Рождество 1940 года хорошо запомнилось Эриху Шморелю. Закончился первый семестр, и у Эриха появилось много хороших знакомых. Он уже был знаком с Гертой, будущей супругой, с которой они долгие годы жили в тихом зелёном уголке Мюнхена. Собрались, как водится, в доме родителей. Народу пришло много — около двадцати человек. Шумная весёлая толпа никак не могла договориться, кому же накрывать на стол. Эрих помнит, как Шурик, ненадолго исчезнувший из поля зрения возбуждённых гостей, вдруг появился облачённым во фрак и картинно стал подавать гостям блюда и приборы. Компания веселилась допоздна. Шурик великолепно справлялся со своими обязанностями «официанта», вызывая каждый раз своим появлением бурю восторгов. Гулять закончили далеко за полночь. Трамвай уже не ходил, и после оживлённой дискуссии на тему: ехать домой или заночевать здесь же, где-то в два часа ночи всё-таки решили заказать такси — только для дам. Когда дом уже почти опустел, Эрих обратил внимание на отсутствие брата. Заглянув по очереди во все комнаты, он бросил взгляд на лестницу, ведущую на чердак. Там, на матрасе, вытащенном бог знает откуда, неловко пристроившись на ступеньках, спал утомлённый бурным вечером и обилием спиртного Александр. Первый и последний раз в жизни Эрих видел своего брата в таком состоянии.
Последующие дни, а затем и начало года прошли в какой-то неопределённости. Ясно было одно: прикомандированным к студенческой роте разрешали учиться и им нельзя было покидать Мюнхен. К апрелю студентам-медикам позволили ночевать дома, а не в проклятой казарме, которая всем порядком осточертела. Александр встретил это известие со смешанными чувствами. «Снова нужно жить дома! — делился он с Ангеликой. — Ты знаешь, как я люблю отца, но, тем не менее, мне так тяжело оставаться с родителями. Жить постоянно с оглядкой! Даже если они не хотят, да и не могут мне что-либо запретить (попробуй добейся от меня чего-нибудь!), я вижу, как часто они страдают, не говоря при этом ни слова. Это, конечно, из-за того, что я им почти ничего не рассказываю о себе, моих мыслях, планах, потому что они никогда не знают, чем я дышу, что я делаю». Алекс сознавал, что будь он где-то далеко, они могли бы ещё понять, простить это молчание, но замкнутость сына, находящегося рядом, каждый день, была для них тяжким бременем. Однако даже видя всё это, Александр не мог, не хотел меняться.
По его собственным словам, он с малых лет был ужасно стеснительный, особенно по отношению к родственникам и знакомым. Всё, что бы Алекс ни делал, было страшной тайной, никому нельзя было посмотреть. Иногда он задавал сам себе вопрос: почему он был таким, почему таким остался? Ему казалось, что он не хотел слышать критики со стороны других людей, не хотел знать их мнения, опасаясь, что оно может помешать его мыслям, фантазии, работе. Он всегда знал, как действовать и что при этом получится. Этого Александру было достаточно. Он делал что-то не для окружающих, а ради них, ради цели, которая всегда была для него ясна. Ему не нужны были люди, они могли лишь помешать. Быть может, поэтому Шморель и замыкался перед ними.
Однако жизнь шла своим чередом. Наступила Пасха 1941 года. В семье всегда отмечали православные праздники. Снова, как и год назад, на столе стоял кулич, испечённый няней и освящённый в церкви. Только настроение у Александра было другое: «На этом празднике нужно радоваться, но у меня не получается… Сегодня величайший церковный праздник. Собственно, он начинается в полночь, но ведь сейчас это запрещено. Поэтому праздновали перед обедом». Замыкаясь в себе, Алекс всё чаще обращался к церкви. Видимо, православная служба была для него важным связующим звеном между ним и русской культурой, русским человеком. Именно в церкви он встречался со своими соотечественниками, мысли о судьбе которых всё чаще занимали его.
