22 февраля 1756 года английский посланник Чарлз Уильямс внезапно попросил канцлера Бестужева принять его и объявил, что получил с курьером из Лондона текст только что заключенного англо-прусского трактата. Бестужев с изумлением выслушал текст этого документа. Он сразу понял, что произошло событие, из ряда вон выходящее. В трактате так говорилось о взаимных обязательствах двух государств: «1. Не токмо друг друга не атаковать, но паче каждому и союзников своих от нападения воздерживать. 2. Проходу чрез Германию и вступлению туда всяких чужестранных войск совокупно сопротивляться. 3. Возобновляются прежние между ими трактаты и обязательства». После этого канцлер вежливо спросил посланника: «Нет ли при том [трактате] еще каких особливых секретных артикулов?» Вопрос был вполне резонен — ни один важный дипломатический акт между державами не мог обходиться без секретных статей, в которых и заключался весь смысл соглашения. Уильямс отвечал, что есть один секретный пункт: действие договора распространяется только на Германию и не касается Голландии, «а в прочем наисильнейше уверял, что никакого более сепаратного артикула нет».
Опытный Бестужев не поверил англичанину. Он сразу же понял, что заключение англо-прусского трактата — это «дипломатическая бомба» огромной мощности, которая разрушит всю систему международных отношений в Европе и заставит Россию кардинально пересмотреть свои позиции. Дело в том, что соглашение уничтожало русско-английскую субсидную конвенцию от 19 сентября 1755 года о посылке русского корпуса через Германию на защиту владений английского короля в Ганновере. Ведь согласно это конвенции Россия в обмен на 500 тысяч фунтов выставляла в защиту Ганновера пятидесятипятитысячный корпус. Теперь эта конвенция утрачивала свою силу. Одновременно Лондонский договор Пруссии и Англии резко усиливал позицию Пруссии, которая стала получать денежную и иную поддержку из Британии.
Да и сам Бестужев оказался в весьма сложном положении. Высшие политические расчеты заставили Британию бросить своего давнего и преданного русского друга (вспомним кличку My friend), который теперь оставался без всякого политического кредита перед лицом своих врагов и без пенсиона перед лицом своих кредиторов.
В своем докладе императрице по поводу происшедших событий Бестужев был вынужден откровенно признать, что старая надежная система сдерживания «Ирода» — Фридриха II — с помощью русско-англо-австрийских союзов разом разрушилась: «Никто оспорить не может, что заключенный в Лондоне с королем Прусским трактат разрушает прямой вид здешней конвенции (то есть взлелеянной Бестужевым Петербургской субсидной русско-английской. — Е.А.), а именно атаковать короля Прусского общими силами, и что английское при сем случае поведение не похвально, а наименьше с прямой союзническою дружбою сходственно». Здесь эмоциональный канцлер почти не сдерживается и фактически обвиняет британцев в предательстве. Как бы то ни было, нужно было срочно вырабатывать какую-то новую модель внешней политики, контуры которой были неясны.
Вместе с известиями о смене политических приоритетов Англии, ранее державшейся подальше от авантюриста Фридриха, появились передаваемые многими русскими дипломатическими представителями слухи о том, что «якобы Венский двор потаенные с Франциею соглашения чинит». Эта «бомба» была посильнее первой. Речь шла о подрыве еще одной опоры русской внешней политики — союза с Австрией, так как отношения России и Франции были враждебны.
Кресло под бессменным канцлером закачалось. В этот момент Бестужев-Рюмин предпочел отстраниться от единоличного создания новой внешнеполитической концепции и не брать на себя ответственность за нее. Ранее такой властный и решительный, он не допускал в свою дипломатическую кухню даже тихого и безответного вице-канцлера Воронцова. Теперь же, видя крах своих построений, во время доклада государыне 3 марта 1756 года Бестужев заявил «о надобности и пользе для всевысочайшей Ее величества службы учредить некоторую особливую из доверенных персон комиссию, которая бы под единым руководством Ея императорского величества поручаемое ей отправляла». Главная цель комиссии — «трудиться о составлении такого генерального статского или систематического плана, которому бы прямо следуя, всё согласно служило к главному устремлению, а именно, чтоб короля Прусского до приобретения новой знатности не допустить, но паче силы его в умеренные пределы привести и одним словом неопасным уже его для здешней империи сделать». Императрица согласилась — не ей же самой решать такую головоломку. Указом государыни была создана Конференция при высочайшем дворе.
30 марта Конференция утвердила новую концепцию внешней политики России. Она строилась на том, чтобы «весьма удобьвозможными образы стараться о склонении Венского двора, чтоб он со своей стороны в одно время тож и равномерно учинил». Не упустить Австрию, не лишить себя последнего верного союзника — вот смысл нового плана. Второе, на этот раз принципиально новое направление русской политики, о котором заговорили на Конференции, состояло в попытке сближения с Францией, которую нужно было «приласкать» и «привести до того, чтоб она на сокращение сил короля Прусского спокойно смотрела и Венскому двору не препятствовала».
В Петербурге были весьма обеспокоены — англо-прусский союз с несомненностью означал, что война не за горами, что, скорее всего, столкновение с Фридрихом неизбежно. Поэтому на заседании Конференции решили «между тем и Польшу исподволь приуготовлять, чтоб она проходу здешних войск для атакования Пруссии не только не препятствовала, но паче охотно на то смотрела». Эти положения были объявлены основанием всех дальнейших предприятий, которые должны были «к тому простираться, чтоб, ослабя короля Пруского, сделать его для здешней стороны нестрашным и незаботным», то есть не приносящим заботы.
Семилетняя война (1756–1763), один из крупнейших вооруженных конфликтов XVIII века, была, по существу, общеевропейской войной. В конечном счете суть конфликта сводилась к ожесточенной борьбе имперских интересов за сферы влияния и господства в Европе и за ее пределами. Главной составляющей конфликта были англо-французские противоречия, возникшие задолго до 1756 года по поводу североамериканских колоний. Начало военных действий было положено нападением в июне 1754 года отряда молодого офицера Джорджа Вашингтона на французский форт Дюкен. В борьбу за территории, прежде всего Новой Франции — Канады, кроме французских и английских колонистов и дружественных каждой из сторон индейцев стали включаться регулярные войска, доставленные из Европы. Англо-французское соперничество обострилось и в Индии, где с 1746 года, когда французы захватили Мадрас — владение Британии, британцы организовали сопротивление и постепенно вытеснили соперника. Разгоралась и морская война в форме разрешенного пиратства — каперства, жертвами которого становились корабли государства-соперника. Особенно знаменит каперством был английский адмирал Боскавен, чьи корабли перехватили более трехсот французских судов.
Не менее острыми были англо-французские противоречия и в Европе. Только позиции сторон были иными, чем в Америке и Индии. Если там активность проявляли англичане, последовательно вытеснявшие своих соперников, то в Европе такую позицию занимали французы. «Король-солнце» Людовик XIV вел непрерывные завоевательные войны. Голландия, австрийские (ранее — испанские) Нидерланды и западная Германия стали сферой особых геополитических интересов и территориальных претензий Франции. В середине XVIII века опасения Англии относительно завоевательных намерений Франции возрастали по мере того, как ожесточались схватки с французами в Америке и Индии. В конце 1755 года французский посол покинул Лондон, а 10 января 1756 года (в России стоял еще декабрь 1755-го) был объявлен формальный разрыв мирных отношений между Францией и Англией. И вот спустя несколько дней после объявления войны последовало заключение англо-прусского трактата в Лондоне.
Этот трактат был вызван серьезным страхом Англии за Ганновер. Как уже говорилось выше, Ганновер играл роль ахиллесовой пяты Британии, поскольку ее король Георг II оставался курфюрстом Ганновера. Это княжество имело довольно слабую армию и плохо обороняемые границы. Субсидные конвенции России и Англии не очень успокаивали Лондон — пока русский живой щит дойдет до Северной Германии, там уже будут хозяйничать прыткие французы! Но еще опаснее казалось другое. По мере колоссального усиления Пруссии, начинавшей все более уверенно хозяйничать в Германии, русский корпус мог вообще не достичь Ганновера. Более того, при усилении военных столкновений французов с англичанами Пруссия могла сама реально угрожать Ганноверу, что и произошло в 1752 году. Принципы прусского короля были хорошо известны в столицах Европы: «Если вам нравится чужая провинция, и вы имеете достаточно сил, занимайте ее немедленно. Как только вы это совершите, всегда найдется достаточно юристов, которые докажут, что вы имеете все права на занятую территорию».
Учитывая все эти и многие другие обстоятельства, английский король прибегнул к известному принципу: если с бандитом нельзя справиться, надо с ним договориться. Упрощенно говоря, в этом и состоял смысл заключенного Лондонского (или Уайтхоллского) договора Англии и Пруссии. Согласно ему, не Россия, а Пруссия становилась гарантом безопасности Ганновера. От кого? Все понимали, что от французов. Поэтому договор в Лондоне означал разрыв Пруссии с ее союзником Францией (как помнит читатель, это происходило уже не в первый раз!) и, как следствие, вызывал серьезное беспокойство в Версале, ибо позиции Англии в Европе усиливались, а Франция, потеряв дружбу Фридриха, оказывалась в изоляции.
Перед надвигавшейся большой войной французская дипломатия не могла этого допустить. Она стала искать союзников среди своих старых врагов. Пожалуй, самым заклятым врагом Бурбонов многие столетия оставалась Австрия. Истоки многовекового конфликта Бурбонов и Габсбургов были даже глубже, чем англо-французские противоречия. Целые поколения людей в обеих странах выросли с представлениями о том, что Габсбурги или соответственно Бурбоны — злейшие враги их отечества. Война за австрийское наследство, в которой Франция выступала на стороне любого врага Австрии, — ярчайший пример этого неискоренимого антагонизма.
Но шли годы, а в международных отношениях нет ничего вечного. К середине XVIII века, особенно после проигранных Силезских войн, Вена также уже без ненависти поглядывала на Версаль. Дерзкий прусский король сильно потрепал австрийского черного орла, былую мощь империи восстановить оказалось невозможно. Резко усилившаяся Пруссия стала реально угрожать собственно австрийским владениям, не говоря уже о германских землях империи. Словом, с конца 1740-х годов в правительственных кругах Вены стали задумываться над перспективами австрийской политики и искать таких союзников в Западной Европе, которые могли бы помочь «окоротить» Фридриха. Инициаторами австро-французского сближения стали две весьма крупные личности — канцлер Кауниц и мадам Помпадур.
Обе эти персоны необыкновенно интересны для истории. Венцлав-Антуан-Доминик де Кауниц, граф Ридберг пришел во власть из родовитого дворянства. Он получил прекрасное образование в Вене, Германии и Голландии, много путешествовал по Европе, был посланником во Франции, а потом четверть века руководил дипломатическим ведомством Австрии. Это был прирожденный дипломат, прекрасный оратор и писатель, утонченный эстет, как и многие образованные люди того времени, помешанный на всем французском. Не зная отдыха, он работал на внешнеполитическом поприще, но находил время беседовать с умными людьми, слушать музыку, читать новинки французских писателей — властителей дум просвещенного европейского общества.
Вдовец Кауниц никогда не испытывал одиночества, потому что еще крепче французской литературы любил прекрасных и веселых венских дам. Они тоже тянулись к нему — большего петиметра, пожалуй, не было во всей Вене. Он изобрел какой-то невероятно красивый «струящийся парик» и по-особому готовил его для выхода в свет. Дело в том, что тогда было модно пудрить парики. Надев парик, Кауниц входил в особую комнату, в которую камердинер предварительно горстями вбрасывал пудру. Образовывалось молочное облако подобно тому, которое обычно висит на мукомольной мельнице. В комнате уже стояли в два ряда шесть лакеев, которые веерами начинали овевать медленно прохаживающегося взад-вперед канцлера. Когда он видел, что локоны парика достаточно хорошо опылены пудрой, то выходил из комнаты, переодевался и отправлялся на прием или бал, поражая знатоков и модников необычайной элегантностью прически и нарядов.
У канцлера были свои причуды, он слыл оригиналом: белье отсылал стирать только в Париж; всегда отходил ко сну ровно в 11 часов вечера, даже если у него в доме были гости (в том числе коронованные); выгонял из-за стола сильно надушенных дам. Подобно императрице Елизавете Петровне, Кауниц запрещал говорить при нем о смерти и болезнях. Он страшно боялся заболеть оспой и при чтении депеш избегал тех отрывков, где шла речь об этой весьма популярной в те времена болезни, уносившей куда больше людей, чем войны. Если кто-то умирал, секретарь произносил условную фразу: «Господина N нет дома». Когда скончался начальник канцелярии Кауница, то в ответ на вопрос канцлера об этом чиновнике секретарь сообщил, что господин начальник канцелярии «отложил перо». Когда же умер император Иосиф II, то даже эту новость канцлеру сообщили иносказательно — секретарь протянул бумагу и сказал, что «Его императорское величество бумаг более не подписывает».
Дома и в гостях Кауниц всегда ел только одно блюдо: курочку с рисом — и на официальные банкеты являлся со своим поваром и водой. Вода канцлеру была нужна для того, чтобы сразу после обеда, не выходя из-за стола, полоскать рот и чистить зубы. Он доставал зеркало и щетку и, к ужасу гостей и хозяев, делал это с тщанием, громко и весьма долго — не менее четверти часа. Лишь однажды французский посол сумел поставить бесцеремонного канцлера на место. Увидав после обеда приготовления Кауница, он встал из-за стола и громко сказал: «Господа! Прошу встать и покинуть стол, князь хочет остаться один». После этого Кауниц вообще перестал ходить на официальные обеды.
Мария-Терезия мирилась с причудами своего канцлера. Острый ум, великолепное знание международной конъюнктуры, уверенность и способность мыслить широко, оригинально и реалистично — всем этим не обладал ни один из ее сановников. Именно Кауницу было суждено стать нарушителем вековых традиций, инициатором австро-французского сближения. В 1750 году он был направлен посланником в Версаль, сблизился там с мадам Помпадур, достиг того, что ранее казалось нереальным — обмена любезностями и даже подарками между Марией-Терезией и фавориткой французского короля. Вернувшись в 1755 году в Вену и став канцлером, Кауниц продолжил линию на австро-французское сближение. Медленными шагами, с оглядкой и осторожностью, уже бывшие враги, но еще не друзья, Австрия и Франция двигались навстречу друг другу. Заключение Лондонского договора Англии и Пруссии резко подтолкнуло стороны к взаимным объятиям.
Особенно важную роль в этом сближении сыграла мадам Помпадур. Мнение, распространенное в литературе об этой женщине, — результат недоразумений и незнания ее подлинной жизни. Со времен Салтыкова-Щедрина Помпадур превратилась в нарицательный образ явно негативного свойства, символ самодурства. Даже в Большом энциклопедическом словаре 1997 года издания о ней сказано только, что она была фавориткой Людовика XV и что «оказывала влияние на государственные дела». Это выглядит так, как если бы о Григории Потемкине написали лишь: был любовником императрицы Екатерины II, известен потемкинскими деревнями и «оказывал влияние на государственные дела», забыв при этом о несомненных заслугах светлейшего в военном деле, строительстве Черноморского флота, многочисленных городов и всей грандиозной деятельности в Новороссии.
