Подготовка крестьянской реформы глубоко волновала современников, и было, казалось, не до литературы. Это чувствовал и Сергей Тимофеевич, когда говорил, что «чисто литературные интересы побледнели» для него, что книга, которую он так горячо желал видеть напечатанною, теперь уже мало его занимает, «не вовремя она появится». Речь шла о «Детских годах Багрова-внука». И тем не менее писатель вкладывал в нее «всю свою душу», видя в ней любимое детище в еще большей мере, чем в вышедшей незадолго до этого «Семейной хронике».
Исхода ждало слово, выношенное долгими годами, а по сути, всей жизнью: детством, молодостью, зрелостью, мудрой старостью. Но как не вспомнить опять Николая Васильевича Гоголя, понуждавшего постоянно его, Сергея Тимофеевича, приступать к написанию истории своей жизни. И у Гоголя были на то основания. Как вспоминал Юрий Самарин, Гоголь, приезжая в Абрамцево, с напряженным вниманием, по целым вечерам вслушивался в рассказы Сергея Тимофеевича о заволжской природе и тамошней жизни, упиваясь ими. В рассказчике угадывался незаурядный писатель, и Николай Васильевич старался «раззадорить» Аксакова, настойчиво убеждал его, чтобы он взялся за перо. И находясь за границей, Гоголь напоминал Сергею Тимофеевичу: «Мне кажется, что, если бы вы стали диктовать кому-нибудь воспоминания прежней жизни вашей и встречи со всеми людьми, с которыми случилось вам встретиться, с верными описаниями характеров их, вы бы усладили много этим последние дни ваши, а между тем доставили бы детям своим много полезных в жизни уроков, а всем соотечественникам лучшее познание русского человека. Это не безделица и не маловажный подвиг в нынешнее время, когда так нужно нам узнать истинные начала нашей природы…» И даже более того: как бы выясняя свои отношения с Аксаковым, возникшие препятствия в их дружбе, Гоголь вроде необходимого условия для его любви к Сергею Тимофеевичу ставил написание им записок своей жизни: «Может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что-нибудь собственно для головы моей, положим, хоть бы написаньем записок жизни вашей, которые бы мне напоминали, каких людей следует не пропустить в моем творении и каким чертам русского характера не дать умереть в народной памяти. Но вы в этом роде ничего не сделали для меня». Эти прямые слова о себе, способном любить людей предпочтительно «только из интереса», выдавались Гоголем как «новые, горячие вещества, подкладываемые в костер дружбы», но для Аксакова они были, кроме всего другого, и посмертным заветом великого художника. Правда, еще при жизни Гоголя, в 1840 году, Аксаков сделал «приступ» (употребляя его выражение) к запискам своей жизни, написав начало «Семейной хроники», но на этом и остановился, увлеченный работой над «Записками об уженье рыбы», а затем над «Записками ружейного охотника». Только в 1856 году, спустя пятнадцать лет после начатой работы, вышла в свет «Семейная хроника» (вместе с «Воспоминаниями»), а в начале 1858 года появились и «Детские годы Багрова-внука». Клонившаяся к закату жизнь старца поистине озарилась удивительной молодостью его творческого духа, чудным явлением искусства.
И это — при непритязательности самого содержания: передать семейные предания, рассказать о своем детстве так, как было. Но здесь и особенность Аксакова-художника. Все написанное им представляет собою не что иное, как развернутую, почти полную его автобиографию. Вымышленного нет в сочинениях Аксакова, сам он это называл своей «авторской тайной». «Заменить… действительность вымыслом я не в состоянии, — говорил он. — Я пробовал несколько раз писать вымышленное происшествие и вымышленных людей. Выходила совершенная дрянь, и мне самому становилось смешно»[20]. И еще не раз Аксаков повторял, что писать он может, «только стоя на почве действительности, идя за нитью истинного события». Впрочем, такая верность действительности была характерна и для многих других русских писателей, можно было бы привести множество высказываний их на этот счет. Невымышленность действия и лиц в «Семейной хронике» и «Детских годах Багрова-внука» так несомненна, что это вызывало в самом Аксакове опасение, как бы не оскорбились, узнав себя в теневых обстоятельствах воспоминаний, те, еще здравствовавшие члены семьи, которые им изображены. Поэтому реальные лица и места действия были заменены на вымышленные. Но это не помогло, многим современникам не требовалось особой догадки, чтобы увидеть за литературными персонажами реальных людей. Позднее сын писателя Иван Сергеевич сочтет нужным раскрыть псевдонимы действующих лиц. Вот этот ряд литературных героев «Семейной хроники», «Детских годов Багрова-внука» и стоящих за ними подлинных имен: Багров Степан Михайлович — в действительности Аксаков Степан Михайлович (дед писателя); Багрова Арина Васильевна — в действительности Аксакова Ирина Васильевна (бабка писателя); Багров Алексей Степанович — в действительности Аксаков Тимофей Степанович (отец писателя); Багрова Софья Николаевна — в действительности Аксакова Марья Николаевна (мать писателя); Багрова Надеженька — в действительности Аксакова Наташенька (сестра писателя); Куролесов Михаиле Максимович — в действительности Куроедов Михаиле Максимович. Герой «Детских годов Багрова-внука» Сережа Багров — это сам Сережа Аксаков, будущий писатель.