Как-то в очередной раз Алекс пришёл в русскую церковь. Его сердце сжалось, когда он стоял в углу и наблюдал за верующими: «Где Божья справедливость? Где она? По дороге к церкви в пасхальное воскресенье — простой народ, а обыватели уже перед обедом стояли в очередях перед кинотеатром. Вонючий сброд! Почему у этих созданий есть работа, хлеб, кров, родина? И почему всего этого нет у тех, кого я видел сегодня в церкви? Там тоже было много простого народа, но хорошего, отборного! Это же всё люди, которые потеряли Родину, дабы спастись от несвободы. Они много испытали и вынесли только ради того, чтобы не служить проклятой идее. И как раз тот простой народ, который я видел сегодня, он — самое ценное. Нет, они бежали не для того, чтобы спасти свои деньги и драгоценности. Они бежали, чтобы спасти свободу, свою и своих детей. Известен ли ещё хоть один пример, когда такая чудовищная часть народа нашла в себе мужество оставить всё, что она считала своим, и бежать, бежать от неминуемого порабощения?..
Они молятся уже 22 года. Даже сейчас, когда их гонят уже во второй раз, они всё ещё верят, они все опять идут в церковь и молятся, и надеются. Так почему же Господь посылает им, любящим его больше всех остальных народов, столь много тягот, почему судьба так жестока к ним? Детишки трёх-четырёх лет, они стоят на коленях и молятся, целуют лики святых. Неужели недостаточно единственной молитвы такого ребёнка, чтобы простить грехи этого народа? Они стояли предо мной и молились и верили. Разве вера — не высшее благо?.. Найдите народ, покажите хоть одного человека, кто верил бы больше, чем те, которые сохранили веру после 22-х лет бесплодных молитв! Они не верят в справедливость. Но они верят в свою молитву, в то, что Господь услышит её, и они никогда не перестанут верить. И всё же судьба ни к кому ещё не была безжалостна так, как к самым верующим из людей. Пусть у них будет больше всего ошибок, но ведь у них и любовь и вера, несвойственные никому. Не это ли самое ценное? Не отпустятся ли за это все остальные прегрешения?» Алекс стоял в тёмном углу, смотрел на соотечественников, и скупая слеза текла по его щеке. Он не стыдился этого.
В апреле и мае его письма Ангелике полны признаний в любви — и ей, и России: «Я люблю в России вечные степи и простор, леса и горы, над которыми не властен человек. Люблю русских, всё русское, чего никогда не отнять, без чего человек не является таковым. Их сердце и душа, которые невозможно понять умом, а можно только угадать и почувствовать, которые являются их богатством — богатством, которое никогда не удастся отнять. И даже если нам не представится возможность взглянуть в глаза этим людям, то они улыбаются нам со страниц романов и рассказов Гоголя, Тургенева, Чехова, Толстого, Лермонтова, Достоевского…» Россия заполняет собой всё воображение Александра. Он обсуждает с Пробстами прочитанные книги, делает переводы наиболее интересных мест из русской классики на немецкий. «Я нашёл кое-что просто изумительное для перевода, — спешит похвастаться друзьям Шморель, — это «Стихи в прозе». Небольшие наброски Тургенева. Я уже заранее радуюсь тому, как нам удастся перевести некоторые из них».
Удивительно, но лишь пару лет назад выяснилось, что Александр не просто делал переводы этих текстов на немецкий, он стенографировал их. Курсы по стенографии он окончил во время учёбы в Новой реальной гимназии ещё в марте 1935 года. А сейчас он целыми днями пропадал в Баварской библиотеке, переводя и стенографируя «Работу актера над собой» К. С. Станиславского!
Охваченная порывом Алекса Ангелика пытается учить русский язык. Эта идея вызывает у него бурю восторга: «Мой маленький ангелочек, это было бы просто невообразимо прекрасно, если мы могли бы разговаривать по-русски!» Шурик всячески помогал подруге в освоении этого непростого дела. По их замыслу, занятия языком должны были стать небольшим сюрпризом для Кристофа.
