Когда Елизавета Петровна стала императрицей Всероссийской, то первое, что она сделала, это вызвала из Киля, столицы Голштинии, своего племянника, сына своей старшей сестры Анны Петровны, герцога Карла-Петера-Ульриха. Он был сиротой. Его двадцатилетняя мать умерла вскоре после рождения сына, 10 февраля 1728 года, а отец, герцог Карл-Фридрих, скончался в 1739 году, оставив престол одиннадцатилетнему сыну. В январе 1742 года голштинский герцог был привезен в Россию. Приехав в Россию, мальчик недолго оставался в немцах. Его перекрестили в православную веру, нарекли Петром Федоровичем и 7 ноября 1742 года объявили наследником русского престола, «яко по крови нам ближнего, которого отныне великим князем с титулом “Его императорское высочество” именовать повелеваем». В церквях Петра отныне поминали сразу после императрицы, при встрече не только он прикладывался к руке Елизаветы, но и она целовала его руку. Впрочем, формальный почет, который оказывали Петру Федоровичу, мало что значил в реальной политической жизни. Он оставался бесправен, несвободен, его совершенно не допускали к государственным делам.
Но не одной политикой руководствовалась императрица в отношениях с ним. Карл-Петер-Ульрих был не просто голштинский герцог, волею судьбы наследник русского престола, но и сын так рано умершей и такой любимой Елизаветиной сестрицы Аннушки. В его жилах текла кровь Петра Великого, этот мальчик был для Елизаветы единственным родным человеком. Поэтому императрица встретила его с распростертыми объятьями и поначалу даже полюбила его.
Как вспоминал учитель Петра Федоровича академик Штелин, во время крещения мальчика в православную веру больше всех волновалась сама государыня, она «была очень озабочена, показывала принцу, как и когда должно креститься, и управляла всем торжеством с величайшей набожностью. Она несколько раз целовала принца, проливала слезы». После торжества императрица подарила племяннику новую прекрасную мебель, которая была сразу же расставлена в его апартаментах. На великолепном туалете «между прочими вещами стоял золотой бокал, и в нем лежала собственноручная записка Ея величества к… тайному советнику Волкову о выдаче великому князю суммы в 300 тысяч рублей наличными деньгами. Оттуда эта нежная мать возвратилась опять в церковь, повела великого князя в сопровождении всего двора в его новое украшенное жилище».
Действительно, Елизавета вела себя, как нежная мать. Зимой 1744–1745 года Петр Федорович внезапно слег с оспой в Хотилове, на пути из Москвы в Петербург. Его невесту — будущую великую княгиню, а потом императрицу Екатерину II, которая ехала вместе с женихом, — немедленно отправили в Петербург, подальше от заразы. Как вспоминает Екатерина, недалеко от Новгорода ей встретилась взволнованная Елизавета, которая, узнав о болезни племянника, немедленно поспешила в Хотилово.
Мы знаем, что государыня всегда была легка на подъем. Но удивительно другое: наследник престола болел тяжко, долго, и все два месяца его болезни императрица не отходила от его постели, а когда больной поправился, вернулась вместе с ним в Петербург. Для этой отчаянной и непоседливой прожигательницы жизни, занятой только развлечениями, да к тому же особы весьма брезгливой и мнительной, такое поведение совершенно необычно. Известно, что она приказывала увозить захворавших придворных немедленно, несмотря на их состояние, прочь из дворца, в их городские дома, чтобы, не дай Бог, не натрясли заразы! Прожить два месяца зимой в забытом Богом Хотиловском яме государыня могла только по одной причине — из страха за жизнь дорогого ей существа.
Очевидно, государыня испытывала любовь и жалость к этому несчастному тринадцатилетнему мальчику. Когда его привезли из Киля и представили тетушке, то все были поражены, до чего же он худосочен, забит, не развит. В 1745 году Елизавета даже распорядилась, чтобы русский посланник в соседней с Голштинией Дании Н.А.Корф собрал сведения о детстве наследника русского престола. Сведения эти оказались неутешительными. Мальчик с ранних лет попал в руки своего воспитателя, упомянутого выше графа Брюммера. Худшего наставника для юного герцога трудно было и придумать: как пишет Штелин, он относился к мальчику «большею частию презрительно и деспотически», издевался над ним, бил его, привязывал за ногу к столу, заставлял стоять коленями на горохе, лишал ужина. Ненависть к Брюммеру Петр сохранил и в России: придворные видели, как великий князь в гневе чуть не заколол шпагой своего обер-гофмаршала, с которым у него постоянно происходили стычки и скандалы.
Отец мальчика, Карл-Фридрих — личность вполне ничтожная, — повлиял на сына только в одном смысле: приучил его с ранних лет к шагистике, муштре, которые буквально впитались в душу ребенка и — ирония судьбы! — стали отличительной чертой всех последующих Романовых, буквально терявших голову при виде плаца, вытянутых носков и ружейных приемов. Впрочем, в ту пору было принято поручать воспитание принцев простым офицерам, а то и солдатам, всю жизнь тянувшим армейскую лямку и, как казалось, знавшим секрет изготовления из хилых и изнеженных няньками принцев великих полководцев. Так что голштинские офицеры, по указанию герцога взявшие семилетнего Карла-Петера-Ульриха в оборот, учили его тому, что знали сами: уставу, ружейным приемам, маршировке, дисциплине, порядку. Вспомним, что точно так же, но только с пяти лет, определил в рекруты своего сына Фрица прусский король Фридрих-Вильгельм I.
Конечно, от наставников-офицеров нельзя было ожидать знания системы Аристотеля или Коперника, а их вкусы, шутки и запросы отличались незатейливостью. Впрочем, любовь к военному делу, основанному на линейной тактике, требующей муштры, была присуща и Фридриху Великому. Но это не мешало ему быть образованным, остроумным человеком, выдающимся политиком. В истории будущего русского императора Петра III плац, лагерь, идеально ровный строй приобрели совершенно иное, гипертрофированное значение. В страсти к внешней стороне военного дела проявлялась не сила, а слабость этого человека; погружаясь в эту страсть, он спасался тем самым от внешнего — такого неприятного, сложного, враждебного мира обычной жизни. Но это наступило потом, уже в России, основы же такого мировосприятия были заложены в детстве, когда грохот барабанов на улице или развод на дворе замка прерывали любые занятия принца, и мальчик бросался к окну, чтобы насладиться видом марширующих солдат.
Екатерина II вспоминала, что когда она в детстве встретилась во дворце дяди с одиннадцатилетним герцогом, то заметила, что троюродный братец «завидовал свободе, которой я пользовалась, тогда как он был окружен педагогами и все шаги его были распределены и сосчитаны». Эта несвобода, чрезмерно суровое воспитание, отсутствие тепла и любви плохо сказались на характере наследника русского престола.
Императрица Елизавета, при всей ее любви к убогому племяннику, заниматься его воспитанием не могла, да и не умела — это дело требовало огромного труда и терпения. Она оставила при Петре Брюммера (неудачный выбор!), а также назначила учителей, которые начали заниматься с наследником. Главным учителем Петра стал академик Якоб Штелин. В своих записках о Петре III он подробно рассказывает о том, как много он работал с юношей и каких успехов тот достиг. И хотя Штелина можно заподозрить в преувеличениях — ведь не мог же он публично признаться, что зря получал за многолетнее учительство деньги! — тем не менее видно, что Петр не был ни бездарным, ни слабоумным. Все, в том числе Екатерина II, посвятившая немало страниц «разоблачению» своего незадачливого супруга, признавали, что у него была редкостная память. Он много знал, с увлечением занимался точными науками, хорошо выучил русскую историю и мог без запинки «пересчитать по пальцам всех государей от Рюрика до Петра I». По многу часов он проводил в своей библиотеке, привезенной из Голштинии.
