Хутор Сосновка, куда вскоре после нашумевших событий уехала Александра Леонтьевна с маленьким Алешей, раскинулся в степной глуши, недалеко от небольшой речушки Чагры, впадающей в Волгу. Одноэтажный деревянный дом, сад, пруд, глухие, таинственные камыши, густо росшие на берегу речки, далекая и казавшаяся сказочной заволжская степь, деревенские ребята с их простыми, бесхитростными играми и забавами, хозяйственные заботы отчима и литературные занятия матери — все это с малых лет вошло в жизнь маленького Лели, как в семейном кругу называли Алексея Толстого.
«Я рос один в созерцании, в растворении среди великих явлений земли и неба. Июльские молнии над темным садом; осенние туманы как молоко; сухая веточка, скользящая под ветром на первом ледку пруда; зимние вьюги, засыпающие сугробами избы до самых труб; весенний шум вод, крик грачей, прилетавших на прошлогодние гнезда; люди в круговороте времен года; рождение и смерть, как восход и закат солнца, как судьба зерна; животные, птицы; козявки с красными рожицами, живущие в щелях земли; запах спелого яблока, запах костра в сумеречной лощине; мой друг, Мишка Коряшонок, и его рассказы; зимние вечера под лампой, книги, мечтательность… Вот поток дивных явлений, лившийся в глаза, в уши, вдыхаемый, осязаемый…» — писал впоследствии Алексей Толстой.
Его детство во многом походило на детство всех его деревенских сверстников. Так же, как они, целыми днями пропадал на сенокосе, на жнивье, на молотьбе, убегал с ними на речку, на необъезженных лошадях скакал в ночное. Ничто еще не предвещало в нем таинственного творческого начала, может быть, только более внимательно, чем его сверстники, в долгие зимние вечера вслушивался в рассказываемые знакомыми крестьянами сказки и побасенки, в удивительное русское многоголосье, то скорбное и грустное, то залихватски-веселое и безудержное. Играл в карты и в бабки, дрался, когда ходили стенка на стенку. На рождество вместе с деревенскими ребятами колядовал, на святках ходил в ряженых. А вернувшись домой, любил рисовать или раскрашивать картинки, слушая, как «вотчим» обычно читал вслух Некрасова, Льва Толстого, Тургенева или что-нибудь из свежей книжки «Вестника Европы». Александра Леонтьевна, уставшая после напряженного дня, вязала чулок. А за окном протяжный волчий вой.
Александра Леонтьевна с тревогой ждала решёния суда. И когда узнала, что графа оправдали, очень порадовалась. Как тяжелое бремя с плеч свалилось.
Сразу после окончания судебного процесса Алексей Аполлонович прислал телеграмму и «писулечку». Так хорошо она почувствовала себя, будто насладилась разговором с ним, за каждой им написанной фразой она отчетливо угадывала, в каком расположении духа он писал, представляла, какое у него было милое лицо и глаза, когда он писал слова: «солнышко мое».
Своей жизнью Александра Леонтьевна вполне довольна. Муж внимателен и заботлив. Прислал на хутор ей и маленькому Лельке хорошую корову. Только вечером корова дала полведра молока, а утром Александра пила кофе с густыми сладкими сливками. Уж если ей самой хорошо, то и ее Лельке вкусное молоко достается.
«Мы с сынком ведем себя весьма прилично, друг другу не даем скучать, да к тому же и чтения у меня пропасть: «Отечественные записки» за 17 г года и «Московский телеграф», 17 номеров. Какая это прекрасная газета, вчера прочла несколько статей, не мудрено, что она получила уже второе предостережение», — писала Александра Леонтьевна Бострому в январе 1883 года.
А несколько недель спустя она получила повестку о том, что на 5 апреля назначено бракоразводное дело и что в случае, если она по уважительным причинам не может приехать, то пусть пришлет поверенного. Конечно, нужно бы самой ехать. Но как это сделать? Хорошо, если бы он приехал за ней, они бы собрались числа 2-го или 3-го, чтобы заблаговременно доехать и не очень утомить Лельку, думала графиня. Как ей тоскливо без него. Сиди г целые дни и работает. Первый день было тяжело и очень устала, но мысль о том, что они терпят одинаковую участь, успокаивала ее. Она довольна, что действительно трудится. Недавно она была в гостях и узнала одну неприятную новость: ее любимый «Московский телеграф» запретили навсегда.
Алексей Аполлонович жил в это время в Николаевске, продолжал исполнять свои обязанности председателя земской управы, изредка наезжал в Сосновку. И очень тяготился своей работой. Постепенно жизнь их вошла в обычное русло, оба успокоились после стольких испытаний. Только постоянная нужда в деньгах терзала. Надежды Бострома на службу не оправдались. Ему пришлось вскоре уйти из управы.
Вся жизнь теперь сосредоточилась в Сосновке. Алексей Аполлонович занимался хозяйством, а Александра Леонтьевна растила и воспитывала сына, одновременно упорно и настойчиво продолжала работать над своими рукописями. «Отечественные записки» и «Дело», два столичных журнала, в 1883 году обратили внимание на выход ее романа «Неугомонное сердце», но лучше бы роман оказался незамеченным. Много горьких минут пережила она, читая отзыв в «Отечественных записках». Рецензент не оставил камня на камне от огромного и казавшегося ей таким прекрасным здания романа. Столько она вложила в него сил, столько пролила слез, выслушивая едкие замечания графа по поводу ее писательских занятий. И вот почти то же самое высказал опытный литератор, найдя в ее романе лишь тысяча первую попытку разрешить «семейный вопрос». И этому набившему оскомину вопросу посвящен бесконечный роман в 500 страниц, испещренных не живыми образами, а худосочными рассуждениями и сентенциями!
За пять лет, что пролетели после разрыва с графом, она написала несколько повестей и рассказов: «Вожаки», «Захолустье», «Весенняя сказка», «Антон и Поля»… Повести казались ей ничуть не хуже тех, что печатались в журналах, и Александра Леонтьевна не раз подумывала съездить в столицы для устройства их, но маленький сын все но давал ей такой возможности. Только в конце сентября 1887 года она собралась в Москву и Петербург.
Нельзя сказать, чтобы все эти пять лет она была оторвана от общества. Иной раз посещала в Самаре популярный салон судебного следователя Якова Тейтеля, где собирались местные артисты, художники, адвокаты, журналисты и писатели. Либерально настроенные завсегдатаи подвергали резкой критике «Временные правила о печати», нападали на «карательную цензуру» и обер-прокурора синода Победоносцева, который всеми силами стремился угомонить умы, общественную мысль, обрушивая на инакомыслящих всю тяжесть своей власти, твердой рукой изгоняя всякую крамолу. Тейтель, который был со многими знаком в Москве и Петербурге, на первых порах немало полезного высказал Александре Леонтьевне по поводу ее сочинений. Именно он ей посоветовал прежде всего обратиться в «Русскую мысль» в Москве и в «Северный вестник» в Петербурге. Только эти журналы, по его мнению, по-прежнему пытались сохранить оппозиционный дух по отношению к наступающей реакции. Почти вся редакция недавно закрытых «Отечественных записок» во главе с К. Михайловским и А. Н. Плещеевым перешла в только что открытый «Северный вестник», издательницей которого стала А. М. Евреинова.
В Москве Александре Леонтьевне предстояло много хлопот: Алексей Аполлонович просил ее познакомиться с его сестрами и престарелой тетушкой.
В редакции «Русской мысли» она оставила рукопись «Весенней сказки». Ей пообещали прочитать, как обычно, за месяц. Она дала им свой адрес. Что-то не понравилось ей в редакции. Так что о гонораре и не стала говорить, побоялась произвести неблагоприятное впечатление. Пускай прочтут и напишут, тогда уж она им скажет, что она хочет за эту сказку получить.
Целые сутки поезд шел из Москвы в Петербург.
Против Николаевского вокзала — большая гостиница «Северная». Здесь и остановилась Александра Леонтьевна. И сразу начала собираться с визитами. Прежде всего необходимо было повидаться с Виктором Петровичем Острогорским. Посоветуется сначала с ним, а потом уж поедет к редактору-издателю «Вестника Европы», авось пристроит свою лучшую повесть «Захолустье».