Однако это не значит, что перед нами фотографические снимки с реальных лиц. Нет, это прежде всего художественные образы, заключающие в себе нечто более, чем только частное, личное. И прежде в Аксакове был виден большой художник, уже в его «Буране», затем в «Записках об уженье», «Записках ружейного охотника», «Воспоминаниях» (писавшихся почти одновременно с последними главами «Семейной хроники»), но тогда автор как бы сдерживал свою изобразительную силу, а здесь, в «Семейной хронике», дал ей полную волю, и вот повеяло такой подлинностью жизни, за которой уже не замечается искусство. Таков первый же отрывок из «Семейной хроники», глава «Добрый день Степана Михайловича» (вошедшая потом в хрестоматии по русской литературе). Что, казалось бы, замечательного — день, проведенный дедом рассказчика, провинциальным помещиком, но столько здесь любовно выписанных подробностей деревенской жизни, столько бытовой точности, правды, «объективной теплоты» повествования (говоря словами сына писателя Ивана Сергеевича), что удивительным открытием мира становится для читателя этот ничем не примечательный день с пробуждением хозяина дома и домашних, с утренним чаем, поездкой в поле и осматриванием там отцветающей ржи («которая в человека вышиною стояла, как стена; дул легкий ветерок, и сине-лиловые волны ходили по ней, то светлее, то темнее отражаясь на солнце»); возвращением домой и обедом; послеобеденной (после сна) прогулкой на мельницу, где Степан Михайлович, «знаток всякого хозяйственного дела», замечает недостатки и ошибки в помоле, указывая помольщикам, как исправить их; опять возвращением домой, разговором с мужиками, ужином, «прохладительным» сидением на крыльце перед сном… «Летняя, короткая, чудная ночь обнимала всю природу. Еще не угас свет вечерней зари и не угаснет до начала соседней утренней зари! Час от часу темнела глубь небесного свода, час от часу ярче сверкали звезды, громче раздавались голоса и крики ночных птиц, как будто они приближались к человеку! Ближе шумела мельница и толкла толчея в ночном сыром тумане…Встал мой дедушка с своего крылечка, перекрестился раз-другой на звездное небо и лег почивать…» Один день из жизни героя, но воспринимается это как целый законченный цикл бытия, так это все крупно и целостно.
Вся «Семейная хроника» состоит из пяти сравнительно небольших отрывков, книга скромная по размеру, но остается ощущение полноты, обнимающей разнообразные события и множество людей, целую историческую эпоху.
Мир предстает у Аксакова в удивительном богатстве подробностей (к месту здесь вспомнить и слова Тургенева о том, что талант — это подробности). Благодаря этому, между прочим, мы имеем возможность, читая «Воспоминания» писателя, видеть как живых многих его известных современников — писателей, актеров, ученых. Иногда даже кажется, что автор излишне увлекается мелочами, вроде описания поездки в подмосковную вместе с приятелями Кокошкиным, Шаховским, Писаревым, Верстовским, со множеством подробностей, как они проводили там время, о чем говорили, как удили рыбу, что говорили, читали друг другу и т. д. Но откуда, как не из этих аксаковских воспоминаний, почерпнули бы мы такие детали, которые освещают портрет, характер человека так живо, что этого не заменить никакими общими характеристиками. Вот, например, приятель Сергея Тимофеевича за ловлей рыбы: «Кокошкин стоял на ногах, приняв театральную позу какого-то героя. Он с важностью и уверенностью держал в одной руке удилище, а другою подперся в бок; небольшая его фигурка в большой соломенной шляпе была очень забавна… Шаховской представлял из себя большую копну сена, на которой лежала голова, покрытая белой фуражкой, с длинным козырьком от солнца, из-под которого торчал длинный, птичий его нос, готовый, казалось, клюнуть подбородок; он не выпускал из рук удилища, но в маленьких прищуренных его глазах можно было заметить, что он думает не о рыбе, а скорее о каком-нибудь действующем лице в своих „Игроках“…»
Но если и в «Воспоминаниях» подробности, при некоторой иногда, может быть, перегруженности их, очень выразительны и содержательны, то в «Семейной хронике» и «Детских годах Багрова-внука» художественная значимость, емкость их достигают еще большей степени. Поразительна свежесть, непосредственность подробностей, связанных с восприятием предметов, явлений, людей пятилетним Сережей с его мирочувствованием. Незабываемы те старинные кожаные кресла с «медными шишечками», которые прежде всего кинулись в глаза мальчику, когда он переступил порог дедушкиной горницы, и которые тотчас же рассеяли страх перед дедушкой, сидевшим в этих креслах. Вернувшись к отцу и больной матери в соседнюю комнату, Сережа поспешил рассказать о своем пребывании у дедушки, «и кожаные кресла с медными шишечками также не были забыты; отец и даже мать не могли не улыбаться, слушая мое горячее и обстоятельное описание кресел». Даже и эти неодушевленные кресла с «медными пташечками» словно одушевлены в восприятии ребенка, переживаются не только им одним, но и как бы вовлечены в общее семейное переживание. А сколько других подробностей! И как Сережа с болезненной чуткостью вслушивается в звуки в доме, ожидая крика, плача по умиравшему дедушке, как «мнимые страхи» его «исчезли перед действительным испугом матери, увидевшей изуродованное от ушиба лицо сына. И как Сережа читает Псалтырь по умершему дедушке в его горнице («Мысеич представил мне низенькую дедушкину скамеечку, и я, стоя, принялся читать. Какое-то волненье стесняло мою грудь, я слышал биение моего сердца, и звонкий голос мой дрожал; но я скоро оправился и почувствовал неизъяснимое удовольствие»). А какая жизнь в описании природы: «Наконец, мы въехали в урему, в зеленую, цветущую и душистую урему. Веселое пение птичек неслось со всех сторон, но все голоса покрывались свистами, раскатами и щелканьем соловьев. Около деревьев в цвету вились и жужжали целые рои пчел, ос и шмелей. Боже мой, как было весело! Следы недавно сбывшей воды везде были приметны: сухие прутья, солома, облепленная илом и землей, уже высохшая от солнца, висели клочьями на зеленых кустах; стволы огромных деревьев высоко от корней были плотно как будто обмазаны также высохшей тиной и песком, который светился от солнечных лучей».
