Биттерфелдское озеро Июль 1967
Мори Хэллек и Ник Мартене в одно из воскресений, под вечер, играют в теннис на новом красном глиняном корте Хэллеков. Глина — цвета высохшей и выцветшей крови, и резиновые туфли мужчин поднимают с поверхности корта испуганные ее облачка.
— Вот это класс, вот это стиль, — не раз вырывается у Ника по поводу нового корта. — Вот это вещь!
Старый корт был асфальтовый. За многие годы его запустили: появились трещины, сорняки, вздутия, подгнившая сетка провисла. В этом году Хэллеки — «молодые Хэллеки», иными словами: Мори и Изабелла — решили срыть старый корт и построить новый. Изабелла придумала сделать его из красной глины, хотя она редко играет в теннис и находит игру скучной.
— Ого, ну и красотища, — объявил Ник, впервые увидев корт и с улыбкой оглядывая его. Затем вышел на корт и сильно топнул по утрамбованной глине. — А что здесь было раньше — другой корт?.. Что-то не помню.
Долгий, полный истомы летний уик-энд. На Биттерфелдском озере ночуют несколько гостей, гости приглашены и к ужину. Изабелла наверху в доме дает указания поварихе — славной, но глуховатой женщине лет шестидесяти с небольшим, похожей — если Изабелла этого не придумала — на индианку; во всяком случае, она неотъемлемая часть этого загородного дома, много лет была в услужении у старших Хэллеков, и ее еще года два-три не «отпустишь». «Когда ты вошла в такую семью, как Хэллеки, — говорила Изабелла своим подружкам, — тут уж приходится быть настоящим дипломатом: никогда не знаешь, с которым из их «даров» позволительно расстаться. И весь ужас в том, что через какое-то время можно ведь и забыть».
Ник в мятых белых шортах, спортивной рубашке и синих теннисных туфлях, он без носков, волосы, еще мокрые после плавания, кажутся темно-каштановыми. Ник лениво отбивает подачи Мори, которые даже маленькому ребенку показались бы смешными и невероятно старательными. Время от времени Ник восклицает: «Неплохо!» — и Мори пожимает плечами, довольный и смущенный. Но сам Ник на сей раз играет небрежно, машет наугад и лишь изредка бьет по мячу с воодушевлением. После колледжа он еще несколько лет поддерживал форму в теннисе, но постепенно забросил игру. Хотя они с Джун вступили в клуб с закрытым кортом в Бостоне — и притом клуб шикарный, — ему всегда трудно найти время для игры… Он работает так много, так отчаянно много эти последние десять лет.
— Дерьмо, — говорит он, посылая один из высоких легких мячей Мори в сетку, и тут же, спохватившись, весело кричит: — Молодец! Здорово! Твоя игра!
— Разве это была хорошая подача? — с сомнением спрашивает Мори. — Мне не кажется.
— В порядке, — говорит Ник. — Здорово. Поехали.
— А вы как считаете? — хмуря лоб, спрашивает Мори у детей. — По-моему, Ник великодушничает, мне, право, не кажется…
— Да ладно, — говорит со смехом Ник, — давай меняться местами.
Итак, они меняются местами, и зеленый мячик летает туда и сюда, иногда удар очень точный, иногда — нет, и Ник делает мелкие глупые ошибки: ударяет по мячу, не дав ему опуститься достаточно низко, не трудится присесть, неверно определяет расстояние, неверно определяет силу удара Мори — и Мори, точно мальчишка, восторженно, изумленно смеется всякий раз, как зарабатывает очко.
Вскоре становится ясно, что Мори Хэллек, по традиции умеющий красиво проигрывать, совсем не умеет выигрывать — он просто невежлив: должно быть, у него совсем нет в этом опыта.
И Ник внушает себе: успокойся, хватит дурака валять, бей так, чтоб каждый удар был зачтен тебе и в порядке эксперимента он применяет некоторые приемы, которыми не пользовался почти десять лет; и мяч порой падает точно в рассчитанное место, и бедняге Мори Хэллеку в жизни его не отбить: даже если он и успевает взмахнуть ракеткой, мяч так отчаянно крутится, что наверняка вылетит в аут; порой же мяч ударяется в сетку с такой маниакальной силой, что это выглядит комично.
Когда же Мори удается отбить трудный мяч, Ника это невольно ошарашивает, он даже чувствует себя слегка оскорбленным, словно налицо мошенничество, словно с ним сыграли злую шутку, и он еле удерживается, чтобы изо всей силы не ударить по мячу… ведь, в конце-то концов, это только игра… всего лишь игра… он, право, в восторге от того, что Мори сумел с ним так поквитаться… он кричит: «Здорово! Отлично! Держись так!» — и начинает играть еще резче, представляя себе, как он выглядит на корте, как он грациозен, как легок, какой у него стиль по сравнению с Мори, который из сил выбивается, и тут что-то вдруг выходит не так… какая-то дурацкая, идиотская ошибка… и хоть он и выигрывает, но это же дешевка… и что о нем думает его маленькая аудитория, как зрители оценивают его, Ника Мартенса, их хоть сколько-нибудь волнует, что он столько вкладывает в каждый удар или что солнце светит ему прямо в глаза и он вынужден все время щуриться?.. И где же Изабелла?
— Ну, с меня хватит, — рассмеявшись, говорит Мори.
— Э нет, — говорит Ник, — твоя подача.
Двадцать человек званы на ужин, двадцать два — двадцать три; Блондхеймы и Эйвери приедут с озера Саранак, из пятисотакрового поместья Блондхеймов, и, возможно, привезут с собой еще нескольких гостей… да еще Мартенсы и Силберы, приехавшие на весь уик-энд, — Изабелла считает на пальцах: двадцать шесть, двадцать семь. Волосы ее, стянутые назад, перехвачены красным шарфом — это модно и выглядит не нарочито. На ней простое темное гладкое платье с разрезами до середины бедра. Она не думает о мужчинах, играющих в теннис; она в этот момент не думает даже о Нике.
Джун Мартене и ее дочурка Одри, а также дочка Хэллеков Кирстен идут мимо в купальных костюмах, направляясь к корту, и Изабелла, поднявшись на цыпочки, следит за ними взглядом, но не окликает. «По — моему, она не любит меня, — сказала однажды Изабелла Нику, — по-моему, она что-то чувствует», и Ник сказал: «Джун в любом случае не любила бы тебя: ты не ее типа женщина».
Застенчивая дочь Силберов Эллен заходит на кухню и предлагает помочь Изабелле — может быть, накрыть на стол… поставить цветы в вазы… и Изабелла еле сдерживается, чтобы коротко не отрезать: «Нет» (она же хозяйка и верховная властительница в своем доме, и ничто так не пьянит ее, как прием гостей и даже нудная подготовка к нему — как прекрасна жизнь в такие минуты и как проста!); впрочем, она все же произносит: «Нет-нет, спасибо, Эллен» — со своей сияющей улыбкой, так что девушка вспыхивает от удовольствия и начинает бормотать какую-то чепуху насчет гор, насчет тумана, который поднялся вчера ночью, и все сразу стало таким странным, и жутким, и красивым, и до чего же ей хочется научиться кататься на водных лыжах — как ее брат, и до чего же интересно — какой неожиданный оборот приняло расследование и что теперь сможет сказать сенатор Юинг…
Тем временем Джун Мартене и девочки подходят к корту и скоро увлекаются игрой, ибо ритм подач явно завораживает: мяч летит, взмывает, падает, то и дело уходит в аут, снова, и снова, и снова, несмотря на сильные удары Ника и вымученные ответные удары Мори; явно и то, что Мори, мечущийся по корту, иногда даже подпрыгивающий, неуклюжий и задыхающийся, тем не менее фаворит публики.
Бедняга Мори! В своих мешковатых полотняных шортах и желтой рубашке, в очках с золотистыми пластмассовыми линзами, прикрывающими стекла, пыхтящий, не способный довести до конца даже самый элементарный маневр, бедный, милый, смешной Мори — нет, дети, даже дочка Ника, просто не могут не аплодировать ему. Играют Ник и Мори, конечно, для времяпрепровождения. Безобидная хорошая тренировка, к которой никто не относится всерьез. Поэтому Ник вдруг начинает играть лениво и даже небрежно — ведь это всего лишь игра, а у него на уме куда более важные вещи, чем игры… После длинного уик-энда, выпадающего на Четвертое июля, наступит среда, и утром суд возобновит работу — возобновится обычная жизнь, игры будут забыты. «Я думаю, мы выпотрошим этого старого мерзавца, — сказал Ник Мори и Рейду, еле сдерживая улыбку: настолько он уверен в себе, настолько возбужден, — я думаю, мы высосем из него кровь и в придачу мозг из его старых гнилых костей…» Мори считал, что никогда не надо ничего говорить заранее — плохая примета; но уж очень презренный этот старикашка — надо же ему было так врать под присягой, когда все улики налицо. «Право же, может показаться, — сказал Мори, — что он в самом деле забыл, что на него так повлияла атмосфера суда и он утратил способность ясно мыслить». А Ник раздраженно возразил: «Нет, просто он прирожденный актер, все они такие — болтают о «Великом обществе» до того, что начинает тошнить».
«И все же, — сказал Мори, — невольно чувствуешь к нему жалость, во всяком случае что-то чувствуешь: лицо у него такое застывшее, такие остекленевшие глаза…» «Прирожденный актер», — сказал Ник. Теперь счет в игре 15-0, а теперь 30-0, Мори еле держится на ногах; Ник, пожалуй, сможет выиграть этот сет всухую, и тогда они поставят точку, но тут Мори удается отбить сильный удар Ника, чего тот явно не ожидал, происходит распасовка, и наконец Ник, с красным перекошенным лицом, посылает мяч в сетку.
— А, черт!
Он вытирает лоб и бросает беглый взгляд на сидящих в конце корта, но ее там нет, она не видела, почему же в таком случае он должен чувствовать себя униженным — ведь выигрывает-то он, и если бы он не сдерживался, то разгромил бы Мори…
Джун нетерпеливо машет рукой и спрашивает, последняя это игра или нет — ведь уже почти семь, а им еще надо принять душ, верно, не хватит ли уже…
— Это колено просто меня убивает, — говорит Мори с извиняющимся смешком.
Но Ник уже занял позицию, отступает назад и особым поворотом руки бьет по мячу — над этим ударом он немало потрудился еще в колледже, — мяч, отчаянно крутясь, перелетает через сетку и ударяет беднягу Мори по ногам, и дети хохочут, а сердце у Ника подпрыгивает от радости, так, что, кажется, сейчас лопнет, и он кричит:
— У нас еще достаточно времени, мы только разогрелись, не отвлекай нас!
Вот оно — взгляд, пробежала искра, и возникло что-то трепетное, невероятное, так глубоко внутри, точно это не имеет ни к чему отношения, отвлеченное и неумолимое, как биение ее сердца и безостановочная работа организма, — это же нельзя назвать чем-то принадлежащим только ей! Озарение, удар молнии, легкое прикосновение. Но такое мимолетное.
Она обрела это, она потеряла. Жадная потребность вызвать это снова, придать этому силу, форму, сфокусировать, — она придвигается к нему, отчаянно прижимается.
— Я люблю тебя, ах, пожалуйста, только, только не уходи…
Теплое тело Ника. Широкие плечи, мускулистая, скользкая от пота спина. Их тела соприкасаются. Его рот, его зубы, его язык. Он снова, снова и снова овладевает ею. Она крепко зажмуривается. Лицо искажено. Неистовое желание вдруг вспыхивает в ней — завладеть им как можно полнее, схватить за плечи, крепко, так крепко, что ее ногти впиваются ему в тело и он морщится. О да. Вот так.
Я люблю тебя.
Тебя, и только тебя. Тебя.
Не уходи!..
Глаза ее крепко зажмурены, в уголках залегли морщинки от напряжения, страха. А вдруг он отстранится? А вдруг он уйдет, предаст? Глаза ее закрыты, но она видит исполосованный тенями потолок комнаты, спальни в северо-западном углу загородного дома, или это потолок спальни на Рёккен, 18, оклеенной французскими обоями, шелковистыми, серебристо-зелеными, с лиловыми цветами… А любовник ее уже стоит в дальнем конце комнаты. Нагой. Он смотрит на нее без улыбки — напряженно и с укором, рожденным любовью. Прямые плечи, каштановые волосы на груди…
— Иди сюда, чего ты ждешь, никто же не узнает, — шепчет Изабелла. Во рту у нее пересохло от ужаса при мысли, что он может отказать ей.