Между тем судьба этой худенькой женщины необыкновенна. Скажем для начала о существовании при французском дворе, по сути дела, официального титула — фаворитка короля. Женщина, обладавшая этим титулом, сразу же занимала высокое место при дворе и оказывала влияние на политику Франции по должности, ибо она пользовалась особым доверием короля. При этом она уже могла и не быть его любовницей (хотя с постели всё, как правило, и начиналось). В других странах институт фаворитов и фавориток существовал так же, как реальный, но формально не конституированный институт власти. Во Франции же он приобрел черты формального придворного чина. При дворе проводилась даже процедура представления фаворитки короля, и ее, в присутствии всех придворных, знакомили с королевой и дофином.
Жанна-Антуанетта Пуассон — так звали с детства Помпадур — поднялась к титулу фаворитки короля почти с самого низа тогдашнего общества. Ее дед — из крестьян, мать была замужем за человеком, который занимал малопочтенную должность поставщика армии, разумеется, проворовался и бежал от тюрьмы за границу. После этого мадам Пуассон перешла на содержание к более удачливому и богатому коллеге беглого мужа. С ранних лет девочка попала в хорошие руки учителей и воспитателей. Она получила прекрасное образование, которое позволяло Помпадур не просто сносно вести беседу в салоне, но и блистать там точными знаниями и тонким юмором. Эту «шлифовку» она продолжала всю свою довольно короткую жизнь — Помпадур умерла в 1764 году всего лишь сорока трех лет от роду. В ее библиотеке было огромное количество книг, она всегда интересовалась книжными новинками и много читала. Заметим, что творцы этих увлекательных новинок, вроде Вольтера, считали для себя за честь предстать перед элегантной и сведущей читательницей. Не будем говорить о корысти этой дружбы, ведь писатели посещали ее салон задолго до того, как эта женщина стала любовницей короля. Когда же Жанна стала фавориткой Людовика XV, в Версале появился удивительный очаг культуры, туда стали приезжать необыкновенные люди — писатели, философы, художники. Благодаря Помпадур труднопереносимый в обществе Вольтер был всегда неплохо устроен на какой-нибудь синекуре и никогда не бедствовал. Помпадур оказалась щедрой меценаткой, ее без ума любили деятели искусства и литературы. И всё это было необыкновенно для Версаля. Как известно, Людовик XV был весьма далек от интеллектуальной жизни, презирал философов, хотя не держал в руках ни одной из их книг. Его мир был бесконечно далек от мира Вольтера и энциклопедистов. Как писал один из биографов Людовика, казалось, что «кипение идей в Париже будто происходило на другой планете», а не в стране, которой управлял Людовик. Помпадур, к удивлению всех, сумела примирить две эти вселенные.
Кроме образованности, красоты, природной грации и изящества юная девушка еще с детских лет отличалась огромным честолюбием. В семье ее звали Ренетт — «Королевна». Можно много смеяться над разными пророчествами, но в девять лет гадалка предрекла девочке, что она будет властвовать. Одни воспринимают подобное пророчество как шутку, другие же видят в этом приоткрытый на долю секунды занавес будущего и смело устремляются претворять предсказание в жизнь. Так и произошло с Жанной Пуассон, вернее мадам д’Этиоль, ибо к этому времени девушка была выдана замуж за Шарля д’Этиоля, дворянина, человека богатого и доброго. Семья, в которой вскоре родилась дочь, летом жила в родовом замке, расположенном возле Версаля и как раз в тех местах, где часто охотился король. А мадам д’Этиоль больше всего на свете полюбила бывать на природе и прогуливаться в нарядной коляске или пешком. Одним словом, Жанна выследила короля на охоте, и тот ее заметил и запомнил.
Это было сделать нетрудно даже не потому, что король не пропускал ни одной юбки и к концу жизни, боясь сифилиса, перешел на девственниц, а потому, что в начале 1740-х годов мадам д’Этиоль была на редкость привлекательной женщиной. С удивительной гармонией она сочетала телесные прелести и совершенство души и ума. Прекрасные глаза, волнистые волосы, тонкий стан, нежный цвет лица, соблазнительные ямочки на розовых ланитах, живость, огонь, непошлое кокетство, французский шарм, особая дорогая простота и изящество в одежде — всё это было великолепной внешней оболочкой развитого интеллекта, подлинного изящества ума, доброты и остроумия. Как писал ее современник, «она была высока, в глазах светился огонь, ум и блеск, которого я никогда не видал у других женщин». Кроме того, она оказалась еще прекрасной певицей, обожала театр и вполне профессионально играла на любительской сцене заглавные роли.
Блестящие данные мадам д’Этиоль помогли ей завлечь короля в свои тенета. «Случайные» встречи на дорожках парка, на балах и маскарадах вскоре превратились в неслучайные, а после свиданий влюбленный король, как обыкновенный кавалер, провожал мадам д’Этиоль домой. Потом был «отчаянный» побег Антуанетты от ревнивого «мужа-тирана», слезы, дрожащий голосок, который просил о помощи и… безмерная доброта короля. Будем помнить, что в те времена супружеская верность была явлением уникальным. Любить своего супруга считалось признаком пошлости и мещанства. От женщины, в юности выданной замуж родителями по расчету, требовалось немногое — родить детей, чтобы продолжить род. После этого она получала почти неограниченную свободу, могла заводить любовников, естественно, соблюдая формальные приличия и не позволяя себе глумиться над принципами веры. Как о необыкновенном чуде рассказывали о жене влиятельного герцога Шуазеля, которая так любила мужа, что оказалась чуть ли не единственной женщиной Версаля с незапятнанной репутацией. Впрочем, вряд ли наша героиня смогла бы поселиться в Версале, если бы на ее счастье в это время довольно неожиданно не умерла прежняя фаворитка короля, герцогиня Шатору — особа злобная и ревнивая.
Как бы то ни было, после безуспешных попыток вернуть жену муж дал Антуанетте развод, сам отправился на сытную должность в Авиньон, а его бывшая супруга переселилась в Версаль. Ее уже обуяло желание властвовать над королем и королевством. Представление ее как фаворитки короля прошло 15 сентября 1745 года, королева Мария приняла новобранку с непроницаемым лицом. Та вела себя скромно, почтительно заверила королеву в своем глубоком уважении. Фаворитка показалась всем присутствующим особой безобидной, доброй, хорошо воспитанной и деликатной. Королева примирилась с неизбежным и осталась довольной. Впоследствии Помпадур так очаровала королеву Марию, что в 1756 году была включена в число придворных дам королевы — случай редкий.
Сам же король был без ума от своей любовницы и не покидал ее покоев. Чтобы покончить с прошлым Антуанетты, он подарил ей выморочный титул маркизы де Помпадур, с которым она и вошла в мировую историю. Отец же ее получил дворянство, что далось легко — для Помпадур ничего невозможного уже не было. Довольно скоро она поняла, почему так тяжела жизнь фавориток короля Людовика XV. Этот красавец и добряк был непостоянен, и от фавориток требовались огромные усилия, чтобы удерживать его внимание, непрестанно развлекать его. По своей природе король был слаб, подвержен чужому влиянию, он пустил на самотек все дела, его занимали только удовольствия, и он не терпел неисполнения своего каприза. Борьба за короля изматывала Помпадур. Все ее таланты уходили на то, чтобы казаться королю каждый раз новой, интересной и загадочной. С годами здоровье ее ослабло, ее мучили головные боли, хроническое переутомление, но усилием воли она преодолевала слабость и вновь выходила на версальскую сцену, чтобы нравиться королю. И так продолжалось двадцать лет. Хотя в начале 1750-х годов Помпадур совсем перестала интересовать короля как женщина, власть ее над ним была по-прежнему велика. Она оставалась для короля совершенно незаменимой, и он смотрел на мир глазами Помпадур. Ее влияние на государственные дела было огромно и разнообразно. Дипломатический представитель Федор Бехтеев в депеше из Парижа в 1757 году писал вице-канцлеру Воронцову: «Вся сила состоит в маркизе Помпадур по чрезмерной милости и доверенности к ней королевской. То бесспорно, что она имеет весьма проницательный и прехитрый разум. Она все меры приняла и неусыпно старается о сохранении своего кредита, для того в министерстве посадила таких людей, которые не токмо б ей преданы, но и знанием и умом своим ненравны были… Ее политика в том устремляется, чтоб не было первого министра или такого между статскими секретарями, который бы силу оного имел».
Действительно, в умении держать власть в своих руках, расставлять на ключевые места в управлении своих людей состояла сила Помпадур как государственного деятеля. Вообще, она всегда поддерживала выдвинутых ею людей, кем бы они ни были. Несмотря на утомительную придворную жизнь, она выполняла обязанности неофициального, но могущественного премьер-министра. Известно, что в разных странах у нее была собственная дипломатическая служба, которая действовала параллельно Министерству иностранных дел и поставляла ей тайную информацию по внешней политике. От ее власти зависела политика Франции, вся деятельность государственного аппарата. Федор Бехтеев в 1757 году с беспокойством писал Воронцову: «Госпожа Помпадурша уже больше четырех вторников как нас, чужестранных министров, до себя не допущает, что не знаю чему приписывать должно».
Именно Помпадур стала с французской стороны инициатором австро-французского союза. Для этого она сместила ведавшего иностранными делами государственного секретаря маркиза де Пюизье и поставила на это ключевое место своего протеже, который придерживался той точки зрения, что с Австрией нужно помириться. Аббат Берни, полностью зависимый от Помпадур, начал вести тайные переговоры с австрийским посланником графом Штаренбергом. За ходом этих переговоров Помпадур внимательно следила и координировала усилия дипломатов. Король разделял ее взгляды на проблему. Из всех государственных дел его, как и Елизавету Петровну, внешнеполитические дела волновали больше других сфер управления.
Неизвестно, как долго тянулись бы переговоры, если бы не пришли сенсационные известия из Лондона о заключении англо-прусской конвенции. Эта новость шокировала Версаль так же сильно, как Петербург и Вену. В австрийской столице восприняли происшедшее как непосредственную угрозу своей безопасности со стороны Фридриха. Кауниц стал торопить французов с заключением оборонительного трактата. 1 мая 1756 года был подписан Версальский договор о взаимной обороне. После Лондонского трактата это было уже второе событие, разрушившее старую систему международных отношений. Впоследствии историки назовут эти события «дипломатической революцией 1756 года».
Австрийцы, по-видимому, так перепугались, что стали сосредоточивать войска в Богемии и Моравии. И не зря: 18 августа 1756 года прусские войска без объявления войны вторглись в Саксонию, пленили саксонскую армию и опять, как во время Второй Силезской войны, выгнали польского короля Августа III из его наследственных владений в Польшу. В сентябре Фридрих нарушил австро-прусскую границу в Богемии, и 1 октября его войска под Лобозицем разбили армию австрийского фельдмаршала Броуна. Дрезден и Вена обратились за помощью к России. 1 сентября 1756 года Россия объявила войну Пруссии, а 31 декабря 1756 года примкнула к Версальскому договору. Ось Версаль — Вена — Петербург стала политической и военной реальностью.
Событие 31 декабря 1756 года было по тем временам не меньшей сенсацией, чем договор Австрии с Францией в Версале. Дело в том, что после высылки Шетарди русско-французские отношения оказались замороженными. Русский поверенный в делах покинул Париж в конце 1748 года, и с тех пор во Франции не было русских дипломатов. Франция последовательно придерживалась антирусской позиции, хлопотала о создании пресловутого «Восточного барьера» из Турции, Польши и Швеции, что очень не нравилось в Петербурге. Особенно сильны были позиции французов в Стамбуле и Стокгольме, а непрерывная борьба дипломатий России и Франции в Польше проходила с переменным успехом. Иначе говоря, предпосылок для русско-французского сближения не существовало. Забегая вперед, отмечу, что когда это сближение все-таки произошло, то русские дипломаты обиделись на своих французских коллег в Варшаве, Стамбуле и Стокгольме за то, что те продолжали вести себя так, будто Россия оставалась не их союзницей, но врагом. Из Парижа успокаивали Петербург тем, что нельзя же сразу развернуть огромную машину, которая десятилетия работала против России, нужно поменять людей, а этого разом не сделаешь.
Реакция французских дипломатов на перемену декораций вполне понятна — русско-французское сближение готовилось втайне от них, и подготовка проходила по неофициальным каналам. Более того, первые франко-русские контакты скрывали даже от Бестужева-Рюмина, чья антифранцузская позиция была столь яростной, что он не разрешал приезжать в Петербург ни одному французу. Поэтому восстановление отношений происходило посредством личной переписки короля Людовика XV и императрицы Елизаветы Петровны. Помогали налаживать отношения люди, далекие от дипломатии. Так, связь Воронцова с Францией поддерживал некто Мишель — владелец модного галантерейного магазина в Петербурге, полуфранцуз, кредитор вице-канцлера. Он часто ездил во Францию за товаром и заодно выполнял функции тайного дипломатического курьера. Были и другие посредники. Летом 1755 года в Петербург направили шевалье Маккензи Дугласа. Выбор для этой цели не француза, а англичанина был сделан умышленно — он вызывал меньше подозрений у людей канцлера. В инструкции от Дугласа требовалось «устанавливать полезные знакомства, необходимые для получения желаемой информации». Информация же была явно шпионского свойства, начиная от выяснения состояния флота и кончая проблемой Ивана Антоновича и настроениями простого народа. Дуглас должен был дать ответ и на главный вопрос — можно ли восстановить с Россией дипломатические отношения?
Миссию Дугласа окружала особая тайна, соблюдались законы чрезвычайной конспирации. Тут были и табакерки с двойным дном, и условный язык, которым он должен был писать письма, сообщая о своих успехах как о покупке русских мехов. «Соболем» в переписке обозначался Бестужев, «рысью» — Мария-Терезия. Дугласу предстояло, минуя Бестужева, добраться до Воронцова (о разногласиях Бестужева с его заместителем в Версале знали) и сообщить ему, что король Франции предлагает русской императрице тайную и прямую переписку, минуя дипломатические каналы. Упомянутый выше Мишель устроил Дугласу тайную встречу с вице-канцлером. И хотя тайный посланник не предъявил письменных полномочий, Воронцов поверил ему и сообщил о предложении короля Елизавете Петровне. Затем Дуглас вернулся в Париж, по дороге его догнало письмо Мишеля и самого Воронцова о том, что русская сторона готова продолжить тайные контакты с Францией.
В феврале 1756 года Дуглас был снова послан в Петербург для того, чтобы расширить тот дипломатический прорыв, который ему удалось совершить в 1755 году. Начались тайные переговоры с Воронцовым, который проникался все большим доверием к Дугласу. Наконец, 7 мая 1756 года Дуглас был приглашен к вице-канцлеру, и тот вручил ему официальный ответ от имени императрицы о ее благосклонном отношении к намерениям Людовика XV восстановить нормальные отношения с Россией.