В. П. Острогорский был последователем демократической традиции 60-х годов, сторонником всесословного образования. Видный в то время педагог и писатель, он написал уже много этюдов о великих русских писателях. Многие из его книг, такие, как «Беседы о словесности», «Из мира великих преданий», «Письма об эстетическом воспитании», «Памяти Пушкина», Александра Леонтьевна прочитала, готовясь к поездке в Петербург. Как она и ожидала, Острогорский принял ее весьма любезно, но посоветовал ей прежде всего обратиться к издательнице нового журнала «Северный вестник» А. М. Евреиновой: только в этом журнале она может найти взаимопонимание.
В Петербурге, как и в Москве, все дда ее были плотно забиты делами, встречами, разговорами. В «Северном вестнике» ее встретили очень хорошо. Евреинова была с ней так мила, что лучше и нельзя. Познакомилась с заведующим отделом прозы и поэзии Алексеем Николаевичем Плещеевым, очень милым и симпатичным человеком.
— Это из народной жизни? — спросил он ее, когда она вручила ему свою повесть «Вожаки».
— Нет, — быстро ответила Александра Леонтьевна. — Из земской, это история одного собрания или комиссии…
— Это очень интересно, — сказал Плещеев. — Я прочитаю быстро. Так что прошу зайти ко мне в пятницу, от двух до четырех.
Окрыленная теплым приемом в редакции «Северного вестника», Александра Леонтьевна позволила себе походить по магазинам. Но лучше бы не ходить: красивых и необходимых вещей так много, а купить ничего не могла, приходилось во всем себя ограничивать. Купила только портфельчик да «Естественную историю» для Лели, которую сама с удовольствием будет читать по вечерам.
Потом поехала к Острогорскому, где надеялась познакомиться с интересными, а главное, полезными для нее людьми, и надежды ее оправдались.
На журфиксе у Острогорского собралось много молодежи: курсистки, два-три студента, но сначала было довольно скучно, все как будто дичились друг друга. А когда приехали Вейнберг и Плещеев, то молодежь и вовсе притихла. Зато она получила истинное удовольствие от беседы этих знаменитостей. Вейнберг был ей известен как автор сатирических стихов и пародий. Да и о Плещееве она много слышала. Петрашевец, приговоренный к смертной казни, замененной солдатчиной и ссылкой, лишенный «всех прав и состояния», он только через десять лет после приговора вернулся к литературной деятельности, стал сотрудничать в «Современнике», «Русском слове», «Отечественных записках».
Вейнберг, Плещеев да Острогорский составили как бы триумвират и проговорили целый вечер — большей частью о своих кружковых интересах. Плещеев казался усталым, приваливался то и дело грузным туловищем ток столу, то к спинке стула, и думалось, ей, что он хотел только одного: вместо разговоров побыстрее очутиться в постели. Тяжелая жизнь, видимо, подорвала его здоровье, думала Александра Леонтьевна, глядя на этого симпатичного шестидесятидвухлетнего старика, по-прежнему оставшегося при своих убеждениях. «Так тяжело, так горько мне и больно», — признавался он в одном из своих стихотворений. Все, что хоть как-то передавало страдания угнетенного народа и звало к борьбе, было близко его идеалам. Плещеев был дорог Александре Леонтьевне еще и тем, что много внимания уделял литературе для детей, в доходчивой форме рассказывая о «родимой сторонушке».
За ужином Острогорский посадил ее рядом с Плещеевым, и она немного поговорила с ним.
— Печататься совсем негде. Вот и едем в столицы, — словно бы оправдываясь за свой утренний визит, сказала Александра Леонтьевна. — Вы и не представляете, как трудно в провинции, все погрузилось в сонное затишье. У нас все идет по-старому. Ничего не меняется… Грязь, дикость… Захолустье, оно и есть захолустье.
— Да, печальная сторона эта провинция. Ей нужно бы побольше света и печатных страничек… В Питере мало представляют, что делается в провинции. Одни на провинцию начинают молиться, другие грязью стараются ее запачкать. А вместо разговоров и споров взяли бы да спросили, чего она сама хочет и что она собой представляет?..
— Я и взяла несколько подлинных фактов из жизни провинции в той повести, что вам передала утром. Пусть эти факты складываются в русскую летопись. Только от нас вы узнаете, где истинная, посконная подоплека жизни, а не сочиненная и не вымученная, прилизанная разными, без сомнения, прекрасными общими теоретическими местами.
— Да, да, я помню о вашей повести, и непременно в эту пятницу приходите ко мне в три часа. Все обговарим с вами, а если нужны будут какие-либо изменения по цензурным соображениям, то вы сразу же все и поправите.
Беседа была прервана Острогорским, сказавшим коротенькую речь в ее честь. Плещеев чокнулся с ней и также пожелал ей успеха. Это вселяло в нее надежды. Как же: Петербург встретил ее тостом! Но тут же возникали какие-то смутные предчувствия чего-то нехорошего. Никогда еще у нее не было так, чтобы все складывалось удачно. И жизнь научила ее быть осторожной в своих надеждах и прогнозах.
А в Сосновке ждали ее, ее писем, ее успеха. Туго приходилось, еле-еле сводили концы с концами, и поэтому столько надежд возлагалось на поездку в Петербург: может, хоть что-нибудь примут столичные журналы и издательства, тогда хоть какая-то будет передышка в денежных делах.
Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович делали все от них зависящее, чтобы хоть как-то выбиться из нужды, но с каждым годом становилось все тяжелев управляться с небольшим хозяйством, все чаще приходилось влезать в долги, а потом за бесценок продавать пшеницу, подсолнухи и скот, чтобы расплатиться. А литературная работа Александры Леонтьевны тоже приносила не так уж много доходов: чаще всего ей только обещали напечатать, а печатали мало. Оставалась одна радость: ненаглядный Лелечка рос крепким, здоровым, смышленым мальчиком.
«Глубокое впечатление, живущее во мне и по сей день, — вспоминал Алексей Толстой в 1943 году, — оставили три голодных года, с 1891 по 1893. Земля тогда лежала растрескавшаяся, зелень преждевременно увядала и облетала. Поля стояли желтыми, сожженными. На горизонте лежал тусклый вал мглы, сжигавшей все. В деревнях крыши изб оголены, солому с них скормили скотине, уцелевший истощенный скот подвязывался подпругами к перекладинам (к поветам)…»
Эти трагические для поволжских крестьян годы внесли перемены и в жизнь юного Алексея Толстого, его матери и отчима. Алексею Аполлоновичу в качестве члена губернской управы пришлось участвовать в организации помощи голодающим крестьянам Николаевского и Ново-узенского уездов. Новая должность позвала его в Самару.
Вскоре и Александра Леонтьевна вместе с Алешей перебралась в Самару, сняв квартиру в доме Зябловой на Вознесенской улице. Леля начал учиться в частной школе Масловской, а на Александру Леонтьевну целиком пали заботы о Сосновке. В Самару приходили обозы с продуктами, а из Самары шли указания в Сосновку. Но многое она не могла решить сама и делилась в этом случае своими сомнениями с Бостромом, работавшим то в Царицыне, то в Саратове.
Тревожные дни переживала она осенью 1891 года: заболел гриппом Лелька; не было писем от Бострома; нависла угроза продажи Сосновки в случае неуплаты налогов. Утро 13 октября застало ее в совершенно подавленном состоянии. Всю ночь Лелька метался в жару, бредил. Ни на минуту она не отходила от него. Только увидев в небе зарево пожара, отвлеклась от дум.
Горела баржа. Тревожные свистки пароходов раздавались в течение часа. Всю ночь она не спала и утро провела в каком-то дурном забытьи. Приходили сосновские работники, она отдавала распоряжения, но все время чувствовала какую-то неуверенность в себе, так ли она поступает, правильно ли. Приехала жена одного из их работников с детишками. Послать ли их на квартиру или тут оставить? До мужа так и не сделала никакого распоряжения. В таких мелочах проходило время. Особенно тяжело она переживала безденежье. Правда, в Дворянском банке сказали, что Сосновку непременно снимут с торгов, но эта неделя была очень беспокойной. Посылала две телеграммы в Петербург. Наконец утром 18 октября из банка со сторожем прислали ей телеграмму о том, что имение снято с торгов. Она так была взволнована, что только и увидала, что снято, а что там еще было написано, так и не посмотрела, тут же отправила телеграмму обратно, как ей сказали в банке.
Погода стояла переменчивая. То шел дождь, то мороз и ветер. Леля быстро поправлялся, хотя все еще кашлял. Мать не выпускала его из дома. Без дела слонялся по комнатам. Даже книжки перестали его интересовать. Александра Леонтьевна во время его болезни кое-что рассказала ему из Урания Фламмариона, об устройстве вселенной, о мире, о жизни на Земле.