И вот она уже мнет руками его тело, словно оно по праву принадлежит ей… впивается в спину… вжимает пальцы в плоть… шлепает его. Плоть есть плоть, и никакой тут нет тайны. Разве она не рожала? Дважды? Трижды?
— Не играй со мной, — говорит она. — Я же знаю, какой ты.
— Я хочу, мне нужно…
Она отчаянно прижимается к нему. Ощущение, возникшее в ней, еще минуту назад такое могучее и сильное, начало убывать. Надо вернуть его. Надо вернуть. Рот ее вытянулся в скорбное «О», как у рыбы, разверзся. Никто не должен видеть ее такой… Ни любовник… ни даже муж… это же позор, худший, чем роды… когда вокруг стоят люди и смотрят, как вместе с кровью на свет появляется нечто. Вот, вот где тайна. Но разве это присуще только ей, разве только она может на это притязать…
— Не уходи, — молит она, — помоги мне, — рыдает она, — я люблю тебя.
Листая старый журнал с глянцевитыми страницами в парикмахерской несколько недель тому назад — а было это в начале июня, в день долгожданного, но оказавшегося таким неинтересным приема в Белом доме — какая толпа! а какие вульгарные эти техасцы! — Изабелла наткнулась на очерк, озаглавленный «Секс, смерть и фатум. Почему вы влюблены». Написанный в расчете на изощренного читателя, изящный и легкий, окрашенный цинизмом, но в то же время забавный. Как большинство прозы в подобных журналах. (Правда, реклама и статьи о модах там вполне серьезны.)
Изабелла Хэллек в эти дни не очень прилежная читательница: она пробегает глазами светскую и скандальную хронику в больших газетах, тщательно выискивая свое имя, затем не без опаски — имена своих врагов, а затем уже — имена друзей. Она пробегает глазами наиболее важные Статьи и передовицы, а также то, что вышло из-под пера популярных и «острозубых» журналистов — ах, сколько их в наши дни развелось! — прямое следствие «заварухи» во Вьетнаме… а кроме того, непременно, из чувства долга, «читает насквозь» книги, которые ей дарят и нередко надписывают с восхищением, или с дружескими чувствами, или даже с любовью бесчисленные знакомые писатели (главным образом журналисты, но журналисты высокого класса, специализирующиеся на Дальнем Востоке, или на американской политике в области прав человека, или на Объединенных Нациях, или на «третьем мире», или на Латинской Америке, или На том, как Прокормить человечество; есть среди них и историки, в большинстве своем связанные с крупными университетами, и биографы — Изабелла находит, что биографии просматривать легче всего: ей, к примеру, очень понравилась книга об Элеоноре Рузвельт, которую она недавно получила, а также книга о Джоне Фостере Даллесе из рекомендательного списка клуба «Лучшая книга месяца»): все это ведь неизбежно всплывает в беседах за обеденным столом или на приемах, так что иногда Изабелла целый вечер натаскивает себя, лежа в ванне и листая «Вашингтон бук уорлд», который более или менее читают все. Когда выпадает немного свободного времени — скажем, в парикмахерской, — она читает статьи о новых модах, косметике, косметической хирургии «по заказу», о курортах в Доминиканской Республике, Южной Африке, о Рио-де-Жанейро, Марракеше. Сегодня она читает «Секс, смерть и фатум. Почему вы влюблены».
Оказывается, секс — это «новый» способ воспроизводства.
«Новый» — если иметь в виду миллиарды лет эволюции. Амебы размножаются вегетативно, делением — механически, автоматически, дальше и дальше — и никогда не умирают… в противоположность организмам, где скрещиваются гены. А зачем скрещивать гены? — спросите вы, и спросите правильно. Видите ли, жизнь пустилась в плавание по весьма проблематичным, рискованным и волнующим водам, когда началась эволюция. Иначе говоря, «превращение простейшей формы в более высокоорганизованную» («Американский словарь наследий английского языка»). Это, естественно, означало большее разнообразие индивидов… и большую способность адаптации к окружающей среде. А поскольку климат и геологическая структура Земли находились в постоянном изменении, вы понимаете, что выживание некоторых видов подвергалось серьезной угрозе. И вот тогда были изобретены секс и смерть!
(Изабелла читает нетерпеливо, чуть скептически. «Секс», в представлении Изабеллы, — это то, что происходит между мужчиной и женщиной, биологический смысл термина ее не интересует. А вот то, что происходит между мужчиной и женщиной, — в этом смысле «секс» интересует ее, надо сказать, даже очень». Постоянно. И это наваждение, не без смущения думает она, похоже, будет расти.)
Итак, изобретены секс и смерть. Секс — чтобы скрещивать гены, а смерть… в космосе ведь появилось новое понятие — «индивиды», да и старые поколения надо как-то выметать. Ценность представляют только их гены, притом лишь те, которые в итоге экспериментов активно действуют. Все остальное — ни к чему. Вымести! Забыть!
Жизнь, читает Изабелла, за пределами человеческого общества — безжалостна и ненасытна. Как существа бесполые, мы были бессмертны, теперь же, когда у нас появился пол, мы стали очень даже смертны.
Какие же преимущества принесло это «новое» положение вещей, могли бы вы спросить. Немалые. Подумайте сами: сознание, речь, подвижность, чувство свободы, память, стремление к справедливости, добру и красоте, жажда истины. Все нормы поведения существа общественного, все радости, даруемые принадлежностью к обществу. И романтика. Романтика! Смерть дарует нам романтику, восторги желания и отчаяние, экстазы любви и страдание…
Изабелла в смятении думает: я, наверно, была камнем, скалой — что там было до… Минералом, драгоценным камнем…
Она переворачивает страницу и начинает читать статью об осенних модах и под урчание и тепло, исходящее от электросушилки, постепенно засыпает, а когда просыпается, журнал соскальзывает на пол, и ей лень подобрать его, да и волосы к этому времени уже высохли.
Ник, говорит она, молит, хнычет, совсем как один из ее детей, поди сюда, возьми меня, сейчас, скорее, не отворачивайся же от меня…
А он отворачивается с отвращением. И возникшая в ней пульсация постепенно затихает.
Ник…
Он придавил ее всем телом, смеется, дразнит, щекочет. В этой пещере, крошечной пещере, где впору уместиться разве что ребенку и куда они залезли, спасаясь от бури. Куда они могли залезть. Они смеются и ласкают друг друга. Ненасытные, как подростки. На пляже, на мокром песке, без стыда. Волосы у Изабеллы распустились, золотая голубка сползла на затылок — туда, где голова Изабеллы прижата к камню, и ей больно; тогда она срывает голубку, и та падает.
Я же совсем вас не знаю, я не люблю вас, это нехорошо, такого между нами не может быть, нас же все ждут, нас ждет мой жених… я даже не знаю, как вас зовут, говорит она, что, конечно, неправда.
А он целует ее в губы и упорствует. Без улыбки.
В пещере, куда они могли залезть.
В заброшенном сарае на краю болота, куда они могли забежать. Чтобы укрыться от бури.
Не бойтесь, молит она.
Я не настолько в вас влюблен, говорит он.
Но вы же любите меня. Вы меня любите.
Люблю — но не настолько.
Вы хотите сказать — не настолько, чтоб причинить ему боль?
А о чем же еще мы все время говорим, раздраженно произносит он.
Она хватает его руку, целует ее, прижимается к нему. Пожар, исступление. Красавица. Дыхание толчками вырывается из ее груди, и то ощущение снова набирает силу, нежданно-негаданно.
Сделай же мне больно, говорит она, крепко прижимая к груди его руку, я знаю, ты хочешь сделать мне больно, ударь меня, я же знаю, чего тебе хочется, я же знаю, кому ты хочешь сделать больно — совсем не ему…
Но Ник отворачивается. А ведь у нее такое красивое тело — и грудь, и живот, и ноги. Она знает, что хороша. Она изучает себя как произведение искусства, требующее, однако, постоянного ухода и поклонения. Она знает, знает. Глупо делать вид, что это не так. А Ник отворачивается.
Не могу я, мы не можем… — говорит он.
Луис как-то раз взял ее за подбородок своими желтыми от никотина пальцами и сказал: «А из тебя выйдет толк», — а потом без тени теплоты добавил: «Больший толк, чем из этого мешка, твоей мамаши», — дыша на нее винным перегаром, изучая, прикидывая. Она жила под одной с ним крышей, но редко его видела. Мать отказалась от нее и уехала в Сент — Пол к своей родне. «Это к Кунам из Миннеаполиса — Сент — Пола?» — спрашивали люди, словно речь шла о громкой фамилии, но Изабелла не считала фамилию громкой, она терпеть не могла весь этот клан.
Только двое Кунов появились в Вашингтоне в ином качестве, чем просто конгрессмены: один был министром финансов при Честере Алене Артуре в последний год его президентства, другого президент Мак-Кинли назначил заместителем госсекретаря за несколько недель до своей гибели. Теперь Куны занялись производством шин — это были люди беспокойные, обуреваемые желанием служить отечеству; один из них в 1957 году выдвинул свою кандидатуру на пост губернатора Миннесоты и потерпел поражение, сделав ставку на программу «Усиление цензуры», в спешке провозглашенную республиканской партией.
«Из тебя выйдет толк, — буркнул Луис, — я могу помочь тебе поместить свой капитал», но вполне возможно, что он сказал это в шутку: его тяжелое, бледное лицо с обвисшими, как у собаки, щеками и густыми бровями слегка подрагивало от затаенного смеха. Одевался он в одной лондонской фирме, которая дважды в год присылала в Нью — Йорк и Вашингтон своих портных, туфли ему шили на заказ в Испании; он был красив — то сонный, то исступленно — энергичный, полный разных планов, прикидок и махинаций с целью подзанять денег и вложить их в дело, чтобы «возместить» потери, полный разных уловок, которые помогли бы ему отомстить за урон, нанесенный его финансам или ему лично, или же предвосхитить урон, который он может понести в результате собственного хитроумного предательства; а случалось, на него накатывало горькое разочарование, крах иллюзий, он «кончал» все отношения с человеческой расой, наступали долгие периоды бездействия, что, по диагнозу Изабеллы, не было клинической депрессией и потому поддавалось излечению. Когда Изабелла представила его Мори Хэллеку, он был любезен, разговорчив и «благонастроен», а позже, когда отец и дочь остались вдвоем, заметил не без веселой издевки: «Может, ты его и подцепишь, но не удержишь, если не будешь очень, очень осторожна».
Ник берет ее за подбородок и задумчиво на нее смотрит. Прелестное лицо, веселая, жизнерадостная, славящаяся своей энергией. Живая, и неглупая, и пустенькая, и неодолимо влекущая. Хотя он решает не уступать влечению.
И вновь уступает: следует за ней в Стокгольм.
Они предаются любви в Стокгольме, в помпезном «Королевском отеле», где у Ника номер люкс.
Они предаются любви на Биттерфелдском озере, в сосновом лесу над загородным домом Хэллеков.
Они предаются любви — неожиданно и мимолетно — в Вашингтоне, вскоре после того, как Ник принял предложение работать в Комиссии по делам министерства юстиции — пост, который ему выхлопотал Мори, с жалованьем, близким к своему собственному. Ник приехал в город на две недели и остановился в отеле «Шорэм». Джун с Одри остались в Бостоне — придется потрудиться, чтобы убедить Джун переехать, но, говорит Изабелле Ник, он «уверен», что Джун в конце концов посмотрит на это его глазами.
«Теперь мы сможем видеться, когда захотим, — говорят друг другу Ник и Изабелла, — и так часто, как захотим».