О тайной миссии Дугласа не знали ни в Вене, ни в Берлине (как мы видим, несмотря на прусские пенсионы, Михаил Воронцов, когда нужно, умел держать язык за зубами). Не знал об этом даже сам Бестужев. А шпионы его имелись повсюду — на границе, в портах, в учреждениях, при дворе. Вся эта операция показала, насколько эффективна французская тайная дипломатия, называвшаяся «Le secret du Roi» — «Секрет короля». С тайной операцией в России связана известная легенда о шевалье д’Эоне. Согласно легенде, в свой первый приезд в Россию Дуглас привез с собой племянницу Лию де Бомон и, возвращаясь в Париж, оставил девушку на попечение друзей. Воронцов представил юное создание ко двору. Императрице, падкой до всего французского, девица понравилась. Вскоре она стала фрейлиной и жила в одной комнате с юной же графиней Екатериной Воронцовой (в замужестве — знаменитой княгиней Дашковой). И вдруг наступил ужасный момент: Лия заявила своей подруге Катеньке, а потом и императрице, что она вовсе не девица, а мужчина, сподвижник Дугласа, и что вся операция с переодеваниями нужна была только для того, чтобы проникнуть во дворец и сообщить государыне о страстном намерении Людовика XV восстановить отношения с Россией. Елизавета была в восторге от проделки ловкого француза и послала его в Париж с известием о том, что раскрывает свои объятия христианнейшему из королей.
Все это — выдумка, за исключением того, что во второй приезд в Россию в 1756 году Дугласа сопровождал секретарь шевалье д’Эон. Личность этого элегантного, субтильного господина, прекрасного юриста, писателя, отважного дуэлянта и воина не лишена некоторой экзотичности. Он действительно любил переодеваться в женское платье, и его безбородое румяное лицо, тонкий голос, грация и вкус делали его неотразимой «женщиной». Известно, что много лет спустя после возвращения из России он и умер в женском платье. Проведенная властями экспертиза показала, что шевалье был мужчиной. По-видимому, с этой страстью к переодеванию и перевоплощению и связана легенда о прекрасной Лии де Бомон.
Как всегда бывает, жизнь прозаичнее легенд — восстановление русско-французских отношений шло весьма тяжело. В надвигающейся войне обе стороны хотели добиться минимума — невмешательства партнера по переговорам в возможный конфликт на стороне противника. О взаимной любви и дружбе никто и не мечтал. Для контактов с французами в Париж был послан русский представитель, надворный советник Федор Бехтеев, доверенное лицо Воронцова. О подлинной цели миссии Бехтеева Бестужев также не знал — Бехтеев присылал ему малозначительные депеши, основную же и секретнейшую переписку он вел непосредственно с Воронцовым, а тот докладывал самой Елизавете. Она очень интересовалась депешами Бехтеева по двум причинам — и как государыня, и как кокетка. Не забудем, что Ф.Д.Бехтеев — тот самый дипломат, который упомянут выше как покупатель модных корсетов и чулок для государыни. К переговорам с французами в Петербурге довольно скоро подключился фаворит императрицы Иван Шувалов, который и стал главой «французской партии» при русском дворе. Бестужев досадовал, но сделать ничего не мог — могущественный и бескорыстный Шувалов был ему явно не по зубам.
Вообще, русско-французские отношения до середины XVIII века имели плохую предысторию. После посольства в 1680-х годах князя Якова Долгорукого, прославившегося непрерывными скандалами, Людовик XIV слышать не хотел о русских. Отношения восстановились спустя десятилетия, когда царь Петр в 1717 году посетил Париж и носил на руках короля-мальчика Людовика XV. Потом была борьба вокруг «Восточного барьера», потом начался скандал с высылкой Шетарди, следом опять наступил провал в отношениях и вот, наконец, Бехтеев появился в Париже. После долгого перерыва русские дипломаты знакомились с французами. Бехтеев писал Воронцову: «Я приметил, милостивый государь, что здешний двор и генерально французский народ готов все учтивости оказывать и уступать во всем, что никакого следствия иметь или примером впредь служить не может, но, как ни кажется ветрен французский народ, со всем тем, сколь скоро касается до сохранения или приобретения какого преимущества, то нет народа постояннее и твердее в том, как французской. Все персональные учтивости оказывать готов, но по характеру не более, как введенной обычай велит».
В отечественной историографии, особенно последних пяти десятков лет, Семилетняя война 1756–1763 годов представляется как борьба России против прусского милитаризма, против той опасности, которую нес народам Европы завоеватель Фридрих II. Идеи эти в той или иной степени находили подтверждение в докладах канцлера Бестужева-Рюмина, делавшего всё, чтобы представить политику Пруссии весьма опасной для России и русских интересов. И это было правдой, но не всей. Нужно говорить не просто о русских, а тем более национальных интересах, а именно об имперских интересах России, о далеко идущих планах экспансии и распространения влияния Петербурга на другие страны. В этом смысле Россия вела себя совершенно так же, как и другие империи-захватчики. Многие факты позволяют утверждать, что весной 1756 года в русских политических верхах вырабатывалась не просто программа помощи Австрии, подвергшейся агрессии «мироломного» прусского короля, но принципы наступательной, экспансионистской политики открытого вмешательства в германские дела. Эта политика ставила целью расширение влияния России в Германии и территориальные приобретения, которые и осуществились через полтора года в виде аннексии Восточной Пруссии.
Надо сказать, что пристальное внимание русских верхов к будущей наступательной войне относится уже к июлю 1755 года, когда Коллегия иностранных дел направила в Военную коллегию промеморию, дабы узнать, «сколько ныне регулярных и нерегулярных войск обретается» в Прибалтике, и можно ли рассчитывать на то, чтобы собрать и отправить в поход корпус в 50–60 тысяч человек. Военное ведомство бодро отвечало, что у России армия велика — 287 809 человек регулярных войск и 35 623 иррегулярных, кроме казаков и калмыков. Как показали последующие события, такие многочисленные войска существовали преимущественно на бумаге. В апреле 1756 года поступило распоряжение разворачивать армию для нападения на Пруссию. Около Риги, в Курляндии и по Западной Двине сосредоточили пехотные полки общей численностью 73 тысячи человек. Кавалерийские полки срочно доукомплектовывались и перебрасывались с Украины на Двину и в район Пскова. Донским казакам, калмыкам, казанским татарам и башкирам велено было срочно двигаться на запад и расположиться на линии западной границы от Чернигова до Смоленска. Общая численность регулярной армии составляла 92 тысячи, а с нерегулярными — 111 тысяч человек. С теми частями войск, которые предполагалось посадить на галеры для атаки и взятия крепости Мемель, а также оставить в резерве, русская армия «для атакования короля Прусского» составила 130 тысяч без 44 человек.
Из переписки русских и австрийских дипломатов видно, что Россия рвалась в бой уже в начале 1756 года, и австрийцам, ведшим переговоры о наступательном союзе с Францией, приходилось даже сдерживать императрицу Елизавету от немедленного нападения на Фридриха. Всё это представляется естественным для имперской политики того времени. Восточная Пруссия была для Петербурга лакомым куском. Клеймя и осуждая Фридриха за захват Силезии, Россия почти сразу же после оккупации Восточной Пруссии в 1757 году включила ее в состав империи, хотя никакого отношения к этим землям не имела. Когда позже наступила очередь Речи Посполитой, то Россия Екатерины II вошла в сговор с «Иродом» и совершила расчленение Польского государства в 1772 году, а потом повторила это дважды в конце XVIII века. В сговоре с Россией и Пруссией по разделу Польши и уничтожению польской государственности находилась и Австрия. И можно понять жестокую шутку Фридриха II, когда он сказал после раздела Польши: «Ну ладно. Нам с Екатериной, как разбойникам, не привыкать грешить, но что же скажет своему исповеднику столь благочестивая королева Венгерская?»
Но была и еще одна причина Семилетней войны, которая проистекала из личных отношений политических деятелей. Когда состоялся союз России, Австрии и Франции, то Фридрих II пошутил, что ему теперь придется воевать против трех нижних юбок, имея в виду Елизавету, Помпадур и Марию-Терезию. И это была одна из самых пристойных шуток, которые язвительный король отпускал по поводу союза трех европейских красавиц.
Шутки Фридриха были всегда остроумны, часто непристойны и непременно достигали ушей царственных и высокопоставленных особ, о которых он так резко высказывался. Опытный политик, Фридрих, однако, никогда не знал меры в своем остроумии и был из тех, кто ради красного словца не пожалеет и родного отца. Его остроты вызывали усмешку всей просвещенной Европы. Ярость государственных деятелей, припечатанных острым словцом короля, была велика, но бессильна.
Остроты приходили Фридриху на ум обычно за столом во время официального обеда, на балу, в театре, и он, не задумываясь ни на секунду, их высказывал. Когда в театре застопорился занавес и виднелись только ноги балерин и танцовщиков, он громко, так, чтобы слышал французский посланник, сказал: «Ну ни дать ни взять французское правительство: сплошные ноги и ни одной головы!» И это в то время, когда он был особенно заинтересован в дружбе с французским правительством!
Предметом непристойных шуток Фридриха многие годы служила Мария-Терезия. Он зло высмеивал ее и потешался над образцовой семейной жизнью плодовитой королевы Венгерской, подвергал сомнениям верность ее возлюбленного мужа, императора Франца I. Отпускал Фридрих II шутки и о самой Марии-Терезии, считая ее ханжой и лицемеркой, которая делает культ из приличий и сексуальных запретов. Все это, как писал биограф Фридриха, поддерживало Марию-Терезию «в состоянии белого каления».
Эти шутки над венской государыней-«бюргершей», не знавшей других мужчин, кроме своего бесцветного Франца, были бы понятны, если бы при этом король не издевался над женщинами совершенно другого склада — мадам Помпадур и Елизаветой Петровной. Их он называл шлюхами и грязно шутил о низком происхождении и постыдной безнравственности обеих. Это приводило только к одному — обе женщины пребывали в том же состоянии, что и Мария-Терезия. Согласно легенде, в 1760 году австрийский посол в Петербурге в беседе с императрицей Елизаветой Петровной выразил сомнение относительно верности России союзному антипрусскому договору — слишком уж затянулась война, слишком большие расходы обременяли бюджет. В ответ императрица совершенно серьезно заявила, что готова продать половину своих бриллиантов, лишь бы добить Фридриха II. Если Елизавета действительно сказала подобное, то велика же была ненависть, которую императрица питала к прусскому королю — ведь жертва, на которую она готова была пойти ради победы, просто невероятна для щеголихи, годами собиравшей роскошную коллекцию «камешков».
Некоторые историки считают, что причины такого эпатирующего поведения короля — в его нетрадиционной сексуальной ориентации. Так думали многие уже при его жизни. Другие видят в иррациональном отвращении Фридриха ко всем женщинам последствия мучивших его комплексов, тяжелого детства, о котором рассказано выше. Действительно, женщин Фридрих не любил. Но он не был одинок в своем суждении о прекрасной половине человечества как о низших существах, неспособных не только к управлению государством, но и вообще ко всякой сознательной деятельности. Так было принято в XVIII веке, да и в иные времена. В одном из своих проектов 1730 года о создании совета при императрице Анне Ионанновне В.Н.Татищев писал, что совет необходим, так как государыня «как есть персона женская, к таким многим трудам неудобна». И в этом усматривали не оскорбление государыни, а констатацию факта. Только самым выдающимся женщинам удавалось переломить подобное отношение, да и то только к себе лично. Наконец, важно заметить, что кроме культа галантности петиметров, дежурного волокитства за женщинами в тогдашнем обществе была распространена и другая модель поведения. Ее придерживались многие выдающиеся люди, вроде А.В.Суворова. Речь идет о демонстративном презрении к женщинам, ухаживать за которыми, любить которых — удел не воина, не работника, а бездельника и бесполезного для общества щеголя. Так считал и Фридрих.
Фридриху не повезло в браке, и, возможно, это действительно изменило его сексуальную ориентацию (что видно из многих фактов) и деформировало его отношение к женщинам. Принцесса Елизавета-Христина Брауншвейгская стала женой кронпринца Фридриха по выбору его деспотичного отца, о нравах которого уже знает читатель из предыдущего повествования. Невеста не понравилась Фридриху, но принц подчинился воле отца, сказав лишь: «Вот и еще одной несчастной принцессой будет больше!» Елизавета-Христина не смогла хотя бы на время привязать молодого мужа к себе, как это сделала Мария Лещинская, ставшая супругой Людовика XV. У Фридриха и его жены не нашлось ничего общего. Она была домовита, добра, покорна, но чрезвычайно глупа, малообразованна, мелочна. Хуже того, королева оказалась бесплодной. Фридрих отчаянно скучал с ней. В конечном счете такая жена не защитила достоинств прекрасной половины человечества в глазах своего юного мужа, и тот как-то мрачно пошутил: «У Соломона был сераль из тысячи жен, и ему все равно было мало. У меня же — только одна жена, но для меня и это слишком много!».
Как только Фридрих вступил на престол, он оставил жену, и та прожила всю жизнь в одиночестве, посылая супругу трогательные письма о своей преданности и любви, в искренности и полной бесполезности которых нет нужды сомневаться. Но король навсегда сохранил равнодушие не только к ней, но и ко всем другим женщинам. Общество интеллектуалов, философские беседы, концерты были для него во сто крат ценней женского общества, хотя порой он отдавал должное талантам и обаянию какой-нибудь заезжей итальянской актрисы. Все же остальное время короля занимала тяжкая война с «тремя юбками», которая выматывала все его душевные и физические силы. Поначалу, проведя две скоротечные и победоносные Силезские войны, он даже не предполагал, что новая война окажется для него такой тяжелой. Забегая вперед, скажем, что когда эта война, наконец, завершилась, люди не узнали своего короля. К нему, полному сил и дерзости инициатору общеевропейского конфликта 1756 года, в конце войны пришла преждевременная старость. Фридрих навсегда утратил все свое обаяние остряка и умницы, от его жизнелюбия не осталось и следа. Король, душа компании, стал теперь скучен. Время блестящих споров интеллектуалов за его столом закончилось, гости дремали под монотонный шум его скучных и высокопарных монологов. Как пишет биограф короля, после заключения мира в 1763 году король правил еще двадцать три года, но «жизнь его не представляет интереса, будто темное облако опустилось на него».
Когда же осенью 1756 года Фридрих получил известие о вступлении России в войну, он не очень заволновался. Во-первых, он считал, что русские, французы, австрийцы, как и другие его враги, никогда не договорятся между собой и антипрусская коалиция неизбежно распадется. Во-вторых, король верил в свой полководческий гений, он знал сокрушительную мощь своих войск и надеялся, что хорошо подготовленная армия фельдмаршала Левальда, прикрывавшая Восточную Пруссию, непременно побьет русских, как только они сунутся на землю анклава.
Как это часто бывало в нашей истории, власть объявила войну, а армия к ней не подготовилась. Кое-как могли начать поход размещенные в Лифляндии, Псковской и Новгородской губерниях полки, которые и раньше, согласно англо-русским конвенциям, готовились для «субсидных» походов на Рейн. Эти войска насчитывали максимум 40–50 тысяч человек. Остальные же полки стояли по всей России, и их военная подготовка была плохой. Лишь летом 1755 года, на пороге войны, Военная коллегия установила, что некомплект в полевой армии составлял не менее одной десятой части солдат. Рекрутский набор 1755 года решить проблему также не мог — в полки поступали необученные и не приспособленные к тяжелым походам новобранцы.
Плачевным оказалось и положение кавалерии. Главной бедой ее в течение всего XVIII века было отсутствие в России хороших конных заводов. Власти ограничивались тем, что пригоняли из Поволжья табуны степных лошадей, которые удивляли всех в Германии своей мелкопородностью. Немецкий мемуарист писал о русских войсках в Германии: «В телегах у них лошади до того мелкие, что их принимают за собак». Эти слова в устах немца не должны казаться особенно обидным преувеличением (точнее, преуменьшением). Возможно, вид русских упряжных лошадей напомнил немецкому наблюдателю привычную картину на улицах северогерманских и голландских городов, когда маленькие тележки для перевозки овощей, воды и мелких грузов тащили одна-две мощные дворовые собаки.
