Улететь бы самолетом,
Или лодочкой уплыть,
Или вглубь водоворота,
Чтоб утопленником быть,
Убежать бы в чисто поле
И не видеть ни души...
Но сказал мне Витя Доля:
«Про меня ты напиши!»
Я не против, право слово,
Но тоска меня берет.
Я попробую — и снова
На часах двенадцать бьет!
Может, лучше было б, что ли,
Волком выть в какой глуши?
Но сказал мне Витя Доля:
«Про меня ты напиши!»
Не выходит, друг любезный,
Ручка валится из рук.
Ах, невидимый, железный
Окружает душу круг!
Как сорваться, чтоб на волю
Убежать в ночной тиши?
Но сказал мне Витя Доля:
«Про меня ты напиши!..»
На дежурстве ночь проходит,
Скоро заорут: «Подъем!»
Только лето хороводит В тихом омуте своем.
То на хвост насыплет соли,
То прикажет: «Брось! Греши!»
Что мне делать, Витя Доля?
«Про меня ты напиши...»
1973
Памяти Сергея Карелина
Закат умылся кровью,
Бледнеет тишина,
И к ночи изголовью
Склоняется луна.
Потусторонний вечер
Акцентов не сместит,
И меж домами ветер
Свистит.
А он не понимает,
Что как — и что почем,
От жажды умирает
Над кружкой (над ручьем?).
Чужая девка — Муза,
Он ей совсем не рад,
Ему стихи — обуза
И яд.
Качается грабитель,
Смеются кореша.
В последнюю обитель
Спешит его душа.
Бродяги с перепою,
Ворье — со всех сторон.
Витает над толпою
Вийон...
А с неба утром густо сыпал снег,
На землю черную — как будто соль на раны.
Два кореша моих ушли в побег —
Серега Резаный и с ним Аркашка Рваный...
Верхушки сосен стыли в облаках...
Краснуха выла по дороге в Кяхту.
И слезы таяли в распахнутых глазах,
Когда их вынесли и бросили на вахту.
Ах, воля вольная,
Дорога дольная,
Ах, небо черное да белый снег.
А за спиною лай,
Чужой суровый край
Да злые оклики, короткий бег.
Их сразу взяли — прямо за ручьем.
У вертухая ствол качнулся еле.
А кум ругнулся: «Что за дурачье?!
Сидеть им оставалось две недели!..»
Легавый — что? Ему-то невдомек,
Что за свободу нынче платят очень круто.
А пайка сытая не в горло и не впрок —
Решает все последняя минута.
Ах, воля вольная,
Дорога дольная,
Ах, небо черное да белый снег.
А за спиною лай,
Чужой суровый край
Да злые оклики, короткий бег.
Мы поминали молча, чифирём —
Таким же черным и таким же горьким,
Как наша жизнь. Плясало снегирем
Кровавое пятно на снежной корке.
Стучало сердце бóльно, чумовó.
И лишь слова умершие свербили,
И становилось ясно: ничего
Последние минуты не решили.
Ах, воля вольная,
Дорога дольная,
Ах, небо черное да белый снег.
А за спиною лай,
Чужой суровый край
Да злые оклики, короткий бег.
Сведение каких-то счетов — так
Концы с концами сводятся. Бедняк,
Поскольку за душою — ни гроша.
Верней, в кармане — ни при чем душа.
По улице, по мостовой — толпа.
И падаешь, и падаешь, и па...
Уже судьбою не терзаясь,
Не объясняя почему —
Друзья уходят не прощаясь,
Но открывая дверь во тьму.
Мы были все на этой карте,
Но оказались ни при чем,
Лишь девушка в осенней Ялте
Вдруг зябко повела плечом.
Слова легли цветным узором,
Усыпан листьями настил.
Он был поэтом или вором —
Но главным стало слово «был».
Его продали с потрохами,
Перепродали ни за грош.
Он изводил себя стихами,
Поставил точку, выбрав нож.
А впрочем, дело не в продаже,
Не в дерзких строфах и делах,
Не в этой девушке и даже
Не в непонятливых друзьях —
Я вспоминаю временами —
Ненастным и погожим днем —
Об одиночестве с друзьями,
Об одиночестве — вдвоем...
Наилегчайший вес,
Не дьявол — дилетант,
Какой-то мелкий бес,
Заезжий музыкант
Проездом просвистел
На дудочке куплет —
И город опустел
На десять тысяч лет...