И вот Мартенсы навещают Хэллеков в их особняке в тупичке Рёккен-плейс, в фешенебельном районе особняков; а Хэллеки навещают Мартенсов сначала в их прелестной квартире на Парк-Фэйрфакс, а затем в их доме в Чеви-Чейзе. Обе пары часто можно видеть вместе в городе — то тут, то там, хотя подлинными друзьями все четверо не становятся: Джун выпадает. Никто не замечает, что Изабелла Хэллек и Ник Мартене избегают целоваться на людях — даже здороваясь, не коснутся легким поцелуем щеки друг друга; никто не замечает и того, что на больших сборищах они неизбежно оказываются вместе в каком-нибудь уголке — на редкость привлекательная молодая пара, которая могла бы ярко выделяться среди приближенных Кеннеди. Оба — актеры, уверенные в своем воздействии на аудиторию, пожалуй, даже эксгибиционисты, но на редкость привлекательные, обаятельные, забавные: Изабелла рассказывает всякие препотешные истории, дико смешные и достаточно достоверные; Ник же вообще может беседовать почти на любую тему: он знает жизнь «великих людей» от Юлия Цезаря и Адриана до Наполеона, Бисмарка, Гитлера, Франклина Делано Рузвельта, Сталина, Мао, он знает нелепейшие, но явно достоверные случаи из их жизни и всякие забавные скандальные истории об американских президентах, обычно не фигурирующие в исторических трудах. Порой Изабелла вынуждена вцепиться ему в локоть, умоляя замолчать: она, да и другие слушатели просто на ногах не стоят от смеха…
Изабелла в широкополой соломенной шляпе с зеленой фетровой лентой называет свое имя охраннику-полицейскому и идет по лужайке, приподняв руками в перчатках длинную юбку, покачивая своими только что обрезанными платиновыми волосами, густой волной ниспадающими до обнаженных плеч. Роскошный прием у президента в честь шаха Ирана и шахини. Приветствия, обмен рукопожатиями, поцелуи и объятия. Ник, исподволь наблюдающий за ней, позвонит ей на другое утро: он не мог заставить себя подойти к ней — все сразу стало бы ясно, им тогда пришлось бы все сказать Мори, пришлось бы кончить этот маскарад, эти уловки.
— А Джун? — спрашивает Изабелла веселым, чуть слишком возбужденным тоном, и Ник говорит:
— О, конечно, и Джун тоже, конечно, конечно. — И, помолчав, добавляет: — Тебе неприятно, что я струсил? Изабелла! Что ты об этом думаешь?
— Я не знаю, — шепчет Изабелла.
Однако расцветает их любовь в самом идиллическом месте, какое только можно придумать, — в Нассау, у Клаудии, в белом каменном домике для гостей, выходящем на море; летний сезон в разгаре, повсюду белые и красные цветы. Ник говорит Джун, что должен уехать по делам Комиссии — делам сугубо конфиденциальным — в Латинскую Америку. Изабелла и Ник ведут себя как ошалевшие щенята — веселые, задыхающиеся, озорные… они просто не могут насытиться друг другом.
— Ты любишь меня — только меня? Ты любишь меня?
Изабелле все мало, она ненасытна.
Изабелла разражается хриплыми, душераздирающими рыданиями.
Черная вязаная шаль, доходящая до лодыжек, серебряные перуанские серьги, элегантно ниспадающие до плеч, глаза обведены словно бы фиолетовыми чернилами. Она ненавидит его — даже ни разу не взглянула в его сторону, не может заставить себя поздороваться с его женой, позволяет пьяному Мортону Кемпу обнять ее и чмокнуть слюнявыми губами в щеку, позволяет этим заведомым занудам X и Y из Пентагона ухаживать за ней, улыбается такой сияющей, ослепительной, абсолютно естественной улыбкой этому подлому живчику вице-президенту, которого — все это знают — президент считает… ну, словом, дерьмом. «Я хочу тебя, — молит Ник по телефону, чуть не рыдая, — послушай, Изабелла, прошу тебя. Изабелла, может, мне приехать, что же нам делать…» А ее голос звучит в ответ так беззаботно, точно она не испытывает никакой ярости, точно этот разговор — самый обычный, как любой другой. «Пошел ты к черту, — говорит она, — отправляйся к своей жене, живи со своей секретаршей, как ты это делал раньше, спи сам с собой».
Но они все же предавались любви на острове Маунт — Данвиген. В тот день.
Они предавались любви на Биттерфелдском озере, хотя там было столько народу, в том числе и их собственные дети, а эта несносная Одри все цеплялась за руку отца.
Они предавались любви в пустой комнате для прислуги на третьем этаже хэллековского дома, в то время как внизу человек тридцать пять гостей болтали и громко смеялись, а Мори у себя в кабинете вел взволнованный разговор с Чарльзом Клейтоном. (Джун, сославшись на то, что у нее болит ухо, осталась дома.)
Они предавались любви с такой страстью, с такой необузданностью, что обоим стало страшно.
— Сделай же мне больно, — требует Изабелла, — я знаю, чего ты хочешь, я знаю, какая ты свинья…
В лесу, на той стороне озера, на одной из старых дорог, по которым когда-то вывозили лес и по которой они едут сейчас вдвоем, отправившись за… за пивом, за вином… хотя наверняка можно было бы послать кого-то из слуг!.. Они набрасываются друг на друга, срывают друг с друга одежду.
Он овладевает ею. Она вскрикивает. Свершилось. Она всхлипывает и легонько бьет его по плечу. От неожиданности он смеется и отстраняется.
— Ты с ума сошла, — говорит он. — Это же не серьезно. Так, игра.
Он обнаруживает, что она позволяет бельгийскому послу, обаятельнейшему франкофобу, смотреть на нее в присутствии мужа с нелепым нескрываемым вожделением.
— Какая же ты сука, — говорит он ей.
Он овладевает ею грубо и властно, как любовник, утверждающий свое право, берущий то, что ему принадлежит. Если он и причиняет ей боль… если она извивается от боли… он тоже вправе так поступать — это лишь умножает неистовство его наслаждения. Но она, конечно, не противится. Противиться ей не дано.
— Слушай… ты же знаешь, что я чувствую, — говорит он ей, — разве это не очевидно? Не делай из меня полного идиота.
Она смотрит на него, приоткрыв красивые губы. Она уже шесть месяцев беременна — Оуэном. Она носит прозрачные, легкие, со множеством ленточек одеяния и вычурные широкополые шляпы, которые приковывают взгляд к ее голове. Хотя она часто страдает мигренями, запорами и ночными кошмарами, в которых ей видится, как она рожает, все говорят, что она никогда еще не была так хороша. Говорят ей и ее мужу.
Внезапно ей становится страшно. Это уже не игра — веки ее трепещут, голос еле слышен, рука ложится на живот, словно желая защитить его.
— Я… я не знаю, о чем ты, — говорит она другу своего мужа, его другу детства, другу, который (ах, как часто она об этом слышала!) спас ее мужу жизнь. — Я не понимаю, — говорит она дрожащим голосом.
— Ты безусловно все знаешь, Изабелла, — говорит Ник. — Вы безусловно все знаете, миссис Хэллек.
Она раскрывается ему навстречу, принимает его. Так просто. И не нужно никакой дипломатии. Ни тревоги, ни слез, ни чувства вины, ни нелепых обвинений. Если любишь меня, если хочешь меня — при чем тут любовь! — иди сюда, черт бы тебя побрал.
Ни один мужчина никогда еще не был ей так желанен, как Ник Мартене. Это точно лихорадка, точно напасть. Физическое наваждение, которое время от времени переходит в почти философское — а может плоть предать? Что такое тело? Кому-то оно дорого? Дорого оно Мори? А Мори узнает? На свадьбе шафер жениха был подавлен, рассеян, немного грустен. Увидев его с Джун Пенрик, она пробормотала про себя: «Дай мне время, только дай время!» — такая девственная и ликующая, в белом атласном подвенечном платье с тяжелыми хэллековскими жемчугами на шее и в ушах, застрахованными — она об этом не спрашивала, узнала «чисто случайно» — за 25 ООО долларов. «Дай мне время!»
А сейчас она трется щекой о его грудь, живот. Ничуть не стесняясь. Губы скользят по его телу. Изнемогая, он хватает ее за волосы, он стонет, а ей кажется, что у нее сейчас разорвется сердце.
Но ощущение блаженства вдруг исчезает.
Нет.
Не может она так любить Ника Мартенса. Целовать его всего, без остатка, чувствовать солоноватый вкус его тела на губах… да станет ли он после этого целовать ее. Не может она так любить ни одного мужчину.
Внезапно силы кончились. Всхлипнув, она не выдерживает.
— Я не могу больше, ох, оставь меня в покое, перебори себя и оставь меня в покое, не могу я, не могу…
Она без сил, сердцу, кажется, не справиться с таким напряжением.
Она громко говорит:
— Извини, я не могу… не могу.
И через две-три минуты этой пытке — а после рождения дочки четыре года тому назад Изабеллу все реже тянет к мужу и скоро совсем перестанет тянуть — приходит конец.
— Я люблю тебя, — шепчет Мори. Сонно, удовлетворенно, дыхание его постепенно выравнивается, рука легко покоится на груди жены. Ее муж. Точно он не знает. А может быть, и в самом деле не знает.
Но за кого же я все-таки вышла замуж? — раздумывает Изабелла.
Она, естественно, убеждена, что знает, почему вышла, но не всегда убеждена, что знает — за кого.
* * *
Было это на третий или четвертый год их супружества, после шумного, затянувшегося и совершенно чудесного ужина в Джорджтауне, куда Мори не хотелось ехать; Изабелла, считавшая, что она знает своего компанейского, трудолюбивого и слепо влюбленного мужа — насколько женщина вообще может знать мужчину, — вынуждена была, к своему огорчению, сказать себе, что она вовсе его не знает.
На ужине были неглупые, живые, хорошо информированные, умеющие выпить люди, не слишком, прямо скажем, высокого ранга, и в этой компании Изабелла, причесанная на французский манер — гладко, с тугим узлом, — сияя красотой в своем белом шелковом брючном костюме с глубоким вырезом, состязалась в остротах, колкостях и смелых анекдотах с самыми веселыми и бесшабашными гостями. Она рассказала длинную, закрученную и хоть и смешную, но в общем-то грустную историю о некоем X, высокопоставленном чиновнике госдепартамента, явно покатившемся под уклон и ставшем добычей вашингтонских сплетников; история эта пошла от журналистки Эстер Джексон, у которой в течение нескольких лет был роман с X, не слишком бережно хранившийся в тайне, и которая знала о бедняге самые невероятные вещи.
История имела огромный успех. Изабелла еще в школе овладела искусством рассказывать зло, остроумно, со знанием дела, а после замужества — с тех пор как она «заняла подобающее место», став популярной вашингтонской дамой, — она еще и отточила свое мастерство, напуская на себя эдакий забавно-наивный вид. Своим слегка вибрирующим голосом, прикрываясь красотой как щитом, она несла такое, чего, казалось, и сама не понимала, — в этом-то и состояла коварная сила ее воздействия. Хотя женщины не находили ее столь занятной, как мужчины, но и они смеялись вместе с мужчинами и потом рассказывали по всему городу, как миссис Хэллек всех очаровала. Она умела быть теплой — к отдельным людям, умела помалкивать и даже держаться скромно — в определенной компании. Это, видимо, было частью ее стратегии, хотя дамы этого пока еще не раскусили.
Мори вздумалось уехать с ужина в половине двенадцатого, что было уж очень рано, и Хэллеки несколько минут обсуждали, ехать ли ему домой в такси, а Изабелла останется еще на часок и потом вернется домой на машине; или же Мори поедет на машине, а Изабелла возьмет такси; или же — и это было наиболее вероятно — Изабеллу подвезет кто-нибудь из гостей? Там было немало одиноких мужчин — вдовцов, разведенных, разъехавшихся с женами, — которые охотно вызвались бы выполнить эту миссию. Однако в конце концов Изабелла и Мори решили ехать вместе.
По дороге домой она заметила, что муж сидит какой-то притихший, замкнутый и не склонен поддерживать разговор. Машину он вел менее ровно, чем обычно. И в профиль казался пожилым человеком — усталым, ушедшим в себя, даже слегка осуждающим. Его совсем измучила эта работа в Комиссии, подумала Изабелла: ведь он вынужден сидеть там по десять часов в день, а то и больше, или, несмотря на все еще скромное положение, он уже занимается весьма щекотливыми делами, главным образом потому, что возникли серьезные проблемы с одним из заместителей директора Комиссии, возглавляющим отдел Мори. А потом, ему претит — во всяком случае, не нравится — вашингтонская «светская круговерть», как он это упорно именует. «Но так уж устроена наша жизнь, — говорит, защищаясь, Изабелла, — в такой среде мы живем». Однако сегодня она соглашается, что вечер был не слишком выдающийся, двое или трое мужчин перепились, а дамы были даже скучнее обычного.
Только когда они стали укладываться спать, Изабелла поняла, что дело худо всерьез. Раздеваясь в гардеробной, она наблюдала за мужем в зеркало на двери — а дверь находилась в глубине спальни — и увидела, что он стоит неподвижно на ковре, полураздетый, сняв брюки с узловатых, коротких ног. Стоит в носках, в боксерских трусах и белой рубашке с расстегнутыми манжетами. Губы его шевелились, он еле заметно покачивал головой, словно препирался с кем-то.
— Мори!.. — шепотом окликнула его Изабелла. Но он не услышал.