Особенно нуждалась в породистых статных конях тяжелая кавалерия — кирасиры. Плохо обстояло дело и с боевой выучкой кавалеристов. Занятые заготовкой сена и выпасом лошадей, драгуны подолгу не садились на коней, мало занимались вольтижировкой в манеже, не отрабатывали приемы ведения индивидуального и коллективного кавалерийского боя. Поэтому самой боеспособной и подготовленной частью русской кавалерии оказывались казаки — настоящие удальцы и смельчаки. Под стать им были калмыки, башкиры и татары, которые не нуждались ни в чем — лишь бы не мешали грабить окрестных жителей.
Но и казаки, и башкиры, как великолепная легкая конница, не привыкшая действовать в строю, хороши были лишь для диверсий, налетов, охранения бивуаков, разведки. Кстати, потом, во время войны, немцев потрясало зрелище переплывающих Шпрее или Одер неоседланных татарских лошадей, за гривы которых держались абсолютно голые ездоки с одними лишь луками за спиной и кривыми саблями; казалось, что возвращаются времена Атиллы и гуннов. Но при этом казаки не выдерживали натиска тяжелой кавалерии пруссаков. Не случайно в Гросс-Егерсдорфском сражении 1757 года русская кавалерия была сразу же опрокинута кавалерией генерала Финкенштейна и лишь мужество пехотинцев спасло положение.
Пехота была подготовлена лучше. При Елизавете уделяли особое внимание гренадерам. В гренадеры брали самых подготовленных и физически крепких солдат, их выделяли из рот и сводили в отдельные привилегированные подразделения. В 1753 году в каждом батальоне была одна гренадерская и четыре обычные мушкетерские роты. Чуть позже были сформированы отдельные гренадерские полки — ударная сила русской пехоты. Наблюдатели отмечали, что в гренадеры брали людей только сильных и высоких. В боях Семилетней войны гренадеры показали себя с наилучшей стороны. Содержали гренадер, естественно, лучше, чем обыкновенных мушкетеров и, как это часто бывало, за счет последних. В гренадерских соединениях реже случался и обычный для армии некомплект — о пополнении гренадерских полков особо заботилось начальство.
В целом русская армия не воевала уже четырнадцать лет — срок по тем временам огромный. У солдат, офицеров и даже генералов не было боевого опыта.
Сразу же после объявления войны главнокомандующим армией был назначен пятидесятичетырехлетний Степан Федорович Апраксин. Он служил в Преображенском полку, воевал в Русско-турецкой войне 1735–1739 годов и закончил ее генерал-майором. Однако военную карьеру Апраксина предопределили не его военные подвиги, а родство: он был сыном известного петровского генерал-адмирала Ф.М.Апраксина и зятем канцлера Г.И.Головкина. Ближайшими друзьями Апраксина были Шуваловы, принимали его и Разумовские, а также Бестужев-Рюмин. Апраксин умел угодить всем и слыл за человека пронырливого, склонного к интриганству. В 1746 году он стал генерал-аншефом, а в 1756 году — генерал-фельдмаршалом. Он не был талантлив как полководец, но императрице не приходилось выбирать: старые военачальники либо умерли, либо пребывали в отставке. Кроме Апраксина в России были еще три фельдмаршала — один другого хуже. А.Г.Разумовский не служил даже фендриком (свежеиспеченным офицером) и получил высший чин лишь по большой любви к нему императрицы Елизаветы. Князь Н.Ю.Трубецкой был таким же фельдмаршалом, как раньше боярином. Последний чин ему почему-то дал Петр Великий, когда Боярской думы не существовало уже лет двадцать. Наконец, последний кандидат в главнокомандующие — А.Б.Бутурлин — также не имел опыта командования войсками и был полной бездарностью в военном отношении. Не побеспокоилась Елизавета заранее, как это делал некогда ее отец, и о найме на русскую службу талантливых иностранных генералов. Словом, опыта пришлось набираться в ходе сражений, не щадя людей.
Перед походом императрица приободрила Апраксина наградой — собольей шубой и серебряным сервизом в несколько пудов. Получив инструкцию о ведении войны, Апраксин в октябре 1756 года отбыл в Ригу, поближе к театру военных действий. Как отмечал военный историк Д.М.Масловский, Апраксин, еще до отъезда, как полководец допустил «капитальную ошибку… заключавшуюся в принятии инструкции, выполнить которую он не мог». Инструкцию составлял канцлер Бестужев-Рюмин, полки никогда не водивший. Это была, скорее, дипломатическая инструкция, которая предписывала во всех случаях… ждать из Петербурга новых инструкций. От армии, пересекшей границу империи, требовалось, чтобы она «обширностью своего положения и готовностию к походу такой вид казала, что все равно, прямо ли на Пруссию или влево чрез всю Польшу в Силезию маршировать» (то есть на помощь австрийцам). Бестужев-Рюмин полагал, что, увидев это грандиозное выдвижение русских богатырей, Фридрих II начнет метаться в панике, не зная, куда же пойдут эти непобедимые русские. Тем самым, полагал хитроумный канцлер, «королю Прусскому сугубая диверзия сделана будет».
Одновременно Бестужев предписывал Апраксину не только стоять, но «непрестанно такой вид казать», что «скоро и далее маршировать будет». «Нужда в том настоит крайняя, — отмечалось в инструкции, — дабы атакованных наших союзников ободрять, короля Прусского в большой страх и тревогу приводить и наипаче всему свету показать, что не в словах только одних состояли твердость и мужество, которые мы учиненными… инструкциями оказали».
Противоречие заключалось в том, что Апраксину до весны 1757 года запрещалось вступать в бой, ибо не признавалось «за удобно всею нашею команде армии действовать противу Пруссии или какой город атаковать». И тут же отмечалось: «Ежели б вы удобный случай усмотрели какой-либо знатный поиск над войсками его (Фридриха. — Е.А.) надежно учинить или какою крепостию овладеть, то мы не сумневаемся, что вы оного никогда из рук не упустите… Но всякое сумнительное, а особливо противу превосходящих сил сражение, сколько можно, всегда избегаемо быть имеет». Как резюмирует этот важный документ Д.М.Масловский, «в общем выводе по инструкции, данной Апраксину, русской армии следовало в одно и то же время и идти, и стоять на месте, и брать крепости (какие-то), и не отдаляться от границы. Одно только строго определено: обо всем рапортовать и ждать наставительных указов».
Инструкция отражала мышление Бестужева — скорее интригана, чем крупного государственного деятеля, который поставил бы перед полководцем простые и ясные военные задачи и тем самым взял политическую ответственность за исход всего дела на себя. Не таков был Бестужев. Согласно его инструкции, вся политическая и военная ответственность тяжким грузом ложилась на плечи Апраксина, который по мере приближения рокового часа начала боевых действий постепенно терял мужество. Насколько он был готов к войне, видно из того, что в поход полководец захватил и подаренный сервиз, и множество других предметов роскоши. За ним ехал огромный обоз с припасами, мебелью, слугами. Последних, в том числе лакеев, было 150 человек. В личном обозе фельдмаршала насчитывалось 250 лошадей. Однако вскоре выяснилось, что карты театра военных действий он забыл в Петербурге. Одновременно Апраксин писал панические письма сановникам в столице и всячески пытался оттянуть начало похода. Ивана Шувалова он просил «при случае Ее императорскому величеству внушить, чтобы со столь рановременным и по суровости времени и стуже более вредительным, нежели полезным, походом не [следует] спешить».
Словом, Апраксину удалось отсрочить осеннее выступление армии. Но настала весна 1757 года, и фельдмаршалу все же пришлось покинуть уютную Ригу. К этому времени подоспела новая инструкция, где было ясно сказано, что топтаться на границе более не следует и нужно двинуться в Восточную Пруссию, ставя задачу занятия ее двух главных городов — Мемеля и Кенигсберга.
Начало выступления затянулось до мая — ждали, когда подсохнут дороги. Дорогу же в Восточную Пруссию выбрали кружную: через Польшу, на Ковно. Теоретики из Петербурга не решились высадить десант в Восточной Пруссии — со времен Петра Великого, который десантировал огромные массы войск на побережье Швеции, прошло много времени, и никто уже не знал, как это делается, да и боялись решиться на такое сложное предприятие. Вдоль Балтики двинулся только особый осадный корпус генерала В.В.Фермора к Мемелю — важному порту и морской крепости, прикрывавшей Восточную Пруссию со стороны Куршского залива. До Ковно основная армия добралась 7 июня. Шли долго и тяжело — полки волокли огромные обозы. Тысячи фур и телег растягивались на десятки верст, скапливались в дефиле и на переправах. Забегая вперед, отметим, что огромный обоз и вообще медленное движение оказались характерны для русской армии в Семилетнюю войну, и это, при всех ее достоинствах, резко снижало возможности армии, вело к потере темпа наступления и инициативы.
Сам Апраксин делал всё, чтобы замедлить и без того небыстрое движение. Он обращался по малейшим вопросам в Петербург и ждал ответа. Сохранившиеся письма Апраксина говорят, что он больше заботился о собственном комфорте, чем о боеспособности армии. Но даже не это было главным препятствием к быстрому продвижению войск. Чуткий к придворным переменам царедворец, Апраксин поддерживал переписку с Бестужевым и с великой княгиней Екатериной Алексеевной. Обе эти персоны тогда состояли в заговоре, планировали переворот в случае смерти Елизаветы, здоровье которой осенью 1756 года ухудшилось. Зная о пропрусских симпатиях будущего императора Петра III Федоровича, Апраксин боялся сделать неосторожный шаг и сломать всю свою карьеру. Но его медлительность стала, наконец, настолько очевидной, что заговорщики испугались и принялись поторапливать Апраксина — уж очень он затянул переход прусско-польской границы.
В письме от 15 июля 1757 года Бестужев писал, что государыня «с великим неудовольствием отзываться изволила, что ваше превосходительство так долго… мешкает». Еще через три дня он повторил, что по Петербургу идут упорные слухи и шутки, «кои даже до того простираются, что награждение обещают, кто бы российскую пропавшую армию нашел».
Войти в прусские пределы Апраксин решился только в середине июля, когда стало известно, что Фермор, после непродолжительной бомбардировки с суши и моря, вынудил коменданта Мемеля сдать крепость. Гарнизон численностью 800 человек не мог устоять против осадного корпуса в 16 тысяч. Армия Апраксина также превосходила армию фельдмаршала Г.Левальда (50 тысяч против 30 тысяч прусских солдат). И хотя прусский военачальник располагал все же значительными силами и временем, он оказался достоин своего мешкотного противника — так же, как Апраксин, колебался, медлил и тянул. Первый месяц ушел на осторожное маневрирование противников, которые не решались напасть друг на друга. Апраксин пытался обойти расположенные по реке Прегель прусские войска, чтобы выйти прямо к Кенигсбергу с юго-востока. Не желая быть отрезанным от столицы Восточной Пруссии, Левальд отступил и занял хорошую позицию у деревни Гросс-Егерсдорф.
Апраксин же, полагая, что он уже обошел Левальда и что впереди пруссаков нет, двинулся к городу Алленбургу, не позаботившись даже выслать вперед разведку. Рано утром 19 августа 1757 года, выйдя по дороге на опушку леса у деревни Гросс-Егерсдорф, русские передовые части внезапно увидели всю прусскую армию, построенную в боевом порядке. В тот же момент кавалерия принца Голштинского нанесла стремительный удар по выходящим в походном порядке русским войскам. Однако 2-й Московский полк, попавший под главный удар, сумел перестроиться, выстоял и отбил прусскую атаку. Ситуация была почти катастрофическая — войска, обозы забили узкую дорогу к опушке леса, пруссаки своим огнем и атаками не давали справиться с этой пробкой. Но все же генералу В.А.Лопухину удалось вывести в поле четыре полка пехоты, которые стали строиться слева и справа от потрепанного, но держащего оборону 2-го Московского полка. В этот момент в атаку двинулись основные силы прусской инфантерии. У нее была инициатива, перевес в силах на узком направлении атаки. Пруссаки сумели потеснить войска Лопухина и охватили правый фланг русских позиций. Потери русских были огромны, сам генерал Лопухин, смертельно раненный, попал в плен, но солдаты отбили его у противника. Полки Лопухина не удержали позицию и начали отступать к лесу, обрекая себя на поражение.
И тут впервые ярко блеснул полководческий гений более известного до этого кутежами и похождениями генерал-майора Петра Румянцева. С четырьмя полками он, бросив обоз на дороге, «продрался через лес» и внезапно ударил во фланг прусской пехоте. Атака была яростная и результативная — пруссаки отступили. Повторная атака Левальда также не принесла успеха. Вскоре он дал приказ об отступлении. Поле боя осталось за русскими. По принятому тогда обычаю это означало победу. И хотя потери русской армии вдвое превосходили потери пруссаков, армия сохранила силы, и путь на Кенигсберг был открыт.
Но Апраксин, который в битве не участвовал, тем не менее не спешил двинуться по дороге на Кенигсберг. Некоторое время, как бы по инерции, он двигался по задуманному ранее пути на Алленбург, продолжая уже ставший ненужным обходной маневр. Достигнув Алленбурга 24 августа, Апраксин устроил военный совет, который постановил отказаться от движения на Кенигсберг и предписал отступать на Тильзит. Апраксин объяснял необходимость отступления тем, что армия утомлена, многие ранены, а продовольствия не хватает. К Тильзиту войска отступали в полном порядке, но уже затем, после 18 сентября, движение армии стало поспешным и больше напоминало бегство.
Позорное отступление после победы оказалось для всех полной неожиданностью, «чему, — как писал А.Т.Болотов, — сначала никто, и даже самые неприятели наши не хотели верить». 14 октября 1757 года М.И.Воронцов писал Бестужеву о «странном и предосудительном поступке» главнокомандующего Апраксина, который «ко двору Ее императорского величества чрез пятнадцать дней по поданном полном известии о воздержанной над прусским войском победе ничего не писал, и мы здесь ни малейшей ведомости о продолжении военных операций в Пруссии в получении не имели покамест, к крайнему сокрушению и против всякого чаяния, наконец от фельдмаршала получили неприятное известие, что славная наша армия, за недостатком в провианте и фураже, вместо ожидаемых прогрессов, без указу возвращается… будучи непрестанно преследуема и якобы прогоняема прусскими командами» и что «для прикрытия стыда» было объявлено: армия начала отступление по именному указу императрицы.
На самом деле Елизавета была в ярости от бездарных действий Апраксина, опозорившего ее армию и поставившего Россию в дурацкое положение в глазах союзников, которые вскоре узнали, что после бегства русских Фридрих настолько уверился в безопасности Восточной Пруссии, что даже перебросил армию Левальда в Померанию, где к этому времени высадились союзные Австрии и Франции шведские войска. Апраксина отозвали от армии. В конце 1757 года он был арестован и посажен в тюрьму, где и умер в 1758 году.
