С тех пор как короли-чудотворцы перестали исцелять больных золотухой наложением рук, исследователи монархии и монархизма оказались в трудном положении. Не доверяя официальным заявлениям и коленопреклоненным молитвам подданных «рационального» XIX и тем более XX в., не имея возможности однозначно утверждать, что именно думали зрители о разыгрываемых перед ними «сценариях власти», они пытаются «поймать» человека на его низменных инстинктах. Подлинность «верноподданнических чувств» проверяется невоздержанностью, гневом и жадностью, когда священная особа оскорбляется подданным, пребывающим в «нетрезвом виде», или превращается в товарный знак, придающий дополнительную стоимость любому продукту{477}. Не отвергая ни один из предложенных путей, я хотела бы подвергнуть эти чувства испытанию па прочность иначе. В статье речь пойдет не о какой-то ситуации в жизни человека, когда он волей-неволей демонстрирует свое отношение к монарху, но о чрезвычайных обстоятельствах в жизни самодержца. Моя цель — понять, как мог верноподданный помыслить об императоре всероссийском в ситуации немыслимой, новой, не имеющей готовых моделей понимания, когда он превратился в «мишень» для террористов.
Российские самодержцы не раз становились жертвами убийц. Между убийством Александра II и его деда Павла I, чья насильственная смерть в 1801 г. еще не вошла в гимназические учебники истории, но уже была общеизвестным фактом, прошло всего 80 лет. Отличие покушений на Александра II от имевшегося исторического опыта было точно схвачено в одной фразе И.Д. Делянова, бывшего в 1881 г. директором Императорской публичной библиотеки: «Да, но это на улице», язвительно прокомментированной редактором «Нового времени» А.С. Сувориным в дневнике: «В комнатах можно душить, а на улице нельзя!»{478} Покушения на жизнь монарха, произведенные революционерами, не обладавшими «легитимностью» аристократии и военной элиты, не поддерживавшими более законного претендента на престол, были несопоставимы с событиями эпохи дворцовых переворотов. Потому последняя не могла служить ориентиром при размышлениях о возможном цареубийстве. В то же время их невозможно было в полной мере сопоставить с террористическими актами, направленными на должностных лиц. Опыт осмысления насильственной смерти шефа корпуса жандармов или харьковского прокурора не годился, когда речь шла о священной особе государя императора.
Несомненно, что на отношение представителей общества к царю оказывало влияние огромное количество самых разных обстоятельств: полученное воспитание, личные неудачи или, напротив, успехи, которые можно было связать с его царствованием, слухи о «недостойном» поведении императора и членов царской фамилии и, разумеется, отношение к внутриполитическому курсу и политические взгляды. Покушения на Александра II в полной мере проявили те основные модели восприятия императора, которые сложились задолго до событий 1866–1881 гг. Официальная пропаганда могла подправить их лишь отчасти.
В 1866 — начале 1881 г. правительство в освещении покушений на императора шло по пути ограничения информации о деятельности террористов. В этот период появилось 7 циркуляров, запрещавших обсуждать в печати вопросы, прямо или косвенно связанные с террором (в том числе аресты по политическим делам), систему образования и возможное введение представительной формы правления{479}. Одновременно придворная цензуpa, охотно дававшая разрешение на публикацию стихотворений о верноподданнических чувствах, написанных по поводу того или иного покушения{480}, с сомнением относилась к сочинениям о террористических актах, написанных в любых других жанрах. Попытка в преддверии двадцатипятилетия правления Александра II включить в «Краткий очерк царствования» описание четырех покушений вызвала «недоумение» в Санкт-Петербургском цензурном комитете и требование «исключить» от Министерства императорского двора{481}. С такой же позиции Министерство двора подошло к сочинению коллежского советника Подчерткова, пожелавшего после 1 марта 1881 г. опубликовать брошюру с рассказом обо всех покушениях на императора. Сочинение, хотя и написанное «с самым верноподданнейшим чувством», было сочтено «неуместным»{482}. Очевидно, власти опасались, что изложение на нескольких страницах истории семи покушений на монарха может вызвать иную реакцию, нежели та, на которую рассчитывал сочинитель. Столь же последовательно канцелярия министра двора запрещала печатать изображения террористических актов. На несколько запросов издателя «Всемирной иллюстрации» о дозволении опубликовать рисунки взрыва в Зимнем дворце последовала резолюция А.В. Адлерберга: «О взрывах не разрешаю»{483}.
Сосредоточив усилия на установлении контроля над подцензурной прессой, власть предоставила выработку официальной интерпретации покушений на монарха Русской православной церкви. «Правительственный вестник», кроме кратких информационных сообщений, публиковал после каждого взрыва наиболее удачные проповеди, подтверждая тем самым, что правительство придерживается аналогичного объяснения происходящего. Подцензурная пресса, стремясь избежать вполне вероятных затруднений и санкций со стороны властей, вплоть до 1 марта обходила фигуру императора как «мишени» террористов молчанием.
Русская православная церковь через своих проповедников предложила объяснение терроризма, основанное на провиденциальном видении мира. Неудачи покушений 19 ноября 1879 г. и 5 февраля 1880 г. однозначно истолковывались церковью как чудеса, но в то же время и как нечто само собой разумеющееся. «Помазанника Божия» нельзя убить: «Ни пуля, ни огонь, ни другие измышления, адские орудия врагов, не похитят от нас царя, пока на то будет Святая Воля Божья», — убеждали священники паству{484}. При такой начальной посылке проповедникам необходимо было объяснять не причины покушений, а причину Божьего «попущения» злоумышлении на императора. Возможность наказания самого Александра II исключалась. Протоиерей Василий (Нечаев), напоминая прихожанам историю Иова Многострадального, специально оговаривал: Россия не должна впасть в заблуждение, в которое впали друзья Иова, посчитавшие, что его муки — кара за грехи. «Остережемся думать, что Господь покарал царя за его личные грехи, которые притом нам неизвестны», — наставлял он{485}. Оставалось единственно возможное объяснение: «попуская» совершаться покушениям, Бог «поучает событиями» «нерадивых чад»{486}.
