Глава XV Таганрог

Александр, так любивший в молодости общество дам, в зрелом возрасте совсем к ним охладел. За годы войн с Наполеоном он отдалился от любовницы, красавицы Марии Нарышкиной. С тех пор она в сопровождении княжеской свиты много путешествовала по России и Европе, пережила немало любовных приключений, утратив над Александром «власть привычки».[82] Когда ему сообщили, что она возвращается в столицу, он, желая успокоить своего духовного наставники Кошелева, пишет ему 7 мая 1818 года: «Не откладывая, хочу сказать несколько слов о приезде в Петербург мадам Нарышкиной. Вам хорошо известно мое душевное состояние, и, надеюсь, Вы не станете за меня беспокоиться. Скажу больше, если бы я по-прежнему был светским человеком и остался совершенно равнодушным к этой особе, в этом не было бы моей заслуги после всего того, что она себе позволила. Сердцем и душой я весь Ваш и вверяю себя нашему Божественному Владыке». Осененный благодатью и, вероятно, душевно надломленный, он не поддается более обольщениям плоти. Присутствие бывшей фаворитки вызывает у него лишь стесненность и чувство вины. В своем белом платье, со знакомой улыбкой на устах и привычным ароматом духов она олицетворяет соблазны греховного мира, к которому он больше не принадлежит. Когда она обращается к нему в прежнем игривом тоне, он отвечает ей словами о нравственном возрождении под сенью креста. Их связывает только дочь, Софья Нарышкина. У Александра нет детей от императрицы, и он души не чает в этой восемнадцатилетней девушке, прелестной, изящной, образованной. Она не подозревает о своем происхождении и готовится выйти замуж за графа Шувалова. Но ее здоровье подорвано, болезнь – чахотка – быстро развивается. Каждый день, утром и вечером, фельдъегерь доставляет царю в кабинет известия о течении болезни. 23 июня 1824 года, когда Александр собирается на ученья гвардейской артиллерии, ему передают роковое сообщение. Он заливается слезами. Он так рыдает, что, по свидетельству доктора Тарасова, его рубашка на груди становится мокрой. Спустя четверть часа он справляется с собой, облачается в мундир, велит седлать коня и едет на смотр. На следующий день он пишет Аракчееву: «Не беспокойся обо мне. Воля Божья, и я умею ей покоряться. С терпением переношу я мое сокрушение и прошу Бога, чтобы Он подкрепил силы мои душевные». Отослав письмо, он сам едет в Грузино, где, пытаясь смягчить свое горе, осматривает военные поселения – любимое детище, предмет его гордости. Он намерен закрыть в этом раю дисциплины кабаки и всерьез обсуждает эту проблему с Аракчеевым. «Надеюсь на Всемогущего, что позволит и поможет привести сие к желаемому концу», – говорит он ему.

Все-таки удовольствие, которое ему доставляет наблюдение за работой солдат-трудяг, не помогает забыть об очаровательной Софье, унесенной в могилу накануне свадьбы. Странным образом горе сближает его не с бывшей любовницей, а с женой. Как будто бы Господь, покарав его, указует ему вернуться на стезю законного супружества. Елизавета, как всегда все понимающая, оплакивает вместе с мужем смерть ребенка, которого ему родила другая. Она тоже образумилась, не ищет мужского поклонения, поставила крест на его и своих изменах и видит смысл жизни в примирении с супругом и в супружеском согласии. Увядшая, исхудавшая, с лихорадочно горящими глазами, с проступившей на лице сетью красных прожилок, она знает, что безвозвратно утратила женскую привлекательность, и надеется удержать Александра лишь душевной чуткостью. «Я знаю, что с моим лицом мне не на что рассчитывать, – говорит она. – Остаток моего кокетства я посвящаю лишь морали».

Действительно, после долгого периода взаимного отчуждения царь только возле нее обретает чувство защищенности. Давно угасшую любовь заменяет нежность. Супруги часто проводят время вдвоем в Царском Селе. Елизавета пишет матери: «В это время года на моей половине очень холодно, к тому же она отделена от половины императора еще более холодными залами, и поэтому он уговорил меня переселиться в его апартаменты и занять три отделанные с безупречным вкусом комнаты. Очень трогательной была борьба двух наших прекрасных душ, пока я не согласилась принять от него эту жертву. На следующий день после обеда и до наступления ночи мы с ним катались в санях, а потом, по его желанию, я устроилась в его кабинете, а он занимался своими делами».

Не всем нравится это новое сближение императорской четы и их взаимное согласие, ибо, находя удовольствие в обществе императрицы, император отдаляется от двора и все чаще пренебрегает требованиями придворного этикета. В Зимнем дворце Елизавета, желая избежать любопытных взглядов, выбирает укромные коридоры, чтобы незаметно проскользнуть в покои императора. Но влечет их друг к другу вовсе не страстное чувство. Они вместе читают Библию, откровенно говорят о семейных делах, обсуждают политические вопросы. Во время этих бесед она – воплощенная мягкость, он – воплощенная предупредительность. «Можно подумать, – пишет она матери, – что я похваляюсь тем, что предписывают божеские и человеческие законы, но соперничество в императорской семье нередко ставит меня в положение не то любовницы Александра, не то его тайной супруги».

Такая рассудительность заставляет маркграфиню Баденскую усомниться в способности ее просветленного Господом августейшего зятя «испытывать плотские порывы». Она напрямик спрашивает об этом у дочери, но Елизавета чувствует себя счастливой и без мужских атак своего супруга. Когда царь уезжает в одну из своих инспекционных поездок по империи, она безутешна: «И вот я снова одна, совсем одна в кругу этой семьи, где нет и тени привязанности ко мне». А он пишет, как огорчен, что ее нет с ним в Москве, и она радуется, точно юная пансионерка: «Он говорит, что желал бы видеть меня рядом с собой. Увы! Я ничего лучшего и не желаю, и так легко было бы это исполнить».

В начале 1824 года жестокая лихорадка приковывает его к постели. Болезнь обостряется рожистым воспалением на левой ноге, ушибленной при падении с лошади. Елизавета, полная сострадания, счастлива, что может окружить супруга нежными заботами, выказав всю свою преданность. Целые часы она проводит у изголовья больного, не отводя взгляда от его искаженного болью лица. 31 января она пишет матери: «Позавчера император сказал мне вещь, очень приятную моему сердцу, которой, мама, я могу поделиться только с вами. Он сказал: „Вы увидите, что я вам обязан выздоровлением“. Его мучают головные боли, и он считает, что впервые сносно провел ночь благодаря подушке, которую я ему подложила под голову». И еще: «Эти часы испытаний пролетели незаметно, потому что император выказывал истинную привязанность ко мне; он охотно принимал мои услуги, позволял мне бодрствовать возле него, когда он спал, и подавать ему завтрак».

