Часть II. Наблюдения за глобальной нестабильностью

Глава 4. Экономика глобальной нестабильности

«Депрессия, — писал Торстейн Веблен (Thorstein Veblen) вскоре после того, как закончилась Великая ценовая депрессия 1873-1896 годов,—есть прежде всего болезнь чувств деловых людей. В этом и заключается трудность. Застой в промышленности и невзгоды, которые переживают рабочие и другие классы, — это всего лишь симптомы и побочные явления», а потому и лекарства, чтобы быть эффективными, должны «воздействовать на этот эмоциональный источник беспокойства... и восстанавливать прибыль до разумных величин»[165]. В период между 1873-м и 1896 годами цены падали неравномерно, но неумолимо, обнаруживая «самую отчаянную дефляцию на памяти людей», как выразился Дэвид Ландес (David Landes). Вместе с ценами падала процентная ставка — и «экономисты-теоретики даже начали рассматривать возможность, что капитала станет так много, что он превратится в бесплатный товар. Прибыли сокращались, а депрессии, ставшие регулярными, кажется, продолжались бесконечно. Создавалось впечатление, что экономическая система истощается»[166].

В действительности же экономическая система не «истощалась». Продолжали расти производство и инвестиции не только в новых индустриальных странах того времени (в особенности в Германии и Соединенных Штатах), но и в Великобритании — так что одновременно с Ландесом другой историк смог заявить, что Великая ценовая депрессия была лишь «мифом»[167]. Тем не менее, как полагает Веблен, нет противоречия в том, чтобы констатировать Великую депрессию при одновременном росте производства и инвестиций. Напротив, Великая депрессия не была мифом именно потому, что производство и торговля в Великобритании и в мировой экономике вообще выросли и все еще росли слишком быстро для того, чтобы поддерживать прибыль на том уровне, который можно было считать «разумным».

Масштабнейшее расширение мировой торговли в середине XIX века непосредственно привело в рамках целой системы к усилению конкурентного давления на структуры, в которых происходило накопление капитала. Постоянно растущее количество коммерческих предприятий из все большего числа районов мировой экономики с экономическим центром в Соединенном Королевстве мешали друг другу инвестировать в производство и реализовывать продукцию, разрушая, таким образом, прежние «монополии» — то есть более или менее исключительный контроль над определенными нишами рынка.

Этот переход от монополии к конкуренции был, возможно, самым важным фактором, определявшим настроение европейского промышленного и коммерческого предпринимательства. Экономический рост принял теперь форму экономической борьбы, которая должна была отделить сильных от слабых, обескуражить одних и ободрить других, благоприятствовать новым нациям... за счет старых. Оптимизм относительно будущего бесконечного прогресса сменился неопределенностью и ощущением агонии[168].

Но затем совершенно неожиданно, как по волшебству, колесо сделало еще один поворот. В конце века цены начали расти, а с ними и прибыль. По мере того как бизнес становился все более успешным, возвращалась уверенность—не та нестойкая и неуловимая уверенность, которая возникала при кратких подъемах, случавшихся во мраке предшествовавших десятилетий, но общая эйфория, какой не было с начала 1870-х годов: казалось, что все снова в порядке — несмотря на бряцание оружием и мрачные пророчества марксистов, что капитализм вступил в свою «последнюю стадию». Повсюду в Западной Европе эти годы остались в памяти как добрые старые дни — Эдвардианская эпоха, la belle dpoque[169].

Как мы увидим позднее, не было ничего волшебного ни в том, что прибыль снова достигла «разумного» уровня, ни в последовавшем выздоровлении британской и западной буржуазии от болезни, вызванной «чрезмерной» конкуренцией. Пока же заметим, что не для всех эти времена (1896-1914) были прекрасными. Больше всех от возрождения выиграла Великобритания, и хотя она утрачивала свое первенство в промышленности, на первое место вышли ее финансы, и оказываемые ею услуги морского перевозчика, трейдера, страховщика и посредника в мировой системе платежей стали важны как никогда[170]. Впрочем, в самой Великобритании в выигрыше оказались не все: с середины 1890-х реальные зарплаты в целом уменьшились, притом что они быстро росли в течение 50 лет до того[171]. Belle époque стала временем, когда прекратилось улучшение экономического положения рабочего класса, бывшего тогда основным движителем развития, что, без сомнения, создавало дополнительное напряжение у снова впавшей в эйфорию британской буржуазии. Вскоре, однако, «бряцание оружием» вышло из-под контроля, провоцируя кризис, из которого мировая британоцентричная капиталистическая система так никогда и не выйдет.

Произведенный Робертом Бреннером анализ того, что он называет устойчивой стагнацией 1973-1993 годов, и последующего «возрождения» Соединенных Штатов и мировых экономик не относится к этому раннему периоду развития мирового капитализма — с депрессией, возрождением и кризисом, — но Бреннер постоянно сравнивает эти два периода[172]. Поэтому я возьму за отправную точку сравнительный анализ двух долгих периодов глобальной нестабильности, отстоящих друг от друга на сто лет, имея в виду определить, что стало действительно новым и аномальным в глобальной нестабильности наших дней. В этой главе я реконструирую построение Бреннера, останавливаясь на самых интересных и важных аспектах. В главе 5 я вновь возвращаюсь к Бреннеру и постараюсь критически оценить недостатки и ограниченность его построения, а в главе 6 я включаю эту критику в собственную интерпретацию глобальной нестабильности, подготовившей почву и для «окончательного кризиса» гегемонии Соединенных Штатов, и для экономического возрождения Восточной Азии. В заключении части II я выявляю связи моей аргументации глобальной нестабильности с теоретическими построениями, которые были развиты в первой части этой книги.

Неравномерное развитие: от бума к кризису

Бреннер полагал, что и продолжительный подъем 1950-1960-х годов, и кризис прибыльности, положивший этому подъему конец в 1965-1973 годах, проистекали из того, что он называет неравномерным развитием. По Бреннеру, неравномерное развитие — это процесс, в ходе которого замедления в развитии капиталистического производства могут быть преодолены и преодолеваются лидерами этого развития[173]. Сосредоточившись на Германии и Японии, наиболее успешно преодолевших отставание после Второй мировой войны и сравнявшихся в достижениях с Соединенными Штатами, Бреннер заявляет, что эти две страны смогли соединить высокопродуктивные технологии, предложенные впервые Соединенными Штатами, с широким привлечением низкооплачиваемой и быстро приспосабливавшейся рабочей силы, которой было в избытке в сельскохозяйственном секторе и в секторе малого бизнеса, что увеличивало норму прибыли и капиталовложения. На протяжении 1960-х годов эта тенденция не оказала отрицательного влияния на производство и прибыль Соединенных Штатов, потому что «товары, произведенные за рубежом, по большей части не могли конкурировать на рынке Соединенных Штатов и потому, что сами американские производители мало зависели от продаж за рубежом»[174].

В самом деле, хотя «неравномерное экономическое развитие действительно вызвало относительный спад экономики Соединенных Штатов, оно же стало условием устойчивой жизнеспособности главных сил политической экономии внутри США».

Американские мультинациональные корпорации и международные банки, нацеленные на расширение своей зарубежной деятельности, нуждались в прибыльных рынках сбыта для своих прямых иностранных инвестиций. Американским промышленникам при увеличении экспорта было необходимо, чтобы за границей быстро рос спрос на их товары. Имперское американское государство, стремившееся «сдерживать коммунизм» и сделать мир безопасным для свободного предпринимательства, считало экономический успех своих союзников и соперников основой политической консолидации капиталистического порядка после войны... Все эти силы, таким образом, в реализации своих собственных целей зависели от экономического динамизма Европы и Японии[175].

Короче говоря, до начала 1960-х годов неравномерное развитие в целом было игрой с ненулевой суммой, поддерживавшей «симбиоз, пусть и в высшей степени конфликтный и нестабильный, ведущей страны и ее последователей, тех, кто рано вступил в процесс экономического развития, и тех, кто к нему присоединился позднее, гегемона и остальных»[176]. Перефразируя данную Ландесом характеристику Великой ценовой депрессии 1873-1896 годов, можно сказать, что это еще не было «экономической борьбой» — игрой с нулевой или даже отрицательной суммой, которая станет приносить пользу одним за счет других. Описывая начало Большого спада 1973-1993 годов, Бреннер называет его результатом неравномерного развития 1965-1973 годов. К тому времени Германия и Япония еще не догнали, но уже «постепенно опережали американского лидера... в ключевых отраслях промышленности: текстильной, сталелитейной, автомобильной, станкостроительной, бытовой электронике». Еще важнее то, что новые производители более дешевых товаров в этих и других пошедших тем же путем странах начали «вторгаться на рынки, где до того времени господствовали производители лидирующих регионов, в особенности Соединенных Штатов и Соединенного Королевства»[177].

Выброс более дешевых товаров на американский и другие мировые рынки подорвал способность американских промышленников «обеспечивать определенный уровень доходности при вложении капитала и труда» и спровоцировал в 1965-1973 годах падение уровня доходности на вложенный капитал более чем на 40%. Американские производители по-разному отреагировали на это усиление конкуренции дома и за рубежом. Они снижали цены на продукты производства ниже себестоимости — то есть получали установленную норму прибыли только на свой оборотный капитал; они остановили рост заработной платы и модернизировали заводы и оборудование. В конечном счете, однако, основным оружием Америки в начавшейся конкурентной борьбе стала радикальная девальвация доллара по отношению к японской иене и немецкой марке[178].

До некоторой степени сама девальвация стала результатом ухудшения внешнеторгового баланса США в результате потери конкурентоспособности американских производителей по отношению к японским и немецким. Однако воздействие торгового баланса на три валюты было в значительной степени усилено правительственной политикой, которая дестабилизировала (и в конечном итоге разрушила) международный золотодолларовый стандарт, установленный в конце Второй мировой войны. Потому что немецкое и японское правительства ответили на инфляционное давление на свою экономику производственного бума товаров, производимых на экспорт, сдерживанием внутреннего спроса, что еще больше увеличило и торговые излишки, и спекулятивный спрос на их валюты[179]. В конце правления администрации Джонсона и в начале правления администрации Никсона правительство Соединенных Штатов попыталось остановить развитие международной валютной нестабильности посредством фискальных строгостей и жесткой валютной политики. Но вскоре решительные антиинфляционные меры привели к таким политическим результатам — не говоря уж о тревожном падении на фондовой бирже, — которые были неприемлемы для администрации Никсона. Задолго до того, как республиканцы потерпели поражение на выборах в Конгресс в ноябре 1970 года и до того, как высокие процентные ставки стали угрозой экономическому возрождению, правительство снова обратилось к фискальным стимулам, а Федеральная резервная система смирилась с политикой дешевого кредита. Как сказал позднее Никсон, «теперь мы все кейнсианцы»[180].

Обращение Соединенных Штатов к политике макроэкономической экспансии в середине 1970 года покончило с золотодолларовым стандартом. По мере того как процентные ставки в Соединенных Штатах падали, а в Европе и Японии росли, краткосрочные спекулятивные деньги бежали от доллара, поднимая дефицит платежного баланса США (краткосрочный и долгосрочный) сверх возможных пределов. Несмелая попытка Смитсоновского соглашения (декабрь 1971 года) сохранить фиксированные курсы обмена валют на уровне девальвации доллара на 7,9% по отношению к золотому стандарту, ревальвации марки на 13,5%, а иены на 16,9% по отношению к доллару не смогла сдержать возобновившегося давления на валюту Соединенных Штатов, которое спровоцировала администрация Никсона новым раундом экономических стимулов. К 1973 году давление стало невыносимым и завершилось новой колоссальной девальвацией доллара и формальным отказом от фиксированного валютного курса в пользу плавающего[181].

Значительная девальвация доллара по отношению к марке (в общей сложности на 50% в 1969-1973 годах) и к иене (на 28,2% в 1971-1973 годах), заявляет Бреннер, полностью «изменила относительную стоимость продукции, как не мог бы ее изменить [американский производственный сектор], наращивая производство и сдерживая заработную плату». Это оказало гальванизирующий эффект на американскую экономику. Рентабельность, рост инвестиций и производительности труда на производстве создали основу для обратного движения, и торговый баланс Соединенных Штатов снова стал положительным. Обратный эффект происшедшее оказало и на немецкую и японскую экономику. Резко сократилась конкурентоспособность их производств, так что теперь им пришлось «отказаться от высокого уровня доходности для поддержания уровня продаж». Мировой кризис прибыльности не был преодолен, но груз этого кризиса распределился более равномерно среди главных капиталистических стран[182].

Иными словами, неравномерное экономическое развитие как процесс преодоления отстающими странами отрыва от лидирующих породил и продолжительный послевоенный подъем, и кризис прибыльности конца 1960-х — начала 1970-х годов. Но по мере того, как шел процесс преодоления этого отрыва, в мире поддерживалась положительная обратная связь высоких доходов, больших инвестиций и растущей производительности. Когда же отстающие — или, по крайней мере, две самые большие — страны действительно догнали прежних лидеров, результатом стали мировой избыток производственных мощностей и, соответственно, давление на нормы прибыли. Сначала американским производителям удавалось сдерживать это давление. Но вскоре, однако, массивная, поддержанная правительством девальвация доллара по отношению к марке и иене равномернее распределила падение рентабельности среди трех главных капиталистических держав.

Излишек производственных мощностей и устойчивая стагнация

Неравномерное развитие привело к избытку производственных мощностей и спровоцировало общее падение нормы прибыли в 1965-1973 годах. Но только лишь неспособность капиталистических предприятий и правительств восстановить рентабельность в ее прежнем объеме, ликвидировав избыточность, стала главной причиной продолжительного относительного застоя в 1973-1993 годах. По мнению Бреннера, «излишек производственных мощностей и перепроизводство» (два понятия, которые он всегда употребляет вместе) появляется при «недостаточном спросе, когда компании с более высокими ценами не могут поддерживать прежний уровень нормы прибыли». Эти компании, таким образом, «обязаны прекратить использовать некоторые средства производства и могут использовать остальные, только понизив цены и, следовательно, рентабельность. Излишек производственных мощностей и перепроизводство отмечаются относительно прежней нормы прибыли»[183]. Или надо устранить избыточную производительность, или должна упасть норма прибыли со всеми ужасными последствиями, к которым ведет такое падение в капиталистической экономике: от снижения уровня капиталовложений и падения производительности до уменьшения реальной заработной платы и уровня занятости. Бреннер придерживается той точки зрения, что, по крайней мере до 1993 года, чрезмерная производительность, лежавшая в основе кризиса рентабельности 1965-1973 годов, не только не прекратилась, но даже выросла, и рентабельность продолжала снижаться.

В подтверждение высказанного мнения выстраиваются две линии аргументации: одна касается капиталистических предприятий, другая — правительств. В представлении Бреннера, мировой капитализм не имеет спонтанного рыночного механизма, препятствующего появлению во многих отраслях промышленности излишка производственных мощностей или тому, чтобы, появившись, он стал неотъемлемой чертой мировой экономики. Действующие компании с более высокими издержками производства имеют и средства, и стимулы, чтобы сопротивляться своему вытеснению из тех отраслей промышленности, где слишком много производителей, при этом излишек производственных мощностей и падающая прибыль необязательно мешают появлению новых участников процесса. Компании с более высокими издержками сопротивляются вытеснению из производства, потому что многие принадлежащие им материальные и нематериальные активы «могут работать только по имеющимся производственным направлениям и будут утрачены, если эти компании сменят вид деятельности». Более того, «замедление роста спроса, будучи обязательным проявлением замедления роста капиталовложений и заработной платы, обязательно возникающих при падении нормы прибыли, чрезвычайно осложняет переход на новые виды деятельности». Потому эти предприятия «имеют все основания защищать свои рынки [стремясь покрыть лишь производственные издержки] и наносят ответный удар, подстегивая процесс инноваций и инвестируя в дополнительный основной капитал». Такая стратегия, в свою очередь, «будет стимулировать новаторов, нововведения которых направлены на сокращение стоимости производства, самостоятельно ускорять технический прогресс, увеличивая уже существующий излишек производственных мощностей и перепроизводство»[184].

В то же время накопление излишка производственных мощностей не отпугивает новых участников процесса от вступления в него и, соответственно, не уменьшает давления на норму прибыли. «Напротив, начавшееся падение рентабельности... может даже усилить всемирное движение к дальнейшему сокращению стоимости производства за счет соединения еще более дешевого труда с техникой все более высокого уровня в тех регионах, которые позднее вступили в процесс развития капиталистического производства». Самыми яркими примерами входа в рынок во время затяжного падения стали производители из некоторых развивающихся стран — в особенности из Восточной Азии, но также Мексики и Бразилии, — которые сумели существенно продвинуться на мировых рынках промышленных товаров, еще более усиливая давление на цены и рентабельность.

«Так что было не только слишком мало выходов из процесса, но и слишком много входов в него»[185].

В нашей аргументации (так сказать, по первой линии) мы привлекали косвенные эмпирические данные. В основном же на эмпирических данных и исторических фактах построена вторая линия аргументации: мы свидетельствуем, что правительства основных капиталистических держав, в особенности Соединенных Штатов, также ответственны за нарастание, а не ослабление тенденции слишком малого числа выходов из рынка и слишком большого числа входов в него. И здесь особая заслуга Бреннера состоит в том, что он продемонстрировал нам, как во время Большого спада упомянутые правительства были не столько регулировщиками — хотя они делали и это, — но активными участниками, даже главными действующими лицами охватившей всю систему конкурентной борьбы, которая с конца 1960-х восстанавливала капиталистов друг против друга.

Описывая кризис прибыльности, Бреннер уже тогда понял, что активные действия правительства Соединенных Штатов, усиливавшие девальвацию американского доллара по отношению к марке и иене, несомненно, способствовали перенесению тяжести кризиса с американских производителей на немецких и японских. Кроме того, рассказывая о Большом спаде, Бреннер показывает, как приливы и отливы девальвации и ревальвации валюты стали главными инструментами вмешательства правительства в конкурентную борьбу капиталистов. В этих приливах-отливах девальвации валюты и ревальвации он отмечает три главные точки: монетаристская «революция» Рейгана—Тэтчер 1979-1980 годов, которая обратила вспять девальвацию американского доллара 1970-х.; соглашение «Плаза» 1985 года, в результате которого возобновилась девальвация доллара; и так называемое обратное соглашение «Плаза» 1995 года, которое вновь обратило девальвацию вспять. Остановимся кратко на том, как Бреннер описывает отношения между этими тремя поворотными пунктами, непрерывным перепроизводством и излишком производственных мощностей в промышленности, лежавшими в основе Большого спада.

