Глава 5 Царь-девица, или Как править Россией, лежа на боку

Было бы преувеличением утверждать, что Елизавету очень волновала идеология ее царствования и вообще тяжкий удел государственного деятеля. Как и ее предшественницы у власти (императрица Анна Иоанновна и правительница Анна Леопольдовна), она не мечтала прослыть философом на троне, не рвалась она и в воительницы-амазонки. Ее больше беспокоило то, как она выглядит и восхищаются ли ею окружающие. И еще — в чем появиться на первом балу и не вскочил ли на щеке прыщик? Да, императрица была влюблена исключительно в себя. Античный Нарцисс выглядит жалким мальчишкой у ручья в сравнении с Елизаветой, всю жизнь проведшей у океана зеркал своих дворцов. Впрочем, это нетрудно понять, а автору-мужчине невозможно осуждать, ведь женщины более красивой, чем Елизавета, не было тогда на свете. По крайней мере, так считали ее современники, каких бы взглядов они ни придерживались, каким бы темпераментом ни обладали. Французский посланник в России Кампредон писал в 1721 году о Елизавете как о возможной невесте Людовика XV (Елизавете тогда исполнилось двенадцать лет): «Она достойна того жребия, который ей предназначается, по красоте своей она будет служить украшением версальских собраний… Франция усовершенствует прирожденные прелести Елизаветы. Все в ней носит обворожительный отпечаток. Можно сказать, что она совершенная красавица по талии, цвету лица, глазам и изящности рук».

В 1728 году испанский посланник герцог де Лириа сообщал в Мадрид о Елизавете (девице было девятнадцать лет): «Принцесса Елизавета такая красавица, каких я редко видел. У нее удивительный цвет лица, прекрасные глаза, превосходная шея и несравненный стан. Она высокого роста, чрезвычайно жива, хорошо танцует и ездит верхом без малейшего страха. Она не лишена ума, грациозна и очень кокетлива». Вот мнение другого иностранного дипломата: она «…белокура, красива лицом и во всех отношениях весьма пленительна и мила… Она имеет весьма изящные манеры, живой характер… постоянно весела и в хорошем настроении духа».

Ангальт-Цербстская принцесса София-Августа-Фредерика, ставшая впоследствии императрицей Екатериной II, впервые увидела Елизавету, когда той было уже тридцать четыре года — возраст почтенный для женщины XVIII века: «Поистине нельзя было тогда видеть в первый раз и не поразиться ее красотой и величественной осанкой. Это была женщина высокого роста, хотя очень полная, но ничуть от того не терявшая и не испытывавшая ни малейшего стеснения во всех своих движениях; голова была также очень красива… Она танцевала в совершенстве и отличалась особой грацией во всем, что делала, одинаково в мужском и в женском наряде. Хотелось бы все смотреть, не сводя с нее глаз, и только с сожалением их можно было оторвать от нее, так как не находилось никакого предмета, который бы с ней сравнялся». По-видимому, так и было на самом деле — ведь Екатерина в молодости столько натерпелась от придирок императрицы Елизаветы и долго помнила зло, причиненное ей вздорной тетушкой. Она не стала бы писать о красоте Елизаветы, если бы это было неправдой. Как не без юмора говорил по такому же поводу один гоголевский герой, «женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею». Иной читатель устремится листать иллюстрации, чтобы найти самому подтверждение вышесказанному о Елизавете. Увы! Портреты эти в большинстве своем позднейшие, когда императрице шло к пятидесяти, их писали так, как было тогда принято: тяжеловесные, неподвижные парадные портреты государынь, да и не жили в то время в России Веласкес или Рембрандт, чтобы донести до нас живое обаяние этой красавицы, темно-синий, глубокий свет ее огромных глаз, изящество поз, движений и иных сводящих мужчин с ума проявлений кокетства.

За всем этим стояла не только данная природой красота, но и тяжелейшая работа портных, ювелиров, парикмахеров, да и самой царицы — самой строгой судьи своей красоты. Нужно признать, что вкус у Елизаветы был тончайший, чувство меры и гармонии — изумительное, строгость к нарядам и украшениям — взыскательнейшая. Каждый выход в свет, на люди, особенно — на бал, в маскарад становился для нее событием важнейшим, к которому она готовилась, как полководец к генеральному сражению. «Во время менуэтов, — читаем мы в записках французского дипломата, — послышался глухой шум, имевший однако нечто величественное. Двери быстро отворились настежь, и мы увидели блистающий трон, сойдя с которого, императрица, окруженная своими царедворцами, и вошла в бальную залу. Прекращение всеобщего движения и глубокое молчание позволили услышать голос императрицы…» Вот ради таких мгновений и жила Елизавета!

Первой заботой государыни были, конечно, платья и прически. Француз Ж.-Л.Фавье, видевший Елизавету в последние годы ее жизни, писал, что «в обществе она является не иначе как в придворном костюме из редкой и дорогой ткани самого нежного цвета, иногда белой с серебром. Голова ее всегда обременена бриллиантами, а волосы обыкновенно зачесаны назад и собраны наверху, где связаны розовой лентой с длинными развевающимися концами. Она, вероятно, придает этому головному убору значение диадемы, потому что присваивает себе исключительное право его носить. Ни одна женщина в империи не смеет причесываться так, как она».

Прическам действительно уделялось тогда особое внимание. Женские прически в эти времена были громоздкими и тяжелыми. Особенно популярна была прическа «а-ля Фонтанж». Волосы украшались массой кружев, лент, драгоценностей. Елизавета и ее придворные дамы отдавали дань и так называемой яйцевидной прическе, когда волосы взбивались вверх ото лба и гладко зачесывались, а возле уха на плечо спускался один или два напудренных локона. К середине века все дамы стали носить прическу «тапе», то есть завивку. Этот стиль резко расширил возможности модниц, и парикмахеры-куаферы делали так называемый венец, диадему, украшенную бриллиантами. О такой прическе как раз и писал Фавье.

К концу царствования Елизаветы размеры причесок стали увеличиваться и напоминали чудовищные сооружения, с которыми в двери можно было проходить только на полусогнутых ногах. Куаферы, которых стали готовить в парижской Академии парикмахерского искусства, сооружали на голове несчастной модницы каркас, к которому крепились различные предметы и цветы. Такие тяжелые прически, напоминающие натюрморты бессмертной серии художника Хруцкого «Цветы и плоды», были сложны и делались часами. По примеру Версаля, во время причесывания в уборную императрицы допускались избранные дамы, которые благоговейно наблюдали за сложнейшей процедурой устройства прически и разговаривали с государыней. Отлучение от уборной императрицы рассматривалось придворными как проявление немилости, хотя, как писала Екатерина II, присутствовать на этих посиделках было невыносимо скучно.

Чуть ниже будет подробнее рассказано о том, как Елизавета боролась со своими соперницами, которые пытались сравняться с государыней в красоте, изяществе нарядов, причудливости головных уборов и тем самым дерзко посягнуть на ее неоспоримое вечное первенство. Елизавета боролась с ними разными способами, но главное — стремилась опередить их, первой нарядиться во все наимоднейшее, совершенно новое, полученное прямо из Парижа. Как у самодержавной повелительницы одной восьмой части суши, для этого у нее были неограниченные возможности, особенно денежные и административные.

Современники пишут, что Елизавета никогда не надевала одного и того же платья дважды и — более того — меняла их по нескольку раз на дню. Подтверждение этому мы находим в описании пожара в Москве, где говорится, что в 1753 году во дворце сгорело четыре тысячи платьев императрицы. Воспитатель наследника престола, великого князя Петра Федоровича, Якоб Штелин рассказывал, что после смерти Елизаветы новый император обнаружил в ее гардеробе пятнадцать тысяч платьев, «частью один раз надеванных, частью совсем не ношенных, два сундука шелковых чулок, лент, башмаков и туфлей до нескольких тысяч и проч. Более сотни неразрезанных кусков богатых французских материй».

Русские дипломаты, аккредитованные при европейских дворах, занимались не только своей прямой работой, но и закупками модных вещей «для собственного употребления Ея императорского величества». Особенно трудно приходилось, как понимает читатель, русским дипломатам в Париже — столице европейской моды. В ноябре 1759 года канцлер Михаил Воронцов писал русскому представителю в Париже, что императрице стало известно о существовании во французской столице «особливой лавки» под названием «Au tr ès galant», в которой «самые наилучшие вещи для употребления по каждым сезонам… продаются». Канцлер поручал нанять «надежную персону» и «по приличности мод и хорошего вкуса» покупать наимоднейшие вещи и немедленно слать их в Петербург. На эти расходы было отпущено всего 12 тысяч рублей — сумма, конечно, ничтожная, если учитывать аппетиты императрицы.