— Мама, а есть ли конец вселенной?.. У меня голова кружится, и я боюсь с ума сойти, когда думаю, что такое вселенная и что конца нет.
— Сейчас тебе трудно все это представить, но это так. Ты учись, читай книги и скоро поймешь, что здесь ничего страшного нет. Так устроена жизнь, ты только должен понять ее законы.
Долго думал Леля, а потом, увидев, что мать взяла почтовую бумагу и собирается писать отцу, торопливо ее спросил:
— А отчего нет на земле страшного ветра от движения и почему, мама, бывает зима, ведь зима не должна быть, так как от вращения Земли и трения должна развиваться теплота?
Эти вопросы умиляли ее, но она серьезно отвечала как могла.
— А знает ли бог о том, нет ли где конца вселенной?
— Да, бог так, как его понимают христиане, должен, конечно, знать.
Потом он спросил:
— У человека нет понятия о бесконечности вселенной, а умом человек может понять бога?
— Нет, умом не может. Человек может только верить, что бог есть дух, всемогущий, милосердный и все создавший.
— А что ж такое бог? Бог ведь не существо?
— О боге есть два понятия. Христиане понимают его как духа, все создавшего, а философы понимают как причину всего существующего.
Она говорила так, потому что понимала: у Лели есть понятия о причине и следствии и он непременно хочет видеть, знать причину.
— Значит, бог есть причина всего? Создатель всего?
Задумавшись на минутку, он добавил:
— У меня мысли так бегут, и я не знаю, что я говорю. Я не могу сказать, чего хочу. В эту минуту меня спроси о чем-нибудь, и я скажу глупость.
Она глядела на него с каким-то удивлением и радостью: как рано возникли у него такие сложные вопросы, требующие четких и ясных ответов. И как она права, что не оставляет его на воспитателей и нянек. «Нет, этого маленького человека я не смею и не имею права оставить. Он живет, мыслит, он счастлив жизнью, он требует своего счастья на земле. Что будет с ним без моей ласки, без моей заботы, кто разовьет и направит этот светлый и пытливый ум, кто вложит стремления к добру и правде и справедливости? А разве я без Лешурочки могу это сделать, разве у меня будут сила, возможность, охота жить и работать? О господи, какие тяжелые часы переживаю я, как трудны в мои годы эти сомнения. Неужели он не понимает, что оставить его одного — значит подрывать в корне жизнь, возможность жизни, отнимать у человека все, все, чем он дышит, отнимать у него надежду, о, как это жестоко, как это жестоко! И кого же он так мучает — ту, которую любит больше жизни. О господи, господи, но ведь и Лешурочке тяжело… Где же выход!..»
Наконец она вышла из задумчивого состояния, взяла бумагу и написала ему письмо, в котором высказала все, что наболело на душе. Долго она сидела за этим письмом, все не хотелось кончать его. Казалось ей, что она недостаточно высказала ему, как он дорог ей, как она денит его, и его ум, и сердце, и характер, всего, всего ее несравненного и бесценного друга жизни.
Вошел Леля. Приласкался к матери.
— Хочешь папе что-нибудь написать? А то завтра утром рано отошлю на почту. Ты еще спать будешь.
Леля быстро согласился.
«Милый папочка, здравствуй, я тебе письмо это пишу вечером… Я устал как наш черный дворняшка, когда он устанет до смерти и высунет язык. Папа, когда я кончу письмо, то с каким наслажденьем задеру ноги в верх по стенке. Я даже от скуки вечером вырезал аэростат (Виктория) на стенке».
На это его только и хватило. Серьезный разговор, да и недавняя болезнь еще сказывалась — он быстро устал.
Леля ушел спать, а Александра Леонтьевна долго еще писала Бострому о своих хозяйственных хлопотах и новостях в Самаре. Но все эти мелочи быта отходили на последний план, когда она узнавала о страшной нужде простых людей, о голодающих детях. Лучшие люди России старались сделать все, что в их силах, чтобы предотвратить вымирание целых сел и деревень. Вся Самара этим и жила. У Александры Леонтьевны не было средств, чтобы помочь голодающим, но она с горячим одобрением отнеслась к действиям своих родственников Шишковых и Хованских, которые не только жертвовали денежные суммы, но и принимали участие в организации помощи голодающим.
В «Русских ведомостях» появилась статья Л. Н. Толстого о голоде — «Страшный вопрос», и Александра Леонтьевна спрятала для Бострома этот номер. Нищих в Самаре все прибывало, так что становилось почти невыносимо ходить днем по улицам, и она старалась не ходить по Дворянской, подаст одному, другому, а за ней еще десяток привяжется. Что будет к весне? Толстой спрашивает, хватит ли в России хлеба для прокормления народа? Да, хватит ли? Народ отупел теперь, но голод разбудит отчаяние, что будет тогда?
Все эти страшные вопросы волновали Александру Леонтьевну. Она гневно осуждала людей, которые наживались на нужде народа. И втайне восхищалась своим Лешурочкой, который, как ей казалось, героически работал для людей. Но были по-прежнему и мелкие заботы, отнимавшие у нее много времени. Совсем перестала из-за этого писать, ей казалось, что она поглупела, голова стала такой тяжелой и пустой. Она загрустила, так было ей хорошо, когда она могла писать. А сейчас и сюжет для рассказа готов, а не может и шагу шагнуть: такого упадка творческих сил она еще никогда не испытывала. И люди вокруг нее стали все такие неинтересные, и сама-то какая неинтересная.
1 ноября Александра Леонтьевна писала Бострому в Саратов: «…Сейчас я совсем одна: вчера была у Масловской и она просила у меня позволения оставить сегодня Лелю в школе на целый день, что я и позволила, потому что Леле этого очень хотелось, а мне не хотелось ему отказать, так как он очень мил со мной, очень предупредителен и нежен. Масловская также говорила мне, что она замечает в нем большую перемену: он стал серьезнее, прилежнее и внимательнее в классе».
Как-то, проходя мимо Александровского садика, где был устроен детский каток, она не могла удержаться и купила на последние деньги английские коньки для своего Лельки: пусть учится кататься. Она ходила вместе с ним на этот каток и наблюдала, как быстро осваивает ее сын искусство катания.
Накануне дня рождения матери Леля закрылся в своей комнате и что-то долго выпиливал, готовил ей сюрприз.
На следующий день, 13 ноября, подарил ей подчасник собственной работы, все время вертелся около нее, рассказывал о школе, о ребятах, острил, разыгрывал смешные сценки. Как ей хорошо с ним! Если бы не постоянное безденежье и беспокойство за Алексея Аполлоновича, который все еще пребывал в Саратове… Как славно, что Леля умен и учится хорошо, а без него можно с ума сойти…
Лето 1892 года Александра Леонтьевна, Алексей Аполлонович и Леля прожили в Сосновке. Время то было тяжелое, вспоминал впоследствии А. Н. Толстой. Беда пришла с востока. Отец и мать выходили на балкон и подолгу смотрели туда, где за курганами дымилась желтоватая мгла, приближавшаяся с каждым днем и становившаяся все гуще и злее. И пришло время, когда «пыль из Азии», как определил это явление Алексей Аполлонович, закрыла полнеба. Трудно было дышать, и солнце, едва поднявшись, уже висело над головой, красное, раскаленное. Трава и посевы быстро сохли, в земле появились трещины, иссякающая вода по колодцам стала горько-соленой, и на курганах выступила соль.
На глазах девятилетнего Лели происходили неумолимые изменения в природе — беспощадное солнце сжигало деревья, заросли крапивы и лопухов, высыхали лужи с головастиками, заметно мелел пруд. Все, чем он жил, теряло свою заманчивую прелесть. Однажды он увидел, как приехавшая погостить к ним на хутор городская барышня, отыскав высокую копну, бросилась в нее в радостном упоении, предполагая встретиться с ласковыми объятиями душистой травы, и как она была раздосадована, когда за ее воротник, в уши, волосы и глаза полезла колючая пыль и пересохшее сено. Все чаще Леля видел у своего крыльца мужиков без шапок. Все чаще слышал тревожные разговоры между родителями. Мать взволнованная ходила по комнатам, все думала, думала.
Пришел день, когда и в барском доме на обед подали только черные щи. Мать сняла крышку с чугуна, взглянула на отца:
— Больше ничего не будет.