К концу 1970-х американская макрополитика дефицита федерального бюджета, исключительно дешевых денег и «нарочитого пренебрежения» к обменному курсу доллара достигла пределов своих возможностей в поддержании экономического роста и восстановлении конкурентоспособности и рентабельности американской промышленности. Эта политика «дала возможность развитым капиталистическим экономикам преодолеть рецессию, ставшую результатом нефтяного кризиса 1974-1975 годов, и продолжить экономический рост до конца десятилетия». Тем не менее «кейнсианские стимулы оказались в высшей степени противоречивыми» по своим результатам. Поддерживая развитие спроса внутри страны и на мировом рынке, «кейнсианские лекарства не могли покончить с излишком производственных мощностей и с перепроизводством, препятствуя применению горького лекарства, каким были бы вытеснение с рынка мелких производителей и действительный застой — исторически расчищавшие путь для новых подъемов [рентабельности]». Низкая рентабельность, в свою очередь, лишала предприятия «возможности и желания... увеличивать поставки, как в прошлом, когда доходы были высокими... В результате при постоянном росте дефицита государственного бюджета в 1970-х не столько увеличивалась производительность, сколько росли цены». Постоянно растущее давление инфляции сопровождалось побившим все рекорды дефицитом платежного баланса США. К 1977-1978 годам этот дефицит «вызвал невероятный натиск на американскую валюту, угрожая положению доллара как международной резервной валюты и в перспективе [расчищая путь] для решительных перемен».

Решительную перемену принесла монетаристская революция Рейгана—Тэтчер в 1979-1980 годах[186].

По Бреннеру, главной целью изменения экономической политики было восстановление рентабельности, не только и даже не в первую очередь в промышленности, но прежде всего в низкопродуктивном секторе услуг, а также во внутреннем и внешнем финансовом секторах посредством сокращения корпоративного налогообложения, роста безработицы и упразднения контроля над капиталом. Однако в отличие от предшествующих, кейнсианских, решений монетаристские средства должны были восстановить рентабельность благодаря горькому лекарству — вытеснению мелких производителей. Беспрецедентно жесткие условия кредитования привели к выдавливанию с рынка огромного числа высокозатратных и низкорентабельных компаний, которых раньше поддерживала кейнсианская система доступного кредита. Хотя инфляционное давление вскоре было взято под контроль, рекордно высокая реальная ставка процента и растущий доллар, с ней связанный, «угрожали ускорить мировой обвал, который начался бы с Соединенных Штатов»[187].

Обвала удалось избежать благодаря «неожиданному» — и при этом масштабному — возвращению кейнсианства. «Грандиозная программа Рейгана по увеличению расходов на вооружение и снижению налогов для богатых... отчасти компенсировала издержки жесткого монетаристского кредита и позволила экономике работать дальше». Конечно, благодаря политике Рейгана вернулись торговый и текущий дефицит, и при этом с лихвой, в особенности «потому, что с этого момента остальной мир все больше старался избежать кейнсианского бюджетного дефицита». Как и в 1970-е годы, беспрецедентный дефицит привел к «впрыскиваниям спроса, в которых была нужда... чтобы вытащить мировую экономику из рецессии 1979-1982 годов». В противоположность тому, что происходило в 1970-е, однако, возросший американский дефицит не привел к давлению на доллар. Напротив, благодаря исключительно высокой реальной ставке процента и подталкиваемый министерством финансов Японии, в Соединенные Штаты хлынул капитал со всего мира, так что американская валюта стала высоко цениться[188].

Общее действие ослабления инфляционного давления, высокой реальной ставки процента, массивного притока капитала и растущего в цене доллара — все это отвечало цели рейганов-ской администрации: укрепить американский финансовый капитал. Однако происшедшее оказалось «катастрофой для больших секторов американской промышленности». Под сильным давлением Конгресса и руководителей множества ведущих корпораций рейгановской администрации не оставалось ничего иного, как «совершить эпохальный поворот вспять». Главным в этом возврате оказалось соглашение «Плаза», заключенное 22 сентября 1985 года, по которому «большая пятерка» под давлением США согласилась на совместные действия для облегчения положения американских производителей, снизив обменный курс доллара. Уже на следующий день в дополнение к принятому соглашению США решительно осудили «нечестные» торговые операции других стран. Это осуждение вскоре материализовалось в нарастающих угрозах, поддерживаемых новыми постановлениями, в особенности Комплексным законом о торговле и конкурентоспособности от 1988 года и американо-японской инициативой по преодолению структурных препятствий на пути торговли между этими двумя странами (Structural Impediments Act 1989 года), которые закрывали рынок США для ведущих (главным образом восточноазиатских) иностранных конкурентов, ставших «дубинкой, которая ограничивала импорт в США [посредством “добровольных ограничений экспорта”] и принуждала открыть иностранные рынки для экспорта из США и прямых иностранных инвестиций»[189].

Стремясь к радикальной девальвации доллара, вступив на путь протекционизма и мер по «открытию рынка», рейганов-ская администрация следовала за администрациями Никсона, Форда и Картера. Результат этих инициатив, однако, в 1980-х и в начале 1990-х годов отличался от того, чего удалось добиться в 1970-е.

Соглашение «Плаза» и то, что за ним последовало, привело к полному изменению американской промышленности и стало важной вехой в мировой экономике в целом. С этого началось десятилетие непрерывной и значительной девальвации доллара по отношению к марке и иене, сопровождаемой замораживанием реальной заработной платы. Так что была одновременно открыта дверь для восстановления конкурентоспособности американской промышленности и расширения экспорта, для первого за сто лет кризиса немецкой и японской промышленности и беспрецедентного взрыва производственной экспансии (на основе экспорта) в Восточную Азию, где экономики по большей части привязывали свои валюты к доллару и таким образом обеспечивали своим экспортерам конкурентные преимущества перед японскими экспортерами, когда в 1985-1995 годах доллар упал[190].

К 1993 году тенденции развития, вызванные к жизни соглашением «Плаза», а также предшествующим изменением структуры американской промышленности за счет вытеснения мелких производителей с американского рынка, обусловленным беспрецедентно жесткими условиями кредита в начале 1980-х, привели к возрождению в США рентабельности, инвестиций и производства. Перефразируя Веблена, можно сказать, что употребленные правительством лекарства от «болезни чувств» американского бизнеса, казалось, наконец добрались до самого корня зла и восстановили доходы до приемлемого уровня. Лечение, однако, имело некоторые серьезные побочные эффекты.

С точки зрения Бреннера, главная проблема состояла в том, что возрождение американской экономики произошло за счет ее японского и западноевропейских конкурентов, и это возрождение очень мало затрагивало такие глубинные факторы, как излишек производственных мощностей и пере-t производство, которые преследовали мировую экономику. Особенность американского возрождения (с нулевой суммой выигрыша) стала проблемой и для самих Соединенных Штатов. Во-первых, медленный рост спроса в мире, в особенности связанное с этим усиление международной конкуренции в производстве, ограничивал масштабы возрождения и здесь. Еще больше дело осложнялось тем, что Соединенные Штаты едва ли могли допустить «серьезный кризис своих главных партнеров и соперников», в особенности Японии.

Указанные противоречия всплыли после мексиканского кризиса песо в 1994-1995 годах, когда и сам этот кризис и усилия Соединенных Штатов по спасению мексиканской экономики привели к новому натиску на доллар, что обострило тенденцию к его падению, зародившуюся в предшествующее десятилетие. Когда иена достигла самого высокого показателя (79) по отношению к доллару в апреле 1995 года, «японские производители не могли даже покрыть свои переменные издержки, и... японская машина роста, кажется, заскрежетала и затормозила». Однако, переживая шок от мексиканского коллапса и его разрушительного воздействия на стабильность международных финансов (а также принимая во внимание маячившие на горизонте президентские выборы 1996 года), администрация Клинтона просто не могла пойти на риск повторения в Японии мексиканского варианта.

Даже если бы японский кризис удалось предотвратить, возможно, началась бы широкомасштабная продажа принадлежащих Японии американских активов, в особенности долгосрочных казначейских обязательств. Такой ход событий подстегнул бы ставку процента, напугал финансовый рынок и, возможно, поставил бы только-только начавшую выправляться экономику США под угрозу рецессии[191].

Соединенные Штаты в лице министра финансов Роберта Рубина заключили с Германией и Японией соглашение о совместных действиях, направленных на то, чтобы остановить рост иены и падение доллара. Такое обратное движение предполагало снижение ставок процента в Японии сравнительно со ставками в США и более масштабные покупки Японией обеспеченных преимущественно долларом ценных бумаг, прежде всего государственных казначейских обязательств, а также покупку Германией и США долларов на валютных рынках. Это соглашение, которое позднее назвали «соглашение “Плаза” наоборот», стало ошеломляющим и совершенно неожиданным, это был разворот политики Соединенных Штатов, а также их главных союзников и соперников на сто восемьдесят градусов; впрочем, таким же разворотом было в свое время (в 1985 году) и само соглашение «Плаза»[192].

В результате этих крутых поворотов правительства крупнейших в экономическом отношении держав менялись ролями, исполняя свой менуэт взаимной помощи. «Точно так же, как Японии и Германии пришлось принять соглашение “Плаза“... чтобы спасти американскую промышленность от кризиса в первой половине 1980-х, заплатив со своей стороны высокую цену, так же и Соединенные Штаты [были теперь] обязаны оказать такую же помощь идущим к кризису секторам японской промышленности — снова с эпохальными результатами»[193]. Эти эпохальные результаты трансформировали процесс американского экономического возрождения в бум и пузырь второй половины 1990-х годов.

Неустойчивое возрождение

Еще до 1995 года восстановление прибыльности в промышленности Соединенных Штатов приняло вид повышения цен на бирже. Благодаря соглашению «Плаза» для иностранных инвесторов это повышение оказалось еще большим, поскольку росла цена доллара. Еще важнее то, что соглашение «прорвало плотину, и на финансовые рынки США хлынули наличные деньги из Японии, Восточной Азии и других стран, что резко снизило ставки процента и вызвало значительный рост корпоративных займов ради финансирования покупки акций на фондовой бирже». Решающей в этом отношении стала политика Японии. Японские власти не только прямо вкачивали деньги в государственные ценные бумаги Соединенных Штатов и доллар и подстегивали японские страховые компании последовать тем же путем, ослабив ограничения на зарубежные вложения. Сократив учетную ставку до 0,5%, они позволили инвесторам, прежде всего американским, занимать в Японии иены почти задаром, конвертировать их в доллары, а затем инвестировать эти доллары на фондовых биржах по всему миру, в особенности в США[194].

Поток привязанного к США иностранного капитала и обусловленный этим обстоятельством сильный доллар стали главными причинами превращения наблюдавшегося до 1995 года фондового бума в «мыльный пузырь». Впрочем, Бреннер считает, что этого могло не произойти, если бы не политика Федеральной резервной системы США. Несмотря на знаменитое предостережение (в декабре 1996 года) об абсурдном разрастании фондового рынка, Гринспен «не сделал ничего и не обнаружил своими действиями никакой обеспокоенности относительно взмывших до космических высот цен на акции». Напротив, постоянно увеличивая приток денег на внутренний рынок, он не поднимал сколько-нибудь значительно процентную ставку и не связывал банки более строгими резервными требованиями, как не ужесточал и гарантийных требований при покупке акций. Когда же стал расти пузырь, Гринспен пошел еще дальше.

К весне 1998 года он прямо объяснял стремительный рост цен на акции экономическими достижениями в рамках «новой экономики», считая, что именно она удерживает инфляцию и обнадеживает инвесторов «исключительным ростом доходов в отдаленном будущем». Он также выражал удовлетворение ростом корпоративных инвестиций и потребления граждан, проистекавшим из роста благосостояния в результате значительного повышения стоимости активов, причем бум в этих условиях еще усиливался.... Биржевые спекулянты вряд ли ошиблись бы, если бы сделали вывод, что председатель ФРС, несмотря на свою профессиональную осторожность, не просто не порицал их обогащение, но считал его благоразумным и благотворным[195].

Поток капитала, хлынувший благодаря соглашению «’’Плаза” наоборот» и режиму дешевых кредитов, установленному ФРС, стал основным условием образования пузыря на рынке акций.

Но «главной действующей силой» в накачивании пузыря были нефинансовые корпорации Соединенных Штатов, которые воспользовались новыми условиями, «чтобы в огромных масштабах увеличить свои займы для покупки акций в колоссальных количествах — либо для того, чтобы осуществить слияние или поглощение, либо для того, чтобы просто выкупить (изъять из обращения) свои собственные акции». Вступив в период величайшего накопления долга в своей истории, корпорации Соединенных Штатов способствовали беспрецедентному росту стоимости акций. «А поскольку растущие цены на акции, способствуя росту бумажных активов и, таким образом, дополнительному обеспечению, облегчали дальнейшие займы, пузырь мог поддерживать себя сам, что также подпитывало значительный циклический подъем, который уже начался»[196].

Как ни странно, при наступившем оживлении так и не была преодолена давняя проблема: излишек производственных мощностей и перепроизводство. Напротив, инфляция стоимости бумажных активов и порожденный пузырем «эффект роста благосостояния» (его отражение на потреблении) привели к тому, что корпорации инвестировали много больше их фактической прибыли. В результате, как только «эффект роста благосостояния» перестал поддерживать рост производительности, инвестиции и потребительский спрос, «компаниям... пришлось пережить поистине мучительное давление на их норму прибыли». Уже в середине 2001 года Бреннер замечает, что Соединенные Штаты и другие мировые экономические центры раздули пузырь, после которого остался «гигантский избыток производственных мощностей»; невероятно упал уровень доходности нефинансовых корпораций, «уничтожив практически все завоевания в доходности, достигнутые в 1990-е годы»; резко сократилось накопление капитала[197].

Пытаясь оценить размеры будущего спада, Бреннер пишет: «Основным является вопрос... сумели ли серьезные рецессии и кризисы 1990-х, а также появление новых отраслей промышленности в развитых капиталистических странах избавить наконец международную промышленность от тенденции к перепроизводству и помочь ей перейти к... развитию взаимодополняемости», необходимой для «поддержания динамичной международной экспансии». В конечном счете он обнаружил, что никакого вытеснения мелких производителей на самом деле не произошло. Напротив, по его мнению, после того как пузырь лопнул, США оказались придавлены «во многом теми же факторами стагнации, которые мешали развитию экономики Японии на конечном этапе надувания японского пузыря», — «и обратным (относительно роста пузыря) движением, и международным промышленным сектором, все еще сдерживаемым излишком производственных мощностей и перепроизводством». В США можно было избежать банковского кризиса, подобного тому, что поразил Японию, но здесь не было тех «огромных накоплений и активного сальдо текущих операций, которые позволили Японии — и до сих пор позволяют — кое-как выживать». Американская экономика поэтому была бы уязвима не только со стороны «разрушительного сокращения спроса», который последовал бы за попытками сократить колоссальную задолженность американских корпораций и домохозяйств, но также в связи с резким отзывом инвестиций иностранцами и последующим натиском на доллар[198].

В этих обстоятельствах, думал Бреннер, Соединенные Штаты скорее направят мировую экономику к самоусиливающейся рецессии, чем к оживлению. В некотором смысле такая рецессия стала бы «продолжением международного кризиса 1997-1998 годов, который был отсрочен последней фазой подъема американской фондовой биржи, но так никогда полностью и не рассосался». Как и в предшествующие кризисы, «Восточная Азия снова окажется мировой пороховой бочкой» с огромным излишком производственных мощностей — не только в Японии, но и в других странах региона, — оказывающим сильное давление на доходность здесь и в мире вообще[199]. Впрочем, Бреннер благоразумно не высказывался в пользу какого-либо определенного сценария. Но главный тезис, лежащий в основе всех его рассуждений, оставляет впечатление, что длительный спад далеко не завершен и худшее еще впереди[200].

Главная мысль заключается в том, что постоянство относительной стагнации в мировой экономике в целом в последние тридцать лет обусловлено «слишком небольшим количеством выходов (из процесса) и слишком многочисленными входами в него» — слишком мало и слишком много относительно того, что было необходимо для восстановления доходности до уровня, достигнутого во время бума 1950-1960-х годов. Бреннер считает, что устойчивость этой тенденции обусловлена взаимными действиями по усилению действующих компаний с высокими издержками и политикой правительств трех крупнейших в экономическом отношении государств. В результате каждое из этих трех государств и мировая экономика в целом убереглись «от вытеснения избыточных высокозатратных средств производства стандартными методами капитализма: банкротствами, сокращением производства и увольнениями».

Более высокозатратные и менее прибыльные компании, таким образом, могли еще долгое время занимать те экономические позиции, которые (теоретически) могли перейти к более производительным и высокодоходным предприятиям. Но если допустить выход из бизнеса менее производительных и менее доходных фирм (при естественном ходе событий в цикле деловой активности), то Большой спад с его относительно серьезными, но все же ограниченными рецессиями превратился бы в настоящую депрессию. Проще говоря, предварительным условием восстановления здоровой системы была дефляция долгов, ведущая к тому, что Маркс называл «истреблением ценностей капитала». Но поскольку единственным системным средством достижения этого была депрессия, то не оставалось альтернативы, кроме дальнейших займов, что способствовало и стагнации, и финансовой нестабильности[201].

В своем рассказе о Большом спаде Бреннер упоминает два момента, когда короткое время действовал «стандартный» капиталистический метод структурного вытеснения мелких производителей: начало 1980-х годов при Рейгане и середина 1990-х при Клинтоне. Но как только вытеснение мелких производителей уже грозило запустить депрессию всей системы, основные капиталистические страны совместными действиями прекратили «истребление ценностей капитала», расширив общественные и частные займы. «Однако хотя рост займов... помогал предотвратить депрессию, он также замедлял процесс восстановления доходности как основного условия экономического оживления»[202].

Бреннер так и не дал определения, что такое депрессия — сравнительно с относительной стагнацией длительного спада. В только что процитированном отрывке из контекста ясно, что депрессия будет гораздо более разрушительной. Но разница так и не определена, так что мы не перестаем недоумевать: во-первых, испытал ли вообще когда-нибудь мировой капитализм это «классическое», «естественное», «стандартное» вытеснение мелких производителей и настоящую депрессию; во-вторых, если испытал, то в результате каких изменений исторических условий современному капитализму удается избежать депрессии; и, наконец, что эти перемены сулят мировому капитализму и обществу в будущем?