Повсюду — тишина,
И плещется в закат
Прозрачная волна
За мутною внакат,
А я спешу туда,
Где гаснут фонари,
Пока не навсегда —
до завтра, до зари.
В этом надоевшем доме
Только сны шуршат, как гравий.
Нет гостей почетней, кроме
Лиц, что прячутся в альбоме
Для семейных фотографий.
В том пустом бескрайнем море,
В тишине пустейших бдений,
В полуночном тяжком вздоре
Лишь они утешат в горе,
Если сон — без сновидений.
Серая заря прольется,
Тихо скрипнет половица.
И дыхание прервется.
Занавеска встрепенется,
Будто раненая птица.
Вот картина Эс Далѝ:
Мягкость странного портрета —
Словно лужица рассвета
На лице Земли.
Стрéлки плавятся вдали,
Час остался без ответа —
Только лужица рассвета
На лице Земли.
Видно, карты так легли.
Чище неба, жарче лета
Эта лужица рассвета
На лице Земли.
Чье-то сердце на мели,
А душа тобой согрета:
Ты — как лужица рассвета
На лице Земли...
Всё тени, тени... Маскарад,
Смещение богов.
Многозначительный парад
Бесплоднейших умов.
Вы чертите свои слова,
Сплетая с явью сон.
От них кружится голова
И спорить не резон.
Верти, Фортуна, колесо,
Криви усмешкой рот!
Луи Пятнадцатый, Руссо,
Дидро, Вольтер — и вот:
Вы снова смотрите в глаза,
Ваш взгляд неустраним.
Да-да, следите строже за
Созданием своим.
Журчанье древних серенад,
Круженье темных вод.
Смеются чьи-то лица над,
Стучат копыта под.
Но все они — иных времен.
Во сне ли, наяву
Я этих чертовых имен
Никак не назову.
Борису Гребенщикову
Король сновидений выходит на сцену
В железных ботфортах и глиняной шапке.
Взбивает стихов серебристую пену
И белого кролика держит в охапке.
Он дарит зачем-то зеленую зиму,
Багровую осень, лиловое лето,
Стеклянные звезды и солнце, но это
Подобно пока театральному гриму.
А город — а город по-прежнему спит.
Зачем ему утро? Он негой укрыт.
А в утре — преддверье туманной беды
И темные поиски мертвой воды...
Какой-то бродяга в обличье паскудном
Стучится зачем-то в закрытые двери.
В смешном одеянии, ветхом и скудном.
За ним — непонятные птицы и звери.
На улице — ливень, грохочет карета,
Кончается вечер, пустеет столица.
В холодной прихожей — то ль тень, то ль девица.
И вновь сновиденьем дымит сигарета.
А город — а город по-прежнему спит.
Зачем ему утро? Он негой укрыт.
А в утре — преддверье туманной беды
И темные поиски мертвой воды...
Памяти композиторов, капельмейстеров Русской императорской армии Якова Богорада и Макса Кюсса
Какое, однако, тяжелое лето,
Какие, однако, тяжелые сны...
И ждешь, задыхаясь, рассвета, рассвета,
И знаешь, что не доживешь до весны.
...Натужно ревут и грохочут машины,
Шагают бойцы, сапогами пылят...
И снова мелодии маршей старинных,
Рожденные медью, над ними парят:
«— Ах, дорога, дорога-беглянка...
По щеке покатилась слеза...
С кем прощалась сегодня славянка?
Чьим платком утирала глаза?
Ты его не увидишь, не встретишь —
За тебя все решила война.
У порога его не приветишь,
Не разбудишь от смертного сна...»
Над балкой, над яром беззвездные ночи.
Лишь небо, да камни, да списки имен.
Проснуться, подняться нет мочи, нет мочи.
И тучи похожи на тяжесть знамен.
...Натужно грохочут все те же машины,
Все так же бойцы сапогами пылят,
Всё те же мелодии маршей старинных,
Рожденные медью, над ними парят:
«— А что же нас за горизонтом ждет?
А черный дым под облака растет...
А далеко-далёко милый дом,
А мы дойдем, с тобой дойдем...
Растаял дым — и с ним растаял дом.
Война идет — и никого кругом.
Лишь мы летим — как облака легки...
Могилы наши глубоки...»
Забыты сегодня и марши, и вальсы.
