Правление Елизаветы Петровны — время расцвета русского барокко в его самом нарядном, эффектном итальянском варианте. Этот популярный в те времена во многих странах художественный стиль с капризными завитками, причудливыми изгибами, чувственностью и пышной роскошью был как будто специально создан для императрицы Елизаветы Петровны. Барокко для нее — как драгоценная оправа для редкостного бриллианта. И на эту оправу Елизавета не жалела денег. Торгуясь с купцом за каждую мушку или брошь, императрица почти не глядя подписывала гигантские сметы, которые ей приносил Мастер — архитектор Франческо Бартоломео Растрелли. Именно его веселому гению мы обязаны шедеврами архитектуры школы итальянского барокко в России и особенно — в Петербурге. Растрелли появился в России шестнадцатилетним юношей. Его привез в 1716 году приглашенный Петром I отец, итальянский скульптор и архитектор Бартоломео Карло Растрелли. Довольно быстро сын опередил отца — талант архитектора у Варфоломея Варфоломеевича (так его звали в России) оказался блистательным, да и на повелителей-заказчиков ему везло. Бирон заказывал ему роскошные дворцы в Курляндии, но больше всего нравился Растрелли-младший императрице Елизавете Петровне. Так случилось, что архитектурные амбиции молодой императрицы оказались грандиозны, а возможности государственной казны — практически неограниченны, и Растрелли вошел в историю как один из редчайших зодчих, чьи самые смелые идеи и дорогостоящие замыслы оказались воплощенными в камень. Благодаря расточительности веселой Елизаветы они сияют на радость потомкам своей небесной голубизной и изумрудной зеленью уже третье столетие.
Вообще, у Елизаветы Петровны было множество дворцов — летних, зимних, путевых. В 1730-х годах в Петербурге цесаревна Елизавета жила в каменном доме, построенном для ее зятя, герцога Голштинского Карла-Фридриха, и ее сестры, герцогини Голштинской Анны Петровны. Пожили молодожены в нем совсем немного — два года, и потом дворец отошел к Елизавете, которая здесь и поселилась после возвращения двора в Петербург в 1731 году. В этом дворце цесаревна провела десять лет своей жизни. Отсюда в ночь на 25 октября 1741 года она отправилась испытывать судьбу в гвардейские казармы. Летом Елизавета жила либо в небольшом дворце, унаследованном от матери, в Царском Селе, либо в летнем доме у Смольного двора. В 1748 году на месте этого летнего дома императрица заложила мраморный камень в основание Воскресенской церкви, ставшей впоследствии знаменитым Смольным собором — сердцем Смольного монастыря.
В 1742 году в Императрицыном саду было завершено строительство дворца, который находился на том самом месте, где сейчас возвышается Михайловский замок. Дворец стоял в огромном саду, протянувшемся от Фонтанки до Екатерининского канала и от Невского проспекта до современного Летнего сада. Это был типичный регулярный французский парк с фигурно подстриженными деревьями, прудами, обширными цветниками, лабиринтом из искусно подстриженных кустов. Неподалеку находился и Слоновый двор, обитатели которого с удовольствием купались в Фонтанке. Дворец этот Елизавета очень любила и часто в нем жила. Здесь 20 сентября 1754 года родился сын Екатерины Алексеевны и Петра Федоровича Павел Петрович. Судьбе было угодно, чтобы на том же месте, только уже в Михайловском замке, или, как тогда его называли, во Дворце Святого Михаила, в 1801 году жизнь Павла трагически оборвалась.
На месте современного Зимнего дворца до 1754 года стояло старое здание Зимнего дворца, законченного постройкой к 1737 году. Цесаревна Елизавета приезжала сюда на торжества и балы при дворе императрицы Анны Иоанновны. Здесь же, в дворцовом театре, называемом «Театр-комедия», она смотрела спектакли. Именно этот дворец Елизавета во главе отряда своих кумовьев и захватила ночью 25 ноября 1741 года. Это здание, построенное архитектором Трезини, имело два главных подъезда: один на Неву, другой — во двор, то есть со стороны Луга — современной Дворцовой площади. Думаю, что именно через этот подъезд мятежники и проникли во дворец. Он имел четыре этажа, три балкона, выходившие на Неву, Адмиралтейство и на Луг. Дворец был довольно обширный, и кроме театра там располагались большой и богато украшенный тронный зал, картинная галерея и множество жилых и служебных комнат. При Елизавете именно здесь проходили все торжества, среди которых пышностью выделялись празднование мира со Швецией в 1743 году и свадьба великого князя и наследника престола Петра Федоровича с Екатериной Алексеевной в 1745 году. Но к середине 1750-х годов этот дворец показался императрице тесным, и она приказала Растрелли строить новый Зимний — уже знакомый нам. Сама же Елизавета переселилась в поспешно построенный для нее деревянный дворец у Зеленого моста через Мойку на Невском. Здесь она и умерла 25 декабря 1761 года.
Любила Елизавета и построенный еще ее отцом Екатерингофский дворец, стоявший в том месте, где Нева впадала в Финский залив. В этом уютном, уединенном месте многое напоминало императрице о ее детстве. Дворец был возведен в 1711 году, и во времена Елизаветы в нем хранилось еще немало личных вещей Петра Великого, его книги, картины, множество китайских диковин — вазы, фонари, ширмы. Сама Елизавета перестроила этот дворец, и для нее сделали несколько богато украшенных комнат, стены одной из которых украшал белый с цветами бархат, а другой — атласный штоф. В других комнатах висели первые русские гобелены, живописные и тканые картины. Возможно, что звон старинных английских часов напоминал императрице ее детство — эти часы привезли из Англии для Петра, и с тех пор они отбивали быстротекущее время.
Все дворцы, как каменные, так и деревянные, строились в стиле барокко — вначале в его более скромном голландском варианте, а потом — в пышном итальянском. Именно из Италии с XVI века пришло в мир барокко. Но в Италии, Франции, Голландии, и без того заполненных творениями разных эпох, эти сооружения барокко не стали тем, чем они стали в России. Здесь были целина, простор, немереная страна и бездонная казна, здесь не было предела фантазии, и Растрелли сумел заново осмыслить концепцию барокко, он придал светским по преимуществу постройкам в этом стиле не виданный для других стран размах, создавал в России не просто здания в стиле барокко, но целостные ансамбли, поражавшие наблюдателей богатством внешней отделки зданий и фантастической роскошью внутреннего убранства в модном тогда стиле рококо. Этот пышный, вычурный, прихотливый стиль оформления внутренних интерьеров отвечал представлениям Елизаветы Петровны о том, как нужно жить среди красивого, легкого, изящного, веселого, удобного и благозвучного. Растрелли сумел угодить вкусам императрицы, гениально сочетать желания и прихоти заказчицы с традициями и правилами архитектуры и даже национальными традициями России.
Знаменитый собор Смольного монастыря, который начал строиться в 1748 году, чем-то напоминал Успенский собор Московского Кремля, а колокольню собора предполагалось сделать с оглядкой на колокольню Ивана Великого. Кроме Смольного собора до нас дошли еще несколько бессмертных шедевров Растрелли. На крутой горе в Петергофе прямо над фонтанами «висит» Большой дворец — еще одно феноменальное творение Растрелли. Мастер начал строить его с 1745 года. Строительство продолжалось десять лет. Растрелли сумел гениально вписать дворец в природную среду, учесть близость моря, простор небес и лесов вокруг. Архитектор первой половины XIX века В.П.Стасов писал о Растрелли: «Характер зданий, произведенных графом Растрелли, всегда величественен, в общности и частях часто смел, щеголеват, всегда согласен с местоположением и выражающий точно свое назначение, потому что внутреннее устройство превосходно удобно…» Шедевром же шедевров Растрелли стал даже не Зимний, Строгановский или иные дворцы, а роскошный Екатерининский дворец в Царском Селе. Архитектору потребовалось одиннадцать лет, чтобы построить в пригороде столицы волшебный Царскосельский дворец.
Удивительное зрелище открывалось перед теми, кто ехал в Царское Село из Петербурга. Перед ними среди лесов и полей, на фоне голубого неба, сверкал огромный золотой чертог. Как писал сам Растрелли, «весь фасад Дворца был выполнен в современной архитектуре итальянского вкуса; капители колонн, фронтоны и наличники окон, равно как и столпы, поддерживающие балконы, а также статуи, поставленные на пьедесталах вдоль верхней балюстрады Дворца — все было позолочено». Вызолочены были даже будки часовых вокруг дворца. А над всем этим великолепием блистали золотые купола придворной церкви. Идет уже третье столетие, как построен этот дворец, которому, как некогда пошутил иностранный дипломат, гость императрицы, не хватает только одного — футляра, чтобы сохранить эту жемчужину.
Еще в 30-е годы XVIII века здесь было довольно глухое место. На поляне возле финской деревни стоял небольшой дворец Екатерины I (вначале деревянный, а с 1718 года — каменный), некогда подаренный Петром своей жене. По наследству он перешел к цесаревне Елизавете, она приезжала сюда, чтобы поохотиться, весело провести время вдали от двора Анны Иоанновны и глаз ее соглядатаев. Жить же постоянно во дворце матери было небезопасно — вокруг стояли нетронутые, дремучие леса, шалили разбойники. Сохранилось письмо Елизаветы 1735 года из Царского Села к управляющему петербургским дворцом. «Степан Петрович! — писала цесаревна. — Как получите сие письмо, в тот час вели купить два пуда пороху, 30 фунтов пуль, дроби 20 фунтов и, купивши, сей же день прислать к нам сего ж дня немедленно, понеже около нас разбойники ходят и (г)розились меня расбить». Дело было, по-видимому, серьезное — в те времена разбойники извещали свою жертву о намерении напасть на нее.
С Царским Селом у Елизаветы были связаны теплые, детские воспоминания — она всю жизнь так любила это место! Царское Село было для нее таким же отчим домом, как для Петра — Преображенское, а для Анны Иоанновны — Измайлово. Сюда ее тянуло всегда, здесь она провела детство и беспечную юность, здесь она укрывалась от безобразной старости. С приходом цесаревны к власти местность вокруг этого глухого урочища разительным образом переменилась. Растрелли получил задание построить новый дворец и приказ ради возводимого шедевра не жалеть ни материалов, ни денег, но, несмотря на весь свой талант, он никак не мог угодить вкусам императрицы, раз за разом заставлявшей переделывать дворец; подчас архитектору было непонятно, что же она от него хочет. Как писала в конце XVIII века императрица Екатерина II, «это была работа Пенелопы: завтра ломали то, что было сделано сегодня. Дом этот был шесть раз разрушен до основания, и вновь выстроен прежде, чем доведен был до состояния, в котором находится теперь. Целы счета на миллион шестьсот тысяч рублей, которых он стоил, но кроме того, императрица тратила на него много денег из своего кармана, и счетов на них нет». И все же, когда, наконец, Растрелли закончил свой шедевр, восторгам не было конца.
Помимо изумительного внешнего вида посетителей потрясало внутреннее убранство дворца. В 1754 году на экскурсию во дворец был вывезен весь дипломатический корпус, и дипломаты «с особливым прилежанием смотрели как резную и позолоченную работу, так и особливо плафоны, весьма выхваляя великолепность и вкус оных украшений… наслаждался смотрением оных украшениев» и вообще весьма «адмирировали» (восхищались) «не токмо одно великолепие и богатства, употребленные как в наружных, так и внутренних убранствах всего огромного здания, но изрядный и особливый вымысел и порядок, который при всем усматривался». Что могли видеть гости императрицы Елизаветы, описывает знаток Екатерининского дворца Александр Бенуа: «Через светлую, украшенную золоченою резьбою дверь, на которой лепилась картуш с государственным гербом, входили в самый дворец. Сразу же из первой залы открывалась нескончаемая анфилада позолоченных и густо разукрашенных комнат. В глубине этого таинственного лабиринта, за бесчисленными дверями и стенами жило мифическое существо — “самая благочестивая государыня императрица”. Оттуда, из глубины глубин, точно из какого-то зеркального царства, подвигалась она в высокоторжественных случаях и выходила к толпившимся в залах подданным. Медленно превращалась она из еле видной, но сверкающей драгоценностями точки в явственно очерченную, шуршащую парчой и драгоценностями фигуру».
Миновав анфиладу проходных комнат — антикамер с их живописными плафонами, наборными паркетами, позолоченной резьбой, орнаментами, нарядной голубизной голландских изразцовых печей, гости попадали в Большой зал — главную архитектурную драгоценность дворца. В этом зале происходили балы и торжества. Вот как увидел современник, французский дипломат, этот зал в конце 1750-х годов: «Красота апартаментов и богатство их изумительны, но их затмило приятное зрелище 400 дам, вообще очень красивых и очень богато одетых, которые стояли по бокам зал. К этому поводу восхищения вскоре присоединился другой: внезапно произведенная одновременным падением всех штор темнота сменилась в то же мгновение светом 1200 свеч, которые со всех сторон отражались в зеркалах». Речь идет о трех сотнях зеркал в золоченых рамах, занимавших сверху донизу простенки между окнами Большого зала. Фантастический эффект, описанный автором, состоял в том, что все свечи начинали многократно отражаться как в зеркалах, так и на поверхности зеркального наборного паркета, создавая иллюзию волшебного расширения пространства. Потом, как пишет французский дипломат, заиграл оркестр из восьмидесяти музыкантов, и бал открылся.
