III. СВИДАНИЕ

ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ПАРК

Нью-Йорк Апрель 1980

Они могли бы сойти за любовников, которые насмерть рассорились или причинили друг другу непоправимое зло — так медленно, так застенчиво подходит к нему Кирстен. Он еще не увидел ее. Или не узнал. Сердце ее начинает унизительно колотиться, хотя она уверена, что не боится его. Его — нет.

Значит, чего-то, что он ей расскажет?

По телефону она тихо сказала: «Я просто хочу поговорить с вами, мистер Ди Пьеро. О моем отце. Я не буду плакать… не буду расстраиваться».

Он мягко произнес: «Мистер Ди Пьеро?»

Его вопрос должен был выражать удивление, прозвучал же он иронически.

Голос Кирстен звучит глухо, нехотя и смущенно: «Тони».

«Тони».

«Я просто хочу поговорить с вами. Это не отнимет у вас много времени. Я знаю, что вы заняты. Знаю, что не хотите меня видеть. Знаю, что лояльно относитесь к Изабелле… вы же ее друг».

«Я что-то не понимаю, — сказал Ди Пьеро, — ты можешь говорить громче?..»

«Все, что вы могли бы рассказать мне о…»

«Да? Что? Я тебя не слышу, Кирстен».

«Я просто хочу поговорить с вами о нем. О том, что случилось. Вам даже не надо говорить мне, считаете вы его виновным или нет… я знаю, что он невиновен… знаю, что вы лояльно относитесь к ним и не хотите со мной t Л разговаривать… но все, что вы могли бы рассказать мне… любая мелочь… я была бы благодарна… была бы благодарна… благодарна…»

Она впивается ногтями себе в ладонь. На лбу выступает пот. Она забыла, что когда-то ужасно ненавидела Ди Пьеро.

«Я знаю, вы на их стороне… я знаю, что вы лояльны к ним… но если бы вы могли уделить мне часок… если бы я могла побеседовать с вами… Прошу вас, мистер Ди Пьеро… Я была бы так благодарна. Благодарна».

Он, естественно, не жаждет встречаться с ней. Это и понятно: дело ведь не только в том, что она — дочь Мори Хэллека, а все связанное с Мори Хэллеком — тягостно; дело в том, что у них — у Кирстен и Ди Пьеро — есть общая тайна. У них была небольшая интрижка года два-три тому назад, о которой Кирстен время от времени вспоминает без особых эмоций. (Свои эмоции, свою ненависть она должна держать незамутненными для убийц своего отца. Ей некогда раздумывать по поводу Энтони Ди Пьеро, не стоит он тех чувств, которые может вызвать у нее. «Свинья, — не раз говорили при ней о нем женщины, — красивая свинья»; слышала она, и как смеялись над ним на Рёккен, 18, - в гостиной, на террасе, слышала, как сама Изабелла однажды вскользь заметила, что он использует женщин точно бумажные салфетки, но, возможно, они считают это за честь… «Вообще говоря, — заметила тогда Изабелла с легким испанским акцентом, лицо ее, по-видимому, выражало при этом презрение, — Тони ведь незаурядный мужчина: даже его враги так говорят».)

«Я была бы так благодарна…»

И вот он ждет ее этим ветреным апрельским днем в Центральном парке. Чуть севернее зверинца для детей. Он смотрит на свои часы, он делает несколько медленных размеренных шагов, он останавливается закурить сигарету, он ставит ногу на скамейку и упирается локтем в колено, изображая терпеливое ожидание… но ожидание человека, погруженного в себя, — он не смотрит вокруг, не вглядывается в лица прохожих. (Он теперь пользуется мундштуком, подмечает Кирстен. Новая причуда. Кирстен не видела его года два или три.)

Энтони Ди Пьеро, стройный, с оливковой кожей, с гладко зачесанными назад черными волосами, в солнечных очках с темно-зелеными стеклами. Одет, как всегда, с безукоризненным вкусом: твидовый спортивный пиджак с широкими плечами и лацканами по самой последней европейской моде, пиджак светло-бежевый, а галстук сизо-серый, по всей вероятности шелковый, и белая рубашка из хлопчатобумажной вуали с золотыми запонками; и блестящие черные туфли с очень узкими носами. Подбородок у него довольно острый, кожа довольно бледная, но он, несомненно, интересный мужчина, даже красивый — хотя Кирстен никогда бы о нем так не сказала. Пожалуй, назвала бы свиньей. Милый Тони, сказала бы Изабелла. Поздоровалась бы с ним, величественно протянув руку, потом приподнялась на цыпочки и поцеловала в одну щеку, затем в другую. И наверняка — в губы, если никого нет поблизости. Милый Тони. Как прелестно вы выглядите.

Кирстен остановилась на дорожке, в нескольких ярдах от него. Молодой папаша снимает свою жену и дочку, которые сидят на скамейке; Кирстен замерла, более или менее скрытая ими. Она улыбается, быстро-быстро моргает, ветер швыряет волосы ей в лицо — ей вдруг становится очень не по себе. В джинсах и ворсистом красном свитере, тоже в солнечных очках, но с золотистыми стеклами, Кирстен — шалая, и испуганная, и запыхавшаяся от бега. (Поезд, на котором она ехала вдоль Гудзона, прибыл на Центральный вокзал с опозданием.) Это детское чувство упоения, какое бывает, когда прогуливаешь школу. Мистер Ди Пьеро? Энтони? Тони? Вы меня помните?

Конечно, я тебя помню. Ты — дочь Хэллеков.

(Дочь Изабеллы, мог бы он сказать. Едва ли он сказал бы: Дочь Мори.)

Нервничая, она шутила с ним по телефону: «Вас очень трудно поймать. Ваш автоматический секретарь не очень любезен, и вы, видимо, не привыкли отвечать потом на звонки, а в конторе (то есть на Уолл-стрит: Кирстен нашла номер телефона, перерыв в декабре письменный столик матери) секретарша так вас оберегает, точно вы король». («Как доложить мистеру Ди Пьеро, кто звонит? Кирстен Хэллек? Не могли бы вы уточнить, кто вы, пожалуйста?»)

Кирстен потратила целую неделю на то, чтобы связаться с ним. Звонила по телефону, оставляла поручения, репетировала будущий разговор. Мистер Ди Пьеро был ведь первоначально другом ее отца. (Вместе учились в школе. Школе Бауэра. Какое-то время потом — в Гарварде.) А затем какое — то время он был другом ее матери — одним из ближайших друзей ее матери. Он друг и Ника Мартенса, но Кирстен не знает, насколько близкий.

Мистер Ди Пьеро? Я хочу лишь задать вам несколько вопросов.

Я не разревусь. Не стану расстраиваться. Мне даже не придется просить у вас носовой платок.

Я не стану спрашивать про вас и Изабеллу… это было бы дурным вкусом — сейчас. И это не имеет отношения к рассматриваемой проблеме.

(Странно, что она не вспомнила про Ди Пьеро, когда с ней был Оуэн. В ту субботу. Когда они гуляли вдоль реки. Ветер, высоко в небе бегут облака, крики птиц, Оуэн не верит, Оуэн злится. И их объятие — под конец. И как они плакали вместе. Под конец. Потому что он, безусловно, знал; он знал; он знал, кто убийцы и что надо делать. Но вот о Ди Пьеро Кирстен подумала в тот день лишь позже, когда Оуэн уже уехал. Вполне возможно, что он как раз тот, кто им нужен, он может знать все секреты той парочки, внезапно поняла она. Эта мысль пронзила ее, полоснула чудесным острием бритвы. Энтони Ди Пьеро! Конечно же. Милый Тони, друг ее мамочки. Бывший друг ее мамочки.)

Он действительно из королевского рода, этот Ди Пьеро? Когда-то он был помолвлен с итальянской княжной, дочерью потомка ломбардских королей. Но потом все разладилось — возможно, девица, как выяснилось впоследствии, оказалась недостаточно богата. Или Ди Пьеро оказался недостаточно красив.

— Я была бы вам так благодарна, — прошептала Кирстен. Вонзая ногти в ладони обеих рук. — Так бесконечно благодарна.

Ах ты мерзавец! Ах ты свинья!

(Он ведь не ответил ни на один из ее звонков. На восемь или десять звонков. И она в точности знала — так ей казалось — почему.)

Но в конце концов он согласился. Даже не потрудившись скрыть неохоту. Ибо, конечно… конечно… он очень занятой человек: собственно, послезавтра он улетает во Франкфурт. Тем не менее он согласился уделить ей приблизительно около часа. Устроить нечто вроде свидания. Тайной встречи.

«Вы обещаете, что не скажете Изабелле? — попросила его Кирстен. — Я хочу сказать, не позвоните ей, как только я повешу трубку?»

Он с минуту молчал. Она переполошилась, что отпугнула его.

Кирстен Хэллек, шалая девчонка, которая не умеет держать язык на привязи!

Кирстен, сучка, идиотка, которая все портит!

Ди Пьеро мягко произнес: «Но с какой стати я стану звонить Изабелле — что она для меня? Какое Изабелла имеет ко всему этому отношение?»

Кирстен дико захохотала: «О да да да. Никакого».

И вот сейчас, в джинсах и грязном красном свитере, с тяжелой кожаной сумкой через плечо, Кирстен стоит на дорожке, смотрит, облизывает губы, моргает, словно ослепленная солнцем. Даже самый безразличный прохожий, взглянув на нее, может подумать, что с ней что-то не так, что-то серьезно не так — иначе отчего бы девушке ее возраста стоять так странно, навытяжку? Молодая спина ее выгнута, напряженная, как тетива. Да она и сама как тетива, натянутая до предела. (Что у нее в этой кожаной сумке? Что так тянет ее вниз? Оружие? Пистолет?) Лоб ее был бы нежным и гладким, если бы она не морщила его; рот был бы красивым, если бы губы не застыли в нелепой кокетливой гримасе — то ли веселой, то ли исполненной ужаса.

«Мистер Ди Пьеро…»

«Тони».

Вишневые деревья вдоль дорожки отяжелели от белых цветов. Над головой тонкие ветки колеблет дыхание еле уловимого ветерка — крошечные зеленые почки, пронизанные солнечным светом, кажутся золотистыми. А на скамейке, поддерживаемая матерью, топочет малышка и весело щебечет, словно это первый день творения… Но все это не для Кирстен. Она слепа ко всему, кроме мужчины, который стоит неподалеку, в бежевом твидовом пиджаке.

Сердце у нее почему-то колотится. Ведь он же не из убийц… он не играет такой существенной роли в ее жизни.

(«Но где ты возьмешь пистолет? — прозорливо спросил ее Оуэн. Даже несмотря на волнение, несмотря на отвращение, которое она вызывает у него, он знал, какие надо задавать вопросы. — Ты — и пистолет! И как ты сумеешь оказаться с Ником наедине? Он ведь больше не наш «дядя Ник»…» — Сделал несколько шагов в сторону от Кирстен, посмотрел на нее и захохотал. Глаза его наполнились слезами. Он зашатался как пьяный. Должно быть, от ветра, от плеска мелкой серой волны, от птичьего крика. «Не сумеешь ты это сделать, — сказал он. — Мы не сумеем. Это невозможно».)

По телефону Энтони Ди Пьеро пробормотал, словно бы в замешательстве: «Твой отец… жаль, что так получилось. Не следовало ему впадать в такое отчаяние».

Кирстен, вцепившись в трубку, представила себе его глаза с набрякшими веками, настороженное выражение лица. Хотя слова звучали достаточно искренне. (Ди Пьеро был из тех, чьи телефонные разговоры вполне могли подслушивать.)

«Не следовало ему впадать в отчаяние из-за такого пустяка».

— …В отчаяние?! — шепотом повторила Кирстен.

Существенно, не так ли, то, что Ди Пьеро не пригласил ее ни к себе домой, ни в свою контору на Уолл-стрит; он даже не предложил ей встретиться в холле какой-нибудь гостиницы или в ресторане. Они встречаются в парке, на нейтральной территории. Свидание, цинично думает Кирстен. Тайное рандеву… Но вообще-то нельзя винить беднягу: прошло три года, с тех пор как он в последний раз видел ее. (В июне он был за океаном и не присутствовал в Вашингтоне на похоронах Мори.) Конечно, о Хэллеках было много разговоров: как стоически переносила все Изабелла — шок, последовавший за известием о смерти, омерзительную шумиху в прессе, унизительные открытия, ну а дети — мальчик Оуэн и девочка, как же ее зовут?., странная такая, неуравновешенная… Кирстен.

«Я хочу вас видеть», — сказала Кирстен.

«Вот как», — сказал Ди Пьеро.

«Все, что вы сможете мне рассказать, любую мелочь, какую вы сможете мне рассказать, — прошептала Кирстен, — я была бы так благодарна… Обещаю, что не буду плакать».

И вот теперь он стоит совсем рядом и ждет ее. Поставив ногу на скамейку, упершись локтем в колено. Ждет. За его спиной торчит из земли огромный камень, обезображенный белой краской из распылителя. Мужчина и женщина с малышкой уходят. Кирстен медлит, продолжая смотреть на Ди Пьеро. Ей действительно грустно; она стесняется, не верит больше в свою внешность. За эти месяцы тело ее стало плоским, маленькие груди почти исчезли, нарушился ее женский цикл, — лежит без сна и снова и снова видит, как автомобиль погружается в топь, тинистая вода вздымается, вот она уже подобралась к светлым волосам отца — Кирстен в таком плену у всего этого, что у нее нет времени быть женщиной.

«Пожалуйста, встретьтесь со мной, — молила она. — Всего на час».

«Хорошо, — осторожно произнес Ди Пьеро. — Но я не понимаю, чего ты от меня хочешь».

И вот она подходит к нему, стараясь держаться как можно непринужденнее. Она не спешит, но и не тянет время. Он может заметить, как неестественно прямо она идет. Как напряжена ее тонкая шея. Как рука впилась в ремень сумки. (Что там у нее? Сумка на вид такая тяжелая.)

«Я не понимаю, чего ты от меня хочешь», — сказал Ди Пьеро, и сейчас она чувствует его раздражение. Глаза ее тогда были плотно зажмурены, телефонная трубка прижата к щеке. В рождественские каникулы она обследовала письменный столик матери, стоящий в светлой, полной воздуха нише материнской спальни, и обнаружила три номера телефона Ди Пьеро — все три она переписала. Таким образом она добралась до его норы. Ему не увильнуть от нее. Он должен ехать во Франкфурт, потом — в середине мая — в Токио… Ему не увильнуть от нее, право же, не сможет он сказать «нет».

«Я обещаю, что не стану плакать, — шептала Кирстен, — не стану задавать вам вопросов, на которые вам не захочется отвечать, просто… просто… я думаю о нем все время… я… я хочу вытащить его из смерти… не дать ему утонуть… если бы кто-то видел, как машина сошла с дороги, и пришел ему на помощь… если б вызвали «неотложку»… после того как у него случился инфаркт… может, его удалось бы спасти… я думаю, он бы не умер… если бы кто-то видел его… он сейчас был бы жив… он мог бы все объяснить… вам не кажется? Мистер Ди Пьеро? Вам так не кажется? То, что осталось после него… записи, документы… может, они даже и не его… их могли ведь подделать… никто ведь не доказал, что они не подделаны… он был совсем один… может, он пытался удрать от них… я хочу сказать — от своих врагов… своих убийц… а я думаю, в ту ночь за ним гнался наемный убийца… но я не стану вас об этом спрашивать… даже если вы знаете, даже если вы знаете, кто все это подстроил… я не стану вас спрашивать… я не буду расстраиваться… я знаю, вы лояльны к вашим друзьям… хоть вы больше и не встречаетесь с Изабеллой, я знаю, что вы к ней лояльны… вы с уважением относитесь друг к другу… возможно, вы друг друга боитесь… и потом, вы ведь и друг Ника тоже… вы все с уважением относитесь друг к другу… я не стану расспрашивать вас ни о чем таком, что могло бы нарушить вашу дружбу… я обещаю, что не буду плакать… я была бы вам так благодарна, мистер Ди Пьеро… так благодарна… вы ведь помните меня, верно?.. Кирстен Хэллек?»

Слова так и сыпались из нее — конечно, всего этого он не разобрал. Только последние фразы. И сказал — досадливо, раздраженно, теперь уже явно спеша повесить трубку: «Конечно, я помню тебя, Кирстен. В розовом с белым купальном костюме. На нем еще были маленькие моржи, да? Вышитые белым».

Семнадцатое апреля 1980 года. Четверг.

Вчера — Господи, неужели это было только вчера! — Кирстен позвонила Оуэну, чтобы сказать о Ди Пьеро. О намеченной встрече с Ди Пьеро. Но Оуэн скрывался: она звонила четыре раза, а его все не было, тогда она позвонила в его клуб и слышала, как кричали: «Хэллек! Хэллек!» — и головокружение нахлынуло на нее, нахлынула восторженная уверенность: фамилия-то ведь Хэллек, это же и его фамилия — Хэллек, и он согласился помочь, согласился «заняться ею», теперь ему от этого не увильнуть, не может он предать ее, Кирстен, фамилия-то его ведь Хэллек — только послушай, как ее кричат…

Но Оуэна в клубе не было. Во всяком случае, к телефону он не подошел.

Тогда Кирстен снова позвонила в общежитие, и один из его соседей снял трубку и был очень любезен: обещал передать все, что надо, но Кирстен перебила его — дело срочное, семейное, она должна немедленно поговорить с братом, он должен немедленно позвонить ей, и вдруг, сама не зная почему, она страшно разозлилась и стала всхлипывать, кричать то, чего у нее и в мыслях не было: «Трус, врун, пустышка! Я знаю, что он там, знаю, что он стоит рядом, трус, задница, скажите ему, что сестра все про него знает, скажите, что она сама все сделает, скажите, что все уже началось, уже началось, теперь не остановишь, нельзя остановить, скажите ему…»

И тут кто-то рявкнул, прерывая ее, и это был Оуэн — она сразу умолкла, в полной панике.

Какое-то время он на нее кричал. Кричал очень долго — она не в состоянии была измерить сколько. Час, минуту, неистовую долгую минуту, в течение которой она успела подумать, с удивительной ясностью: Хэллек, он же Хэллек, ему не увильнуть.

Когда Оуэн затих, она сказала кротко, лукаво, с невидимой ему подтрунивающей улыбочкой: «У меня возникла мысль, что, может, ты передумал — вот и все. У меня возникла мысль, что, может, ты отдаешь мне их обоих».

«Если ты еще раз вот так мне позвонишь, — сказал Оуэн теперь уже спокойным тоном, — я и тобой займусь. Я сверну тебе шею».

«Если ты еще раз вот так мне позвонишь, — сказал Оуэн спокойно, — я и тобой займусь».

Ди Пьеро! Ди Пьеро.

Не имя, а мед — так и обволакивает язык.

Она не замечает яркой, слепящей голубизны неба, не замечает цветов, таких прелестных, таких безупречных — Изабелла непременно запричитала бы: Неужели они настоящие? Не вглядывается в тех, кто находится поблизости, кто, возможно, наблюдает, как она идет к Энтони Ди Пьеро, заставляя себя не торопиться, не выказывать признаков спешки, но и не проявлять девичьей застенчивости, ибо это, безусловно, лишь вызовет у него зевоту.

— Привет, — говорит Кирстен.