Вдова русского представителя в Париже Федора Бехтеева писала впоследствии императрице Елизавете, что ее муж остался должником, так как разорился на покупке шелковых чулок для Ее величества. Легче было дипломатам в Лондоне, но и оттуда — на пробу — приказывалось высылать ткани и «галантереи». П.Г.Чернышов сообщал: «Я заказал здесь сделать куклу фута в три вышиной и к ней платья всех сортов, каковые при всяких случаях здешние дамы носят и со всеми к ним принадлежащими, как и на голове уборами».

Чтобы понять характер императрицы, стоит заглянуть в ее переписку с секретарем Кабинета Ее императорского величества Василием Демидовым. В декабре 1744 года Елизавета провела больше месяца на Хотиловском стане по дороге из Петербурга в Москву, где врачи потребовали оставить до полного выздоровления заболевшего оспой в пути наследника престола великого князя Петра Федоровича. Государыня не только сидела у постели больного племянника, но и занималась обновлением своего гардероба. Из Хотилова и был послан в Кабинет указ: «Купца Симона Дозера, нюренбехца, отправить сюда, по получении сего в самой скорости и велеть взять с собою имеющиеся у него галантереи и куперштихи, все, сколько их имеетца, дав ис почтовых или подставных подвод потребное число, и объявить ему: не пожелает ли он несколько солдат для празнишнего времени, что не без пиянства по дороге?». Конечно, государыня так трогательно заботилась не о безопасности нюрнберского купца, а о целости его товара.

Из переписки 1751 года видно, что больше всего императрицу беспокоило, как бы другие дамы не порасхватали обворожительные галантереи вперед нее. 28 июля она писала Демидову: «Уведомилась я, что корабль французский пришел с разными уборами дамскими, и шляпы шитые мужские и для дам мушки, золотые тафты разных сортов и галантереи всякие золотые и серебряные, то вели с купцом сюда прислать немедленно». Через несколько дней императрица подняла тревогу — она узнала, что прибывший в Петербург купец уже продал часть своего драгоценного товара, которую отобрала для себя императрица. Сделал он это скорее всего потому, что торговаться с государыней было невозможно, а она в покупках была всегда скупа: ее ювелир Позье писал в мемуарах, что «государыня была весьма бережлива в покупках и любила похвалиться, что купила что-нибудь дешево».

Столь самоуправный поступок иностранного купца вызвал гнев государыни, и она с раздражением приказала Демидову: «Призови купца к себе, [спроси] для чего он так обманывает, что сказал, что все тут лацканы и крагены, что я отобрала, а их не токмо все, но и не единого нет, которыя я видела, а именно алые. Их было больше двадцати и при том такие ж и на платье, которые я все отобрала и теперь требую, то прикажи ему сыскать и никому в угодность не утаивать». А вот и нарастающие раскаты самодержавного гнева: «А ежели, ему скажи, он утаит, моим словом, то он несчастлив будет и [также] кто не отдает. А я на ком увижу, то те равную часть с ним примут». Иначе говоря, купленные у купца галантереи дамы были обязаны вернуть. Тут же Елизавета указывает, кто из дам мог опередить ее: «А я повелеваю всеконечно сыскать все и прислать ко мне немедленно, кроме саксонской посланницы (мода модой, а дипломатический инцидент России не нужен! — Е.А.), а прочие все должны возвратить. А именно у щеголих, надеюсь они куплены — у Семена Кирилловича (Нарышкина. — Е.А.) жены и сестры ее, у обеих Румянцевых: то вы сперва купцу скажите, чтоб он (сам) сыскал, а ежели ему не отдадут, то вы сами послать можете и указом взять моим».

С годами красота Елизаветы меркла — как все люди того времени, она, конечно, ничего не ведала ни о диете, ни о спортивных занятиях, да и годы брали свое. Фавье, видевший императрицу в год ее пятидесятилетия, писал, что Елизавета «все еще сохраняет страсть к нарядам и с каждым днем становится в отношении их все требовательнее и прихотливей. Никогда женщина не примирялась труднее с потерей молодости и красоты. Нередко, потратив много времени на туалет, она начинает сердиться на зеркало, приказывает снова снять с себя головной и другие уборы, отменяет предстоявшие театральные зрелища или ужин и запирается у себя, где отказывается кого бы то ни было видеть». Елизавета была не в силах признать, что ее время проходит, что появляются новые красавицы, которые могут с успехом состязаться с ней в изяществе нарядов и причесок. «Старость — вот преисподняя для женщин» — этот афоризм Ларошфуко прямо относится к Елизавете. То волшебное зеркало, которое раньше каждое утро ей говорило, что нет на свете краше и милее, в последние годы ее жизни молчало. Это стало самой большой трагедией Елизаветы, и от сознания бессилия перед старостью даже ее неограниченной императорской власти характер государыни постепенно портился. Так, с годами появилась еще одна — важнейшая! — причина для неприятия соперниц — их молодость, которая сама по себе сияет красотой. Как пишет Екатерина, «моя дорогая тетушка была очень подвержена такой мелкой зависти не только в отношении ко мне, но и в отношении ко всем другим дамам, главным образом преследованию подвергались те, которые были моложе, чем она».

Уже из сказанного выше видно: нрав Елизаветы был далеко не так прекрасен, как ее божественная внешность. Большинству гостей дворца, как и нам, не суждено было заглянуть за кулисы того праздника, который был всегда с императрицей, хотя многие догадывались, что Елизавета — это блестящая шкатулка с двойным дном. В 1735 году леди Рондо писала о своем впечатлении от встреч с цесаревной: «Приветливость и кротость ее манер невольно внушают любовь и уважение. На людях она непринужденно весела и несколько легкомысленна, поэтому кажется, что она вся такова. В частной беседе я слышала от нее столь разумные и основательные суждения, что убеждена: иное ее поведение — притворство». Неизвестный нам дипломат в 1727 году писал о совсем еще молоденькой цесаревне: «Она обладает большим, живым, вкрадчивым и льстивым умом».

Впечатление от ее поведения, манеры разговаривать с людьми бывало подчас весьма обманчиво. Многим непрозорливым людям, имевшим с императрицей дело, она казалась красивой дурочкой, ласковой и легкомысленной, которая станет их легкой добычей и, сев на престол, будет выполнять то, что они ей внушат, велят, нашепчут в ее прелестное розовое ушко. И каким же жестоким бывало разочарование! Как ошибались эти люди, поддавшись лукавому обаянию красавицы! Она легко соглашалась с мнением собеседника, но медлила исполнить его совет или просьбу, так что поначалу обнадеженный собеседник с возрастающей досадой видел, что все его красноречие, доводы и доказательства пропали даром — государыня ничего по его настоянию и внушению не делает.

Почему так было? У Елизаветы Петровны, при всех ее многочисленных недостатках, сохранялось хорошо развитое чувство власти, без которого пребывать в кресле властителя человеку, конечно, можно, но недолго. Это чувство схоже с чутьем зверя, избегающего опасности. Государыня, как и каждый настоящий властитель, была недоверчива: она постоянно опасалась за свою власть и подозревала окружающих в намерении каким-то хитрым способом повредить ей. Вместе с тем она боялась принимать скоропалительные, неожиданные решения и, как человек, идущий в полутьме по незнакомой дороге, становилась осторожной и даже часто останавливалась в нерешительности. К каждому делу Елизавету нужно было исподволь подготовить, дать ей свыкнуться с новой для нее мыслью. Французский посланник Шетарди справедливо писал об этой черте государыни: «Я ведаю, что царица охотнее выслушивает каждое дело, когда она наперед к тому приуготовлена».

Но ирония судьбы состояла в том, что сам Шетарди испытал жесточайшее потрясение как раз из-за того, что переоценил свои знания характера и повадок русской императрицы. Как уже сказано, он стал одним из инициаторов заговора цесаревны Елизаветы Петровны, хотя в дальнейшем роль его в приходе к власти Елизаветы была скромна. Но сам-то Шетарди считал, что в происшедших в Петербурге 25 ноября 1741 года событиях он — первый человек. И в этом его убеждал тот прием, который стали оказывать французскому посланнику сразу после переворота новая государыня и ее окружение. Шетарди оказался вхож в узкий круг ее приближенных, сама же императрица в нем души не чаяла, вела с ним откровенные беседы, возила всюду с собой и ласкала. Через некоторое время после переворота Шетарди отбыл в отпуск во Францию и на прощание был буквально осыпан подарками и наградами, включая высший орден Святого Андрея Первозванного. Начальство из французского министерства было так довольно успехами маркиза, что вновь послало его в Россию в надежде, что Шетарди сможет добиться у Елизаветы такого поворота внешней политики России, который окажется выгодным Версалю.

