Моя гостиница пуста. Кто-то кормит кур, кто-то убирает коридоры, но я никого из них не вижу. Номер у меня большой, и я собираю одеяла и подушки с других кроватей, чтобы перед сном обложить свои ребра и лодыжку. Ночью от боли ничего не отвлекает. Ты задаешься вопросом, не следует ли вернуться домой, но знаешь, что не вернешься. Если решишь пропустить какое-то запланированное место, то оно немедленно начнет мучить своими перспективами и обещаниями.
К утру я становлюсь несколько смешным. Я сижу, страдающе, на кровати, соображая, как встать. Чтобы нагнуться – завязать шнурок или поднять что-то упавшее, – нужно проявлять досаждающую осмотрительность. Присесть над дырой в уборной – опасный риск. На улице я ловлю себя на том, что иду мелкими немощными шажками, как после инсульта, и с сочувствием вспоминаю стариков моей юности. Теперь я один из них.
Однако остается глупая гордость. Надеюсь, что мою неуверенную походку не примут за пьяную. Я пытаюсь удлинить шаг. Может быть, меня сочтут жертвой несчастного случая на производстве: возможно, даже примут за ветерана – Героя Социалистического Труда (хотя в Нерчинске заводов не осталось). Когда я иду, болящие ребра отвлекают от пульсирующей лодыжки – словно я могу выдерживать только одну боль за раз. Где-то примерно через час, если окружающая обстановка достаточно отвлекает, боль растворяется в теле, пока о ней почти не забываешь.
Поэтому я снова, полный предвкушений, поворачиваю на восток и преодолеваю почти сто километров до Сретенска – за рулем машины угрюмый студент, подрабатывающий извозом и желающий жить в Лондоне. Местность вокруг меняется. Призрачные линии холмов по обеим сторонам дороги начинают уплотняться и сходиться. Деревни становятся меньше и беднее. В Сретенске боковой путь железной дороги заканчивается тупиком с застрявшими вагонами на дальнем берегу Шилки. Здесь, где горы начинают поджимать реку на ее пути к Китаю, этот маленькой городок продолжает жить в искривлении времени. Когда-то в Сретенске встречались сухопутный поток товаров с запада и судоходная река, текущая на восток, и более полувека флотилия пароходов была канатом, связывающим Европейскую Россию и побережье Тихого океана. Но в 1916 году Транссиб обошел маленький речной порт, который сразу устарел, и теперь я въезжаю в городок мягкого спокойствия, где дорога с деревянными домами оказывается центральной улицей, лесистые холмы маячат совсем рядом, и ничто не перекрывает прошлое. Дома с резными наличниками и яркими раскрашенными ставнями могут оказаться избушками из русских народных сказок, где живут ведьмы-людоедки или дурачки, а над пустой рекой сохранились красивые здания из оштукатуренного кирпича.
Единственная гостиница здесь спрятана в ветшающем здании с лепниной и облупившейся побелкой, которое стоит у парка, спускающегося к причалу. Каменная лестница внутри ведет мимо голландской печи в помещение из отполированного временем дерева. В 1904 году здесь располагался Русско-Китайский банк, но теперь массивные железные двери открываются в душную бильярдную. Единственный человек здесь – девушка-администратор с грустными глазами, уткнувшаяся в мобильный телефон. Я иду по темному коридору под позолоченными светильниками и маленькими канделябрами, украшающими его подобно макияжу. Старинные напольные часы отбивают время наугад, а заводной граммофон крутит на 78 оборотах в минуту песню Марии Лукич «Не улетай».
Возможно, интимная камерность городка, спрятанного в холмах и укутанного рекой, распространяет мягкую эйфорию. Безотлагательность моего путешествия затихает, и я погружаюсь в благотворную праздность. Даже памятники города кажутся тающими в далеком прошлом. Выкрашенный серебрянкой Ленин машет рукой из заросшего парка, а единственный видимый корабль – списанное сторожевое судно, установленное в качестве памятника. Но я слышал, что дважды в неделю из города Шилка сюда приходит небольшое пассажирское судно, которое идет дальше по течению к отдаленным поселениям, и я смотрю на реку, уходящую на восток к Китаю, извиваясь между заросшими лесом холмами.