И как в природе все связано для маленького героя, как все объединяется — и земля, и реки, и люди, и все живое на земле. С крыльца дома в Уфе (где родился Сергей Тимофеевич) была видна река Белая, и мальчику не терпелось увидеть, как она вскроется. «И, наконец, пришел этот желанный день и час! Торопливо заглянул Евсеич в мою детскую и тревожно-радостным голосом сказал: „Белая тронулась!“ Мать позволила, и в одну минуту, тепло одетый, я уже стоял на крыльце и жадно следил глазами, как шла между неподвижных берегов огромная полоса синего, темного, а иногда и желтого льда. Далеко уже уплыла поперечная дорога, и какая-то несчастная черная корова бегала по ней, как безумная, от одного берега до другого. Стоявшие около меня женщины и девушки сопровождали жалобными восклицаниями каждое неудачное движение бегающего животного, которого рев долетал до ушей моих, и мне стало очень его жалко. Река на повороте загибалась за крутой утес — и скрылись за ним дорога и бегающая по ней черная корова. Вдруг две собаки показались на льду; но их суетливые прыжки возбудили не жалость, а смех в окружающих меня людях, ибо все были уверены, что собаки не утонут, а перепрыгнут или переплывут на берег. Я охотно этому верил и, позабыв бедную корову, сам смеялся вместе с другими. Собаки не замедлили оправдать общее ожидание и скоро перебрались на берег. Лед все еще шел крепкою, сплошною, неразрывною, бесконечною глыбою».
Так даже эта разбегающаяся ледоходная картина объединена удивительной для детского сознания цельностью мирочувствования. И не только природа, но и весь видимый, доступный пониманию ребенка мир воспринимается в его существенностях, а не в механической дробности. И это цельность не только героя — маленького Сережи, но и автора, самого Сергея Тимофеевича, созидающего свой художественный мир в целесообразности всех составляющих его сторон и частей, в полноте и завершенности. В художественном плане это тот тип положительного, без всяких эффектов, изображения и изложения, о котором так хорошо сказал сын писателя Иван Аксаков (в письме к отцу): «Все крикливое, шумливое, заносчивое, всякая выходка становится неуместною, неприличною, жалкою перед воздержанностью тона вашей книги, перед зрелостью суда, перед спокойствием изложения». Об особом характере реализма Аксакова говорил со свойственной ему резкостью К. Леонтьев: «Другое дело также простые, мужественные описания старика Аксакова в „Хронике“! Тут нет тех фальшивых звуков, взвизгиваний реализма, которыми богат Тургенев и которым платил дань и я… увы… под влиянием его и других». Нечего говорить, что Сергей Тимофеевич не согласился бы с таким умалением Тургенева, но в отношении самого Аксакова слова о «простом, мужественном» реализме справедливы.
Художественность — одна только сторона творческого, созидательного отношения к миру, которое уже тогда становилось злобой дня. В воздухе носилось то, что заставило Гоголя сказать в своем «Невском проспекте»: «Необыкновенная пестрота лиц привела его в совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе». Эта раздробленность, расколотость мироощущения, бесовская мешанина разнородных «кусков» входили и в искусство. Речь шла не о сложности и противоречивости мира; как никто другой в мировой литературе XIX века, Достоевский будет чувствовать всю бездну этих противоречий, но при этом он сохранит цельность в главном: в нравственной позиции относительно борьбы добра и зла, в верности своему духовно-этическому идеалу. Без скрепляющего нравственного центра все действительно дробится и смешивается.
Мир действительно тесен, даже и во времени. Мир «кипит современными вопросами», как сказал один из великих русских писателей, современной борьбой, и в ней невольно участвуют и те, кого нет с нами. Участвуют своим творчеством. Как сам Сергей Тимофеевич говорил, что «здоровой натуре русского человека» чужда «черная немощь души», так мы о его книгах можем сказать, что им чужда всякая болезненная рефлективность, двусмысленность, поддельность чувств и помышлений. Нравственное здоровье их очищающе действует на читателя. Мир здесь не дробится на куски, а все подробности сплачиваются нравственно-эстетическим единством, цельностью авторского отношения.
Семья всегда была в русской литературе прообразом народной жизни: пушкинские Гриневы, тургеневские Калягины, толстовские Ростовы, до шолоховских Мелеховых, платоновских Ивановых. Семья Багровых занимает среди них особое место, ибо за нею стоит семья самих Аксаковых.
Семья — не только свои дети, но и родовое предание, родители, предки. Известный философ-богослов П. Флоренский писал: «Быть без чувства живой связи с дедами и прадедами — это значит не иметь себе точек опоры в истории. А мне хотелось бы быть в состоянии точно определить себе, что именно делал я, и где именно находился я в каждом из исторических моментов нашей Родины и всего мира, — я, конечно, в лице своих предков» (П. Флоренский «Детям моим. Воспоминания прошлых дней». М, 1992. С. 26). Поэтому он и назвал первую книгу «Семейная хроника», где выведены первое и второе поколения семьи Багровых — дедушка и родители маленького Сережи, а детству самого Сережи, продолжающего род Багровых в третьем поколении, посвящена вторая книга — «Детские годы Багрова-внука».
