РОДИНА

23 июля 1942 года друзья по 2-й студенческой роте Александр Шморель, Ганс Шоль, Вилли Граф, Юрген Виттенштайн и Губерт Фуртвенглер неожиданно были откомандированы на Восточный фронт. После войны Лило вспоминала, что накануне заехал Алекс. С ним были Ганс и Вилли. Алекс опять был в военной форме. Его глаза блестели: «Я вновь увижу Россию! Мы будем работать в полевых лазаретах — пока ещё не известно, как долго. Я думаю, что к зимнему семестру мы всё-таки вернёмся в Мюнхен». Ребята собрались в ателье Эйкемайера, где намечалась прощальная вечеринка. Пришли только свои, профессор Хубер в том числе. Впоследствии вездесущее гестапо причислило встречу, затянувшуюся далеко за полночь, к разряду «конспиративных сходок» «Белой розы». На допросах тщательно выяснялись списки присутствовавших, темы разговоров, высказывания каждого в отдельности. Конечно, в тот вечер не обошлось без политики, но это было всё-таки прощание — прощание друзей, связанных одним общим делом, расстающихся надолго, может быть, навсегда. Для остающихся в Мюнхене этот вечер готовил одиночество и печаль, для отъезжающих — новые встречи, впечатления, переживания.

Поутру состоялось короткое прощание. Несколько снимков на память. Фото, сделанное Виттенштайном — Ганс и Софи Шоль, Кристоф Пробст, облетело после войны весь мир: эти лица стали олицетворением группы «Белая роза» для миллионов людей. Ровно в семь утра началась погрузка, но лишь в одиннадцать поезд тронулся с Восточного вокзала. Путь лежал через Регенсбург, Цвикау, Дрезден, Гёрлиц — на восток. Друзья разместились в одном купе. Один из них возвращался к местам недавней службы, другой — жаждал встречи с Родиной. Остальные ехали в Россию, томясь неизвестностью. В хорошей компании время пролетало незаметно. Сон сменялся бесконечными разговорами на всевозможные темы. Когда затихала беседа, играли в карты и шахматы. Третий день пути — Польша. Чем дальше на восток продвигался состав, тем больше привлекал ребят вид из окна. Бесконечные просторы неизвестности манили и не позволяли отвести взор. «Две вещи здесь совершенно особенные, — писал родителям Ганс, — деревья и небо. Крестьянские дома покрыты соломой, а хутора прячутся в живописных берёзовых рощах. Закат здесь необычайно красив, и когда всходит луна, околдовывая луга и деревья своим сказочным серебряным светом, то вспоминаешь пленных поляков в Германии, и сразу понятной становится их безграничная любовь к Родине».

В полдень 26 июля поезд прибыл в Варшаву. Ближе к вечеру Александр, Ганс, Вилли, Юрген и Губерт выбрались в город. Увиденное потрясло их до глубины души. «Отовсюду на нас смотрит беда. Мы отводим глаза», — пометил Вилли в своём дневнике. «Пребывание в Варшаве сделает меня больным, — писал домой Ганс, — слава Богу, завтра едем дальше! Одни только руины могут ввести в депрессию… На тротуаре лежат умирающие от голода дети и просят хлеба, а с противоположной стороны улицы доносится раздражённый джаз. В то время, когда крестьяне целуют каменный пол в церкви, бессмысленное веселье пивных не знает границ. Повсюду царит пораженческое настроение, но несмотря на это, я верю в неисчерпаемую силу поляков. Они слишком горды, чтобы кому-нибудь удалось завязать с ними беседу. И везде, куда ни глянь, играют дети». На следующий день ночью друзья должны были двинуться дальше. «Прочь, как можно скорее прочь из этого города», — одна мысль гнала молодых студентов из некогда цветущей столицы. Они надеялись, что никогда больше не увидят Варшавы в подобном состоянии.

В ожидании отъезда прошёл день. Друзья должны были ехать пустым санитарным эшелоном, который отправлялся в час ночи на Вязьму. Явившихся после полуночи на вокзал практикантов ожидало разочарование: поезд был переполнен. После долгих поисков свободного места все пятеро устроились на ночлег в коридоре, под дверями генерала. Вместо прямой дороги на Восток эшелон отправился в обход: Восточная Пруссия, Литва. Александр повторял тот путь, который проделал в трёхлетием возрасте с родителями. Только на этот раз он ехал не из Оренбурга в Мюнхен, а из Мюнхена в неизвестность. Дорога не отличалась разнообразием. Единственное занятие: сон, чтение и еда сменяли друг друга, образуя тоскливый круговорот. Ребята опять забились в одно купе. Теснота санитарного эшелона уже не располагала к дискуссиям. Жара сменилась похолоданием и сыростью. Путников одолевали полчища мух. В полдень 30 июля состав пересёк границу России.