Высокий, стройный мужчина в спортивном пиджаке модных преувеличенных пропорций: плечи чуть слишком широкие, лацканы чуть слишком разлапистые. (В самом покрое его костюма есть что-то эротичное, думает Кирстен. Потому что, каким бы ни был он сейчас безупречным, какой бы прекрасной ни была материя, Ди Пьеро все равно выбросит его до конца года — собственно, с таким расчетом этот костюм и шили, с таким расчетом его и покупали.)

Она снова произносит: «Привет!» — так как он не слышал.

Он поворачивается, смотрит на нее и не узнает.

(Неужели этот человек действительно Энтони Ди Пьеро? Боже мой, думает Кирстен, этот же старше, гораздо старше. По обе стороны рта, как скобки, пролегли морщины. Белые лучики у глаз. «Держись подальше от яркого солнца, — предупреждала ее Изабелла, — ты поймешь почему, когда будет уже поздно: с такой нежной кожей недолго тебе оставаться хорошенькой девочкой».)

Очень странно, очень любопытно. Эти изменения, которые произошли с Ди Пьеро.

— Привет, — снова произносит Кирстен, улыбаясь, повышая голос. — Мистер Ди Пьеро…

Она же устроила себе передышку. Решила прогулять. Пропустить занятия, сказав Ханне, что на четверг она «назначена к врачу в Нью-Йорке… рентген зубов мудрости», — на сей раз потрудилась она солгать: ведь в школе из жалости всё делают, лишь бы не пришлось ее исключать.

Дочь покойного обесчещенного Мориса Хэллека.

— Привет, Кирстен, — говорит Ди Пьеро.

Он не снял ноги со скамейки — ждет, чтобы она подошла к нему, и это не укрывается от Кирстен. И она принимается трещать, волнуясь, краснея, слова летят, подгоняя друг друга: опоздал поезд, такси, движение на Пятьдесят седьмой улице перекрыли…

Солнечные очки у Ди Пьеро стильные, в черной оправе. Стекла зеленые, настолько темные, что Кирстен видит лишь, как двигаются его глаза, но не видит, куда они смотрят.

Они вежливо здороваются за руку, словно гости на Рёккен, 18. Чужие люди, которых только что представили друг другу, но у которых есть все основания полагать, что они знакомы.

— Большое вам спасибо, — говорит Кирстен, продолжая нервно болтать, — я знаю, как вы заняты… я знаю, что… среди недели… днем… Это так мило с вашей стороны…

Он тщательно дозирует улыбку — человек не из щедрых. Дает ей помолоть языком — идиотка, ослица, почему она так задыхается, к чему это неуклюжее кокетство! — а сам смотрит на нее, держа в пальцах мундштук с сигаретой. Затем небрежным и одновременно рассчитанным жестом отбрасывает прядь волос с ее лба. — Вот так немного лучше, — говорит он.

КЛУБ САМОУБИЙЦ

После смерти в декабре 1977 года четырнадцатилетней дочери видного члена Совета экономических консультантов при президенте — от чрезмерной дозы барбитуратов — в прессе появились намеки на то, что в Хэйзской школе существует тайный клуб самоубийц.

Судя по слухам, в клубе разработана сложная церемония посвящения, особые пароли и особое рукопожатие. Известен он просто как клуб. Один из обозревателей, утверждавший, что он интервьюировал девушку, члена этого клуба, однако имени ее не назвавший, сообщил в печати, что в клубе состоит двадцать — двадцать пять девушек.

Девушек объединяло не то, что они пытались совершить самоубийство — однажды, дважды или несколько раз (бесспорным чемпионом по этой части была рыжая толстуха, дочь вашингтонского юриста, чья фамилия часто мелькала в газетах), и даже не намерение его совершить — их объединял (так, во всяком случае, говорилось в статье) острый, неотступный и всепоглощающий интерес к самоубийству.

Они собирали вырезки из газет и журналов. Они сопоставляли методы самоубийства. (Самым излюбленным методом была чрезмерная доза наркотиков. Хотя отравление углекислым газом тоже имело свою привлекательность. Вскрытие вен, выстрел из пистолета себе в голову, прыжок в окно с высокого этажа и, конечно, петля на шее считались приемами слишком жестокими в обезображивающими.) Девицы часами сидели то у одной в комнате, то у другой, рассказывая о самоубийствах в своих семьях, о смертях, которые были названы в прессе «естественными», о несчастных случаях, которые вовсе не были случайными. Они читали биографические эссе о знаменитых самоубийцах, чтобы в точности знать, как это было совершено. Двух или трех аскеток в группе интересовала судьба Симоны Вейль[18]; тех, кто собирался заняться литературой, интересовала судьба Хемингуэя, ну и, конечно, была еще Сильвия Плат[19] и была Мэрилин Монро[20] — в ее случае как и почему имели особое значение. (Вообще-то почему такого уж значения не имело. Развод… алкоголизм… профессиональные неудачи… финансовые неурядицы… утрата репутации… утрата здоровья… хроническая депрессия… пристрастие к наркотикам… неустойчивость психики — все эти причины, по мнению девушек, приводили к самоубийству и не были существенными.)

А вот то, что Мэрилин Монро решила покончить с собой, явилось чудесным утешением для «уродок». Правда, утешительно оно было и для хорошеньких девушек.

В Хэйзской школе, естественно, отрицали все слухи. И на дальнейшие расспросы вежливо и решительно отвечали: «Добавить нечего».

После такой шумихи, таких пересудов клуб распался — лишь наименее популярные девушки, девушки, которые не принадлежали к нему, утверждали, что им кое-что известно, распространяя определенные сплетни с целью вызвать любопытство и раззадорить.

Но вот ранней весной 1978 года девушка из класса Кирстен, жившая в общежитии, поздно ночью вскрыла себе вены в чулане рядом с гимнастическим залом и едва не погибла; а неделю спустя другая девушка, из выпускного класса, притом очень хорошенькая — ее даже выбрали сопровождать Королеву Цветущих Вишен, — вскрыла себе вены и умерла.

Оба случая были сочтены «бессмысленными». И принадлежали ли эти девушки к клубу, никто, казалось, не знал.

В результате этих событий Хэллеки забрали Кирстен из Хэйзской школы, невзирая на теплые воспоминания, которые сохранились о школе у Изабеллы. («Я провела там счастливейшие… действительно самые счастливые… дни моей жизни, — заявила Изабелла, и глаза ее наполнились слезами то ли от горя, то ли от возмущения, то ли просто от досады, — а теперь я даже и вспоминать о ней не смогу!») Они попытаются устроить Кирстен, быть может, в школу святого Тимофея, или в Потомакскую, или в школу мисс Пиккетт, или в Эксетер — куда будет удобнее и где захотят принять Кирстен Хэллек.

Поступила она в школу мисс Пиккетт… Остальные с искренними сожалениями отклонили ее заявление.

Прежде чем принять эти прагматические решения, Мори подумал, что будет политично и разумно позавтракать с дочерью в «Шорэме» — только отец и дочь. Без мамы. Ведь они очень давно не беседовали.

Когда он, достаточно мягко, спросил Кирстен, знает ли она что-нибудь о клубе самоубийц (он сказал: «об этом клубе», не в силах произнести другое слово), ответ Кирстен привел его в замешательство; ковыряя вилкой салат из крабов, она без малейшего удивления небрежно бросила:

— Об этих задницах?.. Понятия не имею.

Мори внутренне, наверное, слегка содрогнулся от лексикона дочери. Тем не менее он ближе придвинулся к столику и, протянув руку, сжал ее пальцы.

Кирстен посмотрела на их переплетенные руки.

— Значит, тебе ничего не известно об этом — о клубе, о группе девушек?.. — спросил Мори.

— Нет, — не раздумывая ответила Кирстен.

С самого раннего детства у Кирстен были странные представления о том, как надо есть, и она от них не отступала. Действуя быстро и ловко, казалось, даже с полузакрытыми глазами, она сортировала пищу на своей тарелке: одно — чтобы съесть, другое — нет. В крабовом салате были какие — то подозрительные вещи: мелко нарезанные черные оливки, рубленый душистый перец — все это есть не следует. И Кирстен задумчиво глядела сейчас в свою тарелку, отбирая и сортируя еду. Вилка ее так и мелькала.

В то время у Мори возникли некоторые затруднения в Комиссии. Одни из них не вызывали удивления, ибо они вытекали из самой ее структуры: судопроизводство ведь движется крошечными шажками, а потом делает гигантский скачок, но для этого обычно необходимо, чтобы крошечные шажки совершались втайне. Другие же затруднения, другие барьеры и препятствия в продвижении дел носили более таинственный характер. Они были связаны со сбором данных о деятельности двух корпораций — одной целиком принадлежащей американскому капиталу, а другой — американскому и японскому; корпорации эти в семидесятые годы занимались незаконными делами в Южной Америке. «Подарки» политическим деятелям, разного рода взятки, вмешательство в избирательные кампании и в сами выборы в Боливии, Гондурасе и Чили. Особенно в Чили. Обвинение в уголовном преступлении по шести пунктам должно было быть вот-вот предъявлено трем лицам, в том числе директору отдела рекламы и информации южноамериканского филиала «ГБТ-медь» за «тайные усилия помешать избранию Альенде в 1970 году на пост президента Чили». Расследование длилось несколько лет — им занималась группа из восьми специалистов и бесчисленного множества помощников, — и добыть доказательства и свидетелей оказалось крайне трудно; теперь Мори и его сотрудники, как ни грустно, ждали, что подсудимые заявят «Nolo contendere»[21] и им присудят обычный денежный штраф (согласно Акту Шермана, потолок для такого штрафа был 50 тысяч долларов), а возможно, дадут условно полгода или месяц.

Не исключалось и то, что имел место заговор с целью убийства. Но возможность доказать это таяла на глазах. После национализации чилийских медных залежей в 1971 году произошло — вполне естественно — несколько непонятных смертей. Значительное число непонятных смертей. Но добыть улики и свидетелей было чрезвычайно трудно.

Невзирая на все это, Мори удалось освободиться на вторую половину дня. Он приехал на службу в половине седьмого и к половине первого настолько продвинулся в делах, машина настолько завертелась, что он мог себе позволить позавтракать с дочерью.

Они ведь так редко бывали наедине.

Они ведь так редко беседовали.

— Как насчет того, чтобы позавтракать в «Шорэме» — изысканно? Идет?

Кирстен, прищурясь, посмотрела на отца, но не сказала «нет».

Минеральная вода перье в красивом хрустальном бокале, с кусочком лайма. Луковый суп с хрустящей сырной корочкой. Салат из крабов — на огромном блюде с золотой каймой. Французский батон, масло. И соль. (Почему она все солит? Так обильно?)

— Кирстен, — сказал Мори своим мягким, несколько озадаченным тоном, — почему ты на меня не смотришь?

Что-то случилось? Я-то надеялся, что мы могли бы…

Она медленно подняла на него глаза. Серые, затуманенные, ничего не выдававшие глаза.

— Я ведь не свидетельница, которую ты вызвал для допроса, — сказала она.

Вышло грубовато, и она поправилась — теперь фраза прозвучала остроумно.

Мори ласково заметил, что он вовсе ее не допрашивает. Он только надеялся… Он хотел…

Кирстен передернула плечами. На ней было что-то вроде хлопчатобумажной майки — ярко-желтой с оскаленной физиономией маньяка на груди — впрочем, Мори подумал, что майка, наверное, «настоящая», из дорогого магазина на авеню. И конечно, на ней, как всегда, были линялые джинсы в обтяжку. Но для посещения «Шорэма», ради такого торжественного случая, она премило причесалась — а у нее очень красивые рыжеватые волосы — и подкрасила губы; выглядела она прехорошенькой, несмотря на дикие манеры и привычку насупясь, сосредоточенно смотреть в тарелку.

Хорошенькая девчоночка Кирстен. Пятнадцати лет. Вспыльчивая, ненадежная, хитренькая, умненькая, забавная. Какое у нее чувство юмора, какие она выкидывает фокусы!.. Мори понятия не имел, откуда в ней это, откуда такая дьявольская неугомонность: однажды поздно вечером она позвонила по телефону друзьям Изабеллы и сказала, что Изабелла попала в автомобильную аварию и ей немедленно требуется кровь и не могли бы они приехать в больницу и дать пинту крови, — совсем не забавная шутка, на чей угодно взгляд.

— Если в твоей школе действительно был клуб самоубийц, я хочу, чтобы ты рассказала мне о нем.

Кирстен вытерла рот полотняной салфеткой и, глядя на отца в упор, сказала:

— Нет, не расскажу.

— Не расскажешь?..

— Я ничего не знаю об этом.

— Ничего не знаешь?.. В самом деле?

— Только то, что читала в газетах. Что написал Бобби Терн, приятель Изабеллы… или они уже больше не приятели?

— Но ты сама ничего не знаешь? Значит, клуба не было, твои подружки в нем не состояли, ты никого не знаешь, кто бы в нем состоял… тебя там не было? — спрашивает Мори.

Кирстен холодно смотрела поверх его головы. Почесала горло, вздохнула, шмыгнула носом, высморкалась в салфетку вместо носового платка. Решила съесть шоколадного мусса на десерт — только чтоб был хороший. Она ведь, можно сказать, специалист по шоколадным муссам.

Тебя там не было?.. — допытывался Мори.

— Конечно, нет, папа, — небрежно проронила Кирстен.

— И ты никого не знаешь, кто бы там состоял? Ни одной девочки?

— Ни одной. У меня ведь немного подруг — тебе это известно.

— У тебя есть подруги, — сказал Мори.

— У меня их немного, — сказала Кирстен с легким смешком. — Они на меня злятся. Они не понимают шуток.

— Ни одна девочка из твоего класса не была там? Ни одна из твоих знакомых?

— Ни одна, папа. Ты хочешь, чтобы я присягнула? Поклялась перед твоей Комиссией?

— Это очень серьезно, Кирстен. Мы с мамой…

— О, все серьезно, — отрезала Кирстен. И поманила официанта. — Шоколадный мусс — это тоже серьезно.

— Если ты хоть что-то об этом знаешь, я хотел бы, чтобы ты мне рассказала, — повторил Мори.

Ей приятно, что он говорит так тихо, вежливо — просит ее. Вот сейчас он снова протянет через столик руку и сожмет ее пальцы. Ее влажные, холодные, тонкие, безразличные пальцы. Ей это понравится — она себя к этому подготовила.

— Кирстен!.. Ты сказала бы мне?.. Если б знала?.. — спросил он.

И заморгал — часто-часто. Бедняга, бедный папка, такой уродливый, похожий на обезьянку, но сейчас почти красивый в своем огорчении; да к тому же на нем этот сизо-серый костюм из легкой ткани в полоску, который Изабелла заставила его сшить на заказ. Галстук, правда, полосатый, уродливый, но это едва ли имеет значение. (Изабелла на уик-энд уехала в Нью-Йорк. Будь она дома, она бы никогда не позволила Мори выйти за дверь в таком галстуке.) Кирстен могла бы сжалиться над ним, могла бы намекнуть, что, конечно, она знает… знает немножко… ведь старшие девочки держатся особняком… а в клубе главным образом старшие девочки… только три, или четыре, или пять девочек из младших классов… не Кирстен Хэллек, конечно, — ее никогда не примут ни в один тайный клуб, как бы ей ни хотелось.

Мори протянул руку, чуть не опрокинув ее бокал с водой, и сжал ей пальцы. Она вздрогнула от неожиданности: его рука оказалась холодной и неприятно влажной.

— Ты сказала бы мне, лапочка?.. Кирстен? Ты бы рассказала мне, если б?..

— Конечно, папа, — говорит Кирстен, не отнимая руки, но и не отвечая на его пожатие. — Тебе или маме. Разве мы с Оуэном не рассказываем вам все?

ПОСЛЕ ПОХОРОН

«Когда он умер, меня погребли вместе с ним, — написала Кирстен в своем дневнике, — но не на Мемориальном кладбище в Джорджтауне, а в Брин-Даунской топи, в штате Виргиния, где москиты, и стоячая вонючая вода, и черная тина, густая, как навоз».

Она раздумывала, не послать ли еще одну телеграмму Одри Мартене. Но послала ли она первую?.. Она не могла вспомнить, но это наверняка где-то у нее записано. На этот раз телеграмма будет без подписи: «Здесь так тяжело дышать, но я терпеливо жду — где Ник?»

Она включила проигрыватель, и ей понравилось, что сердце забилось быстрее в такт резким, мощным звукам музыки — такой громкой, что она гремела в ней, восхитительно пробегала по ее жилам, заставляла тихо смеяться про себя. В этом каскаде грохота никто не услышит ее тайных мыслей, никто не узнает.

Но ее заставили выключить музыку.

Ханна — бедненькая испуганная Хэн, — ведь так продолжается уже не одну неделю: то Кирстен босиком пританцовывает по комнате, напевая себе под нос, шепча что-то, ступая на редкость тяжело для девушки, которая весит всего фунтов; то Кирстен становится вдруг такой открытой, и понятной, и очень похожей на себя прежнюю, она даже не иронизирует: «Слушай, по-моему, мне надо побыть одной, почему бы тебе не переехать — у Марни и Барбары есть свободное место, понимаешь, тебе было бы лучше с ними, слушай, Хэн, я не обижусь, я действительно не обижусь, если ты переедешь…»

Она не может усидеть за рабочим столом больше пяти минут, она вскакивает, она расхаживает по комнате, мурлычет что-то, тихонько напевает песенку, которую в школе никто не слыхал: «Фрэнки и Джонни любили друг друга, о, как же любили друг друга они», танцует по комнате, потому что она на взводе, хотя ничего и не курила, и сердце у нее колотится, точно кто-то кулаком лупит, стучит ей в грудь, и она чувствует, как эластичны вены во всем ее странно пульсирующем теле… «И Фрэнки предана Джонни, совсем как звезда небосводу» — у Хэллеков была пластинка с этой песенкой, ее пел старый негр, исполнитель блюзов, возможно из Нового Орлеана, Кирстен не знала наверняка, однажды ее пела Изабелла на музыкальном вечере в школе, — «И она убила любимого, потому что он предал ее», а что было дальше, об этом умалчивалось — арестовали ли Фрэнки и выслали или сочли, что она поступила правильно, тйк как Джонни заслуживал смерти.

В телеграмме, которую она пошлет Одри Мартене, будет сказано: «Мистер Хэллек не заслуживал смерти, а мистер Мартене заслуживает».

— Нет, — с досадой громко воскликнула Кирстен, — нет, это просчет, ничего не доверяй бумаге, ничего, что не зашифровано!

Девичьи годы Изабеллы, прошедшие у всех на виду и с такими успехами, отражены в альбомах, в письмах, лежащих в ящиках ее бюро, и в фотографиях, расставленных в рамках по ее будуару на Рёккен, 18, - это память об одержанных победах, любовные послания, высохшие и сплющенные бутоньерки, любительские и газетные снимки: «Изабелла де Бенавенте, дочь финансиста Луиса де Бенавенте», красивая, сияющая, которой, несомненно — несомненно! — уготован необычайный успех; среди всего этого Кирстен нашла (не раз находила, ибо было у нее такое занятие в детстве — перебирать мамины вещи, благоговейно, с трепетом, еще без возмущения, дождливыми вашингтонскими днями, когда нельзя было играть на улице, или в те чудесные дни, когда ее слегка лихорадило или она говорила, что у нее болит горлышко или «букашки бегают в головке», и тогда ей разрешалось не ходить в школу, она оставалась дома — единственный в доме ребенок) — не раз находила свидетельства побед Изабеллы в дни юности, внушительные свидетельства. Побед не миссис Морис Хэллек, а мисс Изабеллы де Бенавенте — девушки, вступившей в вашингтонский свет.

