Ихавод Ричардсон был неплохим человеком, правда, строгим и несклонным к пустой болтовне. Он и раньше держал рабов и гордился тем, что знает, как с ними обращаться: всю неделю учить ремеслу, а по воскресеньям преподать урок христианства; платить не столько, сколько белым, но все же по справедливости; вознаграждать за службу и отпускать на свободу раньше, чем они состарятся и не смогут этой свободой насладиться.
Добравшись к вечеру до Вуберна, Ихавод Ричардсон, кожевник, и Амос Счастливчик, невольник, даже не обменявшись и десятком слов, все же знали друг о друге немало: оба понимали, что работать вместе будет неплохо.
Мистер Ричардсон вошел в дом поздороваться с женой и детьми, а Амос отправился на конюшню — распрячь лошадь. Потом хозяин показал новому рабу-подмастерью его угол, предупредил — утренняя молитва и завтрак в половине шестого. Амос помедлил в дверях, хозяин решил, что новичок чего-то недопонял, но Амос только улыбнулся и задал вопрос, который беспокоил его с самого утра.
— Благодарю вас, — начал он почтительно, а потом добавил смелее. — Пожалуйста, скажите мне, когда газета объявит, что к бостонской пристани пришел корабль из Африки. И если мне случится отвозить кожу в город, нельзя ли поехать туда в тот самый день?
Мистер Ричардсон прищелкнул языком:
— Теперь совсем не так много кораблей с живым товаром. Не сравнить, как раньше, Амос, но я тебе скажу, если что услышу, — тут он строго нахмурился. — Только если будешь себя хорошо вести.
Амос понимающе кивнул. Одно он знал наверняка — рабу неоткуда ждать чего-либо
доброго, разве что в награду за примерное поведение. Он взял протянутую ему свечу и тарелку с ужином, вышел на лужайку, поросшую травой. Недалеко от дома стоял просторный сарай — там были устроены мастерские. Здесь ему придется жить, пока он служит в этом доме.
До слуха Ихавода Ричардсона донеслось пение раба. Амос уже задул свечку, чтобы не расходовать ее понапрасну, но еще долго пел в темноте.
— Если бы эти чернокожие ничего не делали, а только бы пели свои песни, их и тогда бы стоило кормить, — сказала жена хозяина, прислушиваясь. — Но все равно, пока они в неволе — словно пение птички в клетке.
— Он получит свободу — дай срок, но не раньше, чем отработает то, что за него заплачено.
Шли годы. Амос выучился кожевенному ремеслу, стал превосходно разбираться в кожах, сделался, как когда-то у благодушного квакера в Бостоне, незаменимым человеком в доме Ричардсонов. Амос был добрым христианином, а значит, уже оправдал большую часть издержек мистера Ричардсона. Воскресным утром Амос проводил в церкви два долгих часа, а потом возвращался туда после обеда, соблюдая предписания субботнего покоя даже и тогда, когда за ним не следило зоркое око проповедника.
Амос удивлялся тому, сколько внимания белые люди оказывают дню воскресному. Еще удивительнее, что им так важен цвет твоей кожи. Для Амоса, в его понимании Господа, каждый день был Божьим днем. Ему хотелось оставаться добрым христианином не только в молельном доме, но и в кожевенной мастерской. Ему хотелось любить не только тех, кто похож на него, но и всех остальных. Наверно, он так и умрет, не поняв, отчего белые люди так обеспокоены цветом кожи. Он не сердился и не возмущался, как многие другие рабы, просто он никак не мог понять, в чем тут дело. Но в мире немало того, чего ему не понять, и с каждым годом жизнь становилась все удивительней, ибо настало время больших перемен.
Колонии кипели и бурлили. Налоги росли, становились все более и более несправедливыми. Росла и тирания заокеанских властителей. Слово «свобода» согревало сердца людей, не сходило с уст. С небывалой быстротой мысль о новой стране завоевывала умы людей. Сила, набранная в покорении диких лесов, теперь пробовала себя в борьбе за независимость.