«В России началась равнина, — записывал новые ощущения в своём дневнике Ганс, — сначала мы пересекали мягкий моренный ландшафт: волнистые холмы, подобные застывшему морю. Над ними в голубом небе, покачиваясь, проплывают корабли облаков, сияющие ослепительной белизной в свете вечернего солнца. Все это навевает в душе мелодии молодёжного живого ритма. Я вспоминаю светлые церкви в стиле барокко, Моцарта. За границей началась широкая, бескрайняя равнина, где размывается любая линия, где всё твёрдое растворяется, как капля в море, где нет начала, нет середины и конца, где человек остаётся без Родины, и лишь печаль наполняет его сердце. Мысли подобны облакам, которые, так же бесконечно и непрерывно меняясь, уплывают прочь. Тоска, как ветер, несущий облака. Здесь все опоры, за которые судорожно цепляется человек — Родина, отчизна, профессия — вырваны разом. Почва уходит из-под ног, ты падаешь и падаешь, уже не зная куда… и неожиданно приземляешься мягко, словно на крыльях ангелов на русской земле — на равнине, принадлежащей лишь Богу да его ветру с облаками».

В поезде было много разговоров о партизанах — следы их работы были видны повсюду, но, к счастью, к вечеру поезд без особых происшествий добрался до Полоцка. Благодаря дневниковым записям Вилли Графа воссоздать этот маршрут практикантов на фронт не составляет никакого труда. В полдень 31 июля эшелон достиг Витебска. Город разрушен. Движение поезда на восток затруднялось из-за взорванных железнодорожных путей и забитых военными составами узловых станций. На фоне этого вселенского хаоса резко выделялось буйство красок русского лета. Обилие цветов всевозможных видов и дети, играющие среди развалин, поражали воображение молодых немцев. По мере приближения к Смоленску местность за окном стала меняться. Холмы исчезли, появились равнины. К вечеру состав прибыл в Вязьму. Вилли, единственный из пятёрки, уже бывал здесь. В своём дневнике он помечал: «Ужасно долгий марш к фронтовому сборному пункту, первое распределение, размещение на постой. Мы впятером плетёмся через весь город. Грязь. Разорение. Играет немецкий марш. На холме между домов и развалин стоит церковь. Под моросящим дождём мы ещё сидим на скамейке перед нашим жилищем и вспоминаем события последних дней».

2 августа было воскресенье. С утра они впятером отправились в церковь. Два часа, как очарованные, друзья присутствовали на торжественной литургии. В полдень состоялось распределение. Все пятеро попали в 252-ю роту. До отправки оставалось время, и после обеда ребята пошли на местный рынок, поразивший своей нищетой. «Никогда ещё разруха не проявлялась так явственно. Хлеб бьёт все рекорды. Его ищут все», — писал Вилли Граф. Отъезд в Гжатск вечером несколько затянулся, и лишь под покровом темноты друзья добрались до города, где им предстояло провести около трёх месяцев. «Около 10.00 прибыли в Гжатск. Опять бесконечный марш с багажом через весь город. Призрачно возвышаются в свете луны руины опустевших домов. Русская артиллерия обстреливает город, мы прячемся за углами зданий. Лёгкая паника. Мы спим фактически в дерьме», — Вилли лаконично фиксировал события этого вечера в своём дневнике. Именно красочные картины увиденного позволяют нам сегодня приблизиться к тем дням, узнать, с чем столкнулись друзья, оказавшись на нашей земле. 252-я санитарная рота, к которой были прикомандированы студенты-медики, располагалась на окраине города в лесном лагере, рядом с военным аэродромом. Здесь находился главный перевязочный пункт. Близость фронта ощущалась ежеминутно: взлетали осветительные ракеты, время от времени давала о себе знать артиллерия. По словам Алекса, линия фронта проходила в десяти километрах отсюда.

Александр воспринял отправку на Восточный фронт как возвращение на родную землю, и никакая атрибутика армейской жизни не могла его заставить почувствовать себя здесь солдатом. Даже будучи убеждённым противником большевизма, Алекс не мог позволить себе поднять руку против своего народа. Позже, после ареста, он скажет на одном из допросов: «Если бы мне пришлось как солдату с оружием в руках бороться против большевиков, то перед исполнением этого приказа мне пришлось бы довести до сведения моих военачальников, что я не могу сделать этого. В качестве фельдфебеля санитарной службы мне не пришлось делать таких заявлений». В течение нескольких дней друзья привыкали к новой обстановке, осматривались, устанавливали первые контакты с местным населением. В субботу 7 августа шёл дождь и все писали письма: Алекс — Лило, Ганс — родителям. Вилли встречался со старыми знакомыми — ещё по первому пребыванию в Гжатске — и вёл дневниковые записи. Каждый писал о своём, но мысли их были схожи в одном: все трое восхищались новой незнакомой страной.