Два Больших спада в сравнении

В поиске ответов на эти вопросы небесполезно сравнить Великую ценовую депрессию 1873-1896 годов, как она была описана в начале этой главы, с бреннеровским описанием Большого спада, или устойчивой стагнации 1973-1993 годов. Вопреки широко принятому определению более раннего периода как депрессии[203] такое сравнение сразу же обнаруживает очевидные сходства. Оба были продолжительными периодами сниженной доходности; для обоих характерно системное усиление конкурентного давления; и обоим предшествовали длительные периоды роста доходности и расширения мировой торговли и производства. Более того, в оба периода кризис доходности и усиление конкуренции имели общий источник с предшествовавшим им расширением: таковым стало успешное освоение отстающими странами новейших достижений, до того остававшихся в «монопольном» владении ведущих стран. Чтобы распространить бреннеровскую интерпретацию длительного спада конца XIX века на сходную ситуацию конца XX века, надо на место Великобритании поставить США (ведущие страны), а на место США и Германии — Германию и Японию (отстающие). Интересно, что понятие «чрезмерная конкуренция», которое появилось в Японии во время кризиса доходности в конце 1960-х — начале 1970-х годов и которым время от времени пользуется Бреннер, характеризуя основной фактор Большого спада 1973-1993 годов, впервые было введено в обиход в деловых кругах во время спада в конце XIX века, особенно для Соединенных Штатов[204].

Однако различия между двумя Большими спадами более важны, чем сходства, что мы и постараемся продемонстрировать. Перед лицом усиления конкуренции, сравнимой с тем, что происходило в конце XX века, мировой капитализм конца XIX века переживал относительную стагнацию в течение более двадцати лет — с множеством локальных кратковременных кризисов и рецессий, но без какого бы то ни было системного вытеснения мелких производителей, которое, по Бреннеру, является стандартным капиталистическим методом восстановления доходности. В производстве по-прежнему было «слишком мало выходов из процесса и слишком много входов в него», а также много больших технологических и организационных инноваций, которые скорее усиливали, нежели ослабляли конкурентное давление на систему. Длительный спад конца XIX века не только приходится на начало так называемой второй промышленной революции. Еще важнее то, что в это время в Соединенных Штатах появляются современные, сложные, вертикально интегрированные предприятия, которые в следующем столетии становятся преобладающими: «Практически отсутствовавшие в конце 1870-х, эти комплексные предприятия в течение менее чем тридцати лет начинают преобладать в большинстве самых важных отраслей [американской] промышленности»[205].

Несмотря на отсутствие системного вытеснения мелких производителей, в конце столетия доходность восстановилась и ускорила подъем, характерный для эдвардианской belle époque. Как мы заметили в главе 3 и как будет показано ниже, этот подъем можно считать ответом на системное усиление конкуренции, характерное для мирового капитализма от его самых ранних, до-индустриальных, времен до настоящего времени. Этот подъем имел вид системной тенденции к «монетизации» процесса накопления капитала, причем центром была ведущая в экономическом отношении капиталистическая страна эпохи. Неотделимая от превращения межкапиталистической конкуренции из позитивного явления в негативное, эта тенденция была также главным механизмом восстановления доходности (по крайней мере, временно) в клонившихся к закату, но все же остававшихся лидерами центрах мирового капитализма. Соответственно, мы можем выявить сходство не только между Великой ценовой депрессией 1873-1896 годов и длительным спадом 1973-1993 годов, но также и между эдвардианской belle époque и американским экономическим оживлением и большой эйфорией 1990-х[206].

Хотя сейчас, может быть, еще рано выносить окончательный вердикт результатам американского экономического оживления 1990-х, мы знаем, что эдвардианская belle époque закончилась катастрофами двух мировых войн и коллапсом мировой экономики 1930-х между ними. Фактически этот коллапс — единственное, что за последние сто пятьдесят лет соответствует представлению Бреннера о системном вытеснении мелких производителей, или «истинной депрессии». Следовательно, мы должны сделать вывод, что вытеснение мелких производителей, кажется, было исключением, а не «стандартным», или «естественным», капиталистическим методом восстановления доходности. Скорее, регулярной следует признать тенденцию к неравномерному развитию в бреннеровском смысле: порождать продолжительный бум, за которым следует долгий период усиленной конкуренции, сниженной доходности и относительной стагнации, а за ним — рост доходности на основе финансовой экспансии, которая имела своим центром ведущую экономику своего времени. И при переходе от первого этапа неравномерного развития ко второму за последние сто пятьдесят лет случился один единственный системный сбой.

Резонно задаться вопросом: не происходит ли и сейчас аналогичный сбой и не является ли такой сбой «фундаментальным» условием оживления мировой экономики, как, кажется, думал Бреннер? Чтобы ответить на этот вопрос, мы должны проанализировать не только сходства, но и различия между двумя длительными спадами — а они тоже поразительные. Притом что для обоих спадов было характерным нарастание конкурентной борьбы, борьба эта разворачивалась в абсолютно разных плоскостях. Как было замечено раньше, в 1873-1896 годах главной формой конкурентной борьбы между предприятиями была ценовая война, которая привела к «самой ужасной дефляции на памяти человечества». В тесной связи с этой тенденцией правительства ведущих капиталистических стран подвергли свои валюты действию саморегулирующегося механизма золотого стандарта, отказавшись, таким образом, от девальвации и ревальвации как средств конкурентной борьбы.

При этом правительства все более активно поддерживали промышленность своих стран посредством протекционизма и меркантилизма, включая создание зарубежных колониальных империй, и подрывали, таким образом, единство мирового рынка. Хотя Великобритания продолжала в одностороннем порядке практиковать свободную торговлю, она также шла по пути территориальной экспансии и создания империи. С 1880-х годов эта траектория нарастания межгосударственной конкуренции в строительстве колониальных империй превратилась в эскалацию гонки вооружений между восходящими и клонящимися к упадку капиталистическими державами, и все закончилось Первой мировой войной. Великобритания, хотя и была активным участником этой схватки, продолжала обеспечивать мировую экономику капиталом — речь идет о двух волнах зарубежных британских инвестиций, в 1880-х и в 1900-х годах, включая значительные вложения в США.

Конкурентная борьба во время Большого спада конца XX века разворачивалась совершенно в иной плоскости. В частности, в 1970-х товарные цены, как правило, повышались, а не снижались, производя самую высокую системную инфляцию, когда-либо наблюдавшуюся в мирное время.

В 1980-1990-х давление инфляции было остановлено, но цены продолжали расти в течение всего Большого спада. В его начале последняя слабая связь денежного обращения и металлического стандарта — бреттон-вудский золотодолларовый стандарт — была разорвана и больше не восстанавливалась. Теперь, как подчеркивает Бреннер, правительства ведущих капиталистических стран могли прибегать к девальвации и ревальвации как средствам конкурентной борьбы.

И хотя систематически это и делалось, они тем не менее продолжали продвигать интеграцию мирового рынка целой серией переговоров о дальнейшей либерализации мировой торговли и капиталовложений, что и завершилось созданием Всемирной торговой организации (ВТО).

Так что в этот период единый мировой рынок не только не был подорван, но, наоборот, еще больше консолидировался. Как не было и признаков гонки вооружений среди восходящих и клонящихся к закату капиталистических стран. Напротив, во время и в особенности после последней эскалации гонки вооружений времен холодной войны (в 1980-е) мировые военные мощности еще больше, чем раньше, сосредоточились в США. В то же время, вместо того чтобы действовать, как Великобритания, которая во время предыдущего длительного спада и финансовой экспансии обеспечивала весь остальной мир капиталом, США поглощают капитал, причем, как замечает сам Бреннер, с беспрецедентной скоростью. Во всех этих отношениях траектория развития конкурентной борьбы во время последнего Большого спада решительно отличается от того, что было характерно для предыдущего спада. Так что следующая наша задача — описать сходства и различия двух длительных спадов и выяснить, какой новый свет проливает такое сравнение на мировую нестабильность последних тридцати лет в понимании Бреннера.

Глава 5. Социальная динамика глобальной нестабильности

Бреннер представляет свое видение Большого спада как критику того, что он называет теориями капиталистических кризисов с точки зрения экономики предложения. Согласно этим теориям, в разных формах продвигаемым правыми и левыми, к 1960-м годам рабочий класс в развитых капиталистических странах приобрел рычаги для оттягивания на себя части прибыли, подрывая таким образом механизмы накопления капитала. Признавая, что рабочий класс действительно (местами и временно) мог занять подобное положение, Бреннер, однако, считал невозможным, чтобы рабочий класс был в состоянии вызвать продолжительный системный спад.

Действия рабочего класса, как правило, не могут привести к продолжительному системному спаду, потому что сфера потенциального вложения капитала в то или иное производство обычно лежит вне рынка труда, находящегося под влиянием профсоюзов и/или политических партий и регулируемого нормами, ценами и институтами, которые поддерживаются государством. Поэтому обычно компании имеют возможность обойти и, таким образом, преодолеть институализированную силу рабочих, вкладывая капитал там, где у рабочих нет возможности этому противостоять. И действительно, или работодатели будут иметь силы сделать это, или их обойдут и победят конкуренты-капиталисты[207].

Следовательно, как заключает Бреннер, «вертикальное» давление на капитал снизу, то есть со стороны рабочего класса, не может вызвать и не вызывает широкомасштабного и продолжительного давления на прибыль, лежащего в основе длительного спада. Спад может быть вызван только «горизонтальным» давлением, проистекающим из конкуренции между капиталистами[208].

Данная гипотеза основана на предположении, что всегда найдется «более дешевая рабочая сила, которая может быть соединена со средствами производства, представляющими вполне современный уровень технологий, без потери доходности (то есть благодаря более низким издержкам производства)». По Бреннеру, это предположение может быть обосновано двумя обстоятельствами. Во-первых, «рабочая сила в регионах с долгой историей экономического развития нередко получает заработную плату, которая значительно выше, чем обусловливается уровнем производительности», и во-вторых, «за то же время, с развитием технологий, уровень навыков, необходимых для производства той или иной продукции, в целом снижался, так что количество рабочей силы, которая может производить ту же продукцию столь же эффективно, постоянно росло и, соответственно, уменьшалась заработная плата, которую им надо платить»[209].

Иными словами, по историческим причинам, которые Бреннер не исследует, рабочий класс в «развитых» капиталистических странах обеспечил себе более высокое вознаграждение, чем того требовала производительность их труда. Этот факт сам по себе делает их уязвимыми для конкуренции с рабочими, которые — тоже по не установленным автором причинам — работают за более низкую относительно действительной или потенциальной производительности зарплату.

В то же время технический прогресс постоянно увеличивает мировой пул недооплачиваемых рабочих или потенциальных рабочих, которых можно мобилизовать, чтобы обойти давление на доходность со стороны переоплачиваемых рабочих. Капиталисты не могут обойти только то давление на доходность, которое проистекает из конкуренции с другими капиталистами.

Здесь можно возразить следующее. Во-первых, приведенная аргументация представляется логически непоследовательной, поскольку утверждается, что в прошлом рабочие в «развитых» капиталистических странах могли получать более высокое вознаграждение по мере повышения производительности их труда, что противоречит теоретическому положению о том, что при попытке сделать это рабочие были бы вытеснены с рынка предложением труда по более низким ценам. Кроме того, автор переоценивает ту легкость, с какой в настоящем, как и в прошлом, может быть мобилизована более дешевая рабочая сила на замену более дорогой. Для прояснения этих вопросов остановимся на некоторых исторических фактах.

Классовая борьба и конкуренция между капиталистами Рассматривая Большой спад 1873-1896 годов, мы найдем убедительные свидетельства как в пользу, так и против тезиса Бреннера о том, что долговременное и широко распространенное давление на прибыль в большей степени оказывают горизонтальные (между капиталистами), чем вертикальные (между трудом и капиталом) отношения. В поддержку тезиса Бреннера можно указать на обострение борьбы труда с капиталом — как в форме забастовочной активности (в Великобритании и Соединенных Штатах), так и в форме создания партий рабочего класса (в Германии и некоторых других странах), — за чем последовал (а не предшествовал им) долгий спад доходности. Не может быть сомнения в том, что интенсивная конкуренция между капиталистами в виде неослабевающей ценовой войны была главной и важнейшей движущей силой значительного повышения реальной заработной платы в течение Большого спада, в особенности в Великобритании. Можно также предположить, что повышение заработной платы на родине было, по крайней мере отчасти, причиной взрывного роста британских зарубежных капиталовложений в 1880-х годах. Таким образом, те выводы, к которым Бреннер приходит в отношении событий конца XX века, по большей части можно отнести и к экономическому развитию конца XIX века. Однако эта аналогия далеко не полная.

Хотя конкуренция между капиталистами, несомненно, была ведущей силой в давлении на прибыль и в повышении реальной зарплаты посредством решительной дефляции, разве не борьба рабочих в виде роста забастовочной активности и классового объединения в значительной степени способствовала такому развитию, не позволив уменьшать заработную плату с той же скоростью, с какой снижались цены? И разве не это сопротивление изменило траекторию капиталистической конкуренции, усилив тенденцию не только к экспорту капитала из Великобритании и импорту рабочей силы в Соединенные Штаты, но и к «политизации» этой конкуренции путем оживления неомеркантилистских приемов и создания колониальных империй в беспрецедентных масштабах? Каким бы ни был ответ на эти вопросы, негибкое и неточное различение Бреннером горизонтальных и вертикальных конфликтов и изначальное исключение им вертикальных конфликтов из числа факторов, способствующих всеобщим и длительным спадам доходности, не помогут нам разобраться со сложным историческим взаимодействием этих двух видов конфликтов[210].

Кроме того, утверждая, будто с любыми действиями рабочих в основных капиталистических странах можно справиться благодаря международной мобильности трудовых ресурсов, Бреннер не принимает во внимание особенности того, как эта мобильность реально действовала на ранних стадиях Большого спада. По большей части капитал, экспортировавшийся в этот период из Великобритании и других основных стран, использовался не на передислокацию промышленного производства, но только на создание инфраструктуры в зарубежных колониях, расширение спроса на британскую продукцию и продукцию других метрополий при одновременном увеличении поставок дешевого сырья и товаров, покупаемых на заработную плату. Вовсе не подрывая возможностей рабочего класса в главных капиталистических центрах, эта схема зарубежных инвестиций его консолидировала. В то же время, хотя постоянная иммиграция могла сдерживать рост влияния американских рабочих, массовая эмиграция, в особенности из Великобритании, несомненно, способствовала усилению европейского рабочего класса. Как замечает Горан Терборн (Goran Therborn), в XIX веке Европа в целом, и прежде всего Великобритания, имела практически неограниченные возможности для миграции рабочего класса: «Рабочие эмигрировали даже из центра мировой промышленности (Англии)... По самым скромным оценкам, около 50 млн европейцев эмигрировали с континента в 1850-1930 годах, что составляет примерно 12% населения Европы в 1900 году»[211].

Учитывая все вышесказанное, мы можем сделать вывод, что постоянное и общее сжатие доходности конце XIX века было вызвано не только интенсификацией конкуренции между капиталистами, но и эффективным сопротивлением рабочих попыткам переложить на них издержки конкуренции, а также тем, что капиталистам было нелегко справиться с этим сопротивлением. Отчасти в связи с этими трудностями по окончании спада 1873-1896 годов капиталистическая конкуренция все больше политизируется: преобладающими в динамике горизонтальной и вертикальной борьбы становятся настоящие войны между восходящими и клонящимися к закату капиталистическими державами, а не ценовые войны между капиталистическими предприятиями. С конца 1890-х и до Первой мировой войны это изменение способствовало восстановлению доходности. Однако в конечном счете оно завершилось падением всего мирового рынка (имевшего своим центром Соединенное Королевство) и новым, еще более ожесточенным раундом межимпериалистической борьбы. В 1930-е и 1940-е годы мирового рынка практически уже не было. По словам Эрика Хобсбаума (Eric Hobsbawm), мировой капитализм отступил «в хижины национальных экономик и соответствующих колониальных государств»[212].

В этих условиях борьба между капиталом и рабочим классом развивалась по двум отдельным и все более расходившимся направлениям. Одно, преимущественно «социальное», гнездилось на производстве, и его главным оружием была та сила разрушения, которую массовое производство вкладывает в руки рабочих, находящихся в стратегически важных местах. Это направление возникло в Великобритании конца XIX века, но окончательно оформилось в Соединенных Штатах. Другое направление, преимущественно «политическое», зародилось в бюрократических структурах политических партий, и его оружием были захват государственной власти и быстрая модернизация тех стран, которые подпали под его контроль. Это направление зародилось в континентальной Европе, собственно, в Германии, но окончательно оформилось в СССР[213].

Решающим для разделения борьбы рабочего класса и капитала на эти два направления стали мировые войны. Оба вида борьбы развиваются по одной схеме: открытое сопротивление рабочего класса возрастает накануне обеих войн, снижается во время собственно конфликтов и вновь взмывает вверх после войны. Русская революция произошла на волне подъема сопротивления рабочего класса во время Первой мировой войны, а на волне подъема сопротивления рабочего класса во время Второй мировой коммунистические режимы распространились в Южную и Восточную Европу, в Китай, Северную Корею и Вьетнам. Именно в этом контексте эскалации сопротивления рабочего класса в главных капиталистических странах и распространения коммунистической революции в периферийных и полупериферийных регионах определились социальные параметры американского послевоенного мирового порядка[214]. Определяющими для формы и интенсивности борьбы рабочих в этот период стали форма и интенсивность конкуренции между капиталистами — то есть межимпериалистическое соперничество и мировые войны. Однако воздействие борьбы рабочих на развитие конфликтов между капиталистами в первой половине XX века было еще сильнее, чем во время Большого спада 1873-1896 годов. И в самом деле, если бы не это воздействие, было бы трудно объяснить, как в конце Второй мировой войны установилось то, что Аристид Зольберг (Aristide Zolberg) назвал международным режимом «в интересах рабочих»[215].

Одновременно с восстановлением (при спонсировании Соединенными Штатами) мирового рынка на новых и более твердых основаниях этот режим создал институциональные условия для восстановления системной доходности, что стало основой длительного бума 1950-х и 1960-х годов. У меня нет особых возражений против точки зрения Бреннера, что «неравномерное развитие», как он употребляет этот термин, стало ключевым и определяющим и для длительного бума, и для последовавшего затем длительного спада. Но утверждение Бреннера, будто борьба между капиталом и рабочим классом не играла сколько-нибудь значительной роли в размахе, продолжительности и форме спада, в данном случае кажется еще менее оправданным, чем в отношении аналогичных предшествующих периодов.