Три дня я нянчусь с этой идеей, нервно прогуливаясь вдоль Шилки по ухабистой дороге, пока великая река блестит рядом. На огородах трудятся старики, через дорогу бесконтрольно бродит скот. Река стала чуть шире, чем неделю назад – наверное, метров триста пятьдесят, но здесь она течет по-иному: ее сковывают холмы, а поверхность искажена частыми водоворотами, словно у ртути. И она сохраняет одиночество. Никто не рыбачит, никто не плывет. Тишина такая, что слышно, как разговаривают люди на противоположном берегу.
Однако более полувека назад здешняя набережная, сжавшаяся сейчас до нависающей над водой платформы, была нервным центром неопрятного транзитного городка. На немногочисленных сохранившихся снимках мигранты из России и Украины стоят на причале с оборванными детьми и упакованными вещами в ожидании парохода, который, возможно, повезет их к новым надеждам. Они выглядят трогательно незащищенными. Женщины в ситцевых юбках и мужчины в овчинах, уже измученные работой, отправляются на отведенные им участки земли – к лотерее наводнений и маньчжурских бандитов. Такие семьи присоединялись к казакам и гарнизонам на Амуре в качестве земледельцев и торговцев. Многие были старообрядцами – сектантами, не принявшими реформы в православии, и их бережливость и трудолюбие создали в итоге скромный достаток этого региона, пока их не поглотили крестьяне, хлынувшие по Транссибирской магистрали, и напасти Гражданской войны.
Этих людей перевозили железные колесные пароходы, построенные на верфях Глазго и Бельгии. Двухпалубные конструкции с тонкими трубами и неуклюжими колесами обычно принадлежали иностранцам – британцам, американцам, немцам, японцам. Невеликая осадка – метр с небольшим – позволяла плавать в условиях перемещающихся песчаных отмелей, являющихся проклятием Амура. Днем и ночью матрос на носу прощупывал дно трехметровым шестом и выкрикивал предупреждения рулевому. Когда суда двигались в темноте, их путь освещали маленькие масляные фонари – красные с китайской стороны, белые с русской, а запасы масла пополняли одинокие фонарщики на лодках-долбленках.
Еще в 1866 году американский журналист Томас Нокс, совершавший кругосветное путешествие, поражался массе людей, устроивших лагерь на борту судна «Корсаков»: толпа бывших крепостных и казаков, лошади которых всю ночь топали над его кишащей блохами каютой. Миссионер Фрэнсис Кларк, путешествовавший в 1900 году с женой и маленьким сыном, писал, что даже на «Бароне Корфе», в салоне которого имелось «хорошее немецкое фортепиано», пассажиры в нижнем классе просто лежали на железном полу вместе с голыми детьми. В каютах было грязно. Британский журналист Джон Фостер Фрейзер однажды проснулся от того, что тараканы падали на него с потолка и ползали вокруг.
Питание повсюду считалось отвратительным, и утонченные западные пассажиры отбрасывали приличные манеры. Во время ланча за столом, накрытым рваной клеенкой, где подали непонятное мясо и картофель с маслом, Фрейзер сидел с торговцем мехами, непрерывно курившей женой военнослужащего и «татарским» полковником с черными бакенбардами. Когда их вилки и ложки погрузились в общую кастрюлю, разразилась настоящая оргия жевания, слюноотделения, хватания и обсасывания пальцев, завершившаяся десятиминутным яростным ковырянием в зубах. И это был элитный стол. Один француз в приступе ярости выбросил в окно судна свою капусту вместе с тарелкой.
По реке двигался и другой транспорт. Целые семьи переселенцев плыли вниз на плотах, набитых повозками, лошадьми, скотом и собаками, иногда направляясь даже в Хабаровск – за две тысячи километров. Туда же направлялись стометровые плоты из бревен. Мешанина местных лодок – долбленок и импровизированных гребных суденышек. Баржи для каторжников, влекомые пароходами, пассажиры которых братались с заключенными, когда все садились на мель.