В речах священников Александр II представал как идеальный христианский православный царь — милосердный, незлобивый, кротко несший бремя власти. Великие реформы, прежде всего отмена крепостного права{487}, «христианское служение» императора во время Русско-турецкой войны{488}, и ранее в официальной пропаганде представлявшиеся подчас как духовные, а не политические акты{489}, были наполнены новым смыслом. Все они оказывались деяниями христианина, заслужившего через праведную жизнь, положенную во имя других, мученическую смерть, а следовательно, и мученический венец. Совпадение цареубийства и последовавших за ним обрядов с Великим постом позволили проповедникам вплести событие 1 марта 1881 г. в канву евангельского мифа. Церковь настаивала даже не на сходстве отдельных моментов, но на внутреннем, мистическом родстве событий в Иудее и Петербурге: император, как Помазанник Божий, был принесен в жертву ради искупления грехов русского народа{490}. Священники в один голос наставляли паству: следует молиться, чтобы царь-освободитель по смерти удостоился высшей награды — был сопричислен «к лику святых страстотерпцев, мучеников, положивших живот свой за Веру, Царский Престол и Отечество»{491}, покрыт «славным венцом мученика»{492}.
Проповедникам удалось предложить интерпретацию 1 марта 1881 г., которая превращала его из события, безусловно подрывающего престиж монархии, свидетельствующего о глубоком кризисе империи, в событие, прославляющее самого монарха. Образ царя-мученика, многократно воспроизводившийся не только проповедниками и журналистами, но и самими подданными, свидетельствовавшими монарху в адресах свои «верноподданнические чувства», тем не менее едва ли мог удовлетворить потребность в осмыслении покушений на Александра II. В статьях журналистов и даже в некоторых проповедях представление об императоре как о мученике приписывалось «народу», «простому русскому мужичку, знающему цену страданиям»{493}. В таком приписывании, однако, всегда есть оттенок превосходства. Если обратиться к личным документам представителей общества, то окажется, что в них очень мало упоминаний об императоре-мученике в том религиозном смысле, который вкладывали в этот образ проповедники{494}. Напротив, в записках, адресованных представителям власти, они довольно часто «проговаривались», употребляя понятие «мечение» отнюдь не в том значении, на котором настаивала церковь. Убитого императора называли «мучеником за идею государства и общественного порядка, благоустройства»{495}или «мучеником всей этой государственной безурядицы»{496}, тем самым свидетельствуя о неудаче официального толкования покушений.
Размышляя о террористических актах, представители общества использовали три разных образа государя. Формирование мнения о возможном цареубийстве зависело от того, кого именно видел в Александре II подданный — монарха, политика или человека.
Анонимный корреспондент М.Т. Лорис-Меликова, уверяя в феврале 1880 г. главного начальника Верховной распорядительной комиссии, что он «средний человек», «масса», а потому может говорить от лица всего общества, писал: «Социалистические покушения задевают меня, по-видимому, не прямо, а в лице моего царя, но я ведь без него обойтись не могу. Если не станет Александра II, Александра III, если бы, наконец, не стало бы всех, то я непременно создам царя, потому что не могу жить без него, как без Бога»{497}. Это письмо — квинтэссенция такой модели восприятия монарха, когда значение имеет не конкретный носитель власти (можно убить Александра II, Александра III и всех прочих), а его сакральный статус «Помазанника Божия»: верноподданный не может жить без государя.
Вероятно, уверения дворян Санкт-Петербургской губернии, что они «с давних пор привыкли и с детства привычны к безграничной преданности царствующему государю» именно потому, что «в течение стольких веков» видели в нем «точку опоры и своего главу»{498}, равно как любые подобные высказывания в верноподданнических адресах, можно рассматривать как риторическую традицию, а не выражение искренних чувств. Дневник гимназиста VII класса В.В. Половцова (будущего известного ботаника), не предназначенный для чужих глаз, может отчасти опровергнуть подозрения в неискренности всех подобных заявлений. 27 марта 1881 г. он анализировал свою реакцию на сообщение об убийстве императора: «Странно как-то это: я никогда не видел государя, лично мне или даже, пожалуй, вообще дворянам он не сделал особенных благоволений, но все-таки я чувствовал к государю особенную привязанность, так что с радостью умер бы за него, по крайней мере, мне это так кажется»{499}.
Корреспонденты сановников, стараясь оправдать свое обращение к высочайшим адресатам, порой ссылались не на право представителя общества, озабоченного политическими неурядицами, но на более священное право: «Каждый честный верноподданный должен стремиться, чтобы снасти своего обожаемого государя», — писал 5 марта 1880 г. капитан А. Андреев М.Т. Лорис-Меликову{500}. Тот же долг верноподданного побуждал свидетельствовать «чувство искреннейшей и глубочайшей верноподданнической преданности к возлюбленному монарху»{501}. Отставной коллежский асессор Ф.И. Закрицкий писал государю о «душевных страданиях», вызванных известиями о покушениях, которые не дают ему «покойно ни съесть куска хлеба, ни уснуть»{502}.