Кирстен решила не посылать второй телеграммы. Ведь это могло привлечь внимание к ее планам относительно Ника. Да и примет ли телеграфная компания слово «дерьмо»?.. Кирстен сомневалась. Если же написать «д…», это произведет совсем не тот эффект.

— Можешь переезжать, если хочешь, — сказала Кирстен, не глядя на Ханну. — Мне плевать. Ни к чему мне, чтобы ты совала всюду свой нос, и шпионила, и, черт побери, жалела меня.

Она наспех делала записи в своем дневнике секретным шифром. Ведь грандиозность ее планов требовала строжайшей тайны.

«Оуэн учинит суд над мамочкой, мне же достается Ник Мартене. Скоро предстоит выбрать оружие. (У мамочки ведь есть пистолет, не так ли? Она хранит его где-то в спальне? Или в сейфе? Я никогда его не видела, а Оуэн говорит, что это нелепица: отец никогда не разрешил бы держать пистолет в доме. Но мне кажется, я знаю, что он у нее есть. Кажется, знаю. Знаю.)»

Хорошенькая Ханна Вейл, которая будет изучать в Стэнфорде археологию и испанский, Ханна, которая второй ученицей окончит Эйрскую школу в 1980 году; Ханна, чей отец с 1955 года находится на дипломатической службе (в Афинах, Риме, Дамаске) и чья мать умерла от рака, когда Ханне было двенадцать лет (после шести операций за два года), — серьезная темноволосая девушка с высоким лбом, слегка выступающими зубами и низким забавным голосом, единственная подруга Кирстен в Эйрской школе.

— Мне ровным счетом наплевать, как ты поступишь, — буркнула Кирстен.

Она сидела по-индийски на своей смятой, несвежей постели, босая, с голыми ногами, в белых хлопчатобумажных трусах (несвежих — она уже неделю не трудилась их менять) и фланелевой сорочке без одной пуговицы.

— Я знаю, все ненавидят меня, — сказала Кирстен.

И напряглась в ожидании возражений.

А если возражений не будет?..

— Не глупи, Кирстен, — тотчас откликнулась Ханна. — Ты знаешь, что это неправда.

— Но мне наплевать, даже если и правда, — сказала Кирстен.

Она сидела неподвижно и смотрела на свои ноги. Грязные пальцы, грязные ногти. Придется привести себя в порядок перед поездкой в Нью-Йорк. Для Энтони Ди Пьеро.

От нечего делать нюхает у себя под мышками. Не очень приятно пахнет. Нет. И он это почувствует — уж он-то почувствует — на расстоянии нескольких футов. Надо будет сбрить волосы. Под мышками и на ногах. Она уже давно этим не занималась.

Осенью они вели долгие беседы, ночь за ночью. Ханна — лежа на своей кровати, Кирстен — лежа на своей и благодаря судьбу за то, что темно и что Ханна, которая ей нравится, не видит, как она сейчас уродлива — как искажено ее лицо от усилий сдержать слезы. (Особенно уродливым в таких случаях становился рот — она это заметила. Перекошенный и нелепый. Как у дедушки Бенавенте после удара. Но и глаза тоже — они вдруг сморщивались, делались маленькими, красными и беспомощными… испуганными. С тонкими белыми лучиками морщинок вокруг, которые Изабелла со своего лица убрала.) «Просто не знаю, что и делать, — шепотом говорила Кирстен, — не знаю, как жить: мне теперь, прежде чем шагнуть, приходится думать, какую вперед поставить ногу, или как чистить зубы, или как есть… и зачем надо есть… и почему то или иное важно. Всё как во сне. Нереально. Я не чувствую связи между вещами. Не помню, как все было. Не должен он был умереть. Если с ним случился инфаркт и кто-то ехал сзади по дороге, они могли бы вызвать «скорую помощь», возможно, могли бы вытащить его из машины и не дать ему потонуть, и сейчас он не был бы мертв, он был бы жив, я не знаю, что это значит — быть мертвым, не знаю, где он, я все вижу его в этом болоте, в машине, чувствую вкус воды и тины, и мне снится, как я вытаскиваю его… я так отчетливо вижу его волосы… плавающие по воде… я вижу это… должно быть, я там была».

А Ханна рассказывала о смерти своей матери. Нескончаемые страдания. Операции, надежда, опасения. Кирстен внимательно слушала. Слушала, прикусив нижнюю губу. Первый диагноз… рентген… биопсия… операция… химиотерапия… вторая операция… третья операция… Ханна говорила тихо, ровным голосом. Глаза у нее наверняка широко раскрыты, она не моргая смотрит в угол, на потолок. (Туда, где сгустилась тень. Кирстен тоже смотрела в тот угол — так было легче.) «Смерть, — сказала Ханна, и голос у нее задрожал, — такая штука, что о ней ни говори, все кажется не так. Нет для нее подходящих слов. А я так любила маму, мне все время ее не хватает, не хватает каждый день, я даже говорю с ней, но объяснить этого не могу, и я не знаю, как говорить с тобой о ней — мне как-то стыдно».

Отец хотел тогда, чтобы она стала с ним на колени и помолилась. От него пахло виски. Так же скверно, так же мерзко, как от генерала Кемпа. «…вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша? пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий».

Кирстен снова начала думать, размышлять о Джоне Брауне. К ней вернулся восторг… которым до нее был преисполнен Оуэн… несколько лет тому назад, а было это, значит, в юности, с тех пор полжизни прошло. Но она об этом ничего не сказала Ханне, которая не поняла бы ее.

Ханне, которая вцепилась ей в руку и моргает, чтобы сдержать слезы.

— Кирстен… в любое время, когда бы тебе ни захотелось поговорить… в любое время, когда бы ни захотелось поговорить об этом…

— А ни о чем другом я и не могу говорить, — произносит Кирстен, пытаясь рассмеяться. — Я хочу сказать… о чем бы я ни говорила… даже в классе… даже когда отвечаю на вопрос… я говорю об этом.

Джон Браун, Осаватомский Старец. Он без раздумья убивал, подчиняясь высшему закону. «Я посвящаю этому мою жизнь». Справедливости. Осуществлению справедливости. «Я отдам мою жизнь», — сказал он. Тихий, суровый, бесстрашный человек.

«Никакой пощады!» — был его боевой клич.

«Никакой пощады!..»

(Она захохотала. Прижав костяшки пальцев ко рту. Это абсурд, чистейшая фантазия. Ни она, ни ее брат не смогут и пальца поднять на врагов своего отца — они ведь еще школьники, возможно, куда более избалованные, чем многие, с врожденным отвращением к вульгарности и дурным манерам у других. Даже у Оуэна Хэллека, несмотря на складку жира на талии, есть стиль — он из тех, кто поступает в самые престижные университеты, он настоящий, в этом нет сомнения. Да и Кирстен, несмотря на стервозность, нестираную одежду, жирные волосы и выщипанные брови — она выщипала их со злости как-то вечером, потому что уж очень дико они у нее росли, перекрывая переносицу, и она видела впереди не один десяток лет, когда ей придется ухаживать за своим лицом, культивировать свою «красоту», — даже Кирстен с ее унаследованным от матери классическим профилем, с этим длинным тонким носом и чуть квадратным, задорно вздернутым подбородком — тоже настоящая. Поднять палец? Повысить голос? Исключено.)

«Никакой пощады!» — написала Кирстен в своем тайном дневнике. Слова неспешно расползлись по бумаге, как бы неуверенные в себе.

Оуэн решил, что она сумасшедшая. Но потом, усиленно моргая, чтобы сдержать слезы, стянув все мускулы крупного лица, словно сжав кулак, он признал, что она права, конечно, права. Еще не получив от нее послания, он уже знал, что она права…

Убийцы отца должны быть наказаны. Да. Но кто это сделает? Оуэн так и спросил, слегка отвернувшись от нее.

Она ткнула ему в плечо, с силой. Нет, не с силой, а как бы играя. Маленькая сестренка — большой брат. Смелая.

Озорная. Шалая. И вот она уже кричит на него: «Ах ты, надутый мерзавец, дерьмо-приготовишка, зачем ты сюда приехал?., какого черта ты сюда приехал?., ты же знаешь, кто это должен сделать!»

Было смешно, почти на грани безумия. Они вытерли слезы и усмехнулись, глядя друг на друга. В воздухе бешено носились птицы.

Во всяком случае, Джон Браун, их прапрапрапрапрадед, был немного сумасшедшим. И однако же Генри Дэвид Торо (названный при рождении Дэвид Генри Торо — деталь, которую Кирстен считала существенной) пылко воскликнул, имея в виду Брауна: «Он — ангел света».

Кирстен и это записала в своем дневнике, так же неспешно и неуверенно. Сердце заметно забилось быстрее.

— Я отдам за это жизнь, — громким шепотом произнесла она. Мысленно же, обращаясь к Оуэну, спросила: Отдам я жизнь?.. Мы отдадим?

Возвращаясь назад, в городок, по раскисшей грязной тропинке, они почти не разговаривали друг с другом. У Кирстен голова кружилась от усталости, Оуэн шагал тяжело, засунув руки в карманы. Дорогая материя его спортивного пиджака то и дело цеплялась за кусты, но он не замечал этого. Так мы решили? — хотелось Кирстен спросить. Это будет?..

Но все это, конечно, была игра. Актерство. Стоя перед зеркалом, показать себе язык, поглядеть на свою грудь в профиль, состроить гримасу. Кирстен — хорошенькая? Папина доченька? Кирстен — уродка? Кирстен — некрасивая? Казалось, это имело огромное значение — все ее будущее зависело от этого, — но, глядя на себя, изучая себя и взвешивая, она не способна была по-настоящему себя оценить.

Изабелла, конечно, видела ее недостатки: сутулится, волосы лезут в глаза, на лбу прыщи. «Перестань гримасничать, — искренне возмущаясь, говорила ей Изабелла. — Ты что, хочешь испортить себе лицо?..»

Изабелла видела недостатки во внешности Кирстен, а Мори никогда их не замечал. Это все потому (рассуждала Кирстен), что Изабелла видела ее, а Мори нет.

— Я в такой панике, мне так худо, — поздно вечером попыталась Кирстен объяснить Ханне свое состояние. — Я знаю, это эгоистично — отец ведь был единственным на свете человеком, который действительно любил меня… и ни для кого больше я не буду такой Кирстен, какой была для него… будто я тоже вместе с ним умерла… вместе с ним утонула… та девочка, которую он знал… но которой никто больше не знает… ты меня понимаешь?., это так эгоистично!.. Я ненавижу себя!

— Не говори так, Кирстен, — прошептала Ханна. — Постарайся заснуть.

— Постарайся заснуть, постарайся заснуть, — повторила Кирстен. Глаза ее были широко раскрыты. Ее ненависть к себе высвечена словно лучом прожектора. Это было единственное настоящее чувство, которое она в тот вечер испытывала.

Немного спустя она сказала:

— Хотелось бы мне быть такой, как ты, Ханна. Хотелось бы мне быть тобой. Ты такая сильная. Люди из-за тебя не страдают.

— Моя мама умерла пять лет назад, — сказала Ханна. — Это большая разница.

— Но это же еще хуже! — в изумлении воскликнула Кирстен. — Я хочу сказать… ведь прошло столько времени. Ты можешь начать забывать. Другие обстоятельства… другие люди… могут значить для тебя теперь куда больше… на будущий год ты уедешь в колледж… и все затянет туманом… твою любовь к ней…

Несколько минут она молчала. Потом ровным тоном произнесла:

— И потом, твоя мама не обесчещена. Она не признавалась, что брала взятки, она не напилась, не отправилась за город и не убила себя!

Постепенно она перестала разговаривать. Даже с Ханной… Непрекращающаяся беседа с самой собой… отрывистые, порой грубые вопросы, которые она со знанием дела задавала врагам (Нику Мартенсу и прочим из Комиссии; и, конечно, Изабелле; а частенько и Оуэну), поглощали всю ее энергию, требуя сосредоточенности.

Там, где самая густая тень… это было как-то связано с тем углом комнаты. Возле окна, над сосновой книжной полкой. Глядишь и глядишь туда — ночь напролет.

На уроке французского однажды утром в ноябре преподавательница быстро стерла половину доски, щебеча по-французски, элегантная и живая, их, можно сказать, шикарная мадемуазель Шефнер. Стерла с полдюжины неправильных глаголов, которые Кирстен собиралась переписать, но не успела: она была как пьяная после почти бессонной ночи. А на доске все было стерто. Все слова стерты.

Все слова стерты. Так просто.

Она вдруг обнаружила, что помнит с мучительной ясностью, словно это происходило лишь на прошлой неделе, один обычный ужин у них дома… много лет тому назад… Ник Мартене только что вернулся с Ближнего Востока и рассказывал страшную историю… Оуэн был в своем интернате, в школе, Джун Мартене, очевидно, тоже куда-то уехала, так что были лишь Изабелла, Мори и Кирстен, которой в то время исполнилось десять лет. Интимный ужин. Окрашенный тайной. Незабываемый.

Всего за неделю до этого Ник в числе десятка других американцев присутствовал в Судане, в Хартуме, на дипломатическом приеме в посольстве Саудовской Аравии, очень плохо окончившемся. Он там чуть не погиб. В самом деле? Это было во всех газетах, в теленовостях… Он едва выбрался живым из лап террористов. Какие-то арабы. В той части света — сущий ад.

Теперь он был снова дома. Благополучно вернулся в Вашингтон, благополучно сидел со своими друзьями, Изабеллой и Мори, в малой столовой на Рёккен, 18, где глаз не отвлекали ни сказочные фазаны на панно Леви-Дюрмера, ни внутренние балюстрады в китайском стиле, виднеющиеся сквозь арку, ведущую в гостиную. Благополучно находился дома. В роскоши. Среди цивилизации. В Вашингтоне, округ Колумбия.

Интимный ужин — только они вчетвером. Изабелла весь день готовила, задыхаясь от нахлынувшей паники и восторга, не очень зная, где что стоит в ее собственной кухне («О Иисусе, у меня же вышли все запасы шафрана!» — восклицала Изабелла. И куда, черт подери, она заткнула эту мутовку…), и Кирстен вызвалась ей помочь. Это уже стало у них «традицией» — Изабелла по особым случаям всегда готовила для Ника паэлью, обильно сдобренную всякими деликатесами, которые детям могут показаться премерзкими: омарами, моллюсками, кальмарами. Но конечно, это блюдо вовсе и не предназначено для ребенка.

— Его правда чуть не убили, мама? — снова и снова спрашивала Кирстен. — В него стреляли?.. А он в порядке?

— Ты же знаешь, что он в порядке! — теряя терпение, сказала Изабелла. — Ты же говорила с ним по телефону, верно?

— А он… он стал другой? — спросила Кирстен. — Они с ним что-нибудь сделали?

— Он будет здесь через час, — бросила Изабелла, занятая своим делом, усиленно моргая, — пожалуйста, не надоедай мне…

— Они с ним что-нибудь сделали? — не отступалась Кирстен.

Как Ник Мартене попал в Судан — то ли был там проездом, то ли прилетел в Хартум на несколько дней в качестве гостя американского поверенного в делах Курта Мура… выступал ли он там по вопросам американской политики и права по поручению Информационного агентства Соединенных Штатов или путешествовал как частное лицо, как турист, — этого Кирстен семь лет спустя не могла припомнить. Наверняка он просто, на свою беду, оказался в Хартуме и попал на этот прощальный банкет, хотя вообще беды не характерны для профессиональной карьеры Ника Мартенса.

Которая, конечно, могла оборваться в марте 1973 года.

Кирстен почти ничего не знала о том, что произошло на самом деле, и, конечно, не стремилась узнать. С нее было вполне достаточно того, что Ник снова находился в Вашингтоне, притом живой; достаточно, что он сидел рядом и время от времени подмигивал ей. А когда она, паясничая, пинала его ногой в щиколотку или в колено, исподтишка пожимал ей пальцы.

Это был Ник, которого она обожала, Ник, которого все они обожали. Но изменившийся — слегка изменившийся. Хотя бы в том, что он выглядел старше.

Восемь террористов из организации «Черный сентябрь» захватили посольство Саудовской Аравии. Они ворвались в сад, где шел прием в честь Курта Мура и нового американского посла Клио Ноэла. Никто ничего не подозревал — Ник увлеченно беседовал с журналистом, которого газета «Монд» послала выяснить, какие политические и финансовые организации поддерживают транснациональные группы террористов, а через минуту затрещали выстрелы, раздались крики, взвизги… и террористы ворвались в сад. Это было как во сне — все произошло так быстро, с такой ужасающей неизбежностью, что Ник потом не мог ясно припомнить, как же все было; несколько минут спустя его вместе с большинством гостей провели под дулами автоматов через дворцовые покои резиденции Саудовской Аравии, затем — через окруженный стеной передний двор и вывели на улицу, где уже собралась небольшая толпа.

— Боже мой! — тихо охнула Изабелла. — А мы ведь даже и не знали, что вы были в Судане, пока не прочли в газете…

Но Ник не был настолько важной персоной, чтобы держать его заложником; Ника просто вывели из посольства вместе с другими; Ник оказался в безопасности. Потрясенный, но в безопасности. Постаревший на несколько лет за эти несколько минут… но в безопасности. Он говорил медленно, переводя взгляд с Мори на Изабеллу и снова на Мори, пытаясь улыбаться, пытаясь довести до их сознания тошнотворное чувство удивления, когда раздались выстрелы, и крики, и взвизги, приказы на непонятном языке, отдаваемые арабами, которые — он ничуть не преувеличивает — производили впечатление просто сумасшедших. Его буквально парализовало там, в саду, когда началась стрельба. Я не могу умереть, мелькнула у него тогда мысль, не могу умереть сейчас — мне еще так много надо у себя дома сделать.

Но он оказался не настолько важной персоной, и его держать не стали. Человек, занимающий высокий пост в правительственной комиссии, но неизвестный арабам, а они пожелали взять лишь пять заложников — Курта Мура и Клио Ноэла, бельгийского поверенного в делах и посла Саудовской Аравии, а также поверенного в делах Иордании. Как и все рейды «черных сентябристов», все было проделано очень четко, словно заранее тщательно отрепетировано. И никто не оказал сопротивления.

— Это правда насчет соучастия, — сказал Ник, с силой потирая лицо, — своего рода внутреннего соучастия — дело в том… что просто хочется… просто хочется жить.

Требования террористов не подлежали обсуждению и были до нелепости наглыми: Иордания должна была немедленно выпустить семнадцать «черных сентябристов», которые сидели там в тюрьме; Соединенные Штаты должны были немедленно выпустить Сирхан-Сирхана, презренные израильтяне должны были выпустить из тюрем всех арабских женщин; западные немцы должны были выпустить из тюрьмы членов группы Баадера — Майнхоф.

Ни одно из правительств не пошло на эти условия. Никсон храбро заявил, что Соединенные Штаты не позволят себя «шантажировать». И трое заложников были убиты. Мур, Ноэл и бельгийский чиновник. Вот так-то. А вслед за этим участники нападения сдались. И были взяты под стражу суданской полицией.