В чем же причина такого поспешного бегства армии Апраксина? Некоторые считали, что главнокомандующий, который вел постоянную переписку с Бестужевым-Рюминым, получил известие о внезапном и очень тяжелом припадке болезни, который обрушился на Елизавету в Царском Селе 8 сентября 1757 года. Поэтому, боясь гнева будущего монарха Петра III, благоволившего пруссакам, Апраксин обратился в постыдное бегство из Восточной Пруссии. Однако это не так. Действительно, Апраксин внимательно следил за придворной конъюнктурой, но напрямую это не связано с отступлением армии. Уже 27 августа, то есть задолго до получения известий о припадке императрицы, на военном совете было постановлено отступить, отойти к Тильзиту. В донесении Конференции при высочайшем дворе Апраксин писал, почему он решился на такой шаг: «Воинское искусство не в том одном состоит, чтоб баталию дать и выиграть, далее за неприятелем гнаться, но наставливает о следствиях часто переменяющихся обстоятельств более рассуждать, всякую предвидимую гибель благовременно отвращать и о целости войска неусыпное попечение иметь».
Д.М.Масловский в своей книге о русской армии в Семилетней войне детально разобрал сложившуюся в Восточной Пруссии ситуацию и пришел к выводу, что отступление армии Апраксина было неизбежным и необходимым. Общие потери ее составили 12 тысяч человек, причем 80 % из них — это умершие от болезней и только 20 % погибли в сражении и стычках с пруссаками. Естественно, вина лежит на главнокомандующем. Это он не позаботился о снабжении и содержании своих войск. Как и каждый военачальник, он испытывал страшное бремя ответственности за «целость войска» (вспомним Петра Великого, отводившего армию из Польши в 1707–1709 годах, или Кутузова после Бородина в 1812 году). Но, как известно, похвальная забота о сохранении армии не есть самоцель командующего, да и по потерям 1757 года видно, как мало заботился он именно о «целости войска» во время похода.
Думается, что действия Апраксина и поддержавшего его военного совета объяснимы боязнью поражения, неуверенностью в исходе сражения под стенами Кенигсберга. Первое в истории столкновение русских войск с армией Фридриха II хотя и закончилось победой русских, но не внушило им уверенности — так сильны показались необстрелянным русским генералам прошедшие горнило нескольких тяжелых войн прусские войска. Поэтому Апраксин и решился отступать, и в этом его поддержали все генералы. Переломить такие настроения сразу было невозможно, и лишь пот и кровь, пролитые в последующих сражениях с пруссаками, излечили русскую армию от комплекса неполноценности.
А так ли уж сильны были прусские войска? Да, можно без преувеличения утверждать, что в середине XVIII века прусский король Фридрих II командовал самой сильной армией в мире. Мало того, что она имела огромный опыт военных действий, вся ее система обучения, содержания, снабжения приближалась к идеалам теоретиков господствовавшей тогда линейной тактики ведения войны. Стратегия и тактика прусского короля были значительно совершенней, чем в других армиях Европы. Нравился Фридрих или не нравился как личность, но во многих странах стали перенимать его военные приемы и военную организацию. Одни копировали формальную сторону, обращали внимание в основном на шагистику и муштру (без которых, строго говоря, из крестьянина или люмпена солдата сделать было невозможно), другие улавливали сущность военной системы гениального полководца, ценили удивительное сочетание выучки и инициативы его войск, затверженных принципов и неординарности их применения на поле боя, поражались великому искусству короля-полководца использовать местность, быстротекущее время для достижения победы. Многие сражения Фридриха сразу же входили в учебники тактики, а к каждому его слову на военную тему прислушивались в штабах многих армий, и не зря — опыт его был бесценен. Он был одним из тех редких полководцев, которые одерживали блестящие победы над численно превосходящим противником.
Можно только удивляться, как в таких тяжелых условиях в бедной Пруссии возникла такая совершенная армия. Она комплектовалась наполовину из неуклюжих прусских крестьян, а наполовину из разноплеменного сброда, завербованного обманом и силой вездесущими прусскими вербовщиками. Главным источником ее мощи была необыкновенно строгая дисциплина. В «Наставлении о военном искусстве», ставшем во многих странах учебным пособием для офицеров, Фридрих начинает именно с дисциплины: «Важное дело состоит в том, чтоб пресечь побег». Далее следует объяснение: «Некоторые из наших генералов думают, что человек — вещь невеликая и что лишение одного человека не сделает упадка во всем войске, но что в сем случае о других войсках рассуждать должно, то оное совсем для наших войск не касается». Фридрих пишет, что поскольку прусская армия строится на двухлетнем тщательном обучении каждого солдата принятым в прусском войске приемам, то утрата только одного солдата нанесет ущерб всему войску, ибо снизит его боевое качество.
Как уже сказано выше, Фридрих вообще глубоко презирал человечество. И к солдату он не испытывал теплых чувств. Солдат для него был лишь винтиком огромной военной машины. Фридрих полагал, что относиться к простому народу, мужикам, солдатам с теплотой нельзя — иначе они тотчас сядут на шею, увидят в этом проявление слабости, реальную возможность обмануть командира, хозяина. В этом он не был одинок. Как известно, победитель Наполеона при Ватерлоо герцог Веллингтон гнал своих героев в бой словами: «Вперед, негодяи, грязные подонки! Смелей, сукины дети!» и потом писал о своем солдате: «Нельзя ему выразить свое удовольствие, иначе он в следующий раз выразит тебе неудовольствие».
Но при этом, как и Веллингтон, Фридрих прекрасно понимал, что полководец и вообще командир не может быть бессмысленно жестоким. Король сурово наказывал за вину, но и награждал за подвиг, он заботился о здоровье и настроении солдата. Таких потерь от болезней, как в армии Апраксина, у Фридриха просто быть не могло. В первых строках его «Наставления» говорится, что солдат «должно содержать во всегдашней строгости, беречь с крайним попечением и чтоб они имели гораздо лучшее пропитание, нежели все прочие европейские войска». Солдат — винтик, но он должен быть хорошо смазан! Подобного положения не было ни в одном из наставлений полководцев других стран.
Порой Фридрих отпускал вожжи железной дисциплины, чтобы его подчиненные на время освободились от жесткого психологического пресса и могли вволю погулять или пограбить. Так делали многие великие знатоки солдатских масс. Вспоминается знаменитый мореплаватель Джеймс Кук — сторонник суровейшей дисциплины на своих кораблях. Несколько раз в году, особенно на Рождество, на два-три дня он позволял всему экипажу расслабиться. В те дни на борту перепивались все, и только один трезвый командор сутки напролет держал штурвал корабля. Таким же был и Фридрих.
Словом, дисциплина должна обеспечить целостность войска, предупредить дезертирство. Поэтому король-полководец предусматривал все: возле леса лагерь не разбивать, регулярно пересчитывать солдат в палатках, направлять разъезды гусар вокруг лагеря, во ржи держать почти непрерывную цепь егерей, за водой идти только строем с офицерами, по ночам не маршировать, в дефиле, когда нарушается строй, офицерам при входе и выходе из узкого места вести наблюдение, об отступлении солдатам не говорить, а «сие сделать, — читаем в его «Наставлении», — под видом, который бы солдатам делал удовольствие». И вновь повторение: командирам наблюдать, «дабы войско ни в чем недостатка не имело, ни в хлебе, ни в мясе, ни в вине, соломе (на ней спали. — Е.А.) и в прочем». И еще. Если в роте умножались побеги, то Фридрих требовал главного: «Тотчас изыскивать причины, дабы узнать, получает ли солдат свое жалованье и прочее ему положенное исправно, и не капитан ли его в том виновен?»
Фридрих был гением дисциплины, которую он понимал гораздо глубже, чем его критики — историки, обвинявшие короля в пристрастии к бессмысленной муштре, палочной дисциплине и мелочности. Мелочей в военном деле для него вообще не было. Своей жизнью Фридрих-полководец показал, что психология людей в военном мундире — важнейшее дело. Он требовал рвения от каждого офицера и генерала. «Большая часть армии, — писал он в «Наставлении», — состоит из людей беспечных. Когда генерал за ними беспрестанно не смотрит, то сия искусная и совершенная махина совсем скоро испортится… и для того надлежит привыкать к беспрестанным трудам, и те, которые сие делают, увидят из собственного искусства, что сие необходимо и что ежедневно находятся непорядки, пресечения достойные, которые не видят только одни те, кои не стараются их наблюдать». Отсюда прямой путь к победе, такой генерал выше всех своих противников: «Генерал, который у других народов за отважного почитается, делает у нас только то, чего обыкновенные правила требуют. Он может на все отважиться, и все предпринимать, что возможно исполнить людям».
Фридрих, как и его отец, питал слабость к высоким солдатам. Эти богатыри как бы символизировали сокрушительную мощь прусских вооруженных сил. Впрочем, и в других армиях такие солдаты ценились, но в прусской армии любовь к великанам стала истинной манией. У короля было два батальона великанов общей численностью 1200 человек. Их называли «потсдамские великаны» или, по цвету специальной формы, «синие пруссаки». Отец Фридриха даже пытался вывести особую породу великанов — каждый высокий мужчина, согласно суровому указу короля, мог жениться только на высокой женщине. Однако не будем обольщаться относительно роста великанов. Так, для основных полков Фридрих требовал, чтобы солдаты первой шеренги были не ниже 5 футов и 8 дюймов (170,6 см), во второй шеренге 5 футов и 6 дюймов (165,4 см). Для нас такой рост считается средним и даже низким. Однако будем учитывать общую низкорослость населения в XVIII веке, которое страдало от постоянного недоедания, частых неурожаев, отсутствия витаминов.
Добиться выполнения указа короля о пополнении армии великанами было непросто. Их добывали разными, порой нечестными путями. Чтобы наладить дружбу с отцом Фридриха, Фридрихом-Вильгельмом I, и тем самым заключить союз с Пруссией и, в частности, получить Янтарную комнату, Петр Великий подарил прусскому королю несколько десятков высокорослых солдат, причем, как видно из сохранившегося списка, это были в основном украинцы.
Техника обучения солдата — дело необыкновенно тонкое, и Фридрих им владел в совершенстве. Обучение состояло из нескольких элементов: хождение в ногу строем, церемониальный и походный марш, ружейные приемы, боевое движение и стрельба залпами, четкое исполнение правил караульной службы, субординация и отдавание чести. Сделать из гражданского человека солдата всегда непросто. Нужна ласка и требовательность, сочувствие и суровое наказание за неподчинение. «Во время учения, — пишет Фридрих, — никого нельзя ни бить, ни толкать, ни ругать… солдат обучается терпением и методичностью, но не побоями». Но как только командир видит, что солдат пускается в резонерство, не хочет делать то, что ему велят, жульничает, то раздумывать не надо — следует всыпать палок, «но в меру». В армии Фридриха муштра никогда не была самоцелью, жестокой забавой, игрой в живых солдатиков. Она — лишь средство достижения необходимой в линейной тактике согласованности действий масс людей. Военный историк Г.Дельбрюк писал об армии Фридриха: «Капитан, который вымуштровал своих людей так, что рота в любой момент соответственными движениями откликалась на его команду, мог рассчитывать и на то, что по его приказу она пойдет и в неприятельский огонь, при этом на точности движения рот построены были те технические эволюции, которые давали победу полкам Фридриха».
Столь же взыскательно относился король и к офицерам. Армия Фридриха отличалась единообразным составом офицерства. Конная полиция налетала на помещичьи дома, и мальчиков-дворян, под вой матерей, увозили в кадетские корпуса, где из них с помощью дисциплины делали настоящих мужчин, то есть офицеров. Выученный и вымуштрованный офицер не имел права на ошибку в бою. Биограф кавалерийского генерала Зейдлица пишет, что в победном для пруссаков сражении против французов при Росбахе (ноябрь 1757 года) произошел характерный для прусской армии случай. При развороте во фронт шедшей на полном карьере кавалерии под командиром одного из эскадронов лейб-кирасир замялась лошадь, «от того эскадрон стеснился, но порядок был мгновенно восстановлен, однако Зейдлиц это заметил. В полноте чувства начальника и будучи сам для всех образцом, [он] скачет ко фронту и со словами «Убирайтесь к черту!» отгоняет назад онемевшего ротмистра, который после сего никогда более не являлся к полку».
Цель дисциплины — растворить личность в массе, точнее — в тактической единице, лишить идущего навстречу ядрам и пулям солдата страха смерти. Как писал Фридрих, «наши войска столь превосходны и ловки, что они строятся в боевой порядок во мгновение ока, они почти никогда не могут быть застигнуты врасплох неприятелем, так как их движения очень быстры и проворны… Враги говорят, что когда приходится стоять перед нашей пехотой, то чувствуешь себя как перед разверстой пастью ада. Если вы хотите, чтобы наша пехота повела штыковую атаку без выстрела — какая же пехота лучше ее твердою поступью, не колеблясь, пойдет на противника? Где вы найдете большую выдержку в минуту величайшей опасности? А если нужно сделать захождение плечом, чтобы ударить неприятеля во фланг, то этот маневр выполняется мгновенно и завершается без малейшего труда».
Конечно, многое в этом описании — правда, но правда и то, что поле боя — не гладкий плац, и такую армию, как прусская, все же побеждали, и не раз. У пруссаков были свои слабости, о которых король предпочитал умалчивать. Военный историк Ганс Дельбрюк писал: «Чем лучше становилась дисциплина и чем больше на нее можно было полагаться, тем меньше цены стали придавать доброй воле и другим моральным качествам рекрута». Эти черты вырабатывались четкостью, виртуозностью строевых учений, «которые в своем развитии зашли так далеко, что на солдата стали смотреть как на сменяемую часть машины и соответственно с ним обращаться». Опыт Семилетней войны и других войн показал, что с помощью дисциплины можно было добиться многого, но не всего. Вымуштрованные войска прекрасно шли в атаку, но плохо держали оборону. Подавленный дисциплиной солдат не был стойким в индивидуальном бою, и как только строй, сплоченный дисциплиной, под воздействием отважного противника распадался, бегство сплоченной массы строя становилось неизбежным.
Вернемся, однако, к русской армии, переживавшей в конце 1757 года позор бегства после победы. Начиная новую кампанию 1758 года, новый, назначенный вместо Апраксина главнокомандующий генерал-аншеф Виллим Фермор привел в порядок расстроенные части армии и, воспользовавшись отсутствием войск противника в Восточной Пруссии, без боя занял весь анклав, включая и Кенигсберг. Вступление русских войск в прусские города производило необычайное впечатление на немецких бюргеров. Как пишет очевидец пастор Теге, «их появление изумило мирных граждан Мариенвердера, привыкших к спокойствию и тишине. Сидеть покойно в креслах и читать известия о войне — совсем не то, что очутиться лицом к лицу с войною. Несколько тысяч казаков и калмыков с длинными бородами, суровым взглядом, невиданным вооружением, луками, стрелами, пиками, проходили по улице. Вид их был страшен и вместе — величествен. Они тихо и в порядке прошли город и разместились по деревням». Войскам был дан особый приказ не чинить тех привычных насилий над жителями, которыми обычно сопровождался проход русских войск через Польшу. Армия вступала не в провинцию неприятеля, а в будущую часть Российской империи — так смотрели из Петербурга на Восточную Пруссию.
