности взрослого населения.
Мы можем сформулировать это наблюдение точнее: пока Китай был отрезан от мировой торговли политикой холодной войны, которую проводили США, и чувствовал военную угрозу со стороны СССР, КПК приходилось использовать идеологию как главное средство в борьбе за укрепление своей мощи и положения на международной арене. Но когда в последние годы Культурной революции начали проявляться ее губительные последствия и примерно в то же время Соединенные Штаты решили объединить усилия с Китаем в холодной войне с СССР, сложились благоприятные условия для прагматического обращения к рынку как инструменту укрепления КПК внутри страны и укрепления позиций КНР в мире. И если по вопросу о влиянии КПК пока нельзя вынести окончательного суждения, поскольку неясно, усилилось или ослабло ее влияние на государство и общество, то по вопросу усиления КНР можно высказаться совершенно определенно: экономические реформы принесли потрясающий успех.
Так зачем же надо было менять курс, как сделало новое руководство КПК? Что вызвало это изменение курса и в каком направлении КПК поведет экономику и общество Китая? Вот в чем видит связь реформ Дэн Сяопина с традициями Китайской революции Хуй: в основе Китайской революции лежал особый китайский извод марксизма-ленинизма, впервые появившийся с созданием Красной армии в конце 1920-х годов, но получивший окончательное развитие только после захвата Японией китайских прибрежных районов в конце 1930-х. Эта идеологическая инновация имела два главных компонента.
Во-первых; сохранив приверженность ленинскому учению о партии как авангарде рабочего класса, в Китае отказались от особого упора ленинизма на восстание. В разорванном на кусочки гоминьдановском Китае не было Зимнего дворца или, лучше сказать, было слишком много дворцов для штурма, чтобы все они окончились удачно. Поэтому учение о восстании было заменено тем, что Мао позднее определил как ориентирование на массы — идеей, что стоящая в авангарде партия должна быть не только учителем, но и учеником масс. «Это понятие “от-масс-к-массам”, — замечает Фейрбенк, — было тем видом демократии, который отвечал традициям Китая, где представители высшего класса правили особенно успешно тогда, когда принимали близко к сердцу нужды простых людей и действовали от их имени»[680].
Во-вторых, социальной базой для КПК стало крестьянство, а не пролетариат — революционный класс Маркса и Ленина. Как продемонстрировала массовая резня рабочих, руководимых коммунистами, совершенная в Шанхае Гоминьданом (1927), нельзя было полагаться на прибрежные районы, это средоточие пролетариата, в борьбе с засильем иностранцев и властью Гоминьдана над китайской буржуазией. Оттесненные из очагов капиталистической экспансии хорошо обученными западными и гоминьдановскими войсками, КПК и Красная армия были вынуждены отступить и обосноваться среди бедного крестьянского населения отдаленных районов. Результатом стал «двуединый процесс социализации» (по Марку Шелдену), когда партийно-армейские силы превратили низшие слои китайской деревни в мощную революционную силу и сами формировались под воздействием чаяний и ценностей этих слоев[681].
Эти две особенности вместе с модернизированным марксизмом-ленинизмом, став основой китайской революционной традиции, позволяют объяснить основные аспекты развития Китая до и после реформ, а также новейшие изменения в политике при Ху Цзиньтао. Прежде всего мы сможем понять, почему в маоистском Китае (в отличие от сталинского СССР) модернизация проводилась не путем уничтожения крестьянства, а путем его экономического и образовательного подъема.
Во-вторых, мы сможем понять, почему до и после реформ китайская модернизация взяла себе за основание не просто воспроизведение промышленной революции Запада, но возрождение собственной, имевшей крестьянские корни «революции прилежания». В-третьих, мы сможем понять, почему при Мао тенденция к зарождению городской буржуазии из среды государственно-партийных деятелей и интеллектуалов осуществлялась посредством их «перевоспитания» в деревне. Наконец, мы сможем понять, почему реформы Дэн Сяопина начались в сельском хозяйстве и почему новый курс Ху направлен на расширение медицинских, образовательных и прочих социальных программ в сельских районах и проводится под лозунгом «Новая социалистическая деревня».
В основе описанной традиции лежит сложнейшая проблема управления страной с преимущественно деревенским населением, причем населения здесь больше, чем в Африке, Латинской Америке или Европе. С такой проблемой никогда не сталкивалась ни одна страна, кроме Индии[682]. Рассматривая исторический опыт в этом свете, надо сказать, что хотя Культурная революция принесла тяжелейшие испытания городским руководителям и интеллектуалам, она укрепила деревенские корни Китайской революции и заложила основы успеха экономических реформ. Достаточно упомянуть, что отчасти в результате проводимой политики и отчасти в результате разрушения городской промышленности из-за фракционной борьбы исключительно повысился спрос на продукцию сельскохозяйственных предприятий, что привело к стремительной экспансии общинных и бригадных производств, из которых затем выросли коллективно-муниципальные предприятия[683].