В 1743 году Шетарди с триумфом вернулся в Россию, отношения с императрицей стали еще более теплыми. Она даже взяла галантного католика в пеший поход на богомолье из Москвы в Троице-Сергиев монастырь. Это была увеселительная прогулка с частыми остановками, охотой и пиршествами. Красавец-француз, казалось, находился на вершине своего успеха. Как утверждали злые языки, он покорил императрицу как женщину, но… оказалось — совсем не как политика. Возвращаясь с очередного дружественного приема во дворце, Шетарди все чаще и чаще испытывал разочарование: целей, которые ставили перед ним начальники из Версаля, он выполнить никак не мог, всякий раз государыня ускользала от него и не давала определенного, ясного ответа на его настоятельные внешнеполитические вопросы. При этом Шетарди совсем забыл, что сам он в марте 1741 года писал во Францию о приключениях своего шведского коллеги Нолькена — сподвижника по заговору в пользу Елизаветы.

Нолькен, как уже говорилось, добивался у цесаревны расписки в том, что она готова — в ответ на денежную и военную помощь шведов — отдать часть завоеванных ее отцом территорий на побережье Балтики. Эти условия были тягостны для дочери Петра Великого, и она стремилась уйти от прямого ответа и бумаги на сей счет подписывать не хотела. Шетарди тогда писал в Париж, что Нолькен был обворожен благосклонным приемом цесаревны, но «тщетно представлял дело с точки зрения, которая могла бы ее убедить, и как ни ловко он пользовался минутами, когда сама принцесса наводила его на разговор о деле, она однако упрямо отказывалась произнести слово и ограничивалась теми знаками чувствительности, которые выражаются в движении и на лице».

И так продолжалось до самой последней встречи, на которую Нолькен явился перед своим отъездом из Петербурга — Швеция должна была вот-вот начать войну против России. При этом он держал наготове такую нужную шведам бумагу и был готов передать цесаревне огромные деньги, стоило ей только поставить свою подпись. Но и здесь его ждала неудача — Елизавета снова увильнула от скандинавского охотника за ее автографом. Шетарди так сообщал об этом во Францию 31 марта 1741 года. Оказывается, придя на встречу с цесаревной, Нолькен пожаловался ей, что посредник в переговорах Лесток плохо выполняет поручения Ее высочества и нужная шведам бумага до сих пор не подписана. По-видимому, сказал Нолькен, Лесток утаивает от своей повелительницы суть дела. «Принцесса Елизавета, — пишет со слов Нолькена Шетарди, — нисколько не оправдывала своего поверенного и скорее одобряла падавшее на него обвинение и давала заметить, что не помнит хорошенько, о чем шла речь». Такой поворот был полной неожиданностью для шведского посланника — ведь он сам лично три месяца назад передал Елизавете копию обязательства. Нолькен «не скрыл от нее удивления, что предмет такой огромной важности не оставался постоянным в ее памяти, он напомнил ей о содержании требования». Так как «она отозвалась незнанием, где находится в настоящую минуту эта бумага… то Нолькен… ответил ей, что подлинник у него в кармане и все может быть окончено в одну минуту, так как достаточно только ей подписать и приложить свою печать».

Елизавета, казалось, была загнана в угол, но и тут она вывернулась, сославшись на то, что в зале присутствует слуга, который кажется ей подозрительным. «Впрочем, — пишет Шетарди, — она высказалась столько же признательною к расположению Швеции, сколько убежденною в быстром действии, которое произведут первые демонстрации со стороны шведов». На прощание Елизавета обещала прислать поверенного с подписанной бумагой наутро, но Нолькен, тщетно прождав Лестока с драгоценной бумагой, так и отправился в дальний путь на родину ни с чем.

Между тем ни он, ни его друг Шетарди ни тогда, ни потом не обратили должного внимания на слова Елизаветы, сказанные ею на самой первой встрече с Нолькеном. Она зло высмеяла правительницу Анну Леопольдовну и рассказала, что правительница проговорилась ей о том, что совет убрать со всех постов фельдмаршала Миниха она получила от принца Антона-Ульриха и Остермана. Цесаревна сказала при этом, что «надобно иметь мало ума, чтобы высказаться так искренне. Она совсем дурно воспитана, — прибавила принцесса, — не умеет жить». Елизавета явно считала себя хитрой и умеющей жить…

Вернемся к Шетарди. Ослепленный своими успехами при дворе, а потом раздосадованный неудачами, он в конечном счете с треском провалил и так удачно начатую миссию, и свою карьеру вообще. Произошло это до банального просто. Дело в том, что Шетарди, вернувшись в Россию и, возможно, рассчитывая стать фаворитом императрицы, не предъявил государыне аккредитивных грамот посланника французского короля и жил без официальных полномочий дипломата, что и облегчило его высылку. Впрочем, это все равно бы произошло, потому что академик Гольдбах по заданию Коллегии иностранных дел дешифровал послания Шетарди и составил ключ, с помощью которого, как он писал, «каждому, которой по-французски разумеет, все иные той же цифири пиесы дешифровать весьма легко будет». Донесения Шетарди попадали на стол Алексея Петровича Бестужева-Рюмина, ненавидевшего прыткого француза. Канцлер, читая депеши Шетарди, принялся собирать его самые резкие отзывы о государыне, с которой Шетарди проводил так много времени и которая была о любезном маркизе самого высокого мнения. Вот некоторые цитаты из посланий Шетарди в переводе специалистов из Академии наук. Объясняя причины своих неудач, он писал: «Надобно на [моем] месте быть и всю ту нетерпеливость испытать, которой… каждый подвержен, дабы верить можно было, что любые самые безделицы, услаждение туалета четырежды или пятью на день повторенное и увеселение в своих внутренних покоях всяким подлым сбродом… себя окруженною, все ее упражнение сочиняют <… > Мнение о малейших делах ее ужасает и в страх приводит <… > Слабость и непостоянство, кои во всяком случае в поступках царицыных суть…» Жалуется он и на то, что даже если императрицу застанешь, то трудно отвлечь «ее мысли от всегда забавного для нее приготовления или к отъезду в путь, или к переселению с одного места на другое».

Эти и подобные им выписки Бестужев однажды поднес императрице. Она была вне себя от гнева. Если бы еще это было мнение (кстати, во многом справедливое) ее врагов! Но так писал Шетарди, давний друг! В 24 часа маркиз Шетарди был выдворен из России. Из-за самонадеянности и неосторожности своего посланника французская дипломатия на десяток лет утратила позиции в России. Впрочем, Шетарди все же прославился в истории России и полезным делом. Это он первым привез в страну шампанское и приучил русских пить его не морщась, благо среди ста тысяч бутылок разных вин, которые он захватил с собой в Россию, шампанского было 16 800 бутылок — достаточно для того, чтобы русская знать полюбила этот волшебный напиток.

Те, кто жил с императрицей рядом, естественно, знали о ней больше, чем блестящие гости придворных маскарадов и куртагов. Когда золоченая дверь закрывалась за государыней и она оставалась с близкими, прислугой, от ее доброты и любезности порой ничего не оставалось. Ближние люди видели, насколько Елизавета может быть злой, нетерпимой, капризной и грубой. Они страдали от ее мелочных придирок, напрасных подозрений, откровенного хамства. Много об этом пишет Екатерина II, которая, будучи великой княгиней, за пятнадцать лет жизни во дворце натерпелась от императрицы всякого. Месяцами не видя наследника и его жену, Елизавета Петровна все равно не давала им ни минуты покоя. Сонм доносчиц сообщал государыне о каждом шаге членов великокняжеской семьи. И тогда перед ними появлялась придворная дама или попросту лакей, которые от имени государыни в довольно грубой форме предписывали немедленно поставить сдвинутое по приказу великой княгини Екатерины канапе на прежнее место или не делать что-нибудь из того, что государыне не нравится. Иногда же императрица лично врывалась в апартаменты молодой четы и устраивала виновным нещадную головомойку.

Общение с императрицей оказывалось делом более сложным, чем хождение по льду в бальных туфлях. Екатерина II вспоминала: «Говорить в присутствии Ее величества было задачей не менее трудной, чем знать ее обеденный час. Было множество тем для разговора, которые она не любила: например, не следовало совсем говорить ни о короле прусском, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках (по ее указу было запрещено проносить покойников мимо дворца и по близлежащим улицам. — Е.А.), ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науках — все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять; она также бывала настроена против некоторых лиц и склонна перетолковывать в дурную сторону все, что бы они ни говорили, а так как окружающие охотно восстанавливали ее против очень многих, то никто не мог быть уверен в том, не имеет ли она чего-либо против него; вследствие этого разговор был очень щекотливым». Нередко бывало, что императрица «бросала с досадой салфетку на стол и покидала компанию».