При таком взгляде на монарха верноподданнические чувства должны были быть сильнее любых других чувств, даже родительских. Примером последнего может служить письмо болховского уездного предводителя дворянства В. Филатова, который обещал министру внутренних дел отказаться от своего сына, если тот окажется замешан в каком-либо политическом деле, мотивируя это «беспредельной преданностью» государям и Отечеству{503}. Даже если не верить обещаниям отца, который таким образом, вероятно, пытался выгородить своего сына, арестованного 3 марта в Петербурге по подозрению в принадлежности к «противозаконному сообществу», это письмо нельзя сбрасывать со счетов. Оно демонстрирует если не то, что чувствует верноподданный, то, во всяком случае, что ему должно чувствовать. Случай семьи Филатовых был не единственным. И.С. Мережковский, чиновник дворцового ведомства, 1 марта 1881 г., услышав от старшего сына Константина речь в защиту «извергов», «закричал, затопал ногами, чуть не проклял сына и тут же выгнал его из дому»{504}.
Отдельные случаи семейных неурядиц легко было перенести на отношения общества к террористам: даже если они — «дети» русских «отцов», это обстоятельство не должно служить для смягчения их участи, потому что они смеют посягать на царя. Штабс-капитан И.И. Астапов, корреспондент московского генерал-губернатора, «старый кавказец», обещал сделать «военный суд и расправу» над своими сыновьями-студентами, если те «не будут меня почитать». Своим отношением к детям он хотел явить пример для подражания: так же надлежит поступать правительству с бунтующей молодежью{505}.
Безусловное осуждение любых покушений на монарха в силу того, что он является «Помазанником Божьим», влияло на рассмотрение других вопросов, которые поднимали события 1879–1881 гг. Возможно было осознавать несовершенство системы образования, видимый упадок религии, произвол администрации и т. д., но ни одно из этих обстоятельств не могло послужить для оправдания действий террористов в глазах тех представителей общества, которые считали, что государь должен быть «неприкосновенен»{506}.
Представление о русском монархе как о «Помазаннике Божьем» существовало во многом отдельно от личности правителя, находящегося в тот или иной момент у власти. И.Д. Делянов, проговорившийся, что цареубийство в принципе возможно, лишь бы оно совершалось с соблюдением «приличий», т. е., устраняя конкретную личность, не наносило бы удар по идее неприкосновенности священной особы государя императора, в своих взглядах не был одинок. С.Ю. Витте в воспоминаниях утверждал, что некоторые из «самых близких к покойному государю» людей в ответ на его расспросы о гипотетическом продлении царствования Александра II еще на десять лет высказывали мнение, что в этом случае «главное влияние утвердилось бы в совершенно невозможных руках». При этом они добавляли: «Об этом не надо говорить, чтобы не ослабить силу сокрушающего впечатления, которое может в будущем укрепить и нравственно объединить Россию»{507}.
Размышлявшие о цареубийстве представители русского общества редко поднимались до такого уровня абстракции, чтобы не замечать, что террористы покушаются именно на Александра II. Отношение к личности монарха явно или неявно присутствует в большинстве рассуждений о террористических актах «Народной воли».
Р. Уортман пишет о том, что все правление Александра II было основано на «сценарии любви». Официальная пропаганда подчеркивала такие черты личности императора, как любовь к подданным, доброту, жертвенность{508}. Обращаясь к власти, подданные апеллировали к образам царя-освободителя, предлагавшимся официальной пропагандой и поддерживавшимся церковью и легальной печатью. В письмах и стихотворениях, адресованных Александру II и Александру III, упоминались «великие и достославные благодеяния светлого и радостного для России царствования»{509}. Императору приписывалось желание «освобождать людей, чтобы все назывались людьми без различия и чтобы никто не сделал зла ближнему»{510}. Речь шла не только об отмене крепостного права («Который среди всех невзгод / Из рабства вывел свой народ»{511}), но и об освобождении братьев-славян («И за скалистыми горами / Мильонам Ты свободу дал»{512}). При этом, казалось, подданным куда важнее были черты христианина («во всем мире не было и нет из царей подобных на земле ангельской души Твоей от начала мира, чтобы из царствующих особ кто бы так сердобольно ходил по баракам на войне за больными»{513}), чем политика. Упоминания о даровании «нового суда»{514} терялись среди рассказов о спасении «убогих» от «нужд и лишений», любви к детям и т. п.{515}
Особенный интерес представляет мотив милосердия «царя-ангела» к покушающимся на него «злодеям». Сюда относится не только помилование части преступников, осужденных на казнь по делу 16-ти{516}, но и приписанные Александру II Я. Постоевым в записке министру народного просвещения А.А. Сабурову слова резолюции на делах преступников-гимназистов: «Это не преступники, а дети. Оставьте их без третьего блюда»{517}. Наиболее полно отношение монарха к террористам было описано в стихотворении Б. Гроссмана:
Ты снисходил порой, как Бог,
Ты много зла прощал,
Ты всем врагам отмстить бы мог,
А ты о них страдал…{518}
Уверенность, что Александр II — «человек дивного сердца», по отношению к которому «просятся на уста слова: “твое бо есть еже милостивны”»{519}, находим не только в записках, предназначавшихся высочайшим корреспондентам, но и в дневниках современников{520}. Важно подчеркнуть, что на рассуждения о личных качествах императора их авторов провоцировали сообщения об очередном покушении. Образ «царя-ангела» приходил в непреодолимое противоречие с попытками цареубийства. Гласный Санкт-Петербургской городской думы Н.В. Латкин, размышляя о покушениях, писал: «Все отдают Ему (Александру II. — Ю.С.) должную справедливость, сожалеют Его, говорят, что истинно Он добрый человек, любит Россию и свой народ… А смотрите, в Его Императорское Величество стреляют, Его хотят взорвать на воздух, как нелюбимого человека, а между тем все и вся Россия искренне Его любит и, вероятно, те же самые социалисты не могут не сознавать истины, что он добрый монарх и любит свой народ (курсив мой. — Ю.С.)»{521}.[39]
Решения вопроса о том, как возможны покушения на «доброго государя», предлагались разные. Известный хирург Н.И. Пирогов приписывал террористам отношение к монарху именно как к символической фигуре, утверждая, что ими движет ненависть не к государю, но к государственности{522}. После цареубийства он писал в дневнике: «Высоко гуманная личность Александра II не могла быть прямой целью цареубийства»{523}. Другой возможный ответ на этот вопрос был тесно связан с мнением о внутреннем положении страны. Не государем, но правительством «недовольны многие, почти все на Руси»: Александр II оказался заложником этого недовольства{524}. Наконец, существовал ответ, вытекавший из идеи верноподданнической любви: «Нелюбим ими (цареубийцами. — Ю.С.) был Благодетель»{525}.