Лишь эха останется дымный витраж...
Я б взялся за ноты — но пальцы, но пальцы
Слабеют и вряд ли сожмут карандаш.
...Давно замолчали чужие машины,
Солдаты дорогой уже не пылят.
Лишь отзвуки маршей и вальсов старинных,
Лишь души усопших над нами парят.
Бывший капельмейстер 51-го Литовского пехотного полка Яков Богорад, соавтор (вместе с капельмейстером В. Агапкиным) марша «Прощание славянки» и автор марша «Тоска по родине», был расстрелян на 9-м километре Феодосийского шоссе в декабре 1941 года вместе с другими симферопольскими евреями. Бывший капельмейстер 11-го Восточно-Сибирского полка Макс Кюсс, автор вальса «Амурские волны», был расстрелян в числе одесских евреев в гетто села Дольник под Одессой, в январе 1942 года.
Некогда жил в Бердичеве мудрец и праведник р. Леви-Ицхак. О нем рассказывали (и рассказывают по сей день), что за всю свою долгую жизнь он ни разу ни об одном человеке не сказал плохо. Даже о, казалось бы, совсем уж никчемных бездельниках и шалопаях. Даже в них находил он хоть одну черточку, которой можно было порадоваться — и немедленно начинал хвалить ее, эту черточку. И человек становился на путь исправления.
За это его называли Дербаремдикер («Милосердный на идише). Рассказывают, что ради простых смертных он не боялся спорить и с самим Всевышним. Например, однажды Дербаремдикер узнал, что русский царь подписал очередной указ против евреев. И тогда р. Леви-Ицхак прямо ночью собрал Суд Торы, Дин-Тойрэ — три уважаемых раввина должны были рассмотреть его иск, поданный по всем судебным правилам…
...А в полночь судьи — реб Арье,
Реб Хаим, реб Авром —
Взяв книги в коже, в серебре,
Расселись за столом.
Пергамент, бархата багрец...
«Ну, что же, дай нам нить
И говори: кого, мудрец,
Ты хочешь обвинить?»
«Он там, за стаей облаков, —
Ответил им мудрец. —
Он там, где выше всех миров
Стоит златой дворец,
Он там, где посреди дворца
Стоит Небесный Трон!..
И обвиняю я Творца.
Ответчик нынче — Он!»
И книги молча пролистав,
И скорбь собрав в щепоть,
Сказали судьи: «Рабби прав.
Ты виноват, Господь!
Ведь мы, когда Ты нас призвал,
Стремились за Тобой!
Не Ты ль народу обещал
Свободу и покой?
Ты, за оградой облаков,
Как говорит мудрец,
Творец, Ты выше всех миров,
Прекрасен Твой дворец,
Но почему, Владыка Сил,
Ты вдруг оставил нас?
Виновен Ты, что допустил
Неправедный указ...»
И ждали молча, до утра
И не смыкали глаз...
И вдруг узнали, что вчера
Был отменен указ.
Сиял рассвет голубизной,
Дарил рассвет зарю.
И был послушен царь земной
Небесному Царю.
«Он там, за стаей облаков,
Властитель и Творец.
Он там, где выше всех миров
Его златой дворец,
Струится чистая вода,
Стоит небесный Трон...
И всё же приговор суда
Смиренно принял Он!»
Они веселою гурьбой
Отправились домой
И говорили меж собой:
«Евреи, Боже мой!
Не будет кнут еврейских спин
Касаться — в этот раз!..»
...Забыв о том, что лишь один
Был отменен указ.
По мотивам стихотворения польской поэтессы Хенрики Лазоверт «Mały szmugler» («Маленький контрабандист»)
Евреям Варшавского гетто нацисты установили ежедневную норму питания — 184 калории. Шанс не умереть голодной смертью большинству людей дали дети, не обязанные до 12 лет носить «маген давид» на одежде и способные проскальзывать в небольшие лазы и канализационные коммуникации, по несколько раз в день совершавшие вылазки за пропитанием на «арийскую сторону».
Сквозь стену, то верхом, то низом,
Минуя солдат и забор,
По крышам, по трубам, карнизам
Крадется молоденький вор.
И прячется время в песчинках,
Когда, и в мороз, и в жару,
Оборвыш, в разбитых ботинках,
Заводит со смертью игру.
На улице в гетто играет шарманка.