Приближенным государыни важно было знать, хорошее у нее настроение или дурное, и предусмотреть, что из этого последует. В записках Екатерины II есть эпизод, прекрасно иллюстрирующий нрав Елизаветы. Двор находился в подмосковном селе Софьино. В шатре был накрыт стол, все ждали, когда императрица выйдет к обеду. Екатерина пишет: «Она появилась, и все присутствующие по косому взгляду исподлобья, какой она бросала, когда была рассержена, поняли, что она была не в духе. Тут-то и надо было держать ухо востро, не сказать чего-нибудь неприятного для государыни или ответить невпопад. А как раз в такой момент императрица имела привычку задирать присутствующих. Говоря о бедности, в которой она жила при императрице Анне Иоанновне (добавим от себя, что понятие “бедности” применительно к цесаревне Елизавете весьма условно. — Е.А.), Елизавета сказала: “Хотя у меня было тогда не более тридцати тысяч дохода, на которые я содержала весь дом, тем не менее у меня не было долгов”. При этом она бросила взгляд на меня. “У меня их не было, — продолжала она, — потому, что я боялась Бога и не хотела, чтобы моя душа пошла в ад, если бы я умерла, а долги мои остались бы не уплаченными”. Тут вторично был брошен на меня взгляд. Императрица продолжала: “Правда, дома я одевалась очень просто, обыкновенно я носила юбку из черного гризета и кофту из белой тафты, в деревне я также не одевалась в дорогие материи”. Тут она метнула на меня весьма гневными глазами — в этот день на мне была богатая кофта, я прекрасно поняла, что императрица страшно на меня злилась, я хранила молчание по примеру всех присутствующих и слушала почтительно и не смущаясь. Ее величество еще долго продолжала в том же духе, переходя от одного предмета на другой, задирая то одних, то других и возвращаясь к тому же припеву, который я должна была глотать».

И вот в этот момент, к своему несчастью, в шатер вошел шут императрицы Аксаков. «Он держал в своей шапке ежа, она спросила, откуда он пришел, он ей ответил, что был на охоте и поймал редкостного зверя. Она захотела узнать, что это такое было, и подошла к нему, чтобы посмотреть, что он держал в шапке, в эту минуту еж поднял голову. Ее величество страшно боялась мышей, а тут ей показалось, что голова ежа была похожа на голову мыши, она пронзительно вскрикнула и бросилась бежать со всех ног к палатке, которая служила ей спальней. Минуту спустя она прислала приказание убрать накрытый к обеду стол…»

Так закончился один из обедов государыни. Впрочем, Екатерина не знала продолжения истории с ежом. Аксаков был схвачен и доставлен в пыточную камеру Тайной канцелярии, где его и допрашивали по принятым в политическом сыске вопросам: «Кто тебя это делать подучил?» и «Для чего это сделал?» Дальнейшая судьба шута неизвестна.

Страшен был гнев царицы, который она вымещала на приближенных. Ее прекрасные черты уродливо искажались, лицо наливалось пунцовой краской, глаза сверкали, и она начинала быстро и визгливо говорить, почти кричать. «Она меня основательно выбранила, — вспоминала Екатерина, — гневно и заносчиво… я ждала минуты, когда она начнет меня бить, по крайней мере я этого боялась: я знала, что она в гневе иногда била своих женщин, своих приближенных и даже своих кавалеров». Доставалось и мужу Екатерины, великому князю и наследнику престола Петру Федоровичу: «Но она приказала ему молчать и так разъярилась, что не знала уже меры своему гневу». В другой раз «она прямо прошла из большой в свою малую комнатную церковь. Там она показалась до такой степени раздраженной, что заставила дрожать от страха всех присутствующих… Императрица выбранила всех своих горничных, как старых, так и молодых, число которых было немалое и доходило, пожалуй, приблизительно до сорока, певчие и даже священник — все получили нагоняй». Позже Екатерина поняла, что спасти положение могла ритуальная, почему-то сильно успокаивающая государыню фраза: «Виноваты, матушка!». Так обычно говорили провинившиеся дворовые девки своей помещице.

Сплетни, слухи об интимной жизни придворных были для Елизаветы всегда любимым развлечением. Ради них государыня оставляла всякие важные дела; она углублялась в разбирательство семейных скандалов, вела допросы об обстоятельствах супружеских измен, тайных адюльтерах. При этом она демонстрировала высокую требовательность к своим погрязшим в грехах дамам и кавалерам и была сторонницей сурового наказания прелюбодеев и прелюбодеек. Изучив такое «дело», Елизавета порой ограничивалась тем, что ругала грешника или грешницу, как это было с фрейлиной Чоглоковой, которую она публично обзывала «дурой, скотиной». Иным виновным проказникам она давала «оплеушину» и приказывала жить смирно. Но иногда она передавала дело в Тайную канцелярию. Так было с доносом жены отставного прапорщика князя Никиты Хованского, которая донесла, что «оной Хованской ей и дочери [их] говаривал, что когда вас возьмут во дворец, то вы там зблядуетесь и придворных дам называл блядями, да и вас-де во дворце всякому непотребству научат». Дело Хованского особо заинтересовало императрицу обилием самых непристойных подробностей: «З женою своею девятнадцать лет не жил, а содержал ее в самом крайнем притеснении и никуда из дому не выпущал, а сам жил со многими служанками своими, отлуча мужьев их в деревни, а девок сильно (то есть насильно. — Е.А.) растлевал» и т. д.

Государыня тщательно следила за ходом расследования. Хованский во всем отпирался и ссылался как на свидетельницу на свою жену. Когда же «ему сказано, что об оном о всем показывает на него жена ево, то он сказал, что [на нее] не шлетца, однако как оная ево жена в допросе и в очной ставке с ним ево, Хованского, во всем и что он ее бивал и с нею девятнадцать лет не жил, и содержал ее в великом притеснении уличала». Кроме того, следователи сообщили Елизавете, что «по осмотрению Тайной канцелярии девки и жонки, с коими он жил блудно, лутче одеты были, нежели оная жена ево и дочь. А сверх того жонки и девки в роспросах и в очных с ним ставках в чинении им с ними прелюбодейства и в растлении их сильно, а не добровольно, ево, Хованского, уличали».

Прочитав все это дело, а возможно, допросив участников его лично, императрица распорядилась Хованского высечь плетью и посадить в монастырь, «где содержать его под караулом вечно, а движимым и недвижимым имением владеть жене и дочери». Это был суд не столько государыни, сколько справедливой и рачительной хозяйки.

Некоторыми чертами характера Елизавета очень напоминала своего отца, человека неуравновешенного, импульсивного и беспокойного. Эта милая красавица, всегда демонстрировавшая свое «природное матернее великодушие», писала начальнику Тайной канцелярии указы о допросах и пытках так отрывисто, сурово и по-деловому жестоко, как некогда писал свои указы шефу тайной полиции ее отец. При Елизавете Петровне в работе сыска не произошло никаких принципиальных изменений. В Тайной канцелярии, в отличие от других учреждений, не сменилось даже руководство. А.И.Ушаков — верный слуга так называемых немецких временщиков и «душитель патриотов», вроде Артемия Волынского, — продолжал свою службу и при дочери Петра Великого. Более того, по наблюдению историка политического сыска послепетровского времени В.И.Веретенникова, «никогда — ни ранее, ни позже — не стояла Тайная канцелярия так непосредственно близко к верховной власти». Ушаков сохранил право прямых личных докладов у новой императрицы, выслушивал и записывал ее решения, представлял ей экстракты и проекты приговоров.

Вот отрывок из подобного документа за 1745 год: «Невского пехотного полку сержант Алексей Ерославов — в произношении непристойных слов и в брани Вашего императорского величества, також и генералов всех и с тем, кто их жаловал, и в брани ж всех, кто на свете есть, и в говорении, будто бы Дмитрий Шепелев хотел Ваше величество окормить (то есть отравить. — Е.А.), а Андрей Ушаков и Александр Румянцов хотели Ваше величество с престола свергнуть, чтобы быть попрежнему на престоле принцу Иоанну, а Александр Бутурлин хотел Ваше величество срубить, и в кричании им, Ерославовым, неоднократно “Слова и дела”. А в роспросе, також и в застенке, с подъему он, Ерославов, показал, что-де ничего не помнит, что был безмерно пьян и трезвой-де ни от кого о том не слыхал, и злого умыслу никакова за собою и за другими не показал, и об оном ево безмерном в то время пьянстве по свидетельству явилось». Предложение Тайной канцелярии состояло в следующем: «Хотя подлежателен был розыскам, а потом и жестокому наказанию кнутом, но, вместо того, за безмерным тогда ево пьянством и что он молод — гонять шпицрутен и написать в салдаты». Государыня с проектом приговора согласилась.