Без преданий — семейных ли, шире — народных — нет и не может быть исторической жизни[21]. И это чувство предания было сильно развито в прошлом у русских людей. Замечательный человек восемнадцатого века, служивший в молодости под началом самого Суворова, волею обстоятельств оказывавшийся в центре интересных событий, один из основоположников отечественной агрономической науки и лесоводства, Андрей Тимофеевич Болотов в своих воспоминаниях «Жизнь и приключения Андрея Болотова» рассказывает, как он был удручен тем, что ни отец, ни дед не оставили ему никаких записок о своей жизни. И сам он, Андрей Болотов, принялся писать записки о своей жизни вовсе не из писательского тщеславия, а единственно ради того, чтобы доставить удовольствие своим потомкам сведениями о нем, чтобы они могли знать, кто был их предок и как он жил. И только случайно эти рассчитанные на домашний архив записки были обнаружены и затем опубликованы спустя многие десятилетия после их написания. А сколько таких воспоминаний так и осталось семейным преданием, не найдя доступа к широкому читателю.
Но и домашние, семейные предания не оставались втуне, в них продолжали жить прежние поколения, входя в живую семью, обогащая ее духовно и нравственно. «Современник» Андрея Болотова, провинциальный помещик Степан Михайлович Багров не оставил никаких записок о себе по той простой причине, что не имел дарования на этот счет, он «не сочинитель и не писака», да и плохо знаком был с грамотой. Но чего недостает одному поколению — восполняется в другом. Старик Багров не силен был в писательстве, но он памятен как незаурядный характер, поистине эпической силы и цельности, да и в потомках «проглянул» (в правнуке Григории, о чем в своем месте уже приводился рассказ Сергея Тимофеевича). Кстати, ему-то, деду, обязан внук своим именем. Услышав как-то рассказ об одной знатной даме, ездившей в Троице-Сергиеву лавру и давшей обещание назвать своего ребенка Сергием, Степан Михайлович изъявил свою волю сыну и невестке, чтобы они «дали обет, если у них родится сын, назвать его Сергием», прибавив при этом: «потому что в роде Багровых Сергея еще не бывало». Исполнялась уверенность старика Багрова, что «у него родится внук… и не погибнет знаменитый род Шимона»[22]. Именно незаурядный характер деда вдохновил внука на создание типа, ставшего украшением русской классической литературы.
«Семейная хроника», «Детские годы Багрова-внука» и явились как плод изустных семейных преданий, услышанных писателем от родителей (о себе рассказчик говорит как о «беспристрастном передавателе изустных преданий»). Как уже было сказано, главное лицо в «Семейной хронике» — Степан Михайлович Багров. Автор не идеализирует своего героя, а точнее говоря, своего деда. Старик Багров отмечен печатью времени, крепостнических порядков. Переселяясь из Симбирской губернии в Уфимское наместничество, за четыреста верст, на новокупленные земли, он снимает с места своих крестьян, всю деревню, и «потянулись в путь бедные переселенцы, обливаясь горькими слезами, навсегда прощаясь с стариною, с церковью, в которой крестились и венчались, с могилами дедов и отцов». Крут и самовластен Степан Михайлович в семье, где так боятся его гнева, делающего из этого, в сущности, добросердечного человека «дикого зверя» (ничто так не может распалить, вызвать гнев старика, как неправда, ложь).
В Багрове, как в крупном характере, крупны и недостатки, и достоинства. При всех своих противоречиях и поступках эта личность монолитная, цельная в своей нравственной основе. А эта основа несокрушима, и на ней зиждется мудрость его житейских правил. Он тверд в слове, «его обещание было крепче и святее всяких духовных и гражданских актов». Подобно тому как могучая грудь, необыкновенно широкие плечи, жилистые руки, мускулистое тело обличали силача в этом небольшого роста человеке, подобно тому, как лицо его с большими темно-голубыми глазами имело открытое и честное выражение, так всегдашняя его помощь другим, посредничество в спорах и тяжбах соседей, ревностная преданность правде в любом случае свидетельствовали о нравственной высоте его.
Софья Николаевна, невестка, быстро постигла «все его причуды», сделала «глубокую и тонкую оценку высоких качеств его». Так гордая, образованная женщина, презиравшая все деревенское и грубое, склонилась перед этим грубым на первый взгляд стариком, интуитивно почувствовав в нем те качества его, которые возвышали его над всеми другими.
В Багрове практические качества уравновешены нравственными, и в этом особенность его натуры. Он из людей практического склада, деятельных, способных на большие предпринимательские дела, но это не голое делячество, не знающее ради выгоды никаких моральных препятствий. У таких людей развитое нравственное сознание не оставляет их и в практической деятельности, иногда может вступать в жестокое противоречие с нею, но никогда не оправдает в себе неправедности поступка и тем самым уже исключает в себе ничем не ограниченное хищничество.
Но в том-то и дело, что такой характер, как Багров, не был только «преданьем старины глубокой». Почти одновременно с Багровым появился Русаков в пьесе Островского «Не в свои сани не садись», позже Чапурин в романах Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах»; оба эти героя характерами сродни Багрову.