Сюрприз, однако, преподнёс сам Пробст. В мае он, ни о чём не догадываясь, сообщил сестре, что начал учить русский. Произошла заминка. Удивлённый Алекс решил прояснить ситуацию: «Послушай, Ангели! Неужели ты подумала, что я доверил ему нашу тайну, и он теперь собирается обогнать тебя? Если ты так подумала, то это всё неправда! Он вообще ничего не знал о твоём плане учить русский язык. Просто ему самому в голову пришла такая мысль. Он же читал «Мёртвые души», и они ему так понравились! Вот он и решил…»
Замкнутость Александра исчезала там, где он находил друзей, разделявших его взгляды. Он сразу преображался, мог загореться, увлечь за собой. Ещё в конце 1940 года ему доводилось встречаться с Гансом Шолем, прикомандированным после возвращения из Франции к той же самой студенческой роте. Примерно полгода спустя они познакомились поближе, а вскоре и подружились. Ганс был на год младше Александра. Его отец был бургомистром небольшого вюртембергского городка Ингерсхайма. В 1932 году он возглавил бюро доверительного управления по экономическим и налоговым делам в Ульме, куда и перебралась вся семья. Вопреки возражениям родителей, Ганс вступил в гитлерюгенд. Его, так же как и Алекса, манила романтика походов, он гордился принадлежностью к организации молодёжи, объединявшей и тех, кто моложе, и совсем взрослых ребят. Однако через некоторое время Ганса словно подменили. «Запрещено!» — это слово всё чаще стало встречаться в лексиконе предводителей гитлерюгенда. Вдруг стали запрещены любимые песни под гитару. Вот у Ганса отняли книгу Стефана Цвейга — «запрещено»! Любое отклонение от придуманного нацистами шаблона грозило наказанием. Но оставаться серой посредственностью, держать в узде свою энергию, фантазию, душу — было страшнее наказаний. Последний запрет ниспроверг все представления Ганса о гитлерюгенде как достойной организации передовой молодёжи.
Об одном из самых больших разочарований брата рассказала Инге Шоль. Её книга «Белая роза», вышедшая в 1951 году, в одночасье сделала популярной группу мюнхенских студентов-антифашистов — не только в Германии, но и за рубежом.
Ганс долгое время был удостоен ребятами чести быть флаговым. С друзьями из своего «звена» он смастерил великолепный флаг с вышитым на нём сказочным зверем. Это был особенный флаг: ребята посвятили его фюреру, на нём они клялись в верности друг другу, он стал символом их дружбы. Однажды вечером во время общего построения один из командиров подошёл к двенадцатилетнему Гансу, гордо сжимавшему древко, и потребовал сдать флаг. «Вам совершенно ни к чему свой собственный флаг! Носите то, что предписано!» Ганс был ошеломлён. С каких таких пор? Разве командир не знает, что означает этот флаг для его звена? Это же не тряпка, которую меняют, кому когда заблагорассудится! Требование сдать флаг прозвучало повторно. Ганс не шелохнулся. Когда командир, срываясь на крик, в третий раз приказал немедленно отдать ему «эту самоделку», Шоль не сдержался. Он сделал шаг вперёд и дал командиру звонкую пощёчину. С тех пор он никогда больше не был флаговым.
Глубоко разочаровавшись в гитлерюгенде с его бюрократическим управлением извне и национал-социалистическим идеологическим руководством, Ганс вскоре примкнул к уже запрещенному в то время ответвлению молодёжного движения. Организация называлась «dj. 1.11» (Немецкое молодёжное движение от 1 ноября 1929 г.) и существовала в противовес официальному гитлерюгенду. Приверженцы «dj.1.11» выделялись своим особым стилем — в одежде, в песнях, в манере разговаривать. Для них жизнь была большим приключением, экспедицией в неизвестный, заманчивый мир. Они часто ходили в походы, жили в палатках, сидя по вечерам у костра, читали вслух, пели песни под гитару, банджо или балалайку. Ребята собирали песни разных народов и сочиняли свои собственные, они рисовали и фотографировали, делали альбомы о своих поездках и издавали журналы, читали не слишком популярных в нацистской Германии Рильке и Стефана Георге, Конфуция и Германа Гессе, восхищались творчеством Ван Гога и Гогена — в общем, занимались тем, что доставляло им удовольствие и, одновременно, выделяло их в глазах гестапо из общей серой массы. Они не были «посредственностями». «Чокнутые!» — как сказал бы сейчас Эрих Шморель.