«Зала была очень велика, танцевали зараз по двадцать менуэтов, что составляло довольно необыкновенное зрелище. Бал продолжался до одиннадцати часов, когда гофмаршал пришел доложить Ея величеству, что ужин готов. Все перешли в очень обширную и убранную залу, освещенную 900 свечами, в которой красовался фигурный стол на четыреста кувертов. На хорах залы начался вокальный и инструментальный концерт, продолжавшийся во все время банкета».
Гости, по-видимому, перешли в Картинную столовую — другое чудо дворца. Все стены этого зала были сплошь покрыты картинами, разделенными лишь узкими золотыми рамами. Это создавало впечатление единой живописной панели, составленной из сотни картин знаменитых художников. Как пишет Бенуа, «эта “варварская” с точки зрения музейной техники развеска имеет, однако, свою декоративную прелесть. Потускневшие от времени краски этих полотен сливаются в однозвучный и благородный аккорд. Глаз скользит по роскошному полю, целиком состоящему из ценных произведений искусства… Стены Картинного зала напоминают древние пиры, когда столы ломились под нагроможденными яствами, а приглашенные насыщались одним видом такого изобилия, не успевали и не могли отведать и десятой доли угощений. Желанный эффект был достигнут: гости уходили, пораженные богатством хозяев. Едва ли Елизавета, любившая, правда, живопись, но не имевшая к ней глубокого отношения, желала произвести иное впечатление на своих приглашенных. Весь дворец, с его наружной и внутренней позолотой, с его сказочной и даже разнузданной роскошью, должен был давать представление о каком-то сверхчеловеческом богатстве. И картинная коллекция не могла при этом предъявлять права на самостоятельное значение. Картины совсем так же, как и золото, и янтарь, и полы из заморских дерев, и горы редкого фарфора, должны были в своей совокупности, в своей массе говорить о чрезвычайных сокровищах императорского дома, а следовательно, и об его могуществе».
А как была изящна наполненная удивительными восточными вещами Китайская комната! А рядом сияла своими дивными панелями Янтарная комната. Как известно, ее по эскизам талантливого немецкого архитектора Андреаса Шлютера и под руководством архитектора Гёте делали два прусских мастера Эрнст Шахт и Готфрид Турау для дворца в Шарлоттенбурге, принадлежавшего первому прусскому королю Фридриху I. Еще никто так не поступал с янтарем — обычно его использовали в украшениях, инкрустациях, при оформлении мебели. Здесь же мастера, тщательно подбирая обработанные куски янтаря, создавали панели и мозаичные картины необыкновенной красоты. В Пруссии Янтарную комнату так и не собрали в одном помещении, и презиравший роскошь Фридрих-Вильгельм I спрятал сокровище в цейхгаузе. Теперь неясно, при каких обстоятельствах она попала к Петру I, который получил ее в подарок от своего союзника, прусского короля. Возможно, это была плата за города шведской Померании, отданные пруссакам, возможно, Петр попросту выпросил Янтарную комнату у коронованного приятеля. Известно, что он также просил, даже требовал, чтобы город Данциг (современный Гданьск) отдал ему висевшую в городском соборе картину «Страшный суд», чем-то особенно поражавшую современников. Однако Данциг отстоял свою драгоценность.
Как бы то ни было, янтарные панели были привезены в Россию и пролежали втуне до 1743 года, когда Елизавета Петровна распорядилась установить их в своем Зимнем дворце. Но когда началась постройка последнего (четвертого) Зимнего дворца и старые покои начали ломать, был дан приказ — панели «Ентарного кабинета» на руках перенести в Царское Село, что солдаты и сделали весной 1755 года. Растрелли и мастер Мартелли полтора месяца устанавливали Янтарную комнату в Екатерининском дворце. Растрелли внес усовершенствования в устройство комнаты, он переделал некоторые панели, приказал дописать красками под янтарь те панели, которых не хватало по размерам комнаты, украсил комнату зеркальными пилястрами, золоченым фризом и добавил другие — в стиле барокко — интерьерные детали. Вдоль стен стояли столики с янтарными статуэтками, различными кунстами — диковинками и поделками из янтаря. И хотя потом Янтарная комната много раз переделывалась, она сохраняла основные архитектурные идеи Растрелли, которому, кажется, одному оказалось по плечу вписать этот великолепный шедевр в архитектурное произведение.
Из комнат второго — парадного — этажа дворца гости попадали на террасу галереи, где был разбит висячий сад: «Общее впечатление от этого висячего сада было, вероятно, фантастическое. Стоя у стены правого флигеля, посетитель наблюдал приблизительно следующую картину. С обеих сторон вглубь уходили колоннады внутренних сторон с их раззолоченными капителями, орнаментами и статуями. Всю глубину этого странного зала без потолка занимал фасад церкви с ее полуколокольней, а над ним сверкали в воздухе золоченые купола и кресты. Вместо рисунка штучного паркета изгибались пестрые и яркие разводы цветников, мебель состояла из каменных скамей, расположенных под вишнями, яблонями и грушами».
Барокко, как и любой другой стиль, — это не просто внешний вид архитектурного сооружения, набор деталей, который позволяет нам отличить его от других стилей. Барокко — образ жизни среди этой архитектуры. Висячий сад Царскосельского дворца уже стал не нужен в следующую, Екатерининскую эпоху. Новой владелице дворца, воспитанной в ином, «классическом», стиле, потребовалось другое — Камеронова галерея с ее псевдоантичной простотой. Екатерине II уже не нравились фонтаны Петергофа: ее возмущали попытки «мучить» воду, не позволявшие ей течь естественно. И Растрелли уже казался старомодным и напыщенным со своими завитушками. Но для Елизаветы Петровны его творения пришлись как нельзя кстати — в этом море зеркал и золота она видела, как плыла ее сверкающая бриллиантами божественная фигура.
Нам не дано понять и прочувствовать все прелести и недостатки жизни в елизаветинских дворцах. Теперь это государственные музеи: шаг влево, шаг вправо от дорожки для экскурсантов — и срабатывает визгливая сигнализация или вмешивается дежурная старушка. Эти дворцы так много испытали на своем веку — пожары, войны, нашествия невежд. От времен Елизаветы в них мало что осталось, прекрасные зеркала в золоченых рамах уже другие, и в них никогда не отражалась красавица-императрица, как и на сверкающие паркеты из редчайших пород дерева никогда не ступала ее божественная ножка. И только иногда, стоя перед сверкающей в лучах летнего солнца анфиладой залов Екатерининского дворца, — в те редкие минуты, когда одна экскурсия исчезла за поворотом, а другая еще шаркает тапками где-то на лестнице, — видишь перед собой все ту же, что и в XVIII веке, теплую зеркально-золотую бесконечность. Кажется, что это «туннель истории», уходящий в прошлое…
Денис Фонвизин замирал от красоты и яркости всего, что видел. «Признаюсь искренно, что я удивлен был великолепием двора нашей императрицы. Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах (то есть редких тогда андреевских и александровских кавалеров. — Е.А.), множество дам прекрасных, наконец, огромная музыка — все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного». На это все во дворце и было рассчитано.
Дворцы для Елизаветы — огромные сцены, на которых разыгрывалась бесконечная пьеса ее жизни с переодеваниями, праздниками, обедами, приемами. Попытаемся и мы представить себе, как проходила эта жизнь. Возьмем для примера обычный праздник и расскажем о нем, что знаем.
Празднеств при дворе было великое множество. Дни рождения, тезоименитства императрицы и наследника, его супруги, а потом и цесаревича Павла Петровича, памятный день 25 ноября 1741 года, принесший Елизавете власть, полковые праздники императорской гвардии, кавалерские праздники орденов Андрея Первозванного, Александра Невского, польского Белого Орла, «викториальные» (победные) дни. Самым торжественным из них был день Полтавской баталии. Разумеется, отмечали и праздники Русской православной церкви: Рождество, Пасху, Богоявление, Водосвятие, Святую Троицу, Пятидесятницу и другие. Нужно вспомнить еще свадебные торжества по случаю счастливого бракосочетания придворных и вообще дворцовых служителей. Все праздники отмечались пышно, торжественно и очень долго, что было весьма утомительно для участников.
С петровских времен сложились вполне устойчивые ритуалы официальных праздников и торжеств. Все начиналось с литургии, как правило, в придворной церкви. Тогда же раздавался праздничный перезвон колоколов городских церквей и салют. Тучи галок и грачей поднимала в петербургское небо почти непрерывная пальба пушек с бастионов Петропавловской и Адмиралтейской крепостей, со стоявших в Неве кораблей. С моря также доносился страшный грохот — это палили сотни орудий цитадели и фортов Кронштадта и кораблей Балтийского флота. Пушки ставили также на основных площадях и перекрестках улиц. Пушечная пальба сопровождалась беглым ружейным огнем стоявших возле дворца и в других местах города гвардейских и армейских полков, а это не меньше десятка тысяч ружей. Не будем забывать, что порох тогда — в отличие от позднейших времен — был только дымным, причем очень дымным и черным. Нашему современнику, попавшему в Петербург елизаветинской поры, показалось бы, что город подвергся нападению противника и в нем идут упорные уличные бои, если бы не громкие крики «Виват!», грохот полковых литавр, сверкавших золочеными боками, и пронзительные клики труб, слышные в перерывах пальбы. Причиной этого, привычного людям XVIII века, свето-, а точнее, звукопреставления была любовь к праздникам — имитациям войн и военных побед, а также невероятное количество пороха, который готовили в изобилии многочисленные пороховые заводы.
После литургии императрица, одетая в платье, сшитое как мундир полковника Преображенского полка (она же была полковником и других гвардейских полков), принимала парад. В нем участвовали не только четыре гвардейских полка — Преображенский, Семеновский, Измайловский, Конный, — но и несколько полевых полков, обычно квартировавших в городе или его окрестностях. Императрица, конечно, не вставала, как ее отец, в общий строй первого полка русской регулярной армии и не участвовала в марше, но была рядом со своими усатыми красавцами и в роскошном экипаже объезжала их строй. Во время парада на праздник Водосвятия у проруби-иордани перед Зимним дворцом полки стояли шпалерами на льду Невы от Стрелки Васильевского острова до Охты — иначе столько солдат и офицеров и разместить было невозможно. В 1749 году на лед было выведено девять полков, или 16 047 человек! В тот момент крики «Виват!!!» могли заглушать и пушечную пальбу — присутствие государыни всех воодушевляло, как и чарка водки, подносимая ею самым заслуженным воинам. Порция на солдата в то время была такова: две чарки водки и кружка пива, а порой и больше, а также сбитень и горячие калачи.
Во время праздника Водосвятия 1752 года, как сообщают камер-фурьерские журналы, «стоящих в параде штаб- и обер-офицеров трактовали (угощали. — Е.А.) на воде (то есть на льду. — Е.А.), были для их столы: первый — против Иордани, близ дворца, в нарочно огороженном ширмами великом шатре, в котором довольствовались гвардии полков штаб- и обер-офицеры холодным кушаньем, гретым вином с пряными зельи и другими разными винами, кофеем и чаем, приходя самопроизвольно, с переменою довольствовались. Второй стол, близ императорских академических палат (то есть Академии наук. — Е.А.) армейских полков штаб- и обер-офицеров довольствовал, а которым офицерам от полков отлучиться было за дальностью невозможно, развозили санями на лошадях от тех столов холодное кушанье, всякия вины по полкам. И то трактование происходило по утру, от десятого часа, как полки на воду пришли и до самого окончания».
Народ на улицах также ликовал в предвкушении дармового угощения — по улицам разносился не только пороховой дым, но и запах жареного мяса и густой, бодрящий простолюдина дух сивухи: на площади у дворца стояли многоступенчатые пирамиды, на которые дворцовые служители поднимали зажаренных на вертеле быков с золочеными рогами. В распоротое брюхо быка набивали жареную дичь — глухарей, тетеревов, уток и рябчиков. «Другие пищи» для народа были установлены также на помостах в разных концах площади. Сивухой разило от винных фонтанов. Это были небольшие деревянные бассейны, в которые лили водку или недорогое красное вино — астраханский чихирь из приподнятых на столбах бочек. Во время праздников в Московском Кремле бочки поднимали на колокольню Ивана Великого, откуда водка устремлялась вниз, а потом взлетала вверх: о высоте такого винного фонтана можно только догадываться — здесь нужны вычисления, которые автор сделать не в состоянии. Точно известно, что обычно винных бочек выкатывали из дворцовых погребов не меньше полусотни.