Образ старика Багрова может быть поставлен в ряд эпических образов мировой литературы. Еще в прошлом столетии, сразу же по выходе «Семейной хроники», критика, желая похвалить автора, видела в нем «сходство с Вальтер-Скоттом», в частности, в понимании «исторической необходимости» прошлых обычаев, в строе мыслей Багрова «сообразно духу времени» (недостаточно, видно, была еще авторитетна тогда русская литература для критики, чтобы можно было из нее самой вывести эту «историческую необходимость»). Сила обобщения того же образа Багрова могла родиться только из такой «семейной хроники», где представлены не узкие рамки семейного быта, а целая Россия в главных своих качествах[23] (так и было, особенно в дальнейшем, когда уже в семье Сергея Тимофеевича с ее духовно-общественными интересами Россия постоянно присутствовала и в разговорах и в мыслях отца и детей).
И не только образ старика Багрова отличается такой поразительной силы художественным обобщением. В «Семейной хронике» с не меньшей, пожалуй, только отрицательной силой изображен Куролесов. Есть немало сходного у этих лиц. Тот и другой служили в полку. Оба — сильные натуры, отличные предприимчивые хозяева, которые не только превосходно устроили свои имения, но и улучшили благосостояние крестьян. Но уже при первом знакомстве, когда молодой Куролесов приехал к Багрову в деревню, чтобы попасть к нему в милость и добиться согласия на брак с его двоюродной сестрой Парашей, Степан Михайлович проникся недоверием и недобрым чувством к этому человеку: «У старика, кроме здравого ума и светлого взгляда, было это нравственное чутье людей честных, прямых и правдивых, которое чувствует с первого знакомства с человеком неизвестным кривду и неправду его, для других незаметную; которое слышит зло под благовидною наружностью и угадывает будущее его развитие». Это чутье не обмануло старика, и все дальнейшее только подтвердило его правоту. Женившись на Параше (в отсутствие уехавшего куда-то надолго ее опекуна Степана Михайловича), Куролесов выказал себя отменным хозяином, добившись чудес по устройству ее имения, дивил добрых людей тем, как он тешил, исполнял, предупреждал все желания своей молоденькой жены. Но это была внешняя, показная сторона его жизни, которую только и знала его жена, когда они жили вместе в одном из своих имений. Большую же часть времени Куролесов проводил в другом имении, один, без жены, и здесь-то и предавался он разгулу и диким своим страстям. Он пьянствовал и развратничал, чинил жестокую расправу над всеми, кто попадал под руку: своими дворовыми, соседями-помещиками, мелкими чиновниками. В портрете героя, который рисует С. Т. Аксаков, при отсутствии, казалось бы, анализа (в том роде, в каком, разлагая целое на его составные части, «выворачивают» нам человека, обнажают потаенные уголки его души и сознания Достоевский и Толстой), при всей целостности рисунка поражает в образе Куролесова психологическая глубина. Некоторые критики видели в Куролесове некоего бытового злодея, что подтверждается как будто и самой канвой сюжета: история женитьбы героя; обман жены; узнанная ею правда об истинном образе жизни мужа, когда она, прослышав об этом, решает отправиться в имение, где он жил, и своими глазами удостоверяется в правде слухов о его развратной жизни, тиранстве; злодейство Куролесова, убедившегося, что жена не простит ему и ему грозит лишение доверенности на управление имением, избивающего жену и запирающего ее в каменном подвале; освобождение пленницы Степаном Михайловичем и т. д.
Но за этой чуть ли не приключенческой историей скрыты не только бытовые черты, но и метафизические тайны характера героя. Об одной из них говорится: «Избалованный страхом и покорностью всех его окружающих людей, он скоро забылся и перестал знать меру своему бешеному своеволию». Вот что, оказывается, может разжигать «своеволие», «жестокость», «кровожадность» и все другое — и не только в случае с Куролесовым, и не только в его время. Из иных, как бы брошенных на ходу «изустных» замечаний повествователя Достоевский мог бы, кажется, извлечь материл для цепной психологической реакции. Куролесов наименовал три деревни, которые он заселил переведенными со старых мест крестьянами, названиями, составившими имя, отчество и фамилию его жены. «Это романическая затея в таком человеке, каким явится впоследствии Михаила Максимович, всегда меня удивляла».
Достигнув высшей степени разврата и лютости, Куролесов ревностно занялся построением каменной церкви в Парашине. Эти «бездны» в характере героя, «феномен» его кровожадности, противоречивость поступков настолько глубоко затронули что-то «необъяснимое» в «человеческой природе», что дало основание Аполлону Григорьеву сделать следующий вывод: «Эти типы последних времен нашей литературы, бросившие нежданно и внезапно свет на наши исторические типы, — этот Куролесов, например, „Семейной хроники“, многими чертами своими лучше теорий гг. Соловьева и Кавелина разъясняющий нам фигуру Грозного Ивана…» Такова сила психологического обобщения художника, позволяющая нам за выведенным лицом увидеть целый исторический тип, заставляющая нас задуматься о явлениях, не ограниченных рамками времени и места действия.