В 1861 году анархист Михаил Бакунин совершил побег из сибирской ссылки; в Сретенске он сел на пароход и двинулся на восток – в Америку, а затем и в Европу. В последующие годы посреди брожения революционных интриг и подстрекательской риторики этот противоречивый человек стал соперником Маркса в Первом Интернационале. Он представлял себе независимую Сибирь, обращенную к Тихому океану и Америке, и Амур должен был стать ее сердцем. Почти сорок лет спустя в Сретенск приехал измотанный двухмесячным путешествием из Москвы Антон Чехов: он направлялся на остров Сахалин в Охотском море. Его пароход целую неделю трясся вниз по реке, качало так сильно, что он едва мог писать. На борту были школьники и группа заключенных, которых высадили у золотых рудников Кары, некогда так огорчивших Джорджа Кеннана. В уборной парохода обреталась ручная лисица.
Несентиментальный Чехов признавал, что «в Амур влюблен». Его письма к семье и друзьям полнятся дикой природой, множеством уток, поганок, цапель и «всяких носатых каналий». Противоположные берега России и Китая были одинаково прекрасными и дикими. «В голове у меня все перепуталось… – писал он. – Проплыл я по Амуру больше тысячи верст и видел миллионы пейзажей». Перед отъездом из Москвы писателю диагностировали туберкулез, но здесь он по-настоящему ощущал, что не боится смерти. «А какой либерализм! Ах, какой либерализм!» Его поражала откровенность жителей. На таком расстоянии от Европейской России они открыто выражали свои мнения. Арестовывать их было некому, и ссылать дальше некуда – они уже и так в Сибири. По их словам, Россия забыла про Амур. Девушки курили сигареты, старухи дымили трубками. Здесь ели мясо на Страстной неделе. Сбежавших каторжников никто не выдавал.
Я сижу на пустынной сретенской набережной, ожидая свое судно, и вглядываюсь в пустынные воды выше по реке. На дальнем берегу отблескивает корпус какого-то заброшенного колхозного здания, рядом на берегу, где кончается железная дорога – вагоны. Вниз по реке, куда я надеюсь попасть, холмы смыкаются угасающей оградой. Однако я с тревогой размышляю, не помешают ли мне сесть на судно, которое двигается в сторону запретной китайской границы.
К пристани с сумками и связанными узлами спускаются шесть или семь женщин и какая-то молчаливая пара. Зданий, которые некогда окружали набережную, уже нет, и длинный причал из гниющих досок с толпами терпеливых крестьян остались всего лишь фотографическим напоминанием. Сам Сретенск – уже не тот портовый городишко, что вызывал отвращение у путешественников, утопавших по голень в коровьем навозе. Я жду со старушками уже два часа, потом три. Наконец появляется какой-то бесцеремонный служащий, который крепит к ближайшему столбу объявление. Судна не будет еще четыре дня. Старушки шепчутся между собой, потом забирают свои узлы и плетутся прочь.
После этого Сретенск начинает надоедать. Общественные здания с лоскутными фасадами и хаотичной лепниной кажутся грубыми и тяжеловесными. Кое-где штукатурка отпала, обнажив деревянные рамы, на которых она держалась. Вечером идти некуда. Днем я бываю в кафе «Надежда», спрятавшемся посреди закрытых офисов, где улыбающиеся женщины подают черный хлеб и пельмени. Единственные клиенты – два шофера грузовика. На следующий день какой-то пьяный валится со ступенек почты и истекает кровью рядом со мной. Когда я помогаю ему подняться, он кажется легким и почти призрачным. Никто не обращает внимания. Представляю, что я подхватываю какую-нибудь коварную болезнь в городском воздухе. Кроме меня, в гостинице живут только брат и сестра – наполовину казаки, наполовину китайцы, – которые ищут могилу своей бабушки, которую расстреляли во время революции, как и многих казаков. Они нашли свой старый дом, но сейчас в нем живут другие; когда мужчина сообщает об этом, в его голосе проскальзывает недовольство. Нынешний владелец пригласил их войти и предложил чай. Затем на него нахлынули детские воспоминания. Он радостно смеется. Сестра плакала.