Признание высоких личных качеств Александра II не гарантировало одобрения его внутренней политики или частной жизни. Примером может послужить Б.Н. Чичерин, который, считая императора за «благодушного монарха, совершившего величайшие дела, заслужившего беспредельную благодарность всех русских людей», писал в воспоминаниях, что «провидение», послав императору мученическую смерть, избавило его от «позора» коронации Е.М. Юрьевской (Долгорукой){526}. Скандальный роман Александра II, завершившийся заключением брака 6 июля 1880 г., немало способствовал подрыву личного авторитета монарха. 2 января 1881 г. К.П. Победоносцев в письме к Е.Ф. Тютчевой писал: «Прости, Боже, этому человеку (Александру II. — Ю.С.) — он не ведает, что творит, и теперь еще менее ведает. Теперь ничего не отличишь в нем, кроме Сарданапала. <…> Даже все здравые инстинкты самосохранения иссякли в нем: остались инстинкты тупого властолюбия и чувственности»{527}. Если обер-прокурор Синода искренне негодовал из-за нарушения нравственности, то недовольство бюрократии по большому счету вызывалось отнюдь не «аморальностью» ситуации, а влиянием Е.М. Долгорукой и ее окружения на императора, приводившего к перераспределению власти{528}. Соединение возмущения попранием нравственных принципов с опасениями чрезмерного влияния любовницы на государя рождало порой гневные тирады. Предводитель петербургского дворянства А.А. Бобринский в ноябре 1880 г. посвятил «madam Екатерине Третьей» несколько страниц своего дневника, приводя в качестве экспертного мнения «народа» и «третьего сословия»: «Как они себя позорят! <…> Мы все кутили, я сам был студентом, такие дела скрываются, а не выставляются напоказ»{529}. В этих наблюдениях А.А. Бобринского видно прежде всего его собственное негодование, справедливость которого он подчеркивал, ссылаясь на мнение «города». Слухи о Е.М. Юрьевской проникали далеко за пределы столицы, мешаясь с другими известиями об императоре. В Полтавской губернии дворянин К.А. Чайковский, возмущенный требованием Статистического комитета сообщить о количестве земли в его имении, заявил в волостном правлении 10 февраля 1881 г.: «Наш государь женился на подданной и уехал за границу, а от нас требуют сведений, сколько у нас десятин»{530}. Землевладелец выступал против непопулярной меры, которую не следует проводить без того непозволительно ведущему себя монарху.
Петербургские сплетники попытались связать покушения на императора и его роман. Так, после взрыва в Зимнем дворце началось активное обсуждение, каким образом злоумышленникам удалось проникнуть в императорскую резиденцию. Хотя дворец находился вне сферы действия полиции, подчиняясь министру двора, ответственность за взрыв была возложена на петербургского временного генерал-губернатора И.В. Гурко. Е.М. Феоктистов, близкий друг последнего, в воспоминаниях утверждал, что А.В. Адлерберг препятствовал генерал-губернатору в подчинении дворца полиции, потому что там проживала Е.М. Долгорукая, ходить к которой с конвоем государю было бы «неудобно»{531}.
Предпринимались попытки обнаружить какую-то мистическую связь между «безнравственным» поведением императора и покушениями на него. Например, ходил слух о том, что преждевременная смерть ждет того из Романовых, кто женится на Долгорукой. При этом намекали на судьбу Петра II{532}. В то время как проповедники убеждали паству, что Бог наказывает русский народ за грехи, «попуская» совершаться покушениям, некоторые представители общества могли воспринимать их как «Божью кару» самому Александру II за «попрание божеских и людских законов»{533}.
Впрочем, династический скандал, активно использовавшийся революционной пропагандой для дискредитации Александра II, едва ли следует рассматривать как главный фактор, определявший отношение к императору как «мишени» террористов. Любовные похождения императора легко становились дополнительным поводом для негативной его оценки, но они же могли служить доказательством «дееспособности» шестидесятитрехлетнего монарха[40]. При формировании мнения об Александре II, таким образом, на первое место выходило отношение к его внутриполитическому курсу.