Друзей разбросали по отделениям: Ганс и Вилли попали в эпидемиологическое, более или менее знакомое Графу по предыдущему пребыванию в Гжатске, а Алекс оказался в хирургии. Работы для студентов практически не было, и они проводили время вместе, бродя по окрестностям и нанося визиты новым знакомым. Ганс встретился со своим братом Вернером, служившим неподалёку. Прогуливаясь, они заглянули к русскому крестьянину: «Там мы выпили несколько стаканов водки и пели русские песни, как будто вокруг царили мир и покой». Конечно, не всё было так романтично: день и ночь продолжался обстрел Гжатска. Русская артиллерия постоянно давала о себе знать. Рассказы о партизанах тоже настораживали. Так, по словам Ганса, на небольшом отрезке пути только за восемь дней были взорваны 48 составов. Как правило, при этом каждый раз паровозы полностью выводились из строя. По ночам за линией фронта высаживались советские парашютисты. Но несмотря на происходящие вокруг события, друзья чувствовали себя лишними на этой войне. «Нет никакого настроения ни читать, ни писать, ни работать, ни спать», — делал пометки в своём дневнике Вилли. Общение с местными жителями было единственной отдушиной, тем более что в обществе Александра оно наполнялось новым, недоступным многим содержанием.

«Я часто и подолгу разговариваю с русским населением — с простым народом и интеллигенцией, особенно с врачами, — писал Алекс домой уже на третий день пребывания в Гжатске. — У меня сложилось самое хорошее впечатление. Если сравнить современное русское население с современным немецким или французским, то можно прийти к поразительному выводу: насколько оно моложе, свежее и приятнее! Странно, но все русские едины в своём мнении о большевизме: нет ничего на свете, чего бы они ненавидели больше. И самое главное: даже если война закончится неудачно для Германии, то большевизм никогда уже не вернётся. Он уничтожен раз и навсегда и русский народ, в равной степени рабочие и крестьяне слишком ненавидят его». Чувство Родины, такой близкой и осязаемой, пьянило Александра. Люди, природа — всё это настраивало на романтический лад. Война отступала на второй план, терялась вдали. Свои ощущения Алекс старался донести до родных и друзей, оставшихся в Германии. «Прекрасная, великолепная Россия! — слагал он своеобразный гимн Родине в письме, адресованном Лило Рамдор. — Берёза — твоё дерево. Там, далеко-далеко, где земля соприкасается с небом, на краю бесконечно широкой долины, она стоит одиноко и тянется к небу. Ты, одинокая берёза, вечный степной ветер ласкает, треплет, ломает тебя. Ты — его вечная игрушка. Разве русский человек не похож на тебя? Разве он не такой же одинокий, разве его цвета — не твои цвета, такие же светлые, белые и нежно-зелёные, его мягкая душа — разве она не похожа на твой мягкий белый ствол, его слабая воля — разве не похожа она на твои упругие ветви, твою дрожащую листву? Разве он не такая же игрушка жизни, как ты — ветра? И разве он не так же прекрасен, как ты?»

«Знаешь, Лило, — продолжал Алекс, — русский человек так устроен, что его можно либо очень сильно любить, либо с такой же силой ненавидеть. Его или понимаешь, или нет. И не существует «тёплого состояния» — только любовь или ненависть. Когда я впервые увидел эти лица, эти глаза, когда я впервые заговорил с ними — каким жизненным светом озарило меня! Нет, не напрасно они страдали эти двадцать лет, да и страдают до сих пор. Здесь, на востоке, в России находится будущее всего человечества. Мир должен стать другим — более русским. И если он не сможет или не захочет сделать это, то дни его сочтены — он превратится в пустой сосуд, без содержимого, где не будет людей… Лило, не верь тому, что тебе будут говорить или писать о тупости русских — никто из них ни капли не понимает русского человека! Как раз в сравнении с немцем можно было бы много чего сказать, очень много, да вот нельзя».

Не только Александра, но и его друзей занимала в те дни сущность загадочной русской души. «Русские — поразительные люди», — отмечал в дневнике Шоль. В его памяти возникла картина, которую он вместе с ребятами наблюдал во время посещения церкви в Вязьме: «Это была совершенно другая служба, не такая, как у наших скучных среднеевропейцев. Заходишь в просторный зал. Сводчатые потолки почернели от копоти, полы сделаны из дерева, тёплый полумрак заполняет помещение, и лишь свечи, стоящие под алтарём и иконами, заливают золотистым свечением лики святых. Люди стоят беспорядочными группками — бородатые мужики с добрыми лицами, женщины, одетые в красивые сарафаны с пёстрыми головными платками, то и дело кланяются, осеняя себя андреевским крестным знамением. Некоторые склоняют головы до земли и целуют пол. Расплавленное золото свечей придаёт их лицам красноватый оттенок, глаза блестят, и когда бормотание постепенно смолкает, поп подаёт голос и начинает громко петь. Хор отвечает ему пышными аккордами. Снова поёт поп, и вновь вторит ему хор, усиленный добавившимися голосами — светлыми, как колокольчики, тенорами и чудесными мягкими басами. Сердца всех верующих бьются в такт, почти физически ощущается движение душ, которые выплёскиваются, открываются после этого чудовищного молчания, которые, наконец, нашли дорогу домой, на свою настоящую родину.