Это произошло в самом начале января 1758 года, и такой новогодний подарок внушал в Петербурге оптимизм относительно исхода будущей летней кампании против Пруссии. Правда, в ноябре 1757 года Фридрих одержал две блестящие победы: при Росбахе он разгромил французов и германские имперские войска, а при Лейтене — австрийцев. Под Росбахом король имел против тридцатидевятитысячной армии противника 22 тысячи своих войск, а при Лейтене — против 60 тысяч австрийцев маршала Дауна у него было всего 40 тысяч. Тем не менее, несмотря на такое превосходство противника, победа осталась за ним.
Летом 1758 года Фридриху приходилось большей частью заниматься австрийцами, которые оказали ему упорное сопротивление в Силезии, причем маршал Даун — «гений окапывания» — ни разу не дал пруссакам применить свои грозные тактические приемы и не позволил Фридриху ввязать себя в сражение на открытом поле боя, где пруссаки были традиционно сильнее австрийцев. Так столкнулись две философии войны: Фридрих хотел поставить все на карту и победить, а Даун, наоборот, хотел одержать победу, не рискуя.
К этому времени русские войска, медленно продвигаясь, вступили в Бранденбург и даже осадили Кюстрин — важную крепость на пути в Берлин. Внимательно наблюдавший за действиями Фермора Фридрих решил, что пора заняться и русскими. Он стремительно двинулся из Силезии, переправился на правый берег Одера под Франкфуртом, отрезал от основных сил русских группировку генерала Румянцева, который тщетно поджидал переправы пруссаков в другом месте, и у деревни Цорндорф обошел русскую армию с тыла. Этот маневр Фридриха был вовремя замечен, и русская армия, сделав дружный поворот кругом, изготовилась к бою.
Очевидец сражения пастор Теге оставил удивительно тонкое описание томительных часов и минут, предшествовавших столкновению армий. Он, пруссак из Мариенвердера, был взят в русское войско, в котором не хватало пасторов — ведь среди офицеров находилось немало протестантов. Теге исполнял свой долг, оказавшись в стане русских.
Вот как говорит он о ночи перед битвой в русском лагере на поле у Цорндорфа: «Самая красивая полночь, которую я когда-либо запомню, блистала над нами. Но зрелище чистого неба и ясных звезд не могло меня успокоить, я был полон страха и ожидания. Можно ли меня упрекнуть в этом?.. Что-то здесь будет завтра, в этот час? — думал я. Останусь ли я жив или нет? Но сотни людей, которых я знал, и многие друзья мои погибнут наверное или, может быть, в мучениях, они будут молить Бога о смерти… Но вот подошел ко мне офицер и сказал растроганным голосом: «Господин пастор! Я и многие мои товарищи желают теперь из ваших рук приобщиться Святых Тайн. Завтра, может быть, нас не будет в живых, и мы хотим примириться с Богом». Взволнованный до глубины души, я поспешил приступить к Таинству. Обоз был уложен, палатки не было, и я приобщил их под открытым небом, а барабан служил мне жертвенником. Над нами расстилалось [синее] небо, начинавшее светлеть от приближения дня… Молча расстались со мною офицеры; я принял их завещания, дорогие вещи и многих-многих из них видел в последний раз. Они пошли умирать, напутствуемые моим благословением. Ослабев от сильного душевного волнения, я крепко заснул, пока солдаты наши не разбудили меня криками: «Пруссак идет!» Солнце уже ярко светило, мы вскочили на лошадей и с высоты холма я увидел приближающееся к нам прусское войско; оружие его блистало на солнце; зрелище было страшное. Но я был отвлечен от него на несколько мгновений. Протопоп, окруженный попами и множеством слуг с хоругвями, ехал верхом… и благословлял войско, каждый солдат после благословения вынимал из-за пояса кожаную манерку, пил из нее и громко кричал «Ура!», готовый встретить неприятеля. Никогда не забуду я тихого величественного приближения прусского войска. Я желал бы, чтобы читатель мог живо представить себе ту прекрасную, но страшную минуту, когда прусский строй вдруг развернулся в длинную кривую линию боевого порядка… До нас долетал страшный бой прусских барабанов, но музыки еще не было слышно. Когда же пруссаки стали подходить ближе, то мы услышали звуки гобоев, игравших известный гимн «Ich bin ja, Herr, in deiner Macht» («Господи, я во власти Твоей!»). Ни слова о том, что я тогда чувствовал; но я думаю, никому не покажется странным, если я скажу, что эта музыка впоследствии, в течение моей долгой жизни, всегда возбуждала во мне самую сильную горесть. Пока неприятель приближался шумно и торжественно, русские стояли так неподвижно и тихо, что, казалось, живой души не было между ними. Но вот раздался гром прусских пушек, и я отъехал внутрь четырехугольника, в свое углубление».
Здесь нужно сделать отступление и сказать несколько слов о европейской войне XVIII века. Она была кровавой, но не жестокой. Ядра, бомбы, картечь и пули делали из стоящих на открытом поле батальонов кровавое месиво, выдирали в сплошном строю солдат чудовищные зияющие провалы. Страшны были мучения умирающих людей и коней на поле боя. Широко известное «гусарство», возмущавшие обывателей кутежи воинов можно понимать как прощание гусар с жизнью, ибо каждый из них, как только раздавалась команда «Сабли наголо!», был уже смертником и шансов выйти живым из боя почти не имел.
Слепы были ядра и пули, но не люди. Войны XVIII века отличались более гуманным отношением воюющих друг к другу, чем это было раньше — в эпоху религиозных войн — или позже, когда революционная и контрреволюционная идеология, националистические доктрины стали превращать людей в зверей, делать из общих детей Марса заклятых врагов, способных в бою перегрызть друг другу глотки. При всей карикатурности изображения войны в знаменитом французском фильме «Фанфан-Тюльпан» в нем лучше, чем в иных исторических романах, передано то непривычно легкое для нас отношение к войне, которое характерно для общества XVIII века.
Эта война не была тотальна, не охватывала всей толщи народа, не меняла его привычной жизни. Австрийские войска могли терпеть одно поражение за другим, но Вена дышала музыкой и весельем — война шла далеко, и на ней умирали люди, для которых военное дело являлось профессией. Поэтому война не считалась, как позже, несчастьем. Она была нужна солдату, который хотел трофеев, юному корнету, который жаждал славы, засидевшемуся в ротных капитану, ожидавшему нового чина. Генерал же примеривал к себе мундир фельдмаршала. И все хотели обогатиться. В условиях медленно развивающейся экономики с преимущественно аграрным строем только война давала возможность быстро нажить состояние, привезти домой побольше богатства. Многие европейские дворянские состояния стали результатом удачных военных походов, а вовсе не следствием приносящей ничтожные доходы эксплуатации крестьян, о которой так часто вспоминали советские историки.
Трофеи и грабежи — вот истинная цель войны для профессионалов той эпохи по всей Европе. Для всех офицеров разных наций, составлявших некое европейское космополитическое сообщество, война была ремеслом, и они уважали таких же, как они, профессионалов на другой стороне поля боя. Мог наступить день, когда вчерашние противники оказывались под одним знаменем. Только в те времена были возможны вежливые поклоны командиров сблизившихся шеренг. Они, подчас знакомые по прежней службе, вежливо уступали друг другу право первого залпа, благо от ружейной стрельбы толку тогда было мало. Только в те времена могли отпускать пленных офицеров под честное дворянское слово, что они не будут воевать за противника до конца войны. Пленным часто предлагалось пойти на службу к вчерашнему противнику, сменить знамя. После пленения саксонской армии в начале Семилетней войны целые ее роты включались в прусское войско, и пленные солдаты даже не успевали сменить свои красные мундиры на прусские зеленые. Это особенно характерно для офицеров-немцев. Они добровольно шли на службу короля, который стал настоящим кумиром для Германии.
Не было зверского ожесточения к неприятелю и среди солдат. Пограбить противника каждый был рад, но ведь это были трофеи. Потом наступало умиротворение. Генерал Петр Панин писал брату Никите о победном для русских Пальцигском сражении 1759 года, что раненых пруссаков наши «своим хлебом и водою, в коей сами великую нужду тогда имели… снабжали». Пастор Теге воспроизводит обычную для тех времен сценку: «Передо мною шел, опираясь на костыль, высокий прусский гренадер с простреленной ногой. Он нес под мышкою большой хлеб и ел его с аппетитом. Один из русских (пленных. — Е.А.) солдат с завистью поглядел на него и, прищелкивая языком, произнес, как умел, по-немецки: “Братец пруссак, мне очень есть хочется!” Гренадер важно остановился, достал из кармана ножик, отрезал русскому половину хлеба и с достоинством сказал: “Ты, может быть, такой же молодец, как и я!” Из леса выходили голодные русские солдаты и сдавались в плен, где их кормили». Но я забежал вперед — сцена, описанная Теге, произошла уже после окончания битвы при Цорндорфе. Мы же вернемся к ее началу.
Итак, битва началась обстрелом прусской артиллерией правого фланга русских, а затем прусская пехота перешла в наступление. Атака пруссаками русских позиций была проведена в соответствии с принципами так называемого косого боевого порядка, блестяще испытанного Фридрихом против австрийцев при Лейтене. Суть его состояла в том, чтобы не вести наступление лоб в лоб всеми силами, а, сосредоточив на одном из своих крыльев превосходящие силы, ударить противника по одному из его флангов и достичь там перевеса. Фридрих не открыл в этом Америки. Как писал Дельбрюк, «сама идея была проста и очень стара, трудно было осуществить ее. Ибо сделать одно крыло сильнее другого — дело простое. Но когда противник это заметит, он или сделает то же самое или, со своей стороны, атакует более слабое крыло наступающего. Действенность приобретает косой боевой порядок лишь тогда, когда удастся охватить своим наступательным крылом крыло противника». В этой ситуации и противник не будет стоять сложа руки, он начнет разворачиваться поперек захода войск противника в свой фланг. Поэтому наступающим, во-первых, нужно стремительно перебросить свои превосходящие силы на атакуемое направление и, во-вторых, одновременно связать действия противника в его центре и другом фланге, что достигалось опережающим ударом и перевесом сил на одном из флангов. Дам слово специалисту: «Я склонен формулировать дело таким образом: косой боевой порядок представляет собой такую форму сражения, решаемого на одном крыле, при которой вся боевая линия образует единый, возможно менее и даже вовсе не прерывающийся фронт. С сражением, решаемым на одном крыле, оно имеет ту общую черту, что одно из крыльев выдвигается вперед, а другое задерживается, причем атакующее крыло усиливается и стремится, по возможности, охватить неприятельский фронт с фланга и даже с тыла».
Вот тут-то и срабатывала феноменальная подготовка прусской армии, когда ее полки и эскадроны быстро и слаженно перемещались по полю сражения, и противник Фридриха напоминал шахматиста, которому владеющий инициативой партнер своим мощным наступлением на одном из флангов не позволяет уравновесить положение. И тогда все ходы этого шахматиста — вынужденные, они только оборонительные. Но риск у наступающих огромен, захваченная инициатива еще не есть победа.
Фридрих, сосредоточив на своем левом фланге 23 тысячи солдат против 17 тысяч у Фермора (при том, что русская армия имела общее численное превосходство), отдал приказ наступать авангарду генерала Мантейфеля (восемь батальонов) на правый фланг русских. По-видимому, это и видел с холма пастор Теге. Мантейфеля в этом наступлении должен был поддержать генерал Каниц, 20 батальонов которого, без интервалов, побатальонно, уступами, должны были ударить по русскому флангу и смять его. Но при движении Каница следом за авангардом его батальоны натолкнулись на горящую деревню Цорндорф и отклонились вправо от авангарда. Атаки охватывающим русский правый фланг уступом не получилось — возник разрыв в прусском фронте. Увидев это, Фермор, получивший, благодаря отставанию Каница, превосходство на своем правом фланге, ударил по Мантейфелю. Русская пехота успешно атаковала пруссаков и потеснила их авангард и даже некоторые из подошедших батальонов Каница.
Но Фермор недооценил противника. На левом фланге Фридриха скрытно сосредоточилась вся кавалерия под командой генерала Зейдлица. Он терпеливо ждал своего часа, отмахиваясь от указов короля выступать. В очередной раз король прислал адъютанта со словами, что Зейдлиц отвечает головой за сражение, на что генерал ответил, что после сражения его голова в распоряжении короля, но сейчас он хотел бы применить ее наилучшим образом на пользу службы. И когда русские пехотинцы, преследуя Мантейфеля, обнажили свой фланг, Зейдлиц силами сорока шести эскадронов нанес сокрушительный удар по русским войскам…
Читатель может представить себе эту картину, если он познакомится с Зейдлицем и его кавалерией. Фридрих Вильгельм барон фон Зейдлиц был настоящей легендой прусской армии. Великолепный наездник, отчаянный рубака, он слыл фанатиком службы. Ничего, кроме армии, для него не существовало. До старости он служил солдатам образцом для подражания. Чего только стоит его молодечество — промчаться на коне сквозь быстро вращающиеся крылья ветряной мельницы или выстрелить из пистолета на скаку по торчащей в земле курительной трубке, раз за разом отбивая у нее по небольшому кусочку.
Вот как описывает биограф его методу подготовки кавалериста. Прибывших в полк новобранцев сразу же сажали на невыезженных лошадей и, погоняя арапниками, отдавали на произвол судьбы. Если седок ломал себе шею или получал травму, о нем забывали. Того же, кто выдерживал это родео, ожидало обучение по правилам. «Из этого в скором времени оказывалось следствием, что весь полк, в особенности лейб-эскадрон, состоял из отличнейших, отважных ездоков. Каждый рядовой, умея ценить себя, имел наружность и осанку офицерскую». Щегольству, бодрой воинственной осанке придавалось особое значение. Как известно, офицеры ходили в лосинах. Было модно носить их обтянутыми так, как ныне надевают свое трико танцовщики балета. Лосины намачивали, с трудом влезали в них, а затем слуги кавалерийского модника подвешивали его за лосины к потолку. Так, в течение нескольких часов он, под действием силы тяжести, сползал в свои штаны, достигая тем самым нужной красоты облегания.
Потери личного состава при методах Зейдлица были велики, но он с этим не считался — по его мнению, шею ломали только неумехи, которым все равно сломает шею противник, но с ущербом для Пруссии. Он любил рассказывать, как его учил первый командир, некий маркграф Фридрих-Вильгельм. Они выезжали в поле в коляске, потом кучер и форейтор слезали, бросали поводья и стегали лошадей. Четверка лошадей мчалась во весь опор, коляска ломалась или опрокидывалась. Этой-то минуты и ждали стоявшие на ступеньках отважный маркграф и его юный адъютант — они были обязаны спасаться «отважным скачком, в чем и заключалась слава».
Прошедшего испытание и не сломавшего шею новобранца учили вначале всем строевым приемам пехотинца, прививали черты настоящего воина. Зейдлиц писал: «Повторяю напоминание, чтоб господа офицеры приложили возможное старание к искоренению из солдата крестьянских приемов, внушая в него как можно более честолюбия и напоминая ему, что рейтар может быть совершенным солдатом только тогда, когда вне строя и в отсутствие офицеров он будет иметь вид благопристойного, порядочного человека». Владение конем, стрельба из седла, как и умение зарядить оружие на полном скаку, — все это доводилось до автоматизма, и в итоге «весь полк, рядовые и офицеры, ездили однообразно, с одинаковою правильностью, быстро, ловко, с величайшей смелостию и отважностию. Одиночные всадники, равно как и целые эскадроны, должны были всегда сохранять совершенную власть над собою, ежемгновенно и во время самого пылкого движения повиноваться каждому мановению начальника, ежемгновенно уметь то дать полную свободу лошади, то обуздать ее пылкость».