Когда разразилась Первая мировая война, казармы в Сретенске стали лагерем для военнопленных. Здесь были интернированы солдаты из Германии, Австро-Венгрии и Турции – целых 11 тысяч человек. Освободили их через три года после окончания войны. К тому времени их количество сократили тиф и своенравная артиллерия японских войск, сражавшихся с большевиками. В долине рядом с лагерем они оставили памятник своим товарищам, умершим вдали от родины, с надписью на венгерском языке. Я пытаюсь отыскать его, но не могу найти никаких следов. В поисках хоть каких-то документов захожу в маленький поблекший Сретенский музей. У входа в нише, выкрашенной в красный цвет, стоит бюст Сталина.
Понапрасну осматриваю привычные чучела животных и награды Второй мировой войны, которую русские называют Великой Отечественной войной, а потом нахожу одну из сотрудниц, которые за гроши работают в таких малопосещаемых музеях. Да, был такой памятник, говорит она. Показывает даже его фотографию: окрашенная в белый цвет пирамида, окруженная цепями. Но добавляет, что памятник разрушили три года назад, и непонятно почему.
Мне следовало знать: что-то должно произойти. Я слишком долго нахожусь здесь и слишком сильно привлекаю внимание в месте, где не бывает иностранцев. Такой стук в дверь – это не робкое постукивание уборщицы; колотят безапелляционно. Когда я открываю дверь, передо мной трое полицейских.
– Пройдемте с нами.
Сначала я думаю, что это обычная проверка, однако мельком вижу встревоженное лицо администраторши, когда меня уводят. Отделение полиции в полукилометре, но меня сажают в патрульную машину. Двое в форме, третий (мне кажется, самый важный) – в штатском. Отделение полиции стоит над рекой и огорожено колючей проволокой; кажется, что это единственное работающее учреждение в Сретенске.
Затем мои сопровождающие исчезают, и я оказываюсь в пустоватой комнате; между мною и двумя офицерами голый стол. Один – с холодным взглядом, старший. Он стоит метрах в трех от меня, усиливая отчуждение. Другая – молодая женщина с суровым лицом, которая постоянно проверяет свой компьютер. В качестве переводчика вызвали местную учительницу, и она, нервничая, сидит рядом со мной. С замиранием сердца осознаю, что это не какая-то обычная беседа. Взгляду негде остановиться, кроме кучи картотечных шкафов и фотографии президента Путина над ними.
– Кого вы знаете в нашем городе?
Это старший. Его глаза замерли на мне.
– Никого.
– Тогда зачем вы здесь? Что делаете?
– Пишу книгу о реке Амур.
– Амур не здесь. Он восточнее. Это Шилка в Забайкальском крае.
– Шилка – это приток Амура.
Переводчица спотыкается. Ее английский хуже моего русского, однако я получаю время подумать. Она выглядит удрученной, но, похоже, втайне мне сочувствует.
– Вы тут уже пять дней, – говорит он.
– Жду судно. Оно не пришло. – Внезапно я жалею о сказанном. Он же наверняка заявит, что мне туда нельзя.
Но он спрашивает:
– Где вы были в Сретенске?
Я мог бы ответить, что в Сретенске некуда пойти. Но я слышу, как рассказываю о набережной и сообщении по реке в девятнадцатом веке; заметив, что ему становится скучно, я с энтузиазмом говорю о былом значении Сретенска в качестве связующего звена между Европой и тихоокеанским побережьем России.
Вскоре он смотрит на меня с открытой враждебностью:
– Где вы все это узнали? Почему вы знаете больше, чем мы? – В его словах никакой иронии.
– Вы можете прочитать это в учебниках истории, – говорю я. – В Англии, в Государственной библиотеке в Москве [как я предполагаю]. Где угодно.
Он делает паузу, берет свой мобильный телефон и откладывает его в сторону. Что-то его озадачивает: загадочный старик, который, возможно, только притворяется, что хромает и плохо говорит по-русски, но который не имеет снаряжения для шпионажа – ни скрытой камеры, ни микрофона для дистанционного подслушивания (они наверняка уже обыскали мою комнату) – и путешествует, как цыган.
Женщина поворачивается от невидимого для меня экрана своего компьютера и замечает:
– У вас неправильная виза. – Она держит мой паспорт. – У вас деловая виза, а должна быть туристическая.