Прокатившаяся в 1937 году по оппозиционной молодёжи волна арестов стала вторым большим потрясением для девятнадцатилетнего Ганса Шоля. Отсидка в камере гестапо лишь усилила его ненависть к тоталитарному режиму родного государства. В марте этого же года Ганс сдал экзамен в реальном училище в Ульме, после чего был призван сначала отбывать трудовую повинность, а потом в ряды вермахта. После службы в кавалерийском подразделении Бад-Канштата весной 1939 года Шоль начал изучать медицину в составе студенческой роты Мюнхенского университета, куда и вернулся после военной кампании во Франции, где он летом 1940 года участвовал в качестве фельдфебеля медико-санитарной службы. Знакомство с Александром Шморелем переросло вскоре в прочную дружбу. Они вместе готовились к экзаменам, вместе сбегали с занятий по физподготовке. «Стоит только начаться распределению на спортивной площадке, как двое с полным портфелем тут же незаметно исчезают, идут через луг, скрываясь в высокой траве. Портфель открывается, и они посвящают всё время его содержимому. По секрету скажу тебе, — писал Алекс Ангелике, — что там внутри: бутылка вина и книги». Вскоре Александр представил Ганса своему лучшему другу Кристофу — три родственные души нашли друг друга. С этих пор большую часть свободного времени «тройка» проводила вместе. Эта «неразрывная» дружба, как назвал её в одном из своих писем Кристоф, наверное, осталась бы на века: настолько гармоничной и прочной казалась она окружающим.
22 июня 1941 года случилось то, чего в душе все боялись, но мысль о чём даже в разговорах отметали как невозможную. Нападение на Советский Союз, вчерашнего союзника, стало новым поворотом в политике экспансии Третьего рейха. Войну с СССР Александр воспринял как агрессию против собственной Родины и тяжело переживал её. При этом он проводил чёткую границу между Россией или Советским Союзом как страной, как общностью проживающего на её территории народа и большевизмом как господствующей или, вернее, единственной идеологией этого государства. Высказывания на этот счёт будут два года спустя красной линией проходить во всех его показаниях во время допросов в гестапо: «Я вновь хочу подчеркнуть, что в соответствии с моим мышлением и мироощущением я больше русский, чем немец. Тем не менее, я прошу обратить внимание на то, что Россия и «большевизм» для меня вовсе не одно и то же. Напротив, я являюсь официальным противником большевизма. Из-за сегодняшней войны с Россией я попал в довольно сложное положение. Как уничтожить большевизм и предотвратить при этом завоевание российских земель? На мой взгляд, после того, как Германия так далеко вторглась вглубь российских территорий, для России создалась опасная ситуация…» Александр болезненно относился к этой войне и искренне желал России выйти из неё с минимальными потерями.
В июле 1941 года Шморель и Шоль отправились на медицинскую практику. Отказавшись от предложенного места в престижной мюнхенской клинике в Нимфенбурге, Ганс поехал вслед за Алексом в городскую больницу района Харлахинг, вне города. «Мне здесь вновь нравится больше, чем в городе. Вкусы всё-таки меняются! — писал Ганс родителям. — Мы сами себя обслуживаем. В больнице есть нельзя… Работаем ежедневно до 14 часов. Потом — свободное время». Друзья проводили эти часы вместе, предаваясь своим любимым занятиям: обсуждали прочитанные книги, ходили на концерты. Александр впервые серьёзно увлекся рисованием. В сентябре он даже начал посещать вечерние курсы частной мюнхенской студии графики в школе искусств Генриха Кёнига «Форма». Там завязалась его дружба с Лизелоттой Рамдор — Лило, как звали её близкие и друзья. Вот как запомнилось ей первое появление Алекса: «Однажды появился новый ученик — Александр Шморель. Он был высокого роста. Открытым сияющим взглядом с тенью лёгкого смущения он окинул студию и выискал себе место сзади, наверху, под маленьким чердачным окошком. Здесь он без труда мог вытянуть свои длинные ноги, так как последний ряд кресел был отделён проходом». Лило сразу обратила внимание на молодого человека, свободно двигавшегося, независимого, импонировавшего, как выяснилось потом, всем художницам в ателье, а Алекс тоже заметил её и после второго занятия вызвался проводить до дома.