В этой спальне, обставленной красивыми вещами — доставшимися в наследство от Хэллеков, подаренными под влиянием момента стариком Луисом, а французское кресло-качалку Изабелла сама купила на аукционе, — бедный Мори Хэллек выглядел человеком случайным, этакий гном, с мальчишеским, преждевременно изборожденным морщинами лицом, забредший в чужие владения. Он был грустный, слегка комичный, даже чуточку пугающий: Изабелла видела, как шевелятся его пальцы, и он, несомненно, разговаривал сам с собой. А ведь выпил с семи часов вечера всего два бокала, причем один бокал сухого белого вина.
Он сошел с ума, в панике подумала Изабелла. И в эту секунду ей вспомнились давно забытые слова матери: «Твой отец рехнулся… это с ними бывает… с мужчинами… накатывает и проходит… с ними нельзя жить… не повторяй моей ошибки…» — слова, слышанные Изабеллой, когда ей было лет шесть или семь; и странные слова Ника Мартенса, сказанные в больнице, где она лежала после рождения Оуэна, а Ник прилетел, чтобы поздравить счастливых родителей и стать крестным отцом младенца: «Если когда-нибудь что-то случится, Изабелла, я хочу сказать, если… если Мори когда — нибудь… Если между вами произойдет разлад… Если он когда-нибудь… Трудно такое говорить, но… в школе Бауэра, да и в колледже… случалось, он вел себя довольно странно… Он ведь по натуре эксцентричен, от природы он одинокий волк, и это, конечно, замечательно, что он сумел выбраться из своей скорлупы и женился, а теперь еще и стал отцом, и он так счастлив… это изменило всю его жизнь… но я не уверен, что он сможет изменить свой образ жизни… ты понимаешь, о чем я говорю, это не кажется тебе бессмыслицей? Или я только оскорбляю тебя?» «Оскорбляешь», — холодно произнесла Изабелла. И вот сейчас, когда Изабелла подошла к мужу в своей длинной шелковой ночной сорочке, с распущенными по плечам волосами, без туши на ресницах и без теней на веках, вообще без всякого грима, лишь с тонким слоем крема на лице, он поднял на нее глаза и долго смотрел — так, что ей стало не по себе. Он словно увидел привидение, и, хотя она и красавица или, во всяком случае, претендует на то, чтобы считаться красавицей, это она была здесь человеком случайным.
— Ты!.. — хриплым шепотом произнес он.
И прежде чем Изабелла успела хоть что-то сказать, прежде чем она успела спросить этого нелепого человечка, какого черта на него накатило, Мори Хэллек — уму непостижимо — принялся, заикаясь… рыдая… поносить… обвинять, и это было так неожиданно, что Изабелла стояла точно парализованная и в изумлении молча лишь смотрела на него. Ни разу прежде!.. Ни разу за все время их супружества!.. Чтобы такая злость! Такая брызжущая слюной ярость!
С губ его срывались бессвязные слова, а она была в таком ужасе, что даже не пыталась их осознать, и поток слов извергался и извергался — голос его дрожал, и руки тряслись, даже колени дрожали, и она вдруг вспомнила, как Ник не раз говорил ей: «Если он когда-нибудь сорвется с крючка», подразумевая под этим: «Немедленно вызывай меня», и вот она стояла, застыв, глядя на своего мужа, который обожал ее, такого глупого, и ребячливого, и одержимого любовью к ней, а слова сыпались ей на голову, и она не пыталась защищаться — да и как бы она могла? — даже не пыталась понять, что значат эти слова.
— Как ты могла… развлечения ради… только чтоб рассмешить этих идиотов… как ты могла изобрести такое… исказить… солгать… такая безответственность… жестокость… цинизм… придумать забавы ради… такое презрение к правде… это преступно… этому нет названия… несправедливо… преподнести такое дуракам, чтоб их потешить… да как же ты могла… и Ник туда же… я не могу с этим мириться… я не стану… такое высокомерие… такая мания величия… презрение… ехидство… полуправда и ложь… взять человека и распорядиться им как своей собственностью… устроить из его жизни фарс… а вся сложность жизни, личная биография… человечность… это невыносимо… и ты, и все эти люди… и Ник… я же пытался объяснить… пытался тебе сказать… вам обоим… такое полное пренебрежение… такое неуважение ко всем… такое презрение… не только к вашим жертвам, но и к слушателям… а истина… о том, какова истина… справедливость… равновесие… общность… закон… Да как же ты могла, ты, моя жена!..
Не сразу — собственно, только через неделю или дней через десять — позвонила Изабелла Нику в Бостон на службу и рассказала о том, как взорвался Мори. К тому времени ярость у Мори, естественно, прошла, он извинился, Изабелла всячески показывала, что все забыто.
— Я, конечно, знаю, что ты вовсе так не думал, — сказала она, успокаивая встревоженного мужа. — Я, конечно, знаю, что ты любишь меня.
Она рассказала Нику, в чем винил ее муж, но не сообщила, что при этом был упомянут и Ник, хотя и косвенно. Она рассказала Нику, что увидела тогда совершенно незнакомого ей Мори Хэллека — законника, судебного чиновника, человека, исповедующего что-то ускользавшее от ее понимания, впрочем, пожалуй, она и не пыталась это понять: слишком это было абстрактно, чтобы заинтересовать ее. Она рассказала Нику, что ни тогда, ни потом не оправдывалась, ибо чувствовала, что по кодексу мужа ей нет оправдания.
И с тех пор Изабелла Хэллек рассказывала свои наиболее смелые, наиболее смешные, наиболее безнравственные истории только в отсутствие мужа.
— А вы знаете греческий миф «Суд Париса»? — ни с того ни с сего во время перерыва в игре спросила Джун Мартене. (Мори и Ник сделали перерыв, чтобы выпить чая со льдом, который Изабелла вынесла из дома.) — Так получилось, что я читала его вчера вечером — нашла старую книжку в твоей библиотеке, Изабелла.
— О да, — говорит Изабелла.
— Я раньше любила эти греческие мифы, — говорит Флоренс Силбер, — но они у меня все так путаются. Боги непрерывно во что-то превращаются — или превращают во что-то смертных, — это мне казалось не очень справедливым: ведь никто не в силах им противостоять. А о чем это, «Суд Париса»? Я что-то не помню.
— Я прочитала его чисто случайно: Одри так раз бушевалась, что я решила развлечь ее, — говорит Джун своим низким, хрипловатым голосом, улыбаясь и глядя поверх красного глиняного корта в пустоту — в лес.
Изабелла, которая смотрит на мужа и Ника и подмечает, как играют мускулы под влажной трикотажной рубашкой Ника и какие бронзовые курчавые волосы у него на ногах, отвечает рассеянно. (Да, она тоже читает Кирстен, Кирстен любит засыпать, посасывая палец и слушая какую — нибудь историю, ну а Оуэн… Оуэн, конечно, для этого уже слишком большой: он сам читает и такой стал критикан!)
— Греческие мифы очень интересны, — медленно произносит Джун. — Я их терпеть не могла, когда мы изучали их на древнегреческом в колледже, потому что они такие жестокие и безжалостные, и еще, наверное, потому, что мы обнаруживаем в них беспощадную правду о себе. И эта правда — хоть и прошли века, — похоже, не изменилась.
— Насколько я помню, — говорит Флоренс, затягиваясь сигаретой и выпуская дым, который этаким веселым грибом окружает ее лицо, — эти мифы, в общем, довольно risque[40]. Это слово все еще употребляют? «Risque»? Оно было в ходу в пятидесятых, во времена нашей юности.
Джун смеется, и Изабелла вторит, хотя все ее мысли — о двух мужчинах. Ее тревожит и раздражает, что у Мори такой загнанный вид и тем не менее он упорствует, не желая прекращать игру, а он уже стал заметно прихрамывать. Ник же — почему Ник, хоть и вспотел, демонстрирует такую кипучую энергию, почему его дурацкие шуточки по адресу Мори так отчетливо разносятся по всему корту?.. (Изабелле недавно пришло в голову, что, когда ее муж и Ник вместе, они перестают быть самими собой. И у того и у другого куда-то исчезают достоинство, обаяние, ум, даже чисто физическая привлекательность — все те качества, какие обнаруживает каждый из них порознь. Интересно, думает она, как они ведут себя в Комиссии. Интересно, думает она, так же ли пристально наблюдает Мори за Ником и так же ли экспансивен, так же ли самонадеянно дерзок Ник. Их дружба вполне может вызывать раздражение у коллег — ведь благодаря ей в их речи столько недомолвок и намеков, столько полуоборванных фраз, которые им, однако, вполне ясны, — и делается это в известной мере, чтобы отгородиться от окружающих.)
— Зевс превращается в золотой дождь, чтобы овладеть какой-то несчастной толстой девственницей, — говорит Флоренс, — или в вола… а может быть, в быка?., словом, и то и другое малопривлекательно. А вот золотой дождь!.. Тут не сразу и поймешь, что на тебя обрушилось.
— Да, — говорит Джун, рассмеявшись и сразу поперхнувшись, — в греческой мифологии довольно многое связано с жаждой обладания. Такое впечатление, что все только об этом и думают.
— Мужчины — да, — говорит Флоренс. — Вы, кстати, читали на днях в газете… об эксперименте, который провел один психолог… по-моему, со студентами… имена их, конечно, не названы… так вот, им показали порнографический фильм с изнасилованием, женщина там ужасно страдает, и фильм сделан с большими подробностями; а потом мальчишкам предложили высказаться, и они заявили, что если б были убеждены, что их не поймают, то «скорее всего» проделали бы то же самое.
— По-моему, не следовало проводить такой эксперимент, — тихо произносит Джун. — Где ты это прочла?
— В «Тайме». На днях. Да, действительно прочла.
— Но право же, такого не может быть, — говорит Джун, подняв глаза и щурясь, — я хочу сказать… ведь это… все — таки… студенты… Ну, если бы еще такой эксперимент провели в тюрьме…
— Да нет же, я читала это, читала, — говорит Флоренс. — Смотрите, они снова начинают игру. Бедняге Мори, видно, так жарко…
— Право же, я не думаю, что этой статье можно верить, — говорит Джун, не глядя на игроков, хотя Ник как раз готовится подавать и весьма изящно распрямляет плечи и руки. — В газетах ведь подтасовывают факты. Этому просто нельзя поверить. Молодежь сейчас так взбудоражена в связи с войной, напалмом, вьетнамскими переселенцами…
— Она, по-моему, взбудоражена в связи с призывом в армию, — говорит Флоренс.
— Но чтобы студенты — и изнасилование…
— При условии, что их не поймают, только в этом вся и загвоздка. Но почему тебя это так удивляет? — спрашивает, явно забавляясь, Флоренс. — Ты же сама только что говорила про греческие мифы: все-де остается по-прежнему, хотя проходят столетия, разве не так?
— Пятнадцать — ноль! — кричит Ник. Мори только что отбил посланный им мяч и попал в сетку.
— Но… — говорит Джун.
— Почему бы нам не последить за игрой? — произносит с улыбкой Изабелла, наклоняясь и дотрагиваясь до плеча Джун, чтобы угомонить ее. Если Изабеллу и тревожит то, что становится уже поздно… гости ведь уже выехали с Саранака… и у мужа такое раскрасневшееся лицо, а Ник так агрессивен, и дети расшумелись, — она, конечно, и виду не подает. Здесь, на Биттерфелдском озере, она для всех — молодая миссис Хэллек, и в своих владениях она — королева. — Может, они тогда поскорее кончат… мы сможем выпить в доме и отдохнуть…
— «Суд Париса» — этот миф я не помню, — говорит Флоренс. — Парис что, кого-то убил? Какую-то девушку?.. А она потом превратилась в дерево?.. Или она превратилась в дерево до того, как он ее убил…
— Нет, Парис был обычным смертным, — медленно произносит Джун, — ты спутала его с кем-то, и он не пытался ее убить, он пытался овладеть ею…
— Именно: овладеть, — говорит Флоренс, — а я что сказала? Убить? Конечно, я имела в виду — овладеть. Я действительно сказала «убить»?