Для начала отметим, что в конце XX века борьба рабочих играла еще более определяющую роль по сравнению с капиталистической конкуренцией, чем в конце XIX века. Если раньше обострение борьбы труда и капитала и наибольший рост реальной заработной платы следовали за спадом, то во второй половине XX века эти явления предшествовали спаду. Защищая свою позицию, то есть не соглашаясь с тем, что из-за действий рабочих произошло системное и устойчивое сжатие прибыли, Бреннер останавливается почти исключительно на сдерживании влияния рабочих в Соединенных Штатах в конце 1950-х и начале 1960-х годов: поскольку это сдерживание имело место перед кризисом доходности, заявляет он, кризис не мог быть вызван давлением рабочих[216]. К сожалению, поскольку Бреннер видел только одно «дерево» — краткий и локальный эпизод классовой борьбы, он не увидел «леса» — поднявшейся многонациональной волны столкновений из-за заработной платы и условий труда, которые в 1968-1973 годах привели к тому, что Фелпс Браун (Е. Н. Phelps Brown) выразительно назвал «зарплатным взрывом»[217]. Случившись после двадцати лет роста реальной заработной платы в главных регионах мировой экономики, а также в период усиления капиталистической конкуренции, этот взрыв оказал не просто системное давление на доходность, как многие уже подчеркивали[218]. Еще важнее то, что он оказал сильное и продолжительное воздействие на дальнейшее направление капиталистической конкуренции.

Теперь мы можем выделить еще одно отличие двух спадов конца века. Бреннер, хотя он иногда и упоминает ценовую инфляцию, в целом не обращает внимания на особый инфляционный характер описываемого им спада — характер, который тем более заметен, если сопоставить его со спадом конца XIX века, имевшим выраженный дефляционный характер. Бреннер не занимается этой особенностью, как не поднимает он и связанного с ней вопроса, почему во время кризиса доходности 1965-1973 годов была разорвана последняя слабая связь между денежным обращением и металлическим стандартом, в противоположность тенденции 1870-х и 1880-х годов, когда все больше распространялось использование золотого (или иного металлического) стандарта.

Хотя Бреннер и не говорит об этом прямо, он признает, что отказ Вашингтона в 1970 году пусть и нерешительно, но пресекать спекуляции против обеспеченной золотом долларовой системы был не просто хитрой попыткой перенести давление на прибыль с американских промышленников на японских и немецких посредством радикального преобразования валютных курсов. Как между прочим замечает Бреннер, «политическая цена проведения серьезной антиинфляционной политики... скоро оказалась неприемлемой для администрации Никсона»[219]. Правда, он не уточняет, что это была за «политическая цена» и была ли она связана с отношениями труда и капитала. Далее мы увидим, что для Соединенных Штатов эта цена касалась не только их положения в мире, но и внутренних дел. Тем не менее даже в Соединенных Штатах, где бушевали острейшие социальные конфликты в связи с войной во Вьетнаме и борьбой за гражданские права внутри страны, политическая цена подчинения денежного обращения дисциплине металлического стандарта, несомненно, включала в себя социальную составляющую, в том числе издержки и риски отчуждения рабочего класса от идеологии и политики правящего блока[220].

Фактически самое убедительное свидетельство роли, которую сыграло давление труда в окончательном падении золотого стандарта, мы находим не в США, а в стране, которая в 1960-е была самым стойким поборником возвращения к золотовалютному режиму, — в деголлевской Франции. Франция перестала выступать за золотой стандарт неожиданно, в мае 1968 года (и никогда к этому не возвращалась), когда де Голлю пришлось очень существенно повысить заработную плату, чтобы не допустить присоединения рабочих к бунтующим студентам. При автоматической зависимости денежного обращения от металлического стандарта такое повышение было бы невозможно. Прекрасно это сознавая, де Голль сделал все необходимое для восстановления общественного мира и оставил мысли о возвращении к золоту[221].

Опыт Соединенных Штатов и Франции ясно показывает, что рычаги влияния, имевшиеся у рабочих, при переходе от бума к относительной стагнации в конце 1960-х — начале 1970-х годов уже не были лишь проявлением капиталистической конкуренции, как в начале спада конца XIX века[222]. Теперь они стали важным самостоятельным фактором, влиявшим не только на сжатие доходности, лежавшей в основе этого перехода, но и на направление спада по инфляционному, а не дефляционному пути. Сказанное не исключает действия капиталистической конкуренции на сжатие доходности; равным образом оно не означает, что рабочие и представляемая ими общественная сила получали выгоду от инфляционной природы спада — конечно нет. Сказанное означает лишь то, что модель Бреннера — почти исключительное преобладание капиталистической конкуренции над борьбой труда с капиталом — соответствует реальности последнего Большого спада еще меньше, чем это было верно для предыдущего.

Пристальнее вглядевшись в воздействие мобильности капитала на трудовые рычаги, мы получим новые подтверждения нашего заключения. В 1970-х годах особо сильно проявилась тенденция к миграции капитала, включая промышленный капитал, в страны с более низкими доходами и более низкой заработной платой. Тем не менее, как детально задокументировал Беверли Сильвер (Beverly Silver), перенесение промышленной деятельности из более богатых стран в более бедные нередко приводит не к «гонке взаимных уступок», а к возникновению новых сильных рабочих движений в тех регионах инвестиций, где зарплата ниже. Хотя поначалу корпорациям особенно привлекательными казались страны третьего мира — Бразилия, Южная Африка, Южная Корея с их дешевой обучаемой рабочей силой, распространение там капиталоемких отраслей производства массовой продукции привело к появлению нового боевого рабочего класса, обладавшего значительной разрушительной силой. Эта тенденция была очевидна уже в конце XIX и в начале XX века в текстильной промышленности, главной отрасли промышленности британского капитализма. Но она проявилась гораздо сильнее в ведущих отраслях американской капиталистической промышленности, в частности в автомобильной[223].

Так, попытки капиталистов обойти давление рабочих на прибыль за счет перемещения производства лишали капитал немалых преимуществ, таких как размещение вблизи богатых рынков и в более безопасных политических условиях, и не приносили ожидаемого выигрыша в виде избытка низкооплачиваемых и легко поддающихся дисциплине трудовых ресурсов. Эта тенденция вкупе с некоторыми другими (которые мы рассмотрим позднее) внесла свой вклад в массовое перенаправление потоков транснационального капитала в 1980-х годах из регионов низкой и средней доходности в Соединенные Штаты. Я не отрицаю того факта, что передислокация производства подрывала влияние рабочего движения в тех странах, которые пережили мощный чистый отток капитала. Я просто говорю, что в целом это явление в результате обернулось против самой доходности, а что касается Соединенных Штатов, то там чистый отток средств вскоре превратился в колоссальный чистый приток. И если во время Большого спада влияние рабочих снижалось (а оно так и было), то объяснение этого явления не следует искать исключительно в мобильности капитала.

Недостаточно убедительны и ссылки на миграцию рабочей силы. Действительно, в последние тридцать пять лет миграция рабочей силы, преимущественно из бедных стран, по сравнению с концом XIX века выросла чрезвычайно — создавая высокую конкуренцию для рабочих богатых промышленных стран. Тем не менее в конце XX века значительно возросла и способность рабочих в богатых странах бороться с конкуренцией иммигрантов (зачастую путем обращения к расистской идеологии и практике)[224].

Таким образом, аргументация Бреннера, согласно которой капиталистическая конкуренция была гораздо более важным фактором, чем борьба труда и капитала, в продолжительном и охватившем всю систему сокращении доходности, противоречит действительному историческому взаимодействию горизонтальных и вертикальных конфликтов. И хотя во всемирном масштабе конкуренция исторически действительно имела огромное значение — причем капиталистические войны мы считаем высшей формой этой конкуренции, — борьба труда с капиталом никогда не была всего лишь «зависимой переменной» величиной, появившейся накануне и на ранних стадиях последнего Большого спада[225]. Противоречия между трудом и капиталом по поводу заработной платы и условий труда в главных регионах капитализма не только внесли свой вклад в сжатие доходности в критический период 1968-1973 годов, но и, что важнее, заставили правящие классы ведущих капиталистических стран пойти по инфляционному пути выхода из кризиса, отвергнув дефляционный путь.

Скажем прямо, что в конце продолжительного послевоенного бума влияние рабочих в ведущих регионах было столь велико, что развитие по пути серьезной дефляции представлялось слишком рискованным в социальном и политическом смыслах. Напротив, инфляционная стратегия, казалось, позволит эффективнее обойти рабочих, чем это мог сделать даже фактор их международной мобильности. Так что на самом деле с рабочими справилась великая стагнация-с-инфляцией 1970-х, стагфляция, как ее тогда называли, — и ее воздействие на конкуренцию и отношения труда и капитала, — которая лишила рабочих их влияния вплоть до полного его коллапса под воздействием контрреволюции Рейгана—Тэтчер. Но чтобы понять значение этого развития и его воздействие на последующее направление Большого спада, недостаточно рассмотреть отношения труда и капитала. Еще важнее остановиться на отношениях Юга с Севером, что мы теперь и сделаем.

На сцену выходит Юг

Критикуя сторонников экономики предложения, Бреннер противопоставляет их представлениям о мировой экономике как о сумме ее национальных компонентов свою попытку выделить в ней системные процессы с их собственной логикой.

Занимаясь главным образом институтами, политикой и властью, теоретики экономики предложения рассматривают страны в терминах национального государства и национальной экономики; для них международная экономика — это своего рода расширенный вариант национальных экономик, а системные экономические проблемы возникают из суммирования местных проблем. Я же, напротив, принимаю международную экономику — накопление капитала и рентабельность системы в целом — за теоретически выгодную позицию для анализа ее кризисов и кризисов ее национальных компонентов[226].

Хотя Бреннер и ставил перед собой обширнейшие задачи, он не выполнил обещаний и сосредоточился почти исключительно на трех национальных экономиках — американской, японской и немецкой — и их взаимоотношениях, лишь изредка затрагивая другие западноевропейские страны и «экономическое чудо» стран Восточной Азии. Китай мимолетно появляется в конце «Глобальной нестабильности» и на последних страницах «Бума и пузыря». В послесловии 2006 года к «Глобальной нестабильности» Бреннер не мог не упомянуть поразительные экономические успехи, сделанные Китаем со времени первой публикации книги. Впрочем, автор заявляет, что подъем Китая не меняет того вывода, который он делает на основе анализа экономики Соединенных Штатов, Германии и Японии[227].

Подавляющее большинство государств мира и основная часть населения, как видно, не оказывают никакого влияния на функционирование бреннеровской мировой экономики. Он, правда, признает, что, сосредоточившись на трех странах, «вносит некоторую диспропорцию», но, не уточняя существа этой диспропорции, продолжает ограничиваться рассмотрением лишь трех стран. Во-первых, в 1950 году Соединенные Штаты, Германия и Япония вместе «производили 60% продукции (по паритету покупательной способности) семнадцати ведущих капиталистических стран, а к 1994 году этот показатель повысился до 66%». Во-вторых, каждая из трех экономических систем «возглавляла большие региональные объединения, где эти страны не только лидировали, но и придавали динамизм остальным». И наконец, «взаимодействие этих трех экономических систем было... одним из ключевых моментов продвижения вперед развитого капиталистического мира в послевоенный период»[228].

Однако у нас есть основания поставить эти выводы под сомнение. Действительно, общий вес трех рассматриваемых экономик велик, но меньше, чем устанавливают источники Бреннера[229]. Тем не менее, как видно на графике 3.1, их совокупная доля в мировом экспорте долгое время оставалась ниже 30%, и хотя в 1980-е годы рост доли немецкого и японского экспорта компенсировал и даже перекрывал падение американского экспорта, с середины 1990-х доли всех трех стран быстро снижались, а экспорт Китая быстро возрастал. Более того, совокупная доля добавленной стоимости в производстве этих трех стран — на чем сосредоточен Бреннер — значительно уменьшилась во время Большого спада. Это снижение было прежде всего вызвано быстрой индустриализацией многих стран мирового Юга — что Элис Амсден (Alice Amsden) назвала подъемом «остальных»). Даже без учета Китая доля мирового Юга в добавленной стоимости, созданной мировой обрабатывающей промышленностью, выросла с 10,7% в 1975 году до 17,0% в 1998-м, а его доля в мировом экспорте промышленных товаров росла еще быстрее и поднялась с 7,5% в 1975 году до 23,3% в 1998-м[230]. Обращаясь к экономике мирового Юга лишь попутно и бегло, Бреннер упускает один из самых динамичных элементов интенсификации конкуренции, которой он приписывает величайшую важность.

Вторая проблема, возникающая в связи с тем, что Бреннер ограничивается тремя странами, гораздо серьезнее: анализируя динамику развития капитализма, он фактически исключает из рассмотрения политику. Несомненно, взаимоотношения Соединенных Штатов, Японии и Германии были одним из решающих факторов эволюции мирового капитализма после Второй мировой войны, но, конечно, не единственным и даже не самым важным. Как пришлось признать Бреннеру (цитату мы привели в главе 4), во время Большого бума взаимодействие Соединенных Штатов с Германией и Японией полностью определялось рамками отношений Соединенных Штатов, СССР и Китая, диктуемых холодной войной. Глубокое влияние на кризис доходности, обозначивший переход от Большого бума к Большому спаду, как и на Великую стагфляцию 1970-х, оказал параллельный кризис американской гегемонии, который был вызван эскалацией вьетнамской войны и последующим поражением США. Что до неолиберальной контрреволюции Рейгана—Тэтчер, то она не была всего лишь (или в первую очередь) ответом на неразрешенный кризис доходности, она прежде всего была ответом на углубление кризиса гегемонии. И все время конкуренция между капиталистами и взаимодействие трех крупнейших мировых экономик определялись широким мировым политическим контекстом. Почти полное отсутствие этого контекста в изложении Бреннера есть на самом деле источник не только искажений, но и неопределенности.

График 3.1
Национальный экспорт в процентах от мирового экспорта

Источник: WTO International Trade Statistics.


Рассмотрим теперь связь кризиса доходности конца 1960-х — начала 1970-х годов и одновременного падения золотого стандарта доллара. Как мы видели, Бреннер молча признает, что свою роль в отказе от золота сыграли политические соображения, но тем не менее он считает, что первым и определяющим фактором была конкурентная борьба между американскими производителями и их немецкими и японскими конкурентами. Мы уже отмечали шаткость этого аргумента, игнорирующего сравнительно независимую роль сопротивления рабочих в этом кризисе. Однако самым важным была не конкуренция между капиталистами и не отношения между трудом и капиталом, но прямое, а в особенности косвенное воздействие эскалации вьетнамской войны на платежный баланс Соединенных Штатов. Хотя Вьетнам в изложении Бреннера показательно отсутствует, эти «вьетнамские» проблемы нет-нет да и прогладывают у автора. Так, говорится, что «возросшие расходы на войну во Вьетнаме» были причиной внезапного роста инфляции в США, которая в 1965-1973 годах замедлила, хотя и не остановила совсем рост реальной заработной платы. Этот рост инфляции, в свою очередь, вызвал ослабление конкурентного положения американских производителей как внутри страны, так и за рубежом по сравнению с положением их немецких и японских конкурентов[231].

Эти случайные наблюдения демонстрируют, что даже Бреннер вынужден признать, что за усилением конкуренции Соединенных Штатов с иностранными производителями и превратностями борьбы между трудом и капиталом в США и других странах просматривается в высшей степени систематическая и при этом политическая переменная, которую он в своем исследовании не принял во внимание. Эта незамеченная переменная есть борьба за власть, в ходе которой правительство США стремилось силовыми методами сдержать национализм и коммунизм в третьем мире. Эскалация войны во Вьетнаме не смогла остановить сопротивления вьетнамцев, напротив, она вызвала к жизни широкую оппозицию войне в самих США, и эта борьба достигает наивысшей точки в те же годы, что и кризис доходности. Как я указывал в другом месте, издержки войны, включая расходы на программы, призванные остановить рост оппозиции внутри США, не только еще больше уменьшали прибыль, но и стали основной причиной коллапса бреттон-вудского режима установления фиксированного валютного курса и последовавшей затем массивной девальвации американского доллара[232].

Как считает Бреннер, девальвация доллара 1969-1973 годов помогла Соединенным Штатам переложить груз кризиса доходности на Германию и Японию и сдерживать давление на доходы роста заработной платы внутри страны. Но я бы сказал, что это перераспределение груза было скорее побочным продуктом той политики, которая имела своей главной целью освободить правительство США в его борьбе за влияние в третьем мире от монетарных пут. По крайней мере, поначалу упразднение золотого стандарта дало правительству США исключительную свободу действий в том, чтобы получать мировые ресурсы за счет простой эмиссии своих денег[233]. Впрочем, эта свобода не предотвратила поражения Соединенных Штатов во Вьетнаме и не остановила стремительного падения престижа США, а затем и их мощи. Скорее даже наоборот, она усугубила это падение, запустив мировую инфляционную спираль, которая угрожала разрушить всю кредитную систему США и мировую структуру накопления капитала, от которой американские богатство и сила теперь зависели больше, чем когда-либо[234].

Падение американской мощи и престижа достигло самой низкой точки в конце 1970-х, когда произошли революция в Иране, новый подъем цен на нефть, вторжение Советского Союза в Афганистан и другие серьезные испытания американского доллара. Бреннер едва упоминает этот углубляющийся кризис гегемонии США как контекст 1979-1982 годов, когда американское правительство перешло от мягкой экономической политики к политике чрезвычайной строгости. Он, правда, объясняет эту перемену «невероятным натиском на доллар, который угрожал его положению как международной резервной валюты». Но он не дает сколько-нибудь удовлетворительного объяснения этого поворота и не уделяет внимания страхам арабов по поводу Афганистана и Ирана, каковые (согласно утверждению Business Week) стояли за подъемом цены на золото до наивысшего в истории значения 875 долларов в январе 1980 года[235]. Как и в случае ликвидации золотовалютного стандарта доллара десятью годами ранее, главной движущей силой монетаристской контрреволюции 1979-1982 годов были война и революция на мировом Юге, а не конкуренция между капиталистами трех крупнейших экономик мира. Фундаментальные изменения в монетарной сфере снова оказали значительное воздействие как на капиталистическую конкуренцию, так и на классовую борьбу в ведущих промышленных регионах мира. Но сильнейшим стимулом этих перемен был неразрешенный кризис американской гегемонии в третьем мире, а не кризис доходности как таковой.

Для определения особенностей Большого спада конца XX века сравним его со спадом 1873-1896 годов. В этих двух спадах различия в отношениях Юга и Севера, хотя о них редко говорят, еще более существенны, чем противоречия между трудом и капиталом. Самое важное и всеобъемлющее отличие состоит в том, что первый Большой спад пришелся на время последних и наиболее масштабных территориальных завоеваний Севера и колонизации Юга, в то время как позднейший спад происходил в конце величайшей в мировой истории деколонизации[236]. Между этими двумя мировыми событиями произошел «бунт против Запада» первой половины XX века, который (как считал Барра-клу, см. введение) знаменовал начало совершенно новой эпохи мировой истории. Хотя в 1990-х казавшаяся неограниченной власть Запада выставляла бунт Юга как событие незначительное, если не бесполезное, ни истоки, ни траектория, ни последствия последнего Большого спада не могут быть правильно поняты, если не принимать во внимание кардинальную перемену в отношениях Юга и Севера, случившуюся за полвека до того. В подтверждение этого тезиса я снова обращусь к монетарным аспектам двух Больших спадов.