Он выздоровел, и его снова охватила страсть к переездам. Он объезжает губернии европейской России, возвращается измученный в Царское Село и, едва оправившись от усталости, становится свидетелем ужасающего бедствия, обрушившегося на его столицу. 7 ноября 1824 года вода в Неве, гонимая юго-западным ветром, вздувается, река выходит из берегов, затапливает низины Петербурга. Пенящиеся волны бьются о стены Зимнего дворца, заливают нижние этажи особняков, сносят деревянные лачуги, скрывают мосты, унося скот, лошадей, экипажи, мебель, которые, ударяясь друг о друга, несутся в бурном водовороте. Разрушено более трехсот домов, смыто потоком и погибло пятьсот человек. Подобное, не менее сильное наводнение потрясло Петербург в 1777 году – в год рождения Александра. Суеверные умы толкуют это совпадение как знак Божьего гнева. Царь тоже видит в нем вещий смысл. Он отправляется на место катастрофы и плачет при виде произведенных наводнением разрушений. Народ с рыданиями обступает его. Кто-то из толпы кричит: «Бог карает нас за грехи наши!» – «Нет, – отвечает Александр, – не за ваши, за мои». Александр убежден, что именно его постигла Божья кара. Каждый раз, когда судьба ополчается против него, в его сознании возникает образ отца. Александр чувствует, что отцеубийство отравляет его самые чистые помыслы, самые благородные действия. Даже победа над Наполеоном, которая должна бы принести ему непреходящую благодарность подданных, обернулась в некотором роде против него. Что бы он ни предпринимал, он не был ни понят, ни любим своим народом. Профессор Паррот, его бескорыстный почитатель и постоянный корреспондент, возмущенный карательными мерами, проводимыми в разных областях русской жизни, пишет ему искреннее и печальное письмо: «Чувствуете ли вы себя счастливым, государь, в атмосфере недоверия, которое постоянно омрачает ваши естественные побуждения к добру, заставляет вас двигаться, точно в потемках, на каждом шагу ощупывая под ногами почву, и вооружает против ваших верноподданных ту руку, которая хотела бы даровать одни благодеяния, рисует вам самыми мрачными красками молодежь, которую вы, однако, любите, несмотря на отвращение и страх, которые вам по отношению к ней внушают».

Александра утомляют эти, по его мнению, несправедливые упреки. Впрочем, власть больше не интересует его. Пережив крах всего, в чем видел свое высокое предназначение, он возвращается к мечте юности: отказаться от трона, удалиться от мира и окончить свои дни в уединении, посвятив себя служению Богу. Вопрос о престолонаследии не беспокоит его. При нормальном порядке наследования корону после него должен был бы принять законный наследник – его брат великий князь Константин. Но 20 марта 1820 года императорским манифестом был расторгнут брак Константина с великой княгиней Анной Федоровной, и 14 мая того же года Константин вступил в новый брак с польской графиней Иоанной Грудзинской, получившей титул княгини Лович. Этот морганатический союз, несомненно, дает основания для отказа от права на престол. Получив от Константина письмо, содержавшее отречение от престола, Александр прочит в наследники другого брата, третьего сына Павла I – великого князя Николая. Не питая к нему личной симпатии, он находит, что этот крепкий, энергичный, хотя и несколько ограниченный двадцатисемилетний малый, с детства получивший военное воспитание, женатый на прусской принцессе, отец здорового сыночка[83] и множества дочерей, обладает качествами, необходимыми для управления Российской империей. Манифест, объявляющий изменения в порядке наследования, составлен митрополитом московским Филаретом (Дроздовым). Александр, прочитав манифест, исправив его и утвердив, не стал его оглашать, чтобы преждевременно не будоражить общественное мнение. Манифест передан митрополиту Филарету в запечатанном конверте с собственноручной надписью императора: «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случае моей кончины открыть Московскому митрополиту и Московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякого другого действия». Для большей безопасности копии документа в запечатанных конвертах тайно переданы также в Государственный совет, Синод и Сенат. Вероятнее всего, Александр предполагает одновременно объявить России о своем отказе от трона и назвать имя наследника. Впрочем, предварительно он обсуждает с Константином вопрос о передаче престола. «Я должен сказать тебе, брат, – признается он ему, – что я хочу абдикировать;[84] я устал и не в силах сносить тягость правительства; я тебя предупреждаю для того, чтобы ты подумал, что тебе надобно будет делать в сем случае». Затем Александр открывает свои намерения главным заинтересованным лицам – Николаю и его жене. «Вы, кажется, удивлены, – говорит он им. – Так знайте же, что брат Константин, которого престол никогда не интересовал, твердо решил официально от него отказаться и передать свои права брату Николаю и его потомкам. Что касается меня, то я решил сложить с себя мои обязанности и удалиться от мира. Европа теперь как никогда нуждается в монархах молодых, обладающих энергией и силой». «Видя, что мы готовы были разрыдаться, – пишет великая княгиня Александра Федоровна, – он постарался успокоить нас, ободрить, сказав, что все это случится не тотчас и что несколько лет пройдет, может быть, прежде чем он приведет свой замысел в исполнение. Затем он оставил нас одних. Можете себе представить, в каком мы были состоянии». Примерно то же самое Александр говорил и зятю Николая Вильгельму Прусскому: «Я откажусь от трона, когда мне исполнится пятьдесят лет… Я хорошо себя знаю, и я знаю, что через два года у меня уже не останется ни физических, ни душевных сил, чтобы управлять моей огромной империей… Мой брат Николай человек здравомыслящий и твердый, ему предстоит вывести Россию на добрый путь… В день его коронации я смешаюсь с толпой у ступеней Красного крыльца в Кремле и первым прокричу „Ура!“».

Пока же в свои сорок семь Александр ведет жизнь нелюдимого затворника. Он покидает дворец только для смотра гвардии, принимает только министра финансов Гурьева и министра иностранных дел Нессельроде. Обо всех остальных делах ему докладывает зловещий Аракчеев. Александр с облегчением переложил на него бремя управления страной. Но вера в свое особое предназначение еще поддерживает его. Оставшись один, он подолгу, преклонив колени, молится перед иконами, от чего на коленях его образуются мозоли.[85] Напрасно дипломаты добиваются аудиенции: он дает их все реже и реже. И в словах, с которыми он к ним обращается, сквозь его обычную любезность все чаще прорываются горечь и разочарование. «Вера предписывает нам смиряться, когда длань Господня карает нас, – говорит он Лаферронэ. – Я покоряюсь Божьей воле и не стыжусь выказать перед вами мою слабость и мои страдания».

Его личный престиж упал так низко в общественном мнении, что в гостиных не стесняются вслух критиковать все действия власти. «Ясно сохранились в моей памяти жалобы на слабость императора Александра в его отношениях к Меттерниху и Аракчееву, – вспоминает Кошелев. – И старики, и люди зрелого возраста, и в особенности молодежь, – словом, чуть-чуть не все беспрестанно и без умолка осуждали действия правительства, и одни опасались революции, а другие пламенно ее желали и на нее полагали все надежды. Неудовольствие было сильное и всеобщее. Никогда не забуду одного вечера… в феврале или марте 1825 года. На этом вечере были: Рылеев, князь Оболенский, Пущин и некоторые другие… Рылеев читал свои патриотические думы, а все свободно говорили о необходимости d'en finir avec ce gouvernement».[86] Уведомленный о растущем в обществе недовольстве, Александр сам записывает на листе бумаги: «Ходят слухи, что пагубный дух свободомыслия или либерализма распространяется или по крайней мере начал распространяться в армии; везде существуют тайные общества и клубы, тайные агенты которых повсюду разносят их идеи».