Полиция загородками, шлагбаумами и живой цепью с трудом сдерживала алчущую толпу, которую допускали к угощению по особому сигналу пушки. Вот как описывал французский дипломат Корберон подобный обычай уже при Екатерине II: «Перед дворцом находится очень большая площадь, на которой может поместиться до 30 тысяч человек. Посреди этой площади был воздвигнут помост из бревен с несколькими ступенями. На него кладут жареного быка, покрытого красным сукном, из-под которого виднеются голова и рога животного. Народ стоит вокруг, сдерживаемый в своем прожорливом нетерпении чинами полиции, которые, с хлыстами в руках, обуздывают его горячность. Это напоминает наших охотничьих собак, ожидающих своей доли оленя, которого загнали и разрубают на части, прежде чем выкинуть им. На этой же площади, направо и налево от помоста, бьют фонтаны, имеющие форму ваз, из них льет вино и квас. При первом выстреле из пушки все настораживаются, но только после второго выстрела полиция отходит в сторону, и весь этот дикий народ кидается вперед; в это мгновение он производил впечатление варваров и скотов. Помимо прожорливости здесь было и другое побуждение: предлагалось схватить быка за рога и оторвать ему голову, тому же, кто принесет голову во дворец, обещано было сто рублей награды за ловкость и силу. И сколько желавших одержать эту победу! Люди опрокидывают, увечат, топчут друг друга, и все хотят быть причастными к этой славе. Триста несчастных тащили с криками свой отвратительный трофей, от которого каждый рвал куски, и обещанные сто рублей были поделены между ними». Впрочем, не будем забывать, что сам Корберон прибыл из страны, в которой весной 1770 года, во время празднества бракосочетания Людовика XVI и Марии-Антуанетты, озверевшая толпа, устремившись к даровым угощениям, затоптала свыше тысячи человек. Думаю, что зрелище это было не менее жуткое и дикое, чем то, которое француз видел в России.
За чудовищной свалкой у быков и фонтанов с дворцового балкона со смехом наблюдали императрица и ее высокопоставленные гости. Как и во Франции в это время, в России говядина и дичь стоили копейки, а на полкопейки в любом кабаке можно было упиться водкой. Но люди рвались на площадь и топтали друг друга только потому, что все давали даром.
Новая свалка начиналась, когда с дворцового балкона в толпу начинали бросать деньги, а в особо торжественных случаях — специально отчеканенные золотые и серебряные жетоны. К этому времени все знатные персоны и дипломаты иностранных государств находились уже во дворце и приносили свои поздравления государыне, в строгом порядке подходя к ручке. В памятный день вступления на престол, 25 ноября, государыня, одевшись в «лейб-компании корпуса в кавалерский гренадерский убор, яко капитан», выходила в окружении свиты в галерею, где «вся лейб-компания стояла в параде без ружья» и жаловала к ручке всех ветеранов — героев революции 25 ноября. Их заранее заставляли вымыться и приодеться и «чтоб на шапках перья были у всех поставлены и заворочены одним манером, также, чтоб оные перья гораздо укреплены были, чтоб не выпадали и не шатались… и когда будут подходить к руке Ее императорского величества, чтоб шапок не скидали, а притом бы береглись, чтоб Ее императорское величество перьями не обезпокоить».
После этого следовали так называемые столы или трактование, то есть угощение. Длинным столам придавалась причудливая форма — в виде извивающейся змеи, барочного узора, какой-нибудь буквы. Скатерти переплетали разноцветные ленты, они были заколоты красивыми большими розетками, с помощью которых у свисающих концов скатертей образовывались причудливые оборки. Особенно живописно убирался стол во время кавалерских орденских праздников, когда строго соблюдалась орденская гамма цветов — в одежде участников, в ливреях слуг, в украшении стола и даже в посуде — до наших дней дошли так называемые кавалерские сервизы.
Сам стол напоминал сложное архитектурное сооружение со ступенями и пирамидами. Все это сооружение в документах Придворной конторы называлось «гора банкетная деревянная». На нем стояли различные символические фигуры, вензеля, короны. Особенно восхитительны были тысячи искусственных цветов, соединенных фантазией архитектора и художника в причудливые букеты и золоченые фигуры, маленькие деревья, увитые живыми и искусственными цветами. Последние были двух типов — китайские бумажные и итальянские из перьев диковинных тропических птиц. Они украшали пирамиды, нависали гирляндами над маленькими фонтанами, которые журчали тут же на столах. Здесь же живописными грудами лежали «конфекты» — сласти, приготовленные французскими кондитерами. Все сласти оформлялись в виде огромных съедобных картин («десерт представлял Марсово поле с Марсом и с разными приличными тому торжеству украшениями… поставлено было кушанья 1300 блюд и конфектов 300 пирамид…»). К этому нужно добавить блеск сотен белых восковых свечей, украшенных золотыми узорами и вставленных в особые футляры — белые и желтые «налепы» и «факелы»; как писал современник, за столом на четыреста персон горело девятьсот свечей. Свечи отражались в сверкающих золотых и серебряных сосудах и тарелках. Украшением стола служил диковинный фарфоровый сервиз, предметы которого представляли собой вид окорока, кабаньей головы или кочана капусты в натуральную величину.
Протокол соблюдался строго — каждый приглашенный имел свое определенное место и не мог его менять. Государыня милостиво улыбалась гостям из-за особого стола, стоявшего, как правило, на возвышении, под балдахином. У подножия этого возвышения ставили столы для первейших особ государства, с которыми государыня, если, конечно, находилась в милостивом расположении духа, любезно разговаривала. Но бывали и другие столы. Как отмечено в описании обеда императрицы с гвардией 3 мая 1750 года в Зимнем дворце, «стол поставлен был фигурою наподобие короны. В средине изволила сидеть всемилостивейшая государыня, всех лейб-гвардии полков господин полковник. Господа подполковники сидели по нумерам старшинства своего: 1. Преображенского, Его императорского высочества государь великий князь (Петр Федорович. — Е.А.); 2. Лейб-гвардии Конного полка генерал-поручик, ордена Александра Невского кавалер Юрья Ливен; 3. Семеновского, генерал-аншеф, ордена Александра Невского кавалер Степан Апраксин; 4. Измайловского, генерал-майор, ордена Святой Анны кавалер Иосиф Гамф; 5. Лейб-гвардии Конной, обер-егермейстер, лейб-компании капитан-поручик, действительный камергер, ордена Святого апостола Андрея и других орденов кавалер граф Алексей Разумовский». За этим же столом сидели подполковник Измайловского полка Кирилл Разумовский и Александр Бутурлин. «Ниже», то есть дальше от государыни, сидели «лейб-гвардии полков господа майоры» числом десять человек, «и от того стола поставлены четыре стола, в четыре луча, за которыми сидели по старшинству полков офицеры, а столы по нумерам и каждой чин сидел по старшинству: 1. Преображенского; 2. Измайловского; 3. Лейб-гвардии Конной; 4. Семеновский».
Гостей за столом бывало так много, что сидевшие на «низких» местах, то есть в конце извилистого стола, могли видеть дородную государыню в колеблющемся свете сотен свечей в виде крошечной сверкающей бриллиантами куколки. Столы обслуживали сотни официантов — подавальщиков в изящных статс-ливреях. Как вспоминает французский дипломат Мессельер, «были кушанья всех возможных стран Европы, и прислуживали русские, немецкие и итальянские официанты, которые старались ухаживать за своими соотечественниками».
Что же пили и ели за этими великолепными столами? Современный читатель (имею в виду прежде всего тех, кто наведывается в рестораны) был бы сильно разочарован. Привычный для него современный тип ресторанов с разнообразными, только что приготовленными блюдами был неведом гостям тогдашних банкетов или «трактований». Выставленные на столах картинные гордые лебеди, трогательные поросята с пучком петрушки во рту, дичь, говядина были приготовлены задолго до пиршества. Они давно остыли и вряд ли были вкусными, как и все новые и частые «смены», которые приносили на золотых и серебряных блюдах шедшие непрерывной вереницей официанты.
Впрочем, поначалу гости были увлечены напитками, и холодные закуски на столе оказывались очень кстати — как раз начинались официальные тосты, и нужно было свой «покал» наполнить обязательно до краев и быстро, не мешкая, опустошить — не пить за здравие государыни считалось государственным преступлением. Выбор заграничных вин и водок уже тогда был весьма широк, и винные погреба дворца постоянно пополнялись все новыми и новыми сортами и видами белого, красного вина, ликеров, водок и т. п. Об этом заботилось придворное ведомство, русские дипломатические представители за границей. Благодаря их любознательности и рвению при русском дворе в первой половине XVIII века познакомились со всеми изысканными сортами вин. Дедовские меды, наливки, грубые водки остались для простолюдинов и провинциальных помещиков. За угощением во дворце в основном пили венгерское, бургундское, шампанское, пиво английское, рейнвейн, белое и красное в расчете по две и больше бутылки на человека. Как и во многом другом, новатором в этом деле выступил батюшка правящей императрицы, который обожал иностранные вина и посылал целые экспедиции в Венгрию, Голландию, Германию, Францию и другие благословенные места.
Многие из этих самых вин поднимались в «покалах» за праздничным столом Елизаветы Петровны. Список тостов утверждался как меню, и их произносил обер-гофмаршал. Естественно, самым первым и главным был тост «Высочайшего здравия!» или «За здоровье Ея императорского величества всемилостивейшей нашей государыни!». Кроме того, всегда поднимался тост за долголетие государыни, чтоб Господь дал ей столько лет, сколько капель вина в этом наполненном «покале»! Часто произносили тосты «Добраго мира!» или «Щастливой войны!» — естественно, в зависимости от ситуации в международных отношениях. В момент испития тоста специальный служитель взмахивал платком, и по этому сигналу батарея, стоявшая у дворца на площади, дружно выпаливала приветственный залп. В такие дни орудийные расчеты у раскаленных орудий оказывались как в настоящем сражении — все в поту и пороховой гари. Им приходилось палить непрерывно — тосты следовали один за другим, а потом, естественно, учащались, хотя вставать всем гостям вовремя удавалось не всегда. В день тезоименитства государыни 29 июня 1748 года во время банкета прозвучало 82 пушечных залпа! Впрочем, чересчур пьяных гостей при дворе Елизаветы Петровны не бывало — привычка ее батюшки насильно спаивать приглашенных не вошла в число возрожденных обычаев. Кроме того, отметим еще одну особенность этих пиршеств: есть основания думать, что нигде на столах нельзя было найти яблок — Елизавета Петровна не терпела запаха этих фруктов и гневалась на тех придворных, от которых исходил запах съеденных ими яблок.
Обеды во дворце затягивались на четыре-семь часов, чуть короче были завтраки и ужины. Все время банкета с хоров неслась приятная для уха и пищеварения музыка — это изо всех сил старались придворный оркестр и капелла, их сменяли музыканты и певцы Шляхетского корпуса и моряков (трубачи галерного флота), полковые музыканты. Впрочем, и во время танцев жаждущие напитков и еды могли не беспокоиться. Как писал беглый венецианец, знаменитый Казанова, «в некоторых покоях помещались буфеты внушительной наружности, ломившиеся под тяжестью съедобных вещей, которых достало бы для насыщения самых дюжих аппетитов».
Особо торжественны, хотя и не так многолюдны, бывали кавалерские и полковые праздники, демонстрировавшие единение государыни, специально одетой в роскошное кавалерское или полковое платье, со своей армией. На полковых празднествах трактовали всех обер-офицеров полка, а за пределами дворца угощали штаб- и унтер-офицеров и солдат.
После обеда начинался бал или маскарад. Здесь необходимо небольшое отступление. Известно, что одним из следствий Петровских реформ в России стало торжество идеи «регулярного», «полицейского» государства. Государственная власть стремилась тщательно следить и регулировать всё, что было связано с поведением, внешним видом и даже мыслями подданных. Эти идеи прочно вросли в русскую почву, и нет царствования или правления в России, в котором бы они не проявились. Они зависели подчас не только от общих, генеральных представлений о суровом и непререкаемом властвовании государства над обществом, но и от вкусов и пристрастий правителя. О Петре Великом даже нет нужды много писать — о его методах насильственной европеизации знают все. Но и более гуманная государыня Екатерина II не особенно церемонилась с непослушными подданными и, например, предписывала вешать ящик для пожертвований на шею тех, кто болтал в храме во время службы.
Наша же героиня, императрица Елизавета Петровна, вошла в историю русского самовластия как жесточайший тиран в вопросах моды; она сурово диктовала подданным, как им нужно причесываться и во что одеваться. Екатерина II вспоминала, что на прощальную аудиенцию австрийского посланника Елизавета всем дамам велела «надеть на полуюбки из китового уса короткие юбки розового цвета с еще более короткими казакинами из белой тафты и белые шляпы, подбитые розовой тафтой, поднятые с двух сторон и спускающиеся на глаза. Окутанные таким образом, мы походили на сумасшедших, но это было из послушания».