Мистер Ричардсон время от времени видел в газетах объявление о том, что в Бостон прибывают корабли с «живым товаром». Он помнил обещание, данное рабу, и посылал его с грузом кожи в Бостон именно в эти дни. Ему в том не было никакого убытка. Он давно уже понял, что Амос выторговывает лучшую цену, чем он сам. Со временем он поручил подмастерью заниматься всей продажей кожи. Он давал рабу бумагу, свидетельствующую о том, что тот послан с поручением. Иначе, если Амосу пришлось бы задержаться и его бы заметили на улице после девяти вечера, не миновать ему порки в полицейском участке, что он там ни говори в свое оправдание.
Амос не только следил за газетными сообщениями, он читал и частные объявления о продаже отдельных рабов или о намечающихся торгах. В особой книжечке, которую всегда носил с собой, он отмечал, когда состоятся эти продажи. Одно такое объявление его особенно заинтересовало.
Продаются три негра и две негритянки.
Товар можно посмотреть в доме мистера Иосии Гринвуда, что на Центральной улице.
Живой товар часто выставляли на обозрение в жилых домах и тавернах, и Амос мог зайти туда без труда. Вот и сейчас он отправился в дом на Центральной улице и попытался поговорить с африканскими невольниками, терпеливо и бесстрастно взирающими на обмен денег, в результате которого у них появится новое пристанище и работа. Они ни слова не говорили по-английски, а Амос помнил лишь несколько фраз на своем родном языке. Он всегда очень жалел, что не смог удержать в памяти больше слов языка Ат-мун-ши. Выучившись писать по-английски, он попытался вспомнить полузабытые слова и записать их для себя, но почти ничего не приходило на ум. Как ни хотелось ему снова обрести свой родной язык, тот почти полностью стерся из памяти.
Темные лица рабов, сидевших на кухне у мистера Иосии Гринвуда, повернулись в сторону пришельца. Амос протянул руки, ему так хотелось сказать им, что хорошая жизнь еще возможна. Но лица по-прежнему ничего не выражали, и Амос подумал — даже понимай они его речь, все равно бы ему не поверили. Большинство африканцев успевало так настрадаться за время путешествия, что любой белый казался им врагом.
Амос никогда не ходил по объявлению, если продавались только мужчины или мальчики, нет, он пытался найти молодую женщину, хромоножку со звонким как у птички голоском.
Объявление, сообщающее о продаже «молодой негритянки, девятнадцати лет, с младенцем шести месяцев, продаются вместе или раздельно» бросилось ему в глаза. Но он сразу увидел, что женщина совсем не так хороша собой, как Ас-мун, вернее, не похожа на сестру, какой она ему помнилась. Негритянка угрюмо молчала, хотя провела в Америке уже несколько лет, и хозяин утверждал, что она сносно говорит по-английски.
В тот же день ему попалось и другое объявление:
Продается за наличные или в краткосрочный кредит молоденькая девушка-негритянка, сильная, здоровая, привыкшая к различным домашним и полевым работам. Продается не за недостатки, а из-за отсутствия для нее работы у теперешнего хозяина.
Но когда Амос ее увидел, он сразу понял — она совсем не та, кого он ищет.
Амос вернулся в Вуберн с деньгами от продажи кож и новостями о том, что делается на пристани и в тавернах. Как всегда, подмастерье принес маленькую безделушку для миссис Ричардсон. На этот раз полированное металлическое зеркальце — такого хорошенького подарочка ему еще не попадалось, а сегодня у него были сразу два повода для подарка — сама безделушка уж больно хороша, к тому же хозяин дал обещание отпустить раба на свободу. Более двадцати лет проработал он на кожевника, стал незаменимым в хозяйстве человеком. Ихавод Ричардсон был доволен. Амос это знал, оттого и набрался храбрости попросить вольную, а то неизвестно сколько еще ждать завещания хозяина.