От радости мне хочется плакать, потому что и в моём сердце оковы падают одна за другой.

Я хочу любить и смеяться, потому что вижу, как над этими сломанными людьми всё ещё парит ангел, который намного сильнее, чем силы пустоты. Духовный нигилизм был для европейской культуры крупнейшей опасностью. Однако с наступлением его последствий, то есть этой тотальной войны, перед лицом которой мы потерпели сокрушительное поражение, как только она, подобно морю облаков, закрыла большое небо, мы преодолеваем его. За пустотой ничего нет, но что-то должно появиться, потому что никогда не могут быть уничтожены все ценности всех людей. Всегда найдутся хранители, которые сберегут огонь и будут передавать его из рук в руки до тех пор, пока новая волна возрождения не накроет землю. Покров облаков будет разорван солнцем нового религиозного пробуждения. Я с восхищением вглядываюсь в запоминающиеся лица русских крестьян. Мой взор падает в сумеречный угол, где две женщины, присев на полу, успокаивают своих детей. Я вижу в этом символ непобедимой силы любви».

Лирические размышления, навеваемые обилием свободного времени и встречами с местным населением, переполняют дневник и письма Шоля, ими полны дошедшие до нас письма Александра. К великому сожалению, часть из них была предусмотрительно уничтожена адресатами сразу после прочтения, дабы не компрометировать ни себя, ни Алекса содержавшимися в этой переписке слишком уж крамольными мыслями и оценками.

В мрачном бункере, куда вскоре после прибытия в Гжатск из-за непрекращающегося артобстрела пришлось перебраться друзьям, проходили совместные вечера. «Невозможно передать, даже очень приблизительно, то, что обрушилось на меня с первого дня после пересечения границы России», — сочинял послание от имени друзей любимому учителю, профессору Хуберу Ганс Шоль. Табачный дым приглушал и без того неяркий свет свечи. Друзья подбирали формулировки, наиболее точно передающие общие ощущения: «Россия во всех отношениях безгранична, как безгранична и любовь её народа к Родине. Война шагает по стране, как грозовой дождь. Но после дождя вновь сияет солнце. Страдание целиком поглощает людей, очищает их, но потом они снова смеются». «Я вместе с тремя хорошими друзьями, которых Вы знаете, — продолжал Ганс, — всё в той же роте. Особенно я дорожу моим русским другом. Очень стараюсь тоже выучить русский язык. По вечерам мы ходим к русским, вместе пьём водку и поём.

Русские войска к северу и югу отсюда наступают мощными силами, но ещё неизвестно, что из этого выйдет.

С большим приветом!

Ваш покорный Ганс Шоль

и Ваш Александр Шморель

и Ваш Вилли Граф

и Ваш Губерт Фуртвенглер».

Прорыв Красной армии под Ржевом прибавил забот и практикантам. В первую очередь это коснулось Алекса, занятого в хирургическом отделении. Главный перевязочный пункт быстро заполнился, но навалившаяся вдруг работа, большей частью не очень приятная, оставляла всё же достаточно времени для общения, прогулок, чтения. «Хорошо, что я могу оставаться здесь с хорошими знакомыми из Мюнхена», — писал Вилли Марите Херфельд в Германию. После довольно монотонной зимы, которую он провёл почти в этом же месте, летняя полевая практика выгодно отличалась обилием впечатлений. «Мы ещё до отъезда решили любой ценой попасть в одно подразделение. Таким образом, время проводим вместе. Я думаю, ты понимаешь, как важно это здесь. Один из нас, тоже медик, отлично владеет русским, потому что родился здесь и во время революции вынужден был вместе с родителями покинуть страну. Потом он практически стал немцем. И вот он впервые вновь увидел эту страну, и мне открывается многое, что ранее оставалось неизвестным или, по крайней мере, непонятным. Он часто рассказывает нам о русской литературе, да и с людьми устанавливается совсем другой контакт, чем когда не можешь объясниться. Мы частенько поём с крестьянами или слушаем, как они поют и играют. Так немного забываешь всё то печальное, с которым так часто приходится встречаться».