— Это был заранее разработанный сценарий, все развивалось по плану, — медленно говорил Ник. — Никаких неожиданностей. Я хочу сказать — для тех, кто был в курсе дела.

Кирстен запомнит, каким ошарашенным выглядел Ник, что было для него тоже не характерно: его вид напугал ее больше, чем его рассказ. Запомнит она и то, как странно он моргал и щурился, глядя на Мори и Изабеллу, словно что — то мешало ему на них смотреть. Как у него пропадал голос или пропадала логика повествования… как его не очень связный рассказ вдруг обрывался и наступала тишина. Почему в тот вечер жена не пришла с ним к Хэллекам, было вопросом, над которым не десятилетней девочке задумываться.

— У меня просто не укладывается в голове… что их вот так взяли и убили, — медленно произнес Ник. — То, как внезапно была оборвана их жизнь. Я сам слышал выстрелы, я знал, что они означают. Чтобы Курта Мура вот так взяли и вычеркнули из списка живых. Вот так.

Годы спустя Кирстен вспомнит, как долго молчал отец, как Изабелла пригнулась к столу, подперев руками голову, не думая о том, что рукава ее платья некрасиво вздернуты, а ногти оставляют на щеках вмятины. Кирстен вспомнит, какая ярость вдруг овладела Ником. То, как была оборвана их жизнь. Чтобы вот так взяли и вычеркнули из списка живых. Эти грязные маньяки. «Революционеры». Зверье. Чтоб они все сдохли — пора нам платить им той же монетой, как делают израильтяне.

Мори был потрясен. Мори был не согласен.

— Не можешь же ты всерьез так считать, — сказал он, — ты все еще не в себе. — Именно так я и считаю, — сказал Ник.

— Арабы доведены до отчаяния…

— Тебя там не было, ты не видел их физиономий, — сказал Ник.

— Обе стороны прибегают к террору, — заметил Мори, — однако…

— Тебя там не было, — внезапно устав от спора, с презрением отрезал Ник.

Больше того, он предсказал — абсолютно точно, как выяснилось потом, хотя оба — и Мори и Изабелла — протестовали, говоря, что он слишком циничен, — что суданцы по-настоящему не накажут террористов: слишком они большие трусы.

— В один прекрасный день мы услышим, что они посадили их на самолет и выслали — на этом все и кончится. До следующего рейда, следующих убийств… Все так любили Курта Мура, — продолжал он. Рот его перекосился. — И вдруг услышали эти выстрелы…

— Нет. Необходимо это забыть.

— Бог мой, о стольком приходится забывать, — произнес Ник, глядя через стол на Мори. — Ты когда-нибудь… думал об этом? Я хочу сказать… по мере того как мы становимся старше…

Кирстен запомнит, как Хэллеки объединились в своей любви к Нику Мартенсу. Потрясенной, испуганной любви. Ведь они же чуть не потеряли его, своего Ника!.. И Мори, и Изабелла, и Кирстен, у которой даже пересохло во рту. И его крестник Оуэн, который ведь тоже его любил.

Чтобы вот так взяли и вычеркнули из списка живых. Вот что не укладывается у меня в голове. То, как их убили. Как была оборвана их жизнь.

Она постаралась запомнить эпизод с классной доской и, чтобы он не превратился в один из ее кошмаров — а кошмары у нее были краткие, затянутые туманом, не совсем оторванные от сознания, — внесла его в свой тайный дневник. Которому суждено было — как она смутно чувствовала — не остаться на веки вечные тайным, а стать достоянием крестника Ника Мартенса.

То, что Оуэн будет внимательно это читать, подвергнет критическому осмыслению, — самая мысль действовала благотворно, побуждала Кирстен писать загадочно, компактно, менее снисходительно к себе.

Чтобы вот так взяли и вычеркнули из списка живых. Вот чего я не в состоянии постичь. То, как их убили. Как была оборвана их жизнь.

— Кирстен, что случилось? — спрашивает Ханна. — Почему ты не разговариваешь со мной? Почему ты на меня не смотришь? Кирстен?

Бурчит, пожимает плечами, не обращает внимания. Ей далеко не всегда нужна Ханна. Пошла к черту, Ханна. Занимайся своим делом.

Иногда она пишет в своем тайном дневнике кодом. О самых-самых тайных своих планах.

— Кирстен, я что-то не так сказала?., ты сердишься на меня?., что случилось? Ты что же, не хочешь даже посмотреть на меня?

Ханна — ближайшая ее подруга. Собственно, единственная. Но Ханна ведь никуда не денется — она всегда сможет вернуться к Ханне, когда захочет. Когда все в ее жизни разложится по полочкам. Когда все будет ясно.

Позвонила Изабелла. К телефону подошла Ханна. А Кирстен полулежала на своей измятой постели и писала в дневнике. Она словно и не слышала звонка — лишь нетерпеливо передернула плечами в ответ на зов Ханны и затем на ее удивленный оклик.

Забавно было своими ушами слышать разговор между Ханной и Изабеллой. Разговор на весьма любопытную тему — о ней самой, Кирстен.

(«Миссис Хэллек… боюсь, я не смогу сейчас отыскать Кирстен… она, наверно, в библиотеке… да… отлично… о нет, никакого беспокойства… да, у нее все отлично… я хочу сказать, все в порядке… у нее все отлично… да, я ей передам… нет, по-моему, она не собирается домой на уик-энд… она ничего об этом не говорила… нет… ничего не говорила… ну, не знаю… я хочу сказать, она не все мне рассказывает… о нет, нет… нет… нет, миссис Хэллек… нет… правда… никакого беспокойства… конечно, я ей передам… сегодня вечером или завтра утром… да… отлично… да… я ей скажу… да, у меня все отлично… работы много, но дела идут неплохо… да, я ей передам… ну, я могу попытаться, но, по-моему, ее нет в общежитии… наверно, в библиотеке… да… у нас обеих в понедельник серьезный экзамен по истории… видите ли, я не знаю: Кирстен не всегда мне рассказывает… я уверена, что у нее все в порядке… то есть я хочу сказать, по-моему, она ничего не завалила… конечно, я передам… чтобы она позвонила вам сегодня вечером попозже или завтра утром… я скажу ей, что это важно… да… хорошо… отлично, миссис Хэллек… отлично».)

Кирстен написала в своем дневнике: «Любуйся век на его счастливую звезду, а сам катись все ниже»[22]. И затем — из другого монолога Яго: «Тогда как быть? Как их поймать? Они не пара обезьян, не волк с волчицей. Таких улик в моем запасе нет»[23].

Однажды, сбегая вниз по лестнице, она чуть не потеряла сознание. Ноги вдруг стали ватные, мозг словно бы выключился. Ступеньки лестницы ринулись ей навстречу. И выложенный плитами пол внизу. Классная доска, с которой так несправедливо были стерты слова.

Несколько девочек вскрикнули, увидев, что она падает. Кто-то подхватил ее.

Она прорепетировала телефонный разговор с Одри Мартене. Расскажи мне все, что ты знаешь, про твоего отца и мою мать. Все. С самого начала. Остров Маунт-Данвиген, Биттерфелдское озеро, Вашингтон, Чеви — Чейз, приемы, ужины, катания на лодке, выезды за город, софтбол, теннис, плавание, поездки в Нью-Йорк, разговоры по телефону. Не ври. Не притворяйся. Ты не можешь не знать. Мы все знаем.

Впрочем, лучше, пожалуй, съездить к Одри в Эксетер. В конце будущей недели. Очень скоро. Одри, наверное, предложит переночевать у нее — Одри ведь всегда любила… пожалуй, даже восхищалась ею… боялась… сторонилась ее мгновенных реакций, ее занятного, острого как бритва языка… ее добродушных издевок. Сначала Одри была дочерью человека, которому отец Кирстен помогал пробивать себе путь в Вашингтоне, — человека, которого отец Кирстен пригласил в Вашингтон работать в Комиссии; затем Одри — на год моложе Кирстен — стала дочерью человека, обогнавшего отца Кирстен. Любопытное выражение — обогнавшего. Даже до того, как начались неприятности (Мори стал пить; Мори стал подвержен приступам апатии и депрессии), все уже понимали, что Ник Мартене обогнал своего друга Мори Хэллека и скорее всего помогает ему в работе. Все это, конечно, были досужие домыслы, поскольку работа у них засекреченная. И тем не менее было немало досужих домыслов, некоторые — в печати.

Обогнал.

«Статейки сплетников, — презрительно бросил Оуэн. — Вонючих борзописцев».

«Отцу следовало бы подать в суд».

Мори следовало бы подать в суд. Хотя это, конечно, лишь привлекло бы внимание к… к создавшейся ситуации.

Позвонил Ник, крайне расстроенный. Он уже звонил в газету и написал возмущенное письмо. (Которое так и не было опубликовано. Но Мори получил копию, и она наверняка лежит сейчас среди «его вещей». Ящичков с карточками и подшивок, папок, толстых пакетов, набитых письмами, бумагами, документами, бумажками — всем, что валялось в квартире, которую он снимал в Потомак-Тауэре.)

Когда, по-твоему, твой отец обогнал моего отца? — спросит Кирстен у Одри, скорее всего взяв девочку за руку или обхватив ее запястье своими сильными пальцами. (А пальцы у Кирстен, несмотря на ее нынешний вид, действительно сильные.) Вы обсуждали это за обедом? Злорадствовали по этому поводу? Скажи мне все, что ты знаешь, и не ври.

Твой отец и моя мать. Спали вместе. Втихую. И тоже злорадствовали. Втихую. Многие, многие годы.

Не ври.

Она раздумала ехать к Одри и стала готовить меморандум для Оуэна, документ. Шли дни, и меморандум постепенно приобретал очертания в углу ее комнаты над книжной полкой, в том закоулке ее головы, где собирались тени и потому было очень темно. Лист плотной белой бумаги; фотографии Ника и Изабеллы (конечно, газетные, выдранные из старых номеров «Вашингтон пост», которые Кирстен разыскала в библиотеке Нью-Йоркского государственного университета на Пэрчейз-авеню — иначе вся затея не будет выдержана в должном стиле); кровавое пятно (что было нелегко осуществить, поскольку она так отчаянно похудела и у нее нарушился женский цикл, поэтому ей пришлось порезать палец бритвой); загадочное послание. Фломастер.

Пурпурно-красный. Весело, по-детски шаловливо, как дитя, она надписывает конверт Оуэну, довольная тем, что благодаря фломастеру почерк у нее выглядит заковыристым и размашистым — она и не подозревала, что может так писать.

«Она — твоя, — написала Кирстен. — Ты знаешь, что надо делать».

Потом она пожалела, что послала письмо. Едва не пожалела. Подумала было позвонить Оуэну и объяснить. О, порви его, сама не знаю, что на меня, черт побери, нашло, пожалуйста, плюнь на него, забудь, скажет она. Ты же меня знаешь: болтаю, что в голову придет. Забудь об этом, о'кей?

Звонил телефон, но это ни разу не был Оуэн; звонила Изабелла. Из Вашингтона, потом из Нью-Йорка. Потом из Нассау.

Кирстен нет поблизости, Кирстен не может подойти к телефону, Кирстен в библиотеке, в медпункте, гуляет у реки, бесцельно бродит по городу. У Кирстен температура — 103 градуса. Кирстен голодает. Кирстен молчит. (Это ее последняя проделка! Она неутомима по части изобретательности.)

— Извините, миссис Хэллек, — говорит бедняжка Ханна, стараясь сдержать слезы, — я, право, не знаю, я не понимаю, она больше со мной не разговаривает, нет, я не знаю, мне кажется, лучше вам поговорить с нашей воспитательницей, может быть, она сумеет вам помочь, а я — нет, не знаю, нет, извините, нет, просто не знаю, что вам и сказать, миссис Хэллек, нет, да, совершенно верно, да, ну, я не знаю — она теперь со мной не разговаривает. Ну… я бы не хотела. Я хочу сказать, у нее ведь скверный характер. Она… вы же знаете… бывает такая злющая.

Бедняжка Ханна. Мягкая, терпеливая, нудная Ханна.

«Презираю «добрых» людей», — нацарапала Кирстен в своем дневнике.

(Какая это, в общем, оказалась злая шутка — душевная щедрость Мори Хэллека. Его ровный характер, добрая натура, нежелание верить в чью-либо злокозненность — даже своих попустителей-коллег. Мори Хэллек, который хотел получить все призы просто за то, что он был «добреньким».)

Кирстен так и не позвонила Оуэну, не объяснила своего поступка. Она раздумала ехать в Эксетер. Может, вместо этого послать телеграмму? «Черная тина густа, как навоз. Трудно дышать. Я жду. С любовью и поцелуями. М. Дж. X.». "

А потом ее осенило — зачем же посылать телеграмму, зачем объявлять о своих планах? Зачем предупреждать противников?

— Прошу тебя, Кирстен, поговори со мной, — молила ее Ханна. — Скажи мне, что не так. Может, я что-то не то сказала…

А Кирстен, напевая, прищелкивая пальцами, танцует по комнате с сигаретой во рту. Хватает одну необходимую ей вещь, другую. Куртку из овчины, сапоги. Из телячьей кожи. Фирма «Бонуит». Дорогие, но Изабелла сочла, что они того стоят — такие тонкие, такие красивые, не менее красивые, чем ее собственные. (У нее «сердце заныло», когда она увидела, какие они стали — в солевых потеках, исцарапанные, совершенно испорченные. Кирстен же считала, что это прошлогодние сапоги и, значит, черт с ними.) Она бежала из своей комнаты, старалась не общаться с другими девочками, по возможности не заходила в столовую. Завтрак не представлял проблемы: она всегда пропускала завтрак. Обедать она могла в столовой на Главной улице, где подавали на редкость хорошо приготовленный соус «чили» и она могла накрошить себе в миску четыре-пять соленых крекеров. (Иногда она вступала в разговоры с людьми, жившими в городке. Часто это были школьники-старшеклассники. Из Объединенной начальной и средней Эйрской школы. Время от времени попадались и мальчики постарше. Парень из Уайт-Плейнса, который продавал Кирстен опиум по куда более сходной цене, чем та, что она платила раньше в Балтиморе.)

— Кирстен, что случилось? Прошу тебя… что случилось?

— Кирстен, ты что, больна?

— Ты разучилась говорить?

— О, ради всего святого, да посмотри же на меня!

И однажды:

— Я не буду больше вместо тебя подходить к телефону, не буду больше говорить с твоей матерью, с меня хватит! Будь ты проклята!

— Пошла ты! — протянула Кирстен.

С грохотом захлопывает дверь комнаты. Топоча, спускается по лестнице в своих сапогах на высоком каблуке.

Через заснеженное поле для игры в мяч, по тропинке для бега вдоль реки. С непокрытой головой.

Без перчаток. «Тогда как быть? Как их поймать? Они не пара обезьян, не волк с волчицей. Таких улик в моем запасе нет». Она знала, кто убийцы, но у нее не было доказательств. У нее не было доказательств. Неловкие объятия разрыдавшегося Оуэна две-три недели спустя подтверждают ее догадки, но доказательств-то по-прежнему нет.

Однажды она проснулась ночью от удушья: ей приснилось, что она задыхается от тины, и тут ее вдруг осенило — Энтони Ди Пьеро.

Ди Пьеро. Эта свинья. Он. Уж он-то, конечно, знает.

АНАТОМИЧЕСКИЕ ШТУДИИ

Однажды в июне 1977 года, среди недели, солнечным днем, Кирстен взяла такси и отправилась в Лисью Стаю — жилой массив, где в ту пору жил Энтони Ди Пьеро. Жена управляющего, гречанка с оливковой кожей, робко, нерешительно говорившая по-английски, полола, стоя на коленях, клумбу с цинниями и львиным зевом, когда появилась Кирстен. Кирстен сразу объявила:

— Мистер Ди Пьеро захлопнул дверь своей квартиры, а ключ остался внутри, так что он вынужден воспользоваться вашим ключом, чтобы войти.

Женщина, прищурившись, смотрела на Кирстен, улыбалась, явно не очень понимая, чего от нее хотят.

— Мы вынуждены просить у вас ключ. Мы ждем, — сказала Кирстен. В своем белом теннисном костюме она, должно быть, выглядела решительной и уверенной в себе богатой девчонкой, возможно, старше своих лет. Ей было всего четырнадцать, но она уже переросла мать.

Кирстен прочистила горло и громко произнесла:

— Мистер Ди Пьеро… вы ведь знаете его, верно?.. Квартира 11-Е?.. Он спешит… у него нет времени… он захлопнул дверь, а ключ остался внутри, и к нему должны прийти друзья… нам нужен ключ… ясно?.. Ключ.

Женщина поднялась на ноги, отряхнула грязь с колен. Она все улыбалась и что-то говорила про своего мужа, как бы извиняясь, но Кирстен не понимала ее — у нее не хватало терпения выслушивать иностранцев, — и потому она оборвала женщину:

— Мистер Ди Пьеро ждет. Ему нужен ключ. Он оставил свой ключ внутри. Вы меня понимаете? Мы спешим… нам нужен ключ. Квартира 11-Е. Мистер Ди Пьеро.

Голос Кирстен звучал ясно, и звонко, и непререкаемо. Казалось, она ничуть не волнуется — так спокойно она держалась.

— Ключ. Понятно?

Тут жена управляющего сдалась и выдала Кирстен ключ. Жилой массив Лисья Стая, квартира 11-Е; медный ключ, прикрепленный к пластиковому овалу.

— Спасибо, — коротко бросила Кирстен, словно дала женщине на чай.

Ни разу не оглянувшись, она направилась к квартире Ди Пьеро, которая находилась в дальнем конце двора, за поблескивавшим бирюзой бассейном.

Престижный кооперативный комплекс — Лисья Стая. С севера к нему примыкает парк с малыми водопадами. Это в получасе езды от Рёккен-плейс, в сорока пяти минутах от самого Белого дома. Ди Пьеро переселился сюда всего год тому назад, и Кирстен дважды бывала в его квартире, вместе с матерью. Она, однако, подозревала, что мать была в этой квартире больше чем два раза.

В Лисьей Стае не разрешалось жить детям. И никаким животным. По территории живописными купами росли голубые ели; были тут и садики в японском стиле — нагромождения больших камней, голышей и гравия. Возле огромного бассейна, на терракотовом испанском кафеле, загорали красивые женщины — их загорелые тела блестели от масла, глаза были закрыты. Кирстен постаралась не разглядывать их. Она терпеть этого не могла — когда чужие разглядывают ее. Но женщины и внимания на нее не обратили. Их налитые тела были безупречны, как у статуй, в них было что-то глубоко волнующее. Бедра, ягодицы, блестящие от масла ноги, наманикюренные ногти, животы, вздымающиеся груди… Они были без возраста. Некоторые даже красивее Изабеллы Хэллек — или так показалось Кирстен при мимолетном взгляде. Но ведь они были и моложе.

Интересно, подумала Кирстен, знаком ли Ди Пьеро с какой-нибудь из них? Он ведь знаком со столькими женщинами.

(«Ты имеешь в виду Тони? — случайно услышала однажды Кирстен, когда Изабелла говорила по телефону. — Но он же ничего не может тут поделать. Он ведь не Ник. Я хочу сказать, он просто ничего не может поделать — такое у него обаяние».)