Особенно пристрастно императрица занималась делом Лопухиных. Кроме общего стремления обвинить Лопухиных в государственной измене на материалах следствия лежит отпечаток личных антипатий Елизаветы Петровны к тем светским дамам, которых на эшафот привели их длинные языки. Одной из них и явилась Наталья Лопухина, пытавшаяся конкурировать с императрицей в бальных туалетах. Кроме того, Елизавета, в 1743 году бывшая еще начинающей самодержицей, может быть, впервые узнала из следственных бумаг Тайной канцелярии о том, что о ней болтают в гостиных Петербурга, и эти сведения, полученные нередко под пытками, оказались особенно болезненны для самовлюбленной, хотя и не злой императрицы.

Императрица не только выслушивала доносчиков, распоряжалась об арестах и отвозе арестантов в Петропавловскую крепость, но и участвовала в расследовании дела, хотя формально им занималась Следственная комиссия, состоявшая из И.Г.Лестока, князя Н.Ю.Трубецкого и А.И.Ушакова. Прямо из Следственной комиссии протоколы допросов отвозили к императрице, которая их читала и давала через Лестока или Ушакова новые указания о сыскном «изучении» тех или иных эпизодов дела. По распоряжению императрицы и составленным ею же вопросам 29 июня 1743 года привели в застенок и пытали Ивана Лопухина, допрашивали там же беременную Софью Лилиенфельд.

По этому делу Елизавета сама никого не допрашивала, но сохранились сведения, что по другим подобным делам такие допросы она вела. В 1745 году из экстракта Тайной канцелярии Елизавета узнала, что двое дворян восхищаются правлением Анны Леопольдовны и ругают ее, правящую императрицу. Оба преступника были доставлены к допросу у самой императрицы. Затем императрица Елизавета уже с участием Ушакова и А.И.Шувалова вновь допрашивала доносчика по этому делу и даже оставляла какие-то записи по допросу. В роли следователя выступила Елизавета Петровна и в 1746 году, когда допрашивала княжну Долгорукую, обвиненную в отступничестве от православия. Императрица, недовольная ответами Долгорукой, распорядилась, чтобы Синод с ней «не слабо поступал». В 1758 году, когда вскрылся заговор с участием А.П.Бестужева-Рюмина и великой княгини Екатерины Алексеевны, императрица лично расспрашивала о деле жену наследника престола великую княгиню.

Елизавета Петровна отличалась совершенно отцовской нетерпеливостью и нервной подвижностью. Как и Петр, она пела в церковном хоре, потому что не могла выдержать долгого стояния во время церковной службы. Известно, что она постоянно переходила с места на место в церкви и даже покидала храм совсем, не в силах вытерпеть до конца литургии. Как и отец, Елизавета была легка на подъем и любила подолгу путешествовать. Особенно нравилась ей быстрая зимняя езда в удобном экипаже с подогревом и ночным судном. Путь от Петербурга до Москвы (715 верст) она пролетала по тем временам необычайно быстро — за 48 часов. Это достигалось за счет частых подстав свежих лошадей, которые следовали через каждые двадцать-тридцать верст на гладкой зимней дороге. Кажется, что большая часть этих поездок была лишена смысла, не говоря уже о государственной надобности. Это было просто перемещение в пространстве под влиянием каприза, безотчетного желания смены впечатлений.

Рассказывая о Елизавете, автор вовсе не хочет создать образ этакой злодейки под маской ангела. Нет, это не так. Елизавета не была глубокой, рефлектирующей натурой — ей хватало собственного отражения в зеркалах, ее не мучили величественные страсти, ею в жизни, как и в пути, двигал каприз. Она была вполне естественна во всех проявлениях этого каприза: чаще весела, чем мрачна, более добра, чем зла. Иногда ее видели задумчивой и серьезной, иногда гневной, но и отходчивой. Характер Елизаветы не был отшлифован воспитанием.

Французский посланник Кампредон, советуя в 1721 году своему правительству пригласить тринадцатилетнюю Елизавету во Францию в качестве невесты Людовика XV, писал, что ей недостает правильного воспитания, однако «со свойственной ей гибкостью характера эта молодая девушка применится к нравам и обычаям той страны, которая сделается вторым ее отечеством». Но этого не произошло. Дичок не был вовремя привит и рос, как ему подсказывала природа. Знать Петербурга недолюбливала императрицу, считала ее простолюдинкой, истинной дочерью лифляндской портомои. И хотя аристократизм самих русских вельмож середины XVIII века вызывает сильные сомнения, даже на этом фоне «простонародные» повадки Елизаветы казались шокирующими. Французский дипломат Далион в донесении писал, что «недавно видели, как отправилась она в Петергоф и в коляске у нее сидели женщины, про которых известно, что полтора года назад они мыли у нее полы во дворце». Из других источников известно, что среди окружения государыни бывало немало людей «подлого звания» и на ее закрытых ночных обедах за столом сидели горничные и лакеи.

В деле Лопухиных имеется много упоминаний об особой «простоте» государыни. Иван Лопухин говорил своему собутыльнику, оказавшемуся доносчиком: «Наша знать ее вообще не любит, она же все простому народу благоволит для того, что живет просто… любит английское пиво, непорядочно, просто живет, всюду и непрестанно ездит и бегает». Никак не могли простить подданные из высшего света, гордившиеся своими предками, ее происхождения: «Ее величество до вступления родителей в брак за три года родилась». Далион, заключая рассказ о поездках императрицы с бывшими поломойками, пишет: «Повидимому… эта государыня вовсе не думает о том, чтобы подданные уважали ее».

Действительно, Елизавета многое делала необдуманно, в силу каприза, своего хотения. Это не было похоже на «педагогическое» поведение ее отца, который своим примером хотел показать подданным, как следует трудиться, отдыхать, служить Отечеству. У Елизаветы были другие цели — удовольствие, удобство, поиск новых впечатлений, так что ее совсем не волновало, что об этом думают подданные. Она ничего не стремилась доказать или показать: ей было так веселее, удобнее, вкуснее. «Я стоял (на часах в путевом дворце. — Е.А.) при входе, — вспоминал анонимный автор мемуаров о времени Елизаветы Петровны, — когда императрица, направляясь в комнату, сказала своему гофмаршалу Шепелеву, что не пора ли выпить водки и с редькою. Заметив, что гофмаршал затруднялся, где последнюю добыть, я предложил ему собственную, необыкновенной величины. Так как господин Шепелев меня хорошо знал, то и согласился принять мое подношение, предложив мне самому поднести редьку Ее величеству. Елизавета Петровна при виде редьки покраснела, но дала мне поцеловать руку и спросила о моем имени, отчестве и чине. Ответив на все вопросы, я возымел надежду сделаться по крайней мере ротным командиром, вместо того Ее величество только приказала своему гофмаршалу дать мне рюмку водки и сто рублей».

Несомненно, привычку пить водку с редькой, как и способность принять столь необычный дар от дежурного офицера, государыня усвоила в семье Петра и Екатерины — родители ее отличались простотой нравов: отец — по убеждению, мать — по воспитанию, точнее, по отсутствию такового. Ставшая знаменитой благодаря художественной литературе привычка Елизаветы Петровны засыпать под неторопливый рассказ сказочницы, которая при этом почесывала государыне пятки, явно пришла к ней из детства от нянек, да так и осталась на всю жизнь. Конечно, если бы Елизавета все-таки стала французской королевой, то в Версале вряд ли нашлось бы место чесальщицам пяток. То ли дело в России — говорливых, чистых и аккуратных баб-сказочниц, так называемых бахарок, разыскивали везде и подчас брали прямо с базара. Перед тем как ввести бахарку в опочивальню государыни, ее предупреждали, чтобы под страхом смерти она молчала обо всем, что там увидит и услышит.

Что происходило дальше, рассказывает Иван Снегирев, слышавший этот рассказ от стремянного Елизаветы Петровны Гаврилы Извольского: «Они сиживали у ее постели и рассказывали всякую всячину, что видели и слышали в народе. Императрица, чтобы дать им свободу говорить между собою, иногда притворялась спящею; не укрылось это от сметливых баб и от придворных, последние подкупали первых, чтобы они, пользуясь мнимым сном императрицы, хвалили или хулили кого им надобно в своих шушуканиях между собою». Эту легенду я привожу здесь потому, что и ситуация, и поведение Елизаветы кажутся правдоподобными, весьма характерными для нее.

Простота поведения помогла Елизавете в те времена, когда она подбиралась к власти. Гвардейские солдаты любили свою куму, которая не сторонилась их, была с ними добра и всегда доступна для просьб и жалоб. А это всегда приносит правителю популярность среди простых людей. Впрочем, как и ее великий отец — мастер Питер, — Елизавета не раз демонстрировала своим поведением ту банальную истину, что простота и демократизм правителя в быту еще не означают демократизма его правления.