В лагере, расположенном в лесу, работали также несколько гражданских лиц, из местных. По вечерам девушки пели песни. Особенно выделялся звонкий и чистый голос Веры. Она немного говорила по-немецки, и с ней всем было легче общаться. Друзья подсаживались к русским и пытались подпевать под аккомпанемент гитары и балалайки. Инструменты с собой приносили деревенские парни. Это было непередаваемое чувство. Не было больше войны, врагов, языкового барьера. «Так хорошо! Ощущается сердце России, которое мы так любим», — записал в дневнике в один из таких вечеров Вилли Граф. Великолепная погода располагала к вылазкам по окрестностям. Время от времени Ганс с Алексом бродили по лесам, и каждый такой поход неизменно завершался в гостях у крестьян — за чашкой чаю или напитком покрепче, с неизменными песнями по вечерам. Как-то во время прогулки Алекс наткнулся на труп русского солдата. По-видимому, он уже много дней лежал тут. Голова находилась отдельно от туловища, мягкие части тела разложились, прогнившая одежда была полна червей. Вместе с Гансом они выкопали могилу, сложили в неё останки. Уже почти засыпав тело землёй, друзья обнаружили руку, лежавшую на некотором расстоянии от места страшной находки. Её тоже положили в могилу, присыпали землей. Соорудив русский православный крест, установили его на могиле, в надежде, что душа погибшего теперь нашла своё успокоение. Ганс долго не мог забыть происшедшего: «День и ночь я слышу стоны замученных, во сне — вздохи покинутых. И когда я думаю об этом, мои мысли постепенно перерастают в агонию».

И всё же, каждый день сталкиваясь с ужасами фронтовых будней, Александр не переставал в душе радоваться тому, что судьба занесла его сюда, в Россию. Где ещё, как не здесь, в российской глубинке, он мог почувствовать дыхание Родины, принявшей в свои объятия блудного сына, столько лет ждавшего этого мига?

«Дорогие мама и папа! У меня все хорошо. Жив, здоров и сыт», — Александр писал родителям только по-русски. Так случилось, что эти весточки с фронта, старательно оберегаемые родителями, погибли в пожаре войны. Все письма Алекса Гуго Карлович вывез в Бамберг, подальше от Мюнхена и ежедневных налётов. К несчастью, именно в тот дом и угодила бомба. В семье остались лишь переводы писем на немецкий, бережно сделанные отцом после казни сына — «Каждый второй день у меня выходной, и тогда я хожу гулять (окрестности здесь, как и повсюду в России, прекрасны), или иду в город, где у меня уже много знакомых. Таким образом, я провожу свободное время наилучшим образом. За двадцать лет большевизма русский народ не разучился петь и танцевать, и повсюду, куда ни пойдёшь, слышны русские песни. Поют и старые, и новые. При этом играют на гитаре или балалайке — так здорово! Завтра я иду с одним старым рыбаком на весь день рыбачить. Здесь есть и раки, сколько душе угодно. Несмотря на бедность, народ тут чрезвычайно гостеприимный. Как только приходишь в гости, самовар и всё, что найдётся в доме, сразу же ставится на стол. Я часто захожу к священнику, ещё довольно бодрому старику. Кроме добра я здесь ничего не видел и не слышал.

Привет всем! Целую. Ваш Шура».

С первыми днями сентября осень вступила в свои права: позолотила кроны деревьев, своим свежим дыханием овеяла луга. Александр внезапно заболел. Его подкосила дифтерия, и он почти месяц провалялся на койке с высокой температурой. Произошли и некоторые перемены в подразделении, где служили ребята. Неожиданно выяснилось, что Графа и Фуртвенглера перевели в 461-й пехотный полк. Ганс с Алексом остались вдвоём, причём несколько дней Шолю пришлось коротать время в одиночестве. «Остаток нашей некогда гордой «пятой колонны», — называл себя в шутку Ганс. Не умереть со скуки помогали знакомства, завязанные с помощью Алекса:

«Я знаю одного старого седого рыбака. Это мой приятель. Мы часто сидим с раннего утра до захода солнца на берегу реки и рыбачим, как Святой Пётр во времена Христа. Кроме того, здесь в лагере мы с военнопленными и несколькими русскими девушками создали хор. Недавно мы полночи танцевали так, что на следующий день болели все кости».