Выше мы уже установили, что последний спад принял инфляционный характер, потому что было невозможно (ни в социальном, ни в политическом смысле) подчинить отношения труда и капитала в ведущих регионах дисциплине металлического стандарта, как в конце XIX века. Однако природа и сила социальной напряженности в ведущих промышленных регионах сами в высокой степени зависят от политических особенностей отношений того или иного экономического центра с периферийными регионами. Посмотрим, как была связана приверженность Великобритании золотому стандарту с извлечением ею доходов из Индийского субконтинента. Индийская империя Великобритании находилась в критическом положении по двум главным параметрам.

Во-первых, в военном отношении: по словам лорда Солсбери, «Индия — это английская казарма у восточных морей, где мы можем совершенно даром взять столько войск, сколько хотим»[237]. Финансируемые исключительно индийскими налогоплательщиками, эти войска представляли собой колониальную армию в европейском стиле и постоянно использовались в бесконечных войнах, посредством которых Великобритания открывала для западной торговли, инвестиций и влияния Азию и Африку[238].

Эти войска были «железной рукой в бархатной перчатке викторианской экспансии... главное средство принуждения в распространении по миру промышленного капитализма»[239]. Еще в 1920 году солдаты из Индии составляли 87% в войсках Великобритании, введенных в Ирак для подавления массового восстания против британской военной оккупации: «Возможно, величайшая проблема англоязычной империи нашего времени очень проста: у Соединенного Королевства была индийская армия, у Соединенных Штатов ее нет»[240].

Во-вторых, и это не менее важно: печально известные «сборы на метрополию» и контроль Банка Англии за валютными резервами Индии превратили Индию в «точку опоры» в деле завоевания Великобританией мирового финансового и коммерческого первенства. Дефицит платежного баланса Индии в расчетах с Великобританией и активное сальдо со всеми другими странами позволили Великобритании покрыть свой дефицит текущего счета операций со всем остальным миром. Без принудительного взноса Индии на платежный баланс имперской Великобритании последняя не смогла бы «использовать доход от своих зарубежных инвестиций для дальнейших капиталовложений за границей и вернуть в международную валютную систему ликвидные средства, которые она получила в виде дохода на инвестиции». Более того, денежные резервы Индии «составили тот фонд, masse de manoeuvre, который британские финансовые органы могли использовать для пополнения собственных резервов и для того, чтобы Лондон оставался центром международной финансовой системы»[241].

Навязывая денежную дисциплину в стране и рабочим, и капиталистам, правящие круги Великобритании столкнулись с совершенно иной ситуацией, чем руководители Соединенных Штатов столетие спустя. Осуществление функций мирового гегемона, включая бесконечные войны на мировом Юге, в свое время не вызывало инфляционного давления, подобного тому, какое вызвала в США вьетнамская война. Войны Великобритании не только обеспечивались индийскими деньгами, но и велись индийскими и другими колониальными войсками, они не потребовали тех расходов, которые правительство США должно было понести для сдерживания внутренней оппозиции растущим военным потерям.

Но помимо покрытия военных расходов в отличие от США в конце XX века Великобритания могла интернализировать доходы, то есть воспользоваться ими для своих внутренних потребностей, и, напротив, экстернализировать, распределить между колониями, расходы на бесконечные «структурные реформы» в связи с переходом английской валюты на металлический стандарт. Принудительный контроль над активным сальдо платежного баланса Индии позволил Великобритании переложить груз собственного постоянного торгового дефицита на индийских налогоплательщиков, рабочих и капиталистов[242]. В постко-лониальном мире такое прямое принуждение было уже невозможно. Перед Соединенными Штатами встал суровый выбор: или сальдировать торговый и расходный дефицит решительным сокращением национальной экономики и зарубежных вложений, или отдавать все большую долю доходов зарубежным кредиторам. Выбор инфляционной стратегии управления кризисом был продиктован не только общественной и политической невозможностью подвергнуть американскую экономику серьезному сокращению, но и тем, что эта стратегия могла облегчить конкурентное давление на американских производителей со стороны иностранных производителей. Кроме того, это была более или менее осознанная попытка не выбирать между двумя в равной степени неприемлемыми вариантами. Углубляющийся кризис гегемонии США в конце 1970-х и вызванный им невероятный натиск на доллар были суровым напоминанием, что откладывать выбор больше нельзя.

Монетарная контрреволюция, начатая в последний год пребывания у власти администрации Картера и активно проводимая при Рейгане, была прагматическим ответом на эту ситуацию. Как замечает Бреннер, полная смена курса скорее усугубила кризис доходности, чем смягчила его. Но он не замечает, что эта смена действительно остановила, вопреки ожиданиям ее противников, стремительный упадок мощи Соединенных Штатов предшествующих пятнадцати лет[243]. Чтобы понять, почему вдруг процесс пошел вспять, мы снова должны перенести фокус нашего анализа и рассмотреть критически те процессы конкуренции между капиталистами, которые Бреннер ставит в центр своего исследования.

Финансовые основы возрождения США

Бреннер, как мы видели, приписывает постоянное «перепроизводство и избыток мощностей» после 1973 года отчасти поведению давно работающих на рынке компаний с более высокими издержками, у которых были «все основания защищать свои рынки и контратаковать, ускоряя процесс совершенствования технологий и дополнительных инвестиций в основной капитал», а отчасти — действиям правительств США, Японии и Германии, которые скорее усиливали, а не ослабляли основную тенденцию «слишком малого числа выходов из процесса и слишком большого числа входов в него». Мы также заметили, что если действия правительств занимают в рассказе Бреннера центральное положение, то теоретически более важные рассуждения о компаниях по большей части носят характер дедуктивных выводов на базе косвенных свидетельств.

Главный недостаток этого решающего аргумента состоит в том, что он сфокусирован почти исключительно на производстве. Бреннер прямо не объясняет этого, как не объясняет он и того, почему его анализ построен на экономике США, Японии и Германии. Теоретическое и историческое определение капитализма именно как промышленного капитализма, которое поддерживает большинство ученых, как марксистов, так и немарксистов, Бреннер принимает за догмат вероучения, не требующий разъяснений. Однако доля добавленной стоимости в мировом производстве была сравнительно небольшой и постоянно сокращалась: с 28% в 1960 году до 24,5% в 1980-м и до 20,5% в 1998-м. Причем в большей степени она сокращалась в «развитых», в понимании Бреннера, капиталистических странах, так что совокупный показатель для Северной Америки, Западной Европы, Австралии и Японии упал с 28,9% в 1960 году до 24,5% в 1980-м и до 19,7% в 1998-м[244].

Хотя Бреннер и осознавал наличие этой проблемы, он считал ее симптомом экономического кризиса, а не поводом, чтобы подвергнуть сомнению свою сосредоточенность исключительно на производстве. Но гигантскую экспансию непроизводственных отраслей в 1980-х он считал «симптомом глубокого спада экономической активности, сопровождающего кризис промышленности в экономике США, который можно для удобства назвать деиндустриализацией со всеми вытекающими из этого негативными последствиями»[245]. Так что лишь в одном случае Бреннер посчитал необходимым объяснить, почему его в первую очередь интересует промышленность.

Уже давно аналитики преуменьшают важность производственных отраслей, указывая на сокращение их доли в общей занятости и в ВВП. Но в 1990-е годы американский производственный сектор в целом все еще дает 46,8% общих доходов, относящихся к нефинансовому сектору (экономика в целом минус финансовый сектор в целом), в 1999 году он дал 46,2%. Этот рост доходности производственных отраслей (рассчитанный до уплаты налогов) и стал источником параллельного восстановления доходности в частной экономике в целом[246].

Но даже если не принимать во внимание тот факт, что причины исключения показателей финансового сектора неясны, надо признать, что такое объяснение не выдерживает проверки фактами. Как показала на основе тщательного анализа доступных данных Грета Криппнер (Greta Krippner), в 1980-х годах общие доходы финансового сектора, страхования и недвижимости почти сравнялись с долей доходов производственных отраслей (а в 1990-х превзошли ее). Но еще важнее, что в 1970-х и 1980-х годах сами нефинансовые компании резко увеличили инвестиции в финансовые активы по сравнению с инвестициями в строительство и оборудование, их доходы все больше стали зависеть от финансовых источников, нежели от производственной деятельности. Особенно важен вывод Криппнер о том, что производство не только доминирует в этом процессе «финансиализации» реальной экономики, но и возглавляет его[247].

Бреннер нигде не приводит признаков перепроизводства и избытка производственных мощностей, а Криппнер приводит многочисленные признаки «финансиализации» реальной экономики. Однако Анвар Шейх (Anwar Shaikh) выделяет два признака «загрузки мощностей» в американской промышленности: один основан на его собственных расчетах, а другой — на расчетах Федеральной резервной системы, который мы можем грубо принять за обратный показатель избытка производственных мощностей[248]. В течение всего периода 1947-1995 годов оба показателя постоянно колебались, не обнаруживая никакой долгосрочной тенденции. А именно, соответствуя логике Бреннера, оба показателя — в особенности показатель Шейха — показывают, что избыток мощностей в американской промышленности резко сократился в последние годы Большого бума и еще более резко вырос во время кризиса доходности, который знаменовал переход от Большого бума к Большому спаду. После 1973 года оба показателя, напротив, обнаруживают большие колебания, но ничто не поддерживает тезис Бреннера о том, что продолжительный спад характеризовался экстраординарным избытком мощностей. Таблицы ФРС демонстрируют возвращение показателей загрузки производственных мощностей к уровню 1950-х годов и не обнаруживают никакой тенденции ни в ту, ни в другую сторону. В то время как показатели Шейха указывают, что в 1970-е годы загрузка производственных мощностей была выше, чем в 1950-е, и продолжала расти в 1980-е и в 1990-е, что свидетельствует о сравнительно низком и к тому же постоянно снижающемся уровне избытка мощностей.

Принимая во внимание то, что можно вычислить при помощи этих приблизительных показателей, а также точные заключения Криппнер, можно всерьез усомниться в сделанных априори заключениях Бреннера относительно поведения давно присутствующих на рынке производителей с более высокими издержками. Основным ответом этих компаний на вторжение на их рынок конкурентов, издержки которых ниже, была не энергичная защита их инвестиций и контратака посредством дополнительных вложений в основной капитал, что еще больше увеличивает излишек производственных мощностей. Хотя такая реакция тоже имела место, основной ответ был, если смотреть с их позиций, гораздо более рациональным. Столкнувшись с ростом международной конкуренции, в особенности в секторах, связанных с интенсивной торговлей, таких как промышленность, действующие производители с высокими издержками ответили на падение доходности перенаправлением денежных потоков, полученных как доход от инвестиций в основной капитал и сырье, на ликвидность и накопление по финансовым каналам.

Это опытным путем установила Криппнер. Но этого мы должны были ожидать и теоретически, когда оборот на капитал, инвестированный в торговлю и производство, падает ниже некоторого уровня, а конкуренция между капиталистами делает итог нулевым или даже отрицательным. В этих условиях, которые, по Бреннеру, характеризуют Большой спад, высокими становятся риски и неопределенность при реинвестировании денежных потоков, полученных как доход, в торговлю и производство. Так что деловая хватка подсказывает, что их надо использовать для повышения ликвидности активов как оружия не только для защиты, но и для наступления в процессе эскалации конкурентной борьбы — как в отдельно взятой отрасли промышленности или другой сфере экономической деятельности, где до сих пор работала та или иная компания, так и на других возможных направлениях. Потому что ликвидность не только позволяет избежать «уничтожения стоимости основного капитала, что рано или поздно произойдет из-за сверхнакопления капитала и интенсификации конкуренции как в новых, так и в старых видах деятельности, но также получить по договорной цене активы, клиентов и поставщиков менее рассудительных и «слишком богатых» предприятий, которые продолжали инвестировать средства, полученные в виде доходов, в основной капитал и сырье.

В некотором смысле эта стратегия конкурентной борьбы есть не что иное, как продолжение иными средствами логики продуктового цикла, которую и сам Бреннер использует в другом контексте. Логика продуктового цикла ведущих капиталистических структур конкретной эпохи состоит в том, чтобы постоянно переводить средства (используя всевозможные «инновации») из тех сегментов рынка, где уже слишком много игроков и потому меньше доход, в другие, пока еще не слишком переполненные и потому более доходные. Когда с усилением конкуренции на рынке уменьшается число сравнительно доступных и доходных сегментов, ведущие капиталистические структуры имеют лишь одно последнее прибежище, куда они могут отступить и где могут переложить конкурентное давление на других. Это последнее прибежище есть шумпетеровская «штаб-квартира капиталистической системы» — финансовый рынок[249].

В этом отношении американский капитал в конце XX века шел по пути, аналогичному тому, по которому шел британский капитал за сто лет до этого, что также было ответом на усиление конкуренции в промышленности через «финансиализацию». Как указывал Хелфорд Маккиндер (Halford Mackinder) в своем выступлении перед лондонскими банкирами на рубеже веков, когда «финансиализация» британского капитала достигла уже продвинутой стадии, индустриализация других стран повысила значение каждой отдельной клиринговой конторы, которая «всегда будет там, где владеют наибольшим капиталом... Ведь [мы] — в основном люди, владеющие капиталом, а те, кто владеет капиталом, всегда участвуют в деятельности мышц и мозгов в других странах»[250]. Так действительно и было в эдвардианскую belle époque, когда почти половина активов Великобритании была размещена за рубежом и около 10% национального дохода составляли проценты на инвестированный за рубежом капитал[251].

Несмотря на гораздо более развитую экономику, военную мощь и политическое могущество Соединенных Штатов сравнительно с Британской империей, американскому капиталу было труднее участвовать в «деятельности мышц и мозгов в других странах» путем «финансиализации». Конечно, активность Америки по созданию вертикально интегрированных транснациональных корпораций была исключительно эффективным средством такого участия на протяжении XX века, и конечно, иммиграция в Соединенные Штаты на протяжении всей их истории «иссушала» мозги и мышцы по всему миру[252]. Но в отличие от Великобритании XIX века Соединенные Штаты не были ориентированы на то, чтобы играть роль мировой клиринговой конторы; по отношению к мировой экономике США были скорее замкнутой на себя и в основном самодостаточной экономикой.

Это отличие подчеркивала исследовательская группа, организованная в начале 1950-х годов при содействии Фонда Вудро Вильсона и Национальной ассоциации планирования. Не соглашаясь с утверждением, «что достаточной интеграции мировой экономики можно снова достичь, по сути, теми же средствами, что и в XIX веке», ее участники отмечали, что Соединенные Штаты, хотя и являются, подобно Великобритании XIX века, крупнейшим кредитором, имеют совершенно иные отношения с миром, чем Великобритания. Последняя была «полностью интегрирована в мировую экономическую систему и в значительной степени обеспечивала ее нормальное функционирование благодаря своей зависимости от международной торговли, повсеместному влиянию своих коммерческих и финансовых институтов и тому факту, что основы ее национальной экономической политики не противоречили всемирной экономической интеграции». Соединенные Штаты же, напротив, «лишь частично интегрированы в мировую экономическую систему, с которой они также отчасти конкурируют, причем США имеют тенденцию периодически нарушать устоявшуюся форму и скорость функционирования этой мировой системы. Не существует каких бы то ни было американских коммерческих и финансовых институтов, которые связывали бы воедино мировую систему торговли и постоянно управляли ею»[253].

В условиях дальнейшей фрагментации разрушения мирового рынка, характерных для межкапиталистической борьбы первой половины XX века, масштаб американской экономики, ее замкнутость на себя и относительная самодостаточность давали американскому капиталу решающие преимущества в конкурентной борьбе. Первенство Америки в создании вертикально интегрированных транснациональных корпораций позволило ей преодолеть (посредством прямых инвестиций) необузданный протекционизм того времени. Тем не менее сам успех Соединенных Штатов в восстановлении единства мирового рынка и в его расширении после Второй мировой войны ослабил эти преимущества, а последовавшее затем усиление международной конкуренции в некоторых отношениях превратило эти преимущества в помехи.

Выросший и объединенный мировой рынок позволил компаниям из небольших, менее замкнутых на себя и менее самодостаточных стран получить экономику, по масштабам и возможностям сравнимую с экономикой американских компаний. Преимущества вертикально интегрированных, с бюрократизированным управлением, транснациональных корпораций — которые однозначно доминировали, пока исчислялись лишь сотнями и при этом были в основном американскими, — быстро исчезли, как только их количество и разнообразие (включая национальные по происхождению корпорации) претерпели взрывной рост. К 1980 году их насчитывалось около 10 тысяч, к началу 1990-х — в три раза больше[254]. С развитием между ними конкурентной борьбы они были принуждены заключать с малыми предприятиями субконтракты для того, что раньше выполнялось внутри их собственных организаций. Тенденция к вертикальной интеграции и бюрократизации бизнеса, позволившая американскому капиталу разбогатеть после 1870-х, теперь вытеснялась тенденцией устанавливать неформальные связи и оживлять зависимый малый бизнес[255].

Как мы покажем в следующих главах, это полное изменение тенденций в организации бизнеса стало решающим для поддержания конкурентоспособности восточноазиатских экономик относительно Соединенных Штатов. Пока же заметим, что неинтегрированность Соединенных Штатов в мировую экономику — притом что в первой половине XX века именно интегрированность была главным преимуществом американского капитала — теперь сдерживала способность американского капитала полностью использовать тенденцию к «финансиализации», которая в 1970-х годах набирала скорость как внутри страны, так и за рубежом под воздействием нараставшей конкуренции и связанного с этим кризиса доходности. Соответственно, и избранная при Никсоне инфляционная стратегия управления кризисом была контрпродуктивна. Хотя эта стратегия помогла переложить груз кризиса доходности с американского капитала на американских рабочих и иностранных конкурентов, в целом она привела к обратным результатам, потому что не привлекала, а отталкивала от американской экономики и доллара все возраставшую массу ликвидности, высвобожденную «финансиализацией» процессов накопления капитала в мировом масштабе. И наоборот, главная причина того, что монетаристская контрреволюция с таким оглушительным успехом остановила падение американской мощи, состояла в том, что она перенаправила громадные потоки мирового капитала в Соединенные Штаты, укрепляя доллар.