Пожалуй, самым курьезным и в то же время характерным для режима самовластия дочери Петра Великого может служить указ о бритье… светских дам. «В один прекрасный день, — вспоминает Екатерина II, — императрице нашла фантазия велеть всем дамам обрить головы. Все ее дамы с плачем повиновались, императрица послала им черные, плохо расчесанные парики, которые они были принуждены носить, пока не отросли волосы». То же самое было указано сделать с дамами петербургского света. Оказывается, государыня, в погоне за модой, стала жертвой шарлатанов, доставивших ей какую-то сомнительную краску для волос. После процедуры окрашивания великолепные волосы государыни оказались так испорчены, что их пришлось сбрить. Нет сомнения, что Елизавета Петровна страшно страдала от этого. Разумеется, она могла отправить в Сибирь купца, продавшего краску, или подвернувшихся под горячую руку парикмахера и служанок, но она решила иначе — пусть пострадают с ней вместе и другие дамы. Это и привело к появлению столь необычайного указа. Впрочем, необычайного ли? В 1800 году Павел I издал особый указ об аплодисментах: «Его императорское величество с крайним негодованием усмотреть изволил во время последнего в Гатчине бывшаго представления, что некоторые из бывших [там] зрителей, вопреки прежде уже отданных приказаний по сему предмету, принимали вольность плескать руками, когда Его величеству одобрения своего изъявлять было неугодно и, напротив того, воздерживались от плескания, когда Его величество своим примером показывал желание одобрить игру актеров. Равно и то, что при самом дворе Его величества женский пол не соблюдает в одежде того вида скромности и благопристойности, приличного их званию и состоянию, относит все такие упущения против предпочтения и нравственности духу своевольному и неблаговоспитанию».
Последнее замечание Павла кажется смешным брюзжанием педанта в сравнении с волевыми и конкретными указами Елизаветы на эту тему. Камер-фурьерские журналы, в которые вносились записи о парадной жизни елизаветинского двора, — настоящая летопись тирании моды и изящного вкуса. Там часто встречаются самые различные регламентационные постановления об одежде, прическах и т. д. Так, в 1748 году было предписано, чтобы дамы, готовясь к балу, «волос задних от затылка не подгибали вверх, а ежели когда надлежит быть в робах, тогда дамы имеют задние от затылка волосы подгибать кверху». Так же придирчиво, силою именных указов назначались цвет и фасон одежды светских дам и кавалеров. Иные указы самодержицы Всероссийской кажутся не государственными актами, а рекомендациями журнала мод: «Дамам — кафтаны белые, тафтяные, обшлага, опушки и юбки гарнитуровые, зеленые, по борту тонкий позумент, на головах иметь обыкновенный папельон, а ленты зеленые, волосы вверх гладко убраны; кавалерам — кафтаны белые, камзолы, да у кафтанов обшлага маленькие, разрезные и воротники зеленые… с выкладкой позумента около петель и притом у тех петель чтоб были кисточки серебряные ж, небольшие».
Вот обычный для тех времен именной указ об очередном маскараде: «Ее императорское величество изволила указать… при дворе Ее величества быть публичным маскарадам против того, какие минувшаго декабря 2-го и сего января 2-го чисел… маскарады были, и на оные приезд иметь против прежнего ж всем знатным чинам и всему дворянству российскому и чужестранному с фамилиями, окроме малолетних, в приличных масках». Смысл указа в том, чтобы не позволить помещикам вырядиться, под видом литературных «пастушек» и «пастушков», в одежды своих дворовых и тем самым сэкономить на дорогом маскарадном костюме. Поэтому далее строго-настрого предписывалось: «А при том платья перигримского и арликинского и непристойного деревенского, також и на маскарадных платьях мишурного убранства и хрусталей нигде не было б, а кто не из дворян, тот бы в оной маскарад быть не дерзал, и при себе б не иметь никаких оружий под опасением штрафа». Гости предупреждались, чтобы не вздумали жульничать: «А для исчисления, сколько во оном маскараде всех дамских и кавалерских персон действительно быть имеет, пропуск чинить по билетам же и для того об оном… высочайшим соизволением персонам учинить повестки, причем объявить, чтоб те персоны, кто во оной маскарад желают, для пропуску билетов требовали точно на то число персон, сколько в том маскараде быть имеют, дабы во исчислении персон не было помешательства, ибо во минувшие маскарады многия персоны, получа билеты, не были, да из тех же персон, кто получит билеты, другим… тех билетов отнюдь не давали». Чтобы всё было по-честному, «те персоны при входе у дверей маски снимали… и, которых приставленные гоффуриеры точно знать не могут, то и о чести их спрашивать приказано, дабы под тем видом таковые, кому в тот маскарад быть не подлежит, пройтить не могли…».
Пропустить бал или маскарад для приглашенных (как мы видим из указа, им присылали особые билеты) считалось невозможным — полиция за этим строго следила. За февраль 1748 года сохранился рапорт генерал-полицмейстера Алексея Татищева о прогульщиках и прогульщицах: «По именному Вашего императорского величества указу повелено нижеобъявленных дам спросить для чего оне 15-го числа февраля при дворе Вашего императорского величества на бале не были и впредь всем дозволенным в приезде ко двору… персонам подтвердить, дабы в случающиеся при дворе… торжества, балы и знатные свадьбы, и в прочие дни, когда повестка бывает, приезжали неотложно под опасением гнева Вашего императорского величества». Ниже был приложен список дам с указанием причин отсутствия на балу: «Вице-адмирала Головина дочь — ветром себя застудила и от той стужи около гортани явилась опухоль» и т. д.
Но и дисциплинированные дамы, явившиеся на бал, не могли быть спокойны. Дело в том, что угодить вкусам и пристрастиям императрицы было сложно. Дамы как не могли нарушать данные государыней именные указы о модах, так и не смели проявлять особого рвения и искусства одеваться. Входя в бальный зал, государыня ревниво оглядывала всех своих потенциальных соперниц на поприще красоты. Как писала потом в своих мемуарах Екатерина II, императрица «не очень-то любила, чтобы на этих балах появлялись в слишком нарядных туалетах». Однажды на балу, вспоминает Екатерина II, государыня подозвала к себе одну из дам и у всех на глазах срезала украшение из лент, очень шедшее к прическе молодой женщины, «в другой раз она лично сама остригла половину завитых спереди волос у своих двух фрейлин под тем предлогом, что не любит фасон прически, какой у них был». Потом «обе девицы уверяли, что Ее величество с волосами содрала и немножко кожи». В другой раз императрица передала жене наследника, чтобы она «никогда больше не являлась перед ней в таком платье и с такой прической». Это был верный признак «попадания в цель» — значит, молодая женщина оделась великолепно!
Какой-то особенно недобрый, ревнивый счет был у Елизаветы Петровны и к другой даме — Наталье Лопухиной, тогдашней отчаянной щеголихе. Как уже сказано выше, в 1743 году началось следственное дело ее сына Ивана Лопухина, и мать, светская львица, была втянута в расследование дела, наказана кнутом и с урезанием языка сослана в Сибирь. На деле лежит отпечаток пристрастного, ревнивого внимания Елизаветы к своей бальной сопернице, и кажется, что Лопухину подвергли опале не только за преступную болтовню, но и за кокетство, которым она досаждала на балах государыне. До самой своей кончины государыня хотела, чтобы все окружающие ее люди были вечным «китайским посольством» и всякий раз при ее появлении замирали в восхищении перед ее, казалось, немеркнущей красотой и грацией.
Вернемся к тому, с чего начали это отступление. Маскарады занимали особое место в политике Елизаветы — тирана моды. Они быстро укоренились в придворном быте императорского двора и вносили разнообразие в довольно скучные балы с неизменным набором церемонных танцев. Маскарады были теми событиями в жизни Елизаветы, ради которых она, казалось, и жила. И неспроста! Вот что писал Якоб Штелин: «Всему свету известно, что императрица Елизавета Петровна совершеннейшая была своего времени танцовщица, подававшая собою всему двору пример правильного и нежнейшего танцевания, она также чрезвычайно хорошо танцевала и природные русские танцы, которые хотя вообще и не употреблялись больше при дворе и в знатных домах, однакож иногда, а особливо во время придворных маскарадов их танцуют».
Устройство и организация маскарадов считались делом непростым: костюмы, танцы и музыка являлись далеко не единственными атрибутами этих увеселений. Гости приезжали уже в костюмах и масках согласно врученным им заранее билетам-приглашениям. Допускались и люди без масок. Их размещали в ложах, где они могли наблюдать за танцующими в партере и на сцене, но не более того. Для гостей-масок в отдельных помещениях выставлялись напитки и закуски, ставились карточные столы, на которых шла большая игра. Ставками были десятки золотых или небольшие бриллианты. Разыгрывались также различные забавные лотереи.
Было бы неправильно думать, что маскарад представлял собой этакий итальянский карнавал, снимавший обычные для сословного общества перегородки, олицетворявший стихию веселья, уравнивающего всех. Из описаний балов и маскарадов (правда, относящихся ко времени Екатерины II, но их можно отнести и ко времени царствования ее предшественницы Елизаветы Петровны) видно, что веселящиеся под одну и ту же музыку гости были разделены на две-три группы низкими решетками, отделявшими «особ высшего полета» от круга прочих приглашенных. Эта традиция (конечно, уже без заборчика) сохранилась и сейчас на придворных балах в Букингемском и иных королевских дворцах.
Изредка Елизавета устраивала маскарады с переодеваниями. Указ о таком маскараде предписывал: «Быть в платье дамам — в кавалерском, а кавалерам — в дамском, у какого какое имеется: в самарах, кафтанах или шлафорах дамских; а обер-гофмейстерине госпоже Голицыной объявлено, что ей быть в маскарадном мужском платье — в домино, в парике и шляпе». Видно, Голицына чем-то прогневала государыню, за что ей и велено было вырядиться отлично от других. Как вспоминает Екатерина II, все общество выглядело ужасно неуклюже и жалко: «Нет ничего безобразнее и в то же время забавнее, как множество мужчин, столь нескладно наряженных, и ничего более жалкого, как фигуры женщин, одетых мужчинами; вполне хороша была только сама императрица, к которой мужское платье отлично шло, она была очень хороша в этих костюмах», для чего, собственно, и устраивались такие маскарады. «На этих маскарадах мужчины были вообще злы как собаки, а женщины постоянно рисковали тем, что их опрокинут эти чудовищные колоссы, которые очень неловко справлялись со своими громадными фижмами и непрестанно нас задевали, ибо стоило только немного забыться, чтобы очутиться между ними, так как по обыкновению дам тянуло невольно к фижмам». Такие маскарады с переодеванием были нужны Елизавете прежде всего для того, чтобы продемонстрировать свои длинные и изящные ноги. Иного способа прилюдно это сделать, одеваясь в платья с фижмами, не существовало. Впрочем, и сама Екатерина II, став императрицей, иногда устраивала такие же маскарады и была на них — особенно в начале своего царствования — совсем недурна. Вообще, этот «философ на троне» была тоже большой модницей и многие десятилетия спустя, на склоне лет, с удовольствием описывала в мемуарах свои эффектные прически и «победные костюмы», изящество которых злило государыню Елизавету. Ясно, что Елизавета не могла подозвать к себе жену наследника престола и публично срезать ножницами не в меру эффектный бант с ее головы.
Особенно красивы были маскарады с кадрилями в разноцветных домино. Екатерина вспоминала: «Первая кадриль была великого князя в розовом с серебром, вторая в белом с золотом, третья — моей матери в бледно-голубом с серебром, четвертая — в желтом с серебром». В каждой кадрили танцевало по двенадцать пар необыкновенной красоты. Моду на маскарады в России подхватили. Предприимчивый антрепренер итальянец Локателли устраивал публичные, «вольные» маскарады (преимущественно — в Москве) и одним из первых стал развешивать афиши, призывающие любителей спешить на эти увеселения, называемые «Локателев маскарад». Афиша извещала, что вход на маскарад стоит три рубля с персоны и билеты можно купить с утра. Если же «кто-то пожелает ужинать, также кофе, чаю и питья, оные будут получать в том же доме за особливую плату». Предполагалось начинать маскарад с концерта, «пока съедутся столько масок, чтоб бал зачать можно было и от сего времени съезд в маскарад имеет быть всякое воскресенье в седьмом часу пополудни, а без маскарадного платья, також и подлые люди никто впущены не будут».
Локателли стремился создать полную иллюзию «верхних», то есть придворных маскарадов — предварительно давал уроки бальных танцев, следил, как и при дворе, чтобы не впускали людей «в самых подлых масках». Во время маскарада устраивались буфеты, в соседних с главным залом комнатах шла карточная игра, в которую желающие могли «веселиться». Можно было поиграть и в лотерею — за вечер продавалось до тысячи билетов ценою по 25 копеек. За этот пустяк можно было собственноручно вытащить из ящичка свое счастье ценой до 200 рублей.