Джун прочищает горло и начинает пересказывать миф, и Изабелла с досадой отодвигается от них. Джун обожает поучать, командовать, вечно читает нотации, когда она среди женщин, и никак не раскрывается, когда она среди мужчин, особенно при муже. («Твоя жена такая напористая, хоть и действует тихой сапой и никогда ничего прямо не скажет», — говорит Изабелла Нику. И Ник удивленно отвечает: «В самом деле? Вот уж не замечал».) Изабелла пыталась наладить дружбу с Джун, но Джун не пошла ей навстречу: в ней крепко засело зернышко ненависти. Изабелла это отчетливо чувствует, хотя сама держится с Джун более чем тепло. Значит, ты боишься потерять его, моя девочка, думает Изабелла, значит, ты перепугана — прекрасно, ты на крючке. Кроме Ника и Джун, Изабелла — единственная, кто знает, что Джун известно о двух или трех «невинных» романах Ника за одиннадцать лет их супружества… и знает также, во всех подробностях, как реагировала Джун на признания Ника: истерика, неверие, возмущение, слезы, смирение, «жалость» (что показалось тонкому уху Изабеллы наигранным), прощение — и страх.
Она исподтишка разглядывает Джун. Плохо причесана — волосы от жары развились и висят прямыми патлами, на лице ни пудры, ни крема, так что — при таком солнце — видна каждая пора на носу, сутулится, в обрезанных джинсах и спортивной рубашке, что, право же, выглядит уж слишком затрапезно. Точно она поехала со своим семейством в горы, провести в палатке уик-энд, а не в гости к Хэллекам. Точно она невидимка, защищена от взглядов. Впрочем, Джун так и не освоилась в Вашингтоне, она утверждает, что «не понимает» этот город, его обитателей; Изабелла же считает это неумением понять, почему она здесь несчастна. А ведь должна бы сообразить, что Ник — блистательный, честолюбивый, энергичный Ник — просто не мог ни одного года больше оставаться в той фирме, примирившись с их подачкой, — как будто они не понимали, что представляет собой Ник Мартене! Повысили по службе, но с какой оскорбительно ничтожной прибавкой, посадили в откровенно уродливый кабинет, без личной секретарши…
«Черт побери, да неужели она не хочет, чтоб ты был счастлив?» — спросила Изабелла.
«Ну-у… она боится».
«Боится — чего?»
«Боится».
Изабелла крепче сжимает телефонную трубку и поднимает голую ногу, чтобы обследовать, не слез ли лак с ногтей. Ногти в хорошем состоянии, хотя прошло уже два дня с тех пор, как она их красила, — прекрасно. Она говорит: «Я не могу с тобой согласиться. Джун вполне уравновешенная, целеустремленная, ответственная молодая женщина. Она же защитила диссертацию по… по чему же это?., по патронажу… хотя была беременна, и она не боится спорить с тобой о Вьетнаме, и она… ну, словом… удивительно независимо себя ведет: сама, например, подстригает себе волосы даже сзади, где ей не видно… или, протирая очки, лизнет стекла языком и вытрет о блузку».
Ник молчал. Он не рассмеялся. Затем спокойно произнес: «Это недостойно тебя, Изабелла».
«Наверно, да», — рассмеялась Изабелла.
А сейчас Джун рассказывает Изабелле и Флоренс о греческой богине Эриде. Слово это означает «раздор», «борение». Однажды Эрида бросила трем богиням — Гере, Афродите и Афине — яблоко для «прекраснейшей». Богини, конечно, заспорили (каждая считала себя «прекраснейшей») и призвали Париса решить спор. (Париса. Смертного. Но самого красивого из смертных на земле.)
Согласно мифу, каждая из богинь пыталась подкупить его, каждая обещала чем-то одарить: Афина — мудростью[41], Гера — божественной властью, Афродита — невестой, самой красивой из смертных.
— Это была Елена Троянская, — говорит Джун. Рассказывает она как бы между прочим, беседы ради, но Изабелле не по себе. — Ну и конечно, нет ничего удивительного в том, что Парис объявил самой прекрасной Афродиту: он предпочел получить Елену… ему пришлось выкрасть ее — с этого и началась Троянская война.
— Ах да, — говорит Флоренс, — конечно, Троянская война. Первая из больших нудных войн.
— Дело в том, — поспешно перебивает ее Джун, — дело в том, что, когда я вчера вечером читала это Одри, меня поразила одна вещь: похоже, ничто не имеет такого значения, как физическая красота, — ни даже мудрость, ни даже власть. Только физическая красота. Елена Троянская — красивейшая из смертных, и так далее и тому подобное… скучно. И судья — мужчина. Судья — Парис. Он всего лишь смертный, но имеет право судить богинь, потому что он — мужчина. Потому что они дали ему власть. А вот почему они дали ему такую власть, не сказано…
Долгая пасовка: Ник, потом Мори, и снова Ник, и снова Мори — кто промажет?.. Дети подыгрывают, изображая крайнее напряжение, Оуэн дурачится, как клоун, прикрывая глаза рукой.
— Спрашивается — почему, — говорит Джун, подняв взгляд на Изабеллу и Флоренс, улыбаясь, щурясь от солнца, не стесняясь своей толстой кожи и паутинки белых линий под глазами. — Эта история просто потрясла меня вчера вечером: почему мужчине дана такая власть?
Пасовка обрывается после резкого удара Ника, пославшего мяч под необычным углом, так что он падает сразу за сеткой, бедняга Мори кидается к мячу, но не только упускает его, а и сам головой попадает в сетку.
— Всё! — восклицает, хлопая в ладоши, Изабелла. — Теперь уже конец? Вы оба великолепно играли, но, мне кажется, становится уже…
— Тридцать — ноль, — произносит Ник, готовясь к новой подаче. — У нас еще уйма времени.
Изабелла де Бенавенте — самая хорошенькая из девушек, оканчивающих Хэйзскую школу для девочек в Джорджтауне. Но Моника ван Стин — тоже хорошенькая. И Джанетг Боллинг — тоже. Едят мороженое с бананами в кафе-мороженом «Золотой гусь»; хихикая, обходят под руку магазины на Висконсин-авеню; бродят в субботние дневные часы по Национальной галерее, по галерее Филлипса, по Смитсоновскому музею[42]. Торжественные завтраки в честь дней рождения, посещение театров, вечеринки с ночевками, чаи. Дом Крокеров на Тридцать третьей улице — «самый пышно обставленный частный дом в Вашингтоне» — с его странными спальнями на третьем этаже, где таким жутким эхом отдается смех; дом Боллингов, где гостиную украшает фреска Джованни Баттисты Тьеполо, как тут полностью называли его; дом Мэев близ Думбартон-Оукса[43], где, выскочив под дождь за яблоками во время шумной вечеринки в канун Дня всех святых, Изабелла слышит, как кто-то шепчет: «Держи ей голову под струей — долго-долго». Набег — развлечения ради — на верхний этаж дома ван Стинов, однажды днем, когда никого вроде не было поблизости: Моника прочесала тогда все ящики и шкафы своей матери в поисках, как она выразилась, «завалявшейся мелкой монеты». Набег — тоже развлечения ради — прескверным дождливым субботним утром на дом Стимсонов незадолго до того, как мистера Стимсона публично изобличили в той роли, которую он сыграл в «крахе» Постоянного кредитного общества вашингтонских граждан. Машины с шоферами, танцы и чаепития на крыше «Клэртон инн», Изабелла — Принцесса Цветущих Вишен, Моника — среди ее придворных дам, чего она никогда Изабелле не простит. Хоккей на траве. Занятия рисунком с мсье Роланом — всего один год. Подготовка к первому балу. Изабелла — с поклонником из посольства Коста-Рики, Джанетт Боллинг — с поклонником из Таиланда. Шушуканья, взрывы смеха. Сговоры о мщении некоторым учителям. «Болезнь» мистера Боллинга, от которой он лечится в частном санатории в Виргинии и о которой Джанетт никогда не говорит, а ее подруги никогда не спрашивают. Орошенная слезами прощальная вечеринка в честь отъезжающей Элис — Элли — Вентор, чей отец получил назначение в Ирак заместителем главы миссии. Порка настоящим кнутом — правда, не по голому заду, ибо бедной вскрикивающей, рыдающей Изабелле разрешено было сохранить минимум достоинства и остаться в белых хлопчатобумажных трусиках, — когда мистер де Бенавенте узнал от миссис Артур, что после вечеринки у Диди Мэй «по крайней мере часть ночи там были мальчики».
Мать Изабеллы отправляется к своим родным в Сент — Пол, что в штате Миннесота. Ее нет две недели, месяц, три месяца. «Мама так скучает по родным местам», — скажет Изабелла, если кто-то спросит. «Мама терпеть не может Вашингтон», — скажет Изабелла. Она, возможно, даже признается своей ближайшей подружке Монике — а может быть, ее ближайшая подружка Джанетт? — что брак ее родителей, похоже, не очень удачен. Луиса вечно нет дома, какие-то странные телефонные звонки, а когда он возвращается — ссоры, слезы, крики, хлопанье дверьми, миссис де Бенавенте по целым дням сидит, запершись у себя в спальне, и пьет. «Мама хочет, чтоб я поехала к ней, но там так чертовски холодно», — весело скажет Изабелла, если кто — нибудь спросит. Хотя кто может интересоваться миссис де Бенавенте, Изабелла не в состоянии себе представить: ведь ей уже по крайней мере сорок пять, а выглядит она и того старше, в конце концов, жизнь у бедняги кончена. Впрочем, никто и не спрашивает.
Занятия рисунком с мсье Роланом — по понедельникам и средам, днем. У Изабеллы не хватает терпения работать карандашом — она рисует слишком быстро, нервно, небрежно: делает пять-шесть набросков, пока ее подружки делают один. Цель упражнений — рисовать, не отрывая карандаша от бумаги и не глядя на бумагу, но Изабелла считает это «идиотизмом». Класс переходит на акварель. Что трудно. Что очень трудно. Однако мсье Ролан критикует осторожно, потому что девочки из Хэйзской школы — легковозбудимые молодые особы, а их родители хорошо платят за обучение, хотя «дополнительно» они занимаются только рисунком, танцами и театром. Талантами среди них далеко не все одарены.
— Мне хочется нарисовать что-нибудь веселое, — говорит Изабелла, однако акварели у нее получаются не только все в кляксах и потеках — у всех девочек акварели в кляксах и потеках, — но еще и мрачные. «Гнетущие», по ее собственному выражению. Деревья у нее похожи на скорбных, поникших плакальщиц, небеса тверды, как минерал, крошечные личики цветов глядят с ухмылкой. Самое успешное ее творение — натюрморт: яблоко, груша, виноград; она дарит его Луису, который хвалит работу и заверяет Изабеллу, что у нее есть талант, но, к тайной злости и обиде Изабеллы, не отдает натюрморт в окантовку.
Затем класс переходит к скульптуре.
Три последних недели они лепят.
И вот Изабелла де Бенавенте обнаруживает в своих пальцах какое-то странное будоражащее ощущение. Она работает еще быстрее, чем всегда, работает по наитию, еще небрежнее, чем всегда, но получается порой даже неплохо; она лепит человечков, животных, деревья, руки и, наконец, головы — и головы получаются на редкость хорошо.
— Вы только посмотрите, что делает Бенавенте! — говорят ее подружки, и даже мсье Ролан поражен — похоже, действительно поражен. Ну не смешные! Это что-то!.. Головы величиной с кулак: детские, женские, пожилых мужчин. Класс собирается вокруг Изабеллы. А она, хоть и краснеет, чрезвычайно довольна.
— О… это просто так, чтобы что-то сделать, — говорит она. — Мне нравится ощущать в руках глину.
Она с нетерпением ждет занятий по понедельникам и средам и подолгу задерживается в студии. Иногда она заглядывает туда на часок и в другие дни — просто «побаловаться». Мсье Ролан сначала поощряет ее, а потом предлагает перейти на что-то другое. В конце концов, ну почему головы? И зачем такое множество?
Мсье Ролан — полноватый мужчина лет под сорок, с аккуратными усиками, над которыми украдкой потешаются девочки, и близкой девочкам по духу полубогемной манерой одеваться: широкие свободные кофты, перепачканные краской джинсы, винного цвета берет. Хотя в его манере держаться светская оживленность сменяется ледяным молчанием, случается, он и подшучивает над ученицами, и поддразнивает их, и смешит, а то и храбро намекает на «хэйзскую мистику» и на «тепличную атмосферу» Вашингтона вообще.
— Бенавенте неплохо работает, верно? — спрашивают его подружки Изабеллы, надеясь услышать его одобрение, настоящее одобрение, а он говорит, неопределенно шевеля пальцами:
— Милая девочка безусловно наш местный гений!..
Три дня подряд Изабелла остается после уроков и лихорадочно работает. Теперь пальцы ее движутся еще быстрее — просто удивительно быстро, даже страшновато… глаза стекленеют и ничего не видят… она работает словно в трансе. Странная, бессмысленная, тупая улыбочка, взмокшая, зудящая от пота кожа.