В декабре 1763 года они с мистером Ричардсоном все обсудили. Амос был готов принять любые условия, лишь бы ему позволили через шесть лет стать свободным человеком. Когда все было обговорено, Амос достал спрятанное под рубахой полированное металлическое зеркальце, протянул хозяйке. Чудесная безделушка, хоть многие женщины в Новой Англии и смеются над тщеславным желанием полюбоваться на себя в зеркале, но все же и сами тайком поглядывают на свое отражение. Миссис Ричардсон поставила зеркальце рядом со свечой: в нем отразились доброе лицо, ласковые глаза. В слабом свете сальной свечки она улыбнулась своему двойнику. И чтобы никто не обвинил в тщеславии, быстро проговорила:
— Амос, я уже совсем не такая, как была, когда ты у нас появился.
— Некоторым людям года только к лицу, — возразил Амос.
— Все мы стареем, даже ты. Вот, посмотри на себя.
Амос присел перед зеркальцем и посмотрел на свое собственное, черное, как ночь, лицо. Блестящие глаза, белоснежные зубы, в коротко остриженных волосах пробивается седина. Ему уже без малого пятьдесят, мышцы его сильны и годны для любой работы, и хотя надежда его не оставила, годы все же дают о себе знать. С лица вдруг исчезла веселая улыбка, глаза потухли, руки потянулись к зеркалу — закрыть изображение. В полированном металле он внезапно увидел не только свое лицо, но и лицо сестры. Сколько он ни ищи, ее уже не найти — он же по-прежнему ищет молоденькую девушку. Но и она стала старше, для нее прошло не меньше лет, чем для него самого; ни от того подростка, ни от его молоденькой сестренки не осталось и следа.
Тело сотрясали рыдания. Амос повернулся к хозяйке, она увидела его глаза — безжизненные, словно потухшие свечки. Негр закрыл лицо руками и выбежал из комнаты. Поздно ночью они слышали, как он поет в темноте кожевенной мастерской.
Перейди, перейди Иордан-реку,
Сам ее перейди, только сам.
Никому ее за тебя не перейти,
Сам ее перейди, только сам.
Не может твой брат за тебя перейти,
Сам ее перейди, только сам[19].
— Что с ним приключилось? — спросил жену мистер Ричардсон.
— Право, не знаю. Амос поглядел на себя в зеркальце, которое принес мне в подарок, и сначала был как будто доволен собой. А потом что-то странное произошло.
— Может, он думал — он белый, пока в зеркало не посмотрел.
— Может быть, — покачала головой жена. — Но сдается мне, тут что-то другое. Как будто страшная тоска по родине на него напала, по той стране, откуда он родом. Это просто преступление, что мы делаем, мистер Ричардсон, привозя этих негров сюда и так тут с ними обращаясь.
— Ну, у нас ему не так уж плохо, — возразил муж.
— Пока их на свободу не отпустят, они просто за скот какой-то почитаются.
Ихавод Ричардсон глубоко вздохнул.
— Не только им настало время думать о свободе. Погоди немного, и мы о ней задумаемся. Тут не просто свобода одного человека, но всей страны.
— О чем ты таком говоришь?
— Я говорю: мы готовы других обратить в рабство, а нас самих того и гляди поработят.
Пока Амос пел, чтобы хоть немного утешиться, Ихавод Ричардсон писал вольную, обещающую конец его рабскому состоянию. Хозяину казалось: он полон щедрости и благородства.