Требуя усилить надзор над интеллектуальными и военными кругами, он тем не менее не приказывает начать какое-нибудь расследование или прибегнуть к арестам. Его куда больше заботит здоровье императрицы. Она простудилась, у нее жар и сильный кашель, и придворные медики всерьез встревожены. «Я видел государя в великом беспокойстве и скорби трогательной, – пишет Карамзин Дмитриеву. – Он любит Ее нежно. Дай Бог, чтобы они еще долго пожили вместе, в такой любви сердечной!» И Александр пишет тому же Карамзину: «Хотя есть некоторое улучшение в здоровье жены моей, но далеко еще до того, чтобы успокоить меня. Кашель не унялся и много ее беспокоит, но, что еще важнее, мешает начать надлежащее врачевание, дабы уменьшить биение сердца и артерий».

В начале 1825 года состояние больной заметно улучшается, и Александр решает отправиться в Варшаву на открытие третьего Сейма. Перед отъездом он публикует законодательный акт, изменяющий конституционную хартию Польского королевства. Этот акт уничтожает гласность дебатов Сейма, за исключением двух заседаний – при его открытии и закрытии; остальные заседания будут проходить при закрытых дверях. Это первый шаг к ограничению конституционных свобод в Польше. Несмотря на это, в России не прощают государю, что он даровал полякам институты, в которых отказывает собственному народу. Ему ставят в вину излишнюю снисходительность к нации, постоянно склонной к анархии и ненавидящей православную религию; его удерживают от обещаний отдать литовские губернии Польше – иностранному государству. Вместе с тем и в самой Польше немало недовольных императором. Причины недовольства разные: он позволил отнять у Польши Краков и Данциг, что нарушило ее национальную целостность, не стесняется постоянно отступать от польской конституции, держит на польской земле русские войска, установил надзор над внутренними делами Польши, наконец, назначил великого князя Константина, грубого и неуравновешенного, главнокомандующим польской армией. На этом новом посту Константин выказывает себя достойным сыном своего отца. Он и внешне напоминает Павла I: у него отцовский приплюснутый нос, бешеный взгляд, такие же резкие выкрики, делающие его похожим, как говорят, «на разъяренную гиену». Одержимый маниакальной страстью к военной муштре и покрою мундиров, он терроризирует своими требованиями поляков. «Его Высочество великий князь словно возненавидел нашу страну и все, в ней происходящее, – пишет царю Чарторыйский. – Эта ненависть растет с угрожающей быстротой… Ни народ, ни армия, ничто другое не удостаивается его расположения… Его Высочество не соблюдает даже те военные законы, которые сам установил. Он непременно хочет ввести в армии телесные наказания и вчера уже приказал к ним прибегнуть, несмотря на единодушный протест временного правительства». И Чарторыйский заключает: «Ни один враг не мог бы больше навредить Вашему Императорскому Величеству». Разумеется, у Александра и в мыслях нет сместить брата или даже пожурить его за то, что он учинил разнос нескольким солдатам. Но он вынужден признать, что, желая удовлетворить одновременно и русских, и поляков, восстановил против себя и тех и других. Он и тут потерпел неудачу.

1/13 мая он открывает в торжественной обстановке заседания третьего Сейма тронной речью, произнесенной по-французски: «Представители королевства Польского! Свободно и спокойно обсуждайте дела вашего королевства. Будущее вашего отечества в ваших руках». Месяц спустя на закрытии сейма он говорит тоже по-французски и в том же тоне: «Верьте, я признателен вам за доверие и преданность, которые выказало мне ваше собрание. Они не останутся без последствий. Я всегда буду помнить о них и всегда неизменным будет мое желание доказывать вам, сколь искренно мое к вам расположение и сколь сильно повлияет ваш теперешний образ действий на ваше будущее». В парадном мундире, с лентой польского ордена Белого орла на груди Александр красив и величественен, и присутствующие дамы тают от восторга. «Находясь около семи лет при дворе, – пишет доктор Тарасов, – я в первый раз удостоился видеть императора Александра в таком поражающем, неземном величии. В небесном взоре его поразительно выражались могущество, проницательность, кротость и благоволение». Но люди искушенные не находят в речи императора ни новизны, ни обещания перемен и расценивают ее как бессодержательную. В который уже раз Александр ослепляет публику блестящим, но обманчивым красноречием.

Он возвращается в Россию в июне 1825 года и застает жену в состоянии крайней слабости. Не начинается ли у нее чахотка? Кашель усилился, она жалуется на сердечные спазмы. «Это не отдельные перебои, – пишет она матери, – а почти постоянное сердцебиение, которым я страдаю уже много лет, то усиливающееся, то ослабевающее, и не в самом сердце, а во всей груди». Врачи опасаются, что больная не перенесет сырости и холода петербургской осени и советуют перевезти ее в страну с теплым климатом, лучше всего в Италию или на юг Франции. Но императрица отказывается: ее пугают толпы любопытствующих иностранцев и ей не хочется покидать Россию. Неужели в такой обширной империи не отыщется места с мягким климатом? После долгих тайных совещаний выбор падает на Таганрог на Азовском море. «Признаюсь, не понимаю, – пишет Волконский другу, – как доктора могли избрать такое место, как будто бы в России других мест лучше сего нет». И в самом деле, Таганрог, где император как-то останавливался, – заштатный городишко, затерянный среди болот, иссушенный солнцем, по пустынным улицам которого гуляют буйные степные ветры. Неважно: медицинский консилиум вынес решение. Александр не спорит. Он будет сопровождать жену в этой поездке и к Новому году вернется в Петербург.

В разгар приготовлений к отъезду, 17 июля 1825 года, он принимает во дворце на Каменном острове молодого унтер-офицера улана Шервуда, родом англичанина, явившегося с письмом от Аракчеева. Без этой высокой рекомендации Александр никогда бы не удостоил аудиенции столь незначительное лицо. Шервуд, оказавшись наедине с государем, не смущаясь выкладывает, с чем пришел. Он доносит, что офицеры украинских полков и их сообщники в Петербурге подготавливают восстание в армии с целью свержения самодержавия и лишения государя трона. «Да, – отвечает царь, – твои предположения могут быть справедливыми… Чего же эти… хотят? Разве им так худо?» Шервуд отвечает: «От жиру, собаки, бесятся». При этом он не может представить конкретных данных о заговоре и просит дозволения продолжить сбор сведений. Александр, спокойно воспринявший разоблачения Шервуда, разрешает ему предпринять тщательное расследование под руководством Аракчеева и добыть доказательства. Потом протягивает доносчику руку, тот ее целует. Шервуд уходит. Александр никого из приближенных не посвящает в раскрытие заговора. По сути, донос лишь подтверждает его собственные подозрения. Все свидетельства совпадают, вывод один: ведется тайная подрывная работа, чтобы выбить почву у него из-под ног. А его это мало трогает. Голицыну, который торопит его с обнародованием манифеста, изменяющего порядок престолонаследия, он отвечает просто: «Предадимся воле Божьей. Бог лучше нас, слабых смертных, направит ход событий». А Карамзину на его слова: «Государь! Ваши годы сочтены. Вам нечего более откладывать, а вам остается еще столько сделать, чтобы конец вашего царствования был бы достоин его прекрасного начала», – он отвечает, что непременно все сделает: даст «коренные законы» России. В атмосфере общего беспокойства он сохраняет ясность духа, удивляющую его близких. Причина в том, что предстоящее путешествие обещает ему много радостей.