Как и каждый мальчик, на одних уроках он был внимателен и достигал успехов в учебе, на других пропускал материал мимо ушей, шалил, зевал. Поэтому в табели занятий за октябрь-ноябрь 1743 года мы читаем такие, проставленные учителем, отметки: «хорошо» (фортификация о профилях), «хорошо, но недолго» (русская история), «очень хорошо» («составляли профиль по данной линии на плане»), «совершенно легкомысленно» (история), «нагло, дерзко» (опять история), «прекрасно» (профиль с плана). Возможно, преподаватель перегружал ученика историей. Уже говорилось о том, что больше всего мальчик любил военное дело и, как писал Якоб Штелин, «видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты, как сам он говорил мне в подобных случаях». Он же сообщает, что Петр имел успехи в учебе и в том, что ему нравилось, бывал особенно прилежен: «Однажды великий князь с плана крепости должен был мелом нарисовать ее на полу своей комнаты, обшитой зеленым сукном, по данному масштабу, [но] в гораздо большем размере… На это посвятили несколько вечеров. Когда крепость была почти готова, в комнату неожиданно вошла императрица и увидела великого князя с его наставником с планом и циркулем в руках, распоряжающегося двумя лакеями, которые, по его указанию, проводили по полу линии. Ее величество простояла несколько времени за дверью комнаты и смотрела на это, не будучи замеченной великим князем. Вдруг она вошла, поцеловала Его высочество, похвалила его благородное занятие и сказала почти со слезами радости: “Не могу выразить словами, какое чувствую удовольствие, видя, что Ваше высочество так хорошо употребляете свое время, и часто вспоминаю слова моего покойного родителя, который однажды сказал со вздохом вашей матери (то есть Анне Петровне. — Е.А.) и мне, застав нас за ученьем: “Ах, если бы меня в юности учили так, как следует, я охотно отдал бы теперь палец с руки моей!”».
Самым важным этапом в жизни наследника Елизавета считала его женитьбу. Тут требовался тонкий династический расчет, потому что речь шла о продолжении рода Романовых. В подобных случаях при всех дворах обычно составлялся реестр невест, основанный на донесениях посланников в иностранных государствах, — длинный аннотированный список девиц из королевских, герцогских и княжеских семейств, пригодных к браку с наследником. В этом реестре давались характеристики каждой девице, оценивалась чистота происхождения и состояние родителей, их политическое значение в обществе, а также приводились сведения о недостатках и порочащих кандидатку обстоятельствах.
Такой список, в частности, составили перед женитьбой французского короля Людовика XV в середине 1720-х годов. Русская цесаревна Елизавета Петровна стояла в списке на втором месте, но ее кандидатуру отвергли из-за того, что девица родилась до брака родителей и ее мать была из «подлых», простолюдинов. Не всегда могущество семьи кандидатки делало ее желанной невестой. Ведь это означало, что она привезет с собой «партию» родственников, с помощью родительских денег навербует себе сторонников. Подобное было крайне нежелательно при дворе жениха. Этим, кстати, и объясняется выбор невесты для Людовика. Ею стала дочь бывшего польского короля в изгнании Станислава I Лещинского Мария. Станислав жил на французский пенсион, не имел никакой «партии» во Франции и был безобиден для французского двора, как и его дочь, совершенная бесприданница. Поэтому выбор, предложенный фавориткой правителя Франции принца Конде мадам де При, оказался безошибочен с политической точки зрения. По этой причине отвергли принцессу Уэльскую, русскую цесаревну и многих других кандидаток. Выбор де При оказался удачен и с другой стороны: за десять лет Мария родила десять детей.
Женить наследника спешили во всех странах. Во-первых, нужно было «продублировать» правящего государя возможно большим числом внуков, во-вторых, созревшему к сексуальной жизни юнцу нельзя было позволить завести опасный адюльтер на стороне или увлечься мужчинами. Внешность кандидатки при выборе ее в невесты особой роли не играла, тем более что знакомство (и даже помолвка) было заочным, по присланному портрету юной особы. Вряд ли нанятый для этого художник мог реалистично изобразить на своем холсте дурнушку — ведь все принцессы на портретах прелестны! Конечно, принцессу с каким-нибудь дефектом на лице пристроить бывало трудно, но и это случалось, особенно когда выбор невест был ограничен, а девица как будто годилась для деторождения. Хотя и здесь всегда имелся известный риск: проверить эту способность заранее было невозможно, и в этом смысле каждая невеста представляла собой «кота в мешке». Известно, что родители первой жены великого князя Павла Петровича скрыли от русского двора физический дефект своей дочери Августы-Вильгельмины, принцессы Гессен-Дармштадтской, ставшей в 1773 году великой княгиней Натальей Алексеевной и женой наследника престола. Так она и скончалась в 1776 году из-за своего физического недостатка, не позволившего ей разрешиться от бремени, — несчастная женщина умерла вместе с ребенком.
О личной привязанности, любви при выборе невест для наследников думали в последнюю очередь. Прежде всего нужно было заботиться об интересах династии! Впрочем, жизнь есть жизнь, и некоторые коронованные супруги свыкались друг с другом и жили неплохо, а у иных молодых людей вспыхивала настоящая любовь, и казалось, что их брак заключен на небесах. Так, юный Людовик XV очень привязался к кроткой Марии Лещинской и лет десять среди своего развратного двора хранил ей верность, а брак Марии-Терезии и Франца I был просто образцовым.
С большим вниманием императрица Елизавета отнеслась к выбору невесты для племянника. Многие кандидатки были по разным причинам отвергнуты, в том числе дочь польского короля Августа III Мария-Анна. Долго в кандидатках ходила датская принцесса Луиза, девица воспитания и поведения отменного. Вице-канцлер Бестужев-Рюмин полагал, что нужно брать ее — всяко лучше, чем прусская принцесса, которая также была учтена в реестре. Однако императрица Елизавета, со свойственной ей привычкой не спешить в главном, высказала свои сомнения: «А мое мнение такое: понеже дело деликатное, то надлежит подумать… нет ли тут интрихи прусской и француской… чтоб и Данию от нас от союса отвлещи». Как известно, сомнения особы коронованной рассматриваются как отрицательный ответ, и о Луизе в Петербурге тотчас забыли. И вот возник новый вариант.
София-Августа-Фредерика — таким было от крещения по лютеранскому обряду имя новой кандидатки. Она происходила из древнего, хотя и бедного княжеского рода Ангальт-Цербстских властителей. Это — по линии отца, князя Христиана-Августа. По линии же матери, княгини Иоганны-Елизаветы, ее происхождение было еще выше, ибо Голштейн-Готторпский герцогский дом принадлежал к знатнейшим в Германии. Брат же матери, Адольф-Фридрих (или по-шведски Адольф-Фредрик), занимал шведский престол в 1751–1771 годах.
София-Августа-Фредерика (по-домашнему Фике) состояла в родстве со своим будущим мужем. Карл-Петер-Ульрих приходился Фике троюродным братом. Схема их родства была такова: в конце XVII века Голштейн-Готторпский герцогский дом имел две линии — от старшего и младшего братьев. Старший брат герцог Фридрих II Голштинский погиб на войне в 1702 году. После него на голштинский престол вступил его сын, Карл-Фридрих — муж цесаревны Анны Петровны и отец Карла-ПетераУльриха.
Родоначальником младшей ветви Голштинского дома был младший брат Фридриха II Голштинского ХристианАвгуст. Он-то и приходился дедом Фике, ибо его дочь Иоганна-Елизавета (1712 года рождения) являлась ее матерью. У Иоганны-Елизаветы был брат Адольф-Фридрих, епископ Любекский. После смерти Карла-Фридриха он, дядя Фике, был назначен регентом при малолетнем голштинском герцоге Карле-Петере-Ульрихе.
К моменту рождения принцессы Софии отец ее командовал расквартированным в Штеттине (ныне Щецин, Польша) прусским полком, был генералом, а позже — в немалой степени благодаря брачным успехам своей дочери — стал, согласно указу Фридриха II, фельдмаршалом и губернатором. То, что он не сидел на троне в своем крошечном Цербсте, а состоял на службе у прусского короля, было делом обычным в Германии. Титулованные германские властители были много беднее какого-нибудь российского Шереметева или Салтыкова, и потому им приходилось идти на службу к могущественным государям — французскому, прусскому, русскому. По этому же пути с ранних лет пошел и отец будущей Екатерины, ведь доходами с крошечного домена семью не прокормишь. Фике родилась на свет 21 апреля 1729 года в сохранившемся до сих пор Штеттинском замке, и об этом появилась заметка в «Санкт-Петербургских ведомостях» от 13 мая: «Супруга князя Ангальт-Цербского, которой в королевской прусской воинской службе обретается, рожденная принцесса Голштейнготторпская родила в Штетине второго дня сего месяца принцессу, которой при крещении имя София-Августа-Фредерика дано».