Удивительно, но читая письма Ганса, Вилли, Алекса с фронта, вникая в их дневниковые записи тех месяцев, не ощущаешь войны. Её нет или почти нет. Артобстрелы, налёты, потоки раненых — всё то, что действительно присутствовало в районе Гжатска в те дни, когда друзья были в России, остаётся как бы на периферии. Не покидает впечатление, что пятеро друзей просто в походе, как в школьные годы. На какое-то время их что-то разъединяет, но они вновь находят друг друга. Они ищут приключений, наслаждаются природой, открывают для себя новый мир, завязывают знакомства и чувствуют себя не группкой практикантов, даже не просто компанией знакомых друг другу людей, а единым целым, организмом, состоящим из пяти частей, каждая из которых страдает, если вдруг плохо становится одной из них. Особенно остро это чувствуется в письмах Графа. Ему было с чем сравнивать — долгие месяцы, проведённые в том же самом районе, но в совершенно другом человеческом окружении, остались для него потерянным временем. Три месяца вместе с Алексом, Гансом и двумя другими товарищами пролетели быстро, но не напрасно. Как много значит быть среди единомышленников! Это была не война, это была поездка в Россию с друзьями. Благодаря Александру, его способности располагать к себе людей, открыто общаться, все пятеро имели уникальную возможность знакомиться со страной и людьми не извне, как туристы, а изнутри. Этому способствовало не только знание русского языка одним из них, но и стремление понять душу русского человека, сравнить это понимание с тем, что они могли почерпнуть из русской же литературы.

Не зря ведь, сидя в бункере на окраине Гжатска или, позже, в окопе, в 80 метрах от проволочного заграждения русских, они с таким упоением читали Достоевского, которого ещё раньше, на квартире Шморелей, затаив дыхание, слушали в переводе Алекса. Лишь здесь, на Восточном фронте, многое из прочитанного тогда становилось понятным. «Интересно, что простейшие люди: крестьяне, рыбаки, ремесленники знакомы с Достоевским, осмысливали его не поверхностно, а довольно основательно, — удивлялся Вилли, — о Германии такого не скажешь. Ведь людей, по-настоящему знакомых с Гёте, не так уж и много. Здесь же, в этой стране поэты — воистину народные: их понимают, и так должно быть! Мне так жаль, что я не могу ещё лучше говорить по-русски. Со многими людьми это было бы просто великолепно! В этой стране надо бы побывать три месяца при других обстоятельствах… «У нас, немцев, — подхватывает мысль Ганс, — нет ни Достоевского ни Гоголя. Ни Пушкина, ни Тургенева». «Но Гёте, Шиллер», — ответит кто-то. Кто? Интеллигент. «Когда ты в последний раз читал Гёте?» Я уже не помню. В школе или где-то ещё. Я спрашиваю русского: «Какие у вас есть поэты?» «О, — отвечает он, — все, у нас есть все, и кроме них ничего нет на свете». Кто этот русский? Крестьянин, прачка, почтальон». Нет, не напрасным было время, проведённое друзьями в лесном лагере. Скорее не медицинская, а жизненная и духовная практика стала для немецких студентов бесценным трофеем, унесённым с российской земли.

Когда бы ещё, возвращаясь с войны, солдат говорил, что будет скучать по тем дням, проведённым на фронте? Или благодарил Бога за возможность побывать в стране врага? Что это — предательство по отношению к своей отчизне? Или слияние с душой другого народа, понимание её глубины, проявление уважения к ней? Кто они, эта «гордая пятая колонна»? «Чокнутые»? Но ведь «чокнутые» по Эриху Шморелю — выше нас.

Зыбкая граница между войной и миром — во всех письмах, дневниках, рассказах. «Поскольку в первой роте есть больной, я направляюсь туда, — писал Вилли Граф в конце сентября, — это замечательная прогулка. Дорога выводит меня из леса. Передо мной простирается широкое поле. На другом краю, наверное, колючая проволока. С края поля на возвышенности — руины села Афанасьевка. На фоне картины, навевающей ощущение мира и покоя, вдруг видишь вымершую и разрушенную деревню. Пробираюсь по окопу. Во многих местах на дне стоит вода. Бросаю взгляд на противоположную сторону. Там в лесу — русские. Разрывы снарядов и облака пыли с той стороны. Несмотря на чудесный осенний день над местностью царит какая-то скованность, неподвижность».

Да, это действительно была великолепная осень. Природа припасла все свои краски, как будто специально, назло черноте воронок и серости пепелищ. Но время проводили не только в лесу. Ребята частенько выбирались в Гжатск. «В полдень идём с Алексом в город. Гостим у знакомых: у «тети» Наташи, нашего «молочника» с его тремя очаровательными детьми. Нас пригласили попить молока, но оставляют дома на ночь. Я плохо понимаю их разговор, но Алекса не отвлечь. Время проходит слишком быстро». К сожалению, возвращаться в лагерь всё же приходится, но и здесь продолжается знакомство с Россией: «Вечером мы подсаживаемся к русским в их бараке и слушаем песни их Родины. Лица их расслабляются, взгляд теряется вдали. Одни начинают, другие подхватывают — это впечатляет».