Он выезжает из Петербурга в ночь на 1 сентября 1825 года один, чтобы самому все приготовить к прибытию жены. В коляске, запряженной тройкой с неизменным бородатым кучером Ильей Байковым на козлах, он едет через пустой, окутанный ночной мглой город. В четыре часа утра он велит остановиться у ворот Александро-Невской лавры. Императора встречают, предупрежденные о его приезде, митрополит Серафим, архимандриты в полном облачении, монахи. Он направляется в церковь Святой Троицы, прикладывается к мощам святого Александра Невского, выстаивает молебен, а потом выражает желание посетить схимника старца Алексия, пользующегося в народе славой «святого и прозорливца». Лампада тускло освещает келью отшельника, напоминающую могильный склеп. На земле стоит обитый черным сукном гроб, служащий ложем, в нем – схима, заменяющая одеяло. «Смотри, – говорит ему схимник Алексий, – вот постель моя, и не только моя, а постель всех нас: в ней все мы, государь, ляжем и будем спать вечным сном». Помолившись вместе с этим иссушенным постом и епитимьями старцем, Александр слушает его наставления. Покинув его с тяжестью в душе, он говорит митрополиту: «Многие длинные и красноречивые речи слышал я, но ни одна так не нравилась мне, как краткие слова сего старца. Жалею, что я давно с ним не познакомился». Затем он, обнажив голову, проходит между рядами монахов, принимает благословение митрополита и, садясь в коляску, обращается с полными слез глазами к владыке и собравшейся братии: «Помолитесь обо мне и о жене моей».

13 сентября он прибывает в Таганрог и занимается устройством дома, отведенного августейшей чете. Это простое одноэтажное каменное здание с зеленой крышей. Дом разделен на две половины большим залом, служащим приемной и столовой. Две комнаты на правой половине занимает император, восемь небольших комнаток с низким потолком на левой половине предназначены для императрицы. Прислуга размещается в подвальном этаже. Из маленьких окон, выходящих на грязный двор и сад с плодовыми деревьями, видно море. Дом обставлен совсем скромно. Александр наблюдает за расстановкой мебели, развеской занавесей и сам забивает гвозди для картин и гравюр.

23 сентября он в дормезе едет на первую от Таганрога почтовую станцию встречать жену. С этого дня супруги, по словам Волконского, заново переживают свой далекий медовый месяц. Они прогуливаются вдвоем, приветливо отвечая на поклоны прохожих, объезжают в коляске окрестности, останавливаются полюбоваться скифскими курганами или же следят, как неторопливо проходят снаряженные татарами караваны верблюдов. Елизавета огорчается, что из муниципального сада не видно моря, и царь приказывает немедленно расчистить аллею, откуда открывается вид на морской простор. Чуть что, он спрашивает жену: «Удобно ли вам? Не надо ли вам чего-нибудь еще?» Завтракают и обедают они тоже вдвоем, без свиты. Впрочем, свита весьма малочисленна: генерал Дибич, князь Волконский, Лонгинов, секретарь Елизаветы, пять врачей, дюжина домашней прислуги и несколько младших офицеров, из которых один топограф. Эти офицеры будут сопровождать императора в предстоящей инспекционной поездке в Астрахань, на Кавказ и в Сибирь. Но пока что никто и не думает двигаться с места. Елизавета всей душой отдается вновь обретенной супружеской близости. Все ей здесь нравится, даже плоский и унылый пейзаж, даже уродливые домишки убогого провинциального городка, населенного греками и татарами. Она пишет матери: «Недавно я попросила императора сказать мне, когда он предполагает вернуться в Петербург. Я предпочла бы знать об этом заранее и подготовиться к мысли о его отъезде, как больной готовится к операции. Он мне ответил: „Как можно позже. Там видно будет. Но, во всяком случае, не раньше Нового года“. Это привело меня в хорошее настроение на весь день». Предвидя, какой одинокой окажется она в Таганроге после его отъезда, он говорит ей: «Мне кажется, что, даже если бы возможно было вызвать сюда кого-нибудь из членов семьи, вы ни в ком, кроме меня, не нуждаетесь». И она с радостью заключает: «Так приятно было видеть его убежденным, что он для меня все».

Однако Александра нередко одолевают гнетущие мысли, он поддается вспышкам раздражения, болезненной мнительности. Найдя в хлебе камешек, он расстраивается, подозревая, что его хотят отравить, требует расследовать, как такое могло произойти, и успокаивается, только когда доктор Виллие объясняет, что это обычный мелкий камешек, случайно попавший в муку. 22 сентября он получает письмо от Аракчеева, в котором тот сообщает об убийстве крестьянами Грузина его любовницы Настасьи Минкиной. Не помня себя от горя и ярости, Аракчеев самовольно бросил государственные дела, переложив свои обязанности на генерала Эйлера. «Прощай, батюшка, – пишет он императору, – вспомни бывшего тебе слугу; друга моего зарезали ночью дворовые люди, и я не знаю еще, куда осиротевшую свою голову преклоню, но отсюда уеду». В тот же день император пишет ему длинное письмо, полное дружеского участия: «Ты мне пишешь, что хочешь удалиться из Грузина, но не знаешь, куда ехать. Приезжай ко мне, у тебя нет друга, который бы тебя искреннее любил; место здесь уединенное, будешь жить, как ты сам расположен… Но заклинаю тебя всем, что есть свято, вспомни отечество, сколь служба твоя ему полезна, могу сказать, необходима, а с отечеством и я неразлучен». Александр пишет архимандриту Фотию, прося его укрепить дух несчастного влюбленного душеспасительной беседой. Но Аракчеева не трогают ни проповеди монаха, ни приглашение Александра. Он остается в Грузине и облегчает свое горе, подвергая истязаниям всю деревню. Наказаны и те, кто не участвовал в преступлении, но заподозрены в том, что обрадовались, узнав о смерти его любимой. Несмотря на повторные просьбы Его Величества, Аракчеев не вернулся к делам, заявив, что он «конченый человек». Покинутый этим незаменимым советником, Александр теряется перед обилием проблем, требующих срочного решения. В Таганрог прибывает генерал Витт, начальник южных военных поселений, и подтверждает существование в армии опасного заговора. По его совету Александр посылает полковника Николаева в Харьков, к Шервуду, поручив ему «с должной осторожностью» продолжить расследование.