Но вернемся во дворец. Когда за окнами окончательно темнело, из окон дворца становилась видна иллюминация — праздничное световое украшение улиц и домов города. Иллюминация не требовала особой изощренности от специалистов огненной потехи. Это были попросту зажженные глиняные плошки, наполненные говяжьим салом, — на вечер отпускалось со складов не меньше ста пятидесяти пудов. Сколько шло масла у обывателей, никто не интересовался — они были обязаны украшать плошками свои дома за свой же счет. Несколько тысяч плошек, расставленных на земле, вдоль оград домов и на бастионах обеих петербургских крепостей, подчеркивали архитектуру города, преображали его пространство. Зимой из плошек под разноцветными стеклянными колпаками на льду Невы составлялись аллегорические фигуры, выписывались вензеля. Летом для подобных целей использовали широкие, стоящие вдоль берегов Невы плоты. Для десятков дворцовых служителей и солдат время фейерверков становилось временем таскания на крыши сотен ведер воды — угроза пожаров от иллюминаций и особенно фейерверков была вполне реальна. Особенно красивы были иллюминации в Петергофе («кругом фонтана была иллюминация, також по прешпекту и кашкаду были зажжены плошки»), да еще под «итальянскую голосную и инструментальную музыку».
Но все же не было зрелища прекраснее, чем фейерверки. Их устраивали на открытых городских пространствах, подальше от жилья. Зимой чаще всего для этого использовали огромную ледовую площадь, ограниченную Зимним дворцом, Петропавловской крепостью и Стрелкой Васильевского острова. Эта подаренная природой естественная водная площадь — настоящее украшение Петербурга — организует все его городское пространство. Без этой площади город потерял бы половину своей величавой прелести. Создатели фейерверков умели использовать эту площадь не только зимой, но и летом, когда волшебные огненные потехи переносились на плоты и стоящие на Неве суда.
Вообще, фейерверк был настоящим искусством и требовал от тех, кто его устраивал, огромных знаний в химии, пиротехнике, механике, геометрии, перспективе и других науках. Самое главное состояло в том, чтобы на замкнутом, погруженном во тьму пространстве — «большом театре фейерверков», — используя реактивную силу пороховых ракет и других снарядов, а также с помощью разноцветных пиротехнических огней создать иллюзию перспективы и разнообразного движения. Как только начинало смеркаться, зрители — их в то время называли смотрителями — располагались на трибуне или толпились на приличном (не дай Бог прожечь искрой дорогой камзол или спалить парик!) удалении. Некоторые из них держали в руках отпечатанные гравюры фейерверков с подробными пояснениями того, что произойдет перед ними, ведь фигуры фейерверка были символичны и отличить Астрею от Паллады без программы оказывалось непросто.
Любимым и очень эффектным приемом, с которого пиротехники начинали представление, было изображение сада с уходящими вдаль, «до глубочайшего горизонта» и поэтому уменьшающимися в перспективе огненными кедрами или соснами, «цветниками огненных цветов и прочими натуральному саду весьма подобными вещьми». Потом восхищенные зрители видят (читаем по программке) «великий бассейн, огненному озеру подобный, посреди которого стоит статуя, представляющая Радость и испускающая великий огненный фонтан». В какое-то мгновение темное пространство вокруг фонтана вдруг оживало, что-то начинало шипеть, сверкать, шевелиться, словом, жить. Зритель видел «великое множество по земле бегающих швермеров (шутих. — Е.А.), ракет и других прыгающих по всему сему пространству сада огней, которые своим журчанием, треском, лопаньем и стуком немалую смотрителям подают утеху». Часто центром фейерверочной фигуры становился огромный щит с изображением целой символической картины.
Вряд ли стоит подробно говорить о том, что символика фейерверков была утомительно идеологизирована. Читатель понимает, что описанная выше статуя — не просто фонтанирующая огнем абстрактная Радость, а Радость верноподданного, живущего под благословенным скипетром императрицы Елизаветы Петровны. В «увеселительном фейерверке», сожженном перед Зимним дворцом на льду Невы на Новый, 1756 год, было огромное множество таких огненных статуй-аллегорий, толпившихся вокруг «Храма Российской империи», который сиял огненным транспарантом «Буди щастлива и благополучна!». Среди фигур смотрители видели «Любовь к Отечеству» в виде девы с венцом на голове и мечом в деснице, на груди которой пылал государственный герб. С мечом была и «Сила» со своими атрибутами, и «Постоянство», и другие достоинства.
Читатель ошибется, если будет думать, что фейерверк — только горящие фигуры богинь, крутящиеся мельницы, светящиеся ложные перспективы и упрыгивающие вдаль ракеты. Нет, пиротехники тех времен были настоящими кудесниками. Они придумывали сложные композиции, двигающиеся фигуры экипажей, животных, сказочных существ. Сложная система не видимых в темноте блоков приводила в движение «летящего» в темном небе двуглавого орла, который держал, как писали тогда, «в ноге» пучок сверкающих «молний» и обрушивал их на рыкающего льва под тремя коронами, сиречь Свейское королевство.
Фейерверк заканчивался красочным салютом. Казалось, что десятки гигантских мортир или жерла вулканов со страшным грохотом извергают в небо миллионы разноцветных огней, которые пышными букетами медленно расцветают над городом, заменяя ему частые тогда, но беззвучные северные сияния, хорошо видные людям того века. После фейерверка гостям императрицы, которая, вполне возможно, уходила переодеваться в новый наряд, можно было вновь окунуться в золотой жар праздника, который, казалось, никогда не закончится.
Но все же праздник кончался, и во дворце начиналась обычная жизнь. Многочисленные уборщики из дворцовой прислуги начинали мыть и натирать паркеты, вычищать загаженные гостями углы, убирать раздавленные «конфекты» и экзотические фрукты, собирать и уносить ставшие такими жалкими и ненужными бумажные убранства праздника. Все чувствовали себя свободно, когда государыня, по своему обыкновению, куда-нибудь внезапно уезжала. Но, значит, в каком-то другом дворце, где Елизавету не ждали, начиналась паника среди расслабившихся придворных и служителей. Государыня влетала в апартаменты, и ее острый, придирчивый взгляд сразу замечал все непорядки. В указе 9 октября 1750 года мы читаем, что, войдя в один из апартаментов дворца, Ее величество «изволила усмотреть, что в оной комнате пажи сидели на лавках, обитых штофом, на которых никто не должен садиться». Последовавший затем указ категорически запрещал подобные «резвости» пажей и предупреждал, чтобы служители пажам «непристойные проступки… воспрещали, а в случае за таковое непорядочество и за уши их драли». Из другого распоряжения видно, что государыня предписала «указать, чтоб на ступенях у трона никто не садился, о чем подтвердить стоящим в зале сержантам, також приказать часовым смотреть, чтоб едущие в каналах (мимо дворца. — Е.А.) шапки скидывали».
Дворец был огромным живым организмом, его обслуживали тысячи людей — несметное число водоносов, истопников, поваров, лакеев, прачек, музыкантов и других служителей. Одни из них постоянно жили в нижних помещениях дворца, другие рано утром приходили из своих домов, расположенных на близлежащих улицах. Зимний дворец в начале 1740-х годов отапливался девятью десятками голландских печей! Топка их была многотрудным делом. Дровяные склады заполняли все пространство позади Зимнего в сторону современной Дворцовой площади.
Кроме того, ежедневно нужно было кормить не только императрицу, ее двор, но и многочисленную прислугу. На дворцовых кухнях работали сотни людей, большинство из которых почти открыто занимались воровством. Управлять этой массой служителей было довольно сложно, тем более что прислуга подчас вела себя ужасно. Обергофмейстер граф Миних предложил проект Генерального придворного регламента, в котором от служителей требовалось вести себя пристойно, регулярно ходить в церковь, не заходить самовольно в императорские апартаменты, на кухню, в погреб и чуланы, побольше молчать о том, что они видят при дворе, и вообще «всякие непотребства как в императорском, так и в забавных и загородных Ее величества домах, обхождение с подозрительными и худого житья женщинами, под каким бы предлогом оное не было, також пьянствование, неочередная еда, карты и зерни (кости. — Е.А.) и в прочем всем христианам непристойные буйства и сквернословия наикрепчайше запрещаются».
Неудивительно, что дворец напоминал проходной двор, и это раздражало государыню, проводившую в танцах всю ночь и засыпавшую лишь под утро, а именно тогда начиналась работа придворных служителей. И вот появляется указ: «Чтоб под залою, в проходных сенях поставить двух часовых, им приказать, чтоб в тех сенях нечистоты отнюдь не было, також ходящих теми сеньми людей мочиться и лить помои отнюдь не допускать, також и чтоб шуму и крику от проходящих людей не было». Также раздражали государыню «шум и резвости» дневальных пажей в «предпочивательных покоях», где те, в сущности, дети, вероятно, устраивали шумные игры. Не было порядка и в дворцовых садах. В 1749 году государыня распорядилась: «В саду соизволила указать у яблонных дерев поставить часовых с таким приказом, чтоб, кроме кавалеров и дам, рвать яблок без садовника и его подчиненных никого не допускать». О том же был предупрежден часовой, стоявший на крыльце у покоев государыни во время пребывания Елизаветы Петровны в Москве: «Чтоб смотрел стоящих… черемух и щипать никого не допускал».
Не терпела государыня и табачного дыма. Об этом в 1749 году был дан особый указ, «дабы при дворе Ее императорского величества табаку отнюдь никто курить не дерзал». В том же указе вновь подтверждалось, чтоб «никого в серых кафтанах и лаптях подлого народа пропускать не велеть, кроме работных людей». Это объяснялось не только тем, что вид лаптей и армяков оскорблял взор императрицы Елизаветы, но и тем, что такой человек мог быть представителем неугомонного племени челобитчиков — отчаявшихся просителей. Эти несчастные люди в поисках справедливости и правды где ползком, где бегом пробирались со своими бумагами в сады, рощи и прочие места, где прогуливалась государыня, и с криком валились к ней в ноги. Для каждого русского государя челобитчики, как и регулярные недоимки, становились большой неприятностью, и каждый из русских царей от души ненавидел их и всячески старался не допустить их появления. Обязанность караульных солдат Елизаветы состояла в том, чтобы «наиприлежнейше смотреть, чтоб не могли быть допущены, паче чаяния до ее величества челобитчики». Угрозой их «набегов» объясним и указ 1749 года, которым императрица «соизволила указать, чтоб в Перовые рощи (Перово под Москвой. — Е.А.), також и близ оных посторонних людей для гулянья також и челобитчиков никого не допускать». В том же журнале генерал-адъютантов есть сведения и о том, как вылавливали в роще все же просочившихся туда челобитчиков. Императрице редко удавалось покинуть дворец без того, чтобы под ноги лошадям царской кареты не бросился очередной бедолага, а наиболее отчаянным и хитрым просителям удавалось проникать даже в самый дворец, подкупив часовых, что рассматривалось как государственное преступление.
Но случались и забавные челобитчики. В 1753 году Елизавета получила челобитную костромской помещицы Анны Даниловны Ватазиной, жены товарища воеводы Максима Ватазина, уволенного из гвардии прапорщика. Ватазина приехала добиваться для мужа-недотепы майорского чина. Она обивала пороги многих учреждений, так примелькалась всем сановникам, что сенаторы (как она писала) «все отходят смешком», а Петр Иванович Шувалов, к которому она, вероятно, не в первый раз пыталась подойти со своей нижайшей просьбой, прогнал надоедливую просительницу: «Гневается и я испужалась и прозьбы своей не докончила». Но возвращаться ни с чем Ватазина не хотела: «А мне без ранга и мужу моему показатца нельзя». Императрица оставалась последней надеждой упорной провинциалки, которая не пожалела для государыни самого дорогого, что у нее было: «Умилься, матушка, надо мною, сиротою, прикажи указом, а я подвезу Вашему императорскому величеству лучших собак четыре: Еполит да Жульку, Жанету, Маркиза…» Притом, чтобы окончательно убедить императрицу, Ватазина добавляла: «Мужа моего знают, дураком не назовут».
Впрочем, зная, что просьба ее может не дойти до государыни, Ватазина написала письмо и первой даме двора Мавре Шуваловой, слезно прося ее напомнить государыне о своей беде. Однако это письмо ставит под сомнение чистоту помыслов костромской прапорщицы: «А что, государыня-матушка, касается до собак, то истинно кой час приеду в Кострому, Жулию вам пришлю, а Еполита, матушка, обещала я его превосходительству Василью Ивановичу Чулкову. Еще же, милостивая государыня-матушка, муж мой пишет ко мне: достал такого славного кобеля, которого по всей Костроме лучше нет, и тем вам услужу… Не оставь бедной просьбы, чтоб я бедная, приехала в Кострому вашей высокою милостию во славу, а не посмешище…» Кому еще из высших сановников империи были обещаны костромские собачки, неизвестно, но под конец письма следует «страшная угроза»: «А ежели вы, государыня-матушка, милости не покажите, то, приехавши в Кострому, всех собак переведу и держать их у себя не буду, коли они, проклятые, бещасны».
Во дворцах Елизаветы, да и ее знатных сановников, жить было неуютно. Екатерина II пишет о дворцах, в которых ей приходилось жить, как о бестолково спланированных помещениях, большей частью проходных; по их залам гуляли страшные сквозняки. В щели в стенах, в окна и двери, через прогнившие переплеты окон прорывалась стужа. Летом в дворцовых покоях было невыносимо душно, зимой — дымно от неимоверно чадящих печей.