График 3.2
Текущий платежный баланс 1980-2005 годов

Источник: Международный валютный фонд. World Economic Outlook Database. September 2006.


Перенаправление этих потоков превратило Соединенные Штаты из главного источника мировой ликвидности и прямых зарубежных инвестиций (каковым США были в 1950-1960-е годы) в главного мирового должника и поглотителя ликвидности — начиная с 1980-х и до настоящего времени. В каких масштабах шел этот процесс, можно оценить по изменению текущего счета платежного баланса Соединенных Штатов, как это представлено на графике 3.2. Бреннер, возможно, прав, когда сомневается в том, что в конечном счете уровень задолженности такого порядка может оказаться оправданным. Тем не менее нараставшая в течение примерно двадцати лет задолженность позволила Соединенным Штатам превратить разрушительный кризис 1970-х в новую belle époque, сравнимую с эдвардианской эпохой Великобритании, а в некоторых отношениях и даже гораздо более привлекательную.

В результате Соединенные Штаты при помощи финансов достигли того, чего они не могли достичь силой оружия, — победить в холодной войне и обуздать непокорный мировой Юг. Огромные зарубежные займы, в особенности у Японии, при Рейгане стали важнейшим условием гонки вооружений — в первую очередь, хотя и не исключительно, в рамках Стратегической оборонной инициативы, — чего, конечно, не мог позволить себе СССР. Одновременно США оказали щедрую помощь афганскому сопротивлению советской оккупации, так что СССР оказался в условиях двойной конфронтации, причем он не мог победить ни на одной стороне: в Афганистане, где его высокотехнологичная военная машина столкнулась с теми же трудностями, которые привели к поражению США во Вьетнаме; и в гонке вооружений, где Соединенные Штаты могли мобилизовать гигантские финансовые ресурсы, недоступные Советам.

В то же время массивное перенаправление потоков капитала в Соединенные Штаты превратило «наводнение» капиталами, пережитое странами Юга в 1970-е годы, в неожиданную «засуху» 1980-х. Впервые проявив себя в 1982 году в виде мексиканского дефолта, эта «засуха», возможно, была единственным важным фактором переноса конкурентного давления с Севера на Юг и резко разделила страны Юга в 1980-х и в 1990-х годах. Регионы, которые по историческим причинам имели большие преимущества в борьбе за свою долю при расширении американского спроса на дешевые промышленные товары, — главным образом Южная Азия, — выигрывали от перенаправления потоков капитала, поскольку с улучшением их платежного баланса ослабевала необходимость конкурировать с США на финансовых рынках, так что некоторые из них превратились в главных кредиторов США. Другие регионы — в особенности Тропическая Африка и Латинская Америка — по историческим причинам оказались в крайне невыгодном положении в этой борьбе в связи с возросшим североамериканским спросом. Это накладывалось на трудности с платежным балансом, так что указанные страны оказались в невыгодном положении в прямой конкуренции с Соединенными Штатами на мировых финансовых рынках[256]. В обоих случаях Соединенные Штаты выигрывали экономически и политически, поскольку американские деловые и правительственные структуры имели возможность мобилизовать для конкурентной борьбы и борьбы за влияние в мире как дешевое сырье и кредит, охотно предоставляемые «победителями» Юга, так и активы, которые «побежденные» Юга должны были волей-неволей отчуждать по договорным ценам.

Наконец, массивный приток иностранного капитала был важным условием проведения политики «кейнсианства с размахом», спасшего американскую и мировую экономику от глубокой рецессии, вызванной поворотом от чрезвычайно мягкой денежной политики к чрезвычайно жесткой. Глубокая рецессия, а также связанная с ней идеологическая и практическая ликвидация государства всеобщего благосостояния оказались поворотным пунктом в полном уничтожении влияния рабочих в Соединенных Штатах и в других ведущих в экономическом отношении регионах. Конечно, стагнация 1970-х к тому времени уже изрядно подорвала сопротивление рабочих попыткам переложить тяжесть нараставшей конкуренции на их плечи. Но только в 1980-е в ведущих странах, в особенности в США, ослабло давление на зарплаты снизу и рабочие начали рассматривать правительственный контроль за инфляцией как лучший способ защитить свой уровень жизни. Как позднее открыто признавал советник Маргарет Тэтчер Алан Бадд (Alan Budd), «то, что в результате получилось, в марксистских терминах было кризисом капитализма, воссоздавшим резервную армию труда и позволившим затем капиталистам и дальше получать высокую прибыль»[257].

Как утверждает Бреннер, в Соединенных Штатах влияние рабочих ослабло больше, чем в других ведущих регионах, что способствовало восстановлению здесь доходности в 1990-е годы. В том же духе Алан Гринспен позднее приписывал больший успех Соединенных Штатов сравнительно с японскими и европейскими компаниями в увеличении производительности и прибыли тому, что Япония и Европа «были сравнительно негибкими и, следовательно, более дорогими рынками рабочей силы». «Поскольку увольнение рабочего обходится нам дешевле, — продолжает Гринспен, — то и стоимость найма или рисков, связанных с ростом занятости, ниже»[258]. Без сомнения, все изложенное было фактором восстановления доходности в США в 1990-е годы, но ошибка Бреннера (и Гринспена) состоит в том, что они сосредоточены исключительно на производстве. Между тем полный поворот экономического развития произошел не из-за сравнительно медленного роста заработной платы в США, но из-за полной переориентации американской экономики в связи с преимуществами политики «финан-сиализации» в США и в мире в целом. С этой точки зрения «деиндустриализация» США и других ведущих регионов, без сомнения, отрицательно сказывалась на положении рабочих, производя на них самое непосредственное воздействие; но она не произвела столь же плачевного воздействия на американскую экономику в целом, в особенности на самые богатые слои общества. Скорее «деиндустриализацию» следует признать необходимым условием великого возрождения богатства и мощи Соединенных Штатов в 1990-е годы, когда, перефразируя высказывание Ландеса об эдвардианской эпохе, несмотря на бряцание оружием на Юге и бывшем Востоке и на признаки приближающегося столкновения цивилизаций, общее положение представлялось весьма благоприятным.

Глава 6. Кризис гегемонии

Говоря о трудностях в определении последовательности причин, которые вызвали экономический подъем Восточной Азии в 1970-х и 1980-х, Роберт Вейд (Роберт Wade) подчеркивает, что «нам предстоит открыть замок с цифровой комбинацией, а не амбарный замок»[259]. Это верно в отношении восточноазиатской экспансии и тем более верно в отношении глобальной нестабильности, на фоне которой эта экспансия происходила. Бреннеровское неравномерное развитие, без сомнения, есть элемент этой комбинации; но она никоим образом не является ключом к механизмам накопления капитала в мировом масштабе во второй половине XX века — от бума через кризис к относительной стагнации и belle époque.

Комбинация, которая действительно может открыть эти замки, — это установление и кризис мировой гегемонии США, в котором соединились и неравномерное развитие, и конкуренция между капиталистами, и деятельность государств. Излагая мысли Бреннера о глобальной нестабильности в более широкой социальной и политической перспективе, как я делаю это в главе 5, я буду прибегать к определению гегемонии, данному Грамши, как чего-то отличного от простого превосходства. Согласно этому определению, гегемония — это дополнительная власть, принадлежащая господствующей группе в силу ее способности вести за собой общество в том направлении, которое не только отвечает интересам этой господствующей группы, но и подчиненными общественными группами воспринимается как отвечающее общим интересам.

В этом смысле «гегемония» есть понятие, обратное понятию «дефляция власти», которым пользуется Талькот Парсонс (Talcott Parsons) для характеристики ситуаций, когда обществом можно управлять только с помощью широкого применения силы или угрозы этого применения. Если подчиненные группы верят своим правителям, то они могут управляться без применения силы, чего нельзя сделать, когда доверие истощается. О понятии «гегемония» у Грамши еще можно сказать, что оно включает инфляцию власти, проистекающую из способности господствующей группы представлять свою власть как отвечающую не только интересам самой этой группы, но и интересам подчиненных общественных групп. Когда такой веры нет или она ослабевает, гегемония вырождается в простое господство, в то, что Ранаджит Гуха (Ranajit Guha) назвал господством без гегемонии[260].

Пока мы говорим о лидерстве в национальном контексте, как у Грамши, усиление власти государства относительно других государств составляет важный компонент — являющийся также и мерой — успешного преследования общих (то есть национальных) интересов. Но когда мы употребляем этот термин в международном контексте, указывая, что одно доминантное государство ведет систему государств в желательном направлении, общий интерес не может определяться в терминах усиления власти одного государства над другими, потому что эта власть по определению не может усиливаться для системы в целом. Общий интерес системы в целом может тем не менее быть определен, если мы сосредоточимся на «коллективных», а не «дистрибутивных» аспектах власти. Дистрибутивные аспекты власти подразумевают отношения как в игре с нулевым результатом, когда один агент приобретает власть, только если другие агенты ее утрачивают, хотя бы частично. Коллективные аспекты власти, напротив, связаны с отношениями как в игре с положительным результатом, когда объединение отдельных агентов увеличивает их власть над некоторым третьим агентом или над природой. Так что в то время, как общий интерес системы государств не может быть определен в терминах изменения дистрибуции власти среди государств, он может быть определен в терминах усиления коллективной власти всех доминантных групп системы над третьей стороной или над природой[261].

Мы будем говорить о кризисе гегемонии для характеристики ситуации, когда нынешние государства-гегемоны не имеют средств или желания дальше вести систему государств в том направлении, которое всеми воспринимается как укрепляющее и расширяющее не просто их власть, но коллективную власть доминантных групп этой системы. Кризисы не обязательно приводят к утрате гегемонии. Нам особенно важно различать кризисы гегемонии, сигнализирующие о проблемах, которые могут быть разрешены, хоть и за довольно длительный промежуток времени, — их мы назовем сигнальными кризисами — и кризи-, сы, которые не разрешаются и, таким образом, знаменуют конец гегемонии, — их мы назовем терминальными. Как следует из нашего определения гегемонии, государство может оставаться доминантным даже и после терминального кризиса его гегемонии — такое положение мы вслед за Гухой будем считать господством без гегемонии.

В настоящей главе мы снова расскажем о бреннеровском буме, относительной стагнации и пузыре, но в терминах установления американской гегемонии, сигнального кризиса и временного восстановления этой гегемонии. В части III нашей книги я обращусь к тем силам, которые после 11 сентября ускорили терминальный кризис американской гегемонии и укрепили лидерство Китая в ходе восточноазиатского экономического возрождения.

Гегемония Соединенных Штатов и ее сигнальный кризис

Особая форма, которую неравномерное развитие получило после Второй мировой войны — в противоположность тем формам, которые оно приобретало, скажем, в XIX веке или в первой половине XX века, — была глубоко укоренена в установлении мировой гегемонии США в эпоху холодной войны и этой гегемонией сформирована. Мировая гегемония Соединенных Штатов, в свою очередь, носила особый социальный характер, отразившийся в системных особенностях ее институтов, совершенно иных, чем те, на которых строилась в XIX веке мировая экономика с центром в Соединенном Королевстве. Эти институты были в высшей степени политическими по происхождению и социальными по направленности. Они основывались на широко распространенном среди правительственных чиновников США мнении, будто «новый мировой порядок является единственной гарантией против хаоса, за которым обычно следуют революции» и что «безопасность мира должна обеспечиваться властью Америки, осуществляемой через международные системы»[262]. Утвердилось также мнение, что уроки Нового курса работают и в международной сфере.

Вот почему правительство Нового курса не только все более активно брало на себя ответственность за благосостояние нации, но и те, кто планировал внешнюю политику США, все более активно брали на себя ответственность за благосостояние всего мира. Это правительство не могло отгораживаться от проблем всего мира. Внутри же страны оно не проводило резкой границы между проблемами политическими и экономическими, проблемами безопасности и процветания, обороны и благосостояния. В лексиконе политиков Нового курса взять на себя ответственность означало осуществить широкое вмешательство своего правительства в дела других стран[263].

Как представлял себе Франклин Рузвельт, Новый курс будет «глобализован» с помощью ООН, а СССР, как бедная страна мира, будет затем включен в складывающийся Pax Americana, от чего выиграют все его участники. По тому низкопробному, но более реалистичному в политическом отношении проекту, который был реализован при Трумэне, напротив, сдерживание советской угрозы стало главным организационным принципом гегемонии Соединенных Штатов, а американский контроль над мировыми финансами и военной силой — основным средством этого сдерживания[264]. Эта более реалистическая модель не была отрицанием первоначального замысла создания всемирного государства всеобщего благосостояния, но лишь его трансформацией в проект создания «военного государства всеобщего благосостояния» во всемирном масштабе в ходе соревнования и в противопоставление советской системе коммунистических государств[265].

Причем для понимания процесса неравномерного развития и определения его скорости (того процесса, к которому Бреннер возводит и послевоенный бум, и последовавший затем спад) необходимо проследить успехи и поражения в осуществлении этого проекта. Новая модель действовала исключительно успешно и запустила величайшую в истории капитализма экспансию, охватившую всю систему. Если бы не она, то мировой капитализм мог бы вступить в длительный период стагнации, если не депрессии. Спада производства удалось избежать благодаря совместным действиям военного и социального кейнсианства в мировом масштабе. Военное кейнсианство — то есть огромные расходы на перевооружение Соединенных Штатов и их союзников и развертывание широчайшей сети задуманных как постоянные военных баз — было, без сомнения, наиболее динамичным и заметным элементом этой комбинации. Но важным фактором было и спонсированное Соединенными Штатами распространение социального кейнсианства — то есть правительственной программы полной занятости и роста массового потребления на Западе/Севере, а также «развития» мирового Юга[266].

Реконструкция и модернизация промышленной машины Германии и Японии — это ядро неравномерного развития Бреннера — были неотъемлемой частью выхода на международную арену американского «военного государства всеобщего благосостояния». Как замечает Камингс, комментируя американский подход к реиндустриализации Японии, «политика сдерживания Джорджа Кеннана всегда была ограниченной и обедненной, поскольку исходила из представления, что в мире четыре-пять производственных структур: одна — у Советов и четыре — у США, и все так и надо оставить». «Идея» Кеннана воплотилась в то, что правительство Соединенных Штатов спонсировало реиндустриализацию Японии. Война в Корее стала «“японским планом Маршалла”... Военные поставки направили Японию по пути военной индустриализации»[267]. Продвижение Соединенными Штатами реконструкции и модернизации промышленности Германии направлялось по совершенно иным, но столь же эффективным каналам. Германия, без сомнения, выиграла больше других от плана Маршалла и расширения американских военных расходов за рубежом. Но самым важным стало то, что Соединенные Штаты спонсировали западноевропейский экономический союз. Как провозгласил в 1948 году Джон Ф. Даллес, «здоровая Европа не может делиться на маленькие отсеки». Она должна представлять собой рынок, «достаточно большой, чтобы перейти к современным методам производства дешевой продукции для массового потребления». Германия, прошедшая реиндустриализацию, была важнейшей составной частью этой новой Европы[268].

Если в XIX веке во время британской гегемонии неравномерное развитие было процессом спонтанным и брало начало в действиях «снизу», со стороны субъектов накопления капитала, то во время американской гегемонии неравномерное развитие превратилось в процесс, сознательно и активно продвигаемый «сверху» через глобализацию американского «военного государства всеобщего благосостояния». Эта особенность объясняет не только скорость и размеры длительного бума после Второй мировой войны, но и те особые ограничения и противоречия, которые превратили бум в относительную стагнацию 1970-1980-х. Бреннер в своем рассказе о начале Большого спада указывает на одно такое ограничение и противоречие: стоит удачно победить одного конкурента, как появляются новые, а усиление конкуренции производит давление на доходы действующих фирм. Это, казалось бы, непредвиденное следствие проекта холодной войны не только было ограничением, но и противоречило американской политике. Тем не менее можно предположить и то, что это следствие было предвидимой, но неизбежной экономической расплатой за политику, первейшими целями которой были не экономические, а социальные и политические, а именно сдерживание коммунизма, обуздание национализма и укрепление американской гегемонии.

Но наибольшее противодействие американская политика встречала в другой области: в виде тех трудностей, которые стояли на пути достижения ее социальных и политических целей. Конечно, в расцветавших центрах накопление капитала, быстрый экономический рост, низкий уровень безработицы и реальный рост массового потребления укрепляли гегемонию того или иного варианта либерального капитализма. Однако, как уже было замечено раньше, в этих центрах политическое торжество либерального капитализма в целом не ослабляло, а укрепляло склонность рабочих больше участвовать в разделе общественного продукта — как через прямую борьбу, так и через электоральную мобилизацию. Вашингтонская политика холодной войны, таким образом, оказывала двойное давление на доходы — во-первых, давление оказывала нараставшая межкапиталистическая конкуренция, чему способствовало создание условий, благоприятных для модернизации и роста японской и западноевропейской производственной машины, а во-вторых, давление со стороны социально крепнувшего рабочего класса, чему способствовали политика обеспечения почти полной занятости и рост массового потребления во всем западном мире.

Это двойное давление должно было вызвать системный кризис доходности, но само по себе оно не привело к кризису американской гегемонии, ставшему главным событием 1970-х годов. Если проблемы доходности классифицировать как составную часть более широкого кризиса гегемонии, то причину этого надо искать в том, что американское «военное государство всеобщего благосостояния» не достигло на мировом Юге ни социальных, ни политических целей. В социальной сфере «честная сделка», которую Трумэн обещал бедным странам в своей инаугурационной речи 1949 года, так никогда и не привела к сокращению того разрыва в доходах, который разделял Север и Юг. Когда страны третьего мира начали предпринимать решительные усилия по индустриализации — что было общим рецептом экономического развития — Север и Юг действительно стали сближаться в уровне промышленного развития, но, как мы уже заметили, они никогда не сближались по уровню доходов. Таким образом, неся на себе расходы по индустриализации, страны третьего мира не получали от нее ожидаемых доходов. Больше того, в 1970 году Роберт Макнамара (Robert McNamara), тогдашний президент Всемирного банка, признал, что даже высокие темпы роста ВВП не приносят ожидаемого улучшения благосостояния в странах третьего мира[269].

Гораздо заметнее был частично связанный с этой социальной неудачей политический провал американского «военного государства всеобщего благосостояния». Эпицентром политической жизни была, конечно, война во Вьетнаме, где Соединенные Штаты не могли одержать победу, несмотря на свои растущие потери и беспрецедентное для такого конфликта наращивание вооружения и огневой мощи. В результате США растеряли свой политический капитал мирового жандарма, развязывая руки националистическим и революционным силам, которые была призвана сдерживать холодная война. Но вместе с верой в свою военную машину Соединенные Штаты утратили контроль над мировой финансовой системой. Как уже говорилось в главе 5, увеличение общественных расходов на войну во Вьетнаме и борьбу с противниками вьетнамской войны внутри страны — через программу «Великое общество» — увеличивало инфляционное давление в американской и мировой экономике в целом, усугубляло финансовый кризис американского государства и в конечном счете привело к развалу всей системы фиксированного валютного курса, имевшей своим центром США.