— Поешь этих щей и запомни, — сказал Алексей Аполлонович Леле, — что твои товарищи — деревенские мальчишки — и этого сейчас не едят.
Настроение у всех было подавленное. Однажды мать попыталась спасти одного деревенского мальчишку, умиравшего от истощения, но это ей уже не удалось: было поздно, и он умер у нее на руках.
И еще одна смерть потрясла Алешу: в начале 1892 года умерла бабушка — Екатерина Александровна Тургенева. Алеша помнил добрую мягкую улыбку, которая не сходила с ее лица при виде внучонка, помнил, с каким терпением она учила его молитвам, рассказывала о боге, об ангелах, о святых, которые снискали себе бессмертие послушанием и терпением. Вместе с матерью, которая горько переживала эту утрату, Алеша написал письмо деду, пытаясь его по-своему утешить и облегчить его горе. 20 февраля 1892 года он получил от деда ответ. Леонтий Борисович писал: «Милый мой Алеханушка, благодарю тебя за твое письмо, — постараюсь мой милый, маленький дружок, исполнить твой совет, много не плакать о бабушке; будем за нее молиться, чтобы ей на том свете, где она теперь, было бы лучше, чем было здесь, и думаю, мой голубчик, что ей доподлинно там лучше. Она свои обязанности всегда хорошо исполняла: когда была маленькая — училась хорошо, старших уважала, воспитателей ее слушались, когда была большая и была хозяйкой дома, всегда хозяйство держала в порядке, о людях служащих ей заботилась, — не считала их за чужих; своих детей любила (спроси об этом маму), нищим помогала, за больными ухаживала, богу молилась, — и много еще у нее было доброго, — всего коротко не перескажешь. Ну вот, я и думаю, что за все это ее Господь и наградит, — и какая, Алеханушка, награда тем, которые исполняли Его заповеди! — Их причтет Господь в число друзей своих, и самых близких ему. — Вот ты мне и скажешь: ну что же плакать-то тебе дедушка? — Знаю, миленький, что не о чем, — а все же плачется; после и ты узнаешь и поймешь о чем плачется, а теперь скажу тебе только: потому мне плачется, что жалко мне бабушку, — ведь и тебе жалко ее.
Целую тебя, мой милый мальчуганушка, и молюсь о тебе, чтобы Господь тебя не литпил Его благословения.
Твой дед Л. Тургенев».
Однажды мать посоветовала Алеше написать рассказ. Ему было десять лет.
«Много вечеров я корпел над приключениями мальчика Степки… Я ничего не помню из этого рассказа, кроме фразы, что снег под луной блестел, как бриллиантовый. Бриллиантов я никогда не видел, но мне это понравилось. Рассказ про Степку вышел, очевидно, неудачным — матушка меня больше не принуждала к творчеству», — вспоминал А. Н. Толстой.
Дело, конечно, не в этом рассказе. Мать научила его всматриваться в окружающий мир и видеть в нем не только яркое, броское, но и еле приметное, на что обычно мало обращается внимания. С девяти лет Алеша начал писать письма родителям. С девяти лет он учился передавать другим свои наблюдения, свои мысли, свои открытия.
С переездом в Самару Алеша увлекается книгами, с головой уходит в мир, созданный Майн Ридом, Фенимором Купером, Жюлем Верном. На какое-то время забыто все — и снежная крепость «Измаил», и битвы со сверстниками, и скачки на быстроногих лошадях. Деревенские увлечения и забавы приобретают иную окраску. Весь мир стал для него местом действия его любимых героев — следопытов, индейцев, с их увлекательными приключениями и бескомпромиссными поступками. Особенно поразил роман Виктора Гюго «Собор Парижской богоматери», наполнил мальчишеское сердце пылким и туманным гуманизмом. «Собор Парижской богоматери» был первым моим уроком но французскому средневековью, — вспоминал А. Н. Толстой, — быть может отсюда я получил вкус к истории».
За каждой трубой ему мерещился Квазимодо. Таинственный мир, беспощадный и жестокий, словно вошел в ето сердце и душу, пробуждая какие-то еще неясные для него самого желания и надежды.
К марту 1893 тода относится еще одна попытка Алеши Толстого написать рассказ. Назывался он «Картинка. Поездка по Волге». Чуть позже он сообщит отчиму: «Пишу новое сочинение и не знаю, как назвать, только одну главу написал». Его охватил пыл сочинительства, он уже сам, без подталкивания со стороны матери, отыскивает темы и пишет, пишет, пишет, забывая обо всем на свете. Мать почувствовала опасность такого рвения. «Ты знаешь, — жалуется она Алексею Аполлоновичу! — что писание ему дается без труда, и если еще восторгаться этим, то он и вовсе не захочет заниматься тем, что сопряжено с каким бы то ни было усилием… Он очень был огорчен, что я отнеслась холодно к его новому сочинению… сказала: «Ничего еще пока не видно, что на этого выйдет, посмотрим, что будет дальше».
К этому же времени, по-видимому, относятся и первые поэтические опыты Алексея. В письме к матери от 10 января 1895 года он радостно сообщает: «Мамуня, я сейчас написал бессмертное стихотворение… Я ведь ужасный стихоплет».
Леля внимательно присматривается к жизни взрослых, особенно матери. В феврале 1894 года Александра Леонтьевна готова была принять участие в работе одной из самарских газет. Жена Тейтеля написала ей письмо, в котором извещала, что дело с газетой налаживается, и просила приехать. Она, конечно, поехала в Самару, во-первых, потому, что дело интересное, а во-вторых, рада была предлогу развлечься. Да и дать глазам возможность отдохнуть. Но пока шло письмо, дело с газетой расклеилось, интеллигенция отказалась, и газета поступила в руки пайщиков, купцов, а в такой компании делать нечего.
Вместе с матерью в Самару приехал и Алеша. Утром 19 февраля мать и сын, примостившись на разных концах длинного стола, писали письма Алексею Аполлоновичу.
Алеша писал: «Мы с мамой в Самаре, дрянной городишко, прескверный, бр… Как ты поживаешь. Мы остановились у Тейтель… Сейчас пишу тебе письмо утром, как напишу так пойду в библиотеку, там возьму Жюля Верна и буду читать.
Мы каждую неделю по два раза получаем письма… Милый папа, очень жаль, что дело с газетой расстроилось…»
В конце лета 1894 года в Сосновку Алексей Аполлонович привез из Самары учителя-семинариста Аркадия Ивановича Словоохотова для подготовки Алеши в третий класс.
В повести «Детство Никиты» Алексей Толстой нарисовал доподлинный портрет своего первого учителя. В тот морозный солнечный день, с которого начинается повесть, сам Алеша проснулся очень рано и стал мечтать о деревянной скамейке, на которой он будет целый день кататься. Пока никто не встал, можно быстро одеться и через черный ход удрать на речку. Там такие сугробы, садись и лети. Но стоило ему вылезти из-под одеяла и потянуться за одеждой, как в дверь просунулась рыжая голова в очках, с торчащими рыжими бровями, с ярко-рыжей бородой. Так и есть, чего опасался Алеша, то и случилось: Аркадий Иванович словно подслушал его тайные мысли, тоже встал пораньше и уже теперь будет следить за ним. Поразительно, до чего хитрый этот Аркадий Иванович. Все знает заранее, что собирается делать его ученик. Алеше хотелось подойти к окну и посмотреть, стоит ли скамейка. И Аркадий Иванович уже подошел к окну, подышал на него и, хитровато ухмыляясь, сказал, что у крыльца стоит замечательная скамейка. Все планы Алеши рухнули, теперь придется одеваться, умываться, чистить зубы, и все под присмотром этого хитрюги.
Алеша рано научился распознавать человеческую природу, извлекать из человеческих слабостей выгоду для себя, фантазировать, создавать из видимых предметов жизни свой мир, несколько отличающийся от действительного.
Большой дом словно опустел: уехала по своим делам Александра Леонтьевна. Алеша сразу поскучнел, стал раздражительным, никак не мог смириться с ее отъездом.
Алексей Аполлонович писал письмо, а Аркадий Иванович читал какую-то книгу. Такая скука вдруг одолела Алешу, и он никак не мог ничего придумать. С матерью он легче находил общий язык. Она так ласкова и внимательна к нему, а эти… Все лезут с какими-то назиданиями, читают то и дело нравоучения: учи уроки, не делай то, не делай это. Мать то же самое говорит, но как-то совсем по-другому И что отец все пишет и пишет, как бы узнать? И как только Алеша увидел, что отец готовится запечатать письмо, тут же подошел к нему и приласкался.