1879–1881 гг. были для Российской империи временем общего «недовольства» «существующим порядком вещей». Среди «охранительно» настроенной части общества выделялся круг лиц, чьим духовным лидером, несомненно, был К.П. Победоносцев. Знакомые и незнакомые ему люди, подчас анонимные корреспонденты, писали о том, каким видится им положение страны. Большинство из них соглашалось с мнением самого обер-прокурора, констатировавшего в письмах наследнику отсутствие «твердого правительства», «единства власти, воли и направления»{534}. В этих кругах испытывали почти болезненную ностальгию по «системе покойного Муравьева»{535}, печально знаменитого усмирителя царства Польского. В царствовании Александра II некоторые представители общества видели «систему подтачивания всех коренных начал, созданных русской историей»{536}. Особенное опасение этих кругов вызывали разговоры о грядущем «увенчании здания», которое становилось все более реальным в эпоху «новых веяний».
С другой стороны, можно выделить людей, также придерживавшихся правых взглядов, которые иначе расставляли акценты. Известный публицист генерал-майор Р.А. Фадеев писал, что общество в большинстве своем проникнуто «недоверием ко всему правительственному строю» в силу «гнетущего произвола бюрократии»{537}. С его точки зрения, «разлад» между обществом и правительством связан не с общим неверным направлением действий властей, а с конкретными проявлениями чиновничьего произвола{538}. Корреспонденты М.Т. Лорис-Меликова обличали «беспредельные траты двора, безграничное хищничество казны, чрезмерные оклады и всякие дары высшим сановникам», «негодность администраторов по всем отраслям правления, продажничество мест», «искажение законов» и т. п.{539}
В этом вопросе взгляды умеренных «охранителей» совпадали с мнением людей, заявлявших о своих либеральных убеждениях. К.Д. Кавелин указывал М.Т. Лорис-Меликову в феврале 1880 г. на «нестерпимый гнет» «небывалого даже у нас казнокрадства, бесправия, систематического подавления света и мысли, насилия, наглого и бессмысленного попирания самых элементарных и безобидных прав»{540}. В записке двадцати пяти московских земцев утверждалось, что «корень зла» в «бюрократическом механизме»: «Ничто так не унижает и не раздражает общество, как сознание того, что оно находится в подчинении у людей, не внушающих… уважения»{541}.
При таких оценках обществом внутриполитического курса остро стоял вопрос о личной ответственности императора за все неурядицы. Существовало два диаметрально противоположных взгляда на эту проблему. С точки зрения одних людей, вся вина лежала на правительстве. Именно нерадивые или преступные исполнители монаршей воли поставили страну на грань гибели, поскольку «государь не в силах объять живучесть и полную применимость даруемых им преобразований»{542}. Автор одной из анонимных записок заканчивал письмо, в котором живописал административный произвол, горьким сетованием: «О если бы государь знал все это! До чего нас довели люди, близко стоящие к его трону»{543}.
Покушения на императора, а затем цареубийство были наглядными доказательствами преступности «камарильи», которую Н.И. Пирогов даже приравнял к «крамоле»{544}. Обвинения высшей администрации в «беспечности» и «несостоятельности» нарастали от взрыва к взрыву{545}. «Трудно верится, что так мало охраняют царя», — писала хозяйка великосветского салона А.В. Богданович 11 февраля 1880 г.{546} После 1 марта громко зазвучали обвинения. «Убили нашего бедного государя благодаря этой грубой и беззаботной манере высокопоставленных господ нашего несчастного государства», — писал 8 марта А.А. Бобринский в дневнике{547}. Два года спустя В.М. Жемчужников, один из создателей Козьмы Пруткова, чиновник Министерства путей сообщения, с не меньшей страстью утверждал: «У нас постоянно преобладает забота о “казаньи” перед сущностью, и ради этого, напр[имер], попускалось столько покушений на ныне покойного государя, а затем попущено и убийство его!»{548}
Существовала противоположная точка зрения: правительство и монарх суть одно, потому Александр II несет ответственность как за проводящуюся в жизнь политическую программу, так и за подбор лиц, отвечавших за ту или иную сферу управления. В брошюре «Черный передел реформ Александра II», изданной в 1882 г. в Берлине, М.М. Стасюлевич, рассказывая об отношениях между уже покойным монархом и М.Т. Лорис-Меликовым, утверждал: «Император принадлежал к числу таких личностей, которых можно было обмануть не иначе, как с их молчаливого согласия»{549}. Как писал В.М. Флоринский, профессор Казанского университета, «все промахи и недочеты общественное мнение ставило на счет государю, будто бы не умевшему выбирать себе талантливых и честных сотрудников»{550}.
Ситуация цареубийства, нарушив устоявшиеся за многие годы традиции оплакивания усопшего монарха, принудила подданных решать, каким образом им следует воспринимать не смерть, но убийство государя. Первые дни после цареубийства были временем господства эмоций, попытки рационально осмыслить произошедшее стали предприниматься лишь спустя какое-то время{551}.
Начало марта во всех городах империи было схожим: телеграф приносил известие о смерти императора, узнав о которой, люди стекались в церкви — услышать новости, отстоять панихиду, принести присягу. С 3 марта (2 марта была присяга Александру III) страна погрузилась в траур. В Петербурге «фасады зданий, фонари, мосты, придворные экипажи и лица высших чинов, даже частных лиц, все было одето в черное с белым. На Думской каланче и повсюду развевались черные с белым флаги»{552}. Отставной ротмистр В.В. Воейков в воспоминаниях писал: «Публика и та потемнела, ни на ком не было видно ярких цветов и пестрых материй, все были в черном. Многие дамы с флером, а статские с трауром на рукавах и цилиндрах. Военные надели глубокий траур»{553}.