Может быть, нигде у С. Т. Аксакова художническая пристальность и полнота не проявляются так, как в образе матери, особенно в «Детских годах Багрова-внука». «Этот образ выносила в душе своей такая же любовь сыновняя, какая прежде у груди матери лелеяла сына», — справедливо писал один из современников писателя. И в самом деле, горячая любовь матери и страстная привязанность дитяти к ней составляют нераздельное целое. «Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием, — говорит автор в самом же начале своих «Детских годов Багрова-внука». — Ее образ неразрывно соединяется с моим существованием». Болезненный ребенок был обречен, казалось, на смерть, и только чудом остался жить. И одной из этих чудесных сил, исцеливших его, была самоотверженная, безграничная материнская любовь, о которой сказано так: «Моя мать не давала потухнуть во мне догоравшему светильнику жизни; едва он начинал угасать, она питала его магнетическим излиянием собственной жизни, собственного дыханья». Все повествование освещено образом матери, бесконечно родной, любящей, готовой на любые жертвы, на любой подвиг ради своего Сереженьки. Материнское чувство психологически, кажется, неисчерпаемо: сколько переживаний, сколько душевных оттенков. Забывшаяся тревожным сном мать слышит голос больного своего маленького сына. «Мать вскочила, в испуге сначала, и потом обрадовалась, вслушавшись в мой крепкий голос и взглянув на мое посвежевшее лицо. Как она меня ласкала, какими называла именами, как радостно плакала… этого не расскажешь!» Это всего лишь один момент ее душевного состояния, и, собственно, вся жизнь ее в этом лежащем в глубине души, «беспредельном чувстве материальной любви», как говорит сам рассказчик. От первой до последней страницы книги, в каждом эпизоде, где показана мать, в самых разнообразных проявлениях — то страстных, то отчаянно-тревожных, то радостных, то светло-грустных — живет это удивительное чувство, открывая нам скрытые от мира тайны материнского сердца.
В литературе обычно поэтизируется любовь до семейной жизни, с началом ее как бы опускается занавес романтической истории и начинается проза быта. Ни у кого, пожалуй, из русских писателей семейная жизнь не раскрывается с такой поэтической содержательностью, как у С. Т. Аксакова в его «Семейной хронике» и «Детских годах Багрова-внука» в особенности. И это далеко не при гармоничном союзе между супругами (вспомним, что Софья Николаевна вышла замуж не по любви). Но столько в материнской любви богатства чувств, столько душевной «занятости», что уже одно это делает жизнь женщины глубоко осмысленной, дающей ей огромное нравственное удовлетворение, и маленький сын чувствует над собою «нравственную власть» матери. Такое материнское «однолюбие» было, видимо, таким же явлением русской жизни, как и постоянство пушкинской Татьяны с ее: «Но я другому отдана и буду век ему верна».
Поразительно то, что это материнское чувство во всей его первородности и чистоте донес до нас шестидесятипятилетний художник, как будто не было ни бремени охлаждающего душу житейского опыта, ни даже иной матери, когда с женитьбой сына она так переменилась в своих чувствах к нему, ревнуя его к семье: ничто оказалось не властным над силою той детской сыновней любви, которая сделалась святыней его души. Как бы инстинктивно чувствуя, чем он обязан матери, не раз вырывавшей его, казалось, из объятий смерти, Сережа отвечает ей страстной сыновней привязанностью, которая временами буквально потрясает его детскую душу. Такие потрясения переживает он во время болезни матери, приходя в недетский ужас при одной мысли, что она может умереть. «Мысль о смерти матери не входила мне в голову, и я думаю, что мои понятия стали путаться и что это было началом какого-то помешательства»[24].
В этом ужасе остаться без матери есть какая-то стихийная боязнь сиротства, не только сыновнего, но вообще сиротства на земле, и мать здесь как та наиболее близкая и доступная детскому сознанию опора, без которой ему так страшно в мире. Каким оцепенением поражает детскую душу болезнь матери и каким светом озаряется мир с ее выздоровлением. «Наконец, все мало-помалу утихло, и прежде всего я увидел, что в комнате ярко светло от утренней зари, а потом понял, что маменька жива, будет здорова, — и чувство невыразимого счастья наполнило мою душу! Это происходило 4 июня, на заре пред восходом солнца, следовательно, очень рано».
Любовь к матери глубже открывает Сереже самого себя. Он так предался впечатлениям пробуждающейся весенней природы, так («точно помешанный») поглощен был своими делами и заботами — послушать, поглядеть, что творится в роще, как развертываются листья, оживает всякая живность, как завивают гнезда птицы, — что забыл обо всем на свете и даже о матери. И мать с упреком напомнила ему об этом. Словно пелена спала с его глаз: он в самом деле мало думал о ней. Острое раскаяние укололо его в самое сердце, он чувствовал, как он виноват перед матерью, и просил прощения у нее. Мать же не сдержала своих чувств: «Мы с матерью предались пламенным излияниям взаимного раскаяния и восторженной любви; между нами исчезло расстояние лет и отношений, мы оба исступленно плакали и громко рыдали. Я раскаивался, что мало любил мать; она — что мало ценила такого сына и оскорбила его упреком».
Само нравственное развитие мальчика в значительной мере происходит под влиянием познания материнской любви. Эту любовь он особенно, «во всей силе», начинает понимать и чувствовать во время своей болезни. «Понятен испытанный ею мучительный страх — понятен и восторг, когда опасность миновалась. Я уже стал постарше и был способен понять этот восторг, понять любовь матери. Эта неделя много вразумила меня, много развила, и моя привязанность к матери, более сознательная, выросла гораздо выше моих лет». Мысли о матери, возбуждающие в сыне «тревожное состояние», заставляют его быть «в борьбе с самим собою». И само его «воображение, развитое не по летам», тоже во многом объясняется горячей привязанностью к матери, боязнью утратить ее. Таким образом, в детской психологии образ матери порождает нечто вроде «процесса чувств», «борьбы с самим собой» — явление как бы даже неожиданное при установившемся мнении о «безанализности» психологизма у С. Т. Аксакова.