Люди, окружающие Александра, без конца твердят ему о заговорах и дрожат за его жизнь, и Александр вдруг осознает: история повторяется – он в том же положении, как и его отец Павел I в последние месяцы царствования. С той лишь разницей, что у него, Александра, нет преступного сына, покровительствующего заговорщикам. На его трон зарятся посторонние люди, так что он не так обделен, как его родитель. Временами Александр подумывает прибегнуть к расправам, но чаще – душевная ли это усталость или благочестие? – предпочитает полагаться на волю Божью: будь что будет. Он уступает настояниям графа Воронцова, приглашающего его совершить инспекционную поездку по Крыму. Александр не прочь на время покинуть Таганрог, где на него навалилось столько забот. Накануне отъезда, когда он после полудня работает в своем кабинете, внезапно туча закрывает солнце, и комната погружается в темноту. Он велит камердинеру Анисимову принести свечи. Вскоре небо очищается, и Анисимов торопливо входит, желая поскорее унести свечи. Царь удивляется. Анисимов объясняет, что на Руси считается плохой приметой сидеть днем при свечах: как будто в комнате лежит покойник. Царь вздрагивает и тихо произносит: «Ты прав. Я согласен – унеси свечи». Этот случай производит на него тягостное впечатление. Суеверный по натуре, он истолковывает каждое происшествие в своей жизни как знак, ниспосланный ему свыше. Внезапно у него пропадает желание уезжать из Таганрога. «Я бы обошелся без этой поездки, – признается он Елизавете, – и предпочел бы спокойно оставаться здесь… Но все уже подготовлено, меня ждут. Придется пройти через это». И, подавив дурное предчувствие, 20 октября 1825 года он в сопровождении малочисленной свиты отправляется в путь.

Он посещает все живописные места, расположенные на его пути, восхищается устройством немецкой и голландской колоний, недавно основанных в этом районе, проводит ночь в Симферополе, потом направляется в поместье графа Воронцова и доверительно говорит Волконскому: «Я скоро переселюсь в Крым и буду здесь жить как простой смертный. Я отслужил двадцать пять лет, и солдату после этого дают отставку… И ты выйди в отставку, будешь у меня библиотекарем». Он обедает в Алупке и с удовольствием дегустирует местное вино, приготовленное из тех же сортов винограда, из которых французы делают знаменитые бордо и шампанское. Потом то пешком, то верхом на лошади по трудно проходимым дорогам объезжает окрестные деревни. Сопровождающие умоляют его поберечь себя, но ему доставляет острое наслаждение утомление путешественника, двигающегося все вперед и вперед по пустынной, неизведанной местности. 27 октября, пообедав в Балаклаве, он вновь садится в седло, чтобы более коротким путем, идущим через горы, добраться до монастыря Святого Великомученика и Победоносца Георгия. К вечеру неожиданно холодает. Поднимается порывистый пронизывающий ветер. На Александре сюртук из тонкого сукна. Он сильно продрог, но не хочет ни прервать поездку, ни накинуть шинель. В Севастополе он почувствовал себя дурно, отказался от обеда и попросил горячего чаю. На следующий день, пересиливая недомогание, он продолжает поездку и посещает, не давая себе отдыха, казармы, крепостные укрепления, церкви, больницы, мечети, синагоги. Он даже присутствует в одном татарском доме на церемонии обрезания. Долг русского монарха обязывает, полагает он, проявлять интерес ко всем национальностям, всем вероисповеданиям, всем обычаям, которые существуют в его необъятной империи. С равной добротой обращаясь со всеми своими многочисленными детьми, он наилучшим образом исполнит обязанности отца семейства, возглавляющего их общее отечество. К чему были бы все эти поездки, если бы их результатом не было взаимопонимание между царем и его подданными?

На дороге в Орехов Александра нагоняет фельдъегерь Масков, везущий депеши из Петербурга. Забрав бумаги, Александр велит ему следовать за ним. Его коляска, по обыкновению, мчится с головокружительной быстротой. Курьерская тройка несется за ней. На крутом повороте она наскакивает на кочку, опрокидывается, Масков, выброшенный из телеги, ударяется головой о землю и разбивается насмерть. Тарасов остается на месте аварии и только в полночь приезжает в Орехов, где находит государя в состоянии, внушающем ему тревогу. Александра бьет озноб, стараясь согреться, он стоит возле камина, где горят толстые поленья. «Какое несчастье! – произносит он. – Очень жаль этого человека».

На следующий день его ждет новая неприятность: он присутствует при ссоре, перешедшей в драку, между гражданским губернатором Екатеринослава и архиепископом Феофилом – Администрация обменялась тумаками с Церковью. Александр опечален этим скандалом и, невзирая на слабость и тошноту, вызывает обоих противников, принимает каждого порознь и строго отчитывает, давая им почувствовать всю неблаговидность их поведения. 4 ноября, когда он добирается до Мариуполя, озноб настолько усиливается, что у него зуб на зуб не попадает. После долгих колебаний доктор Виллие решается дать ему выпить стакан пунша с ромом, заставляет лечь в постель и буквально закутывает в одеяла. Проведя почти всю ночь без сна, в лихорадке, Александр, однако, резко одергивает врачей, не позволяющих ему встать и убеждающих его провести несколько дней в постели. Он всего в 90 верстах от Таганрога, императрица ждет его; он приказывает запрягать.

Прибыв на место, он снова отказывается лечь в постель, но его состояние тревожит врачей все больше. Виллие считает болезнь «желудочно-желчной лихорадкой» и снова и снова прописывает больному слабительное. Но жар не спадает, кожа лица желтеет, глухота заметно усиливается. Тем не менее он пытается работать. «Работа настолько сделалась моей привычкой, – признается он императрице, – что я не могу без нее обойтись, и, когда ничего не делаю, то чувствую пустоту в голове. Если я покину трон, мне придется поглощать целые библиотеки, иначе я сойду с ума». Он читает Библию со страстью и трепетом. И только 9 ноября разрешает Волконскому сообщить о его болезни вдовствующей императрице и великому князю Константину. Елизавета пишет матери: «Где убежище в этой жизни? Когда считаешь, что все устроилось как нельзя лучше и хочешь вкусить радости, нам посылается неожиданное испытание, отнимающее способность насладиться тем добрым, что окружает нас. Это не ропот – Бог читает в моем сердце, – это лишь наблюдение, до меня тысячу раз сделанное и теперь в тысячный раз подтверждаемое событиями моей жизни». Измены, унижения, былое равнодушие – все прощено и забыто, и душой Елизаветы владеет возвышенный, идеальный образ человека, давно разделяющего ее жизнь и на закате дней одарившего ее своей нежностью.