Детство Фике было обычным для ребенка XVIII века, пусть даже и из княжеского рода. Между родителями и детьми с ранних лет не было близости. Отец, человек пожилой, занятый делами, существовал где-то вдали, и дети видели его редко. Мать же, Иоганна-Елизавета, выданная замуж за сорокадвухлетнего Христиана-Августа в четырнадцать лет, была особой легкомысленной, увлеченной интригами и «рассеянной жизнью». Основное внимание она уделяла не детям (как вспоминала Екатерина, мать «совсем не любила нежностей»), а светским развлечениям. Забавно, что впоследствии, приехав с четырнадцатилетней дочерью — невестой великого князя — в Россию, тридцатидвухлетняя Иоганна-Елизавета вела себя так, как будто вся поездка была устроена ради нее одной, и завидовала дочери, оказавшейся, естественно, в центре внимания русского двора.
Княгиня, в отличие от своего мужа — служаки и домоседа, постоянно путешествовала по многочисленным родственникам, жившим в разных городах Германии. Фике и ее младшего брата Фридриха-Августа часто возили вместе с матерью, и девочка с раннего возраста привыкла к новым местам, легко осваивалась в незнакомой обстановке, быстро сходилась с людьми. Впоследствии это очень пригодилось ей в жизни.
Конечно, домашнее образование, которое получила Фике, было отрывочным и несистематичным. Да из нее и не хотели делать ученую даму. Как только стало ясно, что Фике относительно здорова, ей определили иной удел — в четырнадцать-пятнадцать лет принцессе Софии предстояло стать женой какого-нибудь принца или короля.
Так было заведено в ее мире, и девочку издавна готовили к будущему браку, обучая этикету, языкам, рукоделию, танцам и пению. К последнему предмету Фике оказалась абсолютно непригодной из-за полного отсутствия музыкального слуха. Впрочем, уже того, чем она владела, было вполне достаточно, чтобы стать хорошей женой короля или наследника престола. И Фике с нетерпением ждала своего будущего мужа. «Я умела только повиноваться, — напишет она впоследствии. — Дело матери было выдать меня замуж». С детских лет она была готова отдать себя не тому, кто ей понравится, а багрянородному избраннику, которого судьба и родители рано или поздно дадут ей в мужья и которого она как честная и добропорядочная девушка, конечно, будет, по возможности, любить, подарит ему наследников, и все будет хорошо.
И вот наступил долгожданный день, решивший судьбу принцессы. Екатерина так вспоминала о нем: «1 января 1744 года мы были за столом, когда принесли отцу большой пакет писем; разорвав первый конверт, он передал матери несколько писем, ей адресованных. Я была рядом с ней и узнала руку обер-гофмаршала голштинского герцога, тогда русского великого князя… Мать распечатала письмо и я увидела его слова “с принцессой, вашей старшей дочерью”. Я это запомнила, отгадала верно…»
В этом письме «от имени императрицы Елизаветы он приглашал мать приехать в Россию под предлогом изъявления благодарности Ее величеству за все милости, которые она расточала семье матери…. Как только встали изза стола, отец и мать заперлись, и поднялась большая суета в доме: звали то тех, то других, но мне не сказали ни слова. Так прошло три дня…» Екатерина пишет в мемуарах, что она заставила мать рассказать о письме подробно и сама уговорила родителей дать согласие на поездку в Россию.
В этом можно сомневаться. Известно, что Иоганна-Елизавета уже давно занималась устройством своей дочери: посылала императрице Елизавете льстивые поздравления, портрет ее старшей сестры, голштинской герцогини Анны Петровны, а в марте 1743 года — вряд ли случайно — брат Иоганны-Елизаветы голштинский принц Август лично привез в Петербург портрет принцессы Софии кисти художника Пэна. Он сохранился до наших дней: мы видим свежее продолговатое лицо, маленький рот и тяжеловатый подбородок. Художник не очень приукрашивает натуру, но в повороте головы, смелом и внимательном без улыбки взгляде он показал нам личность и характер.
Фике устраивала Елизавету и заочно. Во-первых, девица была протестанткой, а это, как считала Елизавета, облегчало переход в православие, и, во-вторых, происходила «из знатного, но столь маленького дома, чтобы ни иноземные связи его, ни свита, которую она привезет или привлечет за собою, не произвели в русском народе ни шума, ни зависти. Эти условия не соединяет в себе ни одна принцесса в такой степени, как Цербстская, тем более что она и без того уже в родстве с Голштинским домом». Так императрица объясняла свой выбор вице-канцлеру А.П.Бестужеву-Рюмину.
Бестужеву кандидатура не понравилась. Он опасался, что Фридрих II попытается использовать этот брак для усиления своих позиций в России. По поводу брака сестры Фридриха II с наследником шведского престола он, не без намека на ситуацию с Фике, писал Елизавете: «Супружества между великими принцами весьма редко или паче никогда по истинной дружбе и склонности не делаются, но обыкновенно по корыстным видам такие союзы учреждаются, и весьма надежно есть, что король прусский в сем обширные виды имел и что он недаром оным так поспешал». Однако открыто возражать императрице Бестужев не посмел.
Уже 9 февраля 1744 года невеста с матерью оказались в Москве, в Анненгофе — дворце на Яузе, где их сердечно приняла императрица Елизавета. Еще раньше состоялось знакомство с великим князем: не дав гостьям раздеться, тот прибежал и сразу же стал болтать с Фике, как со старой знакомой. Да так это и было, они уже виделись в 1739 году в Германии. А потом начались смотрины. «Невообразимо было любопытство всех, как осматривали немок с ног до головы и с головы до ног». Так писала мать, хотя, надо полагать, смотрели в первую очередь на дочь. И она очень всем понравилась. «Восторг императрицы» — так описал первое впечатление Елизаветы от встречи с принцессой Софией учитель великого князя Петра Федоровича Якоб Штелин. «Наша дочь стяжала полное одобрение, — сообщала мужу Иоганна-Елизавета, — императрица ласкает, великий князь любит ее». И когда в начале марта Фике внезапно и тяжело заболела, императрица прервала богомолье в Троице-Сергиевом монастыре и поспешно вернулась в Москву. Екатерина вспоминала, что, очнувшись, она увидела себя на руках императрицы. Был огорчен болезнью Фике и великий князь, уже сдружившийся с нею. После этого эпизода сомнений не оставалось: все поняли, что кандидатура Фике утверждена высочайшей волей.
А до этого времени шла упорная борьба группировок при дворе. Как уже сказано выше, А.П.Бестужев-Рюмин опасался усиления влияния Пруссии на русскую политику в результате брака великого князя и цербстской принцессы. И опасения эти не были безосновательны. Иоганна-Елизавета, выполняя наставления Фридриха II, не успев осмотреться в Москве, сразу же принялась интриговать в его пользу вместе с Шетарди, Лестоком, Брюммером и прусским посланником бароном Акселем Мардефельдом. В письме последнему Фридрих писал: «Я много рассчитываю на помощь княгини Цербстской». Интриги княгини Иоганны-Елизаветы против Бестужева в сочетании с неумным, ревнивым в отношении дочери поведением были замечены императрицей Елизаветой, вызвали сначала недовольство, а потом и гнев. После свадьбы (21 августа 1745 года) Петра и Фике, которая накануне перешла в православие и стала Екатериной Алексеевной, императрица выставила Иоганну-Елизавету за границу и больше никогда не позволяла ей ни приезжать в Россию, ни переписываться с дочерью.
Фике в интригах не участвовала или, точнее сказать, ее участие в них было незначительно. Линия ее жизни все дальше и дальше расходилась с линией жизни матери, хотя Иоганна-Елизавета так не считала и по привычке еще пыталась управлять дочерью. Примечательно, что при этом княгиня встречала все большее сопротивление со стороны императрицы, которая уже приняла Фике в свою маленькую семью и защищала ее интересы. Принцесса же, оказавшись в сказочной обстановке двора Елизаветы, с головой погрузилась в тот вечный праздник, который устроила себе и окружающим императрица.