– Я не турист. Я писатель…
– Если у вас есть деловая виза, вы должны заниматься бизнесом. Вы были в Москве? Посещали какие-нибудь симпозиумы или конференции?
Она кладет мой паспорт на стол, словно он заразный. Длинные ногти окрашены в бирюзовый цвет. Взгляд аспидно-серых глаз почему-то смущает больше, чем взгляд ее коллеги. Я представляю, как она, подобно Медузе, обращает подозреваемых в камень. В замешательстве смотрю на нее. Я полагал, что к моей визе не придраться. Она продолжает:
– Кто тут приглашающий в вашей визе? Кто это – Азимут?
– У них гостиницы[44], – говорю я.
Но я понятия не имею, кто они. У каждой деловой визы для России есть номинальная приглашающая сторона. Откровенно добавляю:
– Было бы нечестно притворяться, что я турист.
– Но вы и не бизнесмен, – качает головой Медуза.
Теперь старший рявкает:
– Мы не знаем, кто вы.
Его вопросы поначалу трафаретны. Они падают, как удары молота. Как часто я бываю в России? Когда я был здесь в последний раз? Кого я знал? Были ли у меня родственники в Москве? А потом внезапный вопрос:
– Что вы делали в Агинском?
В голове начинает звенеть тревожный звонок. Две недели назад Агинское оказалось в центре совместных российско-китайских военных учений. Я бронировал там гостиницу, и там меня должны были зарегистрировать.
– Был в буддийском монастыре, – говорю я.
– Куда вы отправились после Агинского? – смотрит Медуза в свой компьютер.
Мне приходит в голову фантасмагорическое предположение, что на ее экране вся моя жизнь. Но после Агинского я точно исчез из документов. Со Славой и Дмитрием мы ночевали в слишком бедных местах, где никакой регистрации нет. Словно читая мои мысли, Медуза спрашивает:
– Как вы ехали? Кого видели?
Она убирает с лица выбившиеся пряди. Полицейский тоже зыркает на меня. Начинаю чувствовать себя неважно. Внезапно я вообще не знаком со Славой и Дмитрием. Я стираю их, невинных, из своей памяти.
– Никого не видел.
Через несколько секунд оба полицейских уходят из кабинета, чтобы поговорить по другому телефону, за ними исчезает и учительница. Мне остается глазеть на Путина. Понятия не имею, о чем они думают. Несколько минут, пока их нет, мои мысли спутанны. Представляются сфабрикованные обвинения, тюрьма… Путин строго смотрит свысока. Когда офицеры возвращаются, их лица ничего не выражают. Меня беспокоит, что учительница отводит глаза в сторону. Медуза раскладывает бланки, которые нужно подписать. У ее горла приютился крошечный православный крестик. Я читаю: «Приказ № 937033/5 Министерства иностранных дел…» В нем излагается, как меня задержали, что мой въезд в Россию является гражданским правонарушением, что моя виза не соответствует моей деятельности. Ногти Медузы опускаются на важные абзацы. Я должен заплатить 2000–5000 рублей. Виза недействительна, и меня могут выслать из России.
Сумма мизерная. Две тысячи рублей – половина стоимости лондонского штрафа за неправильную парковку. Но мужчина добавляет:
– Вы не можете вернуться в этот район. Мы отправим вас в Читу. Сотрудники иммиграционной службы решат, что с вами делать.
Скверно. Чита – это краевой центр в трехстах километрах отсюда. Путешествие может прерваться на несколько недель. Офицер выглядит удовлетворенным. Он слегка улыбается самому себе. Размышляю, что ненавижу его. Его грудь упирается в пиджак, точно разыскивая медали, и я воображаю, что он надеется увидеть страх. Меня ведут по коридору в комнату для снятия отпечатков пальцев – мимо бледного юноши в наручниках, ожидающего вместе с отцом. В этой каморке пожилая женщина берет валик с чернильной подушечки и хватает меня за правую кисть. Она проводит по ней валиком, как строитель, который белит стену, а затем прижимает кончики пальцев – в трех экземплярах. Затем она намазывает чернилами ладонь и прижимает ее к другому бланку, где она отпечатывается, словно карта для хироманта. Интересно, что там говорит линия судьбы. Она без единого слова повторяет процесс с левой рукой, а затем выходит.