С помощью Алекса, а в его отсутствие и самостоятельно Вилли постигал азы русского языка. Позже он вместе с Гансом брал уроки у Зины, работавшей в лагере. К сожалению, этого было ещё недостаточно для непринуждённой беседы, но выход всегда находился. Ребята часто заходили к Зине. Она говорила по-немецки, и от неё можно было много узнать о жизни в Гжатске, о настроении горожан. Как-то после обеда Граф заглянул к ней домой. Собственно говоря, он собирался попросить кое-что из продуктов. Звучала русская музыка с пластинки патефона. Слово за слово завязался разговор. Говорили о каких-то пустяках, но постепенно речь зашла об оккупации. Вилли поразило, как велика была ненависть к немцам — настоящее отвращение. Зина так много и с такой искренней любовью рассказывала о Москве, что он заочно проникся симпатией к этому городу. «С русскими легко общаться, — записал он в тот день в своём дневнике, — среди них я чувствую себя легко и свободно. Многое понимаешь даже по выражению лиц и жестам». Ребята тянулись к своим сверстникам. Питавшие неподдельную симпатию к соотечественникам Александра, они стремились к такому общению. Один такой случай запомнился Вилли: «В деревне, примыкающей к нашей, танцует молодёжь. Когда уже стемнело, я пошёл туда, в крестьянский дом — один немец среди русских. Первая реакция — удивление и скованность, но уже вскоре я оказался в гуще людей. Один из них неутомимо играет на гармошке, пары танцуют в тесноте. Поначалу я чувствую себя не очень уютно — объясниться ни с кем не могу, на меня никто не обращает внимания. Некоторые танцы хороши. Маленькая девочка танцует одна, прекрасно двигаясь. Зина тоже хорошо выделяется на общем фоне. Подрастающее поколение уже не знает старых танцев. Они предпочитают танцевать вальс. Мне нравится, как молодёжь проявляет свою солидарность: дело в том, что встречаться по вечерам вне собственного дома запрещено, но на следующее утро все, кого бы я ни встретил, отрицают свое присутствие на вечеринке. Класс!»

Во время таких вылазок «на свободу» Александр познакомился со многими, с кем позже, после возвращения домой в Мюнхен, даже пытался поддерживать переписку. Как знать, чем закончилось знакомство с немецким солдатом для Зины, Нелли, Вали после прихода советских войск — не пришлось ли поплатиться за общение с «врагом»? Да и как сейчас узнать, почему вдруг русские девушки работали в немецком лагере? Эрих Шморель смутно припоминал, что поговаривали-де о их связях с партизанами. У Алекса была даже мысль перейти линию фронта — «к своим». Позже, в письмах в Россию, он намекнёт на те «обязательства», удерживавшие его до поры до времени в Германии — в стране, которую он с детства стремился покинуть. Во время одного из допросов, уже в 1943 году, когда Александр вынужден будет отвечать на вопрос о происхождении записанного у него адреса советского гражданина, он скажет, что познакомившись во время полевой практики в России на центральном перевязочном пункте «Планкенхорн» с военнопленным Андреевым, он записал его адрес, так как собирался навестить его после войны. По-видимому, Андреев и был тем советским офицером, с которым Алекс неоднократно встречался и от которого был наслышан о том, что «немецкие успехи объясняются во многом предательством русских генералов» — об этом он говорил в одном из своих писем с фронта.

Письма на фронт, с фронта… Порой такое общение очень сильно растягивалось во времени.

«Дорогой мой Щурёнок, — пишет в начале октября Александру его няня из Мюнхена, вернее, письмо она надиктовывает, поскольку писать не умеет. — Вот уже три месяца, а ты мне не написал ни одного слова, я очень беспокоюсь, так как слышала от родителей, что ты болен ангиной, но меня уже утешает то, что тебе, слава Богу, хорошо живётся и что ты хорошо питаешься. Теперь, дорогой Шурик, тебя поздравляю с днём твоего Ангела и днём твоего Рождения, крепко тебя обнимаю и целую, пошли тебе Бог много здоровья, счастья и скорого возвращения домой. Шурик, знай, моё дитя, что твоя старая няня по-прежнему всеми своими мыслями и сердцем вся с тобой и всегда молю Бога, чтобы он тебя, мой дорогой, сохранил на долгие и долгие годы, и всегда хочу быть возле тебя, родной мой, так не забывай свою преданную тебе твою няню и сделай мне радость — пиши мне, хотя бы, если у тебя нет времени, то открыточки.

Я, слава Богу, жива и здорова, по-прежнему работаю и всё стараюсь, моя детка, что-нибудь тебе приготовить чего-нибудь вкусненького, побаловать тебя, когда приедешь домой. Береги себя, старайся не пить сырой воды и не простудиться, ведь сейчас уже наступает сырая погода, главное, не промочи ноги. У нас сейчас стоит прямо летняя погода, я хожу в церковь, у нас уже регулярное служение и я всегда, мой Шурик, за тебя помолюсь Господу Богу и Николаю Угоднику, чтобы тебя, радость моя, сохранили святые и послали бы тебе много здоровья и полного душевного спокойствия. Я верю, что Бог милостивый и услышит мои молитвы и вернёт мне моего Шурёнка и я опять буду спокойней и радостней жить. И ты, мой родной, тоже не забудь так преданную твою старенькую няню, что тебя вот уже двадцать три года так любит и всегда бережёт тебя от всего злого и хочет только всегда тебя видеть счастливым и радостным в жизни.