В то же время Культурная революция нанесла исключительный урон не только государственно-партийным деятелям и социальным и политическим завоеваниям Китайской революции, как мы уже отмечали, но вообще модернистскому компоненту революционной традиции. Так что отказ от Культурной революции в пользу экономических реформ стал главным условием возрождения этого компонента. Со временем, впрочем, само это успешное возрождение качнуло маятник совершенно в другую сторону, серьезно подорвав революционную традицию в середине и конце 1990-х. Об отказе от революционной традиции прежде всего свидетельствуют огромный разрыв в доходах и рост недовольства населения проведением и результатами реформ.
Появление огромного разрыва в доходах в городских и сельских районах, между городом и деревней, а также между различными классами, социальными слоями и разными провинциями — вот одна из главных реалий перехода Китая к рыночной экономике[684]. До тех пор, пока эта тенденция довольно очевидно представлялась результатом стратегии неравномерного развития, создававшего возможности продвижения для большинства, можно было сопротивляться росту этого разрыва, нейтрализовать его и даже подавить. Со временем, однако, возраставший разрыв в доходах пришел в противоречие с революционной традицией и стал серьезной угрозой стабильности общества[685].
Традиции ориентирования на массы и «двуединого процесса социализации» оставались действенными и в период реформ[686]. И все-таки, чем больше партийные кадры на местах и в провинциях направляли теперь свою энергию в сферу экономики и переключались на накопление через изъятие, тем больше традиция «ориентирования на массы» становилась всего лишь фикцией, а «двуединый процесс социализации» между партийно-государственным аппаратом и низшими слоями китайского общества вытеснялся схожим процессом между партийно-государственным аппаратом и нарождавшейся буржуазией. Тем не менее, как утверждал Самир Амин (см. цитату, приведенную в главе 1), революционная традиция давала широким слоям китайского общества такую уверенность в себе и такой боевой дух, каких не знали другие народы мирового Юга, а также, можно добавить, мирового Севера. Причем, как замечает Ван Хуй, эта уверенность в своих силах и боевой дух были небеспочвенными именно благодаря приверженности партийно-государственного аппарата революционной традиции.
В результате и в городах, и в сельских районах множились социальные столкновения. По официальным данным, количество «нарушений общественного порядка» — имеются в виду протесты, бунты и другие формы общественного волнения — увеличилось с 10 тыс. в 1993 году до 50 тыс. в 2002-м, 58 тыс. в 2003-м, 74 тыс. в 2004-м и до 87 тыс. в 2005 году, небольшое снижение отмечается только в первые шесть месяцев 2006 года. В сельских районах до 2000 года волнения провоцировались налогами, сборами, выплатами и другими поборами. В последнее время главными причинами таких волнений становятся выведение земли из сельскохозяйственного оборота под промышленные нужды, под строительство частных зданий и под развитие инфраструктуры, а также коррупция местных партийных и правительственных чиновников и загрязнение окружающей среды. Такие эпизоды, как восстание в Доняне в 2005 году в связи с выбросами в атмосферу пестицидов, когда более 10 тыс. человек маршем прошли к полиции и в результате деятельность фабрики была приостановлена, «вошли в китайский фольклор как свидетельство того, что полные решимости люди, действуя сообща, могут заставить власти изменить курс и учитывать нужды народа»[687].
В городах «старый» рабочий класс, теперь занятый на государственных предприятиях, с конца 1990-х отвечал на массовые увольнения протестами, требуя соблюдения социальной традиции справедливости и в соответствии с доктриной «железной миски риса»[688] — социального контракта между рабочим классом и государством, которому в КНР строго следовали первые четыре десятилетия. В основном правительство было в состоянии сдерживать эту волну протестов, прибегая то к репрессиям, то к уступкам. Однако в последнее время мощная волна забастовок стала свидетельством того, что социальные волнения охватывают теперь и «новый» рабочий класс, представленный в основном молодыми мигрантами, составляющими хребет китайской промышленности, работающей на экспорт. Вместе с волнениями городских рабочих в сфере услуг эти два потока социальных движений покончили с распространенным на Западе мнением, будто «в Китае нет рабочего движения». «Теперь в любом городе страны, — пишет Робин Манро в China Labour Bulletin, — одновременно проходит несколько больших выступлений рабочих». Пока мы имеем дело с зарождающимся спонтанным рабочим движением, но таким же было движение рабочих в США в его золотую эпоху — в 1930-е[689].
Как мы уже отмечали в главе 1, этот массовый подъем социальных волнений в городах и сельских районах поставил перед руководством КПК совершенно новую проблему и заставил изменить не только риторику, но и политику в направлении выравнивания уровня жизни города и деревни, разных районов, в направлении согласования экономической политики с нуждами общества. В последнее время был также принят новый трудовой кодекс с расширением прав рабочих. Впрочем, пока неясно, приведут ли эти изменения к возрождению социалистических традиций и к переориентации развития в сторону большего равенства. Нас здесь больше занимают не социалистические традиции Китая, а то, как подъем Китая сказывается на отношениях между цивилизациями в мире в целом. К этому мы сейчас и обратимся.