Да будет всем известно, — скрипело перо по бумаге, выводя грациозные закорючки, — что я, Ихавод Ричардсон, проживающий в Вуберне, округ Миддлсекс в провинции Массачусетского Залива[20] в Новой Англии, кожевник, по достойным уважения причинам и в присутствии свидетелей торжественно обещаю, о чем и заявляю в этом документе, что принадлежащий мне негр по имени Амос по истечении шести лет от дня составления этого договора (или после моей смерти, если таковая случится ранее этого срока) будет отпущен, освобожден и признан свободным от необходимости исполнять мою службу и повиноваться моей власти и приказаниям, дабы вышепоименованный Амос имел полную свободу заниматься ремеслом, торговать и располагать собой, как ему заблагорассудится, получать доходы от своего труда и ремесла и использовать их для собственных нужд и удовольствия, с теми же правами, какими обладает любой свободнорожденный мужчина, так, чтобы ни я, ни мои наследники, ни кто другой, от моего имени или от своего, не могли оспаривать его, вышеупомянутого Амоса, права на его личную собственность или результаты его ремесла, и да будет посему, чему порукой присутствие свидетелей. В доказательство чего я, вышеупомянутый Ихавод Ричардсон, собственноручно прилагаю руку и печать в тринадцатый день декабря 1763 года в четвертый год правления его величества…
Было уже совсем поздно, когда мистер Ричардсон в конце концов задул свечу и нацепил ночной колпак, но жена все еще не спала и ждала мужа в широкой супружеской кровати, закрытой со всех сторон плотными занавесями. Он рассказал ей, что написал вольную Амосу, и она с облегчением улыбнулась в темноте: муж, наконец, отпускает на свободу верного раба.
— Я поговорю с утра с Саймоном Картером, — добавил Ихавод. — Пусть Амос выплатит ему сполна сумму, которую я назначу. Он — банкир и сохранит эти деньги на случай, если Амос по болезни не сможет работать, — тогда у тебя и детей будет на что жить.
— Значит, твои достойные уважения причины — пенсы и фунты, которые будут выплачены Амосом? — спросила жена.
— Это уж точно.
— Жестоковыйный ты человек, Ихавод Ричардсон, — тихо проговорила она. Она не раз повторяла эти слова про себя, но впервые произнесла их вслух.
Когда Амос наутро увидел написанную вольную, его радости не было предела, и его удовольствия не смутило даже то, что ему придется выкупать свободу и много лет выплачивать мистеру Картеру назначенную сумму. Он был рад, что будущая свобода куплена его собственными усилиями, а не чьей-то милостью.
Хорошо, что обещание освободить Амоса было записано на бумаге, способной пережить Ихавода Ричардсона. Вскорости после смерти мужа миссис Ричардсон решила, что Амосу больше не надо выплачивать деньги на ее содержание, пусть лучше сохранит их для себя. Она составила документ, краткий и ясный, который гласил:
Принимая во внимание долгую и верную службу Амоса по прозвищу Счастливчик, его работу на покойного Ихавода, пока тот был жив, а после его смерти на нас, так что наше благосостояние значительно увеличилось, я предоставляю Амосу Счастливчику полную свободу для него самого, начиная с девятого дня мая 1769 года.
Что за странное чувство — проснуться утром девятого мая и знать, что ты свободный человек. Амос вынул документ из кармана, еще раз его перечитал, чтобы удостовериться, потом снова спрятал документ. Он будет носить эту бумагу с собой до дня своей смерти.
Он прибрался в каморке, собрал нехитрые пожитки в узелок. Их так мало, что нести нетрудно: Библия, смена одежды и пара серебряных пряжек — пристегивать к башмакам по воскресеньям. Бывший раб встал в дверях, вдохнул сладкий весенний воздух, услышал пение птиц над головой. Когда ты свободен, кажется, что даже дышится глубже. Он загляделся на стремительный полет ласточек — сегодня Амос ощущал себя одной из них. Глаза задержались на дереве, покрытом весенним цветом.
Ему вспомнилась та весна, перед пленением. Солнце набирало силу, набирали силу и его крепкие руки. Все пускалось в рост, и он сам рос вместе с травами и деревьями. Как давно это было, словно в какой-то другой жизни. Но теперь его жизнь начинается снова. Ему почти шестьдесят, и он только готовится жить. Он напряг мышцы — руки его крепки. Амос отвел глаза от цветущего дерева, поднял голову к небесам, на память пришел Моисей, стоящий на горе Нево и глядящий на землю, куда ему не суждено будет войти[21].
— Моисею было сто двадцать лет, когда он умер, — Амос произносил слова торжественно, будто читая раскрытую книгу, — но зрение его не притупилось, и крепость в нем не истощилась[22].
«Как у меня», — подумалось ему, и он пробормотал:
— Значит, и у меня есть еще немножко времени.