— Папочка, ты мамунечке написал, да?
— Да, — растроганно ответил Алексей Аполлонович.
Вот уж несколько дней Алеша не был так ласков с ним.
— Хочешь, чтоб я прочитал тебе?
— Очень, очень хочу.
— Хорошо, я прочитаю, но не обижайся. Тут есть и о тебе, и не совсем приятное. «Сосновка. 4 января 1895 года. Сашурочка, у нас с твоим отъездом точно великий пост наступил. Тощища смерть. Хотя все мы еще храбримся и друг дружке не сознаемся. У нас с Лелей война, очень важная, но подспудная. Кажется, она так и пройдет, не вскрывшись наружу, т. е. не дойдя до какого-либо взрыва, он начал уже подаваться. Помнишь, когда ты уезжала, с тобой говорили, что он пренеприятным сделался за последнее время. По отъезде твоем это пошло, пожалуй, в гору. И так, знаешь, что ему очень трудно было бы объяснить словами, чем он неприятен, напротив, он чувствовал себя, так сказать, на высоте. Прежде всего я стал для него предметом всевозможных замечаний. Очень мило, иногда ласково и шутливо постоянно мне что-нибудь указывал: или на мне платье не в порядке, или руки не чисты, или показывал, как что-либо лучше надо сделать. С апломбом трактовал о всевозможных предметах. При наливании чая помыкивал мной и Аркадием Ивановичем, как со своими подчиненными. Началом его речи сделалось слово «нет», дальше он излагал как действительно есть.
Словом, гляжу я на него и думаю, откуда нам бог послал такого дитятку и куда девался наш милый мальчик… И вот ни разу еще не пришлось прикрикнуть, нет впрочем раз, когда он в раздумьи глубоком царапнул гвоздем красного дерева шкаф, я прикрикнул, но это малость, — можно сказать ничего еще крупного с моей стороны не было, — но он чувствует что-то неладное и задумывается — видимо, он переживает кризис. Ему еще не хочется сдаться, а приходится. Сегодня, если он еще сделает что-либо заносчиво, дерзко — сейчас же смиряется и даже мы полюбовничали с ним на коленочках, тебя вспоминали и наше без тебя одиночество обсуждали.
Одновременно с вопросом о его самовольстве идет решение вопроса о его учении. Здесь я еще нерешительнее поступаю, т. е. боюсь вступиться недостаточно осмотрительно. Буду обсуждать с Аркадием Ивановичем.
Сашурочка, в письме моем случился перерыв, по случаю обеда, хотьбы на двор, чаепития и т. д. — и за это время такая перемена с Лелей, что и подумать нельзя. Обсуждает со мной распределение времени занятий, ласкает меня и совсем не принужденно, словом совсем другой. Уроки готовил сегодня очень старательно, кроме того, столярничал с машинистом и превеселый, т. е. в хорошем настроении. Я участвовал в его работе но устройству скамейки для катания, словом мы сдружились. Теперь, то есть глядя на него, каков он теперь, нельзя себе представить, как бы это он стал придираться ко мне. Он сейчас же почувствовал бы всю невозможность, неделикатность этого. А несколько часов тому назад это казалось ему так просто, так естественно.
Кризис прошел, он уже не погружается в обдумывание своего положения, своих отношений к окружающим, он решился подчиниться, принять такие отношения, какие для него создаются не им, а мною, и войдя в них, почувствовал себя вновь хорошо.
Невольно это отражается и на его отношениях к Аркадию Ивановичу. Он вновь ласков и с ним. Свою изобретательность, наблюдательность, распорядительность он снял с нас, с людей, и перенес вновь на вещи: книги, инструменты и т. д.».
Ну вот, Леля, а остальное тебе неинтересно.
Алеша слушал внимательно, глаза его горели от нетерпения.
— Папа, как ты все угадываешь, что со мной делается?..
— Ну что тебе, стыдно хоть немножко? Не будешь теперь ко мне придираться?
— Да, папуля, правда стыдно. Но почему я тогда не замечал этого? А что еще ты маме написал?..
Так и всегда. Мать читала ему письма отца, а отец читал ему письма матери, а если не прочтут, то сам отыщет и все равно прочитает. «Ты, мамуля, секретов лучше не пиши, я ведь ужасный проныра», — писал он матери 14 января 1895 года.
Поэтому он хорошо знал, почему мать уехала в Москву, а потом в Питер: отец никак не может расплатиться с губернской управой. Всюду словно ожидают его неудачи, противные кредиторы. Очень цепко впиваются в отца и подолгу не отпускают его из Самары, а теперь и мать уехала. Какой-то злой рок их постоянно разлучает, и этому, видно, не будет конца.
В. А. Поссе, врач и революционер, побывавший в Самаре и Самарской области в 1892 году, вспоминал: «Утром подъехали к Самаре, красиво рассыпавшей свои церкви и дома по холмистому берегу Волги… Широкие улицы, новые деревянные дома, далеко отстоящие друг от друга, церкви с широкими площадями. Просторно, но неуютно, бивуачно: будто город отстроился после сильного пожара. Ни зелени, ни украшений, ни памятников старины… Самара показалась мне громадным балаганом, где холодно и пусто. Впрочем, это впечатление быстро рассеялось под влиянием того радушия, которое я встретил в интеллигентных семьях Самары. В это время там было два культурных центра, два культурных дома — Якова Львовича Тейтеля и Вениамина Осиповича Португалова.
Они конкурировали своей культурностью, своим гостеприимством и недолюбливали друг друга. Оба евреи, но Португалов — крещеный, а Тейтель — некрещеный. Португалов — высокий, красивый мужчина с пышной рыжей шевелюрой и роскошной бородой. Тейтель — маленький, плотный, черный, с густыми усами и бритым подбородком. Португалов — врач и публицист, старый сотрудник «Недели»… Тейтель был в то время судебным следователем… Кроме Португалова и Тейтеля, вспоминаю еще одного самарского интеллигента, председателя губернской земской управы Бострома. (Здесь автор ошибается: Бостром был всего лишь членом губернской земской управы. — В. П.) Это был типичный прогрессивный земец, человек дела, а не красивых фраз, несколько суховатый и, во всяком случае, не мягкотелый. Он жил в свободном союзе с ушедшей от своего мужа графиней Толстой.
Это была умная, скромная женщина с добрыми, лучистыми глазами, несколько придавленная перенесенными страданиями. Она писала правдивые, простые рассказы. Книжку этих рассказов она подарила мне с дружеской надписью.
— Писательницей я себя не считаю, — говорила она мне, грустно улыбаясь. — Но я живу надеждою, что в моем мальчике мое небольшое дарование разовьется в большой талант.
Одной рукой она обняла своего десятилетнего сына и, разглаживая другой рукой его густые, черные волосы, говорила мне:
— Смотрите, какой у него умный лоб, какие живые, говорящие глаза!»
Заволжская погода в январе неустойчива: то закрутит буран, заметет все стежки-дорожки, ударят морозы, нос не высунешь, а то подует теплый ветер, дороги испортятся настолько, что никуда не выедешь, — в овражки натечет много воды, которая только сверху слегка прикроется ледком. С возами не проедешь. Можно только порожняком.
Алексея Аполлоновича такая погода приводила в состояние уныния и беспокойства: подходил срок векселю в пятьсот рублей, которые он брал с помощью своих соседей и друзей Медведевых для жнитва, а денег у него сполна не хватало. Собрался было на днях с хлебом, но вот погода испортилась. Пришлось ехать ему порожняком, необходимо где-нибудь в Самаре перехватить.
Уезжая, Алексей Аполлонович наказывал Аркадию Ивановичу, что нужно делать, если у Лели заболит горло. Леля, услыхав этот разговор, тут же подошел к отчиму и, ласкаясь, жалобно проговорил:
— Папа, у меня что-то горло болит. Нет, право, першит.
— Ах ты озорник! Хочется тебе удрать куда-нибудь? Солоно, наверно, достается ученье? Особенно, кажется, цари иудейские донимают…
Леля смутился: и на этот раз отец разгадал его хитрость.
Многое не нравилось Алексею Аполлоновичу в том, как проходят уроки. Пробовал он подсказать Аркадию Ивановичу, что необходимо налегать на арифметику, но пока тщетными оказывались его слова.