Сначала Кристоф, а затем и Ганс стали появляться на занятиях по графике. Лило вспоминала, что Ганс обычно сидел рядом с другом на последнем ряду и наблюдал за тем, как Алекс рисует. Лило бывала с ними в небольшом кабачке «Бодега» поблизости от Академии искусств. Разговаривать там можно было лишь вполголоса: нацисты уже приглядывали за интеллигенцией, и неосторожно обронённое слово могло обернуться большими неприятностями. Иногда Алекс с Лило заглядывали в «Ломбарди» на бокальчик вина, и когда уж очень хотелось есть, то по предложению Алекса они брали ломоть чёрного хлеба или булочку. Однажды руководитель школы искусств Кёниг привёл новую модель — некоего Алоиса Питцингера, городского бродягу. Выразительное лицо типичного баварского крестьянина было по достоинству оценено учениками. Сеансы в ателье были короткими, времени не хватало, и Лило с Алексом договорились с натурщиком, что он за небольшую плату будет приходить на дом к Лило. С этих пор они могли встречаться не только в студии Кёнига. Алексу нравилась тишина в доме Рамдор в Нимфенбурге. Несмотря на разницу в возрасте — Лило была старше на четыре года и уже замужем — они всегда находили общие темы для разговоров. Серьёзная беседа сменялась весёлым смехом. Алекс чувствовал себя свободно, мог подурачиться. «Не надо стыдиться, если в голову вдруг приходят детские мысли, — заявил он как-то, когда во дворе выпал свежий пушистый снег, — пошли в сад, сделаем снеговика!» Снеговик у них получился что надо — на радость соседским детишкам. А потребность выразиться в объёмных формах осталась в сознании Александра.
Лило Рамдор хорошо помнила, как Алекс не раз повторял, что карандаш слишком мягок для него. Ему хотелось работать с прочным материалом. Глина, камень или даже дерево привлекали его куда больше, чем графический материал. По сути, Шморель хотел попробовать себя в скульптуре. Вскруживший Александру голову Роден вплоть до 1920-х годов считался независимым творцом, осуществившим революцию в пластическом искусстве. Это был гений, перед которым Александр преклонялся. «Источник» — скульптура жены Родена Камилии так потрясла воображение Алекса, что стала, по сути, последним толчком, побудившим его заняться новым видом творчества. Решение посвятить себя скульптуре окончательно созрело. Медицина, к которой у Алекса не осталось симпатий, стала восприниматься как временная необходимость. Одержимый новой идеей, сгорая от нетерпения, Шморель начал брать частные уроки в мастерской мюнхенского скульптора, профессора Карла Баура, параллельно с курсом рисования. В большой светлой комнате родительского дома Алекс соорудил тоже что-то вроде студии и проводил там целые дни, осваивая азы пластического мастерства.
В октябре 1941-го, перед началом семестра, студентам предоставили две недели отпуска. Александр и Ганс отправились в поездку по Дунаю, до Вены — буквально из больницы, где проходили практику. По свидетельству Шоля, решение было принято так спонтанно, что «самые светлые умы главврачей Германии и всего мира не смогли бы постичь этого». «Но мы едем, несмотря ни на что, — продолжал Шоль в своём письме подруге Розе Нэгеле, — и ничего не берём с собой, ровным счётом ничего, кроме зубной щётки». Днями позже Ганс послал весточку сестре Софи: «Большой привет из нашей поездки! До Линца мы дошли на вёслах. Оттуда отправляемся сегодня дальше, в Мельк. Там и заканчивается наше путешествие. Как жаль! Твой Ганс».
Такому же импульсивному решению друзей по сей день благодарна библиотека католического монастыря Святого Бонифация в центре Мюнхена. Ганс Шоль и Александр Шморель были частыми гостями этого уникального книгохранилища. Когда возникла опасность расформирования монастыря нацистами, друзья были потрясены до глубины души. «И эту библиотеку вы хотите оставить нацистам, святой отец? Никогда!» — воскликнул, по свидетельству тогдашнего хранителя книг отца Ромуальдо Бауэррайса, Ганс. Вместе с Александром они перевезли на велосипедах множество ценных фолиантов из монастырской библиотеки в дом Шмореля. После войны Гуго Карлович передал спасённые таким образом книги назад, в монастырскую библиотеку.
В ноябре в Мюнхене вновь начались лекции. По свидетельству очевидцев тех лет, медицина для многих осталась единственной возможностью хотя бы часть времени отдавать учёбе. Поэтому недовольные военным положением собирались как раз в медицинских ротах. И если власть гестапо полностью распространялась на студенческие аудитории, то казармы служили защитой от вездесущих щупальцев партии. Со временем круг знакомств Шмореля, Пробста и Шоля стал стремительно расширяться. Встречи в доме Шморелей проходили в бурных обсуждениях проблем литературы, философии и идеологии. Политика и современность ещё мало кого интересовали всерьёз. Через своего ульмского знакомого Отля Айхера Шоль познакомился с Карлом Мутом, семидесятилетним католическим публицистом и издателем запрещённого недавно ежемесячника «Хохланд». Занявшись составлением каталога личной библиотеки Мута, Ганс получил возможность встречаться и участвовать в беседах с теологами, философами и писателями, отличавшимися своей оппозиционностью по отношению к правящему режиму. Мут, так же как и запрещённый с 1935 года писатель и философ Теодор Хэкер, с которыми благодаря Шолю друзья имели возможность общаться, оказали огромное влияние на формирующееся мировоззрение «тройки».