«Я так любила танцевать, — писала в мемуарах Екатерина, — что утром с семи часов до девяти я танцевала под предлогом, что беру уроки балетных танцев у Ландэ, который был всеобщим учителем танцев и при дворе, и в городе; потом в четыре часа после обеда Ландэ опять возвращался, и я танцевала под предлогом репетиций до шести, затем я одевалась к маскараду, где снова танцевала часть ночи». Впрочем, вся радость вскоре улетучилась — брак ее оказался неудачным. Мечты о предназначенном ей принце, которого она должна была любить, довольно быстро рассеялись. Принц-то имелся, но любить его было невозможно, ему нельзя было отдать свое сердце: он в этом не нуждался, он этого даже не понял бы, потому что, несмотря на свои семнадцать лет, оставался ребенком, к тому же капризным и грубым…
Чрезмерную инфантильность Петра замечали давно, как и крайнюю невоспитанность. Его неумение вести себя прилично в обществе беспокоило Елизавету. В мае 1746 года А.П.Бестужев-Рюмин составил инструкцию обер-гофмаршалу двора великого князя. В ней предписывалось всемерно препятствовать играм и шуткам Петра с лакеями, служителями, «притаскиванию всяких бездельных вещей». Кроме того, нужно было смотреть, чтобы наследник достойно вел себя в церкви, не проявлял «всякого небрежения, холодности и индифферентности (чем в церкви находящиеся явно озлоблены бывают)». Наследнику запрещались игры с егерями, солдатами и «всякие шутки с пажами, лакеями или иными негодными и к наставлению неспособными людьми». Он, согласно предписанию Бестужева, должен был «остерегаться от всего же неприличного в деле и слове, от шалостей над служащими при столе, а именно от залитая платей и лиц [и] подобных тому неистовых издеваний». Нельзя забывать, что речь идет не о дерзком сорванце-подростке, швырявшем тарелки в лакеев за столом, а о девятнадцатилетнем взрослом женатом человеке.
Вот такой принц стал мужем Екатерины. В первые месяцы жизни Фике в России Петр сдружился с ней, но это не была та дружба юноши с девушкой, которая перерастает в любовь. «Ему было тогда шестнадцать лет, он был довольно красив до оспы, но очень мал и совсем ребенок; он говорил со мною об игрушках и солдатах, которыми был занят с утра до вечера. Я слушала его из вежливости и в угоду ему; я часто зевала, не отдавая себе в этом отчета, но я не покидала его, и он тоже думал, что надо говорить со мною; так как он говорил только о том, что любит, то он очень забавлялся, говоря со мною подолгу. Многие приняли это за настоящую привязанность, особенно те, кто желал нашего брака, но никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор, скромность мне воспретила бы это, если б я даже почувствовала нежность, и в моей душе было достаточно врожденной гордости, чтобы помешать мне сделать первый шаг; что же его касается, то он и не помышлял об этом, и это, правду сказать, не очень-то располагало меня в его пользу: девушки, что ни говори, как бы хорошо воспитаны ни были, любят нежности и сладкие речи, особенно от тех, от кого они могут их выслушать, не краснея».
Петру же нужна была не жена, а, как писала в тех же воспоминаниях Екатерина, «поверенная в его ребячествах». Она такою для Петра и стала, но не более того. В первую брачную ночь Екатерина, лежа в постели, долго прождала своего суженого, а когда «Его императорское высочество, хорошо поужинав, пришел спать, и когда он лег, он завел со мной разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидал нас вдвоем в постели, после этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня… Я очень плохо спала, тем более что, когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, поставленной против окон… Крузе (новая камерфрау. — Е.А.) захотела на следующий день расспросить новобрачных, но ее надежды оказались тщетными, и в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения». По данным Казимира Валишевского, извлеченным им из депеш иностранных посланников в России, молодой человек долгие годы скрывал один редкий физический недостаток, который не позволял ему вступать в половую связь с женщиной и который легко устранили, как только об этом узнал придворный хирург. Но до этого момента прошло девять лет!
В остальном же в поведении Петра Федоровича не было ничего удивительного, за исключением отмеченного выше ребячества, которое тоже со временем прошло. В своем отношении к жене он, учитывая вышесказанное, был объят привычным для него страхом, но храбро воспроизводил общепринятую схему поведения «настоящего мужчины», который должен презирать женщин и не испытывать к ним никаких теплых чувств. Так, вероятно, жили все его воспитатели из офицеров, так было принято в обществе. Кроме того, Екатерина заметила массу других несимпатичных черт мужа, которые стали также следствием неудачного воспитания и раздражали выросшую в иной обстановке Фике.
Читая мемуары Екатерины, мы видим Петра ее глазами, с его половины дворца до нас доносится визг истязаемых им собак, пиликанье на скрипке, какой-то шум и грохот. Иногда Петр вваливался на половину жены, пропахший табаком, псиной и винными парами, будил ее, чтобы рассказать ей какую-нибудь скабрезную историю, поболтать о прелестях и приятности беседы принцессы Курляндской или какой-либо другой дамы, за которой он в данный момент чисто платонически волочился. Часто он бывал груб, несдержан, капризен, болтлив. Екатерине надоедали его скучные разговоры о мелочах придворной жизни, обижали ухаживания за фрейлинами. Она уличала его в безмерном хвастовстве о подвигах, которых он никогда не совершал. Докучал ей и постоянный шум из комнат мужа, где тот дрессировал собак или играл с лакеями. Даже его игру на скрипке она воспринимала как «пиление», что и не мудрено. Известно, что врожденный недостаток устройства слуховых органов не позволял ей слушать музыку, которую она воспринимала как шум. В своих воспоминаниях Екатерина особенно много и с презрением пишет о постоянных играх наследника русского престола с куклами и игрушечными солдатиками.
Но не будем забывать, что молодой человек оказался под бдительным и назойливым контролем приставленных к нему императрицей людей; его совершеннолетие и женитьба ничего не изменили — даже выйти из дворца без личного распоряжения государыни он не мог, как и прежде. Весьма достойное для будущего полководца занятие солдатиками было одним из возможных способов подавить скуку. Императрица утратила всякую любовь к племяннику и старалась держать его подальше от государственных дел. Лишь с началом Семилетней войны в 1756 году ему разрешили посещать Конференцию при высочайшем дворе.
Избавление от надзора приходило летом, когда двор выезжал за город и у великого князя появлялась большая свобода. В 1743 году императрица подарила Петру Ораниенбаум — бывшую усадьбу А.Д.Меншикова, где Антонио Ринальди построил дворец и крепость Петерштадт. И там Петр целиком отдавался постоянной военно-полевой игре, которая заменяла ему жизнь, он создал соединение голштинских войск и летом в окрестностях Ораниенбаума проводил с ними маневры, походы, парады, разводы, научился (с большим трудом) курить трубку, лихо пил водку, но быстро пьянел и терял контроль над собой. Он превратился по виду в настоящего вояку, всегда дышавшего воздухом казармы. «Вид у него вполне военного человека, — писал Фавье. — Он постоянно затянут в мундир такого узкого и короткого покроя, который следует прусской моде еще в преувеличенном виде. Кроме того, он гордится тем, что легко переносит холод, жар и усталость». Последняя фраза выразительней всех других — вряд ли великие полководцы Фридрих II, Суворов или Наполеон гордились тем, что они легко переносят усталость, жару и холод. Этим гордятся только дети. В определенном смысле Петр так и остался ребенком. В военном строю, в казарме, среди утвержденного уставом неизменного порядка, он, как каждый слабый человек, искал защиты от противоречий жизни. Свой маленький комфортный военный мирок он противопоставлял большому миру Елизаветы с присущими ему роскошью и беспорядком, куда он всякий раз ехал со страхом.
Личность Петра III Федоровича вызывала немало споров в науке. Как писал историк А.Б.Каменский, «встречавшиеся в литературе противоречивые оценки личности и деятельности Петра зачастую связаны с тем, что этот человек, с его сиротским детством, искалеченной юностью и трагическим концом, несомненно, вызывал сочувствие. Его любовь к музыке, детская вера в собственные таланты, простодушное хвастовство умиляют, а добрые и даже благородные побуждения, которыми он нередко руководствовался в делах, заслуживают уважения. Но ни по характеру, ни по психологическому складу, ни по умственным способностям он не годился на труднейшую роль российского императора».
Понятие «годился» весьма условно. Вряд ли характер и умственные способности императриц Екатерины I, Анны Иоанновны да и Елизаветы Петровны были выше, чем у Петра III. Кажется, что среди этих объяснений несостоятельности Петра III недостает одного — того, что историк А.С.Мыльников назвал «комплексом двойного национального самосознания». В самом деле, юного герцога, владетеля пусть маленького, но самостоятельного государства, однажды вдруг забрали и увезли из дома. Он оказался заброшен чужой волей в далекую страну, с ее ужасным климатом, унылой столицей, грязными городишками, странной, почти языческой церковью, пугающей парной баней, в которую он отказывался идти под страхом смерти, высокомерной, холопствующей знатью.