После возвращения в комнату для допроса полицейские говорят о завтрашнем дне. Переводчица выглядит усталой. Медузу считать трудно. Ее лицо скрыто за змеиными локонами. Он говорит, что в шесть утра машина отвезет меня в Читу. Она сует написанный от руки адрес. Меня там встретят.
– Вас могут отправить обратно в Лондон.
Настроение падает, остается только негодование. Только что я сокрушался, что придется отклониться от маршрута и ехать в Читу. Но по сравнению с выдворением из страны такой крюк кажется чудесным делом.
Полицейские долго всматриваются в экраны компьютеров; мне ничего не видно. Что-то беспокоит Медузу. Ее коллега исчезает. Я снова остаюсь один. С момента задержания прошло три часа. Пытаюсь представить свой маршрут, если я вернусь в следующем году. Внезапно весь замысел этого путешествия кажется утопией. Конечно, он не мог сработать. Глупо было бы думать иначе…
Потом все изменяется. Я так и не узнал почему. Медуза возвращается – думаю, она разговаривала с властями в Чите. Она говорит, что я свободно могу продолжать путешествие. Что она очень сожалеет о доставленных неудобствах. Ее ногти скользят по другому документу, выкидывая его. Она улыбается мне. Воображаю, что трескается лед. Осознаю, что она довольно красива.
– Конечно, вы можете писать о Сретенске, о нашей истории, о нашей природе. Для нас большая честь, что кто-то приехал в наш городок даже из Лондона.
Слушаю с разинутым ртом. Она выключает компьютер и на прощание пожимает мне руку.
Потрясенный, я возвращаюсь к реке. Кажется, что река двигается с сознательным намерением (я знаю, что перевозбужден) и приносит иллюзию, что течет из прошлого. У моих ног – в ускользающем настоящем – немного травы, склонившейся к воде, несколько сигаретных окурков и мертвая бабочка.
Учительница полагала, что Медуза могла убедить читинские власти не трогать меня. Она нечаянно услышала, что та говорила: я хороший человек из Англии, приехавший в их город – в первый раз на них кто-то обратил внимание. Или, может быть, читинские чиновники залезли в интернет и обнаружили, что я в самом деле писатель, как и говорил. Она не уверена. Правда, завтра суббота, а никто в Чите, да и в любом другом месте не желает работать по выходным.
Позади памятника Ленину на небольшой городской площади за зарослями школьного сада раскинулись скромные здания Сретенской средней школы. Я пообещал учительнице, что на следующее утро выступлю перед ее классом, изучающим английский. Класс собирается в деревянной пристройке, преподавательница встречает меня, гордо сообщая, что школе больше столетия. Ее ученики-подростки приезжают сюда со всего района.
Когда я вхожу, они нерешительно встают: пятнадцать робких лиц, в основном девочки. Одежда проста – джинсы, что-то черное сверху, у них челки и практичные пучки волос на затылках. Они почти не говорят по-английски. Я говорю медленно и разборчиво, но они не понимают. Впрочем, как и учительница. Мы переходим на русский, который она переосмысляет как пиджин-инглиш. Я спрашиваю детей об их устремлениях: пойти в университет, возможно, стать инженерами, врачами, медсестрами. Но никто не отвечает. Наконец, полный смешливый мальчик – шутник класса – говорит, что хочет стать миллиардером. Учительница говорит, что за университет нужно платить, а их родители не смогут. Может быть, один-два будут работать на полставки. Это очень трудно.
Снова спрашиваю: так что же вы будете делать после окончания школы? Снова абсолютная тишина. Некоторые выглядят чахлыми и недоедающими. На одной девочке медицинская маска. Учительница отвечает, что они могут работать в детском саду. Встревает один худощавый юноша: «Мы, парни, должны идти в армию на год».
Конечно. Начисто забыл. И этот год может показаться очень длинным. Он лежит разделом между подростком и его будущим.