Государыня любила поесть и знала в еде толк, хотя зачастую не соблюдала меры. Об этом говорят как меню ее обедов, так и ее частые страдания от запоров или несварения желудка. Елизавета обожала сласти, и ее правление стало настоящим «веком конфект», от которых ломились столы во дворце. Сласти готовили самые лучшие кондитеры, выписанные из Франции и Италии. В конце жизни царицы врачам приходилось запрятывать лекарства в «конфекты» и мармелады — эта пятидесятилетняя женщина, как капризная девочка, не любила горького, но не могла жить без сладкого. Гаврила Извольский говорил, что государыня заезжала к нему и кушать изволила «любимую свою яишницу-верещагу, блины, домашнюю наливочку, бархатное пивцо и янтарный медок». Современные диетологи полагают, что такая сказочная еда мало способствует здоровью и неумеренность в пище стала одной из причин болезни и смерти государыни.

В начале 1762 года датский посланник Гастгаузен писал, что вскрытие тела умершей государыни «показало великолепный организм, погубленный неправильным образом жизни», и если бы она ела поменьше, двигалась побольше, то «дожила бы до восьмидесяти лет». Сведения датчанина подтверждаются официальным манифестом о кончине Елизаветы. В нем сказано о «крепком сложении тела», «благополучной конституции». Короче говоря, у Елизаветы были все возможности умереть здоровой, но она этим не воспользовалась. Подобному чревоугодию способствовала близость с Алексеем Разумовским. С усилением «малороссийской партии» при дворе и без того обильная и жирная кухня цесаревны украсилась превосходными украинскими блюдами.

Императрица часто садилась обедать по ночам. Она превращала день в ночь и наоборот. За все свое двадцатилетнее царствование Елизавета, вероятно, ни на одну ночь не сомкнула глаз. Она вообще по ночам не спала! Ее ювелир Позье писал в мемуарах: «Она никогда не ложилась спать ранее шести часов утра и спала до полудня и позже, вследствие этого Елизавета ночью посылала за мною и задавала мне какую-нибудь работу, какую найдет ее фантазия. И мне иногда приходилось оставаться всю ночь и дожидаться, пока она вспомнит, что требовала меня. Иногда мне случалось возвратиться домой и минуту спустя быть снова потребованным к ней: она часто сердилась, что я не дождался ее». Из письма Лестока князю Кантемиру из Москвы от 26 июня 1742 года мы видим, что даже богомольный поход в Троицкую лавру государыня совершала не в обычное для паломников время: «Ее величество отбыли нынешней ночью пешком на богомолье к Троице и я сию минуту еду отсюда с маркизом де ла Шетарди, дабы после полудня найти Ее величество за 15 верст отсюда, так как она шествует лишь по ночам».

Екатерина вспоминала: «Кроме воскресений и праздников она не выходила из своих внутренних апартаментов и большею частью спала в эти часы или считалось, что спит; ночь она проводила без сна с теми, кто был допущен в ее интимный круг, она ужинала иногда в два часа по полуночи, ложилась после восхода солнца, обедала около пяти или шести часов вечера и отдыхала после обеда час или два, между тем как нас с великим князем заставляли вести самый правильный образ жизни: мы обедали ровно в полдень и ужинали в восемь часов».

Такого же режима придерживались и придворные. Но так как «никто никогда не знал часа, когда Ее императорскому величеству угодно будет обедать или ужинать, и часто случалось, что… придворные, проиграв в карты (единственное развлечение. — Е.А.) до двух часов ночи, ложились спать и только что они успевали заснуть, как их будили для того, чтобы они присутствовали на ужине Ее величества, они являлись туда и так как она сидела за столом очень долго, а все они, усталые и полусонные, не говорили ни слова, то императрица сердилась».

Было бы ошибкой видеть в бодрствовании царицы лишь проявление того особого психического типа, которое называется ныне «совой». Ночные бдения государыни стали следствием не только необычной, полуночной жизни на балах и маскарадах, когда, подобно пришедшей после трудного спектакля актрисе, она долго не могла успокоиться и уснуть. У государыни была еще одна причина для бессонницы. Речь идет о… страхе, страхе ночного переворота. Поручик гвардии Зимнинский говорил своему товарищу про государыню, что она «всегда в трусости находитца»; например, при перевозке беседки из сада Левенвольде сделался шум и «государыня подумала: не бунт ли?». О страхах государыни свидетельствуют и другие источники.

Были ли у Елизаветы основания для этого страха? Можно достаточно уверенно сказать, что были. Как уже сказано, вскоре после вступления Елизаветы на престол люди Тайной канцелярии арестовали камер-лакея императрицы Турчанинова и двоих его приятелей-гвардейцев. Из следственного дела Турчанинова и его сообщников — прапорщика Преображенского полка Петра Квашнина и сержанта Измайловского полка Ивана Сновидова — ясно, что налицо были «скоп и заговор» с целью свержения и убийства императрицы Елизаветы Петровны. В кругу заговорщиков подробно обсуждалось, как «собрать партию» для осуществления переворота, причем совершить предполагаемое убийство государыни и наследника намеревались «ночным временем».

Только случай позволил раскрыть заговор Турчанинова. Традиция связывает с этим делом привычку императрицы Елизаветы Петровны не спать по ночам, чтобы не дать себя зарезать так, как предлагал устроить своим сообщникам ее камер-лакей. Думаю, что Елизавета была серьезно напугана и руки ее дрожали, когда она читала то зловещее место из протокола допроса Петра Квашнина, где сказано, что после первой, неудачной, попытки покушения заговорщики рассуждали: «Что прошло, тому так и быть, а впредь то дело не уйдет и нами ль или не нами, только оное исполнится». Зная, как стоят на постах ее лейб-компанцы (об этом будет рассказано ниже), императрица могла рассчитывать только на широкую спину Алеши Разумовского да на свою природную лисью хитрость, чтобы не дать себя застать врасплох. У нее был какой-то особый, обостренный инстинкт самосохранения. Именно поэтому императрицу можно было легко напугать, точнее, спугнуть.

Во время путешествия по Эстляндии ей стало известно, что ходит слух о подготовке покушения на нее. В тот же день она покинула Ревель. Большой переполох в окружении императрицы вызвал ружейный мастер Яган Гут, который подарил в 1749 году Елизавете Петровне ружье, «из коего стреляют ветром», то есть пневматическое. Государыня указала допросить его и, как сказано в ее повседневном журнале, «по допросе взять, под лишением живота, обязательство, чтоб ему впредь таких запретительных ружей в России не делать». Подлинную панику в 1758 году вызвали сообщения из Дрездена о намерениях каких-то злодеев отравить Елизавету. Всю переписку по этому поводу сразу же приносили государыне, и врачи срочно, на всякий случай, разрабатывали для нее противоядия.

Елизавета обращала внимание на всё, что вызывало малейшее подозрение, и тотчас приказывала выяснить, расследовать, устранить. «Ее императорское величество усмотреть соизволила, что к покоям Ее императорского величества приставлена была лестница, а по осмотру явилось, что та лестница приставлена была для поправления жолоба, чего ради отнюдь во дворце к покоям лестниц без докладу дежурных господ генерал-адъютантов ни для чего не приставливать», — так секретари записали в начале 1751 года именной указ Елизаветы. Подданным категорически запрещалось выходить в сад под окна царских покоев, находиться под террасой, на которую выходила императрица. Страх за свою жизнь был платой за каприз властвовать. Любопытно, что, стремясь обмануть своих врагов, она не пряталась, как Павел, в неприступный (как тому ошибочно казалось) Михайловский замок. Боясь западни, как зверь, запутывающий следы, императрица постоянно меняла время и даже место своего ночлега.

Современники замечали, что императрица могла поздно вечером внезапно уехать из дворца, чтобы ночевать в каком-то другом, неизвестном окружающим месте. И в этом случае мы можем почти наверняка сказать: это уже не страсть к перемене мест, а страх гнал из дворца, на ночь глядя, веселую императрицу. Ее неуловимость становилась большой проблемой для государственных деятелей с их «скучными» докладами, а также для многочисленных доносчиков. Екатерина II писала в мемуарах, что их семью окружала толпа доносчиков, готовых выслужиться перед государыней и «единственной уздой, сдерживавшей всех этих доносчиков, которые, скажу, между прочим, были таковыми из лести, была трудность для них часто видеть Ее величество».