Аркадию Ивановичу самому, видно, арифметика трудна. Да и разбор предложения у них неладно получается. Вообще он бы русский язык с удовольствием изъял из его ведения. Урок этот — чистое убожество. Леля, так свободно владеющий языком, вдруг превращается в косноязычного. Аркадий Иванович сам изъясняется с трудом и приучает Лелю к такому же трудному пересказу. Леля уже начинает говорить «вот» и «ну-с», как Аркадий Иванович. Все, что у них называется «уроком русского языка», просто притупление Лелиных, и врожденных и развитых, литературных способностей. Надо воспользоваться услугами Аркадия Ивановича в тех предметах, где он силен, ведь он семинарист, а это значит, что он хорошо может преподавать славянский, историю, географию, надо только удерживать его от увлечения Ветхим Заветом. Русским же языком придется заниматься самой Александре Леонтьевне, оставив, пожалуй, для Аркадия Ивановича только чистописание, диктант, орфографию.
В январские дни 1895 года Алеша пристрастился писать письма матери в Петербург. Пишет обо всем, что увидит, обо всем, что произойдет с ним или с окружающими. Он пишет о том, что, несмотря на ветер и гололед, он бегал на снежную крепость «Измаил», сооруженную им с ребятами «третьеводни», и о том, что ночью шел совсем летний дождик и снегу осталось мало, что «нынче ужасный ветер гудит и завывает», что «под вечер прошел не то снег, не то крупа, не то маленький град», и о том, что «по утрам у нас на столе поет самовар».
В другой раз он написал матери: «Какой нынче денек был! Ясный, морозный, просто прелесть. На верхнем пруду прекрасное катание. Мы уже два дня катаемся. Копчик поправился. Червончик тоже. У Подснежника натерли рану на плече. Иван стал к нему подходить, а он как ему свистнет в губу… Поросята наши сытехоньки, бегают по двору. Марья придет к ним с помоями, а они ее и свалят. Телята страсть веселые. Папа им сделал особые корытца. Третьего дня папа читал мужикам «Песню про купца Калашникова»… Мишка во время чтения заснул. Я его нынче спрашивал, зачем он заснул, а он говорит: «Вы только слушали, а я и поспал и послушал…» Мне купили варежки в Утевке — чистые чулки. У нас часовщик починил часы, а они не пошли. Назар не будь прост — пустил их. Назар наступил ногой на иглу, и она, воткнувшись, обломилась. Ну вытащили. Папуля… ни разу на меня не посердился серьезно. Вчера у папули болел живот, и я ему читал из Лермонтова. У меня сейчас идет кровь, и я заткнул нос ватой. Целуй тетю Машу крепко. Целую тебя. Твой мальчик».
Во всех этих письмах наряду с повседневными бытовыми подробностями есть одна черта, обращающая на себя внимание, — это полная раскованность и душевная свобода мальчика.
Алеша, слушая, как стучит дождик по окнам и гудит, завывает ветер, нагоняя тоску, думал о том, что его снежная крепость «Измаил» может попортиться, а он так еще мало в ней играл. Три дня тому назад он ее сде-лал, а вчера отец его не пустил. Как же он обрадовался, когда увидел, что крепость только чуть-чуть попортилась. Нужно, пожалуй, устроить большую игру. Не сегодня, конечно. Уж больно погода плохая: под вечер пошел не то снег, не то крупа, а скорее всего град, маленькие крупинки больно секли по щекам. Он с тоской посмотрел на Чагру, там опять уж льда не видно. Бедный Аркадий Иванович днем чистит-чистит, а ночью опять взносит снегом. Так и не покатаешься, видно, на коньках. А уж как они любили кататься! Аркадий Иванович даже общество любителей-конькобежцев организовал, даже в стихах увековечил эту страсть:
Ужасно толстенький и озорник,
Во время приходи домой учиться:
Не знай усталости «в бегах».
Играй в снежки, катайся на коньках,
Живи согласно с Мишами и Есей.
Будь счастлив ты, мой ученик!
Люби кататься ты, люби и с санками возиться!
Жаль, конечно, что никак не удается выпросить у отца накидку матери, чтобы обить ею стены снежной крепости, ну да ничего. Придется матери написать, может, она пришлет ему из Питера 15 аршин шелку и 40 аршин атласу розового с темно-малино-буро-сине-красными полосками. Вот будет здорово. Издалека будет видна его крепость.
Мигом слетел под горку. Он уже не раз делал такие эксперименты, и всегда хорошо удавалось. Нужно только крепко обхватить полы полушубка, оттолкнуться, — и куртычком под горку. Только ветер в ушах да снегу набьется за воротник, если неосторожно заденешь какую-нибудь снежную глыбу.
Во дворе было оживленно. Отец купил корову, а она не встает, подымали ее веревками. Если б мать была дома, она б опять поссорилась с отцом. Никак не может он удержаться от очередной покупки. Обязательно что-нибудь да купит.
Алеша вставал рано. Выпивал два, иногда три стакана чаю со сливками и хлебом с маслом. А однажды Алексей Аполлонович с удивлением заметил, как он с каким-то непонятным азартом отрезал себе три ломтя хлеба зараз и все быстро уплел. А потом набегается и с каким аппетитом обедает. Ничего удивительного, что он начал страшно толстеть, щеки округлились, наметился животик.
Как-то вернулся с гулянья продрогший, а дома радость: мать прислала письмо и посылку — книги, журналы, готовальню. Развернул третий номер журнала «Всходы». Здесь все новые статьи. Вот Мамина-Сибиряка обязательно надо прочитать. Посмотрел на отца, чему-то вагадочно улыбавшегося. Отец не выдержал своей роли и подал ему еще одно письмо. Так и есть: письмо от Аркадия Ивановича, уехавшего в свою деревню.
«Ну, милый Лелька! Природа не всегда благосклонна к ее любителям. Переезд мой из Самары до дому был рядом «тяжелых испытаний», сперва в вагоне 4 класса, потом по ухабистой снежной дороге. Прибавь к этому холод и мрак, меня окружавшие, совершенно бессонную ночь, и ты получишь понятие о пережитых мной прелестях в течение 10 часов переезда. Я приехал в среду в 5 часов утра совершенно избитый, изломанный, дорогой потерял стеклышко из очков, когда мы с кучером вывалились из саней на одном каком-то ухабе…»
После ужина сели писать письма. Алеша машинально стал рисовать на своем столе воинственных людей с обнаженными шашками. Написать, как с папой плутали около Поганого оврага? Или как он катался вчера на салазках и подхватил насморк? Или о том, что вчера поехал с фурой да наехал на соху, новый полоз и лопнул у салазок? А может, матери интереснее всего узнать, как скучно ему без нее, как тяжело ему по вечерам заниматься? Новый учебник по географии ему показался трудным, да ничего, все можно преодолеть, выучить Индию, арифметику, немецкие слова.
Уроков у него много. Почти весь вечер сидит. Часа два-полтора остается. Вот тогда-то и наступает блаженное состояние самодеятельности. Можно кой-чего постолярничать, сделать, например, папочке ящик для мелочи, — пустяки, а все-таки похвалит, потом Наталья просила сделать мешалку… А если вечером не столярничал, то погружался в неведомый и манящий мир книжных приключений. Увидел он как-то объявление о каком-то путешествии на Луну, тут же с восторгом прочитал об этом отцу и мечтательно произнес:
— Вот кабы мамочка мне привезла книжку об этом путешествии…
И еще: спрашивает у матери, как быть ему, у него нет сапог ходить в слякоть, папины промокают, а если свои взять, то за голенища с полведра нальешь. А стоит только подумать, что не придется из-за этого выйти на двор, как волосы становятся дыбом.
Кажется, все, осталось только по обыкновению нарисовать свою веселую рожу и подписаться: «Лененчик плотничек». «Плотничек-то плотничек, — сделал приписку Алексей Аполлонович, прочитав его письмо, — а все-таки не надо ошибок столько делать».