Ты пишешь Лялюсеньке, что совершенно не почувствовал лета, так оно пролетело быстро и в работе, но ты не горюй, ведь впереди вся твоя жизнь, и даст Бог, что ты ещё много летних дней проведёшь в радости и как сам будешь хотеть. Так же быстро, как это лето, так же быстро пролетит зима, и ты, мой Шурёнок, приедешь, даст Бог, домой и будешь в кругу своих родных и друзей и возле своей нянюшки, которая уж будет стараться тебе скрасить ещё больше эти летние дни.

Была я у тёти Ани две недели, хорошо отдохнула, и конечно, моя детка, всё старалась что-нибудь там достать для тебя, и мне удалось кое-что тебе приготовить вкусненького, которое лежит и ждёт, чтобы мой Шурёнок приехал и полакомился. И няня твоя только будет радоваться и смотреть на тебя со слезами в глазах, что могла тебе сделать радость и гордиться, что вынянчила такого хорошего и красивого, скажу прямо — как родного сына. Дома всё у нас благополучно, все здоровы и нам всем живётся хорошо. Крепко и горячо тебя обнимаю и целую.

Пиши, родной мой, порадуй меня. Да хранит тебя Бог и Пресвятая Богородица!

Всегда твоя няня».

В то время, когда Алекс с друзьями проходил полевую практику в России, Кристоф Пробст был на такой же практике в лазарете военно-воздушных сил, но в Германии. Он очень переживал расставание с друзьями и был рад получить письмо от Ганса, где тот рассказывал о том, как проходит время под Гжатском. «Удивительно, что первое письмо от тебя пришло именно сейчас. Дело в том, что именно на этой неделе во мне пробудилась такая тоска по вам. Действительно, я всё пережил и увидел, как будто я всё время был с вами. Это расставание было для меня очень болезненно. Я всё чаще осознавал, насколько важны для меня эта настоящая мужская дружба, этот духовный или, скорее, даже сердечный обмен», — писал Кристоф на Восточный фронт. По его словам, он очень хорошо представлял себе по рассказам друзей всё, с чем им пришлось столкнуться в России, и так хотел бы быть с ними рядом.

Но как и любой поход, как летний палаточный лагерь, подошло к концу и это интересное время: полевая практика в России закончилась. Друзьям повезло — они не участвовали в боевых действиях. Да, они насмотрелись крови — перевязочный пункт на передовой — не санаторий в тылу, но им не пришлось вступать в конфликт с собственной совестью, брать в руки оружие. 30 октября — последнее прощание со знакомыми. Весь этот месяц друзья находились в разных местах и вот — опять волнующая встреча на фронтовом сборном пункте в Вязьме. Ганс, Вилли, Губерт, Алекс вновь вместе, они отправились бродить по городу, наперебой рассказывая друг другу о событиях последних недель. У всех чувствовалась тоска по этим местам. Уезжать не хотелось. Особенно тяжело воспринял отъезд Александр. Ещё один солнечный осенний день в Вязьме был словно подарком судьбы. Ребята любовались красотой русской природы, как будто пытаясь сохранить в памяти все мелочи последних часов пребывания на русской земле. Никто впоследствии не мог вспомнить, чья это была мысль — купить самовар на память. Остатки денег пошли в общий котёл, и пузатый российский сувенир, сверкающий начищенными боками, отправился вместе с весёлой пятёркой на Запад. 1 ноября практикантов погрузили в «теплушку». Вскоре тесно набитый вагон прибыл в Смоленск. Город повидать не удалось. Становилось всё холоднее, и все жались к печке-«буржуйке», стоявшей посреди вагона. По дороге на Оршу настроение несколько поднялось: «Вечером мы пели и большая часть вагона подпевала, — писал Вилли в дневнике. — Чувствуется хорошая атмосфера — среди нас есть хорошие ребята. Время от времени Алекс играет на своей балалайке. Так хорошо!» Постепенно, с длительными стоянками почти в каждом крупном населённом пункте, состав продвигался на запад.

Утром 4 ноября поезд достиг Бреста. Во время очередной продолжительной остановки разгорелся скандал — кто-то из ребят хотел подарить русским военнопленным сигареты. Охрана этого не допустила. Началась словесная перебранка. К счастью, до рукопашной не дошло, но сигареты передать так и не удалось. После этого на душе у всех остался неприятный осадок. В полдень состав наконец-то тронулся, мерно постукивая на стыках рельсов, пересёк Буг, и страна романтических надежд осталась позади.

Загрузка...