Как пишет Екатерина, слушая рассказы Петра, можно было подумать, что нет на свете прекраснее страны, чем его Голштиния. Ей, которую с ранних лет мать почти непрерывно возила по многочисленным родственникам, было чуждо понятие родины. Для Екатерины, женщины, легко адаптировавшейся в любой обстановке, родина была там, где ей было хорошо. Не так обстояло с Петром III — его родиной навсегда осталась Голштиния. Он помнил о ней, тосковал, с радостью принимал земляков и всегда мечтал туда вернуться. Когда при дворе было решено обменять Голштинию на графство Ольденбург и тем самым привязать наследника русского престола к России, а заодно покончить давний территориальный спор Голштинии с соседней Данией, то канцлер Бестужев поначалу сумел уговорить Петра Федоровича, еще остававшегося голштинским герцогом, подписать необходимые документы об обмене. Но потом Петр заупрямился и, несмотря на давление со всех сторон, так и не подписал бумаги. В последние дни своей жизни, когда Екатерина свергла его с престола в результате переворота 28 июня 1762 года, он в одной из своих записок просил, чтобы его выслали за границу, в Голштинию.
Трагедия Петра III в том и состояла, что он был не только голштинский герцог, но и наследник российского престола. Его ждала корона одного из могущественных государств мира. Ему просто не повезло с судьбой, со страной. Останься он в Голштинии — и прожил бы, наверное, долгую жизнь, потом умер бы, оплаканный своими добрыми подданными как примерный герцог, ведь по характеру он совсем не был жестоким человеком. Возможно, что его жизнь сложилась бы несравненно лучше и в том случае, если бы он стал наследником шведского престола и после смерти короля Фредрика I в 1751 году сел на шведский трон. Но он попал в Россию, где за ним упрочилась обидная кличка немца, ненавистника России, любителя муштры, самодура, глупца и шпиона — так оценивали его в народе, о чем сохранилось немало дел в Тайной канцелярии елизаветинской поры.
Для подобного отношения имелись основания: Петр открыто высмеивал православие, не терпел гвардии, но зато любил привезенных из Голштинии солдат и офицеров, одевался в прусский мундир. Петр демонстративно вел себя не так, как было принято и как от него, внука Петра Великого, ждали. Он не считался с общественным мнением, которое, несмотря на подавленность русского общества, существовало в России и всегда оказывало сильное воздействие на поведение людей и власти. Неосторожность, легкомыслие — это самое мягкое, что можно сказать о поведении такого человека. Даже когда наследника стали допускать к обсуждению государственных дел, он не сумел достойно проявить себя. Как писал иностранец Фавье в 1761 году, «если подозрительный нрав императрицы Елизаветы, а также интриги министров и фаворитов отчасти и держат его вдали от государственных дел, то этому, утверждают многие, еще более содействуют его собственная беспечность и даже неспособность. Вследствие этого он не пользуется почти никаким значением ни в Сенате, ни в других правительственных учреждениях».
В отличие от своей жены, проявлявшей чудеса мимикрии, он так и не стал русским по поведению, мировоззрению, привычкам. Еще в 1747 году прусский посланник Финкельштейн провидчески писал Фридриху II: «Русский народ так ненавидит великого князя, что он рискует лишиться короны даже и в том случае, если б она естественно перешла к нему по смерти императрицы». Когда же в 1761 году великому князю исполнилось тридцать три года, француз Лефермиер писал о нем то же самое: «Великий князь представляет поразительный пример силы природы или, вернее, первых впечатлений детства. Привезенный из Германии тринадцати лет, немедленно отданный в руки русских, воспитанный ими в религии и в нравах империи, он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим… Никогда нареченный наследник не пользовался менее народной любовью. Иностранец по рождению, он своим слишком явным предпочтением к немцам то и дело оскорбляет самолюбие народа и без того в высшей степени исключительного и ревнивого к своей национальности. Мало набожный в своих приемах, он не сумел приобрести доверия духовенства». И это видели буквально все.
Постепенно наследник превратился в почти открытого противника России. С началом Семилетней войны он не скрывал своих симпатий к Фридриху II, радовался успехам прусского оружия. Ненависть и сопротивление всему, что исходило от Елизаветы, России, русских, делало его глухим к тому, что сообщали о войне в России. Как сообщает Штелин, «обо всем, что происходило на войне, получал его высочество, не знаю откуда, очень подробные известия с прусской стороны и если по временам в петербургских газетах появлялись реляции в честь и пользу русскому и австрийскому оружию, то он обыкновенно смеялся и говорил: “Все это ложь: мои известия говорят совсем другое”». В письме Фридриху II уже после своего вступления на престол он писал, благодаря короля за похвальные отзывы о нем: «Я в восторге от такого хорошего мнения обо мне Вашего величества! Вы хорошо знаете, что в течение стольких лет я вам был бескорыстно предан, рискуя всем, за ревностное служение вам в своей стране с невозможно большим усердием и любовью». Есть основания думать, что Петр имеет в виду ту информацию о заседаниях Конференции при высочайшем дворе, которую он передавал пруссакам.
Вероятно, немалая вина за неудачную натурализацию Карла-Петера-Ульриха лежит на Елизавете. Выше уже говорилось о том, как тепло императрица отнеслась поначалу к своему племяннику. Но после свадьбы наследника императрица фактически удалила его от себя, а потом стала обращаться с ним все хуже и хуже. Для этого было немало причин. Повзрослев, Петр Федорович не стал таким, каким его хотела видеть императрица. А каким он должен был стать, она и сама толком не знала. Ее раздражало его поведение, окружение, занятия. Императрица деспотично пыталась «поправить» положение — удаляла от Петра близких ему людей, требовала беспрекословного подчинения, устраивала племяннику головомойки. Он же, в отличие от своей жены, не умел ловко обмануть, слукавить. Поэтому всегда страшно боялся гнева государыни, ее ругани, угроз отправить его в Тайную канцелярию. С детских лет он был запуган жестоким обращением Брюммера и всегда отличался трусостью. Об этом сказано в записках Екатерины, об этом свидетельствуют и другие материалы. В 1752 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело поручика Астафия Зимнинского, который с товарищами говорил: «Нынешний наш наследник — трус, вот как намедни ехал он мимо солдатских гвардии слобод верхом на лошади и во время обучения солдат была из ружья стрельба… тогда он той стрельбы испужался и для того он запретил, чтобы в то время, когда он проедет, стреляли». Переезд в Россию не изменил этой атмосферы запугивания, а, как известно, страх — плохой воспитатель молодых людей. В итоге императрица так и не стала ему родным, близким человеком. Все, что исходило от нее, он с трудом терпел, тихо ненавидел и всего отчаянно боялся.
В постепенном изменении отношения государыни к племяннику отрицательную роль сыграло окружение, придворная камарилья, которая, стремясь угодить настроениям и пристрастиям Елизаветы, доносила о каждом шаге великого князя, передавала каждое его слово. А он, как известно, был несдержан на язык, и это ему очень вредило в глазах Елизаветы. От добрых, мирных отношений не осталось и следа. Как писала Екатерина II, бывшая свидетельницей бесконечных семейных раздоров, «умом и характером они были до такой степени несходны, что стоило им поговорить между собою пять минут, чтобы неминуемо повздорить. Это не подлежит никакому сомнению».
Нельзя сбрасывать со счета и подозрительность императрицы, всегда боявшейся за свою власть. С одной стороны, ей был нужен наследник, но, с другой, она ему не доверяла, видела в великом князе соперника и опасалась, что кто-то сможет использовать его неустойчивый характер для заговора. Он жил, окруженный шпионами царицы. Особо встревожило ее дело Иоасафа Батурина. Это был человек деятельный, фанатичный и психически неуравновешенный, он отличался также склонностью к авантюризму и умением увлекать за собой людей. Подпоручик Бутырского пехотного полка, расквартированного в Москве, где в этот момент (летом 1749 года) находился двор, Батурин составил план переворота, который предусматривал вполне достижимые цели: изоляцию придворных, арест императрицы. Планировали и убийство ее фаворита А.Г.Разумовского — командира лейб-компании: «Того-де ради, — записано в деле Батурина, — хотя малую партию он, Батурин, сберет и, нарядя в маски, поехав верхами, и, улуча его, Алексея Григорьевича, на охоте изрубить или другим манером смерти его искать он будет», в частности, с помощью мышьяка. Планы Батурина не кажутся невыполнимыми. Он намеревался захватить инициативу и после ареста императрицы Елизаветы и убийства Разумовского вынудить высших иерархов церкви срочно провести церемонию провозглашения великого князя Петра Федоровича императором Петром III.
Батурин имел сообщников в армии, следствие показало также, что он договаривался и с работными людьми московских суконных фабрик, которые как раз в это время бунтовали против хозяев и начальства и могли бы, за деньги и посулы, примкнуть к заговорщикам. Батурин был убежден, что сможет «подговорить к бунту фабришных и находящийся в Москве Преображенский батальон и лейб-компанцов, а они-де к тому склонны и давно желают».