И не только через мать идет рост детской души. Как содрогается эта детская душа, когда умирает дедушка, какой страх, какой ужас охватывает ее, как воспаляется детское воображение мыслями о смерти! По силе психологической выразительности этот страх поистине зародыш того страха смерти, который будет метаться в сознании героев Толстого, и эта же боязнь смерти, так рано, почти с младенчества узнанная Сергеем Тимофеевичем, видимо, не могла не оставить следа в дальнейшей его жизни, может быть, таилась в его душе, заглушаемая теми «страстишками», о которых говорил сам писатель, имея в виду свои семейные заботы, привязанность к природе и прочее. А рядом со смертью дедушки — появление на свет крошечного братца, вызывающего в Сереже какие-то особые бережные чувства. «В маленькой детской висела прекрасная люлька на медном кольце, ввернутая в потолок. Эту люльку подарил покойный дедушка Зубин, когда еще родилась старшая моя сестра, вскоре умершая; в ней качались и я и моя вторая сестрица. Подставили стул, я влез на него и, раскрыв зеленый шелковый положок, увидел спящего спеленанного младенца и заметил только, что у него на головке черные волоски. Сестрицу взяли на руки, и она также посмотрела на спящего братца — и мы остались очень довольны… Алена Максимовна, видя, что мы такие умные дети, ходим на цыпочках и говорим вполголоса, обещала всякий день пускать нас к братцу, именно тогда, когда она будет его мыть. Обрадованные такими приятными надеждами, мы весело пошли гулять и бегать сначала по двору, а потом и по саду». Семейное чувство, как бы разветвляясь, входит в душу мальчика, пронизывает все его существо, дает ему ощущение полноты и уверенности существования. Ему радостно знать, что он из того же рода, что его отец и дедушка. «Я один был с отцом; меня также обнимали и целовали, и я чувствовал какую-то гордость, что я внук моего дедушки. Я уже не дивился тому, что моего отца и меня все крестьяне так любят; я убедился, что это непременно так быть должно: мой отец — сын, а я — внук Степана Михайловича».
Семейное начало стало ведущим, определяющим в повествовании. Это нашло отражение и в самих названиях книг: «Семейная хроника», «Детские годы Багрова-внука». Хорошо сказал о книгах С. Т. Аксакова Андрей Платонов, увидевший их «бессмертную сущность» «в отношении ребенка к своим родителям и к своей Родине». По словам Андрея Платонова, «книги Аксакова воспитывают в читателях патриотизм и обнаруживают первоисточник патриотизма — семью», ибо «этому чувству Родины и любви к ней, патриотизму, человек первоначально обучается через ощущение матери и отца, то есть в семье». И сама любовь Аксакова к природе «является лишь продолжением, развитием, распространением тех чувств, которые зародились в нем, когда он в младенчестве прильнул к своей матери, и тех представлений, когда отец впервые взял с собою своего сына на рыбную ловлю и на ружейную охоту и показал ему большой, светлый мир, где ему придется затем долго существовать. И ребенок принимает этот мир с доверием и нежностью, потому что он введен в него рукой отца».
Природа — та вторая, после родительской, колыбель, которая поистине вскармливала и лелеяла детство художника. Одно из самых первых и сокровенных «отрывочных воспоминаний» автора «Детских годов Багрова-внука» — это болезнь и выздоровление в младенчестве. «Дорогой, довольно рано поутру, почувствовал я себя так дурно, так я ослабел, что принуждены были остановиться; вынесли меня из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны, в тени дерев, и положили почти безжизненного. Я все видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как плакал отец и утешал отчаянную мать, как горячо они молились, подняв руки к небу. Я все слышал и видел явственно, и не мог сказать ни одного слова, не мог пошевелиться — и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву близехонько от меня, и мне это было приятно… Я не спал, но чувствовал необыкновенную бодрость и какое-то внутреннее удовольствие и спокойствие, или, вернее сказать, я не понимал, что чувствовал, но мне было хорошо… На другой день поутру я чувствовал себя также свежее и лучше против обыкновенного». «Двенадцатичасовое лежанье в траве на лесной поляне дало первый благотворный толчок моему расслабленному телесно организму». Так врачующе подействовала природа на ребенка, и с тех пор он до самозабвения полюбил ее.
Один из современников С. Т. Аксакова, охотник-литератор, шутя говорил, что его собака делает стойку перед «Записками ружейного охотника», так много в них жизни и правды. То же самое можно сказать и в отношении описания природы в «Семейной хронике» и «Детских годах Багрова-внука»: столько здесь жизненного, истинного, что забываешь всякую литературу и вместе с автором погружаешься в мир самой природы. Она оздоровляюще влияет даже на нас, читателей аксаковских книг[25], а что уж говорить о Сереже, живущем в ней. Для него она неиссякаемый источник радостей и наслаждений. Сколько тайн, сколько волнующих подробностей открывается ему повсюду в ней, сразу же за домом, где течет Бугуруслан и начинается грачовая роща: на рыбалке; в дороге, все той же самой, от Уфы до Багрова, и всегда захватывающе новой; на ночлеге в степи под открытым небом; в весеннем неистовстве соловьев при потухающей заре. И все это, и многое другое, все голоса, цветы, ароматы, «красоты природы» (любимое выражение самого писателя) как бы переливаются в детскую душу, ласкают ее, приводят в восторг, ширят ее, делают счастливой. И так же, как в любви к матери, проявляется вся гамма чувств, переживаний маленького героя, так в страстной привязанности к природе раскрывается не менее, пожалуй, богатая жизнь детской души.