10 ноября Александр, встав с постели, впервые теряет сознание. После обморока он очень ослаб и с трудом выговаривает слова. На следующий день Виллие заносит в свой дневник: «Болезнь продолжается. Внутренности еще недостаточно очистились. Когда я ему говорю о кровопускании и слабительном, он приходит в бешенство и не удостаивает меня ответом». Второй раз Александр теряет сознание, собираясь бриться. Он падает со стула на пол. Ему растирают одеколоном виски и укладывают в постель, с которой ему не суждено подняться. В последующие дни Виллие констатирует у пациента сонливость – «очень дурной признак» – и пишет: «Все очень нехорошо, хотя он не бредит. Я хотел дать ему синильной кислоты в питье». Царь от питья отказался. Быть может, он, боится отравы? Мысль о политическом убийстве, отравившая всю его молодость, владеет сознанием царя и в последние мгновения жизни. До сих пор его лечил Виллие, теперь он велит позвать Тарасова и просит его заменить Виллие под предлогом, что тот нуждается в отдыхе. Тарасов остается при нем, но и он не знает, что предпринять, чтобы облегчить страдания больного. В душе он убежден, что император не выздоровеет и предлагает императрице послать за священником. Странно, что Александр, глубоко и искренне верующий, сам ни разу не выразил желания видеть священника. Несомненно, в жару и в лихорадке он не сознавал, что его болезнь смертельна. Елизавета садится у изголовья больного и печально произносит: «Я намерена предложить вам свое лекарство, которое всем приносит пользу… Я лучше всех знаю, что вы великий христианин и строгий блюститель всех уставов нашей православной церкви; я советую вам прибегнуть к врачеванию духовному». Сначала скептически отнесясь к этому совету, Александр позже зовет врачей и повелительно спрашивает Виллие, действительно ли его болезнь настолько опасна. Крайне смущенный Виллие это подтверждает. «Сколь печальна обязанность, вынуждающая объявить ему о близком конце в присутствии Ее Величества императрицы, предложившей ему некое средство: Sacramentum»,[87] – заносит он в дневник. Император спокойно поворачивается к жене и говорит ей: «Благодарю вас, друг мой. Распорядитесь. Я готов».

О чем думает он на краю могилы? С давних пор желал он освободиться от тяжести царского венца, освободиться от бремени жизни. Настал ли момент расстаться с этим миром? Да, сомнений нет, раз таково заключение врачей. А потом? Что найдет он за черным занавесом? Немыслимо, чтобы человек столь глубоко религиозный не задумывался бы, холодея от страха, о том, что ждет его в ином мире. Бог, конечно, зачтет ему благие намерения и истовую веру. Но что значат благородные помыслы и блестящие деяния рядом с трупом насильственно умерщвленного отца? А если произойдет чудо, и он выздоровеет? О, тогда он свершит то, о чем неоднократно говорил: удалится от мира в пустынь и будет жить там никем не узнанным отшельником.

15 ноября протоиерей местной церкви отец Алексей Федотов введен к больному, который выходит из забытья, просит оставить его наедине с служителем Божьим и долго исповедуется. Потом он причащается Святых Христовых Тайн в присутствии императрицы, близких, врачей и камердинеров. Исполнив долг христианина, он целует руку жены и говорит ей: «Никогда не испытывал я такого утешения и благодарю вас за него». Потом говорит, обращаясь к врачам: «Теперь, господа, делайте ваше дело. Употребите средства, которые считаете нужными».

Тарасов ставит больному тридцать пять пиявок за ушами и к затылку, а на голову кладет холодные примочки. Состояние Александра как будто улучшается. Но это лишь кратковременное отступление болезни. Совершенно ясно: конец близок. Одна лишь Елизавета все еще не верит в это. Погруженный в беспамятство, умирающий приходит в себя, только когда она, склонившись к нему, шепчет что-нибудь на ухо. Он берет ее руку, целует, прижимает к сердцу, потом, повернувшись к иконе, бормочет молитвы. Вечером 18 ноября Тарасов констатирует у царя признаки кровоизлияния в мозг. Он поит его с ложечки. Александр с трудом глотает. Дышит тяжело и хрипло. Когда он уже не может глотать пищу, врачи ставят ему две клизмы с бульоном, «сваренным на смоленской крупе». В десять часов Елизавета возвращается и снова садится у постели мужа. Левой рукой она держит правую руку умирающего. По лицу ее струятся слезы. Безмолвная и неподвижная, она наблюдает, как угасает его жизнь. Идут часы, ночь проходит в мрачном молчании. Александр еще дышит. Духовенство служит молебны.

На следующий день, 19 ноября/1 декабря 1825 года, толпа, жадная до новостей, заполняет площадь перед императорским домом, невзирая на пасмурную, дождливую погоду. В десять часов пятьдесят минут утра царь Александр Благословенный, не приходя в сознание, испускает последний вздох. Ему сорок семь лет и одиннадцать месяцев. Елизавета поднимается со стула, на котором провела столько часов бдения, опускается на колени, молится, крестит императора, целует его холодный лоб, закрывает ему глаза и, сложив платок, подвязывает подбородок.

Вернувшись в свои покои, она берет перо и, смахивая застилающие глаза слезы, пишет матери: «Ах, мама, я самое несчастное создание на земле! Я хотела сообщить вам, что еще существую, хотя потеряла этого ангела, который, несмотря на измучившую его болезнь, всегда находил для меня благосклонную улыбку или взгляд, даже когда никого уже не узнавал… Я раздавлена горем, я не понимаю самое себя, я не понимаю своей судьбы». И через день: «Перед этой нестерпимой болью, перед этим безысходным отчаянием, боюсь, не устоит моя вера. Боже мой, это выше моих сил! Если бы еще он не был так ласков, так нежен со мной почти до самых последних мгновений! И мне выпало принять последний вздох этого ангела, который, утратив способность понимать, не утратил способности любить. Что делать мне без того, кому я была всецело предана? Что делать мне с моей жизнью, которую я ему посвятила?» Вдовствующей императрице, матери Александра, Елизавета пишет следующее письмо: «Дорогая мама! Наш ангел на небе, а я на земле; из всех, кто его оплакивает, я самая несчастная. О, как бы я хотела скорее с ним соединиться!.. Посылаю вам, дорогая мама, прядь его волос. Увы! Зачем пришлось ему столько выстрадать? Теперь на его лице умиротворенное, приветливое выражение, так ему свойственное. Как будто он одобряет то, что происходит вокруг него… Пока он остается здесь, и я здесь останусь. Когда он уедет, я, если это найдут возможным, уеду вместе с ним. Я буду следовать за ним до тех пор, пока хватит сил». Позже, вспоминая о той перемене, которую наложила смерть на его лицо, она напишет матери следующее: «Два первых дня он казался помолодевшим и прекрасным… Даже в первый день на лице его сохранялось выражение веселости, удовлетворения, столь живое, что, казалось, он собирается встать со своей обычной живостью движений, и, однако, в последний момент какая жестокая перемена!»