Чрезвычайную важность произошедшего цареубийства для общества почувствовали дельцы, спешившие удовлетворить спрос не только на атрибуты траура (черный креп, банты, бумагу с траурной каймой и «экстренно выписанные из Парижа» траурные платья «изящнейших и удобнейших покроев»{554}), но любые предметы, связанные с покойным государем. Особый ажиотаж вызывали изображения в бозе почившего государя императора на смертном одре. 2 марта придворный фотограф B.C. Левицкий сделал снимок усопшего, а художник К.Е. Маковский написал посмертный портрет. Эти два изображения стали основой для последующих гравюр и олеографий. С картины К.Е. Маковского были сняты фотографии, продававшиеся в художественных магазинах Фельтена, Дициаро, Беггрова, на передвижной выставке и у фотографа Левина{555}. Возмущаясь стоимостью изображений, журналисты спрашивали: «Неужели г. Левицкий назначил цену маленького снимка, в величину фотографической карточки, 2 рубля?»{556} Посмертный портрет государя с картины К.Е. Маковского продавался еще дороже — за 3, 6 и 12 рублей, в зависимости от материалов, на которых он был исполнен. Последний прижизненный фотопортрет «во всех магазинах» стоил: «лакированный кабинетный» — 1 рубль, «большой роскошный портрет с художественною отделкой» — 10 рублей{557}.
Газеты сообщали, что в магазинах «плакали многие дамы, глядя на всем нам знакомые, но увы! непощаженные смертью дорогие черты лица со следами мученических ран»{558}. А.Н. Бенуа в воспоминаниях писал, что фотографии «лежавшего в гробу, одетого в форму государя, до пояса закрытого покровом (жутко было подумать, что там, где должны быть ноги, были лишь какие-то «клочки»), висели затем годами в папином кабинете и у Ольги Ивановны (Ходеневой, горничной. — Ю.С.) в ее каморке»{559}.
Решения увековечить память Александра II приобретением икон и установлением лампад, во множестве принимавшиеся в течение марта на собраниях различных корпораций и учебных заведений, привели к тому, что резко возрос спрос на образ св. благоверного князя Александра Невского. Изображение на бумаге можно было приобрести за 75 копеек, на дереве — за 2 рубля 50 копеек{560}.
Кроме изображений, печатались брошюры «Венок на гроб Государя-Освободителя», «Скорбь всея Руси по в Бозе почившему Государю-Освободителю Александру II», «Скорбь народа. Подробности ужасного преступления 1-го марта 1881 г. (с планом местности, где оно совершено)» и т. п., содержавшие официальные сообщения правительства, выдержки из газет и стихотворения. Они также продавались «во всех магазинах» и стоили от 15 до 75 копеек{561}. Издатели, зная медлительность канцелярии Министерства императорского двора, дававшей разрешения на такие издания, торопили ее служащих: «Не найдете ли Вы в возможно скором времени исходатайствовать о разрешении о напечатании его (стихотворения. — Ю.С.) отдельно, чтобы оно могло поступить в продажу в день погребения в Бозе почившего Императора, так как, по моему мнению, появление стихотворения произвело бы наибольшее впечатление на публику именно в этот скорбный для всей России день»{562}.
С.И. Григорьев поднимает вопрос об обнаружении «монархического сознания» через анализ потребления товаров, содержащих упоминания о носителях верховной власти. С его точки зрения, таким образом российские подданные практически подтверждали свои монархические чувства{563}. Американская исследовательница К. Верховен на примере коммерческого успеха портретов Осипа Комисарова, спасшего Александра II от выстрела Д.В. Каракозова, убедительно показывает отрицательное отношение населения Российской империи к покушению 1866 г.{564}
О чем говорит масса товаров, связанных с цареубийством? О том, что на них существовал спрос, а их высокая цена свидетельствует, что рассчитаны они были на богатую публику. Если ношение траура для военных и служащих было обязательным, если приобретение посмертных изображений убитого императора хотя бы отчасти можно объяснить любопытством к его ранам, то все остальные товары являются свидетельством монархического чувства, жившего в том числе в русском обществе. Представители общества могли критически высказываться об Александре II при его жизни. Его смерть напомнила им о верноподданнических чувствах, которые некоторые из них могли и не подозревать в себе.
За реакцией на цареубийство всех слоев населения пристально следила власть. В разосланном начальникам губерний 27 марта циркуляре Министерства внутренних дел утверждалось, что 1 марта повергло страну в «ужас», вызвало «всеобщее рыдание по в Бозе почившему Царю и выражения искренних верноподданнических чувств к Его Царственному Преемнику»{565}. С мест губернаторы и начальники губернских жандармских управлений подтверждали: «Все сословия приняли эту ужасную весть о кончине обожаемого монарха с подавляющею тяжкою скорбью. Чувства эти особенно выразились при совершении панихиды, слезы присутствующих были явным доказательством непритворной, глубокой грусти каждого»{566}. Сообщения о реакции населения отличались однотипностью: «все население», «все граждане города», «все жители без исключения» чувствуют «скорбь и негодование»{567}.
Подобные отчеты вызывают сомнение, особенно если речь в них идет о скорби «всего населения» Варшавы. Более того, они противоречат параллельно поступавшим с мест сообщениям о студенческих волнениях, «неприличном» поведении ссыльных или произведшем «скандал» профессоре Демидовского лицея в Ярославле Н. Д. Сергиевском, который явился в собор на панихиду по Александру II в «крайне неприличной формы пиджачке»{568}.