Батурин и его сообщники предполагали получить от Петра Федоровича деньги, раздать их солдатам и работным людям, обещая последним, именем великого князя, выдать тотчас после переворота недоплаченное им жалованье. Заговорщики думали с силами солдат и работных «вдруг ночью нагрянуть на дворец и арестовать государыню со всем двором», тем более что двор и императрица часто находились за городом, в плохо охраняемых временных помещениях и шатрах. Солдат он, как сказано в деле, «обнадеживал… что которые-де будут к тому склонны, то его высочество пожалует теми капитанскими рангами и будут на капитанском жалованье так, как ныне есть лейб-компания». Здесь, как и в истории заговора Турченинова, мы видим стремление заговорщика сыграть на зависти солдат к успеху лейб-компанцев.
Наконец, Батурин сумел даже подстеречь на охоте великого князя и во время этой встречи, которая привела наследника престола в ужас, пытался убедить Петра Федоровича принять его предложение. Как писала в своих мемуарах Екатерина II, «замыслы его дела весьма нешуточны».
Но заговор Батурина не удался, в начале зимы 1754 года его арестовали, посадили в Шлиссельбургскую крепость, где в 1767 году он ухитрился склонить к побегу конвойных солдат, но его опять постигла неудача: разоблачение и ссылка на Камчатку. Там в 1771 году, вместе с Беньовским, он устроил-таки бунт, захватил судно и бежал из пределов России, пересек два океана и умер у берегов Мадагаскара. Вся его история говорит в пользу того, что такой авантюрист, как Батурин, мог, при благоприятном стечении обстоятельств, добиться поставленной цели — совершить с помощью «скопа и заговора» «бунт» — государственный переворот. Дело было раскрыто, но Елизавета испугалась и с этого времени стала еще меньше доверять племяннику, хотя вины его не было никакой. Однако, по-видимому, Елизавета так не считала — ведь Петр не сообщил ей о разговоре с Батуриным на охоте.
Не надеялся Петр и на поддержку в семье. Жена его не любила, всячески скрывала от него свои мысли, а потом и похождения. Нельзя сказать, что великий князь совсем не нуждался в семейном тепле и любви. Через его браваду и показную грубость иногда просвечивала искренняя тоска по любви. Этого, несмотря на нелюбовь к покойному супругу, не может скрыть в своих записках и сама Екатерина. Когда ее заподозрили в симпатиях к красивому камер-лакею Андрею Чернышеву и об этом стало известно Петру Федоровичу, то между супругами произошла трогательная сцена: после обеда Екатерина лежала на канапе и читала книгу, вошел муж, «он прошел прямо к окну, я встала и подошла к нему; я спросила, что с ним и не сердится ли он на меня? Он смутился и, помолчав несколько минут, сказал: “Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня так, как любите Чернышева”».
И позже он тянулся к ней — как и Екатерина, он был совсем одинок при дворе и за каждым шагом его следили. Когда от него убрали любимых камердинеров голштинцев Крамера и Румберга — самых доверенных и близких ему с детства людей, — то Петр, пишет Екатерина, «не имея возможности быть с кем-нибудь откровенным, в своем горе обращался ко мне. Он часто приходил ко мне в комнату, он знал, скорее чувствовал, что я была единственной личностью, с которой он мог говорить без того, чтоб из малейшего его слова делалось преступление, я видела его положение, и он был мне жалок…» Но доверительной близости между супругами так и не сложилось. Слишком разными они были людьми, слишком разные они ставили цели в жизни.
Известно, что с годами семейной жизни супруги сближаются, противоречия сглаживаются, и они становятся даже в чем-то неуловимо похожи. В этой паре все было как раз наоборот: на семейном портрете супругов, относящемся к началу их общей жизни, они стоят неловко взявшись за руки: два так похожих друг на друга длинноносых подростка, сведенных вместе судьбой. Позднейшие портреты показывают, как они изменились, как сделались разительно несхожи — чужие люди, каждый из которых уже давно шел своей дорогой. С каждым годом их дороги расходились все дальше и дальше, и наступил момент, когда они уже не слышали друг друга — так далеки они стали.
Петр отчаянно защищался разными способами: ложью в юности, грубостью в зрелые годы, самоизоляцией в кругу лакеев и своих кавалеров-голштинцев, многолетней игрой в солдатики, идеализацией своей милой зеленой Голштинии, безмерной любовью к Фридриху Великому. Но все это было как-то трогательно и одновременно карикатурно преувеличенно: и ложь, и грубость, и военные игры. Карикатурен и преувеличен был и его голштинский патриотизм, и любовь к потсдамскому кумиру. Карикатурен был и весь облик великого князя — узкоплечего, худого, в чрезмерно тесном мундире прусского образца с гигантской шпагой на боку и в чудовищной величины ботфортах.
Иной путь выбрала Екатерина. Она была рассудочна, эгоистична и с ранних лет честолюбива. Как она писала впоследствии, уже в молодости она поставила перед собой задачу сделать политическую карьеру и прилагала к этому много труда. Не получив правильного образования, она пополняла свои знания и развивала ум непрерывным чтением научной литературы. Не будучи русской, она усвоила ценности русского народа и искренне полюбила страну, которая так много ей дала и властвовать над которой (при муже или без него) она так хотела. Она писала в мемуарах: «Я, ставившая себе за правило нравиться людям, с какими мне приходилось жить, усваивала их образ действий, их манеру; я хотела быть русской, чтобы русские меня любили». В итоге, как пишет биограф Екатерины В.А.Бильбасов, «мало-помалу, под давлением весьма разнообразных фактов, обстоятельств, влияний, цербстская Фике стала заметно перерождаться в русскую Екатерину Алексеевну. Насколько Екатерина успела уже обрусеть, показывает ее поступок со Шкуриным (камердинером. — Е.А.): вопреки запрещению Екатерины, Шкурин передал Чоглоковой довольно невинные слова великой княгини; узнав об этом, Екатерина вышла в гардеробную, где обыкновенно находился Шкурин, и “сколько было силы” дала ему пощечину, прибавив, что велит еще отодрать его. Похоже ли это на Фике из Цербста?». Оказавшись среди чужих людей, веселая и внимательная, она постепенно приобрела немало друзей, и вокруг нее сложился кружок близких ей по духу приятелей и приятельниц, с которыми она, тайно убегая из дворца, проводила время. Некоторая свобода у великой княгини появилась, когда она исполнила свое предназначение — родила сына.
Мальчик родился 20 сентября 1754 года и рос при дворе Елизаветы, которая фактически отобрала ребенка у родителей. Вокруг происхождения Павла существует немало слухов. Наиболее распространено мнение, согласно которому истинным отцом будущего императора Павла I был не великий князь Петр Федорович, а Сергей Васильевич Салтыков, камергер двора великого князя. Несомненно, отсутствие в семье великого князя детей на протяжении столь длительного девятилетнего срока не могло не беспокоить Елизавету, желавшую продолжения рода Петра Великого: ведь она всегда помнила, что в Холмогорах, в заточении, сидят свергнутый ею император Иван Антонович и два его брата — Петр и Алексей, а также две его сестры — Екатерина и Елизавета, дети бывшей правительницы Анны Леопольдовны и принца Антона-Ульриха. Все это были потенциальные кандидаты на престол.
Примерно через девять месяцев после свадьбы Елизавета, видя, что брак не дал необходимого империи результата, приставила к великой княгине новую обер-гофмейстерину, свою двоюродную сестру Марию Чоглокову, и предписала ей тщательно наблюдать за Екатериной. Согласно данной Чоглоковой в мае 1746 года инструкции, она была обязана «великой княгине, при всяком случае, ревностно представлять и неотступно побуждать, чтоб ее императорское высочество с своим супругом всегда, со всеудобьвымышленным добрым и приветливым поступком, его нраву угождением, уступлением, любовию, приятностию обходилась и генерально все то употребляла, чем бы сердце его императорского высочества совершенно к себе привлещи» с тем, чтобы «нам желаемое исполнение наших полезных матерних видов исходатайствовать и всех наших верных подданных усердное желание исполнить. И для того вы крайнейшее старание ваше приложите, дражайшее доброе согласие и искреннейшую любовь и брачную поверенность между обоими императорскими высочествами возможнейше и неотменно соблюдать, наималейшей холодности или недоразумению приятным советом и приветствованием обоим предупреждать и препятствовать, в неудачливом же случае нам вернейше о том доносить».