Многие здания строились второпях, из плохих материалов. Выше мы упоминали, что Екатерина II и ее муж — наследник престола Петр Федорович — чуть было не погибли ночью в Гостилицах под Петербургом, в роскошном доме графа Алексея Разумовского. Гости спаслись только благодаря бдительности часовых, вовремя заметивших, как начинает скрипеть и медленно разваливаться огромный дом. «Едва мы, — пишет Екатерина, — переступили порог, как дом начал рушиться, и послышался шум, похожий на то, как когда спускают корабль на воду». Осевшее здание раздавило своими обломками шестнадцать слуг, спавших в его нижних помещениях.
Нередко случались и пожары в дворцовых помещениях. Их причиной, как правило, становились неисправные печи или небрежность истопников и слуг. Не раз и не два слуг предупреждали, «чтоб стерегли от огня и в окна головень и угольев с огнем выкидывать никого не допускали», но все напрасно — в 1753 году от такой головни загорелся и со всем добром погиб в пламени Яузский дворец цесаревны. Если истопники рано закрывали трубы (чтобы лишний раз не беспокоить господ и самим не торчать в прихожей), то у господ появлялась возможность досрочно отправиться на тот свет от воздействия угарного газа. Как вспоминает Екатерина, «печи были до того стары, что, когда их топили, насквозь был виден огонь — так много было щелей, и дым наполнял комнаты, у нас у всех болели от него голова и глаза».
Ко всему прочему нужно добавить, что императорские дворцы не были обставлены мебелью, поэтому всю обстановку каждый раз перевозили туда, куда переезжала императрица и двор. В дороге драгоценные зеркала, комоды, кровати бились и ломались. Постоянной мебели не было даже в двух петербургских главных дворцах — Зимнем и Летнем. Наконец, отсутствовали элементарные гигиенические удобства (кроме ночных горшков для членов царской семьи и сугроба или куста под окном для всех остальных придворных и сотен слуг). Зимой и летом сени служили как бы импровизированным отхожим местом, и войти в них со свежего воздуха было тяжелым испытанием для каждого.
Сущим наказанием для обитателей дворцов были полчища живших в них разнообразных паразитов. Наши предки отличались изрядной нечистоплотностью, и это касалось и двора, и народа. Отсылая читателя к главе из воспоминаний француза Ш.Массона под характерным названием «Дамы и вши», отмечу, что в елизаветинское время во дворце было нисколько не чище, чем в описанный очевидцем век Екатерины Великой. Вши были у всех, они беспрепятственно переползали от слуг к господам, с дам на кавалеров и наоборот. От регулярных частых бань обычно было мало проку, если при этом одевались в то же самое, снятое перед мытьем белье. Вши становились причиной заразных болезней. Блохи резво прыгали по ослепительным паркетам из ценного дерева, гнездились в щелях и язвили самые прекрасные тела. Их ловили специальными блохоловками. Эти произведения искусства из слоновой кости, золота или серебра представляли собой трубочки со множеством дырочек. Снизу трубочка была запаяна, а в верхнюю часть вворачивался стволик, намазанный кровью или сиропом, чтобы блохи, попав в трубочку, прилипали к нему. На цепочке блохоловка вешалась на шею дамы. После бала трубочку опускали в воду — так топили злодеек. От клопов также не было спасу: считается, что балдахины над кроватями возводились для того, чтобы клопы хотя бы не падали с потолка прямо на лицо.
Конечно, с паразитами боролись разными народными и заграничными средствами — порошками, травами. Тараканов морили холодом, открывая в лютые морозы окна и двери помещений, клопов казнили, обливая щели крутым кипятком. Сложнее было с мышами и крысами — их беготня, шуршание и писк за гобеленами и по углам беспокоили и пугали государыню. А этих тварей было очень много. Екатерина II вспоминала, что самым потрясающим зрелищем во время пожара Яузского дворца было несметное количество крыс и мышей, которые, несмотря на суету слуг, выносивших на улицу мебель и вещи, «спускались по лестнице гуськом, не слишком даже торопясь». В связи с засильем грызунов появилось несколько императорских указов о поощрении дворцового котоводства в России. 27 октября 1753 года Дворцовой канцелярии было предписано для Зимнего дворца «набрать… кошек до трехсот и, посадя оных в те новосделанные покои, в немедленном времени прикармливать и как прикормлены будут, то в те покои распустить, чтоб оные по прокормлении разбежаться не могли, которых набрать и покупкою исправить от той канцелярии и то число кошек содержать всегда при дворе Ее императорского величества непременно».
Через год в новом указе последовало уточнение: кошкам говядину и баранину более не отпускать, а «велеть для помянутых котов… отпускать в каждой день рябчиков и тетеревов по одному». С чем было связано изменение меню котов — науке неизвестно. Впрочем, с некоторыми из хвостатых «подданных» у государыни сложились хорошие отношения. Так, дважды было публично объявлено, что «сего апреля 3-го из Комнаты Ее величества пропал кот серый, большой, а приметы у него — лапы передние серые…».
Прокормить триста котов было, конечно, легче, чем содержать при дворе триста лейб-компанцев. После переворота 25 октября 1741 года награды посыпались прежде всего на участников мятежа. Те три сотни преображенцев, которые возвели государыню на престол, не желали растворяться в общей массе гвардейцев. Согласно сведениям из нескольких источников, они якобы остановили государыню при ее дневном, под клики приветствий, «занятии» Зимнего дворца и попросили создать из них особую роту, а самой стать ее капитаном. Государыня милостиво согласилась и 31 декабря 1741 года издала указ: «А гренадерскую роту Преображенского полка жалуем: определяем ей имя — Лейб-Компания, в которой капитанское место Мы, Наше Императорское Величество, соизволяем сами содержать и оною командовать, а в каком числе каких чинов оная Наша Лейб-Компания состоять имеет и какие ранги обер- и унтер-офицерам и рядовым мы всемилостивейше пожаловали, то следует при сем…» И далее следуют назначения: капитан-поручик считался отныне в ранге полного генерала (им стал принц Гессен-Гомбургский). Поручиков в ранге генерал-лейтенанта было двое (А.Г.Разумовский и М.И.Воронцов). Подпоручиками в ранге генерал-майоров стали братья А.И. и П.И.Шуваловы. Прапорщиком в ранге полковника считался Петр Грюнштейн. Все остальные солдаты получили также офицерские чины: сержанты — подполковников, капралы — капитанов и т. д.
Так росчерком пера было создано элитное соединение, которое не выполняло никаких других функций, кроме охраны дворца и личности государыни. Все лейбкомпанцы были пожалованы в потомственные дворяне, а потому предписывалось: «В нашей герольдии вписать в дворянскую книгу и для незабвенной памяти будущим родам государства нашего, о сем, от Господа Бога дарованном, успехе в восприятии Нами всероссийского родительского нашего престола, в котором случае оные персоны нашей лейб-компании знатную свою службу Нам и всему государству показали, сделать гербы по апробованному от нас рисунку; а которые есть из дворян, и тем в гербы их прибавить и сей новый герб, и приготовить надлежащие дипломы к подписанию нашему». Уже на первом — крещенском, у иордани — параде 6 января 1742 года лейб-компанцы щеголяли в новой, невероятно красивой форме, какой не было еще никогда в русской армии.
Архивные материалы, опубликованные и пересказанные автором вышедшей в 1899 году фундаментальной монографии об истории кавалергардов Сергеем Панчулидзевым, рисуют весьма выразительную историю лейб-компании в елизаветинское время. Лейб-компанцы несли караул вместе с солдатами других полков. Всего в 1749 году на постах в Летнем и двух Зимних дворцах — Старом и Новом — стояли соответственно 254 и 156 человек, а во всех правительственных зданиях — 536 человек. Лейбкомпанцы охраняли непосредственно покои государыни. Внутренний караул от лейб-компании состоял из пятидесяти человек, он сменялся ежедневно. Под наблюдением дежурного сержанта караульные заряжали ружья и шли на посты. Самыми ответственными постами были те, которые находились в непосредственной близости от покоев государыни. Неподалеку, в соседнем с ними помещении на ночь располагался так называемый пикет («бекет»), откуда часовые заступали на пост у дверей опочивальни на два-три часа. На каждом посту находились по двое — часовой и его подчасок. Ночью они пропускали к государыне только ее служанок, а днем — только тех придворных и генералов, которых с утра включали в особый, врученный начальнику караула список-реестр. Стоящие у опочивальни часовые только одной императрице отдавали честь. Из-за того, что Елизавета часто спала на новом месте, внутренние караулы постоянно перемещались. Личная охрана государыни была налажена так, что часовые, стоявшие у ближних покоев, не подчинялись даже приказам генерал-адъютанта, а только непосредственно императрице. Это также лишний раз свидетельствует о страхах государыни перед возможным покушением на ее жизнь, равно как и установление особой «горячей» связи между постовыми и государыней в случае какой-нибудь «экстры» — так называли чрезвычайное происшествие: в этом случае часовой должен был дернуть за шелковый шнур, проходящий сквозь стену в покои государыни.
Казалось бы, что при такой системе охраны ни один посторонний человек не мог проникнуть в ближние комнаты государыни. Но в России ничего невозможного нет — иначе бы мы не узнали приведенных выше рассказов из Тайной канцелярии. Лейб-компанцы охраняли государыню плохо. Они часты бывали пьяны или заступали на пост после тяжкого похмелья. Елизавета была так добра к своим сподвижникам, что в противоречие уставу позволяла им сидеть на посту и вставать только при своем появлении. Поэтому они вечно спали или дремали на стульях. Сержант обходил часовых и «ежели кого из них увидит, что спит, сидя, или вздремнет, — бьет тех пальцем по носу», чем вызывал, вероятно, недовольство подчиненных.
Стоять на посту было скучно, разве что государыня велит «стоящим перед столовой часовым смотреть, чтоб соловью, который на стене в столовой, от кошек не было вреды». Борьба с дурными привычками личной гвардии продолжалась все двадцать лет царствования Елизаветы. Лейб-компанцев оказалось невозможно приучить к тому, чтобы они соблюдали чистоту тела и одежды и вели себя, как было принято в приличном обществе. Именные указы многократно предупреждали, чтобы лейб-компанцы «содержали себя, как регул и воинский порядок требует, и командирам своим были послушны, чин чина почитали б, а постороннему генералитету и прочим штаби обер-офицерам отдавали б почтение, кому надлежит, помня Высочайшую… оказанную им милость» и не дерзали «не в свое дело и должность мешаться, а мимо настоящей команды где инде докладывать», чтобы они «ходили на караул и на куртаги всегда в косах и во всякой чистоте… чтоб… мундир был чист, рубахи, галстухи и на ногах щибель-манжеты были белые… сапоги вычищены». Об этом почти непрерывно следовали указы, и тем не менее Алексей Разумовский, сменивший на должности командира лейб-компании принца Гессен-Гомбургского, писал, что «особливо вновь пожалованные (в офицерские чины. — Е.А.) не стараются явить себя честным офицером, ходят по улицам, по Гостиному двору, около качелей и по прочим публичным собраниям, растрепав волосы, распустя косы; ветхия свои, позументом не обшитые и без бантов, шляпы, во одеждах ветхих, неприличных месту и собственной их, гренадер, чести…» Государыня не раз «усмотреть изволила… что гренадеры бывают как в верхнем и нижнем мундире, так и в ружье и амуниции неисправны и около себя чистоты, также и волосов в приборе не содержат», требовала, «дабы на караул ходили во всякой чистоте и исправности, и волосы были б напудрены, и, как капралы поведут на часы, то б подтверждали гренадерам, дабы они ходили бодро и не нагибались». Проходя мимо часовых, государыня, по-видимому, морщила носик и потом предписывала, чтобы солдаты мылись, «чтоб на пол и на стены не плевали, а плевали б в платки; а ящики с песком, которые ставятся для плевания, тем часовым иметь только в ночи, а в день выносить»; «во время куртагов… при часовых… чтоб стулья не было», «чтобы ружья и сами к стене не присланивались… на пикет чтоб шли тихо и не стучали бы, также и на пикете разговоров никаких не чинили», «без амуниции не ходили», «от своих мест не отходить и ружей из рук не покидали б, и на часах стояли б с осторожностью, и к окошку не отходили б, и в окно не смотрели б» и т. д. и т. п. Одним словом, славно стояли на посту наши удальцы!
А тот вид, в котором уходили они из дворца со службы, мог привести в гнев даже такого далекого от дисциплины человека, каким был командир лейб-компанцев Алексей Разумовский. В 1748 году он заметил, что, сменяясь с караула, гренадеры «сумы и гренадерские шапки надевают на слуг своих» и плетутся за ними вослед. Но запрещение не помогло — в 1761 году гренадер Иван Ляхов просил отпустить его человека из полиции. Оказывается, он ему нужен «для отношения за ним ружья и амуниции при командировании в дом Ее императорского величества». Наконец, было замечено, что более состоятельные лейб-компанцы завели манеру увиливать от дежурства и стали нанимать вместо себя своих бедных товарищей так, что вид одного и того же знакомого усатого лица на посту в течение нескольких дней подряд изумлял придворных и государыню.