Теперь я понимаю, что я тут словно прилетел из космоса – со своими разговорами о выборе профессии или о поступлении в университет. Учительница потом сообщает мне, что все они из бедных деревень. Им повезет, если они вообще найдут какую-то работу. Возможно, их родители безработные. Нет работы даже в Сретенске: разве что где-нибудь в администрации да в полиции. И, естественно, их родители пьют. Меня охватывает запоздалый стыд. Я представлял для них другие жизни. Когда я, слегка отчаявшись, спрашиваю их, не хотели бы они побывать за границей, их лица снова становятся пустыми. Только полный мальчик говорит, что был когда-то в Грузии – в горах и у моря. Остальные моря даже не видели.
Вдвоем с каким-то рыжеволосым подростком с беспокойными глазами они пытаются привлечь мое внимание. Собирают какие-то английские слова в своих мобильных телефонах, а потом спрашивают хором:
– Где самые красивые девушки?
Возможно, это попытка с моей стороны несколько их обескуражить или рассеять национализм, но я коротко отвечаю:
– Индия, Италия.
Начавшийся было ручеек смешков затихает. Ощущаю их смутную обиду. Рыжий парень спрашивает:
– А наши русские девушки?
Радости мне ситуация не приносит.
– Они тоже красивые.
Но когда я смотрю вокруг, я понимаю, насколько косметически улучшенной может быть внешность и как бедность и питание могут скрывать красоту. Через минуту какая-то бледная девушка поднимается и извиняется, поскольку ей нужно кормить ребенка. На вид ей пятнадцать.
Но я слышу, как светлеет надеждой мой собственный голос, когда я спрашиваю:
– Что вы делаете по вечерам? По выходным?
– Иногда хожу гулять, – отвечает веснушчатая девушка с тонкими чертами лица.
Она мечтательно улыбается. Она говорит, что любит животных, любит деревню. Места ниже по течению до Усть-Карска, куда я направляюсь, красивы. Она была там дважды. Другие девушки говорят, что слушают музыку – называют какие-то западные поп-группы, которые я не могу опознать. Иногда в местной деревне бывают дискотеки, но это редко. Кажется, что весь мир приходит к ним через интернет, через маленькие телефоны, которые они нянчат перед собой: их музыка, их друзья, их нерегулярные новости.
При прощании учительнице стыдно за всех.
– Иногда появляется ученик, у которого английский получше, – говорит она, – и всегда из одной деревни. Наверное, там хорошая учительница в начальной школе.
Сама она училась в Читинском университете, но, по ее словам, всегда была стеснительной. Однажды приехали два американских преподавателя, а она совсем не могла их понять. Весь ее класс онемел.
Чувствую, что я не добился большего и от ее учеников. Он говорит, что мир их разочаровывает. Сретенск мертв. Сегодня выборы мэра, и ее муж, тоже полицейский, следит за голосованием где-то за городом. Но один мэр не отличается от другого.
Я уныло возвращаюсь в гостиницу, кружа по задам заброшенных многоквартирных домов. Меньше чем за тридцать лет население города сократилось вдвое. На балконах давно разрушенных зданий сохранились выцветшие граффити. «Лариса, любимая, только ты…» Прохожу мимо военного мемориала: целые сотни имен погибших выглядят слишком ужасно для такого маленького поселения. В гостинице задержался дух полиции. Это самое печальное последствие от их прихода: внезапное изменение отношения или смятение в глазах окружающих. Сероглазая администраторша, такая доброжелательная ранее, больше не встречается со мной взглядом. И только со временем рассеивается ощущение, что ты нынче враг. На улице ты вздрагиваешь от звука сирен, нервничаешь, когда кто-то идет позади, отворачиваешься от проезжающих полицейских машин.
Хочу сразу уехать. Испытываю облегчение, когда на следующее утро на реке появляется пассажирское судно, маленькое и далекое на горизонте. Никто не задает вопросов, я поднимаюсь на борт вместе со старушками, ощущая прежнее радостное возбуждение, когда мы отходим от берега и поворачиваем на восток. Дует прохладный осенний ветер, и мы спускаемся с палубы к сиденьям внизу. Я смотрю сквозь затуманенные окна. Высоко на ближнем берегу, как раз под полицейским участком, наполовину скрытым за деревьями, я замечаю фигурку в темно-синем, которая нерешительно поднимает руку. Думаю, что это Медуза.