Несмотря на витиеватость стиля, задание, данное императрицей Чоглоковой, предельно ясно — от этого брака нужен ребенок, и главный смысл ее, обер-гофмейстерины, забот состоит в том, чтобы Екатерина вела себя так, как необходимо для зачатия и рождения ребенка. С точки зрения государственного, династического интереса, здесь нет ни цинизма, ни грубого вмешательства в интимную сферу человеческих отношений, а есть только государственная целесообразность и необходимость. В Китае, например, велся журнал соитий императора с его женами и наложницами. В Европе нередко бывало, что королевские роды проходили публично, в присутствии дам двора, чтобы не возникало подозрений в подмене родившегося ребенка. Естественно, что не менее важно было, чтобы отцом ребенка стал не кто иной, как муж королевы или принцессы. Этим, кстати, и объясняется столь строгий режим, постоянное наблюдение за Екатериной, отсутствие к ней всякого доверия со стороны Елизаветы. Сразу же после рождения Павла Петровича режим этот был резко ослаблен, и Екатерина получила не виданную ранее свободу.
Инструкция была написана, принята к исполнению, великий князь ни единой ночи не проводил за пределами спальни жены — за ним тоже велось постоянное наблюдение, — но шли месяцы, годы, а детей так и не было. Елизавета даже запрещала Екатерине ездить в мужском седле, считая, что это может помешать беременности. Но все напрасно. Из предшествующего повествования мы поняли, что у Екатерины были свои, довольно жесткие взгляды на то, кто должен быть инициатором нормальной семейной жизни. Петр же хранил равнодушие к своей супруге. При этих обстоятельствах дети появиться не могли… Впрочем, предоставим слово самой Екатерине, которая, вероятно в 1774 году, написала «Чистосердечную исповедь» для своего фаворита Григория Потемкина.
Это была своеобразная амурная летопись, рассказ о мужчинах, бывших у Екатерины до Потемкина. «Марья Чоглокова, — начинает Екатерина, — видя, что через девять месяцев обстоятельства остались те же, каковы были до свадьбы, и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла инаго к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтоб выбрали по своей воле из тех, кого она на мысли имела. С одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за артиллерии генерал-поручиком Миллером, а с другой — Сергея Салтыкова и сего по видимой его склонности и по уговору мамы (то есть Елизаветы. — Е.А.), которую в том наставляла великая нужда и потребность. По прошествии двух лет Сергея Салтыкова послали посланником (в Швецию с объявлением о рождении цесаревича Павла Петровича. — Е.А.), ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова у большого двора уже не была в силе его удержать. По прошествии года и великой скорби приехал нынешний король Польский», то есть Станислав Август Понятовский — второй фаворит Екатерины. Близок к этому рассказу и отрывок из первого варианта мемуаров Екатерины, где она описывает под 1752 годом беседу с Чоглоковой, которая, после многословных отступлений, заявила, что «бывают иногда положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правила» и что «Вы увидите как я люблю свое отечество и насколько я искренна; я не сомневаюсь, чтобы вы кому-нибудь не отдали предпочтения, представляю вам выбрать между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Если не ошибаюсь, то избранник ваш последний». «На это я воскликнула: “Нет, нет, отнюдь нет”. Тогда она сказала: “Ну, если это не он, то другой наверно”. На что я не возразила ни слова, и она продолжала: “Вы увидите, что помехой вам буду не я”. Я притворилась наивной…»
В принципе, мораль и высшие государственные цели позволяли Чоглоковой прибегнуть к подобному способу сексуального обучения своих подопечных. Нравы XVIII века, особенно при дворах государей, этому благоприятствовали — они были весьма вольные, если не сказать резче, и сама Екатерина в мемуарах часто рассказывает о постоянных интрижках, происходивших вокруг нее. Плоха была та дама, у которой не было своего «амуру». Измены считались нормой, а любовь в супружеской паре встречалась крайне редко: как с возмущением восклицала героиня одной из комедий А.П.Сумарокова, она «не какая-то посадская баба», чтобы мужа своего любить.
Несомненно, двадцатишестилетний Сергей Васильевич Салтыков — сам, кстати, человек женатый — нравился Екатерине и был ее первым увлечением, расставание с которым стало потом причиной «великой скорби». Он, «прекрасный, как день», появился в поле зрения великой княгини не сразу после первых девяти месяцев ее супружества, как может показаться нам из «Чистосердечной исповеди», а несколько лет спустя после назначения Чоглоковой в гофмейстерины великой княгини, в 1752 году, что согласуется с последующей хронологией любовников по «Исповеди».
Рассказ о Салтыкове в мемуарах Екатерины овеян романтическим флером, так часто свойственным воспоминаниям о первой, самой чистой и возвышенной любви. А объяснение на охоте, беллетризированное впоследствии мемуаристкой, выглядит как сцена из романа: «Сергей Салтыков улучил минуту, когда все были заняты погоней за зайцами, и подъехал ко мне, чтобы поговорить на свою излюбленную тему: я слушала его терпеливее обыкновенного. Он нарисовал мне картину придуманного им плана, как покрыть глубокой тайной, говорил он, то счастье, которым некто мог бы наслаждаться в подобном случае. Я не говорила ни слова. Он воспользовался моим молчанием, чтобы убедить меня, что он страстно любит, и просил меня позволить ему надеяться, что я, по крайней мере, к нему не равнодушна. Я ему сказала, что не могу помешать игре его воображения. Наконец, он стал делать сравнения между другими придворными и собою и заставил меня согласиться, что заслуживает предпочтения, откуда он заключил, что и был уже предпочтен. Я смеялась тому, что он мне говорил, но в душе согласилась, что он мне довольно нравится. Часа через полтора я сказала ему, чтобы он ехал прочь, потому что такой долгий разговор может стать подозрительным. Он возразил, что не уедет, пока я не скажу ему, что я к нему не равнодушна, я ответила: “Да, да, но только убирайтесь”, а он: “Я это запомню” и пришпорил лошадь, я крикнула ему вслед: “Нет, нет!”, а он повторил: “Да, да!” Так мы расстались». (Заметим при этом, что свидание происходило в имении Чоглоковых, с которыми Салтыков был тесно связан.)
Из всего вышесказанного еще не следует вывод о том, что отцом Павла был именно Сергей Салтыков, как полагают иные любители истории. Но слухам об этом не было конца, тем более что даже из приведенных отрывков видно, что Екатерине Салтыков нравился. И все же это не обязательно означает, что Павел — не сын Петра Федоровича, тем более что, по сведениям некоторых иностранных дипломатов, после уже упомянутой небольшой хирургической операции великий князь приобрел способность вступать в интимную связь с женщинами, в том числе и с собственной женой. Слухи о «зазорном» происхождении Павла ходили и при Екатерине-императрице, достигая ушей цесаревича Павла Петровича и, конечно, мало способствуя его психической уравновешенности.
С рождением сына отношения с мужем у Екатерины прекратились. Зато ей удалось наладить тесные связи с верхушкой русского общества. Для этого она использовала все свое обаяние, хитрость, умение нравиться, быть простой и доброжелательной. Постепенно к ее умным речам стали прислушиваться и высокопоставленные сановники. Многие из них, видя характер наследника Петра Федоровича, его прусские симпатии, понимали, что будущее царствование может плохо для них кончиться. Особенно глубоко призадумался канцлер Бестужев-Рюмин. Приход к власти Петра III означал бы для него катастрофу. И опытный интриган искал выход из положения, который бы спас его. Постепенно оформились несколько идей, которые предполагали некий план действий. Он сводился к тому, что в случае смерти императрицы Елизаветы Петровны на престол должен вступить не Петр III, а Павел I — сын Петра и Екатерины. Последняя же должна была стать регентшей при мальчике-императоре. Канцлер считал, что Екатерина Алексеевна имеет «характер в высшей степени твердый и решительный». Он вел тайные беседы с великой княгиней, составлял проекты будущего нового порядка, в котором с неизменностью отводил себе главное место при неопытной регентше.
Но он не знал масштабов честолюбия Екатерины. Она уже созрела для власти и готова была пуститься в плаванье самостоятельно. Между тем ее шансы занять престол Бестужев и многие другие наблюдатели оценивали крайне невысоко. Фавье в 1761 году писал о ней: «Нельзя отрицать, что великая княгиня — женщина большого ума, весьма образованная и способная к делу». И это было общее мнение всех, кто в концу 1750-х годов знакомился с Екатериной. Наблюдатели подмечали, что великая княгиня весьма честолюбива и умна, превосходит в этом своего мужа и хочет властвовать. Но тут же следовало неутешительное для этой незаурядной женщины заключение — ее возможности никогда не будут реализованы. Этого ей не позволит, вступив на престол, Петр Федорович, не получит она власти и при любом другом варианте. Ее немецкое происхождение, отрыв от русского общества помешают ей прийти к власти. Только сама Екатерина думала иначе.