Дом наполняется рыданиями и погребальным пением, а девять врачей, придворных и из местного гарнизона, производят вскрытие. Они констатируют, что большая часть органов в превосходном состоянии. Составлен протокол, подписанный производившими вскрытие врачами.[88] Теперь предстоит набальзамировать тело. Тарасов и Виллие из благоговения к почившему отказываются участвовать в этой мрачной работе. Остальные, засучив рукава и зажав в зубах сигары, чтобы заглушить трупный запах, принимаются за дело. В камине в кастрюльке варятся ароматические травы. Но в Таганроге нет материалов, необходимых для такой сложной операции, нет даже чистых простыней и полотенец. Сердце, мозг. внутренности положены в серебряные сосуды, похожие на жестянки из-под сахара. «Фельдшера перевертывали тело, как кусок дерева, – пишет очевидец Н. И. Шениг,[89] – и я с трепетом и любопытством имел время осмотреть его. Я не встречал еще так хорошо сотворенного человека. Руки, ноги, все части тела могли бы служить образцом для ваятеля; нежность кожи необыкновенная». Работа продолжается всю ночь. Потом царя одевают в генеральский мундир, прикрепляют на груди звезду и ордена и кладут на железную кровать. Несмотря на бальзамирование, лицо начинает чернеть, и умершего накрывают кисеей. Священники, сменяясь каждые два часа, читают Псалтирь, офицеры местного гарнизона несут караул. Время от времени кто-нибудь из присутствующих приподнимает покрывало и смачивает лицо царя губкой, пропитанной спиртом. В комнате стоит удушающая жара. Запах воска от трех высоких церковных свечей смешивается с ароматом какого-то душистого вещества, которым насыщены продукты бальзамирования, и с запахом разлагающейся плоти. «Наши мундиры до того им провоняли, – отмечает Шениг, – что недели три сохраняли этот неприятный запах. – И продолжает: – На второй день, подняв кисею для примочки лица, я дал заметить Добберту,[90] что клочок галстука торчит из-под воротника государя. Он потянул и к ужасу увидел, что это кожа». Сейчас же вызывают Виллие, и он велит отворить все окна и поставить под кровать корыто со льдом. Наконец тело царя перекладывают в свинцовый гроб, который помещают во второй, дубовый, и ставят, не покрывая крышкой, на помосте в зале, стены которой обиты черным сукном. Каждый день царица входит в залу, подходит к гробу, но не поднимает прозрачной кисеи. «Он, так заботившийся о своей наружности, – говорит она, – был бы недоволен, если бы видели, как он изменился». Она целует супруга в лоб сквозь вуаль и остается возле него десять минут.

Князь Волконский подавлен обязанностями, которые легли на его плечи. Кончина царя вдали от столицы – исключительное событие в истории России: как будто он погиб в чужой стране. Нет никакой традиции, на которую можно было бы опереться в столь необычных обстоятельствах. И нет никаких предписаний сверху. И есть все основания ошибиться, проявив личную инициативу. Гроб предстоит везти в Петербург через всю Россию, и Волконский один занимается всеми приготовлениями. «За две тысячи верст от столицы, в углу империи, без малейших способов и с большою трудностью доставать самые необходимые вещи, по сему случаю нужные, за всякой безделицей принужден посылать во все стороны курьеров… Ежели бы меня здесь не было, не знаю, как бы сие пошло: ибо все прочие совершенно потеряли голову».

В Петербурге также все, начиная от великого князя Николая, охвачены паникой. Он узнает о смерти брата 27 ноября от фельдъегеря, прибывшего в большую церковь во время молебна о здравии императора. Александр недавно уведомил Николая, что назначил его наследником престола, но не обмолвился о существовании манифеста. Поэтому, не зная, каковы были окончательные распоряжения покойного, Николай немедленно присягает Константину и приводит к присяге дворцовые караулы и войска Петербурга. Между тем весть о кончине Александра доходит и до Константина, который, зная о своем акте отречения, присягает Николаю. В результате возникает короткий период междуцарствия: в России два царя, один столь же законный, как и другой. Хотя князь Голицын передает Николаю точное содержание манифеста, великий князь отказывается принять трон без личного объяснения с братом и торопит Константина приехать в Петербург. А Константин не считает свой приезд в Петербург необходимым и настаивает на том, чтобы брат принял власть. Курьеры галопом носятся между Петербургом и Варшавой. Понимая всю серьезность положения, третий брат, великий князь Михаил, выполняет роль посредника между двумя старшими братьями, которые, демонстрируя величие души, перебрасываются, как мячиком, короной Российской империи.

Наконец, 12 декабря вечером Николай получает через фельдъегеря категорический отказ Константина, не желающего ни царствовать, ни утруждать себя приездом в столицу. Пусть, там, наверху, выпутываются без него! Наступает момент, когда Николай должен предложить войскам, уже присягнувшим его брату, принести новую присягу – лично ему. Он не скрывает от себя, как опасно призвать простых и суровых людей нарушить только что данную клятву верности. Впрочем, его предупредили, что готовится вооруженное выступление. Тайные общества решили воспользоваться волнением в армии и перейти к действиям. «Послезавтра утром, – пишет Николай генералу Дибичу, – я или государь, или без дыхания. Я жертвую собой для брата; счастлив, если, как подданный, исполню его волю. Но что будет с Россией? Что будет в армии?»

И действительно, 14 декабря утром офицеры, члены Северного общества, поднимают преданных им людей на восстание под предлогом, что Николай – узурпатор. Лейб-гвардии Московский полк и гренадерский гвардейский полк выходят из казарм с оружием в руках и выстраиваются на Сенатской площади около памятника Петру Великому. Вскоре к ним присоединяются моряки – Гвардейский морской экипаж. Толпы любопытных заполняют площадь. Одни кричат: «Ура, Константин!» Другие: «Ура, Константин и конституция!» Они думают, что конституция – имя жены Константина. Напротив мятежников выстраиваются войска, присягнувшие Николаю. Новый император лично прибывает на Сенатскую площадь, Граф Милорадович, генерал-губернатор Петербурга, уговаривает солдат разойтись, но падает, смертельно раненый выстрелом из пистолета. Кавалергарды, верные новому царю, наступают на ряды восставших, но их кони скользят по обледенелой земле, а беглый ружейный огонь заставляет отступить. Тогда Николай скрепя сердце соглашается пустить в ход артиллерию. Нескольких залпов картечи достаточно, чтобы рассеять и любопытных, и мятежников. В одно мгновение стройные ряды солдат дрогнули, началось беспорядочное бегство. Николай, став хозяином положения, пишет брату: «Дорогой, дорогой Константин, ваша воля исполнена: я – император, но какой ценой, великий Боже, ценой крови моих подданных». Той же ночью по его приказу начинаются аресты. Имена главарей известны Следственной комиссии от доносчиков. Сто двадцать заговорщиков брошены в тюрьмы и предстают перед Верховным судом, составленным из членов Государственного совета, Сената и Синода. Трибунал приговаривает пятерых вождей к смертной казни через повешение,[91] остальных к каторжным работам в Сибири. Так заканчивается дело тех, кого уже называют «декабристами». Высмеивая благородные иллюзии этих революционеров, большинство которых принадлежит к знатнейшим русским фамилиям, граф Ростопчин острит: «Обыкновенно сапожники устраивают революции, чтобы сделаться господами, а у нас господа захотели сделаться сапожниками».