Моисей прожил долго, и ему, Амосу, тоже нужно время, потому что у него, как у Моисея, есть ради чего жить. А когда есть ради чего, можно прожить и подольше.
Амос прошел через огородик, который он сам когда-то развел, к дому — попрощаться с миссис Ричардсон. Она занималась приготовлением завтрака, но завидев Амоса, оставила свои дела.
— Куда ты пойдешь, Амос? — спросила бывшая хозяйка.
— Еще не знаю. Куда-нибудь, где смогу найти работу и построить дом.
— Пока нет жены, это только полдома. Думаешь найти кого-нибудь по сердцу, Амос? — она жестом пригласила его сесть за стол.
Амос поставил узелок на пол, уселся на свое обычное место — как делал много лет подряд.
— Надеюсь, конечно, вот подкоплю немножко денег, тогда смогу ее выкупить и жениться.
— Опять, Амос? — миссис Ричардсон покраснела. Уж она-то знала, что все с трудом накопленные Амосом деньги ушли на выкуп его собственной свободы. Даже шестилетний срок, установленный ее покойным мужем еще в 1763 году, не слишком бы помог — сумма, которую тот назначил Амосу выплачивать, была такова, что ему бы и сейчас свободы не видать, не вмешайся она в дело и не откажись от этих денег.
Теперь миссис Ричардсон предложила Амосу другое: пусть он продолжает работать в кожевенной мастерской, и постепенно она станет его собственностью.
Амос был страшно доволен, но гордость не позволяла ему принимать незаработанные дары. Он согласился пользоваться инструментами и чанами до тех пор, пока не построит своего дома и не обзаведется собственной мастерской.
Еще четыре года ушло у Амоса на обзаведение домом и хозяйством. К этому времени он стал всеми признанным свободным жителем Вуберна. Днем он работал, оставляя кожевенную мастерскую лишь на пару часов, чтобы потрудиться над постройкой своего дома. Шел уже четвертый год его свободы, и каждый вечер, за исключением воскресений, он приходил в дом Джонатана Твомбли навестить Лили.
Лили сорок лет была рабыней, одни хозяева обращались с ней хорошо, другие — плохо. Амос встретился с ней много лет назад на собрании африканских невольников. Он полюбил ее с первого взгляда, но ждал, пока сможет выкупить ее на свободу и жениться на ней. Конечно, она могла выйти за него замуж и рабыней, ее хозяин бы разрешил, но Амосу не хотелось, чтобы его жена оставалась в рабстве.
— Мы подождем немножко, — утешал он ее. — Мы, чернокожие, привыкли терпеливо ждать.
Лили любила Амоса, доверяла ему во всем и согласилась ждать.
Много событий произошло с тех пор. Когда в 1773 году ящики с чаем полетели в воду Бостонской гавани, одни пришли в восторг, а другие — в ужас. Жители колоний больше не желали платить налоги без права посылать представителей в английский Парламент[23]. Другое событие такого же отголоска не вызвало. Группа бостонских негров подала прошение в городской магистрат, жалуясь на разлучение семей из-за продажи рабов. Даже презренные невольники поднимали теперь голос. Ветер свободы, несущийся по миру, касался всех и каждого. Везде, где было угнетение, возникал протест. Никто не знал, когда придет конец неволи, но борьба шла за право на свободу каждого человека.
Обсуждая новости на теплой кухне, Амос любил повторять:
— Ждать осталось совсем немного.
В конце четвертого года свободной жизни Амос постучал в парадную дверь дома мистера Твомбли и попросил разрешения поговорить с самим хозяином.
Его отвели к владельцу дома, он остановился на пороге большой комнаты. Стоя в дверях и комкая бобровую шапку, Амос объявил о цели своего визита.
— Я хотел бы купить у вас Лили, — тихо произнес бывший раб. — У меня есть деньги.
Мистер Твомбли внимательно взглянул на чернокожего.
— Лили и сейчас стоит не меньше двадцати фунтов. Эту цену я заплатил, когда купил ее семь лет назад.
Амос отсчитал двадцать банкнот и протянул деньги изумленному хозяину, не давая тому возможности отказаться или назначить другую цену.