В противоречие с донесениями местных властей и свидетельствами различных собраний и обществ приходят многочисленные известия о том, что скорбь по поводу цареубийства не была «всеобщей». Источники фиксируют безразличное отношение к цареубийству. Отправившийся 1 марта на прогулку генерал А.Н. Витмер не заметил «никакой горести, никакого массового проявления сожаления… Люди шли равнодушные, говорили о своих делах, о мелких интересах»{569}. В.И. Дмитриева услышала в толпе сожаление о том, что закроют театры{570}. В сельскохозяйственном клубе Е.М. Феоктистов увидел «странное зрелище»: «…как будто не случилось ничего особенного, большая часть гостей сидели за карточными столами, погруженные в игру; обращался я и к тому, и к другому, мне отвечали наскоро и несколькими словами и затем опять: “два без козырей”, “три в червях” ит. д.»{571} К сообщениям о равнодушии людей следует подходить с большой долей осторожности. Они, скорее, показывают реакцию авторов сообщений, которые по контрасту с собственными сильными переживаниями оценили менее бурные выражения эмоций как безразличие.
Успех «Народной воли» на Екатерининском канале вызвал ликование среди радикально настроенной части общества. Брат С.Л. Перовской В.Л. Перовский в воспоминаниях писал: когда он 3 марта узнал о смерти императора, «радость в душе чувствовалась сильно»{572}. С большим размахом «отметили» смерть Александра II ссыльные города Киренска Иркутской губернии. По свидетельству местного исправника, они «в красных рубахах, пьянствовали, пели запрещенные песни и при выезде в ту же ночь врача (одного из участников «праздника». — Ю.С.) из города в округ провожали его выстрелами из револьвера»{573}.
1 марта 1881 г. вызвало производство большого количества дел о «выражении преступной радости» в связи со смертью императора, а также о произнесении «неприличных слов» в его адрес. Обращу внимание лишь на те дела, обвиняемые по которым признали свою вину. 1 марта 1881 г. при известии о цареубийстве служащая в воспитательном доме девица Климашевская в присутствии воспитанников «выразила сочувствие к виновникам катастрофы»{574}. Впрочем, полиция признала, что слова были сказаны обвиняемою «по необдуманности и ветрености и без всякой мысли оскорбить государя императора»{575}. Смоленская землевладелица О. Шершова «сочувственно отнеслась к злодейскому покушению и иронически смеялась кончине Его Величества»{576}, а бывший санитарный врач дворянин Л. Кули-шов после известия о смерти Александра II говорил: «Зачем жалеть о том, что государя убили, по другим государствам совсем нет царей»{577}. Наконец, дворянин К.А. Чайковский сказал в корчме 9 марта: «О пустяках жалеете, убили одного, как сукина сына, убьют и этого. Если бы мой сын был там, то не от того бы… Собаке собачья честь»{578}. Единственный из всех он был приговорен к шести месяцам тюремного заключения ввиду «крайней дерзости» преступления{579}.
В связи с событием 1 марта «дерзко» повели себя некоторые представители учащейся молодежи. П.А. Аргунов вспоминал, как он, ученик 8 класса иркутской гимназии, вечером того дня, когда было получено известие о цареубийстве, и его товарищи, пансионеры гимназии, в столовой «нарочито громко говорили, хохотали, пробовали петь», наигрывали на гитаре «веселые мотивы». Свое поведение в этот день пятьдесят лет спустя автор попытался объяснить протестом против «общего, столь лицемерного, похоронного уныния»{580}. В Житомире гимназисты решили отпраздновать убийство императора выпивкою: 2 марта несколько учеников принесли в ранцах из ближайшего шинка три полуштофа водки и «распили со своими единомышленниками»{581}. В Ярославле кто-то из учащихся Демидовского лицея завязал двум бродячим собакам густые траурные банты и пустил по главной улице{582}. В Петербурге в первых числах марта было арестовано несколько студентов университета за расклеивание прокламаций, сбор денег для «преступников», поздравления с «победой», беседу о 1 марта «в неудобных выражениях»{583}. Стоит уточнить, что «неудобным» санкт-петербургский градоначальник назвал высказывание студента А. Машковца «слава богу, избавились от Романова»{584}.
Кроме собственно революционной среды и части учащейся молодежи, без того заподозренной обществом и правительством в «неблагонадежности», одобрение по поводу убийства императора было высказано в среде оппозиционно настроенной интеллигенции, непосредственно связанной с деятелями «Народной воли». Одним из центров, где радикальные литераторы журналов «Отечественные записки», «Дело», «Слово» пересекались с народовольцами, была библиотека Эртеля, которую посещали, по свидетельству публициста Н.С. Русанова, члены редакции «Народной воли» А.П. Корба, А.И. Иванчич-Писарев, Л.А. Тихомиров, а также племянник К.М. Станюковича М.Н. Тригони{585}. 1 марта вечером фрондирующие литераторы собрались в редакции журнала «Дело». Как вспоминал один из участников этого собрания, «большинство литературной братии отдавалось, напротив (в отличие от Н.В Шелгунова, который «был сдержан, но, очевидно, внутренне доволен». — Ю.С), всецело чувству радости и строило самые радужные планы. Старик Плещеев и соредактор Николая Васильевича по “Делу” Станюкович особенно врезались мне своим оптимизмом в память»{586}. К.Ф. Головин в воспоминаниях, ссылаясь на рассказ профессора А.И. Воейкова, писал о коллеге последнего, «одном известном ученом», произнесшем 1 марта вечером «тысячу раз позорные слова, выражавшие полную солидарность с случившимся»{587}.