Кирпич и штукатурка. Стекла в свинцовых рамах. Затейливый и почти подлинный «колониальный» стиль. Зеленые, яблочного цвета, двери с изящными черными молоточками. Все очень мило, очень дорого. У Ди Пьеро был еще летний дом в Нантакете и вилла близ Грасса — ни того, ни другого Кирстен, конечно, ни разу не видела.

В своем белом теннисном костюме, с распущенными по спине волосами, Кирстен вприпрыжку поднялась по ступенькам к квартире 11-Е и вставила ключ в замок. Она не стала ни звонить, ни стучать, не посмотрела через плечо, чтобы проверить, не наблюдает ли кто за ней. (Гречанка? Которая-нибудь из женщин, лежащих у бассейна?) Она открыла дверь и не спеша вошла в квартиру, затем тотчас захлопнула дверь и заперла на задвижку. Вот. Теперь она в безопасности.

Сердце у нее отчаянно колотилось, но она не считала, что это от испуга. Она редко пугалась — они с Оуэном достаточно обсуждали эту тему. («Я что, ненормальная? Что-то со мной неладно? Вместо того чтоб испугаться, я начинаю хохотать», — сказала Кирстен. А Оуэн сказал: «О, ты вполне нормальная — для нашего времени и нашей страны».) В такси у нее мелькнула мысль, что в квартире может быть уборщица; и хотя это рабочий день и Ди Пьеро должен находиться в центре города в банке, он ведь можег быть и дома. (Во всяком случае, на Рёккен, 18, его не было. Изабелла уехала на весь день: намечался ежегодный благотворительный бал в пользу больных кистозным фиброзом, а Изабелла была в устроительном комитете; за ней заехала жена заместителя госсекретаря, новая, но уже очень близкая знакомая, и повезла ее в клуб «Метрополитен» на завтрак и одновременно заседание комитета.) Ди Пьеро часто ездил по делам банка, например в Токио и Гонконг, и, готовясь к одной из таких блицпоездок, вполне мог находиться сейчас у себя и укладывать веши…

— Это Кирстен, — весело объявила она на всякий случай. — Эй! Хэлло! Тони! Кто-нибудь есть дома?

Никто ей не ответил. Она кожей ощутила тишину квартиры — запах терпкий и одновременно печальный, — но долгое время боялась довериться своему ощущению.

По левому боку ее сбежала струйка пота. На лице застыла сияющая улыбка. Хотя она знала, что Изабелла сейчас в центре, в клубе «Метрополитен», что она со своими приятельницами, и знакомыми, и «полезными связями», у нее мелькнула мысль, что Изабелла может быть и здесь, в квартире. В спальне — с Ди Пьеро.

Однажды Кирстен их застигла. Изабелла была в своем белом французском бикини и распахнутом халатике-кимоно; Ди Пьеро — в зеленой трикотажной рубашке и белых полотняных брюках. У бассейна. У белого чугунного стола на террасе, куда часто выносили телефон. Они не целовались и даже не касались друг друга — просто беседовали тихими, напряженными, игривыми голосами… Изабелла держала в руке трубку, Ди Пьеро то ли набирал номер, то ли не давал Изабелле звонить. Они стояли в тени, почти прижавшись друг к другу — так Изабелла никогда не стояла с Мори… Или, может быть, Кирстен, ревнивой Кирстен, все это пригрезилось? Она моргнула, и они уже стояли порознь и вели обычный разговор. Надо ли звонить Силберам и просить их заехать за Клаудией Лейн, или легче Чарльзу Клейтону подъехать и забрать ее. Или Клаудия и Чарльз все еще в ссоре?

— Это всего лишь я, Кирстен, — громко возвестила Кирстен.

Гостиная удивила ее — она бы не узнала этой комнаты. Длинная, просторная, вся белая, с белыми стенами и белой мебелью, столики из блестящей синтетики, чего-то вроде пластика, скошенные, изогнутые, резные, безупречно белые. Все на своем месте, все изысканное. На двух стенах — китайские свитки, стилизованная восточная фигурка из нефрита, хрустальные вазы и графины, лакированный с позолотой столик, огромные лампы с вытянутыми раструбом абажурами. Настоящий выставочный зал — стекло, и хром, и белизна, белое на белом, бесчисленное множество оттенков белого.

На длинном низком столике со стеклянной крышкой и сверкающими хромированными ножками аккуратно лежал номер «Архитектуры в Америке». И стояла большая пепельница из нефрита. Пепельница была чистая, стеклянная крышка столика сверкала.

Кругом порядок — изысканный и ошеломляющий. Когда все так совершенно, взгляд беспомощно скользит с одного на другое, перескакивая с одного оттенка, с одного контура, с одной ткани — на другую.

Кирстен быстро опустила жалюзи. Сразу стало легче оттого, что в залитой солнцем комнате вдруг появились дымчатые полосы и эти полосы, в зависимости от движения ее пальцев, держащих шнур, могли стать темнее или светлее.

Она видела это помещение, лишь когда тут было много народу. Прошлой весной, во время воскресного завтрака, когда Ди Пьеро только что переехал сюда, и на коктейле под Рождество, куда была приглашена и Кирстен, чтобы составить компанию тринадцатилетней дочке тогдашней «невесты» Ди Пьеро: предполагалось, что они понравятся друг другу. (А они не понравились. Девчонка оказалась толстой, с крупным надутым лицом, она вознамерилась произвести впечатление на Кирстен рассказами о своих подружках — дочках известных вашингтонцев — и о «поклонниках» из Саудовской Аравии и Сирии, носившихся как угорелые по Джорджтауну в итальянских спортивных машинах.) В то время Ди Пьеро и Изабелла едва ли — хотя всякое, конечно, возможно — были любовниками.

Имело ли какое-то значение, раздумывала впоследствии Кирстен, то, что ни ее отца, ни Ника Мартенса не было на этих сборищах?..

Ди Пьеро, конечно, держал домашнюю прислугу. Цветную пару — светлокожие, в большом спросе из-за своих кулинарных и барменских талантов, они переходили от одних друзей к другим, ловкие, и спокойные, и не слишком заметные. Но Изабелла настояла на том, чтобы самой приготовить соус из авокадо; она принесла бутылку французского шампанского — явно той марки, какую предпочитал Ди Пьеро, — в подарок на новоселье от Хэллеков. Она была оживленная, веселая, разрумянившаяся от удовольствия и очень красивая — Кирстен запомнила ее бронзовое шелковое платье с очень низким вырезом и несколько ниток розового жемчуга, которые дедушка Хэллек подарил ей на свадьбу. На воскресном завтраке «невеста» Ди Пьеро отсутствовала — скорее всего они тогда еще не были и знакомы, — и Изабелла играла роль хозяйки с присущей ей энергией. И легендарным обаянием.

Кирстен просунула голову на кухню. Все очень целомудренно и опрятно — и плита, и клетчатый линолеум, и алюминиевая раковина. Даже на столике не было крошек от тостов. Ни следов пальцев на двери холодильника. На длинном подоконнике стояли в ряд колоколообразные стеклянные банки со специями, и орехами, и перцем, и макаронными изделиями различной формы, — причем стояли они через равные промежутки.

Кирстен открыла посудомойку и увидела, что Ди Пьеро — или кто-то — аккуратно сложил туда всю посуду после завтрака. Тарелочка, чашка и один-единственный нож. Так целомудренно.

Завтракал он, по всей вероятности, сидя в уголке. С видом на искусственный холмик, засаженный голубыми елями, скрывавшими асфальтированную площадку для машин. Энтони Ди Пьеро, один. Читая газету. Газеты: «Пост», «Нью-Йорк тайме», «Уолл-стрит джорнэл». Потягивая черный кофе с ломтиком поджаренного хлеба. С маслом? С джемом? Ди Пьеро нетерпеливо переворачивал страницы. Мало что интересовало его, кроме финансовых разделов, но даже и когда он доходил до них, выражение его лица редко менялось.

Одинокий. Холостяк. «Один из самых завидных женихов в Вашингтоне». О котором ходили разные истории — слухи, скандальные сплетни. В школе не одна девочка заводила с Кирстен разговор о нем — об этом Ди Пьеро, который случайно вошел в ее жизнь, который вдруг стал важной частью этой жизни (точнее, жизни матери девочки или старшей сестры) и который потом вдруг исчез. «Где он сейчас, что он делает?» — спрашивали они, обычно без всякой злости на него. Кирстен сдерживалась, не бахвалилась, но факт оставался фактом, что Ди Пьеро уже очень давно был приятелем Хэллеков — собственно, приятелем отца Кирстен со школьной скамьи. Много лет назад он помог отцу спастись. Ну, словом… сделал что-то такое, что помогло отцу спастись. Где-то в Канаде, в Онтарио, когда они плыли на каноэ. Очень давно.

На приеме под Рождество Кирстен подошла так близко к Ди Пьеро, что, несмотря на смех и гул голосов, услышала, как он говорил дочке своей «невесты»: «Ты ешь как свинья. Следи за собой».

Однажды в присутствии Кирстен он сказал Изабелле, что у нее на лбу «так некрасиво» лежит прядь волос — ее чудесных платиново-золотистых волос. Изабелла тотчас отбросила прядку назад. И склонила набок голову — изящно, спокойно, точно показывая, что ее жест — как и замечание Ди Пьеро — не имеет значения.

«Как ты думаешь, между нашей мамочкой и Тони есть что-нибудь?» — спросила Кирстен своего брата Оуэна. Но Оуэн и слушать ее не стал. «Я ни о ней, ни о нем вообще не думаю», — презрительно бросил он.

Большую часть года он проводил в школе, в Нью-Гэмпшире. На каникулах он часто ездил к друзьям — на ранчо в Монтану, в какое-то «имение» в Доминиканской Республике, где у дяди его приятеля были большие земли. Он не желал комментировать подозрения сестры, не желал подслушивать ссоры родителей или то, что могло показаться ссорами. (Только Изабелла повышала в таких случаях голос. Мори же, если его вообще было слышно, говорил тихо, взволнованно, умоляюще.) Что же до вашингтонских сплетен, то Оуэн считал их недостойными даже презрения.

В кабинете Ди Пьеро белые жалюзи наполовину спущены. Никаких занавесей, очень мало мебели. Турецкий, коричневый с черным, ковер на паркетном полу; письменный стол из серой синтетики, более толстой и явно более тяжелой, чем обычный пластик; чертежная доска с наколотым на ней листом плотной белой бумаги; полки без задней стенки, на которых аккуратно и свободно расставлены книги. (Говорили, что Ди Пьеро читает книги и почти все их выбрасывает, даже те, что в твердых переплетах. Однажды он потряс своего коллегу по банку, разодрав дорогую брошюру Токийского банка — страницы с убористым шрифтом чередовались в ней с изящными глянцевитыми фотографиями гор, буддийских храмов и произведений древнего японского искусства — только потому, что этот человек пожелал прочесть ее после Ди Пьеро; Ди Пьеро выдрал тогда уже прочитанные страницы и отдал своему коллеге.)

Кирстен оглядела книжные полки. Названия книг мало что ей говорили. «Бувар и Пекюше»[24]. «Гаргантюа»[25]. Труды Черчилля о Мальборо[26]. Работы Jle Корбюзье и Гропиуса[27]. «Экономическая история Востока». Книги в мягких обложках по археологии, альпинизму, немецкая грамматика и словарь. Кирстен знала, что Ди Пьеро какое-то время изучал архитектуру и что у него есть диплом Лондонского университета по международным финансам. Он свободно говорил на нескольких языках, в том числе на японском. Одно время он занимался с Мори и Ником на юридическом факультете Гарварда. Все трое вместе учились в школе Бауэра, очень давно, но насколько они были близки, оставалось тайной. (Мори и Ник были, конечно, близки. Очень близки. «Как родные братья», — сказала однажды Изабелла с этакой любопытной улыбочкой.) Отец Ди Пьеро, банкир, погиб в Риме, когда Ди Пьеро был еще мальчиком, но был ли то несчастный случай или убийство, Кирстен не знала. Что же до матери Ди Пьеро, Изабелла почему-то решила, что эта женщина, американка, находится в больнице где-то в Штатах.

О Ди Пьеро ходила легенда, что он должен унаследовать — или уже унаследовал — кучу денег. Но была и другая, ехидная контрлегенда, что у него нет почти ни гроша за душой (не считая, конечно, жалованья, которое он получал в банке и которое, очевидно, было вполне приличным) и что своей карьерой он обязан знакомству с богатыми людьми, у которых бывал в гостях. И умению свести нужных людей. Его успех в обществе был настолько велик, что ему вовсе не обязательно жениться на деньгах — пока. Ему еще многие годы не придется серьезно урезать себя.

Друзей у него не было — он же был всеобщим другом. Его можно было бы считать приятелем Изабеллы — ближайшим ее приятелем, — но случалось, он по нескольку месяцев ей не звонил, хотя и находился в городе. А потом вдруг появлялся на трех или четырех элегантных ужинах подряд, которые устраивала Изабелла… Он был последним спутником жены сенатора… озлобленной женщины, от которой уехал муж. Единственным человеком в Вашингтоне, сохранявшим удобоваримые отношения с… с… и с… которые никогда не сидели за одним столом — пока не вмешался Ди Пьеро. Приятелем… лоббиста нефтяных и газовых компаний, и… из министерства внутренних дел; партнер по покеру… соответственно из министерства здравоохранения, просвещения и социального обеспечения, а также… из Комиссии по ассигнованиям палаты представителей; приятелем хорошеньких молодых женщин, многие из которых работали «помощницами», «секретаршами», «референтами» и в свою очередь были приятельницами сенаторов, влиятельных конгрессменов, помощников президента. В Белый дом его не приглашали — во всяком случае, при этой администрации, — зато приглашали в дома людей, презиравших Белый дом. Временами казалось, что подлинным призванием Ди Пьеро — рискованным, возможно, даже опасным и, несомненно, финансово выгодным — было сводить определенных людей в одной гостиной. Конечно, не без помощи таких вашингтонских дам, как Изабелла Хэллек. (Минусом Ди Пьеро — а возможно, плюсом? — было то, что он не сумел жениться и обеспечить себя хозяйкой дома на все времена года.) Свести вместе юридического советника президента, крупных японских дельцов, члена Федеральной комиссии по торговле, лоббистов, организаторов различных кампаний, экспертов по валютным делам, здравоохранению, налогообложению, наркотикам; людей вроде Ника Мартенса, Рейда Силбера, Чарльза Клейтона; вице-адмирала Уильяма Уоткинса; Тома Гаста; Филлипа Мултона из госдепартамента; Хэла Сирайта, Клаудию Лейн, Мортона Кемпа, министра юстиции Гамильтона Фрэйзера; Эву Нилсон, приятельницу сенатора Парра; Эстер Джексон, журналистку; Бобби Терна, журналиста; Джека Фэйра, архитектора и ближайшего друга Марты Деглер, вдовы адмирала. Редакторов газет, телепродюсеров, посольских чиновников, неглупых молодых людей, работавших натурщиками, но в действительности надеявшихся стать писателями; политологов; врачей, практикующих в свете; высших чиновников, сумевших удержаться при смене администрации, а то и двух или трех; военных; людей, связанных с медициной и социальным обеспечением; чиновников из Пентагона; нового заместителя специального представителя президента на торговых переговорах (который оказался одноклассником Ди Пьеро по школе Бауэра). В прелестном доме Хэллеков на Рёккен, 18, - всего в квартале от Коннектикут-авеню — устраивались приемы в саду, послеполуденные чаи, обеды, поздние ужины после оперы или театра, долгие изысканные завтраки, затягивавшиеся до четырех часов дня — в зависимости от того, как было удобнее некоторым друзьям Ди Пьеро. Или людям, только числившимся в его друзьях. К ним добавляли — обычно с благоприятными последствиями — бесчисленных вашингтонцев, а также именитых гостей и посольских чиновников, которых знала Изабелла Хэллек, а она знала в Вашингтоне почти всех, кто чего-то стоил.

Кирстен не ревновала Изабеллу — не ревновала ко всем этим друзьям или мужчинам, которые появлялись и исчезали и снова появлялись в ее жизни. В конце концов, Изабелла ведь была одной из трех или четырех наиболее высокопоставленных светских дам Вашингтона той поры — так чего же могла ждать от нее дочь? Чего же мог ждать от нее сын? Внимания и преданности обычной американской матери?..

Кирстен анализировала свои чувства и порой обсуждала их — хотя и не впрямую — с братом или двумя-тремя девочками в Хэйзской школе, которые (будучи дочерьми таких же матерей) могли, казалось, ее понять. Она не ревновала мать, не была и озлоблена на нее. И уж конечно, не «состязалась» с ней — вопреки утверждениям доктора Притчарда. Она не желала Изабелле зла, наоборот: желала матери вечного успеха, ибо в радости Изабелла была теплой и щедрой, как солнечный свет в общественном саду, и всегда одаряла своим теплом детей и мужа, это, очевидно, и было тем методом — методом, применявшимся многие годы, — который сохранял семью Хэллеков как таковую. Поэтому Кирстен желала своей мамочке счастья и была убеждена, что преодолела в себе детские приступы ревности. Разве, в конце-то концов, она не гордилась ею, когда девочки в школе говорили о красоте Изабеллы (фотография на первой полосе воскресного выпуска «Вашингтон пост» в разделе светской хроники, телеинтервью с Джейми Нигером в связи с весенней кампанией по сбору средств, развертываемой центральной организацией Национального общества по борьбе с рассеянным склерозом) и изъявляли желание когда-нибудь познакомиться с ней; разве Кирстен не приятно было, что дома без конца звонил телефон и Нелли без конца отвечала своим шоколадно-теплым голосом: «Резиденция Хэллеков» — со слегка вопросительной интонацией, как бы выражая благодарность хозяйки за звонок и неизбежное сомнение, ибо, конечно же, Изабелла не могла принять слишком много приглашений, ей приходилось выбирать. Кирстен не ревновала и ничего не делала назло — даже самые дикие ее проделки не были продиктованы ехидством. Она просто интересовалась делами матери. Вот именно — проявляла определенный, отнюдь не маниакальный интерес.

Она была фактоискателем, толкователем. Своего рода переводчиком. Она слушала, смотрела, наблюдала, подмечала. Но не судила.

Сейчас она невидящим взглядом смотрела на рисунки, развешанные рядами на стенах кабинета. Анатомические штудии — детальное изображение плеч, торсов, ног, рук, даже внутренности горла. Все по отдельности, лишь на одном было изображено все тело целиком, да и то это был труп.

Отвратительно, подумала Кирстен.

И однако же было в этих рисунках что-то притягательное. Несмотря на точность деталей, достоверность изображения тканей, костей, своеобразия кожи, крошечных волосков, в рисунках чувствовалась игра воображения — они по-своему были красивы.

Леонардо да Винчи. «Из альбомов». Однако Кирстен пришла в голову нелепая мысль, что Ди Пьеро сам их нарисовал.

Она стала всматриваться в рисунки, постукивая ногтем по стеклу. Наполовину вскрытый труп (труп мужчины) — изящный изгиб отделенной от тела ноги, с обнаженной мускулатурой и тщательно вывернутой кожей… удивительно сложная внутренность гортани.

Очень странно. Но право же, красиво.