Надо сказать, что почти сразу после учреждения лейбкомпании начались скандалы, которых еще не знала история русской регулярной армии с ее основания и, может быть, до наших дней. В 1744 году гренадер Ларионов, находясь во внутреннем карауле, самовольно с него ушел и вернулся только поздно ночью «весьма пьян», причем ругал дежурного капрала «шельмою, канальей, капитанишком и…» — как еще обозвал своего командира гренадер Ларионов, публикатор нам не сообщает, а впрочем, читатель и сам может догадаться. Гренадер Емельян Ворсин отлучился с караула всего лишь на час, но также вернулся пьяным и обматерил дежурного капрала. В июле 1745 года дежурный сержант доносил, что «содержащийся под арестом гренадер Дементий Дубов (он был арестован за то, что, находясь в карауле, самовольно отлучился и, «напившись пьян, шатался по Миллионной улице, спустя штаны». — Е.А.) напился пребезмерно пьян и в том пьянстве чинил непорядочные поступки, и шумствовал, и дрался… за что посажен был в цепь, но и от того не воздержался и учинил наипущие таковые же непорядочные поступки».
19 марта 1742 года тот же Дементий Дубов «отлучился самовольно с караулу в доме Ее императорского величества и прогулял часы, и найден за домом Ее императорского величества в снегу спящим, бесчувственно пьяным, и приведен рабочими мужиками на свой караул». Гренадер Гречухин «в бытность в доме Ее императорского величества на карауле, напившись пьяным, приводил в караульню неведомо каких двух человек мужиков, и хотел был подчивать пивом, только от того капралом Талеровым был унят; однако продолжал мерзко бесчинствовать». В книге «Словесных приказов» по лейб-компании за 1755 год записано под 17 мая: «Обретающийся на карауле во дворце поручик и лейб-компании гренадер Никита Корченко с караулу ушел без позволения команды и, напившись пьян, валялся перед покоями Его императорского высочества… и поднят был без чувства». Еще через десять дней другая запись: «Капитан и лейб-компании гренадер Никита Максин сего мая 27 числа, будучи пьян, пришед в дом ясновельможного гетмана графа К.Г.Разумовского и, обнажа свою шпагу», бил стекла, а потом и людей гетмана.
В тот же самый день гренадер Тарас Долгой находился во внутреннем карауле, где, «напившись безобразно пьян, забыв офицерскую честь, чинил самые подлые поступки регулам весьма противно». В конце концов, бросив ружье и амуницию, он скрылся в неизвестном направлении. 1 марта 1747 года гренадер Николай Молвянинов, также самовольно уйдя из внутреннего караула, отправился вместе со своим товарищем Иваном Суховерковым в винный погреб. Там друзья потребовали бутылку красного вина, но отказались платить за выпивку и избили хозяина и его работника. Когда хозяин в ужасе выбежал вон, гренадеры вскрыли хозяйский сундук, взяли из него 25 рублей «да шапку мужскую соболью ценою в 6 рублей». Обоих за эти и другие многочисленные «продерзости» «выписали» в армию, Суховеркова — прапорщиком, а Молвянинова — сержантом, «памятуя то, что они во время вступления Ее императорского величества на престол были при Ее величестве».
В армии же оказался в 1748 году еще один ветеран ноябрьского переворота гренадер Ефим Жуков. Этого красавца-воина поймали при уводе им со двора, «где исправляется казенное мытье», крестьянской лошади, и притом у него отобрали «из-под эпанчи два хомута и две узды крестьянские». Как он смог спрятать под епанчу, то есть суконный плащ, два хомута — непонятно, разве нацепил оба себе на шею? И снова императрица осталась верной памяти 25 ноября 1741 года. Она миловала лейб-компанцев, чаще всего ограничивая наказания арестом, из-под которого арестованных выпускали к какому-нибудь очередному празднику с предупреждением, «дабы они впредь от таковых продерзостей воздержались». Уход с поста — тяжелейший для воина проступок во все времена — наказывался только выговором: «В команде объявить с крепчайшим подтверждением, чтобы таковых дуростей делать впредь не отваживался никто, памятуя, что они стоят на часах у комнат Ее императорского величества».
Сходили с рук лейб-компанцам и многочисленные безобразия при сопровождении государыни в ее многочисленных походах. Во время поездки государыни из Петербурга в Москву на остановке во Всесвятском было обнаружено отсутствие двоих капралов и пятидесяти восьми гренадер охраны! Оказалось, что многие из них отстали по дороге, двое «в роще… играют в кости на деньги… со множеством солдат разных команд на разостланной солдатской епанче». К тому же они беспрестанно теряли в дороге казенные вещи: один «утратил данный ему государев пистолет», другой — «государеву амуницию: штык, тесак, подсумок, погонный ремень с кряжом и с ножнами, шапку гренадерскую», а третий — ружье со штыком и ямскую лошадь с казенным седлом и парою пистолетов.
Особенно безобразно вели себя лейб-компанцы в Первопрестольной во время коронации Елизаветы Петровны весной 1742 года. Тогда пришлось выгнать из лейб-компании четырнадцать человек, сумевших как-то особенно дерзко отличиться в московских кабаках и на улицах города. Так революция 25 ноября «пожирала» своих сынов. А в феврале 1754 года лейб-компанцы, их домочадцы и слуги, общим числом три тысячи человек, поселенные в Лефортовском дворце, чуть не спалили всю Москву — по-видимому, от небрежности пьяных обитателей этой гвардейской слободки загорелась крыша дворца, и головни полетели на соседние здания. Накануне же Елизавета приказала перевезти в Лефортовский дворец большую часть своих золотых и серебряных сервизов и денег; при спасении их оказалось, что сундуки, в которых хранились ценности, были без дна и это «причинило разные приключения, чего ради караульные гелебардами и штыками отгоняли народ, который, под протекстом помощи, хватал только рассыпавшиеся по земли деньги».
Лейб-компанцы были грозой столицы не только в то время, когда «стояли» на посту, но и когда были свободны от дежурства. 18 октября 1743 года гренадер Прохор Кокорюкин, «идучи от биржи весьма пьяным образом, так, что едва идти и говорить мог, вошел с азартом во двор Акинфия Демидова, где чинил следующие непорядки»: войдя к прачке, изрубил тесаком лохань и изодрал на прачке рубашку. От прачки Кокорюкин отправился к другим квартирантам и в помещении приезжих кунгурцев вылил из ведра воду, снял с одного человека шубу и хотел ее взять себе, изрубил стол, причем «за неимением у тех кунгурцев волос, драл их за уши немилостивно…». Потом он пошел к дому фельдмаршала князя Долгорукого и начал ругаться непристойной бранью, а затем сел в стоявшую у крыльца коляску и говорил: «Отвезите меня до квартиры моей!» Выйдя затем из коляски, Кокорюкин вынул из ножен тесак, воткнул его в землю перед крыльцом, а потом влез на крыльцо со словами: «Я пришел поклон отдать к фельдмаршалу и надлежит мне его видеть!» Караульные офицеры и адъютант вежливо уговаривали незваного гостя, но он куражился и орал, пока сам генерал-фельдмаршал, «высунувшись в окно, [не] кричал Кокорюкину: “Долго-ль стоять на крыльце, пора идти на свою квартиру!”, и что если сам не пойдет, то отошлют его в команду под караулом». Кокорюкин все-таки фельдмаршала послушался и ушел, но еще долго шатался по городу и только к вечеру, потеряв шапку и тесак, весь в грязи и избитый, был доставлен в лейб-компанию. Никакого взыскания на него наложено не было. Но прочих кутил и драчунов из лейб-компании превзошел и удивил лейбкомпанец Иван Телеснин, вышедший «из берейторских учеников Конюшенного двора». Он интересно и с пользой для себя провел отпуск в Москве в 1743 году — организовал шайку разбойников и с нею грабил москвичей и гостей города. Такого «шалуна» никак уж нельзя было отправить в полевую армию офицером, поэтому его пороли и, кажется, посадили в тюрьму.
С годами главной причиной безобразий и преступлений лейб-компанцев стала обыкновенная белая горячка — доктора никакой другой болезни, «кроме пьянства», у этих молодцов не отмечали. В белой горячке лейб-компанцы начинали кричать «Караул!», а потом и «Слово и дело!». Для простого смертного крик этот означал арест, пытку в Тайной канцелярии, а затем жестокое наказание. Но лейб-компанцы пользовались, как тогда писали, «особливой протекцией Ее императорского величества», и поэтому начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков и сменивший его А.И.Шувалов отпускали этих явно ложных изветчиков без наказания, только слегка пожурив за сказанные нечаянно слова.
Так было с гренадерами Замятниным и Локтевым. Сидя под арестом за какие-то проступки, они напились, потом Локтев велел Замятнину выбросить через окно в канал его, Локтева, пуховик и сундук, что тот и сделал. Следом и сам он бросился в канал, а Локтев закричал вослед «Слово и дело». В Тайной канцелярии дело это к рассмотрению не приняли, как и дело гренадера Петровского, который в 1749 году по дороге в Москву, «соскоча с саней, незнаемо за что бил дубиною смертно грейдеров Егачева и Попова», а пытавшегося его унять гренадера Чернова «сшиб с ног и стал зубом есть, причем и руку перешиб, и хотел шпагою заколоть». Когда его, явно впавшего в пьяное буйство, стали вязать, то он кричал «Слово и дело». Из-за бесконечных возлияний — во время службы и в свободное время — некоторые лейб-компанцы постоянно «обретались в безпамятстве и меланхолии», а иные в буквальном смысле сходили с ума от пьянства, умирали в страшных пьяных муках.
Под стать мужьям были жены лейб-компанцев. Приходилось посылать особые наряды караульных на рынки смотреть, чтобы те не отбирали бесплатно товары у торговцев и купцов. Пили боевые подруги лейб-компанцев не меньше, чем их мужья. На квартирах — а лейб-компанцев поселили поблизости от Зимнего дворца — творился сущий кошмар. Хозяева были в ужасе и тоске. Как писал один из таких хозяев, секретарь Федоров, лейбкомпанец Ласунский силой занял почти весь его дом, а дети и слуги Ласунского никому житья не давали своим «во дворе всегда в городки игранием, и в огороде замков и загородков ломанием, и в том огороде беганием и игранием же, а в пруду купаньем, и нагим беганием, и дерев повреждением, и овоща срыванием, и прочими… нападении». Но все это мелочи в сравнении с постоем лейб-компанцев в Москве! Там на квартирах шли непрерывные пьяные кутежи, семьи и слуги лейб-компанцев вели себя как погромщики, разрушая всё, к чему прикасалась их рука. В 1749 году перепившиеся лейб-компанцы, как записано в материалах расследования, «кидали сверху из окон в стоящего возле стены Лефортовского дворца у присмотру его сиятельства (канцлера Бестужева. — Е.А.) дому часового камнями и сбили оного часового с места».
Первое, что сделал новый император Петр III, вступив на престол после смерти императрицы Елизаветы Петровны, — разогнал это сборище пьяниц и бузотеров. И правильно поступил!
Привычкам и вкусам императрицы Елизаветы в нарядах и украшениях должны были следовать все дамы света. На придворные торжества им предписывалось приходить каждый раз в новом наряде, и, по слухам, чтобы они не жульничали, при выходе из дворца гвардейцы ставили на их платья несмывающиеся грязные метки или даже государственные печати — второй раз такое платье уже нельзя было надеть. При этом, как уже говорилось выше, надо было одеваться так, чтобы не вызвать зависти и гнева ревнивой к чужой красоте государыни-кокетки. И все-таки, несмотря на эту страшную опасность, дамы не могли удержаться и не блеснуть новым нарядом. Платья меняли не только потому, что этого требовала Елизавета, но и потому, что иначе было нельзя! Екатерина пишет, что на балах она до трех раз меняла платья, «наряд мой был всегда очень изысканный, и если надетый мною маскарадный костюм вызывал всеобщее одобрение, то я наверное ни разу больше его не надевала потому, что поставила себе за правило — раз платье произвело однажды большой эффект, то вторично оно может произвести уже меньший», а это, как всему свету известно, недопустимо. Другие дамы следовали этому закону неуклонно, «ухищрения кокетства были тогда очень велики при дворе и… всякий старался отличиться в наряде».