— Увидимся после, — вскользь бросает она подружкам, едва расслышав, куда они идут или где она должна с ними встретиться. — Только не вваливайтесь в студию, о'кей?
Три дня подряд. Четыре. Пять. Головы постепенно становятся крупнее.
— Изабелла, — говорит Моника, — это же у тебя несерьезно… верно?
Теперь Изабелла приходит в студию каждый день, и по субботам тоже, поскольку мсье Ролана удалось уговорить дать ей ключ.
— Это ведь уже не ради удовольствия, верно? — спрашивает Моника. — Или все-таки? Стоишь тут по стольку часов, уже одно то, что просто стоишь!
Головы поразительные и довольно искусно выполненные, но очень странные. Очень странные. И по мере того как идут дни, они становятся все более странными.
Старики, стареющие женщины и маленькие дети. Но ни разу — девушки возраста Изабеллы. Изабелла безжалостно разбивает ранее сделанные головы — маленькие.
— Ты разбила мою любимую, — говорит Диди Мэй, — ты же собиралась подарить мне ее, Изабелла!
Изабелла рассеянно спрашивает:
— Которую? Я не помню.
Головы увеличиваются в размере и становятся все необычнее. К тому времени, когда Изабелла в начале июня забросит работу над ними, они будут уже в натуральную величину и очень необычные.
«Какие смешные», — говорят все не без чувства неловкости. «До чего страхолюдные», — начинают говорить некоторые. Учительница английского заглядывает в студию, заинтригованная рассказами девочек, и долго смотрит на ряды глиняных голов.
— Ты так видишь мир, Изабелла? — наконец произносит она.
Изабелла вспыхивает от досады.
— Я просто балуюсь, мисс Тэйер, — говорит она. И сжимает и разжимает перепачканные глиной пальцы. — Понимаете, я наблюдаю что придется. Что подвертывается.
Классная наставница заглядывает в студию однажды утром, когда там занимается другой класс, и, как потом сплетничали, минуты три или четыре молча изучает головы на полке Изабеллы де Бенавенте — даже не обменивается ни словом с мсье Роланом, пристроившимся сбоку. Если у миссис Кокс и сложилось какое-то мнение о таланте Изабеллы, она никому об этом не говорит, в том числе и Изабелле.
— Ой, Изабелла, — говорит Моника, — ну какое же это удовольствие? Такие уроды.
Лица запрокинуты, но глаза, как правило, прикрыты.
Выражение лиц — вызывающее и насмешливое, порой испуганное. Даже дети — во власти чудовищных мыслей. Губы растянуты, гак что видны зубы, мускулы лица жестоко сведены. Морщины, складки, дьявольские ухмылки, ямочки, словно маленькие колодцы. Жилы на шее натянуты, вздуты — так и чувствуешь, как они напряжены. Глаза уменьшаются, носы становятся длиннее, тоньше. Несколько мужских лиц вылеплены так детально, что можно было бы счесть их масками, снятыми при жизни… если бы не злобное выражение.
— «Ну и смрад» — можно было бы написать под этой головой, — говорит Дотти Артур, радостно хихикнув.
— «Ну и смрад» — можно было бы написать под всеми ими, — говорит другая девушка.
Изабелла смеется и берет одну из голов — голову напыщенного старика с узкими, вытянутыми, словно для поцелуя, губами, порочными, почти закрытыми раскосыми глазками и втянутыми ноздрями, которые комично выражают крайнее, пожалуй, даже психопатическое отвращение, — и целует ее в губы.
— Это мой любимец, — говорит она, — я хочу сказать: я его больше всех ненавижу!.. Ну разве не урод… — Глаза ее горят, перемазанные глиной пальцы дергаются.
Число голов растет, хотя Изабелла усердно разбивает более ранние, которые уже не кажутся ей такими, как надо.
— Что ты делаешь, Изабелла, — говорят ей озадаченные девушки, — зачем ты их разбиваешь — ведь ты же потратила на них столько времени.
А Изабелла передергивает плечами и говорит, что не знает. Просто забавляется.
И вот однажды, в понедельник, мсье Ролан наконец «разоблачает» ее — и период изготовления голов внезапно заканчивается.
Происходит это так: мсье Ролан сообщает классу, что он нашел все-таки модель, которую копирует Изабелла. Он потратил на это много, много времени… перелистал не одну историю искусств и энциклопедию… и наконец после многочасовых поисков обнаружил некоего Мессершмидта, Франца Ксавера Мессершмидта, жившего с 1736 по 1783 год… немецкий скульптор… Мюнхен… в свое время гремел, а сейчас забыт… или почти забыт… так как эта маленькая ловкачка Изабелла де Бенавенте, конечно же, отлично знает его работы!
И, краснея, недобро улыбаясь, мсье Ролан высоко поднимает книгу — большой альбом фотографий — и показывает бюсты работы Мессершмидта, воспроизведенные Изабеллой.
— Конечно, Мессершмидт много лучше, это настоящий художник, гений, — говорит мсье Ролан, — подлинный художник, но связь достаточно четко прослеживается, верно?.. Посмотрите, пожалуйста.
Изабелла смотрит во все глаза, до того пораженная, что не в состоянии даже возразить.
Мессершмидт? Немецкий скульптор? И такие же головы, как у нее?
— Он прославился, создав шестьдесят девять голов, — спешит пояснить мсье Ролан, словно излагая только что узнанные факты и боясь их забыть, — они выполнены в свинце и камне… Некоторые из них находятся в музеях Вены и Гамбурга, и…
Девочки толпятся вокруг него. Да, вот они, эти головы, — более тяжелые, более сплющенные и более уродливые, чем у Изабеллы, однако очень похожие на Изабеллины, — можно сказать, мужские варианты Изабеллиных голов. Конечно, куда искуснее вылепленные, чем у Изабеллы.
— Франц Ксавер Мессершмидт считался ведущим скульптором своего времени в той части Европы, где он жил, — торжественно объявляет мсье Ролан.
Изабелла тоже смотрит, не веря глазам своим, сраженная. Тут наверняка какая-то ошибка… мсье Ролан шутит… он всегда галантно флиртовал с ней — или так ей казалось, и, возможно… возможно, это просто добродушная шутка…
Головы у Мессершмидта странные, саркастичные, издевающиеся, лица перекошены отвращением, гримасами безумцев, вытянутые подбородки, носы и уши… Это карикатуры, до того омерзительные в своей напряженности, что на них тяжело смотреть. Уродливые, высокомерные, глумливые, исполненные отвращения, боящиеся вздохнуть, точно сам воздух вокруг них отравлен… Каждый мускул в лице протестует.
— Я не копировала его!.. Я не копировала этих голов! — наконец кричит Изабелла. — Мсье Ролан…Я не копировала этих голов.
Он не обращает на нее внимания. И девочки не обращают на нее внимания — они разглядывают альбом, хихикают, разыгрывают удивление, возмущение, им «стыдно» за нее. Изабелла подходит к столу и, изо всей силы ударив по нему, сует кулак под нос мсье Ролану — она не сознает, что делает, весь мир вокруг рушится в пламени — и, задыхаясь, произносит:
— Грязный старый врун, ах ты, толстая мерзкая старая жаба, не копировала я этих голов, и ты это знаешь!
И выбегает из студии. И никто не бежит за ней.
Она не является в школу до конца недели. А в субботу утром шофер мистера де Бенавенте привозит в школу письмо от мистера де Бенавенте, адресованное миссис Кокс, которая не без тревоги читает его, а затем с явным облегчением ведет молодого пуэрториканца наверх, в студию, и разрешает ему сложить в картонные коробки глиняные головы — этих уродов оказалось больше двух дюжин — и забрать коробки с собой. Изабелла некоторое время держит их дома, в сыром подвале. А много месяцев спустя извлекает оттуда, внимательно рассматривает и спокойно принимает решение: она разбивает их молотком, одну за другой, и никогда больше не вспоминает ни о них, ни о мсье Ролане, ни о скульптуре, ни об «искусстве» вообще.
Только однажды — и то между прочим — она упоминает при Мори о «странном периоде» своей жизни, о своем «сумасшедшем хобби». На восьмом или девятом году их супружества. Когда роман с Ником находится в состоянии некоего равновесия — не заглох, но и не полыхает. Мори тотчас спрашивает, не хочется ли ей снова заняться искусством. Изабелла говорит: нет, конечно, нет. Ей не только не выкроить время (в этом году она будет сопредседательницей на балу в пользу Объединенной ассоциации страдающих параличом; в этом году милая крошка Кирстен будет нести цветы на второй по значению вашингтонской свадьбе в сезоне, которую с несколько вульгарной помпой устраивают в храме Непорочного Зачатия при Католическом университете), но она, право же, не хочет снова так мучиться, а это был странный период в ее жизни, когда она так много, так лихорадочно работала, день за днем, забыв о друзьях и обо всем на свете, и мозг ее был занят одним, только одним, — одержимо, без передышки, у нее даже аппетит пропал, с презрительным смешком сообщает она Мори, — это в ту пору, когда она обожала бананы с мороженым, и жареный картофель, и горячую кукурузу с маслом; она не могла даже проспать ночь напролет — это в ту пору, когда она больше всего на свете любила поваляться в постели.
— И чем в результате я могла похвалиться? — говорит она. Ее капризная верхняя губа слегка приподнимается над крепкими белыми красивыми зубами, ноздри втягиваются с легким отвращением.
Она не говорит Мори об особенностях глиняных голов и вообще о том, что она лепила головы; и она никогда не коснется этой темы — да и искусства вообще, если не считать самых общих и отвлеченных замечаний, — в разговорах с Ником Мартенсом.
Многочисленны и разнообразны люди, которым суждено было получать приглашение в красивый каменный особняк Изабеллы Хэллек на Рёккен, 18, за время ее рано оборвавшейся, но блистательной карьеры в качестве хозяйки вашингтонского салона: посольские чины из всех частей света; сотрудники Белого дома и приближенные к президентской чете дамы; чиновники Организации Объединенных Наций, чиновники из Пентагона, чиновники, занимающиеся рекламой и информацией на разных уровнях, юристы, бизнесмены, лоббисты, конгрессмены, сенаторы (даже — правда, всего однажды — грозный сенатор Юинг в те дни, когда Комиссия по делам министерства юстиции еще не обратила внимания своих самых добросовестных молодых расследователей на возможность «столкновения интересов» в деятельности сенатора, являвшегося одновременно слугой общества и владельцем весьма крупной недвижимости в своем родном штате); журналисты, и редакторы, и обозреватели, и «эксперты», и университетские профессора; прославленные спортсмены; люди театра, кино, балерины, музыканты, сотрудники телевидения, фотографы; банкиры, финансисты, провинциальные филантропы, заезжие миллионеры; военные — как находящиеся на действительной службе, так и отставные; парикмахеры, модельеры, манекенщицы, «секретари», «помощники», вдовы; люди влиятельные, люди, не поддающиеся определению, люди из чьего-то окружения, изгнанники, бежавшие от деспотических режимов, мемуаристы, бывшие революционеры, бывшие короли, вымогатели, эксперты по экологии, администраторы, владельцы табачных плантаций в никому не известных странах (Малави) и сталелитейных заводов в никак не подходящих для этого городах (Калькутта); чиновники Международного банка реконструкции и развития, люди, связанные с Риотинто[44], инженеры-атомщики, архитекторы, спортивные писатели, исполнители рока, «практикующие» священники, феминистки, высокопоставленные бюрократы, бывший государственный секретарь, разведчики всех рангов; посредники; премьер-министры, шахи, канцлеры, президенты, короли, телохранители всех мастей.
Многочисленны и разнообразны высказывавшиеся там политические «мнения» — отнюдь не просто «за» или «против» Вьетнама во время той войны… отнюдь не просто мнения «либералов» или «консерваторов», сторонников Белого дома или хулителей Белого дома… представителей «общественного сектора» или представителей «частного сектора»; многочисленны и разнообразны были люди незаурядные. («Вы собираете вокруг себя таких незаурядных людей, Изабелла, я откровенно завидую, — такие слова можно было часто услышать от приятельниц, и знакомых, и хозяек конкурирующих салонов. — Но конечно, ваша семейная жизнь с Мори так устойчива».)
Из всех этих людей никто не бывает чаще в салоне Изабеллы и никто ей не предан так, как генерал Мортон Кемп, бывший председатель Объединенного комитета начальников штабов.
— Чем вы теперь занимаетесь, генерал Кемп? — спрашивают его, и генерал Кемп отвечает:
— Тем же, чем занимался всю жизнь: наблюдаю дураков и подхалимов и держу дистанцию.