Она предполагала, что ей предстоит серьезная борьба, что ходят слухи о замысле Шуваловых провозгласить императором Павла, а его негодных родителей немедленно выслать в Голштинию. Этого Екатерина опасалась больше всего — Россия для нее давно стала родиной, полем ожидаемой и бессмертной славы. Поэтому она все время готовила себя к борьбе, особенно когда примерно с 1756 года Елизавета стала болеть и многие боялись, что она умрет. Екатерина установила связи с английским послом Чарльзом Уильямсом. В письме от 12 августа 1756 года великая княгиня подробно рассказывала послу, как она будет действовать в день и час смерти императрицы Елизаветы, когда Шуваловы попытаются возвести на престол Павла и устранить от власти ее с мужем. Вспоминая ограниченного в своих правах риксдагом шведского короля Адольфа-Фредрика, она пишет: «Вина будет на моей стороне, если возьмут верх над нами. Но будьте убеждены, что я не сыграю спокойной и слабой роли шведского короля и что я буду царствовать или погибну!».
Это было кредо двадцатипятилетней женщины, уже давно мечтавшей о короне. Уильямс был самым близким ее политическим приятелем, он постоянно снабжал великую княгиню деньгами. Екатерина получила от английского правительства большие деньги — не менее тысячи золотых дукатов и 44 тысячи рублей. Между посланником и Екатериной шла интенсивная переписка, особенно летом и осенью 1757 года, когда Елизавета заболела.
В письмах к посланнику великая княгиня откровенно раскрывала все свои планы будущего захвата власти. Детали их теперь уже не так важны и интересны, ценнее другое: письма к Уильямсу показывают нам ту Екатерину, которой нет в ее мемуарах. Здесь она предстает в новом обличье: цинична, расчетлива, смела, готова на многое ради власти и безмерно честолюбива. В письме от 9 августа 1756 года она сообщала о том, как быстро сумеет все устроить: «Пусть даже захотят нас удалить или связать нам руки — это должно совершиться в два-три часа, одни они (имеются в виду Шуваловы. — Е.А.) этого сделать не смогут, а нет почти ни одного офицера, который не был бы подготовлен, и если только я не упущу необходимых предосторожностей, чтобы быть предупрежденной своевременно, это будет уже моя вина, если над нами восторжествуют». Еще через два дня: «Я занята теперь тем, что набираю, устраиваю и подготовляю все, что необходимо для события, которого вы желаете, в голове у меня хаос интриг и переговоров».
Посланник, как и его отважный адресат в фижмах, с нетерпением ждали одного — скорой смерти Елизаветы, которой великая княгиня публично говорила комплименты и стремилась всячески угодить: «Чье-то здоровье никогда не было столь расшатанным… Достоверно то, что вода поднялась в нижнюю часть живота»; английский посол на это почти радостно писал: «У кого вода поднялась в нижней части живота, тот уже обреченный человек». 30 августа 1756 года Екатерина снова пишет: «Что-то здесь все хромает», а 4 октября подробно сообщает о водянке и опухоли ног, чьих — оба адресата знали. «Вчера среди дня случилось три головокружения или обморока. Она боится и сама очень пугается, плачет, огорчается и когда спрашивают у нее отчего, она отвечает, что боится потерять зрение. Бывают моменты, когда она забывается и не узнает тех, которые окружают ее». «Она, однако, волочится к столу, чтобы могли сказать, что видели ее, но в действительности ей очень плохо». 10 декабря — новое сообщение: «Императрица все в том же состоянии: вся вздутая, кашляющая и без дыхания, с болями в нижней части тела…»
Из этих писем видно: Екатерина убеждена, что ее час близится и Бог на ее стороне. «Невидимая рука, которая меня вела тринадцать лет по очень кочковатому пути, не допустит, чтобы я погибла, в этом я очень сильно и, может быть, очень глупо убеждена». Все затруднения и препятствия — от Елизаветы, Екатерина повторяет слова своего любовника, Станислава Августа Понятовского, появившегося в России в 1755 году: «Ох, эта колода! Она просто выводит нас из терпения. Умерла бы она скорее!».
Но вскоре пришлось дать отбой. «Колода» (в другом переводе — «бревно») поправилась. Суета, поднявшаяся в кругах «молодого двора» и в окружении Бестужева-Рюмина, насторожила императрицу, и до ее ушей дошли некоторые сведения об интригах против ее власти. Императрица приказала начать расследование. Дебют Екатерины-заговорщицы оказался крайне неудачным: Елизавета выздоровела, сговор Бестужева и Екатерины был раскрыт, и хотя следователям ничего не удалось раскопать о проектах старого канцлера и молодой предприимчивой дамы, дела обоих пошли как никогда плохо. На следствии Бестужев-Рюмин защищался хорошо и отверг все обвинения (тем более что улик против него не нашли). Когда его спросили о «планах на нынешнее, так и на будущее время, о которых бывший канцлер совещался… с друзьями великой княгини», то он отвечал хладнокровно вопросом на вопрос: «Возможно ли о том думать, ибо наследство уже присягами всего государства утверждено». Весной 1759 года Бестужева сослали в подмосковную деревню, откуда его вызволила только ставшая императрицей Екатерина II. Пострадали и другие люди, причастные к этому делу, которое явно квалифицировалось как заговор с целью захвата власти. Связанный с заговорщиками фельдмаршал Степан Апраксин умер на допросе в августе 1758 года, Понятовский и Уильямс были высланы за границу, а близкий Понятовскому Иван Елагин — в Казанскую губернию. Петр Федорович, страшно испуганный происшедшим, окончательно отвернулся от жены, избегая ее, как чумную.
«Бедная великая княгиня в отчаянии», «дела великой княгини плохи» — вот рефрен донесений иностранных дипломатов о Екатерине после падения Бестужева. Несколько месяцев она находилась в совершенной изоляции, фактически под домашним арестом, на грани истерики, писала императрице, прося доставить ей «неизреченное благополучие увидеть очи Вашего императорского величества». Но императрица Елизавета молчала.
Наконец, аудиенция в виде беспротокольного допроса все-таки состоялась, и Екатерина сумела, мобилизовав весь свой ум и волю, оправдаться перед высоким следователем, растопив сердце императрицы просьбой отправить ее в Германию к матери, если здесь, в России, ей совершенно не доверяют и держат за преступницу. Это был сильный ход Екатерины: кто же добровольно захочет покинуть земной рай, который был создан в России? Елизавета смилостивилась — в мае 1758 года Екатерине позволили бывать в обществе. Опаснейшая угроза всему существованию Екатерины миновала.
Для нее наступило очень тяжелое время: она переживала драму расставания со Станиславом Августом. Но шли месяцы, потом год, другой — Станислав Август не возвращался, да как будто и не делал к этому никаких попыток. А между тем жить в одиночестве, среди врагов и равнодушных, так трудно… Тоска Екатерины постепенно стихает, скука незаметно улетучивается, и в 1760 году у нее появляется новый любовник — красавец, воин, сорвиголова отчаянной смелости — Григорий Григорьевич Орлов, артиллерийский капитан двадцати пяти лет, только что вернувшийся с войны в Пруссии, один из пяти братьев Орловых, известных своими подвигами на поле брани и успехами среди петербургских дам.
Орлов оказался подлинной находкой для Екатерины: за его широкой спиной можно было надежно спрятаться от невзгод жизни. Она обрела счастье в любви к нему — Орлов, настоящий рыцарь, мог за свою возлюбленную пойти в огонь и в воду. Важно, что он был не придворный ловелас и повеса, как Салтыков, не иностранец — чужак для русских, как Понятовский, а природный русак, офицер, с которым водил компанию весь Петербург; он имел множество друзей, собутыльников, сослуживцев, его любили как доброго малого, веселого, щедрого, ведь в его распоряжении находились большие деньги артиллерийского ведомства, которые он, разумеется, тратил не только на изготовление новых артиллерийских фур. Имея уже опыт заговора и интриги, великая княгиня была спокойна. Свой лозунг «Я буду царствовать или погибну!» она не забыла, но терпеливо ждала своего часа.
И наконец, 25 декабря 1761 года в 2 часа пополудни умерла императрица Елизавета Петровна.