Хэкер и Мут отрицали национал-социалистическую идеологию, несовместимую с их философией и этикой, опирающихся на христианскую мораль. Хэкер видел в фюрере олицетворение зла, угрозу христианской вере: «Тот, кому неважна свобода личности или народа, тот может быть только врагом христианства». Несмотря на своё неприятие национал-социализма, на стремление к изменению общества, они, движимые принципами христианства, отрицали насильственные перемены: «Кто возьмётся за меч, тот от меча и погибнет». В доме Мута Алекс и Ганс познакомились с архитектором Эйкемайером, который по работе часто ездил в страны Восточной Европы. От него ребята впервые узнали об отправке тысяч евреев в концентрационные лагеря, об их массовом уничтожении за линией фронта, о «расстрельных» отрядах СС.
По воскресеньям после обеда Алекс бывал у Лило Рамдор. Он приезжал как всегда на своём ржавом велосипеде. «Верный железный конь» мало чем отличался от таких же потрёпанных жизнью велосипедов Лило или Кристофа. Ребята долгое время мечтали о новых средствах передвижения, и Лило как-то долго смеялась, узнав, что Шморель и Пробст за отсутствием денег на такую покупку решили «обновить» свои велосипеды, поменявшись ими. В своих воспоминаниях Лизелотга Рамдор писала, как подолгу беседовала с Александром, как живо они обсуждали интересующие их проблемы — философию, вопросы религии. Часто таким дискуссиям не было конца. Тогда она заметила, что Алекс был очень скромен, всё время старался держаться в тени. Поэтому и узнавала она за чашкой чаю больше о его друзьях — Гансе, Кристофе и сестре Пробста Ангелике. Ганс время от времени приходил посмотреть, как они рисуют. Шоль запомнился Лило как очень молчаливый гость. Он часто сидел с отсутствующим видом, но само участие в процессе, видимо, привлекало его. Во время каждой встречи Алекс приносил какой-нибудь сюрприз: книгу, рисунок, заметку из газеты, свежий анекдот или чай, который любил заваривать сам. Лило помнит, как Алекс доказывал ей, что заварной чайник или кофейник не следует мыть. Он был абсолютно уверен, что уничтожение коричневого налёта на стенках существенно уменьшает аромат завариваемого напитка. Интересно, но это таинство приготовления чая сохранилось в семье его брата, и Герта Шморель тоже лишь ополаскивала чайник чистой водой, оставляя «дух» предыдущих чаепитий на стенках сосуда.
В конце 1941 года почти все друзья Алекса обратились к русской литературе. Было ли это умение Шмореля увлечь за собой, или события на Восточном фронте подталкивали ребят к знакомству с русской культурой — неизвестно. Однако Кристоф зачитывался и восхищался Лесковым, Ганс знакомился с Бердяевым и даже рекомендовал его Отлю Айхеру, а вскоре по примеру Кристофа и Ангелики стал брать у Алекса уроки русского. Но не только русскоязычные авторы вызывали восхищение друзей. Шоль и Шморель были без ума от проповедей католического епископа Клеменса — графа фон Галена, весть об антитоталитаристских высказываниях которого стала широко известна в кругу посвящённых. Это была личность! Алекс негодовал: «Почему духовенство отмалчивается? Я не понимаю, почему именно сейчас церковь осталась в тени? Сейчас, когда её место — в первых рядах борцов против военной машины Гитлера». Воспитанный в православной вере, Александр часто ходил в русскую церковь, нетронутую властями несмотря на войну с Советским Союзом, и «предательское поведение» священнослужителей других конфессий до глубины души возмущало его. Это возмущение зрело, ширилось где-то в глубине его необъятной русской души и требовало выхода. Подобные ощущения испытывал и Ганс Шоль, а вскоре это состояние передалось их друзьям.