Здоровая лошадь, по указу короля, не должна была более двух дней стоять в конюшне без движения; верховой езде и вольтижировке уделялось особое внимание. Зейдлиц требовал, чтобы «конь и всадник составляли одно [целое], чтобы неровности земли исчезали и в пылу быстрого движения господствовала обдуманная ловкость. Обучить лошадь по всем правилам искусства, укротить самую резвую и владеть самою пылкою — это было обязанностью каждого простого гусара. Надлежало перескакивать чрез глубокие рвы, чрез высокие заборы, надобно было скакать в кустарниках, плыть через воду, все это производилось неутомимо, невзирая на препятствия и повреждения».
По принятым Фридрихом уставам, атака начиналась за 1800 шагов до противника. Кавалерия разгонялась и последний участок проходила карьером. Команду для этого давал сам скачущий впереди своих молодцов Зейдлиц — он, на глазах тысяч своих всадников, поднимал высоко над головой свою трубку, и это означало сигнал атаки «Марш-марш!». Это была страшная для противника атака. Эскадроны шли без интервалов, сомкнутым строем, стремя к стремени, колено к колену. Только человек с крепкими нервами мог выдержать эту атаку: от бешеного топота тысяч копыт содрогалась и гудела земля, и на тебя неумолимо и стремительно, все ускоряясь и ускоряясь, мчался высокий черный вал, готовый смять и растоптать на своем пути все живое…
Перед лицом такой устрашающей атаки Зейдлица русские гренадеры не дрогнули. Они не успели построиться в каре — оборонительные боевые квадраты, а лишь успели встать кучками спина к спине и мужественно приняли на себя удар конницы Зейдлица. Как пишет его биограф Ф.Энзе, «возникло настоящее кровавое побоище, где пехота и кавалерия, смешавшись, сражались холодным железом со всеми порывами озлобления, не давая и не принимая пощады». Сбить и погнать русских пехотинцев не удалось. Сила прусского удара ослабла, и Зейдлиц отвел расстроенные эскадроны.
С этого момента Фермор бросил войска и покинул командный пункт — вероятно, он считал, что сражение безнадежно проиграно. Однако русские полки, несмотря на серьезные потери и панику части солдат, начавших разбивать бочки с вином и грабить полковые кассы, удержали позиции. К вечеру сражение стало по всему фронту стихать. Фридрих приказал своим потрепанным полкам отойти.
Никогда в истории России Нового времени потери русских войск не были так велики: они составили половину личного состава, причем убито было больше, чем ранено, — 13 000 из 22 600 человек. Это говорит о страшной кровопролитности и ожесточенности сражения, ведь обычное соотношение убитых и раненых — один к трем. Страшно пострадал генеральский корпус: из 21 русского генерала 5 были взяты в плен, 10 убиты. В строю остались только шесть генералов! Неприятелю досталось 85 русских пушек, 11 знамен, войсковая казна.
Но и потери пруссаков были велики — свыше 11 тысяч человек. Поэтому наутро следующего дня Фридрих не воспрепятствовал отходу русских с залитого кровью и заваленного тысячами людских и конских трупов поля беспримерно жестокой битвы. Построившись двумя походными колоннами, между которыми разместили раненых, 26 трофейных пушек и 10 знамен, русская армия, растянувшись на 7 верст, несколько часов шла перед позициями пруссаков, но великий полководец так и не решился атаковать ее, отдавая должное мужеству несломленного противника.
Битва под Цорндорфом не была победой русских — поле битвы осталось за Фридрихом II, но и не стала их поражением. Елизавета по достоинству оценила происшедшее: посредине вражеской страны, вдали от России, в кровопролитнейшем сражении с величайшим тогда полководцем, русская армия сумела проявить «дух мужества и твердости» и выстоять. Это, как говорилось в рескрипте императрицы, «суть такие великие дела, которые всему свету останутся в вечной памяти к славе нашего оружия». Ныне, спустя два с половиной столетия, нет оснований думать иначе.
Фермор отступил от Цорндорфа, беспрепятственно соединился с корпусом Румянцева и двинулся в Померанию, где долго и бесплодно маневрировал, избегая сражений с армией генерала Дона. Затем, не совершив больше ничего важного, он ушел с армией на зимние квартиры и тем решил свою судьбу — его уволили от командования. На место Фермора назначили генерала Петра Семеновича Салтыкова. Этого генерала в армии не знали — назначен он был из украинской ландмилиции и оставлял странное впечатление. Как вспоминал Андрей Болотов, видевший Салтыкова в Кенигсберге, это был «старичок седенький, маленький, простенький, в белом ландмилицком кафтане, без всяких дальних украшений и без всяких пышностей, ходил он по улицам и не имел за собой более двух или трех человек в последствии. Привыкнувшим к пышностям и великолепиям в командирах, чудно нам сие и удивительно казалось, и мы не понимали, как такому простенькому и по всему видимому ничего не значащему старичку можно было быть главным командиром столь великой армии, какова была наша, и предводительствовать ею против такого короля, который удивлял всю Европу своим мужеством, храбростью, проворством и знанием военного искусства. Он казался нам сущей курочкой, и никто не только надеждою ласкаться, но и мыслить того не отваживался, чтоб мог он учинить что-нибудь важное». Однако Болотов и его друзья — молодые офицеры, пренебрежительно смотревшие на «курочку», — глубоко ошиблись.
Салтыков принял армию и повел ее в Германию. Две прошедшие кампании сделали для армии больше, чем десять лет учений под Петербургом. Появился омытый кровью боевой опыт. В указах Конференции при высочайшем дворе, которая ранее стремилась проконтролировать малейшие передвижения войск и требовала отчета о каждом дне кампании, появились иные, обращенные к командующему, слова: «Избегайте таких резолюций, какие во всех держанных в нынешнюю компанию военных советах были принимаемы, а именно с прибавлением ко всякой резолюции слов: “…если время, обстоятельства и неприятельские движения допустят”. Подобные резолюции показывают только нерешительность. Прямое искусство генерала состоит в принятии таких мер, которым бы ни время, ни обстоятельства, ни движения неприятельские препятствовать не могли».
Конечно, в ходе войны в армии проявились многие недостатки, неразбериха и глупости. Как и всегда, в тылу царило воровство. Но тем не менее, несмотря на огромные потери русской армии, ресурсы ее были неисчерпаемы, а воинский опыт и мастерство солдат и офицеров непрерывно совершенствовались, и потому русские войска все увереннее и увереннее шли к конечной победе в войне. Елизаветинские полководцы и дипломаты сумели внести необходимые коррективы в политику и тактику.
Перемены не заставили себя ждать. Войска стали маневреннее, проходили за кампанию около тысячи верст, улучшилась система снабжения. Энергичный П.И.Шувалов за короткое время сумел перевооружить артиллерию пушками усовершенствованного образца — единорогами, более легкими и скорострельными, чем прежние. В организации артиллерии произошли коренные изменения, были созданы специальные части прикрытия артиллерии, солдаты которых были обучены пушкарскому делу и могли заменить выбывших с поля боя артиллеристов.
Общая цель, которую поставили перед Салтыковым в кампании 1759 года, состояла в том, чтобы двигаться в Силезию, соединиться с австрийской армией Дауна и вести совместные действия против Фридриха. Последний преследовал иную цель — не дать русским и австрийцам соединиться. Вначале командовавший прусскими войсками генерал Ведель пытался маневрами оттеснить Салтыкова от Одера, через который лежал прямой путь для соединения с австрийцами. Но это не удалось — русские медленно продвигались к своей цели. Тогда им был дан бой. Ведель, имея значительно меньшие, чем Салтыков, войска (27 тысяч у пруссаков и 40 тысяч у русских при 284 орудиях), 12 июля при деревне Пальциг стремительно атаковал русскую армию как с фронта, так и с фланга. Все эти атаки, исполненные в лучших традициях прусской армии, потерпели неудачу — русские устояли, а затем обратили неприятеля, потерявшего более четырех тысяч человек, в бегство. Как писал Петр Панин, «атаки его (противника. — Е.А.) были самые смелые, наступление наипорядочное, и производил их одну после другой пять, не взирая на то, что храбростию и преудивительнейшим постоянством, терпением и послушанием наших войск он всегда с великим уроном и расстройкою отбит был». Это была нежданная, воодушевляющая победа!
21 июля русская армия заняла Франкфурт-на-Одере, где и соединилась с двадцатитысячной армией австрийского генерала Лаудона, самого талантливого из генералов Марии-Терезии. Лаудона послал навстречу русским фельдмаршал Даун. Салтыков не успел решить, что ему делать дальше, как вдруг получил известие о приближении армии самого короля Фридриха. Зная «скоропостижного» Фридриха, который мог стремительно перебрасывать свои войска с места на место, Салтыков приказал своей армии и австрийцам занять оборонительные позиции на правом берегу Одера, напротив Франкфурта, у деревни Кунерсдорф, название которой вошло потом во все учебники военной истории. Удивительна судьба таких знаменитых деревенек, о которых никто не знал, пока по их улицам не потекли потоки крови! Лев Толстой в «Войне и мире» гениально уловил эту великую безвестность и отразил то, что называется историзмом. Перед Бородинской битвой офицеры говорят о какой-то деревне с названием вроде «Бурдино». Они никак не могут ее вспомнить без карты — а через несколько дней о Бородине знала вся Европа. Так и Кунерсдорф, у которого 1 августа 1759 года армии Салтыкова и Лаудона (всего 60 тысяч человек) были атакованы армией Фридриха (48 тысяч человек).
Нужно сказать о русских позициях. Они не были особенно хороши. Салтыков занял их не без колебаний, но искать лучших уже было некогда. Правое крыло русской армии упиралось в низкий топкий берег Одера почти напротив Франкфурта, стоявшего на другом берегу реки. Левое крыло заходило за расположенную на одной линии (запад — восток) деревню Кунерсдорф. Три возвышенности царили над этой равниной: ближе к Одеру — гора Юденберг, восточнее, то есть в центре, гора Большой Шпиц и еще восточнее, то есть у Кунерсдорфа, — гора Мюльберг. От Большого Шпица ее отделял овраг Кунгруд, по которому потом и потекла кровавая река.
Русские войска заняли все три высоты и укрепили их склоны. Позиция была хороша тем, что со стороны Одера противник подойти не мог. Плохо же было, что расположение армии не имело достаточной глубины. Войска теснились вокруг вершин холмов. Наконец, всю позицию рассекал надвое этот проклятый овраг Кунгруд. На Юденберге встали войска Фермора, на Большом Шпице — дивизия П.А.Румянцева, и на Мюльберге — корпус А.М.Голицына. Австрийцы Лаудона расположились в резерве за горой Юденберг. Фридриха ждали с севера, так что Фермор стоял на русском левом фланге, а Голицын — на правом. Но Фридрих знал, откуда его ждут, и неожиданно появился с другой — южной стороны, то есть зашел русским в тыл. Как и при Цорндорфе, русским командирам пришлось скомандовать: «Налево кругом!», и правый фланг оказался левым, а левый — правым. В результате выяснилось, что теперь отступать, в случае поражения, было уже некуда.
Верный своей тактике, Фридрих не стал бить во фронт изготовившихся русских войск. Он сразу же охватил левый фланг русского построения и после артиллерийской подготовки ударил по корпусу Голицына (гора Мюльберг) силами пехоты и конницы. Как и в других битвах, Фридрих не дал Салтыкову ни времени, ни возможностей усилить атакованный им фланг русских позиций. Для этого он умело использовал складки местности, в которых скрытно сосредоточились его войска. Удар достиг цели — корпус Голицына (всем было известно, что это наиболее слабая часть русской армии) дрогнул и поспешно оставил позицию на Мюльберге. Заняв эту высоту, пруссаки установили пушки и открыли обстрел главных сил русской армии на горе Большой Шпиц. Пехота короля тем временем спустилась в овраг Кунгруд и начала атаку русских позиций на Большом Шпице. Это была типичная для Фридриха атака превосходящими силами во фланг неприятеля. Салтыков не мог развернуть всю сидевшую на холмах, как на жердочке, армию поперек движения противника. Поэтому он приказал войскам, стоявшим на Большом Шпице, образовать несколько линий навстречу поднимавшимся из Кунгруда прусским пехотным батальонам. Место на горе было узкое, и линии вступали в бой по очереди — по мере того как солдаты из передних линий гибли под огнем. Вот как Болотов описывает эти драматические события: «И хотя они (линии. — Е.А.) сим подобным образом выставляемы были власно как на побиение неприятелю, который, ежеминутно умножаясь, продвигался отчасу далее вперед и с неописанным мужеством нападал на наши маленькие (в смысле узкие. — Е.А.) линии, одну за другой истреблял до основания, однако, как и они (русские линии. — Е.А.), не поджав руки стояли, а каждая линия, сидючи на коленях, до тех пор отстреливалась, покуда уже не оставалось почти никого в живых и целых, то все сие останавливало сколько-нибудь пруссаков».
Одновременно с атакой во фланг Большой Шпиц был атакован пруссаками и с фронта и с тыла. Русские войска попали под перекрестный огонь. Наступил критический момент битвы — потеря центральной позиции на Большом Шпице означала катастрофу. Но здесь, как и в других битвах, помогло мужество русских солдат, которые гибли целыми шеренгами, но стойко держались под убийственным огнем. Атаки прусской кавалерии с тыла отбили Румянцев и Лаудон, наступление прусской пехоты с фронта захлебнулось из-за контратак русской пехоты и убийственного огня многочисленной и проворной русской артиллерии. Теперь наступил критический момент битвы для Фридриха. Богиня победы, немного покружив над его командным пунктом, упорхнула на вершину Большого Шпица, где со зрительной трубкой стоял старичок с косичкой на затылке…
У Фридриха осталась последняя надежда — сплоченный удар эскадронов Зейдлица. Но атака вышколенных прусских кавалеристов провалилась из-за сильного огня русских пушек. Потом по Зейдлицу ударила русская и австрийская кавалерия, а затем русская пехота бросилась в штыки. Солдаты перебрались через овраг и вновь овладели Мюльбергом. Попытки Фридриха перехватить инициативу не удались, его войска побежали. Военные теоретики отмечали, что Фридрих пал жертвой своей тактики флангового удара. Этот обычно эффективный удар был нанесен в узком месте, что не позволило использовать всю мощь сосредоточенных здесь и превосходивших противника сил пехоты и конницы. В конечном счете, обороняться на узком участке фронта было легче, чем наступать. Разгром прусской армии оказался сокрушительным, Фридрих потерял 23 тысячи человек, русским достались большие трофеи. Потери войск Салтыкова были также велики — 13 тысяч человек. После битвы он мрачно пошутил: «Ежели мне еще такое же сражение выиграть, то принуждено мне будет одному с посошком в руках несть известие о том в Петербург».