Душа то в аду, то в раю.
И кружатся тени с утра, спозаранку,
И кто-то застыл на краю.
На улице в гетто танцуют со Смертью
Лишь тени — под старый мотив.
И сны, словно листья, несет круговертью,
Былое на миг возвратив...
Стеною расколотый город
Прочтен до последней строки,
Рифмуются город и голод
Движением тонкой руки:
Красть хлеб — это даже не кража, —
Слова — будто тень на плетень...
В кармане, замазанном сажей,
Он прячет украденный день.
На улице в гетто играет шарманка.
Душа то в аду, то в раю.
И кружатся тени с утра, спозаранку,
И кто-то застыл на краю.
На улице в гетто танцуют со Смертью
Лишь тени — под старый мотив.
И сны, словно листья, несет круговертью,
Былое на миг возвратив...
Шпик свистнет, собака залает —
Он знает: ему повезет:
Ведь если воришку поймают —
Кто матери хлеб принесет?
Скользит он и ловко, и смело,
Но лишь пустота впереди —
И прежде, чем выйти на дело,
Он матери бросит: «Не жди...»
На улице в гетто играет шарманка.
Душа то в аду, то в раю.
И кружатся тени с утра, спозаранку,
И кто-то застыл на краю.
На улице в гетто танцуют со Смертью
Лишь тени — под старый мотив.
И сны, словно листья, несет круговертью,
Былое на миг возвратив...
Хенрика Лазоверт — польская поэтесса, заключенная Варшавского гетто (где и было написано стихотворение). Погибла в Треблинке вместе с матерью, Блюмой Лазоверт, в 1943 году.
Памяти Сабины Шпильрейн, психиатра, ученицы Юнга и Фрейда. Она была основателем советской школы психоанализа, а когда фрейдизм был запрещен, работала врачом в Ростове-на-Дону.
Зимой 1942 года, вместе с дочерью и другими ростовскими евреями, была расстреляна в Змиёвской балке.
Старая песня больше не дышит,
Только осталась кровь на песке.
Кто-то расскажет, кто-то напишет —
Может, в Берлине, может — в Москве.
Где-то над скользкою, желтою глиной
Всё еще слышен тихий мотив,
Сердце больное песней старинной
Нынешней ночью разбередив.
Скрипка умолкла и балалайка.
Хмурится небо нынче с утра.
Вон пролетела ангелов стайка...
Видно, и нам собираться пора.
То ли разлуки, то ли невстречи,
За горизонтом призрачный свет.
Где-то остались нежные речи
И неуслышанный чей-то ответ.
В памяти что-то змейкою вьется,
Пляшет, искрится, будто вино...
Письма и песни... Что остается?
Что остается? Не все ли равно...
Мечется в небе белая чайка,
До горизонта — ни деревца...
Скрипка устала — ты, балалайка,
Развесели же наши сердца.
Тени забытых, тени гонимых...
Венский профессор, цюрихский врач...
Сколько их было милых, любимых...
Где-то за смехом прячется плач.
Ах, на краю этой балки — и жизни —
Воспоминаний тающий дым!
Музыка словно каплями брызнет,
Чтобы навеки достаться другим.
Низкого неба серая байка
Душу укроет, скроет раздрай...
Что ж замолчала ты, балалайка?..
Спой, балалайка, спой и сыграй...
Змеясь улыбкой мятой
Через стеклянный зной,
Монах иль черт рогатый
Склонился надо мной?
А я лежал, творенье
Его искусных рук,
Нанизывая звенья
Ужаснейшей из мук.
Чужие раны,
Чужая боль,
Чужие страны,
Чужая роль...
Он положил мне участь
Зачем-то быть — и я
Страдал от пытки жгучей
Чужого бытия.
И день качался зыбко
У моего лица
Стеклянною улыбкой
Безумного творца...
Чужие раны,
Чужая боль,
Чужие страны,
Чужая роль...
15 мая 1610 года в Париже фанатик по имени Равальяк убил короля Франции Генриха IV Наваррского. Среди оплакивавших эту смерть был некто Мануэль де Пименталь, португальский эмигрант, друг и постоянный карточный партнер короля. Генрих однажды пошутил: «Я — король Франции, но, если картежникам понадобится свой король, им, безусловно, станете вы, Пименталь. Отдаю вам свой голос!» Настоящее имя этого несостоявшегося «короля картежников» было не Мануэль, а Исаак. Исаак бен-Жакар. Еврей, уроженец Лиссабона, он оставил родину, бывшую тогда частью Испанского королевства, не по своей воле.