Получалось так, что, живя во дворце, придворные могли неделями не видеть государыню, которая не выходила из своих покоев и никого не приглашала. Только шепотом, с помощью взятки, можно было разузнать у прислуги, что с государыней и где она находится. Но и здесь следовало соблюдать осторожность: болезни и недомогания самодержицы тщательно скрывались от придворных, а излишний интерес к здоровью государыни с неизбежностью приводил любопытствующего в Тайную канцелярию, где уже у него начинали подробно расспрашивать, с чего он так интересуется высочайшим здравием, не хочет ли ему повредить и кто научил его выспрашивать о сем?

Более того, никто наверняка не мог сказать, в каком покое спит в данный момент государыня. Ни в одном дворце она никогда не имела постоянной спальни. Даже в любимом ею Царскосельском дворце не было особого помещения, где стояла бы кровать императрицы. Прекрасный знаток Екатерининского дворца в Царском Селе А.Н.Бенуа писал по этому поводу: «Ни одна из просмотренных нами описей не выясняет с безусловной достоверностью, где была расположена опочивальная императрицы… Один из документов даже ясно указывает на то, что Елизавета не всегда останавливалась в одном и том же месте, и это нам станет понятно, если мы еще раз вспомним об ее страхе перед ночным переворотом».

По-видимому, со страхами Елизаветы была связана ее подлинная страсть к перестройкам и изменению интерьера своих многочисленных и роскошных жилищ. Екатерина II, несколько преувеличивая, но все-таки отражая действительность, писала, что императрица «не выходила никогда из своих покоев на прогулку или в спектакль, без того, чтобы в них не произвести какой-нибудь перемены, хотя бы только перенести ее кровать с одного места комнаты на другое или из одной комнаты в другую, ибо она редко спала два дня подряд на том же месте; или же снимали перегородку, либо ставили новую; двери точно так же постоянно меняли места».

Кроме того, из дел Тайной канцелярии известно, что, приказывая передвинуть кровать или вынести ее в другую палату, внезапно переезжая ночевать из одного дворца в другой, императрица, женщина суеверная, боялась не только переворота, но также и порчи, колдовства, особенно после того, как однажды под ее кроватью нашли лягушачью кость, обернутую волосом — явные признаки работы колдуна, хотевшего «испортить» государыню.

Несомненно, Елизавета была религиозна, она с трепетом относилась к православным святыням. Она не только пела в церковном хоре, но и хорошо знала церковную службу, хранила у себя мощи святых и часто обращала к иконам свои молитвы. В отличие от отца, прославившегося разоблачением чудес, Елизавета была убеждена в их существовании. Как вспоминает Екатерина II, Елизавета Петровна «с большой набожностью… рассказывала, что некогда шведы осадили… (Тихвинский. — Е.А.) монастырь, но что небесный огонь прогнал их и что они побросали даже свою посуду». В Тихвин, на поклонение Тихвинской Божией Матери императрица совершала пешее паломничество.

Это любопытная сторона жизни Елизаветы. После долгого перерыва она восстановила традицию своего деда, царя Алексея Михайловича, ходить на богомолье от Москвы до Троице-Сергиева монастыря. Длинные (на неделю) семидесятиверстные летние походы босых русских богомольцев к обители Сергия Радонежского были тяжелы и благостны одновременно. Это были походы очищения, душевной подготовки к исповеди и искренней молитве в первейшей святыне Московской Руси. На дороге в Троицу, вдали от своих суетных, пожиравших душу дел, паломник преображался. Днем на пыльном тракте или в поле, на ночлеге в стогу под огромным черным небом он оставался один на один со своими мыслями, думал о прожитом, вел пристойные разговоры с такими же, как он, усталыми паломниками. Не каждому такой поход удавался. Как писал А.И.Куприн о купцах XIX века: «Идут-идут, а через пятнадцать дней оказываются у Яра. Нечистый не дает!» Точно так же, как и императрице Елизавете!

По традиции своих предков, выехав за последнюю заставу Москвы, она выходила из кареты и шла к Троице. Но что это была за паломница и что это были за паломничества! Вряд ли стоит говорить, что и при Елизавете свято соблюдалась русская традиция накануне визита высокого гостя прибрать и отремонтировать всё, на что может упасть его державный взор. Срочно ровняли ямы и выбоины, чинили мосты, городили заборы, за которыми прятались руины.

20 августа 1749 года генерал-адъютант императрицы сообщал московскому губернатору о намерении государыни посетить Воробьевы горы и Воскресенский монастырь и что «оттудо возвратно шествие иметь благоволила в ночи, [а так как] ночи темные, дороги не мостовые, каменистые и неровные и потому не без опасности обстоит во время шествия Ея императорского величества», того ради требовалось скорейше исправить дорогу, «косогоры сравнять и мосты худые вновь стелить или починить». Оказалось, что «в овраге чрез ручей мост не только при шествии Ея императорского величества, но и для партикулярных езд, вовсе негоден» (из повседневного журнала императрицы). Так что дорога, по которой хаживала на Троицу царица, была исправлена, починена, и всё движение по ней на это время прерывалось, а солдаты в шею гнали с дороги всех настоящих паломников и тех, кто ехал на телегах и верхом по своим делам. Елизавета Петровна двигалась в окружении блестящей свиты, любимцев и кавалеров. В 1728 году цесаревну сопровождал ее тогдашний любовник Александр Бутурлин, а став императрицей, она брала с собой Алексея Разумовского. Обычно Елизавета Петровна, наслаждаясь природой и приятным разговором с приближенными, проходила в день пять-десять километров.

Устав от паломнических трудов, государыня требовала отдыха. По взмаху изящной ручки придворный оберквартирмейстер приводил в действие всю мощь двигавшегося сзади обоза. Так, по велению царь-девицы в чистом поле возникали станы, «уметы», сказочные шатры, где были все мыслимые в то время удобства и развлечения. Начинался обед, при тостах палили пушки, шло веселье. Несколько дней царица отдыхала, развлекалась верховой ездой, охотой, а потом вновь выходила на Троицкую дорогу и двигалась по ней в той же великолепной и приятной компании дальше.

Иногда она вообще садилась в карету и возвращалась отдыхать в Москву или в один из своих подмосковных дворцов, посещала балы, смотрела, как в ее присутствии кадеты «в вольтажировании экзерцировались, також и на лапирах бились». О движении и остановках во время паломничества государыни делались записи в журнале путешествия примерно такого содержания: в девять часов государыня вышла к Троице из Мытищ, прошла четыре версты пешком до Малых Мытищ и «возвратно» в карете вернулась.

Спустя неделю-другую императрица приезжала на то место, до которого дошла накануне, и снова шла по дороге до следующего стана. Такие походы на богомолье могли продолжаться неделями и месяцами. И не надо обвинять богобоязненную царицу в ханжестве и лицемерии: она искренне верила в Бога, но идти в Троицу таким образом ей было удобнее, таков был ее каприз.

Государыня известна как женщина если не образованная, то грамотная. Она бегло говорила на разных языках. Есть свидетельства, что она читала французские книжки. В те времена французская литература с ее романами о пастухах и пастушках была главной утехой книгочеев — ведь отечественная литература только что нарождалась, и книг на русском, которые можно было не изучать, а читать, лежа на боку, почти не было. У Елизаветы Петровны собралась библиотека. Книги из собрания императрицы хранились в фондах Библиотеки Академии наук. После страшного пожара 1988 года в сгоревшем хранилище, в черной груде обугленных книг, пепла и мокрой грязи автор этих строк подобрал обложку одной из них. Некогда изящный переплет свиной кожи не выдержал натиска огня, воды и пара и сварился — сжался и скрючился. Но золотой вензель императрицы и двуглавый орел под ним все же сохранились и нарядно сияли среди этого леденящего душу книжного Чернобыля. Возможно, что когда-то эту книгу держала в руках государыня. Некий любознательный современник, видевший императрицу во время ее поездки по Эстляндии в 1746 году, вспоминает, что он подошел к карете государыни так близко, что рассмотрел лежавшую в ней книгу на французском языке. Трудно представить, чтобы Алексей Разумовский, ехавший с Елизаветой в той же карете, открывал книгу, да еще иностранную. Читала ее, очевидно, Елизавета.

Грамоте Елизавета была обучена еще в детстве, и в истории сохранился устойчивый (хотя и непроверенный) слух о том, что она все время расписывалась за свою неграмотную мать, императрицу Екатерину I. Из части публикаций документов, к которым прикасалась рука государыни, нам известно, что Елизавета писала с ошибками: «зафтре», «трох тысечь», «снаешь» (в смысле «знаешь»). Но в те времена не устоявшихся еще норм русского языка так писали и люди вполне образованные.