Можно было бы много говорить о значении родного угла, природы в творческой судьбе С. Т. Аксакова, в частности и об уникальности в русской литературе, да и не только, видимо, в русской, а и в мировой — такого явления, когда скромные рамки события — детство, проведенное в оренбургском селе, — под пером художника наполняются вдруг такой жизненной подлинностью, содержательностью, значительностью, что мы невольно задумываемся о неисчерпаемости бытия и в самых малых «уголках земли». Впрочем, это и не должно нас удивлять, вспомним, например, что значил этот уголок земли для Пушкина, как обогатило его двухлетнее пребывание в Михайловском, какая поэзия, какие глубины народной жизни открылись ему — через сказки Арины Родионовны, рассказы крестьян, песни слепцов на ярмарках; именно отсюда, из этого «уголка земли» началось и пушкинское постижение русской истории, эпохи «Бориса Годунова» (сотворенного здесь), самой народности. И у каждого великого русского художника был свой «уголок земли», который связывал его с миром.
Отсюда же, из этого «уголка земли» ведет свое происхождение и язык писателя. «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» впитали язык аксаковской родины, как вобрали они благоухание окружающей природы. Народность языка у С. Т. Аксакова не только в чисто народных словах, но и в самой правде выражения народной жизни, которую он хорошо знает. Живая речь, кажется, облегает все, чего ни касается, каждое явление, каждый предмет, каждую бытовую подробность, проникается тем неуловимым русским значением, которое дается самой непосредственной жизнью в национальной стихии. Изустная живость речи соединяется с удивительной пластичностью изображения, с такой зримостью, осязаемостью картин, особенно природы, что мы как бы входим в них, словно в реальный мир. Ни одного фальшивого тона, все просто и истинно. Уже сам язык очищающе действует на читателя не только в эстетическом, но и в нравственном отношении. Отпечаток мудрости, духовной ясности старца, его нравственной проникновенности проглядывает в слоге. Все сокровище души своей вложил художник в этот слог, в эту величавость русского слова, оттого и не убывает со временем красота и правда этого удивительного аксаковского языка, одарившего нас чудной илиадой детства русской жизни.
«Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» сразу же после своего выхода вызвали восторженные отзывы современников. И что удивительно, эти единогласные похвалы принадлежали людям разных убеждений, таким, как Хомяков и Тургенев, Толстой и Герцен, Шевырев и Щедрин, Погодин и Чернышевский, Анненков и Добролюбов и т. д. Правда, неодинаковые были причины для похвал. Так, Добролюбов (в своей статье «Деревенская жизнь помещика в старые годы, отразившаяся в „Детских годах Багрова-внука“») отметил, как самое важное в книге С. Т. Аксакова, все то, что связано с описанием «старого порядка», с «произволом» помещика в «семейных отношениях», с вторжением в его деревенскую жизнь крепостных отношений. «Конец концов, — пишет Добролюбов, — вся причина опять сводится к тому же главному источнику всех бывших у нас внутренних бедствий — крепостному владению людьми».
«Неразвитость нравственных чувств, извращение естественных понятий, грубость, ложь, невежество, отвращение от труда, своеволие, ничем не сдержанное, — представляется нам на каждом шагу в этом прошедшем, теперь уже странном, непонятном для нас и, скажем с радостью, невозвратном».
Для Толстого в «Детских годах Багрова-внука» «равномерно сладкая поэзия природы разлита по всему, вследствие чего может казаться иногда скучным, но зато необыкновенно успокоительно и поразительно ясностью, верностью и пропорциональностью отражения».
Щедрин признавался, что испытал на себе решительное влияние «прекрасных произведений» С. Т. Аксакова, потому и посвятил ему один из циклов «Губернских очерков» в журнальной публикации — «Богомольцы, странники и проезжие». Аксаковская эпическая просветленность коснулась такого беспощадно-язвительного сатирика, каким был Щедрин. И гораздо позднее, в его «Пошехонской старине» в главе «Воспитание нравственное», рассказывается, как герой (с автобиографическими чертами самого автора), возрастом уже за тридцать лет, впервые «почти с завистью» познакомился с «Детскими годами Багрова-внука» и вынес из этого чтения неизгладимые впечатления. Высоко ставил книги С. Т. Аксакова Достоевский, отмечая в них правду народного характера. Полемизируя с западниками, он писал: «Вы утверждаете, что чуть народ проявит деятельность, то сейчас он кулак. Это бесстыдно. Это неправда. Няня, переход через Волгу в „Семейной хронике“ и сто миллионов других фактов, деятельность самоотверженная, великодушная».
У каждого из знаменитых современников С. Т. Аксакова был свой взгляд на его книги, но все сходились в одном: в признании выдающихся художественных достоинств этих книг, редкого таланта их автора[26]. Сам же Сергей Тимофеевич, искренне удивляясь своему громкому авторскому успеху, с присущей ему «незаносчивостью» самолюбия объяснял дело просто: «Я прожил жизнь, сохранил теплоту и живость воображения, и вот отчего обыкновенный талант производит необыкновенное действие».
Выйдя в свет, «Детские годы Багрова-внука» сразу же стали хрестоматийным классическим произведением. Так, Мамин-Сибиряк (родившийся в 1852 году, за шесть лет до выхода книги Сергея Тимофеевича) писал в своей автобиографии, как он в раннем детстве «заслушивался» чтением «Детских годов Багрова-внука». И позднее другой будущий писатель (о чем расскажет сам Горький в повести «В людях») запомнит навсегда, как «Семейная хроника», «Записки охотника» Тургенева и другие произведения русской литературы «вымыли» его душу: «Я почувствовал, что такое хорошая книга, и понял ее необходимость для меня. От этих книг в душе спокойно сложилась стойкая уверенность: я не один на земле и — не пропаду!»
Книгами С. Т. Аксакова всегда будут «заслушиваться» потомки писателя, находя в них, как в мудрых народных преданиях, всегда живой, глубоко современный и вечный смысл.