После смерти Генриха ничто не удерживало Мануэля-Исаака в столице Франции. Он счел за благо покинуть Париж и отправиться в Амстердам налегке — с одной лишь колодой карт в кармане...
Карты. Тузы, короли...
Первоначально карточные короли изображали реально живших исторических деятелей: пиковый — царя Давида, трефовый — Александра Македонского, бубновый — Юлия Цезаря и червовый — Карла Великого (Шарлеманя).
Хозяйка, ставь на стол четыре кварты.
На счастье прикоснусь к твоей руке.
Картежник Пименталь раскинет карты
В трактире, от Парижа вдалеке...
За окнами паршивая погода,
И стынет несогретая земля,
А у врагов — крапленая колода,
Но есть друзья — четыре короля!
Пиковый король — псалмопевец Давид,
Трефовый — суров Македонец на вид,
Бубновый — у Цезаря мощная длань,
Червовый король — Шарлемань.
Совсем недавно тучи стали ниже,
Совсем недавно всё пошло не так,
И Генриха Наваррского в Париже
Зарезал сумасшедший Равальяк.
Жизнь Пименталя развернулась круто,
И ни синицы нет, ни журавля.
Помогут ли в последнюю минуту
Ему друзья — четыре короля?
Пиковую арфу настроит Давид,
Трефовым копьем Александр пригрозит,
Бубновый штандарт держит Цезаря длань,
Червовый огонь — Шарлемань.
Пускай отныне недруги судачат,
Пускай враги твердят наперебой,
Что отвернулась от него удача,
Что был обманут Пименталь судьбой.
Прощай, Париж! Твои бордели, храмы
Оставит он, чтоб всё начать с нуля.
У Пименталя есть тузы и дамы,
Но главное — четыре короля!
Пиковую чашу поднимет Давид,
Трефовый лекиф Македонцу налит,
Бубновый ритон держит Цезаря длань,
Червовый бокал — Шарлемань.
В Амстердаме Мануэль де Пименталь, подобно другим эмигрантам-беженцам, вел вполне беспечную жизнь и даже преуспевал. Между тем на его родине творились страшные дела.
Воскресным утром был сожжен
Какой-то иудей.
Под пыткою сознался он
В греховности своей.
На казнь глядели сотни глаз
Сеньоров и сеньор.
И слышал он в свой смертный час
Толпы нестройный ор.
То ль крик, то ль карканье ворон —
И корчился злодей.
Вокруг лишь кукол видел он,
Похожих на людей.
А тем же вечером, когда
И в ложи, и в партер
Пришли все те же господа,
Любители премьер —
Веселый смех не умолкал
И был не показным,
И зал охотно подпевал
Куплетам озорным.
На сцене — куклы... А глядишь —
И в зале, ей-же-ей,
Полно всё тех же кукол, лишь
Похожих на людей.
Кричали в зале: «Автор! Бис!
Сюда! Качать его!..»
Но автора не дождались,
Не ведая того,
Что он отныне — не у дел,
Что попрощались с ним,
Что утром это он глядел
На них сквозь едкий дым.
Сквозь мутный дым, сквозь смертный мрак,
В час гибели своей
Он видел только кукол, так
Похожих на людей...
Так был казнен Антониу Жозе да Сильва, по прозвищу Жудеу («Еврей»), — португальский драматург, крещеный еврей, автор многочисленных комических опер для театра марионеток. В день его казни в лиссабонском театре марионеток Байрро-Альто шла последняя комедия «португальского Плавта» да Сильва, и ей рукоплескали те же зрители, которые утром с жадным интересом наблюдали за казнью.
Куклы, куклы...
Одни куклы плясали на театральных подмостках, другие над ними смеялись.
Но были и третьи, выходившие на иные подмостки.
Спят купцы и мореходы ранним утром в Амстердаме,
Но грохочут барабаны тем же утром в Лиссабоне.
Там, на сцене, на помосте — дань трагедии и драме,
Там грехи напоминают о суде и о законе.
Там торжественно шагают и монахи, и солдаты,
И ползут за ними следом осужденные злодеи.
Не спасут злодеев деньги — мараведи и дукаты,
Не избегнут воздаянья колдуны и чародеи.