Воспроизводимый же в иллюстрации текст, написанный рукой государыни, вполне грамотен (знаки препинания — современные): «Друг мой, Михайла Ларивонович! За писание ваше благодарствую, и без ласкательства, но изтинно с радостию оные, как от вас, так и от дражайшей сва(т)ишки моей Анне Карловне получа, оными радовалася и желаю всем сердцем, чтоб как туда, так и возвращающи во всяком благополучии вас видеть…» и т. д. Короче, Елизавета была значительно грамотнее своего великого отца, который даже так писать не мог. Она была явно человеком способным, и году в 1727-м один из дипломатов с удивлением писал: «Она… владеет многими языками, как то: русским, шведским, немецким и французским, и это тем удивительнее, что в детстве была окружена дурными людьми, которые ее почти ничему не учили».

Формально участие императрицы в управлении было значительным — количество именных указов в сравнении с аннинским временем увеличилось. Но вскоре стало ясно: у Елизаветы нет ни сил, ни способностей одолеть этот Монблан сложнейших государственных дел. Если не находилось подходящего к делу петровского указа, если требовалась законодательная инициатива, законотворчество, то императрица откладывала дело, и оно могло лежать месяцами нерассмотренным. Сказалось то, что дочь Петра не имела никакой подготовки к сложной государственной работе, что по характеру и интересам ей был чужд и непонятен тяжелый и утомительный труд государственного деятеля. Несомненно, у Елизаветы было немало добрых побуждений, искреннего желания показать народу «матернюю милость», но она не знала, как это сделать, да и некогда ей было — столько предстояло перемерить платьев, посетить спектаклей и празднеств.

И поэтому она многое передоверяла своим министрам, хотя и тем добраться до царицы ради одной необходимейшей подписи под документом было весьма нелегко. В 1755 году вице-канцлер М.И.Воронцов подобострастнейше писал фавориту Елизаветы Ивану Шувалову: «Я ласкал себя надеждою, что прежде отъезда двора в Царское Село получить чрез ваше превосходительство высочайшее повеление по известному делу г. Дукласа, а ныне отнюдь не смею утруждать напоминанием, крайне опасаясь прогневить Ее величество и тем приключить какое-либо препятствие в забавах в толь веселом и любимом месте, надеясь однако ж, что при свободном часу вспамятовано будет». Вся проблема состояла, как видим, в том, чтобы «при удобном случае государыне к подписанию поднести». Но это было непросто — достаточно посмотреть расписание занятий царицы: непрерывные маскарады, прогулки, обеды, концерты, спектакли и, наконец, отдых от этих «трудов».

Указом 10 сентября 1749 года императрица внесла «систему» в свои развлечения: «Отныне впредь при дворе каждой недели после полудня быть музыке; по понедельникам — танцевальной, по средам — итальянской, а по вторникам и в пятницу, по прежнему указу, быть комедиям». В камер-фурьерском журнале за 1751 год можно увидеть, как начался для государыни год:

1 января — празднование Нового года;

2-е — маскарад;

3-е — в гостях у А.Б.Бутурлина;

5-е — празднование сочельника;

6-е — празднование водосвятия, парад, представление французской трагедии «Алзир»;

7-е — представление французской комедии «Жуор»;

8-е — маскарад при дворе;

9-е — гуляние по улицам в карете, в гостях у П.С.Сумарокова;

13-е — литургия, куртаг;

15-е — бал при дворе, новые танцы;

18-е — публичный маскарад;

20-е — куртаг, представление французской комедии;

22-е — придворный маскарад;

24-е — представление русской трагедии;

25-е — представление французской комедии;

28–29-е — свадьба придворных.

Примерно так же проводила время императрица и в другие месяцы 1751 года, как и многих других лет своего двадцатилетнего царствования. Нет сомнения, меломания императрицы самым благотворным образом сказалась на развитии русского оперного, вокального, драматического, балетного, оркестрового, скрипичного и иных искусств — об этом пойдет речь чуть ниже. Но это благотворное воздействие не относилось к сфере дел государственных.

Впрочем, ситуация в России времен императрицы Елизаветы Петровны никогда не становилась драматической или взрывоопасной. Государственная бюрократическая машина, некогда запущенная рукою Петра Великого, ритмично продолжала свою монотонную работу. Эта машина — в силу своих «вечных» бюрократических принципов — была жизнеспособна и плодовита, несмотря на то, что ее создатель умер, а у власти, сменяя друг друга, находились посредственности, если не сказать — ничтожества. Кроме того, в окружении Елизаветы были не только наперсники ее развлечений, но и вполне достойные люди, которые знали дело — будь то чиновники, дипломаты или военные, моряки, инженеры.

Все современники как один говорят о Елизавете Петровне как о человеке нерешительном, колеблющемся. Это так, но в этом наблюдении только часть правды. Другую нужно искать в ее собственных признаниях австрийскому посланнику при русском дворе графу Эстергази по поводу войны с Пруссией: «Я не скоро решаюсь на что-нибудь, но если я уже раз решилась, то не изменю своего решения. Я буду вместе с союзниками продолжать войну, если даже я принуждена была продать половину моих платьев и бриллиантов». Последнее заявление, которое для таких женщин, как Елизавета, совсем не шутка, позволяет убедиться, что сказанное ею — чистая правда. Характер государыни был именно таким, как она и говорила. Да и другие поступки Елизаветы подтверждают это. Достаточно напомнить читателю, как смогла изнеженная красавица, капризная и пугливая, решиться 25 ноября 1741 года на переворот — такое опасное дело, с непредсказуемым, возможно, кровавым исходом. Конечно, за этим стояла решимость, та внутренняя «стальная пружинка», которой природа наделила Елизавету.

И еще. Во всем, что делала Елизавета, государыня, императрица, был некий, порой скрытый от постороннего взгляда главный, основополагающий принцип. Несмотря на почти полную отстраненность от государственных дел, Елизавета оставалась самодержицей, абсолютной монархиней, и ни за чем так ревниво она не следила, как за тем, чтобы никто не посмел посягнуть на эту власть и царствовать над ней.

Действительно, она до конца осталась неискушенным в политике человеком, но это не означало, что Елизавета была при этом простодушной и доверчивой. Опасение за свою власть, подозрительность к малейшей угрозе, откуда бы она ни исходила, оставались для нее важнейшим критерием отношения к людям, ее окружавшим. Ж.-Л.Фавье, знавший Елизавету в последние годы ее жизни, довольно точно подметил: «Сквозь ее доброту и гуманность в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделом этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, как в минуту, когда решает их опалу. Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между ними свои милости и свое мнимое доверие».

И тогда даже годы, проведенные рядом с ней, уже не спасали приближенного от подозрений, холодности государыни, а порой и опалы. История двух ее близких сподвижников, Михаила Воронцова и Иоганна Германа Лестока, — яркое тому свидетельство. Оба были героями революции 25 ноября. Воронцов был женат на близкой родственнице государыни Анне Скавронской, искренне предан Елизавете Петровне и честно ей служил. Но в 1744 году чета Воронцовых, путешествуя по Европе, заехала в Берлин, и это протокольное пребывание в логове «Ирода» — так называла Елизавета прусского короля — оказалось роковым для Воронцова. К тому же гнев государыни против Воронцова умело подогрел не любивший его канцлер Бестужев. Воронцовы благополучно вернулись в Россию, были полны впечатлений, но Елизавета не спешила допускать их к себе. Они разом почувствовали, как всё вокруг переменилось — солнце самодержавной милости для них зашло! И еще долгие годы страдал верный раб Михайло от холодности государыни.

История падения Лестока еще драматичнее. Как писала знавшая его мать Екатерины II княгиня Иоганна-Елизавета, Лесток был человеком, преданным еще Екатерине I, да и цесаревна родилась, можно сказать, на его руках, и вообще «он был единственным близким к Елизавете лицом. Нередко я намекала вам, какие тому причины. Тут замешалась физика…». Народ говорил без экивоков: «А что она не родит, то лекарь Лешток от того лечит, и она, государыня, не родит и за то же из последних лекарей в главные произведен и в ее милости содержится и что почти все при дворе [это] знают». (Из дела капрала Ивана Айгустова в Тайной канцелярии.)

И вот такой близкий императрице человек оказался в Тайной канцелярии, был подвешен на дыбу, а потом маялся полтора десятилетия в северной ссылке. А причина проста: он посягнул на власть государыни, попытался на правах приятеля диктовать ей выгодную ему линию политического поведения. Этого Елизавета не стерпела, и больше никогда Лесток не появлялся перед ней. То же самое произошло в 1758 году с канцлером Алексеем Бестужевым, который и устроил опалу Шетарди, Воронцова и Лестока. Как только Елизавете стало известно об участии преданного ранее канцлера в заговоре против ее власти, он был смещен, арестован, судим и сослан в деревню. Одним словом, очаровательная императрица крепко держала скипетр в своей изящной ручке.


Загрузка...