Мистер Твомбли положил деньги в карман и спросил, зачем Амосу понадобилась эта женщина.
— Я собираюсь на ней жениться.
— Не очень-то она годится в жены, — усмехнулся хозяин. — Она с прошлого года хворает, ей недолго жить осталось.
— Тогда она умрет свободной, — Амос поклонился и вышел. Он отправился на поиски Лили, своей будущей жены и свободной негритянки.
Через год Лили действительно умерла, но Амос был счастлив — он знал, что жена умерла свободной. В октябре 1775 года слово «свобода» было на устах каждого американца[24]. Пока Лили была жива, Амос частенько вспоминал Ас-мун — не более чем бледную тень из прошлого, но от того не менее дорогую. Он надеялся, что освободив одну африканскую женщину, он помог и сестре обрести свободу.
В сырой зимний день Амос отвозил тюки с кожей в дом Иосии Боуэра, жившего неподалеку от Биллерики[25], маленького городка в окрестностях Бостона. Кухарка пригласила его зайти съесть тарелку супа на теплой кухне, пока он дожидается хозяина. Слуги и рабы сидели у очага, Амос уютно устроился, слушал их истории, рассказывал свои. Разговор сменился пением, но ни один голос не звучал так нежно, как голос негритянки Лидии, ни у кого не было такого мелодичного смеха. Когда она встала и вышла из кухни открыть дверь хозяину дома, Амос заметил — она ковыляет, с трудом опираясь на костыль. После ее ухода у очага повисло молчание.
— Ты глаз не сводил с Лидии, старик, — сказала кухарка.
— Как случилось, что она хромает? — спросил Амос, понижая голос до шепота.
— Она не всегда хромала, — ответила кухарка. — Ей ноги на корабле перебили, покуда сюда везли. С тех пор ей трудно ходить. Но она шьет для миссис Боуэр, а на это ноги не нужны.
— Она замужем?
— Откуда? — воскликнула кухарка. — Кто хромоножку замуж возьмет?
Когда мистер Боуэр вернулся, Амос попросил разрешения поговорить с ним. Получив деньги за кожу, негр почтительно объявил, что у него есть еще одно дело.
— Что тебе надо? — хозяин удивился — какое еще дело может быть у этого негра?
— Ваша рабыня, Лидия. Я бы хотел ее купить.
Иосия Боуэр задумался на мгновение.
— Дешево я ее не отдам. Она хорошо обученная мастерица. Может готовить, отлично шьет, да и нрав у нее кроткий, а это немаловажно.
— Она хромает, — сказал Амос.
— Отдам ее тебе за пятьдесят фунтов.
— Твердо обещаете? — переспросил Амос.
— Если она тебе понадобилась и если у тебя хватит денег.
— Понадобилась, а деньги скоро будут, — торжественно, будто давая клятву, пообещал Амос.
— На что она тебе? Она белошвейка, в твоем ремесле белошвейки ни к чему, и к тому же хромоножка.
— Я хочу на ней жениться.
— Правильно говорят, что прихотям человеческого сердца нет границ, — добродушно рассмеялся Иосия Боуэр.
В своей части сделки Амос не сомневался. Он натянул бобровую шапку, поплотнее запахнул длинный плащ и отправился обратно в Вуберн. Пламя надежды, всколыхнувшееся при виде хромоногой негритянки, скоро погасло, но все же ветер, казалось, дул не так пронзительно, как утром.
Три долгих года понадобилось Амосу, чтобы скопить сумму, нужную на выкуп Лидии — три года, в течение которых шла война и приближалась победа. Колонии сражались вместе, объединенные записанными на пергаменте словами: «Все люди сотворены равными…»[26] Эти слова стали краеугольным камнем рождающейся нации, но их так легко приписать энтузиазму юности, когда они призывают к разрыву уз запретов и тирании, и так трудно объяснить человеку с черной кожей, который обращается за мудростью и пониманием к белому.