Генерал Кемп, знакомый мистера де Бенавенте и, по всей вероятности, время от времени даже его деловой компаньон, знает Изабеллу с детских лет, но, на взгляд Изабеллы, за эти три десятилетия старик ничуть не изменился. Все в нем чрезмерно, все поражает, смущает: он высокий — около шести футов семи дюймов росту, с массивной, «львиной» головой и оплывшим, как у бульдога, лицом; его большущие, с набрякшими мешками глаза кажутся сонными и, однако же, горят холодным пламенем — особенно когда смотрят на женщин. В последние годы он ходит в заношенной одежде — по небрежению и безразличию: однажды он явился в Белый дом, на бал по случаю вступления президента в должность, в черном смокинге и обычной красной в черную клетку фланелевой рубашке от «Сирса». «Генерал Кемп так одевается специально, чтобы оскорбить нас», — обиженно говорят люди, но Изабелла защищает его: «Вовсе нет, вовсе нет, милый старикан просто не видит себя — он же никогда не смотрится в зеркало. Он сказал мне, что, когда ему исполнилось шестьдесят пять, он перестал смотреться в зеркала».
«Не может быть! Неужели это правда?.. А когда же ему было шестьдесят пять?»
«Понятия не имею», — говорит Изабелла.
«Сейчас ему, должно быть, уже за восемьдесят, как вы считаете? Лет восемьдесят пять — восемьдесят восемь…»
«Понятия не имею», — обрезает Изабелла, словно говорить о возрасте — даже о возрасте генерала Кем па — немного неприлично.
Но кое-что за эти десятилетия у генерала Кемпа все — таки изменилось, и это — дыхание. С той поры, когда Изабелла была маленькой девочкой, оно постепенно менялось, становясь все более холодным, более гнилостным, более зловонным… В последние годы запах стал таким ужасным, что, близко подойдя к нему, человек сначала не может даже уразуметь, в чем дело, не может понять, откуда это. Те же, кто лучше знает генерала, держатся на приличном от него расстоянии, да и сам он предпочитает, чтобы слушатели стояли полукругом в четырех-пяти футах, ибо, хотя он и туг на ухо, слушать-то обычно приходится не ему. Он ведь один из великих вашингтонских рассказчиков.
Военные истории — Вторая мировая война и в особенности «корейский конфликт». Просчеты. Глупость. Невежество. Коррупция. Статистика. (191 557 погибли в войну, 33 629 — во время «конфликта».) Истории про Дуайта Эйзенхауэра, Омара Брэдли, Мэтью Риджуэя, Дугласа Макартура[45]. Истории про Трумэна, Ф. Д. Р., Чан Кайши, Черчилля. Про Франко, Хирохито и Муссолини и, конечно, про нацистов — он знал их всех. Он ведь сам, говорит он, одно время был нацистом, то есть экспертом по нацизму. («Ну а война во Вьетнаме, генерал?» — часто спрашивают его, но он решительно отказывается говорить о ней, разве что заметит: это была «непрофессиональная» война. У Изабеллы есть подозрение, что он мало о ней знает.)
Случается, однако, что после многочасовых возлияний, когда гости уже поразъехались и только двое-трое жадных слушателей окружают генерала — в столь поздний час это всегда мужчины, и притом мужчины довольно «странные», — он начинает рассказывать о своем былом боевом опыте. Никаких ярких военных лидеров, никаких известных имен, никаких диких, невероятных, скабрезных историй. Лишь стычки с противником, изнеможение, дождь, и грязь, и усталость, голод, паника, галлюцинации, ужас. И величайшее изумление. «Как реагирует тело, осознав, что оно смертно? — с усмешкой вопрошает генерал Кемп. — Величайшим изумлением».
Его описания взрывов, орудийного огня, рушащихся зданий, смертей и «интересных» ранений столь реалистичны, столь графически точны и, однако, преподнесены с таким бесстрастным ораторским пылом, что даже слушатели-мужчины отворачиваются, почувствовав тошноту.
(По мере того как идут годы, генерал Кемп все больше пьет и все чаще рассказывает истории второго рода, которые утонченному уху Изабеллы всегда кажутся одной и той же историей, разворачивающейся в разных декорация! и оканчивающейся разной смертью, — все той же мерзкой, неотвратимой, безжалостной историей… ну и, естественно, популярность генерала падает. Кому охота слушать — снова и снова — о том, как одинокая фигура, одинокий молодой солдат, бродит на заре по дымящимся развалинам, где лежат горы безликих мертвецов, его «товарищей»?.. К тому времени, когда Оуэн Хэллек настолько вырастет, что ненароком станет заглядывать на приемы, устраиваемые его матерью, бедняга генерал будет уже задвинут в угол или, заняв стратегическую позицию под аркой, будет часами стоять и пить, в ореоле седых, все еще густых и неприлично торчащих волос, рыская холодным, сонным, ироничным взглядом по комнате. Люди болтают, люди смеются, обмениваются рукопожатиями, обнимаются и целуются!.. А генерал Кемп наблюдает, генерал Кемп все знает.)
И однако же у старика явно есть одна сентиментальная слабость — посмотрите на его преданность Изабелле.
Он делает бесчисленные подарки ей и менее часто — ее сыну и дочке… которых он любит, как он доверительно сообщает Изабелле, больше собственных внучат. («Собственных внучат, — фыркает Ник Мартене. — Собственных правнучат, хочет он сказать, этот старый козел».)
На протяжении всех этих лет генерал Кемп не раз делал Изабелле дорогие подарки ко дню рождения и к Рождеству: нитку розового жемчуга, японскую накидку, затканную настоящей золотой нитью, короткий облегающий жакет из темно-коричневого котика, принадлежавший его второй жене, ныне покойной, — и Изабелла принимала их почти все нехотя, под давлением старика, который мог быть сущим тираном, когда на него накатит. Она же, с одной стороны, не решалась обидеть Мортона Кемпа (который обесславил себя в Вашингтоне, «порвав отношения» с первой женой, незадачливой местной красавицей, которую он вычеркнул из своей жизни после очередной ссоры и с которой не пожелал даже говорить, когда она, умирая в больнице от рака, умоляла его приехать), а с другой — не хотела обижать его наследников (Байрон Кемп, например, сын генерала от третьего брака, делает себе имя в госдепартаменте, а с его хорошенькой бойкой молоденькой женой Изабелла сталкивается в городе буквально на каждом шагу).
Перед самым отъездом Хэллеков на Биттерфелдское озеро к ним заглянул Мортон Кемп, ироничный и задумчивый, и как бы между прочим намекнул, сидя в прелестной малой гостиной Изабеллы, опрокидывая один стакан виски за другим и с каким-то холодным безразличием опустошая коробку вишен в шоколаде, что в уик-энд, выпадающий на 4 июля, он свободен. Изабелле стало жаль старика. Она знала, что если поднажать, то Мори согласится пригласить его: Мори всегда уступает, если надо проявить «щедрость», «великодушие», «доброту к отверженным»… и хотя дети боятся генерала и шарахаются от него, избегая прикосновения его холодных пальцев и гнилостного запаха изо рта, их можно уговорить примириться с его присутствием — да и вообще не так уж важно, чего хотят дети. (Изабелла, как и ее отец, считает, что детей не надо баловать — они тогда будут плохо подготовлены к будущему.) А вот Ник Мартене будет взбешен.
На губах ее появилась жестокая улыбка, стоило ей представить себе, как исказится красивое лицо Ника, когда, прибыв на Биттерфелдское озеро, он обнаружит там генерала Кемпа!..
И потому, подливая генералу виски, она извинилась перед ним и сказала, что этот уик-энд в Адирондакских горах мужчины будут работать — Ник Мартене, Рейд Силбер и Мори. Заседания по делу сенатора Юинга, а сколько каждый день таких заседаний требует обдумывания, и планирования, и подготовки… мужчинам, конечно, хочется сбежать из города — такое ужасное лето, но главным образом они хотят поработать.
Генерал Кемп смотрит в пространство и долго молчит. Глаза у него удивительного, необычного цвета — цвета сланца… какие-то нечеловеческие и, однако же, как ни странно, довольно красивые — их пристальный взгляд льстит Изабелле.
Наконец он произносит, как бы нехотя соглашаясь с нею и прощая, но в то же время и слегка порицая:
— Ну, раз это в общественных интересах… загнать старого лиса до смерти… разодрать его в клочья зубами… вся эта болтовня о «Великом обществе» — задница это, а не общество… жаль, что нельзя заодно прищучить и Джонсона — вот это мастер-уголовник, боров-эксперт на поживу у корыта… но раз это войдет в книги по истории, хотя бы в качестве примечания, — так и быть, ладно уж.
Однако я буду скучать по вас, дорогая. Пока вы будете в горах с вашими мужчинами.
— Как ты можешь разрешать этому старому убийце дотрагиваться до тебя? — часто спрашивает Ник. — Как ты можешь вообще разрешать ему бывать в твоем доме?
— Он одинокий старый человек, — медленно произносит Изабелла. — Он человек глубокий, сложный… это не просто убийца, в нем много всякого.
Она произносит это так лукаво, так весело и мило, что до Ника не сразу доходит смысл ее слов. Потом он разражается смехом. Он сжимает ее руку, сжимает крепко, смеется и выпускает, даже отталкивает от себя, точно она — нашаливший ребенок.
— Значит, ты признаешь, что он убийца!
— Только ради служения родине, — говорит Изабелла. — Да?
— Ради спасения своего наследия.
— А как насчет его жен и его пасынка — того, что прыгнул с моста Джорджа Вашингтона?
— Это был не мост Джорджа Вашингтона, это был какой-то менее импозантный мост, — медленно произносит Изабелла, стараясь вспомнить, — это было так давно… мост Куинсборо, по-моему… к тому же молодой человек многие годы страдал слабоумием, а в этом уж едва ли можно винить Мортона. Что же до жен — ну что поделаешь с алкоголичками?.. Это болезнь, никто такой участи не выбирает.
— Вторая его жена умерла ведь каким-то таинственным образом…
— Она свалилась с винтовой лестницы у них в доме, — говорит Изабелла, — но она была пьяна, она пила несколько дней подряд — все слуги это подтвердили… слухи, правда, ходили оскорбительнейшие: бедняга Мортон мог бы подать в суд, если б знал, какие жестокие, несправедливые вещи говорили про него!.. Ты неверно судишь о нем. Ник, право же, он просто жалкий, одинокий, сломленный старик. И мне кажется, я ему нужна.
— Я спрашивал: как ты разрешаешь ему дотрагивать ся до тебя? Дышать тебе в лицо? — раздраженно говорит Ник.
— Он до меня не дотрагивается, — с улыбкой возражает Изабелла, — во всяком случае, не так уж часто — не чаще, чем ты.
Ник коченеет — столь явно, столь мгновенно, что Изабелла понимает: этого он от нее не ожидал… хотя многие их разговоры вдвоем, общий расклад игры подводят к такому обвинению.
— И он не так уж часто дышит мне в лицо, — продолжает Изабелла, — думаю, он щадит меня: он ведь не дурак, он знает — знает, что далеко не так привлекателен для женщин, как был когда-то.
— Ничего он не знает, — покраснев от злости, говорит Ник. — Он абсолютно лишен способности смотреть на себя со стороны, и для него все люди гроша ломаного не стоят, в том числе и ты, — просто ему нравится твое лицо, или твоя наивность, или твоя молодость, так что не льсти себе — он не влюблен.
— А мне вовсе и не льстит, если кто-то в меня влюблен, — говорит Изабелла. — Дети любят меня… более или менее. И Мори любит меня. Но это в общем-то получается у них автоматически.
Тут Нику следовало бы сказать: Послушай, ты же знаешь, что я люблю тебя, так что давай переменим тему, но он сидит весь красный и упрямо молчит. Проходит несколько напряженных секунд.
Изабелла произносит неуверенно, забрасывая крючок с наживкой:
— А вот мой муж ничуть не возражает против генерала. Он ни капельки не ревнует к нему. Мори, как и мне, жаль старика: он человек достаточно великодушный и жалеет всяких несчастненьких.
— Мори не бывает дома, когда ты устраиваешь свои приемы, это ведь так удобно, что Мори отсутствует, — говорит Ник. И тут же, словно не сознавая, что противоречит себе, добавляет: — Нет, он возражает. Очень даже возражает. Не обманывайся на этот счет.
— Он что, говорил тебе, что возражает? — спрашивает Изабелла.
Ник молчит.