Над столбами, над помостом, словно парус — черный купол.
Барабаны умолкают — лишь молитвы да рыданья.
Следом за еретиками на шестах проносят кукол
Из холста, соломы, красок — тем злодеям в назиданье,
Что побегом или смертью избежать суда хотели.
Имена и преступленья намалеваны на платье.
Их поймать святые судьи не смогли — иль не успели,
Вместо них костер подарит куклам смертное объятье.
А над площадью притихшей,
Над толпой, глядящей жадно,
В золотых лучах рассвета
Загорается костер.
Высоко подняв распятье,
Инквизитор в черной робе
Мерным голосом читает
Тяжкий смертный приговор:
«... Даниэль Леон, священник —
Иудействующий грешник,
В тайной ереси погрязший,
Был женою уличен.
После пытки и допроса,
Увещанья и прощенья
Милосердно отдается
Палачу сегодня он...
...Доктор Моисей Вергара —
Иудействующий грешник,
Из своей страны бежавший,
То ль в Неаполь, то ль в Милан.
Предстает в изображенье
Жалкой куклой из соломы,
Милосердно отдается
Палачу под барабан...
...Исраэль, торговец чаем,
Иудействующий грешник,
Не бежавший, но умерший,
Из могилы извлечен.
Предстает в изображенье
Жалкой куклой из соломы,
Милосердно отдается
Палачу — таков закон...»
...В беззаботном Амстердаме, на другом краю Европы
Мануэлю Пименталю улыбается фортуна.
Он купец, судовладелец, перед ним — прямые тропы.
У причала ждет приказа белопарусная шхуна.
Исаака бен-Жакара в Мануэле разодетом
Узнает купец Альфонсу за столом, в пикет играя.
«Исаак, ведь в Лиссабоне вас казнили прошлым летом!»
«Дон Альфонсо, я там не был. Козырь ваш, игра вторая!»
«...Бен-Жакар, судовладелец,
Иудействующий грешник,
От суда бежавший грешник,
То ль в Париж, то ль в Амстердам.
Предстает в изображенье
Жалкой куклой из соломы,
Милосердно отдается
Палачу — сей ветхий хлам...»
Возвращается под утро, как всегда, в игре — удача,
В кошельке звенят монеты, ум его — острее бритвы.
Он ложится спать веселым, но во сне едва не плачет:
Исааку снятся куклы, и подмостки, и молитвы.
На подмостках куклы стонут, их вот-вот поглотит пламя,
На него ж глядит сурово инквизитор на балконе...
...Спят купцы и мореходы ранним утром в Амстердаме,
И кому какое дело — что случилось в Лиссабоне.
После встречи с приезжим португальским купцом Альфонсу ду Пиррешу, после странного известия о «казни в изображении», Исаака бен-Жакара не оставляли тяжелые предчувствия.
Ему казалось, что кто-то следит за ним, что какой-то невидимый соглядатай всё чаще и чаще ходит за ним по пятам…
Но странно — ведь что такое казнь в изображении? Как сказал этот самый дон Альфонсу:
«...Казнь была в изображенье
Просто кукла из соломы,
В колпаке и балахоне,
Любо-дорого смотреть!
Там сожгли двенадцать кукол,
Вместо тех, что убежали
Или попросту успели
Так удачно умереть...»
Что за беда — сожгли мешок соломы?! Отчего же так тяжело об этом думать, Исаак? Отчего же стонешь ты по ночам, кого ты видишь в тяжких, выморочных снах? Что за видения, что за призраки мучают тебя — с тех самых пор?
Ни веселья, ни печали,
Темнота ли, теснота?
То ли черти укачали,
То ли просто — суета?
То ли тени, то ли лица —
Ни запомнить, ни забыть!
То деревня, то столица —
Как такое может быть?!
Было, не было, не будет,
Пронесет — не занесет.
Черт согреет, черт остудит,
Погремушкой потрясет.
Осторожными шагами,
Искривив усмешкой рот,
Он последует за вами —
От ворот за поворот.
И слюнявит пастью клейкой
В небе звездочку жираф.
И скользнет по краю змейкой
То ли саван, то ли шарф.
Что там карты напророчат?
Склеп холодный, старый дом?
Черт резвится и хохочет,
Бродят призраки кругом.