Фридрих чуть не попал в плен к русским и был спасен своими гусарами. В отчаянии он писал одному из своих приближенных: «Я несчастлив, что еще жив. Из армии в 48 тысяч человек у меня не остается и трех тысяч. Когда я говорю это, все бежит, и у меня уже нет больше власти над этими людьми. В Берлине хорошо сделают, если подумают о собственной безопасности. Жестокое несчастье! Я его не переживу. Последствия дела будут хуже, чем оно само. У меня нет больше никаких средств, и, сказать правду, я считаю все потерянным». Нет, пожалуй, ни одного отечественного издания, где бы ни были приведены эти похвальные для нашего оружия слова. Но Фридрих — натура эмоциональная, он был склонен преувеличивать. Не остудив голову после горячего боя, он переоценил свои потери и, кроме того, думал, что его противник будет так же решителен, как был бы решителен он сам. Но Салтыков оказался другим человеком.
Простояв несколько дней на поле победы, он пошел не к Берлину, а навстречу армии Дауна. По-видимому, необычайно жаркое сражение подорвало и его силы. Да Салтыков и не доверял своей победе над Фридрихом. Он знал, что король — полководец опытный. И верно, немного успокоившись, Фридрих стал собирать своих беглецов на реке Шпрее у Фюрстенвальда, начал подтягивать войска из гарнизонов, и вскоре у него набралось не менее 30 тысяч для обороны столицы.
Даун был готов дать Салтыкову для похода на Берлин десятитысячный корпус Лаудона и двенадцатитысячный корпус генерала Гаддика, который знал дорогу к Берлину лучше всех: в 1757 году он уже захватывал прусскую столицу, где и его хорошо запомнили — такую огромную контрибуцию он содрал с берлинских бюргеров! Салтыкову предложенные силы казались недостаточными. Даун же сам двигаться на Берлин не хотел. У него за спиной стояли две прусские армии — одна в Саксонии, другая в Силезии. В общем, союзники никак не могли договориться. Каждый стоял на своем, а время уходило. Более того, Даун предлагал Салтыкову действовать вместе в Силезии. Русский же командующий боялся слишком далеко оторваться от своих коммуникаций с Восточной Пруссией и Польшей, где находились его провиантские склады. Салтыков также считал, что сами австрийцы мало работают на общую победу над Фридрихом и хотят получить ее за счет русских. Начались неудовольствия и взаимные попреки.
Военные и дипломатические плоды блестящей победы под Кунерсдорфом так и не удалось собрать. Вскоре выяснилось, что Салтыков страдает той же болезнью, что и его предшественники — нерешительностью и медлительностью. Моральная ответственность за врученную ему армию, распри с австрийцами угнетали его, и победитель пал духом, опять стал «курочкой». С нескрываемым раздражением императрица Елизавета, еще недавно восхищавшаяся победителем, писала новоиспеченному фельдмаршалу по поводу его рапортов: «Хотя и должно заботиться о сбережении нашей армии, однако худая та бережливость, когда приходится вести войну несколько лет вместо того, чтобы окончить ее в одну кампанию, одним ударом». В итоге более 18 тысяч жизней русских солдат, погибших в 1759 году, оказались напрасной жертвой — противник побежден не был. В середине кампании 1760 года Салтыкова пришлось сменить на фельдмаршала А.Б.Бутурлина.
Тем временем в окружении Елизаветы росло недовольство как действиями армии, так и общей ситуацией, в которой оказалась Россия. Победа под Кунерсдорфом досталась русским неслучайно. Она отражала возросшую мощь армии. Опыт непрерывных походов и сражений говорил о том, что армия эта хороша, но ее полководцы поступают не так решительно, как нужно. В рескрипте Салтыкову 13 октября 1759 года Конференция при высочайшем дворе отмечала: «Так как король прусский уже четыре раза нападал на русскую армию, то честь нашего оружия требовала бы напасть на него хоть однажды, а теперь — тем более, что наша армия превосходила прусскую и числом, и бодростью, и толковали мы вам пространно, что всегда выгоднее нападать, чем подвергаться нападению».
Активности требовала вся ситуация на театре войны. Нерасторопность союзных генералов и маршалов (а против Фридриха воевали Австрия, Франция, Россия, Швеция, многие германские государства) приводила к тому, что четвертую кампанию подряд Фридрих выходил сухим из воды! И хотя союзные армии превосходили прусскую армию в два раза, победами и не пахло: Фридрих, непрерывно маневрируя, нанося удары поочередно каждому союзнику, умело восполнял потери, уходил от общего поражения в войне. С 1760 года король стал вообще неуязвим. После поражения под Кунерсдорфом он стал избегать, по возможности, сражений и непрерывными маршами, ложными выпадами доводил до исступления австрийских и русских полководцев. Такое изменение стратегии и тактики Фридриха предвидели в России. В мемории австрийскому правительству в конце 1759 года говорилось, что русские победы заставят короля «последовать другим правилам и меньше полагаться на свое счастье и ярость нападений». Так и оказалось. Примерно в то же время Фридрих, размышляя о неудаче Карла XII в Полтавском сражении 1709 года, в корне изменившем судьбу короля, писал, что идти на генеральное сражение стоит только тогда, когда «можешь потерять меньше, чем выиграть», и когда решительный удар приводит к полному поражению противника. Сломя же голову бросаются в битву только посредственные генералы. Себя среди таковых Фридрих не числил.
Вот тогда и созрела идея занять Берлин, что позволило бы нанести Фридриху большой материальный и моральный ущерб. В конце сентября русский отряд генерала Тотлебена подошел к столице Пруссии и обстрелял город. Находившийся в городе генерал Зейдлиц, который лечился от боевой раны, организовал сопротивление русским. Но 24 сентября к восьмитысячному отряду Тотлебена подошли два отряда — Захария Чернышева (11,5 тысячи солдат) и австрийский отряд генерала Ласси (14 тысяч). В это время в Берлинском магистрате было созвано совещание, на котором обсуждался вопрос: кому сдавать город — русским или австрийцам. Как вспоминал один из участников совещания, купец Гочковский, предпочтение было отдано русским: «Австрийцы — настоящие враги, а русские только помогают им». Это мнение поддержал магистрат: ключи от ворот Берлина оказались в руках Тотлебена.
Но когда горожане узнали о сумме контрибуции, которую потребовали от них русские, им стало плохо, а городской голова Кирхейзен «пришел в совершенное отчаяние и от страха почти лишился языка». Тотлебен запросил четыре миллиона талеров или 40 бочек золота. Даже жадные австрийцы, которые в ноябре 1757 года уже занимали Берлин, взяли всего два миллиона. В магистрате вели совещания, а неприятельские солдаты гуляли по улицам города, их становилось все больше и больше, и между ними, как писал современник, «заходила речь о разграблении». С мольбами и плачем берлинские толстосумы уговорили Тотлебена согласиться только на 15 бочек золота и 200 тысяч талеров. Позже Тотлебена заподозрили в том, что он оказался сговорчивым потому, что шестнадцатая бочка досталась ему лично. За это его судили и приговорили к ссылке в Порхов.
Пока в Берлине собирали деньги, отряды союзников дотла сожгли оружейные заводы, цейхгаузы, магазины, склады с провиантом и амуницией в Берлине и в Потсдаме. Особо отличился сербский полковник Цветинович, дотла разоривший заводы знаменитого пригорода немецкой столицы. То, что союзники не смогли увезти с собой, ломали и топили в Шпрее. Узнав, что «скоропостижный» Фридрих стремительно движется на Берлин, триумфаторы поспешно ретировались из обобранного города.
Берлинская операция не могла восполнить неудачи на других театрах военных действий. Главный противник Пруссии — австрийская армия — действовала крайне неудачно, терпела поражения от Фридриха, а ее командующие так и не смогли найти общий язык с русскими. Недовольство Петербурга вызывало то, что с самого начала войны России отводилась подчиненная роль, она обязывалась все время подыгрывать Австрии, воевавшей за Силезию. Русские же стратегические и имперские интересы между тем были нацелены в другом направлении. С 1760 года русские дипломаты все решительнее требовали от союзников солидной компенсации за пролитую на общую пользу кровь. В виде главного приза за победу в Петербурге надеялись получить Восточную Пруссию с Кенигсбергом. Она была не просто оккупирована Россией, а фактически к ней присоединена. Ее население присягнуло в верности новой государыне. Елизавета шла по пути своего отца, который после взятия Риги и Лифляндии в 1710 году, то есть за одиннадцать лет до заключения мира со Швецией, вынудил население Риги присягнуть ему как своему государю.
В 1758 году доцент Иммануил Кант просил свою новую государыню утвердить его профессором кафедры логики и метафизики при Кенигсбергском университете. Он сообщал, что «написал по этим наукам две диссертации», четыре статьи, три программы и три философских трактата. «Готов умереть в моей глубочайшей преданности Вашему императорскому величеству» — заканчивал Кант, точнее «наиверноподданнейший раб Еммануэль Кант». Но императрице Елизавете Петровне успехи Канта в науках показались недостаточными, и она утвердила в профессорах другого кандидата, некоего доктора Бука, который и попал на эти страницы только потому, что его предпочли гениальному немецкому философу.
Стремясь наверстать упущенное, русская армия всерьез взялась за осаду ключевой на прусском побережье крепости Кольберг, контроль над которой позволил бы решительнее действовать против Фридриха и столицы его королевства. Осада эта — довольно печальная страница русской военной истории. Впервые крепость пытался взять в 1758 году В.В.Фермор. Но ему не удалось даже подойти к укреплениям крепости — русские войска завязли на подступах к ней. Тогда было решено высадить десант с кораблей русской эскадры. Этому благоприятствовало отсутствие у Пруссии военно-морского флота. Но русские моряки боялись не пруссаков, а штормового ветра. При дочери Петра Великого флот находился в плачевном состоянии. Во время шторма из 27 транспортных судов на дно отправились одиннадцать. Идея десанта провалилась, и армия отошла от крепости. Во второй раз крепость пытались взять в 1760 году с помощью десанта под командованием адмирала Мишукова, который пришел к крепости с эскадрой из 27 линейных кораблей и фрегатов и 17 вспомогательных судов. Им на помощь прибыли еще девять шведских кораблей. Но трехтысячный десант успел только высадиться на берег. Было получено сообщение о подходе к Кольбергу крупных сил пруссаков, и Мишуков поспешно снял осаду и отбыл в Ревель. Как писал Иван Шувалов Михаилу Воронцову, это был «поступок, делающий стыд нашему оружию. Впрямь думают, что только умеем города жечь, а не брать». Действительно, за русскими войсками в Германии тянулась дурная слава. Особенно памятно было уничтожение города Кюстрина, сожжение множества сел и деревень. Очевидец действий русских в Пруссии, шведский граф Гордт, вспоминал: «Нет такого ужасного поступка, который не совершили бы ее (Елизаветы. — Е.А.) войска во владениях короля».
В 1761 году русское командование решилось взяться за Кольберг всерьез. Командующим осадным корпусом был назначен П.А.Румянцев. Начал он весьма решительно, пытаясь обложить крепость со всех сторон. Но это Румянцеву просто фатально не удавалось. Сначала русские войска не смогли овладеть господствующими над городом высотами, на которых размещались форты. Вскоре в крепость, прямо через лагерь осаждающих, прорвались войска прусских генералов Платена и принца Вюртембергского. В итоге гарнизон крепости удвоился, и атаковать ее русскому осадному корпусу стало невозможно. Флот, державший морскую блокаду, из-за плохой погоды снялся с якоря и ушел в Россию. Наступала зима. Военный совет рекомендовал Румянцеву снять блокаду. Но командующий был уязвлен — он решил драться до конца. Пруссаки, привыкшие, что с наступлением холодов русские уходят из-под крепости, такого поворота дела не ожидали. Пришедшая ранее к ним подмога оказалась бременем для коменданта крепости: войска Платена и принца Вюртембергского исправно подъедали продовольственные запасы осажденных. Крепости грозил голод. Наконец принц Вюртембергский решил уйти из Кольберга, и это ему, к стыду Румянцева, удалось. Воспользовавшись туманом и беспечностью осаждавших, принц со своим корпусом вырвался из Кольберга на стратегический простор. За ним намеревался двинуться и оставшийся гарнизон. Но Румянцев все же не допустил еще одного прорыва и объявил ультиматум коменданту, угрожая кровавым штурмом города. Комендант сдал крепость, и более трех тысяч человек ее гарнизона сложили оружие.
Это произошло 5 декабря 1761 года. В армии были очень довольны этим успехом. Как писал генерал Чернышев, «теперь этот Фридрих Великий увидит, что значит нажить себе врагом [Российскую] империю, ее войска идут, сражаются, берут крепости в то время, когда все остальные народы пугаются сырого зимнего воздуха и еще менее смеют помышлять о каких-либо предприятиях». О цене этой победы Чернышев написал в другом письме: «Впрочем, я считаю чудом, что наша армия не умерла от голода, так как многие дни у солдат не было хлеба и по шесть месяцев им не давали жалованье».
К этому времени положение Пруссии стало тяжелым. Основные силы государства были исчерпаны, лучшие воины убиты, города и деревни разорены. Унижение или самоубийство ожидало Фридриха. Он состарился за несколько месяцев. Как вспоминает приближенный Фридриха II Гейсер, он видел короля в декабре 1761 года сидящим в уцелевшей от пожара части Бреславского дворца: «Он представляется нам как бы сидящим на развалинах, не имеющим перед собой ничего в виду, кроме развалин. Оторванный от общества, неподвижно устремив взоры в темное будущее, он почти ничего не видит, не заводит речи ни о чем, кроме деловых разговоров».
И вот, в самом начале 1762 года для короля блеснул «солнечный луч» — 25 декабря 1761 года умерла императрица Елизавета Петровна, и король получил послание от только что вступившего на престол Петра III с предложением заключить мир без всяких уступок и контрибуций. Фридрих тотчас ответил: «Моя голова так слаба, что я не могу вам ничего больше сказать, только одно — царь России божественный человек, которому я должен воздвигнуть алтари». Король назвал Петра «государем, у которого сердце поистине немецкое», что, в общем-то, верно.
В апреле 1762 года сепаратный мир был подписан, Восточная Пруссия была возвращена королю, русские, по воле императора, начали собираться в поход на Данию, некогда обидевшую Голштинию, и Фридрих несколько воспрянул духом. Время работало на него. Французы, австрийцы и все другие участники войны уже устали от конфликта и искали пути к миру. Война закончилась в 1763 году подписанием двух договоров — 10 февраля в Париже и 15 февраля в саксонском замке Губертсбург. Парижский мир принес победу Англии: она отняла у Франции Канаду, большую часть Луизианы, получила Флориду, острова в Вест-Индии, Сенегал, владения в Индии. Куба отошла к Испании. На море укрепилось английское господство. В замке Губертсбург собрались представители Пруссии, Саксонии и Австрии. Вечный спор Марии-Терезии с Фридрихом из-за Силезии все-таки закончился в пользу Фридриха — даже истекая кровью, он не выпустил из рук добычу своей молодости. Мария-Терезия была в трауре, Силезия осталась у врага. Польский король получил назад свою «отчину» — Саксонию, уже изрядно ограбленную пруссаками. Россия на конференции не присутствовала: реки пролитой русской армией крови ушли в песок, все перечеркнуло сепаратное соглашение Петра III с Фридрихом. Восточную Пруссию пришлось оставить Фридриху, хотя король больше никогда не приезжал в анклав — он презирал его жителей за то, что, присягнув Елизавете, те изменили ему.
Прошло совсем немного времени, и мир забыл, из-за чего, собственно, поссорились один малосимпатичный господин из Берлина и три прекрасные дамы из Вены, Версаля и Петербурга.