Многие друзья Амоса присоединились к колонистам, сражаясь доблестно и бесстрашно. Некоторые пали на поле битвы. Когда кровь вытекает из жил, чтобы напоить землю, откуда вырастет свобода, тут уже не до цвета кожи. Тем чернокожим, кто не погибли в битвах, в награду за их мужество была дарована свобода. Как же хотелось Амосу быть вместе с ними! Но ему уже далеко за шестьдесят, кому нужен такой боец? Он не раз просился в армию, доказывал, что еще силен, но всегда получал один и тот же ответ:
— Слишком стар для поля битвы и трудностей войны. Слишком стар. Слишком стар.
Но Амос знал — для своей борьбы за свободу он еще не стар. И знал, что для нее нужны не ружья и храбрость, а монета за монетой, добываемые тяжким трудом. На них можно купить волю и дать ее той, которую он полюбил, чтобы она не умерла в позорном рабстве. Свобода была в воздухе, которым он дышал, струилась в его крови. Она была ему нужнее, чем биение собственного сердца. Он не мог объяснить, откуда такая нужда в свободе, он просто знал — жить без этого невозможно.
Все три года, пока копил деньги на выкуп будущей жены, он раз в неделю приезжал на маленькой повозке в Биллерику, садился на кухне подле Лидии и разговаривал с ней, не обращая внимания на то, были ли вокруг другие слуги. Лицо его сияло, когда он объявил ей, что хочет выкупить ее из рабства.
Она протянула ему руку, улыбнулась:
— Никогда не думала, что смогу стать свободной. Каково это, Амос? Когда ты свободен, воздух слаще? Легче дышится? Солнце теплее?
— А ты не помнишь, как жила в Африке?
— Нет, я помню только плаванье, — покачала головой негритянка. — Нам всем было так плохо. Мы попробовали бежать. Даже океан был бы лучше. Кому-то удалось… — она закрыла глаза ладонью. — Я их как сейчас вижу. Прыгают в воду, туда, к свободе. Я попыталась… Не получилось… Они перебили мне ноги. Я ничего не помню, Амос, было так больно, так темно, днем и ночью. Меня больше не выпускали на палубу, я света белого не видела, пока мы к берегу не пристали.
Они остались на кухне одни, она положила голову ему на плечо и разрыдалась будто удерживаемые двадцать лет слезы наконец прорвались наружу. Амос начал что-то тихонько напевать, негромким голосом рассказывать об Африке, обо всем, что мог припомнить. Лидия улыбнулась. Пройдет еще шесть дней, думала она про себя, пока он снова придет посидеть с ней на кухне, но тогда они еще на шесть дней приблизятся к тому времени, когда им уже не надо будет расставаться.
Амос собрал деньги сполна, что еще он мог сделать? Он не умел выторговывать сходную цену за живой товар, и как ему было спорить с решением мистера Боуэра? Пришел день забрать Лидию с собой, и Амос сначала отправился к ее хозяину. В присутствии свидетелей — друга Иосии Боуэра и одной из служанок, с которой подружился Амос — деньги были тщательно пересчитаны. Мистер Боуэр отложил банкноты и передал Амосу необходимый документ, подтверждающий продажу. И этот листок бумаги тоже останется с Амосом до конца его дней.
Биллерика, июня 23 числа 1778 года
Получено от Амоса Счастливчика пятьдесят фунтов сполна за негритянку, именуемую Лидия Сомерсет, находящуюся в моем владении, которую я таким образом продаю и передаю вышеупомянутому Амосу и подтверждаю перед этим самым Амосом, что имею полное законное право на продажу и передачу упомянутой Лидии вышеупомянутым образом, и подтверждаю, и ручаюсь, что упомянутая Лидия передана ему, и никакой другой человек не имеет на нее никаких законных прав и притязаний.
Подписано с приложением печати и передано в присутствии следующих лиц: Миллисент Браддон и Исаак Джонсон,
Как ни доволен был Амос документом, бумага эта пережила саму Лидию. Свобода оказалась слишком сладка, и она наслаждалась ею не дольше года. Амос сидел у ее смертного ложа и радовался, что она умирает свободной.