Пример блистательной коронованной модницы был чарующе заразителен, и, по словам Екатерины II, «дамы тогда были заняты только нарядами, и роскошь была доведена до того, что меняли туалеты два раза в день». Между тем наряды того времени были необыкновенно сложным сооружением и, как всегда, страшно дорогим удовольствием: за иное платье из Парижа можно было купить деревню, а то и две. В елизаветинское время вошли в моду драгоценные камни, жемчуг и особенно бриллианты. Для самой императрицы и верхов русского общества не покладая рук работал ювелир — по терминологии тех времен, бриллиантщик — И.Позье, который имел к государыне более свободный доступ, чем канцлер или генерал-прокурор. Императрица знала толк в камнях и любила украшения из них. По признанию Позье, да и других современников, нигде в мире (вероятно, кроме Индии) при дворе не было столько бриллиантов, как в России. Они покрывали головные уборы и прически дам, унизывали их платья, у мужчин камни сверкали на орденских знаках, пряжках, шляпах, тростях, табакерках, пуговицах, обшлагах камзолов. Мелкие бриллианты лежали кучами при дворе на карточных столах. Их блеск говорил о невероятном богатстве русской знати. В елизаветинское царствование погоня за модой стала повальной не только у женщин, но и у мужчин. Это удивительно, ведь еще отцы елизаветинских модников стонали от узких петровских кафтанов и требовали непременно положить им в гроб отрезанную по воле грозного реформатора бороду. Теперь же все волшебным образом переменилось. В сатирической литературе даже появился обобщенный тип легкомысленного модника — петиметра, посвящающего жизнь нарядам. В 50-е годы XVIII века была весьма популярна сатира Ивана Елагина «На петиметра и кокеток» (о чем упоминалось выше), в которой сурово бичевался такой повеса. Вот он сидит дома, в комнате поднимается смрадный дым — это парикмахер завивает ему волосы. Сам же петиметр грустен — он думает, что слишком загорел на «жарком» петербургском солнце, а загар тогда считался предосудительным для человека света. И далее следуют строки, актуальные в России до сих пор:
Тут истощает он все благовонны воды,
Которыми должат нас разные народы,
И, зная к новостям весьма наш склонный нрав,
Смеются, ни за что с нас втрое деньги взяв.
Когда б не привезли из Франции помады,
Пропал бы петиметр, как Троя без Паллады.
Затем щеголь начинает одеваться, и тут возникают новые затруднения:
Потом, взяв ленточку, кокетка что дала,
Стократно он кричал: «Уж радость, как мила
Меж пудренными тут лента волосами!»
В знак милости ее он тщился прицепить
И мыслил час о том, где мушку налепить.
Одевшися совсем, полдня он размышляет:
«По вкусу ли одет?» — еще того не знает,
Понравится ль таким, как сам,
Не смею я сказать — таким же дуракам.
Да, это изображение вполне карикатурно. Но, если исходить из критериев моды того времени, то быть одетым по моде, так, чтобы тебя не осмеяли, не сказали, что ты одет, как посадская баба или приказчик, оказывалось весьма непросто. И ленточки, и укладка волос — все тогда имело огромное значение, как сейчас расцветка галстука или цепь на шее. Щеголихи и петиметры, намаявшись с одеванием и причесыванием, являлись ко дворцу, наполняли дворцовые залы и под охраной храбрых лейбкомпанцев весело отплясывали и кокетничали. Шумные праздники и танцы позволяли незаметно переговорить о деле, назначить свидание, передать любовную записку или шпионское донесение. Но следовало быть осторожным — тысячи глаз следили за происходящим на празднике, которому, казалось, не было конца. Впрочем, и здесь были разные способы ловко избежать слежки. Взять, к примеру, распространившиеся в елизаветинское время мушки. Как и духи, отбивавшие неприятные запахи немытого тела и несвежего белья, мушки появились, чтобы прикрыть ими прыщики на лице. Но потом они стали украшением, их вырезали из черной тафты в виде звезд, крошечных фигурок животных. Мушки несли смысловое значение: с их помощью подавали на балу условный сигнал возлюбленной, сообщали разные важные для влюбленных вести; с их помощью можно было назначить свидание любовнику, и тот, оглядев лицо возлюбленной, безошибочно приходил в нужный час и в нужное место. Без мушки появиться на бале было положительно невозможно. «Я прошла, не останавливаясь, через всю галерею, — вспоминает Екатерина II, — и вошла в покои… я встретила императрицу, которая мне сказала: «Боже мой! Какая простота! Как! Даже ни одной мушки?» Я засмеялась и ответила, что это для того, чтобы быть легче одетой. Она вынула из своего кармана коробочку с мушками и выбрала из них одну средней величины, которую прилепила мне на лицо».
Невероятная роскошь двора Елизаветы, непрерывные празднества требовали огромных расходов. Если сама императрица брала деньги из государственной казны, то ее вельможам приходилось труднее. Мало кто хотел ударить в грязь лицом и появиться на маскараде в старом наряде или изображать «пастушек» и «пастушков» в одежде своих дворовых слуг. Самое лучшее, самое дорогое и непременно из Парижа — вот какой была высокая цель елизаветинских вельмож. Столичное дворянство украшало дома французской мебелью, картинами, великолепной посудой. Как писал бескомпромиссный критик нравов своего времени князь Михаил Щербатов, «двор, подражая или, лучше сказать, угождая императрице, в златотканные одежды облекался, вельможи изыскивали в одеянии всё, что есть богатее, в столе — всё, что есть драгоценнее, в питье — всё, что есть реже, в услуге — возобновя древнюю многочисленность служителей, приложили к оной пышность в одеянии их. Екипажи возблистали златом, дорогие лошади, не столь для нужды удобные, как единственно для виду, учинились нужны для вожений позлащенных карет. Домы стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими мебелями, зеркалами и другими. Все сие составляло удовольствие самых хозяев, вкус умножался, подражание роскошнейшим народам возрастало и человек делался почтителен (в смысле — уважаем. — Е.А.) по мере великолепности его житья и уборов».
Особенно важен был «выезд»: экипаж, лошади, сбруя, богато одетые кучера, стоявшие на запятках гайдуки — предпочтительно чернокожие и рослые. В роскоши того времени был размах, масштаб, но не было утонченности и лоска, присущих позднейшим временам императорской России. Не без иронии Екатерина II писала в мемуарах о Москве тех времен: «Вообще, все дворянство… с величайшим трудом покидало Москву — это излюбленное ими всеми место, где главным их занятием является безделие и праздность и где они охотно проводили бы всю жизнь в том, чтобы таскаться целый день в карете шестериком, раззолоченной не в меру и очень непрочно сработанной, этой эмблеме плохо понимаемой роскоши, которая там царит и скрывает от глаз толпы нечистоплотность хозяина, беспорядок его дома вообще и особенно его хозяйства. Нередко можно видеть, как из огромного двора, покрытого грязью и всякими нечистотами и прилегающего к плохой лачуге из прогнивших бревен, выезжает осыпанная драгоценностями и роскошно одетая дама в великолепном экипаже, который тащат шесть скверных кляч в грязной упряжи, с нечесаными лакеями на запятках в очень красивой ливрее, которую они безобразят своей неуклюжей внешностью».
Праздники в домах вельмож уступали дворцовым, пожалуй, только в масштабах. Французский дипломат Мессельер так описывал праздник, данный канцлером Бестужевым-Рюминым. Празднество проходило на принадлежавшем канцлеру Каменном острове в Петербурге. На него были приглашены вся знать и весь дипломатический корпус: «В назначенный день придворные яхты и гондолы, богато убранные, были готовы, и мы пустились в путь, севши на них близ дома канцлера. Вся эта щегольская эскадра, предшествуемая судами, на которых находились музыканты, поплыла вверх по Неве на пути к очарованному острову. Здания, построенные на нем канцлером, были украшены в китайском вкусе. Праздник был полнейший во всех отношениях, и мы испытали много удовольствия, находя во время прогулки местами китайские киоски в рощах, бальные залы, карусели и воздушные театры. Всё это было переполнено веселящимся народом, хорошо одетым, и людьми обоего пола, которых канцлер забавлял и угощал на свой счет».
Наиболее состоятельные вельможи не просто устраивали богатые праздники, а брали себе за правило держать так называемый открытый стол. Вот как описывает такой дивный для Западной Европы обычай заезжий иностранец: «Многие вельможи держат открытый стол. Сделанное однажды приглашение делается навсегда. Единственная формальность, требуемая в настоящем случае, заключается в том, что гость должен справиться утром, будет ли хозяин обедать дома в этот день или нет. Если оказывалось, что будет, то гость мог, не стесняясь, явиться прямо к столу. Чем чаще бывали мы за этими радушными обедами, тем становились более дорогими гостями и как будто сами делали одолжение, а не принимали его». Бывали случаи, когда хозяин не знал, кто к нему годами приходит обедать, отчего возникали конфузы. На все эти столы шли гигантские средства.
«Жалея» своих усыпанных бриллиантами приближенных, императрица приказывала выдавать им жалованье на год вперед, чтобы они могли приодеться к очередному празднеству, вереница которых никогда не кончалась. Но денег все равно не хватало. Один из богатейших людей того времени канцлер Михаил Воронцов, владелец сотен крепостных, заводов, лавок, почти непрерывно выпрашивал у императрицы «землицу», «крестьянишек», причем, получив просимое, тотчас начинал просить вновь, чтобы государство выкупило у него эти земли и крестьян — для открытого стола и нарядов нужны были деньги, деньги и деньги. И все равно он страдал от безденежья и был мучим кредиторами. В одном из прошений 1746 года канцлер писал Елизавете, не без оснований изображая щедроты государыни единственным источником своего существования, «ибо как я все, что на свете имею от Бога и Вашего императорского величества имею, следовательно чего же и не имею, ни откуда и… ожидать и где просить должен, как у Бога и Вашего императорского величества».
В другом прошении Воронцов прибегает к сравнению, которое кажется лестным только на первый взгляд: «Ибо как свет сей без вариаций и теплоты солнечного сияния никак пробыть, а тело без души движения иметь отнюдь не может, так мы все верные Ваши рабы без милости и награждения от Вашего императорского величества прожить не можем. И я не единаго дома, фамилии в государстве не знаю, которая бы собственно без награждений монаршеских щедрот себя содержала». В 1747 году он же сообщал, что никак не может заплатить скопившиеся долги: «Нахожусь в непрестанном беспокойстве и печали, не зная, каким образом избавиться от моего долгу», и поэтому просил подарить ему деревень и тем самым «избавить от крайней моей нужды, дабы я чрез сию великую милость в состояние приведен был как долги мои оплатить, так и сходно с высочайше пожалованным мне чином настоящее мое житье вести». Эта причина — необходимость жить сообразно чину, иметь представительство, как подобает сановнику, выставлялась Воронцовым и ему подобными в различных прошениях о пожалованиях как главная причина бедности. «Со всяким моим старанием и милостивым Вашим награждением освободиться не могу, — продолжает Воронцов, — понеже расходы на содержание дома моего превосходят ежегодные доходы, и я, как здесь, так и в Москве, все за деньги покупать должен… Ежели б не сия милость Вашего императорского величества и чины мои не принуждали меня о сем награждении просить, я бы собственно весьма малым доволен быть мог и в сем артикуле без тщеславия называться бы мог философом. Но когда чин и должность моя по-министерски, а не пофилософски жить заставляют, того ради единую надежду имея на Ваше императорское величество, всеподданнейше прошу о милостивом услышании сей моей нижайшей просьбы, дабы я мог еще несколько лет знатность чина моего к службе Вашего величества содержать, а потом остальную жизнь мою и старость в покое скончать. Я ни малейше, всемилостивая государыня, не нахожу, чтоб чрез сие пожалование деревень какой ущерб в доходах Вашего императорского величества учинился, или кому-нибудь какая обида от того последовала».
Когда умер граф Петр Шувалов, самый богатый сановник царствования Елизаветы Петровны, то его наследство оценивалось в астрономическую сумму 588 тысяч рублей. Но и этих денег не хватило, чтобы заплатить долги Шувалова, составлявшие 680 тысяч рублей. Вот что значит держать открытый стол и гнаться в роскоши карнавалов за государыней!
Французский язык, литература, театр Франции становятся в России образцом, далеко не безупречным нравам Версаля подражают — естественно, не обходилось при этом без обезьянничания и глупостей. Непременной фигурой в богатом доме становится французский гувернер и учитель. После того как спустя полтора десятилетия дипломатические отношения России и Франции возобновились, французские дипломаты, прибывшие в Петербург, были поражены количеством своих соотечественников, обосновавшихся в русской столице. Мессельер писал: «Нас осадила тьма французов всевозможных оттенков, которые, по большей части, побывавши в переделках у парижской полиции, явились заражать собою страны Севера. Мы были удивлены и огорчены, найдя, что у многих знатных господ живут беглецы, банкроты, развратники и немало женщин такого же рода, которые, по здешнему пристрастию к французам, занимались воспитанием детей значительных лиц; должно быть, что эти отверженцы нашего отечества расселились вплоть до Китая — я находил их везде. Господин посол (Лопиталь. — Е.А.) счел приличным предложить русскому министерству, чтоб оно приказало сделать исследование об их поведении и разбор им и самых безнравственных отправить морем по принадлежности. Когда предложение это было принято, то произошла значительная эмиграция, которая, без сомнения, затерялась в пустынях Татарии. Русская нация, кажется, приняла с благодарностью этот поступок, согласный со справедливостью и честью нашего отечества. Императрица узнала о нем с удовольствием и смеялась над теми, которые были обмануты этими негодяями». Как мы знаем из последующей истории, это было еще только начало. Долго еще русские помещики разыскивали хотя бы какого-нибудь французика или на худой конец немца для того, чтобы образовать своих Митрофанушек.