Интересно, подумала Кирстен, почему Ди Пьеро купил эти литографии. Что они значили для него — что он видел, когда смотрел на них? Спросить его об этом она, конечно, не могла: Ди Пьеро никогда не отвечал на «личные» вопросы.

(Она слышала, как он откровенно и забавно рассказывал о своей жизни, но всегда в форме анекдотов, всегда в форме коротеньких историй с ироническим заключением. Так что «личное» превращалось у него — да и у других взрослых, которых знала Кирстен, — в ловко скроенную абстракцию, пригодную для светской беседы. Путешествие на каноэ по реке Лохри, к примеру, и несчастье, случившееся на порогах, когда чуть не погиб Мори, было темой нескольких историй, которые рассказывали Ди Пьеро, Ник Мартене и сам Мори, но у каждого была своя версия, и ни Кирстен, ни Оуэн так в точности и не знали, что же там произошло. Их отец семнадцатилетним мальчишкой чуть не утонул — вот это было точно. Но как перевернулось его каноэ, что с ним случилось и как Нику удалось вытащить его (с помощью Ди Пьеро?., или другого мальчика?., или в одиночку?) — этого дети так и не знали. Ди Пьеро говорил о путешествии на каноэ как о событии, оставившем «глубокий» след в его жизни, но невозможно было понять, что он под этим подразумевал, да и вообще подразумевал ли что — либо. Первая поездка в Японию, когда ему было двадцать три года, тоже оставила в нем «глубокий» след, как и восхождение на гору Дрю во Франции (ему и одному молодому французу из-за внезапно разыгравшейся пурги пришлось просидеть там трое суток, пока не подоспела спасательная команда). Однако говорил он об этом лаконично, точно рассказывал о событии, происшедшем с кем-то другим. Да, его каноэ тоже перевернулось на Лохри, и он мог утонутэ; да, он боялся, что до смерти замерзнет на Дрю — собственно, его товарищ лишился всех пальцев на правой ноге. Но эти события описывались нечетко. Эти события описывались безлико.

Однажды Кирстен спросила Ди Пьеро, не собирается ли он поехать во Францию и снова заняться скалолазанием. Он повернулся и уставился на нее. «Скалолазанием? В каком смысле?» — спросил он.

Ужасно было неприятно. Ди Пьеро, глядя на Кирстен, стряхнул пепел с сигареты в маленькую оловянную пепельницу. Прямой, с горбинкой нос делал его лицо похожим на застывшее лицо статуи; черные глаза были устремлены на Кирстен, но не воспринимали ее. Он не ехидничал, даже не злился.

«Я имею в виду… видите ли… Разве вы однажды не рассказывали… про скалолазание, альпинизм?» — крайне смущенная, запинаясь произнесла Кирстен.

Тут вмешалась Изабелла: «Про скалолазание, Тони. В Альпах. Она спрашивает, не собираетесь ли вы снова туда этим летом».

Ди Пьеро с минуту подумал, прежде чем сказать: «Нет. Конечно, нет. Я уже много лет не ходил в горы. — И с сожалением, но и удовлетворением добавил: — Это время давно прошло».

На другое утро Изабелла без стука вошла в комнату Кирстен и сказала: «Он не любит, когда влезают в его личные дела — кто бы то ни было. Неужели ты не могла иначе?»

Из приемника Кирстен несся грохот рок-музыки. Изабелла убавила звук и повторила свои слова.

«Он? — сказала Кирстен, покраснев. — Кто это, черт побери, он?»

Она подергала ящики стола из серого пластика. Заперт. И этот тоже заперт. (Он что, считает, кто-то может к нему залезть? Что он прячет?) Один из нижних ящиков не был заперт, но в нем лежали только письменные принадлежности. Бумага, марки, резинки, карандаши…

— Вот дьявол, — сказала Кирстен. Она снова попыталась открыть ящики, подергала их. Письма, фотографии, наспех нацарапанные записки, возможно, дневник — свидетельства тайной жизни Ди Пьеро, они наверняка хранятся в этом столе.

Голос — где-то совсем близко. Голоса.

Кирстен застыла, склонившись над столом.

Стук каблуков по плитам, пронзительный женский смех. Голос мужчины — слов не разобрать.

К затылку Кирстен прихлынула теплая волна, что-то запульсировало. Но она была в безопасности: люди только прошли снаружи под окном, по мощенной плитами дорожке.

Ей стало очень жарко.

— Черт бы его подрал, — прошептала она.

Она вошла в спальню. Здесь — его запах. Неожиданно узнаваемый. Лосьон для волос или одеколон. Она тотчас его узнала, хотя не могла бы описать. Спальня была большая, и здесь царил такой же порядок, как и в других комнатах. Однако на лакированном столике у кровати Ди Пьеро все же лежала стопка книг и журналов. Значит, он читает по вечерам? Подоткнув под голову подушку?

На секунду она увидела его. Отчетливо. Его сонные, прикрытые тяжелыми веками глаза, его рот со слегка опущенными уголками… Он спал один на огромной кровати — это и порадовало, и одновременно обмануло ожидания Кирстен.

Взгляд ее перескакивал с одного на другое. Белые стены… японский лакированный столик… черное кожаное кресло с хромированными ножками… на окантованных фотографиях — горы: сверкающая белизна и глубокие черные пропасти делали их с расстояния в несколько ярдов похожими на абстрактные рисунки.

Изабелле все это достаточно хорошо известно.

Хотя, должно быть, он водит сюда и других женщин. При этой мысли Кирстен стало слегка нехорошо. Будь у нее время произвести тщательный обыск, она нашла бы доказательства присутствия незнакомок: губную помаду, закатившуюся под комод, серьгу, бусинки от рассыпавшегося ожерелья, возможно, даже одежду. Волосы на его подушках. В его постели… Ей стало слегка нехорошо, лицо горело.

Любовник ее матери. Один из любовников ее матери.

И на столике у кровати — один из его телефонов. Белый, пластмассовый. Маленький и элегантный. Стопка газет и журналов; допотопное вечное перо из слоновой кости, отделанное серебром; еще одна безукоризненно чистая пепельница; электронные часы, бездумно ведущие счет времени. Секунда за секундой, одна пульсация за другой.

Кирстен взяла один из журналов и увидела чьи-то пометки на страницах. Некоторые абзацы были отмечены галочками, другие старательно подчеркнуты. Самое удивительное, что это был известный журнал дамских мод.

Один из тех, что обычно покупала Изабелла. Правда, она покупала столько разных журналов. (Которые у нее не было времени читать. Она небрежно листала их, прихлебывая кофе, и отбрасывала, а потом они находили дорогу в комнату Кирстен, где — иной раз поздно ночью — она с жадностью и издевкой изучала их.)

Статья — заголовок набран двухдюймовыми красными буквами. О различных способах совокупления.

Кирстен невольно пробежала ее глазами. Одно место было отчеркнуто: «…при половом акте в женские органы могут быть занесены бактерии. Женщинам, поставившим себе пружинку, после полового акта необходимо сходить в туалет, чтобы мочой смыть попавшие внутрь бактерии». И далее: «При повторной близости на протяжении менее шести часов следует вводить внутрь желе или пену, не снимая при этом пружинки. Пружинку же, как бы она ни была хорошо подогнана, необходимо время от времени проверять, чтобы она не соскользнула. Для этого…» Кирстен ошалело заморгала. Ей стало ужасно жарко. Ди Пьеро подчеркнул некоторые подробности своим тонким вечным пером.

Журнал выскользнул из пальцев Кирстен и упал на пол.

Она чувствовала себя как-то странно. Внизу живота возникла тянущая боль. Ощущение тошноты, паники. Тревога столь сильная, столь глубокая — без всякой причины.

— Свиньи, — прошептала Кирстен.

Со злости она саданула по кипе журналов и газет и сбросила их на пол. Схватила электронные часы и швырнула на пол. Свиньи. Все они.

— Все вы! — громко объявила она.

Почти ничего не видя, она выдвинула ящик ночного столика и принялась перерывать содержимое: блокнот, снимки, почти пустой тюбик с вазелином.

— Свиньи. Ненавижу вас. Свиньи, — твердила она. Вывалила все из ящика… разбросала ногой… схватила с постели подушку и швырнула на пол.

Тяжело дыша, она приостановила свою разрушительную деятельность, подобрала с пола снимки. Сунула их в карман блузы — рассмотрит потом.

— Мерзавец, — сказала она. — Я все про тебя знаю.

Она сдернула с кровати покрывало из тяжелого атласа и сорвала простыни. (Светло-зеленые, полотняные. Несмятые.) Отшвырнула другую подушку. Хотя ею владела страшная злость — в висках отчаянно стучало, — она считала, что действует поразительно спокойно. Она не спеша обследовала простыни — да, чистые… свежие… или почти свежие. Никакого постороннего запаха, кроме запаха Ди Пьеро — его лосьона после бритья, его одеколона или чего-то еще.

Следующие несколько минут прошли в исступлении. Хотя она продолжала оставаться в какой-то мере вызывающе спокойной. Перерыв один из шкафов, она обнаружила банку с химикалием для чистки туалета, принесла ее в спальню и вытряхнула крошечные голубые кристаллики на кровать. (Это ведь яд? Обжигает кожу?) Она выдвинула ящики комода и вывалила оттуда все, что там было: носки, нижнее белье, пижамы. Затем занялась главным стенным шкафом. Костюмы, спортивные куртки, брюки, аккуратно висящие в зажимах… рубашки, упакованные в целлофан… галстуки… ботинки… Кирстен срывала, раздирала, швыряла вещи на пол и под конец разрыдалась — волосы упали ей на лицо, сердце болезненно билось.

— Свинья, — шептала она.

Свиньи.

Ногой она собрала в кучу вещи Ди Пьеро. Синяя полотняная бабочка, одинокий ботинок, шелковая, в гофрированную полоску, рубашка, которая стоила, наверное, долларов 150. Серая твидовая куртка, рифленая вязаная кофта. Она затаила дыхание, прислушиваясь. Не отпирают ли входную дверь? Не вернулся ли он домой?

Ничего. Тишина.

Никого.

Постепенно сердце ее успокоилось. Она вытряхнула на вещи остатки из банки с химикалием для чистки туалета, отшвырнула банку и приготовилась уйти. Ей стало чуть легче — не так давило голову и внизу живота; в груди же продолжало отчаянно стучать.

— Я все про тебя знаю, — победоносно объявила она.

Сидя на автобусной остановке, она просматривала снимки, когда кто-то спросил: «…сколько времени, мисс?» — и она поняла, что женщина спрашивает уже не в первый раз и что до этой минуты сама она понятия не имела, сколько времени. Она уставилась на свои часики. Было всего четверть четвертого. А она вошла в квартиру Ди Пьеро в два десять, и, значит, с тех пор прошло немногим больше часа. Но она так устала, словно целый день играла в теннис.

— Я спрашиваю: вы не знаете, сколько времени, мисс?

Женщина в ярком цветастом платье, с огромной соломенной сумкой. На первый взгляд могло показаться, что она из состоятельных — «вполне порядочная», — но глаз у Кирстен был острый. Она заметила небритые подмышки, зеленый с отливом тон на веках женщины. И отрезала, пряча снимки:

— Извините. Я не разговариваю с незнакомыми.

На одном из снимков был запечатлен Ди Пьеро в солнечных очках и плавках, на пляже. Скорее всего где-то за границей. (Пальмы, белесое солнце.) На другом Ди Пьеро, с узенькой полоской усов над губой, стоял рядом со смуглым мужчиной в белом. Оба щурясь смотрели в аппарат; оба довольно красивы. Ди Пьеро в пальто из верблюжьей шерсти, Ди Пьеро с теннисной ракеткой, Ди Пьеро рядом со стройной женщиной с длинными прямыми светлыми волосами… (Не Изабеллой, конечно. Гораздо более моло- * дой женщиной.) Половина одного из снимков была аккуратно отрезана, так что остался только Ди Пьеро — в изысканной паре с жилеткой, — спокойно, улыбаясь смотревший в аппарат. (А в глубине — минарет? Очертания экзотических деревьев?) Был тут снимок очень загорелого Ди Пьеро, сидевшего за столиком с двумя женщинами — обе японки — и мужчиной, судя по всему, американцем. (Ник Мартене? Кирстен внимательно разглядывала снимок, но не была уверена. Мужчина сидел в профиль, волосы у него были такие, как у Ника, но плечи чуть сутулые — не как у Ника.) На последнем снимке Ди Пьеро был запечатлен со своей «невестой» и ее дочкой на фоне ярко-малиновых азалий. Лицо Ди Пьеро было бесстрастно, тогда как женщина и ее дочка обе улыбались во весь рот. Кирстен не раздумывая разорвала этот снимок пополам.

Собственно, зачем? По слухам, этой «невесте» — разведенной богатой вашингтонке, широко рекламировавшей свой интерес к культуре, — уже была дана отставка. Эта не продержалась даже и года.

Лишь двумя днями позже — и то к вечеру — Ди Пьеро настиг ее.

Пятница — туманная, теплая. Приятельница Изабеллы Клаудия Лейн заехала около четырех, и обе дамы сидели у бассейна, потягивали «Кровавую Мэри» и болтали об общих знакомых — о критических ситуациях, возвращениях, неожиданностях, нервных срывав, удачах, неудачах, событиях поразительных, или тревожных, или смешных. Накануне президент и его помощники по глупости согласились дать пресс-конференцию по телевидению, и дамы разобрали ее в малейших деталях. Болтая, они наблюдали за Кирстен, плававшей в бассейне. Она сорок раз без остановки переплыла бассейн в длину, и, хотя, безусловно, вовсе не пыталась подслушивать беседу двух дам, отдельные фразы время от времени все же долетали до нее. И часто звучало имя Ди Пьеро.

— …да?

— Ну, я так думаю.

— А я не слышала.

— Я так думаю.

Кирстен вылезла из бассейна, неловко и застенчиво. В воде она была гибкой и скользкой как рыба — одно время она воображала, что станет олимпийской чемпионкой по плаванию, — но, когда она под взглядами других людей вылезала на сушу и вода потоками струилась по ее телу, она чувствовала себя ужасно неуклюжей. Не смотрите на меня, молила она. Я невидимка.

Высокая и тощая, груди величиной со сливы, ключицы торчат. В хорошеньком купальном костюме, который выбрала для нее Изабелла, — розовый лифчик и трусики, усеянные маленькими белыми моржами. Ей не хотелось привлекать внимание дам, но она не могла не спросить:

— Он что, приедет сюда сегодня?

На лице Изабеллы появилось ироничное и одновременно ласковое выражение. Она смотрела на Кирстен, не видя ее.

— Я хочу сказать — Тони. Мистер Ди Пьеро.

Но Изабелла не знала. И миссис Лейн тоже.

— Я думаю, он, наверно, заскочит, — сказала Изабелла. — Я уже несколько дней не говорила с ним. — И она улыбнулась. — А почему ты спрашиваешь, Кирстен?

Кирстен что-то пробормотала в ответ и убежала в дом. Она боялась услышать, как обе дамы рассмеются ей вслед, но она этого не услышала.

Наверху она бросилась на постель прямо в мокром купальном костюме. Одним рывком распустила волосы.

Позже, когда она снова сошла вниз, чтобы поупражняться в прыжках в воду, Клаудии Лейн уже не было. Зато приехали Эва Нилсон, Чарлотт Мултон и французская пара, связанная каким-то образом с программой культурных обменов госдепартамента — супруг был романист? или поэт? — а также новая знакомая Изабеллы, с тощими загорелыми ногами и вежливым смехом. Женщина была такая уродливая и одновременно такая самоуверенная, что Кирстен поняла: она с деньгами.

Сразу после шести прибыл и сам Ди Пьеро.

Он со всеми поздоровался официально, за руку. На нем была кремовая спортивная куртка, светло-серые брюки. Несмотря на дневную жару, ему, казалось, было совсем не жарко. Поскольку Кирстен в этот момент находилась в бассейне, они не могли поздороваться — Ди Пьеро по обыкновению лишь небрежно помахал ей. («Детишки» его не интересовали.) Кирстен почувствовала, как у нее сжалось под ложечкой.

Она собиралась прыгнуть в воду. Но теперь не могла. Она замерла в испуге. Никто не смотрел на нее — никто не обращал на нее ни малейшего внимания, — но она продолжала стоять на краю доски для прыжков словно парализованная. А он не смотрит на нее исподтишка? Он знает? Изабелла как раз спросила его, хочет ли он сначала поплавать или выпить. Кирстен не расслышала его ответа.

Ди Пьеро держал свои купальные принадлежности в раздевалке у Хэллеков. Он появлялся когда хотел: Изабелла постановила, что он может не звонить заранее. Он ведь близкий друг, старый друг, «друг семьи». Вообще-то Ди Пьеро приезжал на Рёккен, 18, реже, чем хотелось бы Изабелле, и когда бывал здесь, то держался вполне официально. Или так это представлялось Кирстен.

Но плавать он любил. Поэтому, прихватив с собой стакан с каким-то питьем, он направился к раздевалке, переоделся, а минут через пять вышел оттуда и прыгнул в бассейн, как всегда, не рисуясь, не спеша, что неизменно приводило Кирстен на память морского зверя — тюленя или выдру, — плюхающегося в воду. Вынырнул он в дальнем конце бассейна — по смуглому лицу струилась вода.

Кирстен надеялась, что никто из гостей да и сама Изабелла не станут делать дурацких замечаний или аплодировать.

Она была в бассейне — шлепала по воде. Затем поплыла к другому краю, чтобы успокоиться. Ди Пьеро, казалось, не замечал ее — даже не потрудился взглянуть в ее сторону. Но подобная отрешенность, подобная холодность не были чем-то необычным. Он знает?

Ди Пьеро плыл не спеша, игнорируя ее. Углубленный в себя. Выражение лица созерцательное, даже мирное. Хотя у бассейна звучали громкие голоса — а к этому времени прибыло еще несколько гостей, — он продолжал безмятежно плавать, точно был совсем один. Тело его разрезало воду, явно наслаждаясь собственным движением, собственным инстинктивным умением плавать.

Кирстен метнулась в сторону. Но он проплыл мимо нее и вылез из бассейна. Оставляя потоки воды, тряся головой. Высокий плотный мужчина с густой черной порослью на груди, на руках, на ногах. В своей элегантной одежде Ди Пьеро производил впечатление человека стройного, а вот так, в плавках, выглядел склонным к полноте. Кирстен могла представить себе, какой у него образуется жировой пояс, как раздастся его узкое лицо.

Он вернулся на доску для прыжков в воду. Снова нырнул — ловко и без смущения.

Он знает, подумала Кирстен. Она почувствовала слабость и сразу вдруг устала. А все-таки — знает?

Жена управляющего наверняка описала ему Кирстен. Если, конечно — что возможно, — не сказала, что не знает ничего, ровным счетом ничего.

От хлорки у Кирстен защипало глаза, точно от слез.

Нелли незадолго перед тем принесла огромный поднос с напитками и закуской. Виски, бурбон, белое вино, импортное пиво. Икра. Вазочки с солеными орешками. Толстые датские крекеры, которые с хрустом ломаются пополам.

— …Тони! — позвала Изабелла. — Виски, да? И немного воды?

Ди Пьеро проплыл мимо Кирстен и, вылезая из бассейна, как бы ненароком задел ее — ткнул локтем в грудь.

Но не сильно. Совсем не сильно. Она сморщилась скорее от страха, чем от боли.