И вот, наконец, его дурные предчувствия словно бы получили подтверждение. Появился однажды в Амстердаме странный незнакомец. Он пришел в трактир «Четыре друга», в котором каждый вечер Мануэль Пименталь, с картами в руках, испытывал удачу. Незнакомец с тусклым взглядом молча сел за его стол, и Мануэль проиграл ему всё, чем владел: шхуну, дом, шпагу, даже старый пистолет, с которым никогда не расставался. Остался у него лишь стертый медный пятак — талисман, приносивший удачу.
«Я приду за выигрышем ночью», — глухим голосом сказал незнакомец перед тем, как оставить трактир.
На просьбу Мануэля дать отыграться, он повторил: «Ночью, — и добавил: — Если тебе есть, что ставить».
Часы отбили полночь в уголке.
Двенадцатым ударом — тень угрозы.
Молчание стекает по руке
И обретает очертанья розы...
И холодно за праздничным столом.
Воздав сполна возвышенному слогу,
Прочтя молитву и пропев псалом,
Покинешь ты привычную берлогу.
А переход от света к темноте
Ты нынче ночью чувствуешь острее,
И приближаясь к роковой черте,
Ты сам себе покажешься мудрее.
Обострены и зрение, и слух.
И маски пожелтевшей не снимая,
Ты ждешь, пока не прокричит петух,
Но не померкнет змейка золотая...
Вот он — большой дом Исаака бен-Жакара Пименталя.
Уже проигранный, но еще не отданный.
Вот закладная на шхуну — уже проигранную, но еще не отданную.
Вот золото — уже проигранное, но еще не отданное.
Вот шпага с серебряным эфесом — память о покойном короле Генрихе.
Вот пистолет — с золотой насечкой.
А вот и сам Исаак, он же Мануэль, должник, ждущий кредитора.
Ночного гостя.
Странного незнакомца — почему-то смутно знакомого, смутно напоминающего кого-то...
Мрачен и молчалив нынче дон Исаак.
Пальцами по столу — будто бы в барабан.
Рядом с колодой карт стертый лежит пятак,
А в Лиссабоне вновь время открытых ран.
Бьют вдалеке часы, доски уже скрипят.
Дон Исаак молчит, только глядит на дверь.
А на пороге — гость, он с головы до пят
В черный укутан плащ, скалится, будто зверь.
...Над столбами, над помостом, словно парус, черный купол.
Барабаны умолкают — лишь молитвы да рыданья.
Следом за еретиками на шестах проносят кукол
Из холста, соломы, красок — всем злодеям в назиданье...
В тусклых его глазах горечь и вязкий мрак.
Вот он колоду карт мягкой берет рукой:
«Встретились, наконец, беглый дон Исаак?
Скоро вернешься ты вместе со мной домой...»
Гостя лицо бледней старого полотна:
«Немощен человек, праха земного горсть...»
Хмуро глядит в окно призрачная луна,
Хмуро глядит в глаза странный, нелепый гость.
...Был я сделан из соломы в подземелье, в Лиссабоне,
Чтоб тебя во время казни заменить, во имя веры.
Но в костер я не был брошен — оживлен был и в погоню
Был отправлен за тобою вероломный кабальеро...
«Вот и финал, дружок, рыбка попалась в сеть.
Я из соломы — я брат твой и твой близнец.
Чтоб на большом костре, мучаясь, не сгореть —
Я за тобой пришел — сказке твой конец...
Завтра тебя свезут стражники в Лиссабон,
Радовать палача эдаким барышом.
Я же, хоть годным был только гонять ворон,
Буду отныне жить в доме твоем большом.
...Говорили в Лиссабоне чернокнижники-монахи,
Что возвышусь над тобою, превзойдя игры изломы!
Что меня от пораженья удержать помогут страхи:
Я ведь, если проиграю, стану вновь пучком соломы...
Дон Исаак сказал: «Ладно, в последний раз!
Ставлю пятак на кон — золота больше нет.
Стертый мой талисман — это Фортуны глаз...
А отыграть хочу старый свой пистолет.
В тусклых очах азарт вновь полыхнул сквозь мрак.
Ах, как влечет она — эта колода карт...
Сели за стол пустой кукла и Исаак.
Что же, кому-то — ад, ну, а кому-то — фарт.
...Вот десятка двойку кроет, туз летит к пиковой даме,
Вот валеты друг за другом так легко скользят с ладони.