Теперь, конечно, невозможно сказать, смог бы выжить брет-тон-вудский режим, если бы не война во Вьетнаме. Как невозможно сказать, что случилось бы с мировым капитализмом, если бы неравномерное развитие подталкивалось «снизу», как в XIX веке, а не «сверху», как при американском режиме холодной войны. Все, что я хочу сказать, возражая Бреннеру: исторически неравномерное развитие после Второй мировой войны целиком и полностью коренилось в соперничестве холодной войны и поэтому определялось успехами и провалами тех стратегий и структур, которые употреблялись гегемонистским американским «военным государством всеобщего благосостояния». Усиление конкуренции между капиталистами и связанный с этим кризис доходности свидетельствовали, что длительный послевоенный бум достиг своих пределов. Но они были лишь частью более широкого сигнального кризиса гегемонии, который выявил пределы и противоречия американской политики холодной войны[270].

«Финансиализация» и монетаристская контрреволюция

Как мы уже говорили в главе 5, монетаристская контрреволюция 1979-1982 годов стала гораздо более важным поворотным пунктом в развитии американского и мирового капитализма, чем соглашение «Плаза» 1985 года или соглашение «“Плаза” наоборот» 1995 года, которому Бреннер, кажется, приписывает такое же или даже большее значение. Как бы ни были важны эти соглашения в других отношениях, они были лишь регулирующими моментами в процессе возрождения американской гегемонии, которая уже началась с поворотом от чрезвычайно мягкой денежной политики к чрезвычайно жесткой. До этого поворота американская денежная и фискальная политика скорее отталкивала, чем привлекала растущие потоки капитала, стремящегося к накоплению по финансовым каналам. Более того, несмотря на положительное воздействие на конкурентоспособность американских производителей, что подчеркивает Бреннер, американская денежная и фискальная политика создавала такие условия накопления в масштабах всего мира, от которых не выигрывали ни Соединенные Штаты как государство, ни американский капитал.

Решающим стал взрывной рост евро-долларовых и других экстерриториальных финансовых рынков. Как ни странно, Бреннер едва упоминает об этом, хотя это произошло в те же годы, что и переход от бума к спаду, и это весьма важное событие 1970-х. Учрежденный в 1950-е годы для того, чтобы удерживать долларовое равновесие коммунистических стран, которые не желали рисковать, размещая доллары в Соединенных Штатах, евро-долларовый рынок поначалу рос за счет размещений американских транснациональных корпораций и офшорной деятельности нью-йоркских банков. В 1950-е — начале 1960-х годов этот рынок равномерно растет, а в середине и конце 1960-х начинает расти в геометрической прогрессии — в период 1967-1970 годов евродолларовые активы вырастают более чем в четыре раза[271].

Нам трудно с точностью определить, что именно стояло за этим взрывным ростом, но можно предположить, что пусковым крючком стало одновременное наступление в те годы кризиса доходности и кризиса американской гегемонии. Хотя Бреннер в основном уделяет внимание американским производителям на внутреннем рынке, мы знаем, что американские корпорации, действовавшие за рубежом, тоже столкнулись в это время с более жесткой конкуренцией со стороны европейских производителей[272]. Более того, Европа стала эпицентром «платежного взрыва» 1968-1973 годов. Горизонтальное давление растущей конкуренции и вертикальное давление требований рабочих, должно быть, сильно повлияли на то, что американские транснациональные корпорации, действующие за рубежом, предпочли ликвидность. А поскольку условия для выгодных реинвестиций денежных потоков в производство в США были еще менее благоприятными, чем в Европе, то американские транснациональные корпорации держали свои ликвидные активы на евро-долларовом и на других офшорных денежных рынках, вместо того чтобы возвращать их на родину.

Как бы то ни было, взрывной рост евровалютных рынков обеспечил игрокам на валютном рынке, включая американские банки и корпорации, серьезное орудие в борьбе со стабильностью контролируемой США системы фиксированного валютного курса. А как только эта система реально разрушилась, открылись ворота для того, чтобы растущая масса контролируемой частными лицами ликвидности могла вступить в соревнование с американскими и иными государственными акторами в производстве мировых денег и кредита. В этой конкурентной борьбе можно выделить три взаимно усиливающие друг друга тенденции.

Во-первых, падение режима фиксированного валютного курса придало новое ускорение «финансиализации» капитала, повысив риски и неопределенность коммерческой и производственной деятельности. Колебания валютного курса стали определяющим фактором состояния денежной наличности корпораций, продаж, доходов и активов в разных странах и разных валютах. Хеджируя эти колебания или стараясь заработать на них, транснациональные корпорации стремились увеличить массу ликвидности, задействованную в финансовых спекуляциях на денежных экстерриториальных рынках, где свобода действий была больше, а специализированные услуги доступнее[273].

Во-вторых, поскольку США перестали быть мировым жандармом, а американская валюта в начале 1970-х претерпела значительную девальвацию, правительства стран третьего мира заняли более решительную позицию на переговорах о цене на экспортируемое ими сырье, в особенности на нефть. Усиление межкапиталистической конкуренции и переход стран с низкими и средними доходами к индустриализации уже привели к значительному повышению цен на сырье еще до 1973 года. В 1973-м, однако, фактическое признание правительством Соединенных Штатов поражения во Вьетнаме, вскоре после чего поколебался и миф о непобедимости Израиля (во время войны Судного дня), побудило ОПЕК решительнее защищать своих членов от обесценивания доллара, и в течение нескольких месяцев картель в четыре раза повысил цены на сырую нефть. Наступивший в самом конце платежный взрыв, так называемый первый нефтяной шок, углубил кризис доходности и усилил инфляционные тенденции в ведущих капиталистических странах. К тому же в результате появился излишек нефтедолларов в размере 80 миллиардов, значительная часть которых осталась или была вложена на евровалютных и других офшорных денежных рынках. Таким образом, получила дополнительный мощный стимул к росту масса ликвидности, контролируемая частными лицами и организациями, которая могла быть использована для финансовых спекуляций и кредитования по негосударственным каналам[274].

Наконец, резкое увеличение в мире денежной массы и кредита в связи с исключительно мягкой денежной политикой США и взрывным ростом ликвидности, находящейся в частных руках на офшорных денежных рынках, не нашло соответствующего спроса, который бы помешал девальвации денежного капитала. Конечно, имелся высокий спрос на ликвидность, не только со стороны транснациональных корпораций, стремившихся застраховаться от колебаний валютного курса или спекулировать на нем, но и со стороны стран с низкими и средними доходами для поддержки их экономического развития в условиях все более конкурентного и изменчивого окружения. Однако по большей части этот спрос скорее усиливал инфляционное давление, нежели влиял на увеличение платежеспособной задолженности.

Раньше страны (за исключением Соединенных Штатов) должны были поддерживать свой платежный баланс в некотором равновесии. Им приходилось «зарабатывать» деньги, которые они хотели потратить за рубежом. Теперь они могли эти деньги занять. С ликвидностью, которая, казалось, могла расти бесконечно, страны, считавшиеся кредитоспособными, больше не были ограничены в своих зарубежных расходах. В этих условиях дефицит платежного баланса перестал автоматически сдерживать инфляцию внутри страны. Страны, имеющие дефицит, могли брать в долг без ограничений из бесконечного и волшебного резервуара ликвидности... Неудивительно, что инфляция в мире продолжала набирать скорость в течение целого десятилетия, и все более реальными становились опасения, что система частных банков разрушится. Долги постоянно реструктурировались, а некоторые бедные страны становились безнадежными несостоятельными должниками[275].

Иными словами, одновременное действие кризиса доходности и кризиса гегемонии вместе с американской инфляционной стратегией управления кризисом привело к десятилетию нарастания денежного беспорядка в мире, увеличивая и обостряя инфляцию и постоянно разрушая способность американского доллара быть всемирным средством платежа, резервной валютой и расчетной денежной единицей. Бреннер, ограничиваясь рассмотрением рентабельности в промышленности, не замечает этого более широкого контекста разрушения монетарных оснований мирового капитализма. Какой был смысл снижать давление на прибыль в американской промышленности посредством мягкой денежной политики, если при этом денежный капитал, эта альфа и омега накопления, стал настолько избыточным, что превратился в практически бесплатный товар? Может быть, злоупотребление со стороны США привилегиями сеньоража на самом деле направило капитал в альтернативные монетарные сферы употребления, лишая таким образом США одного из главных рычагов осуществления их власти в мире?

Корень проблем американского и мирового капитализма в 1970-х годах был не в низкой норме прибыли как таковой. В конце концов, снижение нормы прибыли для увеличения массы прибыли всегда было традицией исторического капитализма[276]. Настоящая проблема на протяжении 1970-х годов состояла в том, что денежная политика США была ориентирована на поддержание мировой торговли и расширение производства, хотя это расширение уже стало главной причиной роста производственных издержек, рисков и неопределенности для корпоративного капитала в целом и американского корпоративного капитала в особенности. Неудивительно, что лишь часть ликвидности, созданной американскими денежно-кредитными учреждениями, доходила до торговли и производства. Большая ее часть превращалась в экстерриториальную денежную массу, которая многократно себя воспроизводила, используя межбанковские (речь идет о частных банках) механизмы, и быстро возвращалась на международные рынки, где эти деньги конкурировали с долларами, выпущенными Федеральной резервной системой.

В конечном счете эта постоянно растущая конкуренция частных и государственных денег не шла на пользу американскому правительству, потому что рост массы частных денег освобождал все больше стран от узды платежного баланса и таким образом подрывал сеньоражные привилегии Вашингтона. Не шло это на пользу и американскому капиталу, поскольку возраставшая масса правительственных долларов давала офшорным денежным рынкам ликвидности больше, чем можно было безопасно и с прибылью вернуть в оборот. Все это вынуждало американские банки и другие финансовых посредников, контролировавших эти рынки, вступать в жесткую конкурентную борьбу за предоставление денег странам, считавшимся кредитоспособными, а на самом деле снижать стандарты, по которым устанавливалась кредитоспособность.

Разворачиваясь в контексте углубления кризиса гегемонии Соединенных Штатов, эта взаимно разрушительная конкуренция имела своей наивысшей точкой невероятный натиск на доллар 1979-1980 годов. Каковы бы ни были действительные или кажущиеся мотивы внезапной смены американской денежной политики, последовавшей за этим натиском, ее истинное долгосрочное значение — и главная причина того, что она вернула Америке удачу вопреки всем ожиданиям, — состояло в том, что эта смена политики покончила с разрушительной конкуренцией. Правительство Соединенных Штатов не только перестало кормить эту систему ликвидностью, но и начало агрессивную борьбу за капитал во всем мире — посредством рекордно высоких процентных ставок, налоговых льгот, предоставления большей свободы действий производителям и биржевым игрокам и возвращения интереса к доллару, ставшего результатом этой новой политики, — перенаправив огромные потоки капитала в США, о чем говорится в главе 5. Огрубляя, можно сказать, что суть монетаристской контрреволюции состояла в перенесении акцента государственной деятельности с предложения на спрос в ходе продолжавшейся финансовой экспансии. Этим переносом правительство США остановило конкуренцию с растущим притоком ликвидности со стороны частных лиц и организаций и взамен создало условия оживленного спроса на накопление этой ликвидности по финансовым каналам.

Монетаристская контрреволюция была не изолированным событием, но процессом, которым надо было управлять. Для характеристики колебаний в этом управлении процессом нам особенно поможет описание Бреннером межгосударственной кооперации и конкуренции ведущих капиталистических стран в 1980-1990-х годах. Всякий раз, когда появлялась угроза, что процесс выскользнет из рук и вызовет системный крах, ведущие капиталистические страны кооперировались и отводили эту угрозу, облегчая конкурентное давление на производителей, которым такой крах угрожал непосредственно, как это было с американскими производителями накануне заключения соглашения «Плаза» в 1985 году, а с японскими и в меньшей степени с западноевропейскими производителями — накануне соглашения «“Плаза” наоборот» в 1995-м. Но как только угроза отступала, конкурентная борьба между государствами возобновлялась вплоть до того момента, когда на горизонте начинала вновь маячить угроза краха. При всей содержательности этого описания ситуации Бреннер не говорит, были ли у этого процесса границы, и если были, то каковы они.

Belle époque как прелюдия к терминальному кризису

В начале 1990-х — еще до начала возрождения, исследованного Бреннером, но уже после того, как монетаристская контрреволюция превратила кризис 1970-х в новую belle époque американского и мирового капитализма, — я писал, что «самое поразительное сходство [новой belle époque с эдвардианской] состояло практически в полном непонимании преуспевшими в это время того, что внезапное и невероятное процветание, к которому они пришли, проистекало не из разрешения предшествовавшего кризиса накопления». Скорее «новое процветание имело в своей основе перенос кризиса с одного типа отношений на другой. И возвращение кризиса в еще более тяжелой форме было лишь вопросом времени»[277].

Данный диагноз напоминает утверждение Бреннера, что «экономическое возрождение Соединенных Штатов второй половины 1990-х годов определенно не было выходом из длительного спада» и что худшее еще впереди. Однако между бреннеровским диагнозом кризиса доходности, лежавшего в основе глобальной нестабильности последних тридцати лет, и моим есть два существенных отличия. Первое состоит в том, что я считаю кризис доходности лишь аспектом более широкого кризиса гегемонии. Второе — в том, что я считаю главным ответом капитализма на сложный кризис доходности и кризис гегемонии «финансиализацию» капитала, а не постоянное перепроизводство и избыток мощностей в промышленности.

Как мы увидим в третьей части этой книги, реакция администрации Буша на события 11 сентября ускорила наступление терминального кризиса американской гегемонии, приведя американскую belle époque к преждевременному концу. Впрочем, американская belle époque и могла быть лишь временной, независимо от действий Буша или другого президента, потому что финансовая экспансия оказывает противоречивое действие на стабильность системы. В краткой перспективе — в нашем понимании «краткая» означает десятилетия, а не годы, — финансовая экспансия обычно стабилизирует существующий порядок, позволяя сложившимся господствующим группам перенести груз усиления конкуренции (что угрожает их господству) на подчиненные группы в стране или в мире. Выше я уже в общих чертах описал тот процесс, посредством которого правительство США сумело превратить «финансиализацию» капитала из фактора кризиса американской гегемонии — каковым она была в 1970-е годы — в фактор восстановления богатства и власти США. С помощью других механизмов аналогичные, хотя и не столь поразительные превращения можно обнаружить не только в британоцентричной финансовой экспансии конца XIX — начала XX века, но даже и в финансовой экспансии середины XVIII века, имевшей центром Голландию[278].

Со временем, однако, финансовая экспансия дестабилизирует существующий порядок активными процессами, которые помимо экономического имеют социальный и политический характер. В экономике они систематически переключают покупа-. тельную способность с инвестиций, повышающих спрос на товары, включая рабочую силу, на накопление и спекуляции, чем обостряют проблемы реализации продукции. Политически фи-jj нансовая экспансия обычно связана с появлением новой конфигурации власти, что подрывает способность государства-гегемона обращать системное усиление конкуренции себе на пользу. А в социальном отношении финансовая экспансия вызывает?! массовое перераспределение доходов и социальные сдвиги, что провоцирует сопротивление и протест в подчиненных (низших) группах и общественных слоях, чей установившийся образ жизни подвергается атаке.

Формы, которые принимают эти общие тенденции финансовой экспансии, а также то, как они соотносятся в пространстве и времени, варьируются. Но в обоих случаях завершившихся переходов гегемонии исторического капитализма — от Голландии к Англии и от Англии к США — мы можем обнаружить ту или иную комбинацию этих трех тенденций. В прошлом их действие выливалось в полный и, по видимости, непоправимый крах организационной системы, который преодолевался только с восстановлением системы при новой гегемонии[279]. Крах и Великая депрессия 1930-х годов — единственный за последние сто пятьдесят лет пример, который точно соответствует бреннеровскому представлению о системном вытеснении мелких производителей или «откровенной депрессии» — были неотъемлемой частью позднейшего краха. Успешное превращение монетаристской контрреволюцией финансовой экспансии 1970-х годов в движущую силу восстановления богатства и власти США в 1980-1990-е само по себе не было гарантией, что нового системного краха больше не случится. Напротив, размах и сила этого превращения, возможно, обострили проблемы реализации во всем мире до такой степени, что «откровенная депрессия» становилась вполне возможной[280].

И здесь снова мы обнаруживаем, что экономика была тесно связана с политическими и социальными проблемами этого перехода как процесса. И если экономика новейшего перехода в своих ключевых моментах очень схожа с экономикой прошлых переходов, как об этом свидетельствуют и усиление конкуренции между капиталистами, и связанная с этим «финан-сиализация» капитала, политика и социология позднейшего перехода очень отличаются от прошлых. Мы уже говорили, что во время последнего Большого спада и belle époque не отмечалось, как во время Большого спада и belle époque конца XIX — начала XX века, тенденции к превращению конкуренции между производителями во всемирную борьбу стран за территории, с чем связана эскалация гонки вооружений восходящих и клонящихся к упадку капиталистических стран. Напротив, мировые военные мощности еще больше, чем раньше, сосредоточились в Соединенных Штатах, в то время как восходящие и клонящиеся к упадку капиталистические государства продолжали бороться за все большее единство мирового рынка. Конечно, невозможно сказать, что бы изменилось, если бы нарастание проблем с реализацией вызвало большую системную депрессию. В настоящее время, однако, сегментация мирового рынка, так решительно способствовавшая экономическому краху 1930-х, кажется, остановилась.

В тесной связи с вышесказанным и социальные силы, которые были ответственны за конкуренцию между капиталистами (и ее обуздание), в конце XX века решительно отличались от социальных сил, действовавших во время предыдущего перехода. Хотя монетаристская контрреволюция сильно подточила в ведущих регионах и в большинстве стран мирового Юга способность рабочего класса добиваться увеличения его доли в национальном и мировом «пироге», этот успех имел свои ограничения и противоречия. Главной проблемой здесь, как подчеркивает и Бреннер, был тот факт, что экономическое возрождение США 1990-х годов и продолжающаяся зависимость мировой экономики от экономики США основывались на беспримерном росте американской задолженности. Такая ситуация едва ли может продолжаться длительное время без того, чтобы не выплачивать долгов (или не делать «гарантийных» платежей) в объеме более 2 млрд долларов (не считая процентов), которые Соединенным Штатам надо платить ежедневно, чтобы поддерживать баланс с остальным миром. А между тем, как мы увидим в третьей части нашей книги, попытки США основать с целью поддержания этого баланса новую и — впервые в истории —действительно всемирную империю с треском провалились, оставив после себя ситуацию такой политической нестабильности, какой мир не знал, с 1920-1930-х годов.