На Изабелле было светло-оранжевое платье-рубашка, платиновые волосы уложены косой в высокий шиньон. Она была очень хороша. Но пожалуй, слишком оживленна. Нефритовые и костяные браслеты ее громко стучали, она звонко смеялась, не отставая от гостей. Она крикнула Кирстен:

— Ты целый день торчишь в бассейне, вылезай-ка!..

Но Кирстен, пропустив ее слова мимо ушей, медленно поплыла назад вдоль бассейна.

Ди Пьеро ударил ее — случайно. Это действительно выглядело как случайность.

Вернулась Нелли с сырами. Рот Кирстен наполнился слюной: она вдруг почувствовала, что голодна. Но она и близко не подойдет к еде.

— Кирстен, ты меня слышала? — крикнула Изабелла.

Она была ласкова, она была огорчена — она так любит свою дочь (пояснял Мори), что иной раз даже одергивает ее при других.

Нелли поставила длинную доску с сырами на один из чугунных столиков. Сыры, нож с серебряной ручкой, ломтики мягкого французского батона. Кирстен ко всему этому не притронется. Что-то у нее желудок бунтует.

Она вылезла из бассейна, и Нелли подала ей махровое полотенце — Кирстен, дрожа, завернулась в него. Изабелла похлопала дочь по плечу, стала «объяснять» про Кирстен француженке: сколько лет, в какой школе, планы на лето, а Кирстен стояла как истукан. Все очень похоже на сон, очень странно. Он ударил ее случайно, право же, не сильно, и все же больно — как раз над левой грудью.

Грудь у нее такая тощая — все кости торчат. Так уродливо.

На француженке была хорошенькая соломенная шляпа с малиновой лентой, завязанной под подбородком. Она была намного моложе мужа и очень хороша собой — правда, такие лица Кирстен видела слишком уж часто. Но Изабеллу это, по-видимому, не смущало. Она, казалось, прямо влюбилась в молодую женщину, хотя познакомилась с ней явно всего несколько вечеров тому назад.

Столько народу. Столько тем для разговора. Болтают, обмениваются новостями, радостно смеются.

Изабелла попросила Кирстен найти экземпляр «Ньюсуик». Тот, где напечатано интервью с Ником Мартенсом.

(Это интервью — «шедевр дипломатии», сказал кто-то. Мартене умудрился рассказать уйму всего, умудрился говорить с подчеркнутой искренностью, однако ничего существенного — ничего волнующего — не сообщил.)

— Посмотри в раздевалке, — сказала Изабелла. — Иди же.

Раздевалка помещалась в оштукатуренном белом домике с зеленой крышей и зелеными ставнями. Домик был бы совершенно прелестный, если бы не стоявший в нем запах — запах мокрых купальных костюмов, мокрых полотенец, хлорки, табачного дыма. Кирстен заглянула внутрь. На табурете лежала стопка журналов, и она вошла, чтобы перебрать их, а когда повернулась, чтобы уйти, то увидела, что кто-то вошел за ней следом. И направился к одной из кабинок для переодевания. Нет, он шел к ней.

Она в испуге подняла взгляд. Это был Ди Пьеро.

Она заикаясь поздоровалась. Сказала «привет», как если бы он только что прибыл.

Он молчал. Лицо его было бесстрастно, губы распущены.

— Я ищу «Ньюсуик», ну, вы знаете, тот, где интервью, — слабым голосом сказала Кирстен, — с Ником…

Он молчал. Дотронулся указательным пальцем до ее плеча. Просто дотронулся. Кирстен сжалась. Отступила, ударилась головой обо что-то.

— Я… я ведь… — сказала она. — Прошу вас, я…

Он держался строго, вполне вежливо. Легонько, едва касаясь, провел пальцем вниз по ее руке.

Кирстен выронила журнал. Услышала собственное хихиканье.

Он не спешил. Его не волновало, что кто-то может войти. Он стоял, возвышаясь над ней, ровно дыша, и разглядывал ее — все с тем же бесстрастным выражением. Ни гнева, ни даже особого интереса.

Затем он взял ее за левое запястье. Пальцы у него были сухие и сильные. И стал выворачивать ей руку — у Кирстен подогнулись колени, и она неуклюже опустилась на пол. От неожиданности пробормотала извинение. Не закричала. Сейчас треснет кость, о Господи, сейчас треснет кость, подумала она, но не закричала.

Лицо ее исказилось от боли. Глаза сузились. Она уже приготовилась услышать хруст кости — отвратительный звук, — но тут Ди Пьеро выпустил ее руку.

Она стояла на коленях на мокром цементном полу. И, всхлипывая, терла кисть.

— Я ведь не хотела… — прошептала она. — Мистер Ди Пьеро… я…

Он действовал без всякой спешки, даже без любопытства. Причинил ей боль, сейчас причинит еще, но дышал он ровно и держал себя в узде; легкие морщинки у рта обозначились глубже, словно он вот-вот улыбнется. Но он, конечно, не улыбнулся.

Теперь он схватил ее сзади за шею. Она съежилась, всхлипнула, пробормотала что-то, прося отпустить ее: он же делает ей больно. Он молчал.

Глаза у него стали совсем черными, белки — необычно яркими. Впервые она увидела, что перед ней человек другой нации.

— Мистер Ди Пьеро… Прошу вас… — сказала она.

А он в самом деле человек другой нации, из другой части света. Не американец. Она вдруг отчетливо это увидела. И рассмеялась.

— Я ведь не хотела… я не… — смеясь, сказала она.

Он сжал ей шею под мокрыми волосами. Держа ее на расстоянии вытянутой руки, не приближаясь к ней. Она испугалась, что сейчас закричит. И тогда все сбегутся. Все узнают.

И тут, дыша уже не так ровно, он быстро провел обеими руками по ней — по ее плечам, груди, животу, бедрам, ногам. Без гнева, без небрежной спешки. Никаких эмоций она в нем не почувствовала. Вот так же он мог бы гладить животное — не для того чтобы приласкать, а просто чтобы удержать на месте, утвердить свою власть над ним.

А она, как вспомнит потом, была в таком ужасе, что и не пыталась вырываться.

Теперь он сжал ее сильно. Плечо, грудь. Сильно. Точно хотел выкрутить, уничтожить. И было очень больно. Очень больно. Но она не закричала. Она вся съежилась, глядя вверх на него. Что было в его лице — ярость, удовлетворение? Узнавание?

Ничего.

Чуть учащенное дыхание. Сузившиеся глаза.

И вдруг все кончилось: он отпустил ее и ушел.

Потом, в последующие дни, Кирстен могла бы подумать, что ничего и не было — если бы не синяки.

Она подумала бы: нет, это глупо, не в его это стиле — гак себя вести, ведь вокруг были люди. И со мной.

Если бы не синяки. Которые были самые настоящие. Багровые пятна, жуткие желтые подтеки. Это ее кожа? Ей больно? Как же он это сделал? И притом молча!..

Она, естественно, держалась, подальше от бассейна. Если Изабелла спросит, в чем дело, она решила сказать, что ей надоело плавать. Но Изабелла ничего не заметила, Изабелла не спросила.

Ни Мори, ни Оуэна дома не было. Мори с несколькими помощниками улетел в Мехико для беседы со свидетелями по делу, затеянному правительством против одной американской корпорации. (Подробности работы Комиссии держались в тайне, но чем она вообще занимается, было широко известно. «В Мехико? — спросила Кирстен. — А кто там? Это не опасно для отца?») Оуэн же вторую половину июня гостил у приятеля из Эксетера. (Семья мальчика владела в Кентукки большим ранчо, где разводили лошадей. По тому, как певуче произносила Изабелла их фамилию — Тидуелл, — Кирстен поняла, что они и богаты, и вполне респектабельны.)

А Нелли если и задавалась вопросом, почему Кирстен не купается в бассейне — если Нелли вообще заметила синяк-другой на руке Кирстен, — у нее хватило благоразумия молчать.

Надежно заперев дверь спальни, Кирстен как зачарованная рассматривала себя в зеркале.

Синяки, вздутия. Расплывающаяся радуга. Словно мякоть плода, раздавленного о ее плоть.

Особенно впечатляюще выглядел синяк на левом плече. Синяки — это что-то вроде карт, нечетко прочерченных кровью под кожей, — синие, и багровые, и некрасивые желто-оранжевые? Кирстен раздумывала, размышляла, медленно втягивая в себя воздух. Чудно, как приходилось выгибать шею, чтобы увидеть треугольный синяк на лопатке, созерцанием которого она особенно упивалась.

Часами, днями. Постепенно синяки исчезли.

Ди Пьеро отпустил ее и зашагал прочь без единого слова. Подошел к одной из кабинок и закрыл за собой решетчатую дверь.

Кирстен, тяжело дыша, схватила номер «Ньюсуик» и выбежала из раздевалки. Она так долго отсутствовала… Изабелла могла потерять терпение… наверное, уже собиралась пойти за ней.

Но дамы едва ли заметили-fee появление.

Она пересекла нагревшийся цемент осторожно, будто пьяная или только-только оправившаяся после болезни. Одна только Изабелла окинула ее взглядом.

— Ах, спасибо, Кирстен… я не была уверена, что этот номер там, — сказала она. И взяла у Кирстен журнал, не заметив, как пылает лицо дочери и как неестественно горят у нее глаза.

Гости тотчас окружили Изабеллу. Их интересовал журнал, интересовало интервью Ника Мартенса; их безусловно не интересовала Кирстен. Изабелла принялась читать некоторые из ответов Ника своим высоким звонким голосом, выговаривая слова с чуть испанской интонацией — она всегда прибегала к этому средству в драматических ситуациях или когда хитрила. Кирстен охотно исчезла бы, но у нее все еще подгибались колени.

Через некоторое время Ди Пьеро вышел из раздевалки, закуривая сигарету. Хотя Изабелла читала журнал, она сразу его заметила и, рассмеявшись, помахала ему, крикнула:

— Ах, Тони… идите сюда, взгляните-ка!

СВИДЕТЕЛЬ

— А теперь молчи. Ни слова.

Она открывает рот, чтобы возразить… или согласиться.

Ни слова, — говорит он. С легким раздражением в голосе.

Он раздевает ее методично. Без спешки. Без нетерпения. Движения его спокойны, даже бесстрастны. У нее не возникает ни стыда, ни даже неловкости. Просто сейчас она не Кирстен — ей не надо откликаться на это имя.

В его густых черных волосах, аккуратно зачесанных назад, проглядывает седина. Но лишь чуть-чуть. Они приглажены лосьоном, специальным маслом. От движения головы склеившиеся пряди постепенно рассыпаются.

Между бровями — вертикальная складка, которой Кирстен раньше не замечала. Черты резкие, кра- jyj сивые. «Заметное» лицо. По мере того как он раздевает ее и разглядывает, поперек вертикальной складки появляются одна-две горизонтальные морщинки. Значит, он начинает сомневаться. Слишком тощая. Слишком восково-бледная. И уж слишком погружена в свое горе…

Но он не останавливается. Ванна наполняется водой, во влажном воздухе запахло душистыми кристаллами, легкий туман, и пар, и невинное наслаждение — разве не обещал он… не предупредил ее, что по первому же ее слову все прекратит?.. Немедленно.

А пока — замри. Ни слова.

— Предупреждаю тебя: ни слова.

— Я хочу вас видеть, — упрашивала его Кирстен по телефону. — Я хочу поговорить с вами. О случившемся. О нем. Обещаю, что не буду плакать.

— Обещаешь не плакать? — переспросил Ди Пьеро.

— Я слишком много плакала. У меня больше нет слез. Я хочу сказать — я устала плакать. — И с ироническим смешком добавила: — А может, мне и надоело плакать.

Семнадцатое апреля 1980 года: он уже десять месяцев как мертв, а тайна по-прежнему не раскрыта, и Кирстен действительно слишком много плакала — нужно менять стратегию. Помахивая кожаной сумкой, она с беспечным видом шагает рядом с красивым мужчиной в элегантной спортивной куртке и темных солнечных очках. Казалось бы, уголки его губ должны быть чувственно опущены, а глаза по привычке должны смотреть оценивающе, с легкой насмешкой; на самом же деле Энтони ди Пьеро аккуратен, подтянут и задумчив. «Нацист», — сказал как-то про него Оуэн (на основании чего? или без всяких оснований?), но нацист, верящий в дисциплину и сдержанность. До определенного предела.

— У меня для вас подарок, — застенчиво произносит Кирстен, отбрасывая характерным для девчонок жестом волосы со лба. — Подарки.

И протягивает фотографии.

Ах, фотографии! С тех пор прошло столько времени… Но он этого не произносит.

Она украдкой наблюдает за лицом Ди Пьеро и видит, что он удивлен… да, ей таки удалось его удивить… и хотя он просто берет фотографии, перебирает их и без единого слова прячет во внутренний карман, она видит, что он действительно удивлен, и ликует, как маленькая, нашалившая девчонка.

— Вы никогда не думали, что получите их назад, верно? — нахально заявляет она.

Ди Пьеро бормочет в ответ что-то малопонятное.

— Никогда не думали, что получите их назад, — говорит она.

Они обходят бассейн, где дети пускают кораблики, не обращая внимания на их крики и вопли, не обращая внимания на взгляды, которые то и дело бросают на них прохожие, очевидно туристы. (Мужчина в возрасте и с совсем молоденькой девчонкой? И девчонка так отчаянно кокетничает, придвигается к нему, задевает его плечом? Заглядывает ему в лицо? Нельзя даже сделать вид, будто считаешь, что это отец с дочерью — они же совсем не похожи.)

— Расскажите мне про вашу невесту, — не отступается Кирстен. — Мама говорит, она очень хорошенькая. Жена председателя совета…

Ди Пьеро обрывает ее, иронически фыркнув:

— Спроси Изабеллу, если тебе любопытно.

— Она, похоже, относится к этому вполне спокойно — я имею в виду, Изабелла, — небрежным тоном, с лукавой улыбкой произносит Кирстен. — Никаких приступов ревности, насколько я знаю. Или меланхолии.

Ди Пьеро на это не клюет.

Он вытягивает руку изящным, но отнюдь не вежливым жестом и бросает взгляд на часы.

Кирстен вспыхивает. Капризным тоном маленькой девочки она спрашивает:

— Вы спешите? Опаздываете на свидание?.. А я такая голодная: я еще ничего сегодня не ела. Сводили бы меня к «Рампелмейеру».

Насторожен, колеблется, и, однако, это начинает его забавлять. Начинает интересовать.

(Разве не заметила она тогда, в раздевалке, вспыхнувшего в нем желания? Заметила и, как ей показалось, почувствовала, хотя он не прижимал ее к себе. «Мистер Ди Пьеро, не делайте мне больно, мистер Ди Пьеро, я ведь не хотела, ах, прошу вас…» Ничего она тогда не заметила. Глаза ее от боли были затуманены слезами. А ужас в значительной мере объяснялся тем, что она боялась, как бы ее не пронесло — вот был бы позор! Ничего она в тот момент не заметила и слишком была напугана, чтобы дать волю воображению, но потом — потом она, несомненно, заметила и вообразила очень многое. И снова услышала сдерживаемую прерывистость его дыхания, которое он тем не менее железно контролировал.)

В прохладе темного, отделанного полированным деревом французского ресторана на Семьдесят первой улице в Восточной части города Ди Пьеро снимает солнечные очки и тщательно прячет их в футляр. Кирстен — судорожно, с надеждой — глотает, глядя, как Ди Пьеро обычным жестом потирает переносицу.

— Говорить тут нечего, — напрямик заявляет он ей. — Твой отец был хороший человек… человек очень широкий… но он попал в беду… отчаялся… потерял перспективу.

— Это выражение всегда меня интересовало, — звонким насмешливым тоном произносит Кирстен. — «Потерять перспективу».

Ди Пьеро вставляет новую сигарету в мундштук. Он не смотрит на Кирстен, но по лицу его пробегает кривая усмешка.

— Это значит не иметь твердой точки зрения, стержня. Который определяет твой взгляд на вещи. Который позволяет измерять происходящее и взвешивать, — говорит Ди Пьеро. Такую уж он принял стратегию — не обращать внимания на издевки Кирстен и на скрытое под ними отчаяние. Он говорит ей словно ментор: — Все давно бытующие во всех языках выражения по-своему отражают истину. «Потерять перспективу», «потерять веру», «предаться отчаянию».

— «Предаться любви», — добавляет Кирстен.

— Между этими выражениями много общего, да, — говорит Ди Пьеро.

— Она влюблена в… Ника? — спрашивает Кирстен, задиристо вздернув подбородок. Они с Ди Пьеро сидят в полутьме друг против друга, за круглым столиком с мраморной крышкой. — Они влюблены друг в друга?

Ди Пьеро пожимает плечами.

— Они что, собираются пожениться? — спрашивает Кирстен.

— А разве кто-то сказал, что они собираются пожениться? — безразличным тоном спрашивает Ди Пьеро.

— Изабелла не станет об этом говорить. Изабелла же в трауре. Она — сраженная горем вдова, — говорит Кирстен. — Друзья помогают ей выбраться из этого состояния. Вытаскивают ее по вечерам из дома, и заставляют надевать яркие тряпки, и покупают всякие побрякушки, возят в ночные клубы, в дискотеки…

— Она уже вернулась из Нассау, да? — спрашивает Ди Пьеро.

— Разве вы не поддерживаете с ней контакта? Она же до первого мая в Мексике с миссис Деглер и Джеком Фэйром и с кем-то еще.

— В Акапулько?

— В Гвадалахаре. У миссис Деглер там большой дом.

Кирстен принимается нервно вертеть в пальцах маленький спичечный коробок. Она наблюдает за Ди Пьеро из — под приспущенных ресниц и произносит как бы застенчиво:

— А я-то думала, вы с Изабеллой поддерживаете тесный контакт. Я думала, вы каждый день разговариваете по телефону.

— Это не совсем так, — говорит Ди Пьеро.

— Но одно время было так.

— Нет.

— Года два-три назад.

— Нет.

— Разве?.. Года два-три назад. Когда вы жили в Вашингтоне.

— Во всяком случае, не каждый день, — говорит Ди Пьеро.

— Но сейчас вы не поддерживаете контакта?.. Сейчас не говорите каждый день по телефону?

Ди Пьеро знаком подзывает официанта и заказывает два бокала белого вина.

Официант медлит и осведомляется, сколько лет Кирстен. Самому ему тридцать с небольшим, он такой же смуглый, как Ди Пьеро, с густыми висячими усами.

— Она достаточно взрослая, — отрезает Ди Пьеро.

— Расскажите мне про них, — говорит Кирстен.

— Про них?

— Про мою мать. И про Ника.

Ди Пьеро снова трет переносицу. Но на сей раз Кирстен замечает наигранность жеста: он делает вид, будто смущен, будто раздумывает.

— Про мою мать, про Ника и про Мори, — тихо говорит Кирстен.

Ди Пьеро упирается взглядом в мраморную столешницу. Лицо у него уже не безразличное… упрямо сомкнутые губы вытянуты трубочкой.

— Расскажите мне про них, — говорит Кирстен, — и я к вам больше не стану приставать, никогда не стану.

Ди Пьеро молчит.

Кирстен пригибается к столику и говорит:

— Я знаю, что у них был роман… у Изабеллы с Ником — все об этом более или менее знали, — но мне нужно знать, дошло ли это до Мори. И кто ему сказал. И когда.