На следующее утро Алеша встал в хорошем настроении. Ему еще захотелось написать матери, чтобы письмо было подлиннее, потянулся с ручкой к чернильнице и ненароком опрокинул ее: «Сейчас после чаю побегу на крепость, там на Чагре буду чинить «Измаил» и кататься на салазках… Я мамуня потому расписался вчера потому что я сижу и думаю и вдруг рука у меня как заходит, заходит…»
Накануне масленицы были в бане, хорошо вымылись. И получилось так, что Алеша в этот день даже и не подумал сесть за уроки. Столько развлечений и дел обычно накапливалось у него в предпраздничные и праздничные дни. Но Алексей Аполлонович на этот раз был строг и беспощаден: что ж, что воскресенье! Прогулял вчера — терпи кару сегодня. Но зато вместе с Аркадием Ивановичем, который наконец-то вернулся из своей деревни, катались на паре верблюдов, недавно купленных отчимом на ярмарке. А по вечерам читали роман «Накануне». Матери Алеша писал: «Больно мне кажется потешным этот Шубин. То смеется, то плачет. А еще комичная личность это Ува Иванович. Лучше всех Инсаров и Елена. Мы прочли до тех пор как они приехали с пикника. А Шубин еще говорит, в счет Инсарова «хорош герой, пьяных немцев в воду бросает»…
Так и шли дни за днями, в хлопотах и заботах, то принося радости, то огорчения. Летом 1896 года решено было подготовить Алешу для поступления в реальное училище. Аркадий Иванович уже ничего не мог дать Алеше. Александра Леонтьевна сама решила заниматься с сыном. И все шло хорошо, но непредвиденное событие заставило ее уехать в Киев: опять возникли вопросы по разделу дедовского наследства между сестрами Тургеневыми, требующее личного участия каждой из них. Может, из-за этого и пришлось пропустить еще один год и пригласить другого учителя. «Он прожил у нас зиму, — вспоминал А. Н. Толстой, — скучал, занимаясь со мной алгеброй, глядел с тоской, как вертится жестяной вентилятор в окне, на принципиальные споры с вотчимом не слишком поддавался и весной уехал…»
В мае 1897 года Алеша с треском провалился на экзаменах в четвертый класс Самарского реального училища. Два месяца готовился и в конце июля в Сызрани поступил в четвертый класс реального училища. Целый год Алеша с матерью прожили в Сызрани.
22 августа 1898 года Александра Леонтьевна писала сестре Маше: «Как ты видишь по заголовку письма, я в Самаре, мы все в восторге, что нам наконец, после неисчислимых хлопот, волнений, огорчений, разочарований и т. д. удалось наконец перетащить Лелю в Самарское Р. У.[1]. Нам всем кажется, будто мы дома и не приходится расставаться. Живем мы пока на бивуаках в меблированных комнатах. Но наняли квартиру, которая еще пока отделывается и на которую мы переедем в первых числах сентября. Тогда я сообщу тебе постоянный адрес. Жизнь здесь в этом году ужасно дорогая, хозяева квартир просто взбесились, за крошечную квартирку на дворе, правда состоящую из четырех комнат (но каких крошечных) и кухонки для игрушечной кухарки, мы будем платить 20 рублей. Но все же мы не унываем, много провизии будет из деревни, будем экономить (теперь я умею) и как-нибудь проживем. Урожай у нас средний, но высокие цены на хлеб дают возможность перебиться и прожить в Самаре. А там, если будет плохой год, нам нельзя будет жить в Самаре, придется Лелю поместить куда-нибудь, то все-таки не так будет страшно, все он будет постарше и поумнее. Да, ведь я и не сказала тебе еще, что в пятый класс он перешел довольно-таки порядочно, и весь год учился порядочно, несмотря на разного рода увлечения в виде танцев, коньков и т. д. Теперь он принимается со старанием и намерен учиться еще лучше, по его словам. Очень увлекается естественной историей и в восторге, что у них хороший учитель и что они будут учить химию. Также увлекается рисованием и просит брать приватные уроки по воскресеньям у Воронова. Не знаю, как все это осуществится, но в его годы очень полезны такого рода увлечения, они подольше предохраняют от увлечений женскими юбками. А ведь и это скоро не минует. Малому скоро 16 лет и ростом он перегнал Алешу и что-то в виде намека начинает обозначаться на верхней губе».
Александра Леонтьевна писала это письмо в меблированных комнатах на Предтеченской улице. Потом переехали на Николаевскую. В Самаре было много родных, друзей, знакомых. Да и Сосновка ближе… Александра Леонтьевна чувствовала себя теперь более уверенно, твердо. Ей казалось, что самое страшное позади, что ее Леля станет лучше учиться и меньше озорничать, капризничать. Но тревоги иного характера начали одолевать мужественную Александру Леонтьевну: Леля уже не ребенок, все дальше отходит от нее, становится более скрытным. Раньше все было на виду. Теперь куда сложнее. Внешне он остался таким же, полным и неповоротливым, только вытянулся за лето, а что творится в его душе — об этом Александра Леонтьевна только смутно догадывалась. Почему ребята прозвали его Ленькой-квашней? Она понимала, что таков уж обычай: у всех какие-то прозвища, не то, так другое, но почему же такое противное — «квашня»? Несмотря на полноту, Леля ведь довольно ловок, физически развит, лихо катается на коньках, сам умеет оседлать лошадь, вскочить на нее и даже объездить. Хорошо хоть, он необидчив. Сам смеется над этим прозвищем. Нет, нечего бога гневить, славный растет у нее сын. Особнячок, который они наняли, небольшой, но уютный, тихий. Дороговато, правда, но что же делать… Лучше в чем-нибудь другом сэкономить.
Алексей Аполлонович часто приезжал в Самару из Сосновки, привозил продукты. Подолгу задерживался здесь, переписывал, редактировал рассказы, пьесы Александры Леонтьевны. Часто спорили о том или ином образе. И как-то не обратили внимания, что Алеша с каждым месяцем все дальше отходит от них. У него появились новые друзья, все чаще он уединялся.
В декабре 1898 года Алеша Толстой писал своему другу Степе Абрамову, оставшемуся в Сызрани: «Получил сейчас твое письмо в реальном, отправился в курительную, папиросу в зубы и прочитал. Знаешь, от твоего письма повеяло совершенно другим сызранским духом, духом примерных неиспорченных мальчиков. Как тебе ни грустно будет слышать, а разница теперь между нами большая. Или может ты изменился с лета, которое мы вместе провели в Сосновке, может я, не знаю, но прежних идеальных мыслей, прежних мечтаний как не бывало, теперь я реалист в буквальном смысле слова, трезво смотрю на жизнь, каюсь, иногда приходится с товарищами зайти в пивную, но пока до пьянства, до самозабвения я себя не допускал. Особенно изменился я так около ноября месяца, на меня имела влияние (очень и очень благодетельное) одна барышня, замечательный человек, Марья Прокопиевна Болтунова. Ты представь себе, до того времени я был, не то что хлыщом, а вроде того, влюблялся в каждую попавшую юбку, вообще человек без воли, без характера. С ноября мы затеяли спектакль и у нас образовался прелестный кружок барышень и товарищей, отношения самые дружеские, тесные, откровенные, девизом его служит «нет слова, что неприлично, это не по моде, говори то, что у тебя на языке», а главное откровенность и простота. Ты не можешь себе представить, как мне опротивели все эти приличия и только отдыхаешь в этом кружке. Что касается товарищей, то отношения между нами самые дружественные. Так у нас заключен 3-умвират, я, В. Мирбах и В. Пырович. Меня с В. Мирбахом за нашу неразлучность прозвали даже П. И. Бобчинским и П. И. Добчинским».
По этому точному и откровенному словесному автопортрету можно о многом судить или, во всяком случае, догадываться. В письмах и дневниковых записях Александры Леонтьевны также немало глубоких и верных наблюдений.
Надо же, ее Леля стал совсем взрослым, самостоятельно мыслящим юношей! И откуда он только набрался таких мыслей? Казалось, она старалась внушить ему благородные и светлые идеалы. А он рассуждает об эгоизме как движущей силе прогресса. Когда же и где он подцепил эти идеи? Ведь она так оберегала его от посторонних влияний. Собирала его сверстников у себя на квартире, угощала их чаем, яблоками. Читали вслух что-нибудь интересное и волнующее. А потом, когда привезли из Сосновки фортепьяно, музицировали, танцевали, пели. Она в одном из писем Алексею Аполлоновичу специально просит привезти сочинения Добролюбова в четырех томах. В ее «салоне» должен царить двух самоотверженности, трудолюбия, высоких бескорыстных помыслов. А что получилось? В споре со своими сверстниками ее Лелька убежденно говорил, что «не альтруисты, а эгоисты двигали прогресс», да и массы, двигавшие историю и прогресс, сами-то двигались не филантропическими идеями, а побуждениями эгоизма.