— Он тебе это говорил? Вы с ним меня обсуждаете? — как бы между прочим спрашивает Изабелла. — Мне просто любопытно, я не могу представить себе, чтобы ты и Мори говорили о чем-либо, кроме вашей драгоценной работы.
Ник передергивает плечами и уклончиво замечает:
— Мы говорим о самых разных вещах. Мы ведь человеки.
— «Человеки»?..
— Я хочу сказать — мужчины, мужья. А мужчины — такие же люди.
— И вы говорите обо мне, говорите о Джун? — спрашивает Изабелла.
— О Джун — редко.
На лице Изабеллы мелькает грустная ублаготворенная улыбка. И она ловко меняет тему, поскольку по неписаным законам их игры тот, кто заходит в обсуждении некоего слишком интимного предмета за определенную черту, — бестактен и оказывается в проигрыше по недомыслию. Она говорит:
— Если ты настаиваешь, я пожертвую стариком. Никогда больше не приглашу ни на один прием, где ты можешь появиться.
— А как насчет остальных? — спрашивает Ник.
— «Остальных»?.. А есть еще какие-то мои друзья, которых ты не выносишь?
— Остальных приемов. Тех, на которых я не бываю.
— Ты и этого хочешь! — в изумлении смеется Изабелла. — Значит, ты хочешь всего. Какой же ты, однако, ревнивый… Так ты настаиваешь?
— Конечно, нет, — холодно произносит Ник.
— Конечно, нет, — передразнивает она его.
— В твоей жизни я ни на чем не могу настаивать.
— А настроен ты иначе, — говорит Изабелла. И через минуту, надувшись, добавляет: — Иная у тебя стратегия.
Однажды в канун Нового года, вскоре после того, как Хэллеки переехали в дом на Рёккен — подарок Мори и его родных молодой красавице жене, — генерал Кемп признался Изабелле, шепотом спьяну поведал ей свою «тайну».
Он даже, пожалуй, намеревался поцеловать ее, но отступил, увидев ее испуганную улыбку, и вместо этого сказал, что сообщит ей о своем великом открытии — о своей тайне, тайном откровении, — если она обещает никому этого не рассказывать, даже своему мужу или этому типу, Нику Мартенсу, который вечно крутится возле нее.
Изабелла пообещала, покорно наклонив голову.
— Тайна, которой никто не знает, — хмыкнув, начал генерал Кемп, — хотя, собственно, знают все — все, кто находится сейчас в этой комнате, — состоит в том, что все мы — мертвецы, и ничто не имеет значения, и в общем-то смерть была безболезненна, и никто уже ничего не может нам сделать!
Изабелла моргнула. Она, очевидно, ослышалась.
— Да? — еле слышно произнесла она. — И?..
— Самые настоящие мертвецы, — победоносно прошептал старик, пошатываясь над нею, так что его дыхание почти зримым облаком окружало ее красивую светлую голову, — все мы, вся свора… особенно старики… вы только послушайте, как они празднуют!., сегодня это более заметно, чем в любую другую ночь, но вообще это всегда видно… достаточно собрать нас всех в одну комнату… выдать каждому по бокалу… это же общеизвестно.
Изабелла улыбнулась, судорожно глотнула и уставилась в пол. Было бы нарушением протокола отойти от генерала, пока он сам тебя не отпустит.
— Я что-то не вполне понимаю, — сказала она.
— Поймете, поймете, — с жаром произносит генерал Кемп, слегка сжав ей руки, прежде чем отойти, — свора призраков… веселая ватага вурдалаков… но не важно… это было безболезненно, и теперь никто уже ничего не может нам сделать… ты это понимаешь через секунду после того, как в тебя вошла пуля… больше никто уже ничего не может тебе сделать… в этом нет даже никакой мистики.
И Изабелла сохранила тайну генерала Кемпа и до сих пор ее хранит.
Игра продолжается.
Открыта еще одна банка с красивыми, новенькими, зелеными, как лаймы, мячами.
Злобный свист ракеток. Топот обутых в резиновые туфли ног по корту. Шумное дыхание. Ник кричит, спрашивая, и Мори бормочет в ответ, и игра продолжается.
Уже почти половина восьмого, а игра началась в половине пятого, и совершенно ясно, что Ник отпустит Мори с красного глиняного корта, только когда безоговорочно выиграет… чтобы у Мори не было ни одного очка. Ясно также и то, что Мори слишком прямодушен и слишком упрям, чтобы отдать это единственное очко. И игра продолжается. Один сет, и другой, и третий.
Оба задыхаются, и оба взмокли от пота. Очки у Мори то и дело сползают на кончик носа, рубашка у Ника нелепыми мокрыми складками прилипла к спине. Играют они неровно — то с эдаким радостным воодушевлением, то насупясь. Дело в том, что Ник, видимо, хочет показать своему противнику и маленькой группе зрителей, что играет в теннис блестяще, даже играя «несерьезно». Ник как-то заметил, говоря о расследовании, которое ведет сейчас их Комиссия, что важно не просто выиграть, — важно, в каком стиле ты выигрываешь в глазах публики.
— Мужчины не умеют играть, — спокойно произносит Джун, вставая. — Они понятия не имеют, что такое игра.
Рейд Силбер, уже одевшийся к вечеру, в шелковой рубашке с распахнутым воротом и бежевых льняных брюках, потягивает какое-то питье и утешает Изабеллу:
— Так иногда бывает на корте: игрок, который обычно не слишком конкурентоспособен, вдруг распаляется, берет противника неожиданностью, и, когда тот вновь овладевает собой, естественно, ему хочется… ну, отомстить — слишком сильное слово… хочется, скажем, утвердить себя. Это наверняка должно быть вам понятно.
Дети затеяли потасовку — и на них сказалось напряжение, царящее на корте: кто-то кого-то пихнул, кто-то ущипнул кого-то за руку — шлепок, обвинение, слезы. Джун уводит свою рыдающую дочку. Флоренс выговаривает сыну.
А Изабелла стоит и как завороженная смотрит на игроков. Ярость ее так глубока, так огромна, что перешла в своего рода спокойствие.
После долгой паузы она говорит Рейду:
— Терпеть не могу «понимать».
— Что вы сказали? — спрашивает Рейд, прикладывая ладонь к уху.
Сильные ноги Ника — они никогда не подведут. Его перепачканные белые шорты, мокрая трикотажная рубашка. Его хриплый выкрик: «Пятнадцать — ноль!» — и потом показной смешок, самоуверенное покряхтывание, беглый взгляд на скамейку вдоль корта — кто эта женщина, что уходит?.. Она что-то значит?
Мори заметно припадает на ногу. Болит колено. (Он иногда просыпается ночью от боли. Изабелла тоже просыпается. «В чем дело?» — спрашивает она, и Мори отвечает: «Ни в чем… право же, ни в чем», и Изабелла говорит: «Неужели ты не можешь спать, о чем ты только думаешь?..», хотя говорит это тихо-тихо, еле слышно — не потому, что снова засыпает, а потому, что вовсе не хочет слышать ответ на свой вопрос. О чем ты думаешь, так же ли тебе одиноко, как мне, любовь тебя тоже «ранит», а знаешь ли ты, как мы с Ником тебя оберегаем, сколько мы о тебе говорим, как мы тебя предаем?.. Ты хоть что-нибудь знаешь? Подозреваешь? Или боль у тебя чисто физическая?
Изабеллу и ее возлюбленного, собственно, не назовешь любовниками. Хотя они и были близки. Хотя и плакали в объятиях друг друга.
«Я всегда смогу рассчитывать на тебя?» — умоляюще спрашивала Изабелла. И Ник говорил: «Всегда. Конечно. Разве ты не веришь мне?»
Верю ли я тебе… верю ли я тебе… — вот о чем размышляет Изабелла наедине с собой, глядя на свое отражение в зеркале. Изабелла принадлежит к тем людям, для кого зеркало служит бесконечным источником утешения.
Неуемное честолюбие Ника, его жажда власти. Мозг его работает как часы. (Из-за этого он не спит по ночам, говорит Ник Изабелле. И не потому, что о чем-то думает — хотя, конечно, большую часть времени думает: ему есть о чем подумать на этой стадии своей карьеры… просто мозг работает и работает до глубокой ночи, независимо от того, надо что-то обдумывать или нет.)
«Джун несчастна. Джун волнуется. Она не уверена, сможет ли соответствовать тому положению, какое я намерен занять», — медленно произносит Ник.
Изабелла подумывает, не довести ли до сведения Ника, что «предсказания» насчет брака Мартенсов, как правило, отрицательны. (Люди их круга достаточно много говорят друг о друге, ну и о Мартенсах — вернее, о Нике — тоже. И да, есть такое мнение — наполовину в шутку, наполовину всерьез, — что Джун Мартене не сможет «соответствовать» тому положению, какое ее муж намерен занять.)
«Вы не собираетесь со временем заняться политикой — такого рода вещи вас не интересуют?» — спросил кто-то Ника не так давно в присутствии Изабеллы, и она внимательно смотрела на него, когда он отвечал, но он и не стал маскироваться.
«Все зависит от того, как повезет», — ответил Ник.
«А если повезет, это будет к счастью или к несчастью?»
Ник рассмеялся. Изабелла рассмеялась. Занятный софизм — не едкий.
«Счастье в Вашингтоне может быть лишь в одном», — сказал Ник.
Изабелла Хэллек ведь супруга Мори Хэллека, и, пожалуй, не очень тактично говорить при ней о Нике Мартенсе, его возможной политической карьере и каком-либо везении, поскольку Ник работает с Мори в Комиссии и занимаются они, как принято сейчас писать в газетах, делами весьма «тонкими». Тем не менее разговор продолжается. Очень интересный разговор.
Изабелла де Бенавенте-Хэллек слывет дамой поразительно тактичной.
«То, что человек таит в себе, выплывает, когда он становится политиком».
Изабелла не может вспомнить, кто это сказал. Ее отец? Кто-то из его друзей? Генерал Кемп?
Игра в теннис продолжается, и Мори выигрывает подачу, и Ник выигрывает подачу, за этим следует резкий удар, и Мори чуть не кричит — от отчаяния… или от решимости… или оттого, что иссяк юмор… и после небольшой паузы — новая подача, резко, со злостью посланный мяч, и игра продолжается, и вот уже без четверти восемь, и вот уже восемь, и съезжаются гости на ужин — три машины подъезжают к дому с зажженными фарами, потому что в горах, в сосновом лесу, сумерки наступают рано даже в разгар лета.
Все ушли с красного глиняного корта, кроме игроков.
Мори включил прожекторы.
— Да, вот это настоящий стиль, вот это настоящая игра, — говорит Ник, улыбаясь, пытаясь изобразить улыбку, и рот его принимает жесткое выражение, кожа натягивается, — теннисный корт с прожекторами — это здорово, твоя подача?..
Эллен Силбер идет с Изабеллой и ее детьми, которые все продолжают тузить друг друга. Изабелла ловко расправляется с ними — встряхивает малышку Кирстен, дает шлепка Оуэну и разнимает их. Эллен польщена, что ей доверили вести Кирстен за руку.
— Такая хорошенькая девчушка, — говорит Эллен.
Изабелла не реагирует. Она думает не о тех двоих, что играют в теннис — не об этих идиотах, — а о том, что гости уже начали съезжаться. Коктейли, и ужин, и пьянящая, возбуждающая атмосфера вечеринки, хотя в конце-то концов всего лишь несколько человек соберутся вместе, и, однако, есть в этом что-то чудодейственное — ее спасение.
— Такая милая девчушка, — тихо произносит Эллен.
Эллен Силбер уже давно робко добивается расположения Изабеллы, и Изабелла, втайне забавляясь, мимоходом замечает, что девушка попыталась сделать такую же, как у нее, прическу с шиньоном — Изабелла иногда носит так волосы. Но шиньон сделан неумело. И некрасиво. В профиль девушка выглядит некрасиво.
Еще бы она не была хорошенькой, хочется сказать раздосадованной Изабелле, еще бы она не была миленькой… Она же моя дочь, в конце-то концов.
Но ничего этого она не произносит. Эллен может приписать ее молчание высокомерию или тому, что она смущена или о чем-то думает… а то и просто молчит — ведь красивой женщине вовсе не обязательно откликаться на каждый комплимент, который ей делают.
— Я с таким нетерпением жду этого ужина, — говорит Эллен, — право, это так мило, что вы пригласили нас… вы и мистер Хэллек… мне здесь так нравится… никогда бы отсюда не уезжала…
— Вот как, — произносит Изабелла.
До ее слуха вдруг доносится с красного глиняного корта хриплый возглас Ника:
— Пятнадцать — ноль!