...Горожане безмятежно спят сегодня в Амстердаме,
Кто-то шепчет заклинанья в подземелье, в Лиссабоне...
Старинный пистолет...
Главная его деталь — курок с зажатым кусочком кремня и колесико с насечкой. Стоило нажать на спусковой крючок, как из кремня высекалась искра и зажигала пороховой заряд. Автор этой конструкции — Леонардо да Винчи, и это единственное его изобретение, получившее всеобщее признание при жизни изобретателя и просуществовавшее по сей день: сейчас так устроены зажигалки.
Зажигалки...
И вот — игра с самим собой,
Безумие в глазах,
Игра не с куклою — с судьбой,
Игрою правит страх,
Но есть четыре короля,
Солома, пистолет...
Игра до точки, до нуля,
И вовсе не в пикет...
Пиковый король — псалмопевец Давид,
Трефовый — суров Македонец на вид,
Бубновый — у Цезаря мощная длань,
Червовый король — Шарлемань.
Да, есть четыре короля,
И сладко дремлет смерть,
И черти чертят вензеля...
Гореть — иль не гореть?
Легли четыре короля...
А за окном рассвет,
Судьба, тебе благоволя,
Вернет твой пистолет.
Пиковую арфу настроит Давид,
Трефовым копьем Александр пригрозит,
Бубновый штандарт держит Цезаря длань,
Червовый огонь — Шарлемань.
Слетела искра... Взгляд померк...
Горит холщовый лоб...
И пред тобой не человек —
Сухой соломы сноп!
Ты победил, и все путём,
Решился — вышел прок:
Сгорели кукла, старый дом,
Но уцелел игрок...
...А через день в своем трактире снова
Легко раскинет карты Исаак,
О страшном приключении — ни слова:
Что дом сгорел — безделица, пустяк.
У Пименталя снова ни дуката,
Сгорели закладные, векселя,
Но шляпа щегольская не помята
И в рукаве — четыре короля:
Пиковую чашу поднимет Давид,
Трефовый лекиф Македонцу налит,
Бубновый ритон держит Цезаря длань,
Червовый бокал — Шарлемань.
И что ему богатства и хоромы,
Коль он в последний миг успел понять,
Что смерть порой — лишь кукла из соломы,
А кукле человека не подмять!
Уйдут в туман Парижи, Амстердамы,
Растает в небе призрак корабля.
...Венок ему сплетут четыре дамы,
Поднимут гроб четыре короля.
Молитву прочтет псалмопевец Давид,
Печально главу Македонец склонит,
И Цезарь поднимет приветственно длань,
Погасит огонь Шарлемань.
В 1615 году Исаак бен-Жакар купил в городке Аудеркер, расположенном в 10 км к югу от Амстердама по реке Амстель, участок земли под кладбище. Оно стало первым еврейским кладбищем в Голландии и получило название «Бейт Хаим» — «Дом Жизни». Это название кладбище носит и сегодня. А первым человеком, чей прах упокоился именно здесь, стал искатель приключений, картежник и авантюрист дон Мануэль де Пименталь — он же Исаак бен-Жакар Пименталь. Может быть, он хотел обезопасить себя от преследований инквизиторов и после смерти.
Уйдут в туман Парижи, Амстердамы,
Растает в небе призрак корабля...
У каждого из нас — тузы и дамы
И в рукаве — четыре короля.
Но правда: что богатства? Что — хоромы?
Пора и нам, в конце концов, понять:
Ведь смерть всего лишь кукла из соломы,
И смерти человека не подмять...
...Я был на кладбище «Бейт Хаим», в Аудеркере, на берегу Амстеля. Мне не повезло. Я не нашел его могилу. И, может быть, поэтому мне все время кажется, что он не умер, а просто ушел.
И где-то там, далеко-далеко, он все так же чутко прислушивается к стуку собственного сердца — даже не догадываясь, что это стучит веретено Парки, прядущей нить его странной, причудливой жизни...
Вращения минут,
Вершения судьбы,
Покачиваясь, ждут
Фонарные столбы.
Ажурный трепет крон,
Допитое вино,
И, сердцу в унисон,
Стучит веретено.
Давно погашен свет.
Шарманка за окном.
Просроченный билет.
Состарившийся дом.
Так что же ты молчишь,
Ведь, право, все равно
Забыто все, и лишь
Стучит веретено.