Огорченная этим, она просит Алексея Аполлоновича прислать несколько номеров журнала «Жизнь». Там бывают короткие, ясные статьи по интересующим их вопросам. Ей хочется дать Алеше очень интересную статью «О материалистическом понимании истории», о которой она слышала от друзей. Может, тогда разлетится туман в его голове, сотканный из незрелых абстрактных идей, нечетких мыслей и положений. Может, проявится у него интерес к серьезному изучению политических проблем, социологических вопросов. Напрасные надежды! Его влечет к себе театр, самодеятельные спектакли, в которых он сам начинает принимать участие с четырнадцати лет. Позднее он будет вспоминать летнее здание деревянного театра в Струковском саду, где были репетиции лермонтовского «Маскарада»: «Не помню подробностей, кроме полутемной дощатой зрительной залы и пленительной июльской зелени сада, видной сквозь открытую боковую дверцу. Двое из участников спектакля чувствовали некоторое ущемление самолюбия: я, четырнадцатилетний мальчишка, на которого обращали внимание не больше, чем на муху, и странно одетый высокий и мрачный мужчина, исполнявший роль неизвестного… Это был… Скиталец».
А вот картина уже другого рода: «С печалью вспоминаю затхлые классы самарского реального училища, крысиные рыла классных наставников, инспектора Волкова, — с шелковой бородой бледного негодяя — ломавшего детскую психику».
Между инспектором Волковым и реалистами шла подлинная война. Какие только гадости и унижения не придумывал он. И сколько понадобилось детской изворотливости и ухищрений, чтобы мстить ему за гонения и придирчивость. А стоит отойти от этой борьбы, как все кажется мелким и ничтожным. Неужто цель — в борьбе с этим человечком? Все чаще Алексей задумывался над смыслом жизни вообще и своей собственной в частности. Хватит ли у него сил и способностей, чтобы сделать что-то путное? А может, и не мучить себя бесполезным существованием? В дневнике Алеша Толстой писал: «Однажды я задал себе вопрос: стоит ли жить, — ответ получался, что нет. Что это было? Слабость духа в борьбе с препятствиями, апатия к жизни, при одной мысли о неудаче в ней…»
В минуту откровенности он делится такими мыслями с матерью. И уж об этом-то разговоре с сыном она, конечно же, написала Алексею Аполлоновичу: «На пароходе у нас с Лелей был очень серьезный разговор о ценности жизни. Оказывается, он подобно Пыровичу задумывается о том, что не стоит жить, и говорит, что не боится умереть и иногда думает о смерти и только жаль нас. Он спрашивает — для чего жить, какая цель? Наслаждение — цель слишком низкая, а на что-нибудь крупное, на полезное дело он не чувствует себя способным. Вообще он кажется себе мелким, ничтожным, не умным, не серьезным. Я много ему говорила, стараясь поднять в нем бодрость и показать, что все у него еще впереди. Я ему говорила, что человек может быть господином своей судьбы и сам себе выбрать дело по желанию и что теперь самое важное его дело, это готовиться к жизни, т. е. учиться и вырабатывать себе характер. Не знаю, насколько я на него произвожу впечатление, он такой скрытный и как-то стыдится показывать то, что чувствует. Ему необходима теперь умственная пища, разговоры с тобой. Читать теперь некогда, а умишко работает. Надеюсь на твой приезд…»
В апреле 1899 года Алеша вместе с матерью совершил путешествие по Волге до Симбирска, а потом в имение Марии Леонтьевны Тургеневой.
«Маша была очень обрадована нашим приездом, — писала Александра Леонтьевна. — Мы с Лелей у Хованских были и везде Леля произвел самое благоприятное впечатление. Все нашли, что он похорошел, возмужал и очень мило себя держит. Ведь он умеет быть очень милым, когда захочет. Хованские Леле очень понравились, он там безвыходно два дня пробыл, сошелся со всеми на ты и получил приглашение летом к ним в деревню».
Алексей Толстой впервые бывал в настоящих помещичьих усадьбах, познакомился с жизнью и бытом их обитателей, с их характерами, нравами, традициями, интересами и стремлениями. Возможно, именно в эту поездку в имение тетушки у него возникли первые проблески будущего заволжского цикла рассказов и повестей. В душе юноши шла скрытая, подспудная работа.
Сохранилась фотография этого времени: Алексей и два его сосновских друга, рядом Александра Леонтьевна. В непринужденной позе, прямо на земле, полулежит рослый, несколько полноватый подросток с серьезным выражением лица. И мать, добрая, располневшая, скорее похожая на купчиху среднего достатка, чем на графиню, с улыбкой думает о чем-то радостном и далеком.
Летом этого года Алексей написал несколько стихотворений. Если раньше он писал шуточные оды и целые поэмы, посвященные «торжественным» событиям или смешным эпизодам из своей жизни, то сейчас иные струны зазвучали в его душе. Грусть, одиночество, тоска по чему-то неизъяснимому, таинственному выливались в его элегиях. «Много в жизни бывает мгновений, когда тяжко и горестно жить» — этот летний мотив почти ничуть не отличается от его зимних размышлений о смысле жизни и о своем предназначении на земле. Поездка по Волге, встречи со своими родовитыми родственниками не развеяли его отроческого пессимизма.
Но вскоре грусть исчезает из его стихотворений, зазвучали бодрые нотки. Отошли в прошлое и его раздумья о смысле жизни. «Посмотреть мне достаточно в серые очи, чтоб забыть гее мирские дела, чтоб в душе моей темные ночи ясным днем заменила весна».
Все объясняется очень просто: семнадцатилетний Алексей Толстой влюбился. Стоило ему увидеть Юлию Рожанскую на репетициях любительского драматического кружка, как он уже не отходил от нее. И естественно, стал одним из активных участников любительских спектаклей: кружок в то время как раз ставил комедию А. Н. Островского «Свои люди — сочтемся», небольшие водевили, фарсы. Александра Леонтьевна сначала но поняла, почему так загорелся ее сын, представила в кружок свою пьесу-шутку «Война буров с англичанами», принимала участие в ее репетициях, постановке, вот тут-то она и разглядела, что ой в ближайшее время «угрожает»: сын-то уж совсем стал взрослым. Да и сам Алексей Толстой так увлекся театром, что попробовал свои силы в драматическом жанре, создав, как ему казалось, замечательный одноактный водевиль «Путешествие на Северный полюс».
Толстой в юности написал много стихотворений, поэм, баллад, но относился к этому своему увлечению как к игре, как к временному занятию: накатывало, начинал писать, а потом все это забрасывал, забывал, увлеченный новыми играми и забавами. Но этот опыт не проходил даром. Незаметно для него самого обогащалось его представление о литературном творчестве, о предназначении писателя в обществе. Он внимательно следил и за материнскими литературными делами, бессознательно вбирая и ее опыт, ее искания. Сейчас это ему не понадобится, но придет время, и все накопленное им даст богатые всходы. Пока он играл, пробовал свои силы во всех жанрах, в том числе и драматическом. Но вскоре более важные события заставили забросить литературные забавы.
9 февраля 1900 года в Ницце умер отец Алексея — граф Николай Александрович Толстой. 27 февраля в Самаре Алексей вместе с матерью и многочисленными родственниками присутствовал на его похоронах. Но он был здесь как чужой. Отец так и не захотел с ним ни разу повидаться, хотя не позабыл о нем в своем завещании. Алексей получил по наследству громкое имя отца, а вместе с графским титулом около тридцати тысяч рублей. Это было не так уж и плохо, если учесть, что Александра Леонтьевна и Алексей Аполлонович еле-еле сводили концы с концами и даже были вынуждены продать Сосновку.
В июне, сдав экзамены за шестой класс, Алексей Толстой уехал погостить к одному из своих друзей на хутор под Сызранью. Но потом, вернувшись в Самару, никак не находил себе места, пока не решился поехать в гости к Тресвятским, где, как он хорошо знал, жила в это время Юлия Рожанская.
Последний год в реальном… Встречи с Юлией, напряженные занятия, увлечение театром. И в мае 1901 года он наконец получил свидетельство об окончании реального училища. Только по немецкому языку он оказал успехи удовлетворительные. По остальным предметам — хорошие и отличные.
После небольшого отдыха Алексей Толстой поехал в Петербург поступать учиться. Год в технологическом быстро промелькнул. В этом же году он окончательно решил, что ему приспела пора жениться: Юлия Рожанская согласилась быть его женой.