— Это дело очень тонкое, — говорит Ди Пьеро. — Ты едва ли можешь надеяться…

И умолкает. Кирстен еще ниже пригибается к столику: — Да?

— Ты еще маленькая, — медленно произносит Ди Пьеро. — Тебе не понять.

— А мне и не обязательно сейчас понимать — мне нужно знать.

— Есть вещи, которые тянутся из прошлого, когда тебя еще не было…

— Те «вещи», которые я хочу знать, имеют отношение к настоящему, — говорит Кирстен, — к июню прошлого года, когда он покончил с собой, и к той зиме, когда он уехал из дому. Вы видели его квартиру? Нет? Это было очень грустное зрелище — этот дом Потомак-Тауэр, далеко на Висконсин-авеню. Совсем в стороне от всего. Вы там никогда не бывали? Он перебрался туда в декабре: по-моему, она попросила его съехать. Всем говорили, что это по взаимному согласию… взаимной договоренности: разъехались «по-дружески», но, я думаю, она попросила его съехать, и думаю, попросила о разводе, и думаю… я думаю… наверняка сказала ему, что хочет выйти замуж за другого.

— Вполне возможно, — говорит Ди Пьеро. И, помедлив, накрывает ее руку своей. Удерживает, успокаивает, вытягивает из нервных пальцев коробок. — Но по-настоящему ты же ничего не знаешь, раз тебе никто об этом не говорил.

Сердце у Кирстен колотится как сумасшедшее. Она понимает: то, что она сейчас скажет, — дико, нелепо, безумно и непростительно и слова ведь назад не вернешь, и тем не менее она произносит:

— Я должна знать, мистер Ди Пьеро, убили ли они его.

Он снимает с ее пальцев руку. Подходит официант и ставит перед ними бокалы с вином.

Ди Пьеро подносит бокал к губам и издает какой-то странный всасывающий звук. Это может означать удивление, удовольствие или просто издевку. Теперь он смотрит прямо на Кирстен.

— Зови меня Тони, — говорит он.

— Да. Извините. Тони.

Сердце у нее так бьется, что даже больно. Не глядя, она протягивает руку за бокалом. Поднимает бокал. Тост? Тайный тост во тьме похожего на пещеру ресторана? Это же свидание, в конце-то концов.

— Итак, — каким-то странным тоном произносит Ди Пьеро, — тост за?..

— За новую встречу, — усмехаясь, говорит Кирстен. — За ваше великодушие. За ваше умение прощать.

Ди Пьеро приподнимает брови:

— Прощать?..

— Вы же знаете.

— Но это была ерунда, — говорит он. — Просто ты повеселилась. Не на то направила свою энергию.

— Вы были так добры, что не сказали моим родителям, — говорит Кирстен.

А сама, волнуясь, исподтишка наблюдает, какое впечатление произвело на этого человека слово «добры». Она читала, что люди особенно восприимчивы к лести, когда ее не заслуживают. Да и видела ловких льстецов в действии. (Изабелла де Бенавенте-Хэллек — такая преданная жена и мать, а Ник Мартене — такой семьянин, а Мори Хэллек так логически мыслит. А Оуэн Хэллек — такой спортсмен. А Кирстен Хэллек — такая лапочка.)

— Не на то направила свой пыл, — произносит Ди Пьеро, точно и не слышал ее комплимента.

Кирстен смеется и делает большой глоток. Вино очень сухое, очень кислое.

— Ну, я не знаю, — говорит она. — Это было ведь три года назад, мне тогда было всего четырнадцать…

— Три года назад? Так давно? — Он вроде бы искренне удивлен.

— Три года.

— Значит, теперь тебе семнадцать?.. И, по словам Изабеллы, ты уже оканчиваешь ту школу в Балтиморе?

— Эйрскую школу в штате Нью-Йорк.

Ди Пьеро, насупясь, посасывает сигарету. Словно эти уточнения играют какую-то роль.

Но очевидно, играют. Странное выражение — как бы предчувствие наслаждения — пробегает по его лицу.

— Да. Ах да. Эйрскую академическую. Для девочек. Я знал там нескольких девочек, когда учился в школе Бауэра. Мы ведь были недалеко. Устраивали танцы, проводили вместе уик-энды и все такое прочее.

— Да, — говорит Кирстен, внимательно наблюдая за ним, — да… школа Бауэра… она теперь общая… но мальчики все равно приходят к нам… иногда… мы навещаем друг друга… иногда. И все такое прочее.

— И ты туда ходишь? У тебя есть приятели?

— Нет, — говорит Кирстен. — У меня — нет. Лично у меня — нет.

— Наверняка есть.

— Нет.

— А я думаю, есть. Приятели, любовники — не знаю, как вы теперь их называете.

— Да нет же, — говорит Кирстен.

— Ты лжешь.

— Ах, право же, нет, — смеясь, говорит Кирстен и чуть не роняет бокал с вином, — я хочу сказать, у меня… у меня нет на это времени.

— Не странно ли? — говорит Ди Пьеро.

— Не знаю… а разве странно? — говорит охмелевшая Кирстен. — Я хочу сказать… я… я не очень… меня, право, не очень… меня не интересуют эти дела.

— Я ведь не твой отец, так что можешь мне и лгать, — говорит Ди Пьеро.

— Я никогда не лгала отцу, — шепотом произносит Кирстен.

— Дети всегда лгут отцам.

Кирстен прижимает холодное стекло ко лбу, затем — к щеке. Смотрит на Ди Пьеро с легкой улыбкой. Говорит:

— Вы действительно любили его, да? Моего отца? Вы же были друзьями…

— Я любил его, — медленно произносит Ди Пьеро, словно не вполне уверенный в своих словах. — Но настоящими друзьями мы не были, — добавляет он.

— Да, — говорит Кирстен. — То есть нет. Не такими, как они с Ником.

— Ник, как ты знаешь, спас ему жизнь, — говорит Ди Пьеро. Он ловко меняет тему разговора, смотрит мимо головы Кирстен куда-то в угол. И вдруг его словно прорывает: — Это, конечно, из-за Ника случилось несчастье — он был так нетерпелив и безрассуден, уговорил нас плыть через пороги, предварительно не изучив их, а нам, видимо, следовало перенести каноэ берегом. Это он во всем виноват. Уже тогда он был такой настырный мерзавец. Но когда произошло несчастье — перевернулось каноэ, — он кинулся за Мори и вытащил его. Ни секунды не колебался.

— Я столько раз слышала эту историю, — говорит Кирстен. Ей почему-то хочется показать, что она вовсе не жаждет снова ее услышать. — От Мори, который всегда говорил, что Ник спас ему жизнь, и от Ника, который всегда говорил, что Мори преувеличивает: он вовсе и не тонул.

— Да нет, тонул, — быстро перебивает ее Ди Пьеро. — Мори чуть не погиб.

— …даже от Изабеллы, — говорит Кирстен, точно ее и не перебивали. — От Изабеллы, которой там и не было. У которой, однако, непременно должна быть своя версия.

— И что же говорит Изабелла? — не без любопытства спрашивает Ди Пьеро.

— Она говорит… она говорила… когда рассказывала эту историю нам с Оуэном… она говорила, что вы же были мальчишками… играли в опасность… значит, не могли не преувеличивать. Создавали о себе легенды.

— Изабелла, — говорит Ди Пьеро, — действительно держится такой точки зрения?..

— Ну… вы же знаете Изабеллу.

— Думаю, что да, — произносит Ди Пьеро, передернув плечами.

— Ее версия близка к версии Ника. Что Мори вовсе не грозила опасность, он не тонул и Ник вовсе не спас ему жизнь…

— Ник спас ему жизнь, — отрезает Ди Пьеро.

— О да, — говорит Кирстен. — И как же?

— Ник кинулся за ним в реку… поплыл вниз через пороги… чуть сам не утонул… сумел схватить Мори и потащил его к берегу… у Мори кровь хлестала из раны на голове… и Ник тоже был в крови, особенно изрезаны были руки… и Ник… словом, Ник вытащил его на берег… спас ему жизнь…

— Сделал ему искусственное дыхание…

— Да, через рот. Спас ему жизнь.

— А вы что делали?.. Вы и другой мальчик.

— Мы сами чуть не потонули. Мы ничего не делали.

— А кто был другой мальчик?

— Не помню — во всяком случае, не из тех, чье имя тебе известно.

— Не из важных?

— Не из важных?.. В каком смысле?

— Никто из вас не сохранил с ним отношений?

Ди Пьеро раздраженно мотает головой:

— Не знаю, думаю, что нет. Важно то, что…

— Ник действительно спас жизнь моему отцу.

— Да, безусловно.

— И вы в самом деле готовы в этом поклясться?

— Почему я должен клясться? Не в моих привычках клясться в чем бы то ни было, — мягко говорит Ди Пьеро. — Разве что в суде. Или перед некоторыми комиссиями — из тех, что могут вызвать повесткой, осудить и приговорить…

— Значит, вы были свидетелем, — медленно произносит Кирстен.

— Свидетелем — да.

— Это было… ужасно? Страшно?

— То, что один из нас чуть не погиб? Нет… все было слишком сумбурно… слишком быстро. Вот рана у Мори на голове — это было страшно: на нее наложили десять швов. А тогда все произошло слишком быстро. Наше каноэ перевернулось, и нас выбросило в воду, и мы чуть не утонули… — Ди Пьеро вдруг быстро проводит указательным пальцем под носом. — Я помню все так отчетливо: Ник рыдает, нагнувшись над Мори. Сначала он решил, что Мори умер, и потерял над собой контроль, рыдал, да еще как… что-то бормотал… с ним была чуть не истерика. Он решил, что Мори умер.

— Я этого не знала, — предусмотрительно говорит Кирстен. — Никто мне этого никогда не рассказывал.

— Да, — говорит Ди Пьеро, — Ник нас тогда больше всего и напугал. С Ником была чуть не истерика.

— Вот как, — говорит Кирстен.

— Потому что он решил — все слишком поздно, решил, что Мори умер.

— Видно, они были близкими друзьями, — говорит Кирстен. — Если он так расстроился.

Ди Пьеро медлит, насупясь.

— Наверное, — говорит он. — Я не очень разбираюсь в дружбе. Да и было это давно.

Кирстен делает еще глоток вина. Она мобилизует всю силу воли, чтобы завестись — завестись немедленно. Вот если б у нее была закрутка, если б она могла эдак небрежно закурить — не ради удовольствия, а чтобы чувствовать себя увереннее, держать что-то в пальцах…

— Но ведь это из-за Ника все случилось, верно? — говорит она.

Ди Пьеро закрывает тему резким пожатием плеч.

— Это произошло так давно, — говорит он. — Мне было тогда семнадцать.

Широкая белозубая улыбка на миг освещает его лицо. В голосе чуть вибрирует презрение.

Семнадцать!.. Целая вечность тому назад.

Шагая по Семьдесят четвертой улице на восток, Кирстен твердым голосом, без всякой дрожи спрашивает:

— Но они убили его? Это они подстроили?

Ди Пьеро, который переводит ее через Парк-авеню, легко придерживая за локоть, произносит рассеянно:

— Подстроили?.. Каким образом?..

— Они кого-то наняли?

Ди Пьеро фыркает — его все это явно забавляет.

— Кого-то наняли!..

— Да, — говорит Кирстен тем же ровным тоном. — Вы все знаете, как это делается. Да. Кого-то наняли, чтобы убить его. Убрать с дороги. Как убили свидетелей в Чили…

Ди Пьеро крепче сжимает ей локоть. Они стоят на «островке» посреди улицы, дожидаясь, когда загорится зеленый свет.

— Ты слушаешь чересчур много сплетен, — произносит, явно забавляясь всем этим, Ди Пьеро, — читаешь слишком много радикальных журналов. У вас там в Эйре играют в такие игры?.. Может быть, кто-то из преподавателей?.. Играют в «леваков»?., в «революционеров»?

— Я не идиотка, — вспыхнув, говорит Кирстен. — Я знаю, что отец и Ник собирали материал против «ГБТ», разоблачающий то, что эта компания пыталась сделать в Чили, с Алленди…

— Альенде, — поправляет ее Ди Пьеро. — Сальвадор Альенде.

— Вы знали его? — задает нелепый вопрос Кирстен. — Вы… встречались с ним?

— Конечно, нет, — говорит Ди Пьеро, — какое я имею отношение к Чили?

— Я не идиотка, — повторяет Кирстен.

Ди Пьеро ведет ее под локоть через улицу к запруженному толпой тротуару. В мозгу Кирстен мелькает мысль — стремительная, нелепая, — что уличные толпы придают ее поступку определенный вес. Хотя это чужие, незнакомые люди, но она и Ди Пьеро идут мимо них, и все они становятся свидетелями.

— Я знаю, о чем речь в так называемом «признании» моего отца, я хочу сказать — знаю детали, знаю, что он «признал», — запальчиво говорит Кирстен, — хоть это и тайна… пусть даже государственная тайна. Я знаю.

— Ничего ты не знаешь, верно ведь? — говорит Ди Пьеро.

— Я… Я…

— Ты, право же, ничего не знаешь, лапочка.

Вот теперь она действительно в панике: слово «лапочка» лишает ее присутствия духа.

Но у нее нет выбора: она должна идти с ним. К нему на квартиру, в высокий дом, выходящий на Ист-Ривер.

«Я не буду плакать, — обещала она, прикусывая, как ребенок, нижнюю губу. — Право, не буду».

И сейчас она громко произносит, высвобождая из его пальцев свой локоть:

— Сальвадор Альенде. Другого же… того, кому они давали деньги… звали Томик… я хочу сказать, тот человек…

— Нет, в самом деле, — произносит Ди Пьеро, — кто все-таки тебе это рассказал?

— Теперь это уже больше не тайна: кот выпущен из мешка… все знают…

— Ах, в самом деле, — беззвучно рассмеявшись, говорит Ди Пьеро.

Они не спеша идут по Семьдесят четвертой улице. Кирстен даже берет Ди Пьеро под руку. Такая интересная пара: мужчина лет под пятьдесят в темных солнечных очках, девушка лет под двадцать в солнечных очках посветлее. Оба такие ухоженные, несмотря на небрежно развевающиеся по ветру волосы девушки. Вполне подходящая пара, несмотря на разницу в возрасте.

— Они убили его? — спрашивает Кирстен. — Кого-то наняли, чтобы убить его?

— Не говори глупостей, — отвечает Ди Пьеро.

— Чтобы она могла получить его деньги. И деньги дедушки. Не только то, что причиталось ей при разводе…

— Успокойся, — говорит Ди Пьеро.

— Я в полном порядке, — говорит Кирстен, стараясь не расхохотаться, — я ничуть не взволнована — на что вы намекаете?.. Я просто хочу, чтобы вы ответили на мой вопрос.

— Вопрос-то твой — глупый.

— Его заставили свернуть с дороги, верно? Кто-то ехал за ним следом. Возможно, долгое время ездил… не одну неделю. Выслеживал. Охотился. Ради денег. Потому что денег, которые она получила бы по разводу, им было бы мало. Я имею в виду — Изабелле и Нику. А та, другая история, эта ерунда насчет того, что он брал взятки, — я ни черта этому не верю, — решительно заявляет Кирстен, — из-за этого он бы не стал себя убивать.

— Успокойся, — говорит Ди Пьеро. — Люди на тебя смотрят.

— Вся эта чепуха насчет взяток, эта связь с Гастом, или как там его, да мой отец в жизни не брал ни одной взятки, все это знают, его признания были подделаны — полиция могла их подделать, ФБР, ЦРУ, да, может, сам Ник залез к нему в квартиру. Ник мог подделать его подпись, кто угодно из Комиссии мог подделать его подпись. Изабелла могла, вы могли, — горячится Кирстен. — Не из-за этого он себя убил. Не стал бы он убивать себя из-за такой ерунды.

— Тише ты, — говорит Ди Пьеро. Он крепко сжимает ей руку повыше локтя, и она ошарашенно замолкает. Затем тихо произносит:

— Вовсе он себя не убивал. Мой отец, уж во всяком случае, такого бы не сделал. Он бы не оставил меня. Он меня любил. Меня любил. Не только ее… в его жизни было нечто большее… да ему на нее плевать было… я-то знаю. Он мне сам говорил. Когда я пришла к нему. Он хотел, чтобы я стала с ним на колени и мы помолились. Сначала я стеснялась… хотела удрать куда глаза глядят… куда угодно!., куда угодно… на урок тенниса… но потом уступила и стала на колени, и он начал читать молитву, и все пошло как надо… как надо. Он был так серьезен, так любил Бога. Никогда бы он себя не убил. Он любил Бога, и он любил меня и Оуэна… он любил своих детей. Не стал бы он убивать себя из-за нее. Раз он начал молиться, значит, все пошло как надо. Когда молишься, забываешь, где ты и кто с тобой. И нечего стесняться. Словом, я не противилась. Я простояла на коленях десять минут… пятнадцать… ах, не знаю, просто колени у меня заболели, — говорит она смеясь. — Я ведь не привыкла стоять на коленях, большой практики в этом у меня не было…

— Вытри лицо, — говорит Ди Пьеро. — Есть у тебя бумажная салфетка?

Она роется в сумке. Вытаскивает смятую розовую салфетку.

— Он не убивал себя, не стал бы он такое делать, — говорит Кирстен. — Кто-то велел его убить.

Ди Пьеро молча ведет ее дальше. Он даже не дает себе труда возражать ей.

— Кто-то велел его убить… разве не так? Об этом все время слышишь, — говорит Кирстен. — Я же не идиотка.

Энтони Ди Пьеро со своими гладкими, скорее жирными волосами, старательно зачесанными назад; Энтони Ди Пьеро в своей красивой спортивной куртке с шелковым сизо — серым галстуком. Не дает себе труда возражать ей. Тащит ее за собой.

(«Конечно, я помню тебя. Дочка Хэллеков. Кирстен».)

— Скажите мне только: они это сделали? — шепчет она.

Ди Пьеро подходит с ней к ступенькам многоквартирного дома в самом конце улицы. Красивый гранитный фасад, цветное стекло в окнах вестибюля, богато украшенный лепниной портик, придающий дому средиземноморский вид.

Внутри — швейцар в униформе, пожилой белый человек.

Прежде чем войти в дом, Ди Пьеро оглядывается через плечо, смотрит поверх головы Кирстен. Окидывает пространство быстрым и внимательным взглядом. Но остается невозмутим: явно не заметил ничего необычного.

— Приветствую вас, мистер Ди Пьеро, — говорит швейцар.

— Привет, Генри, — говорит Ди Пьеро.

Швейцар нажимает кнопку в лифте и отступает, придерживая дверцу, чтобы Ди Пьеро и его спутница могли войти.

— Благодарю вас, Генри, — говорит Ди Пьеро. Он чуть учащенно дышит, и на его лице — легкий, очень легкий налет пота.

Кирстен вонзает ногти в тыльную сторону его руки. Дверцы лифта бесшумно смыкаются.

— Скажите же, они это сделали? — шепчет она.

Ди Пьеро поправляет галстук, привычным движением обеих рук быстро приглаживает волосы. Он смотрит на себя в тусклое зеркало в золотой раме, старинное зеркало на задней стене маленького лифта.

— Это не исключено, лапочка, — небрежно роняет он.


Загрузка...