К концу belle époque голландского капитализма в 1778 году журнал De Borger писал: «Каждый повторяет: “На мой век хватит, а после меня — хоть потоп!” — как говорится во французской поговорке, которую мы переняли в делах, если не на словах»[281]. Этой поговоркой удачно передается философия всех финансовых экспансий и belle époques исторического капитализма, включая последнюю belle époque. Главное отличие между сейчас и тогда состоит в несравненно большей силе клонящегося к упадку государства-гегемона.

Как утверждал Давид Каллео (David Calleo), системы государств терпят крах не только потому, что неуравновешенные и агрессивные новые державы бросают вызов существующему порядку, но и потому, что страны, клонящиеся к упадку, стараются не адаптироваться к изменившейся ситуации, а укрепить свою ускользающую гегемонию, превратив ее в эксплуататорское господство[282]. В 1999 году мы с Беверли Сильвером сопоставили нынешний и прошлый переходные периоды в истории гегемонист-ских государств западного мира, попытавшись определить ту роль, которую играли в крахе системы причины, названные Каллео. Во времена belle époque голландского капитализма голландская всемирная империя уже так сократилась, что адаптация Голландии практически не играла роли в последующем крахе по сравнению с ролью, которую играли нарождающиеся, агрессивные, стремящиеся к созданию империй национальные государства, прежде всего Великобритания и Франция. Сегодня же все наоборот. Теперь нет заслуживающих доверия агрессивных новых [милитаристских] государств, способных вызвать крах всемирной американоцентричной системы, но Соединенные Штаты имеют больше возможностей, чем Великобритания сто лет назад, обратить утрачиваемую ими гегемонию в эксплуататорское господство. Если эта система наконец разрушится, то в первую очередь из-за того, что США сопротивляются адаптации. И наоборот, адаптация США к растущей экономической мощи восточноазиатского региона является главным условием некатастрофического перехода к новому мировому порядку. Столь же важным условием является появление нового мирового лидера из главных центров восточноазиатского экономического роста... который хотел бы и мог бы подняться до системных решений системных проблем, оставшихся от американской гегемонии[283].

Уже после того, как я это написал, сопротивление США адаптации материализовалось в еще более крайней форме, чем можно было ожидать, в процессе реализации проекта «За новый американский век», зловещим пробным камнем которого стало вторжение в Ирак, что ускорило терминальный кризис американской гегемонии и способствовало дальнейшему переносу экономической мощи в Восточную Азию. Но будет ли катастрофический результат иракской авантюры прелюдией к еще большим катастрофам, или он научит американцев и правительство США приспосабливаться к новым реалиям мировой власти? Этот вопрос остается открытым, как и вопрос о том, нарождается ли в Восточной Азии новый мировой лидер, способный предложить системные решения системных проблем, оставшихся от американской гегемонии. Эти вопросы рассмотрены в третьей и четвертой частях нашей книги. Но прежде я хотел бы подробнее остановиться на глобальной нестабильности, связав это явление с теоретическими построениями первой части.

Реприза и предварительный обзор

Несмотря на то что Бреннер считает Большой спад конца XX века ситуацией перепроизводства, в действительности он описывает вариант сверхнакопления капитала, что, согласно теории экономического развития Адама Смита, снижает норму прибыли, прекращая экономический рост. Но в главе 3 было показано, что Марксово понятие перепроизводства должно быть оставлено для ситуаций, когда, стремясь к накоплению, капиталисты прибегают к трудосберегающим мерам, мешая спросу расти вместе с предложением. Такая ситуация могла сложиться в результате монетаристской контрреволюции, но определенно не могла быть причиной двойного кризиса доходности и гегемонии, что и вызвало контрреволюцию.

Падение рентабельности в конце XX века трудно истолковать в терминах теории экономического развития Адама Смита, поскольку эта теория предполагала наличие правителя, приводящего в действие и регулирующего конкуренцию между капиталистами в общих интересах, в то время как падение рентабельности в конце XX века произошло в контексте сосуществования в мире множества суверенных государств. В нашем понимании гегемо-нистские государства играют в мире роль правительств, и, проводя свою политику, они могут следовать советам Адама Смита, обращенным к правителям, а могут и не следовать им. Так, в начале холодной войны США следовали духу (если не букве) советов Смита и тем, что создали условия последующего усиления конкуренции между капиталистами, модернизируя и расширяя японское и западноевропейское производство, и тем, что сдерживали способность капиталистов перекладывать на рабочий класс груз усилившейся конкуренции, содействуя на Севере почти полной занятости, а на Юге — экономическому развитию. Спонсируемая Соединенными Штатами монетаристская контрреволюция 1980-х, напротив, производила эффект, противоположный тому, что советовал Адам Смит: следуя печально известному лозунгу «Альтернативы нет», она содействовала восстановлению рентабельности посредством политики, которая позволяла капиталистам переложить давление конкуренции на рабочий класс и другие подчиненные группы по всему миру.

Как мы уже отмечали в главе 5, и Бреннер, и Гринспен указывали на большее ослабление влияния рабочего класса в США , чем в Европе и Японии, что и способствовало восстановлению прибыльности в США в 1990-е годы и позже. Тем не менее теория Смита о падении нормы прибыли приглашает нас обратиться к более важному вопросу: могло ли это восстановление, в свою очередь, способствовать снижению конкурентоспособности американского бизнеса внутри страны и за рубежом? Текущий платежный баланс той или иной страны может служить мерой этой общей конкурентоспособности. Как показывает график 3.2, в середине 1990-х, после восстановления прибыльности, дефицит платежного баланса США пережил взрывной рост, в то время как сальдо Германии и Японии продолжало быть активным. Не означает ли это правоты Адама Смита, утверждавшего, что высокие доходы производят «более разрушительное воздействие» на конкурентоспособность бизнеса, чем высокие заработные платы, на которые всегда жалуются капиталисты, в особенности если принять во внимание колоссальный рост среднего дохода американских высших менеджеров по сравнению с зарплатой среднего работника в промышленности — и это во время снижения конкурентоспособности американского бизнеса? В 1980 году это отношение составляло 40: 1; двадцать лет спустя — 475: 1, то есть в США они зарабатывали в 20-30 раз больше, чем в европейских странах и в Японии, и это несмотря на то, что европейские страны и Япония или почти догнали, или перегнали США по почасовой производительности труда. Эти экстравагантные вознаграждения высших американских менеджеров, не будучи решением проблемы, вполне могли быть одной из причин падения конкурентоспособности американских корпораций[284].

Как бы то ни было, но, возможно, главной причиной падения американской конкурентоспособности стало то, что тенденция к вертикальной интеграции и бюрократизации бизнеса, о которой мы говорили в главе 5, была обращена вспять. Усиление конкурентного давления в конце XIX века, как и предсказывал Адам Смит, снизило доходы всего лишь до «сносного» уровня, вызвав широкую реакцию капиталистов против «чрезмерной конкуренции». Как писал в 1900 году Эдвард Мид (Edward S. Meade), именно американские производители «устали работать на общество»; они хотели «увеличения доходов без отчаянной борьбы за них» и искали путей, как «остановить изнурительную борьбу, почти все результаты которой доставались потребителям в виде низких цен»[285].

Очевидным способом обуздать конкуренцию было горизонтальное объединение предприятий — через слияние, поглощение или захват, не меняющее принципиально ни необходимых затрат, ни выпускаемой продукции, ни рынков сбыта. Посредством объединения конкурирующие предприятия могли довести выпуск продукции, объем закупок и продаж до такого уровня, который гарантировал увеличение прибыли и наличие общих ресурсов, необходимых для того, чтобы пробиться на неконтролируемые рынки, развивать новые технологии и организовать свою деятельность с большей выгодой. Однако горизонтальное объединение было трудно осуществить на переполненных рынках — именно там, где оно было особенно нужно, тем более в отсутствие поддержки правительства.

Там же, где сделать это было можно, более эффективным способом обуздания конкуренции была вертикальная интеграция, то есть совместная деятельность предприятия с его поставщиками и клиентами с целью обеспечить поставки «вверх» начиная с производства сырья и выход продукции «внизу» вплоть до ее потребления. Объединенные предприятия, появившиеся в результате слияний, сокращали операционные издержки, риски и неопределенность в продвижении денежных потоков и продукции в цепочке последовательных стадий производства и обмена, от первичных затрат до продажи готовой продукции.

И если более эффективное направление потоков позволяло интенсивнее использовать производственные мощности и персонал при производстве и реализации, то координация административных усилий обеспечивала большую надежность движения денежных средств и быстрейшую оплату предоставленных услуг. И по мере того, как широкий и непрерывный поток денежных средств, обеспеченный такого рода централизацией, реинвестировался в управленческий аппарат для мониторинга и регулирования рынков сбыта и процесса труда, вертикально интегрированные предприятия завоевывали несомненные преимущества в конкуренции с монопредприятиями или менее специализированными объединенными предприятиями. Управленческий аппарат, как только он сформировался, в дальнейшем препятствовал приходу других игроков в те отрасли промышленности, которые были уже успешно реорганизованы посредством вертикальной интеграции[286].

Тенденции к горизонтальному объединению и вертикальной интеграции, порожденные жестокой конкуренцией конца XIX века, в трех главных индустриальных странах того времени: Великобритании, Соединенных Штатах и Германии — развивались совершенно по-разному. В Германии бизнес при активной поддержке правительства продвигался особенно успешно, причем в обоих направлениях, и создал чрезвычайно централизованную и монолитную систему торгово-промышленных предприятий, которая стала образцом для теории государственно-монополистического капитализма Маркса. Британский же бизнес, напротив, двигался в направлении дальнейшей специализации в качестве мирового коммерческого и финансового посредника, здесь не очень успешно шло горизонтальное объединение и тем более вертикальная интеграция. Бизнес Соединенных Штатов был где-то посередине: не столь успешный, как немецкий, в горизонтальных объединениях, он постепенно стал самым успешным в применении вертикальной интеграции[287].

Так что, если усиление конкурентного давления и снижение доходности в конце XIX века соответствовали представлению Адама Смита о том, что экономический рост ограничивается общественными институтами, в рамках которых он происходит, то результат конкурентной борьбы в Германии и в Соединенных Штатах подтвердил точку зрения Маркса, что концентрация и централизация капитала разрушат старые общественные институты и создадут новые, имеющие больший потенциал роста. И хотя марксисты долго были заняты лишь немецкой моделью государственно-монополистического капитализма, лишь в США вертикальная интеграция привела к такой организации бизнеса и такому техническому разделению труда, какие Маркс предвидел в «Капитале», как об этом было сказано в главе 1 в связи с «открытием» Маркса в Детройте (Тронти).

Большой спад конца XX века, напротив, кажется, подтверждает предсказание Адама Смита в отношении не только причин спада (сверхнакопление в рамках особых общественных институтов), но и его исхода: возрождение менее централизованных форм бизнеса, которые основаны в большей степени на общественном разделении труда между производственными единицами, чем на техническом разделении труда внутри предприятий. Уже в конце 1960-х Питер Друкер (Peter Drucker) предвидел, что доминирование больших американских корпораций вроде General Motors и U. S. Steel должно закончиться в эпоху «нестабильности», сравнимую с пятидесятилетием перед Первой мировой войной. Как замечает Пол Кругман, предсказание Друкера оказалось пророческим[288].

К 1980-м годам кризис вертикально интегрированных корпораций с бюрократическим управлением стал реальностью. «Большие корпорации, имевшие вертикальную структуру, охватывавшую всю страну, с разделением функций между штатом служащих и рабочими на конвейере, — писали Мануэль Кастельс (Manuel Castells) и Алехандро Портес (Alejandro Portes), — больше не кажутся последним завоеванием на пути к рациональному менеджменту в промышленности. Сети экономической деятельности, сети компаний и координирующие свою деятельность группы рабочих — вот что приходит теперь им на смену как модель успешного производства и реализации». В том же ключе Майкл Пайор (Michael Piore) и Чарльз Сейбл (Charles Sable) заявляют, что победа массового производства, одержанная гигантскими корпорациями с бюрократическим управлением над «гибкой специализацией» мелкого ремесленного производства в мелких и средних предприятиях, связанных рыночными отношениями, не была ни полной, ни окончательной[289].

Впрочем, Беннет Харрисон (Bennett Harrison) считает преувеличением представлять большую корпорацию как «такого динозавра, у которого все меньше возможностей для конкуренции в “постиндустриальном мире” с его постоянными колебаниями потребительского спроса, усиливающейся международной конкуренцией и потребностью в более “гибких” формах труда и взаимодействия предприятий»: «Концентрированная экономическая мощь» не сокращалась, а лишь меняла форму: большие предприятия создают всевозможные объединения, заключают кратко- и долгосрочные финансовые и технологические сделки друг с другом, с правительством всех уровней и с огромным множеством более мелких (хотя и не всегда) предприятий, которые выступают их поставщиками и субподрядчиками». По ходу дела они максимально сокращают объем своей основной деятельности и перемещают как можно больше второстепенных функций на периферию своих сетей, часто географически в другие районы. Сами большие корпорации, таким образом, прибегают к созданию сетей, чтобы вынести производство за границы основных видов своей деятельности, сохраняя как можно больший контроль над рынками и технологическими и финансовыми ресурсами[290].

Принимая во внимание все вышесказанное, следует заметить, что произошедшая перемена имела немалое всемирно-историческое значение по крайней мере по двум причинам. Во-первых, она показывает, как сильно зависели вертикально интегрированные и бюрократически управляемые корпорации от двух особых исторических обстоятельств: от сегментации мирового рынка в первой половине XX века, с одной стороны, а с другой — от географической разбросанности запасов природных богатств, необходимых для экономики такого громадного (величиной с континент) государства, как США. Эти преимущества имели большое значение, пока количество и разнообразие больших корпораций были невелики, а торговля не могла сравниться с эффективностью прямых инвестиций как средства проникновения на относительно защищенные национальные и колониальные рынки. Но как только в условиях гегемонии США произошло новое объединение мирового рынка, а количество и разнообразие корпоративных структур в мире чрезвычайно выросло, эти преимущества вертикальной интеграции и бюрократизированного менеджмента начали исчезать, притом что преимущества неформально скоординированного общественного разделения труда (значение которого подчеркивали и Адам Смит, и Маршалл) соответственно выросли. Результатом стало не возвращение к семейному капитализму XIX века, но большое разнообразие гибридных форм корпоративного и некорпоративного бизнеса, которые радикально отличались от организационных форм бизнеса, характерных для XX века.

Во-вторых, повсюду обнаруживала себя стратегия большого бизнеса превращать преимущества малого бизнеса в инструмент консолидации и распространения своей власти. Причем нигде эта стратегия не привела к такому быстрому и широкому экономическому росту, как в Восточной Азии. Как мы увидим позднее, в третьей части книги, именно это лежит в основе переноса экономической мощи в Восточную Азию и восходит к соединению местной традиции рыночного некапиталистического развития с западной традицией развития капиталистического производства. В Соединенных Штатах, однако, результат данной стратегии был совершенно иным, здесь кризис доминировавших ранее промышленных корпораций углублялся, а не разрешался.

Самым драматичным проявлением углубляющегося кризиса стало вытеснение General Motors компанией Wal-Mart, этим эталоном национального бизнеса. В 1950-е годы GM была крупнейшей американской корпорацией, ее годовой доход составлял 3% ВВП страны. Сегодня занявшая ее место Wal-Mart имеет 1,5 млн сотрудников, ее доходы составляют 2,3% ВВП. Эти два образцовых предприятия решительно отличаются друг от друга. GM была вертикально интегрированной промышленной корпорацией, имевшей производственные мощности по всему миру, но глубоко укорененной в экономике США, где производилась и продавалась основная часть ее продукции. Wal-Mart же — это в первую очередь коммерческий посредник между иностранными (в основном азиатскими) субподрядчиками, производящими основную массу его продукции, и американскими потребителями, которые покупают большую часть этой продукции. Столь принципиальное изменение образцового американского бизнеса можно считать и символом, и мерой, когда мы описываем превращение Соединенных Штатов из страны-производителя в страну, чья роль мирового финансового перевалочного пункта и позволяет ей, по выражению Маккиндера, «участвовать в деятельности мышц и мозгов в других странах».

Апологеты этой новой модели американского бизнеса настаивают, что Wal-Mart исключительно новаторски использует самые дешевые источники поставок и самые эффективные техники закупок и реализации, что позволяет ей ежедневно обеспечивать примерно 20 млн клиентов широким выбором продукции по низким ценам, а также начиная с 1990-х годов вносить значительный вклад в подъем производительности в США. Противники же этой новой модели заявляли, что Wal-Mart действительно стала лидером, но не только по части низких цен и высокой производительности, но также — ив особенности — по части перераспределения доходов от труда к капиталу и превращения рабочих (перефразируя Маркса) в «изуродованных чудовищ», в одноразовые предметы потребления. Пользуясь своим положением крупнейшего в мировой истории торговца, пишет Барри Линн (Barry Lynn), Wal-Mart снизила заработную плату и льготы не только в розничной торговле, но также в производстве и в перевозках. «Wal-Mart и другие компании, которых становится все больше... запрограммированы... на снижение зарплаты и доходов миллионов людей и мелких предприятий, которые производят и выращивают то, что они продают, на разрушение целых производств ради повышения своей производительности... И настанет время, — пишет Кругман о Wal-Mart, — когда компания, которая так плохо обращается со своими рабочими, станет главной мишенью профсоюзов». Пока же работодатели вроде уол-мартовских «не боятся, что разгневанные рабочие ответят на их войну с зарплатами созданием союзов, потому что знают, что правительственные функционеры, которые должны поддерживать права трудящихся, сделают все, что в их силах, и поддержат тех, кто урезает зарплаты»[291].

Таким образом, успех Wal-Mart и его антирабочих стратегий есть проявление кризиса прежде господствовавших промышленных корпораций, с одной стороны, и монетаристской контрреволюции, которая способствовала «финансиализации» американского капитала, — с другой. Не Wal-Mart создала эти условия, но, используя эти новые условия, она активно их укрепляла. Иными словами, помогая восстановлению рентабельности за счет рабочих, она поддержала деятельность США в качестве всемирной клиринговой конторы и таким образом позволила влиятельному меньшинству американского населения «участвовать в деятельности мышц и мозгов в других странах», не используя собственных мышц и мозгов.

Загрузка...