Свидетельств того, что представители общества «сочувственно» или же с радостью отнеслись к цареубийству 1 марта 1881 г., осталось немного. С одной стороны, вероятно, что осторожные люди старались подобные чувства не афишировать. П.П. Шувалов, один из организаторов «Священной дружины», в записке утверждал, что в обществе есть довольно много людей, которые «редко и лишь в задушевных разговорах высказывают свои крайние убеждения; вообще же они располагают умением прикрывать их самыми благонамеренными побуждениями»{588}. Более вероятным мне кажется другое объяснение. Малочисленность подобных высказываний на фоне выражаемых публично и приватно скорби и негодования в связи с событием 1 марта 1881 г. свидетельствует о коренном переломе в общественном мнении, совершившемся после убийства императора. Экспертами в этом вопросе могут выступить лица, принадлежавшие к революционному лагерю и разочарованные в своих надеждах на поддержку общества. «Как только Александр II был повержен, симпатии этих (либеральных и демократических. — Ю.С.) слоев к террористам сначала приостановились на одном уровне, а потом, словно отливная волна после точки прилива, неудержимо пошли на убыль <…> Надо было читать все эти изъявления преданности, которые полетели к подножью престола… от городских и земских учреждений, адвокатских, профессорских и иных корпораций! Как мало было во всем этом верноподданническом хаосе соболезнований, поздравлений, благословений, проклятий, лести за страх и лести за совесть — как бесконечно мало было в них выражения гражданских чувств, политических мыслей, дум о России, а не только о ее царе», — писал Н.С. Русанов{589}.
Чрезвычайная ситуация, в которой оказался император Александр II, стала временем проверки на прочность «верноподданнических чувств». Подданные самодержавного государя — а на какой бы ступени социальной лестницы эти люди ни стояли и какого бы мнения о своей роли в государстве ни придерживались, они оставались в глазах монарха, да и в своих собственных, верноподданными — должны были решать, каким образом следует относиться к попыткам его убийства, предпринимаемым другими подданными во имя каких-то идеалов.
Основополагающее значение имел при этом опыт отношения к монархии вообще и к конкретному ее представителю в лице Александра II. В государе можно было видеть «Помазанника Божия», чей сакральный и символический статус не позволяет помыслить о каком-либо злоумышлении. Он же был человеком, совершающим как благие дела, так и ошибки, даже грешащим. Наконец, он был политиком, ответственным перед страной и ее народом за общее благополучие. В действительности эти точки зрения не существовали отдельно друг от друга. Их переплетение приводило подчас к формированию сложных и противоречивых мнений. Презирая человеческие слабости и осуждая политику Александра II, возможно было с негодованием относиться к любым покушениям на него, видя в царе воплощение монархического принципа. Прямо противоположной была точка зрения многих радикалов: сам по себе император мог оцениваться как неплохой человек, но его следовало убить именно как главу режима, с которым следует бороться любыми методами. Все же чаще отношение к монарху складывалось под влиянием целого комплекса факторов, на первое место среди которых выходила оценка его политики. Не только действия императора, но также все меры высшей и местной администрации, все промахи полиции в конечном счете возможно было возложить на главу государства, ответственного за них хотя бы в силу того, что именно им делаются назначения на те или иные посты.
Отношение к Александру II как к «мишени» террористов, обусловленное разными моделями восприятия монарха, мало изменялось от воздействия череды покушений, следовавших одно за другим. Особенно это касалось модели, когда монарх рассматривался как «Помазанник Божий». Во всех остальных случаях можно наблюдать колебания, спровоцированные такими заметными событиями, как повторный брак императора или смена политического курса, но они не были значительными. На убеждение, что Александр II является воплощением милосердного монарха (или «старого развратника»), мало воздействовали внешние события. То же, как ни парадоксально, характерно для тех, чье отношение к императору определялось оценкой его политического курса. Репрессивные меры, проводившиеся в жизнь до февраля 1880 г., были недостаточны для того, чтобы смягчить «охранительные» круги, обвинявшие власть в «бездействии» (показателен выпад статского советника Т.Т. Кириллова, который в ноябре 1881 г. анализировал события последних нескольких лет: «Самое применение репрессий производилось с крайней нерешительностью, а в некоторых случаях даже в тайне, как будто устыжая власть»{590}). «Диктатура сердца» только укрепила их в этом мнении. Равным образом либералы сосредоточили свои недолгие надежды и ликования вокруг фигуры М.Т. Лорис-Меликова, не перенося свое восхищение на того, кто подписал это назначение. Отсутствие скорых и видимых успехов либеральной программы постепенно умеряло их восторги. При такой устойчивости моделей восприятия Александра II практически не имеет значение, когда высказывалось то или иное мнение о цареубийстве — после покушения 19 ноября или 5 февраля.
1 марта 1881 г. было поворотной точкой. Несмотря на череду покушений, а может быть, как раз благодаря им цареубийство стало неожиданностью для общества. Годы «охоты на царя» создали иллюзию, что император не может быть убит. Реакция большей части общества на смерть Александра II, воспринятая народовольцами и сочувствовавшими им радикалами как «предательство», «трусость», отсутствие «гражданской позиции»{591}, на самом деле нелогичной была только для них. На фоне единичных смелых статей газет «Страна» и «Голос», написанных, как впоследствии выяснилось, отнюдь не представителями либерального лагеря, на фоне немногочисленных попыток заявить в адресах Александру III политические требования вместо верноподданнических чувств, телеграммы, венки, благотворительные инициативы для увековечивания памяти «царя-мученика» представляли собой массовое явление.