Во время треволнений междуцарствия тело императора Александра остается в Таганроге. Возле него ежедневно совершаются панихиды. Каждый вечер в семь часов Елизавета отправляется в церковь, где установлен гроб, и склоняется в молитве. «Я нахожу немного утешения только здесь, где, мне кажется, душа его не расстается со мной, как, впрочем, и повсюду», – говорит она. Только 29 декабря 1825 года траурная процессия покидает Таганрог. Императрица слишком слаба, ей не по силам долгое путешествие, и она остается в Таганроге. Она пишет матери: «Все земные связи между нами порваны… Встретившись детьми, мы шли вместе тридцать два года и вместе пережили все периоды нашей жизни. Мы часто разлучались, но всегда снова обретали друг друга. Наконец нам открылся истинный путь, и мы вкушали сладость нашего союза. И в этот момент его отняли у меня».

На ночь кортеж останавливается, гроб переносят в церковь. Время от времени его открывают, осматривают тело, составляют протокол и вновь закрывают. Правит катафалком постоянный кучер царя Илья Байков. Когда кортеж движется среди степей, из окрестных деревень сбегаются крестьяне и падают перед ним ниц. У въезда в города кортеж встречают выстроенные войска и пушечными залпами отдают покойному последние почести. Нередко народ выпрягает лошадей и везет погребальную колесницу на себе. Что думают о почившем царе все эти оплакивающие его люди? Если бы они восстановили в памяти дела и события его жизни, то перед их мысленным вздором предстала бы не прямая, устремленная ввысь линия, а линия причудливая, изломанная, как зигзаг, и драматично и резко оборванная. При вступлении на трон он был окружен благоговейным обожанием подданных, но не оправдал ничьих надежд, не проведя в жизнь ни одной из обещанных стране либеральных реформ. Новый прилив народной любви окружил его после победы над Наполеоном, но, вернувшись в Россию из заграничных походов, он снова предал доверие нации, превратившись в самодержавного властелина. Якобы просвещенный Господом, он стал вдохновителем репрессий как в России, так и в Европе. То и дело взывая к христианскому милосердию, он создал в Европе Священный союз, а в России – каторгу военных поселений. И теперь, провожая его останки, подданные сами не знают, должно ли им оплакивать юного царя – лучезарного ангела или радоваться кончине угрюмого стареющего деспота. Не умея отделить воспитанника Лагарпа от покровителя Аракчеева, они, как им кажется, преклоняют колени перед двумя разными, но заключенными в один гроб усопшими: один из них белый, другой – черный. Все, кто близко общался с ним, поражались двойственности его натуры. Его называли «Северный Сфинкс», «коронованный Сфинкс», «Сфинкс, не разгаданный до гроба». Знал ли он сам, кем был? Не в том ли его трагедия, что, постоянно мечтая делать добро, он был неспособен его творить? Да, на протяжении всего своего земного пути он страшился дела, которое желал бы совершить. Опасаясь беспорядка, который неизбежно вызывает любое нововведение, он чаше всего останавливался на полдороге. Два шага вперед – три назад. Меттерних проницательно напишет о нем: «Переходя от культа к культу, от одной религии к другой, он все расшатал, но ничего не построил. Все было в нем поверхностно, ничто не затрагивало его глубоко». А Шатобриан писал в брошюре «Конгресс в Вероне»: «Какими бы высокими ни были достоинства царя, они в конечном счете были пагубны для его империи… Он посеял там зерна цивилизации и сам же их затоптал. Население, сбитое с толку противоположными требованиями, не понимало, чего от него хотят: просвещенности или невежества, слепого повиновения царской воле или соблюдения законов, стремления к свободе или пребывания в рабстве… Он был слишком сильным, чтобы стать законченным деспотом, и слишком слабым, чтобы установить свободу». И тот же Шатобриан скажет о нем: «У императора России были сильная душа и слабый характер».

Так что молитвы и песнопения духовенства обращены к загадке. С величавой медлительностью, этап за этапом, от одной церковной службы к другой, двуликий вечный скиталец Александр в последний раз объезжает свою империю. Жуткое путешествие длится два месяца. 28 февраля 1826 года император Николай встречает траурную процессию в Царском Селе и провожает останки брата до дворцовой церкви. На следующий день, по его просьбе, доктор Тарасов открывает гроб, поднимает слой ароматных трав, которым покрыто тело, чистит мундир, меняет перчатки, протирает лицо, причесывает волосы покойного. Когда он заканчивает погребальный туалет, императорская семья – и только она – допускается к гробу для церемонии последнего прощания. Священники и офицеры свиты держатся в отдалении. У дверей выставлен караул. Члены императорской семьи друг за другом приближаются к гробу и целуют лоб и руку покойного. Он неузнаваем. Кожа лица приобрела, по свидетельству доктора Тарасова, светло-каштановый оттенок. Императрица-мать, взглянув на него, театрально восклицает: «Да, это мой дорогой сын, мой дорогой Александр! Ах, как он исхудал!»

Из Царского Села гроб с телом императора торжественно перевозят в Петербург. Небо затянуто тучами, в морозном воздухе кружатся хлопья снега. Император Николай, великий князь Михаил, иностранные принцы, завернувшись в черные плащи, медленно идут за похоронными дорогами. Соблюдается церемониал, принятый при погребении Петра Великого. Бесконечная вереница генералов, высших сановников, священников, монахов под звуки похоронного марша направляется к Казанскому собору. В нефе устроено возвышение. Народу дозволено пройти перед катафалком, но, вопреки русским обычаям, гроб остается закрытым. Император Николай боится открыть взглядам подданных изменившееся лицо усопшего. Через шесть дней, 13 марта 1826 года, снова похоронное шествие провожает останки Александра из Казанского собора в собор Петропавловской крепости, где он и будет захоронен. Снежная буря обрушивается на город и замедляет движение кортежа. Тем не менее в два часа пополудни пушечные залпы возвещают миру, что царь Благословенный обрел наконец свой вечный покой. «Роман кончен, – говорит Меттерних, – начинается история».

Немного времени спустя Елизавета решается наконец, несмотря на крайнюю слабость, покинуть Таганрог и в сопровождении небольшой свиты вернуться в Петербург. «Я страдаю телом и душой», – пишет она матери. Вдовствующая императрица встретит ее в Калуге. 3 мая добираются до Белева, города в Тульской губернии в самом сердце России; Елизавета не в состоянии продолжать путь и останавливается в наскоро приготовленном для нее помещении. Она до такой степени измучена, что с трудом говорит и не выносит огня свечей. Ее секретарь Лонгинов так описывает происшедшую с ней перемену: «Глаза мутные, под глазами две жилы надулись толщиной в палец и синие, оттого нос казался так широк, что не принадлежал к ее физиономии; борода отвисла и рот был раскрыт». Перед сном врачи измеряют пульс больной, дают лекарства и удаляются. Она отсылает горничную, мадемуазель Тизон. Около половины пятого утра мадемуазель Тизон входит в комнату удостовериться, заснула ли императрица, и находит ее мертвой. При вскрытии констатируют остановку сердца. И снова траурная процессия движется к Петербургу. 21 июня 1826 года гроб Елизаветы опускают в склеп и устанавливают рядом с гробом Александра.

Загрузка...