Герберт Эрнест Бейтс

НА МАЛЕНЬКОЙ ФЕРМЕ (новелла, перевод М. Шерешевской)

После смерти матери на ферме стало как-то одиноко. Это была маленькая ферма, и он был единственным сыном.

Дорога туда шла по полям между каменными оградами, которые лётом от деребянки и лишайника становились совсем желтыми, в самом конце ее стоял серый квадратный дом. Он прожил в нем всю свою жизнь – почти тридцать пять лет, – но не помнил, чтобы дом когда-нибудь красили. Впрочем, это было несущественно: к ним всё равно никто никогда не заглядывал. Во дворе у каменного коровника росло большое ореховое дерево, вокруг пруда виднелось несколько слив. Осенью ветер сбивал орехи и сливы, и они падали в воду или в высокую некошеную траву и бурый разросшийся щавель. До рынка было около восьми миль. Пока соберешь сливы, очистишь орехи, по грузишь их в багажник старенького "морриса", подсчитаешь, сколько уйдет бензина и времени, и прибавишь плату за комиссию аукционеру и всё прочее – выходило, что возиться не стоило. К тому же он не очень-то умел читать и писать. Печатные буквы он еще мог разобрать, а вот написанные от руки – никак. Всякие расчеты, да и многое другое, приходилось принимать на веру. И всё потому, что он мало ходил в школу. До школы было три мили, и зимой туда трудно было добираться. Летом шла прополка посевов, убирали урожай, и отцу нужна была его помощь.

Потом, когда ему минуло семнадцать, умер отец, и вся его жизнь превратилась в борьбу: нужно было платить налоги, покупать семена и еще откладывать немного денег на покупку машины. В конце концов он приобрел подержанный "моррис", которым до него уже пользовались десять лет. Он весь ушел в работу. Теперь он стал крупным мужчиной с широкими, сильными плечами и мягкими, доверчивыми серыми глазами; размышляя о чем-нибудь, он всегда покусывал губы. Его звали Том Ричардс, и всякий раз, когда ему приходилось расписываться, он немного медлил, прежде чем вывести свое имя.

– Вы будете указывать свое имя в объявлении? – спросила девушка.

– Что указывать?

– Имя. Или, может быть, вы хотите воспользоваться почтовым ящиком?

– Почтовым ящиком?

– Ну да. Вместо имени проставим номер почтового ящика.

– Ящика? – Он стоял озадаченный, покусывая губы и тараща на нее глаза.

– Понимаете, если будет ответ, – объяснила она, – он поступит сюда. Вы его здесь получите, и никто не будет знать, что это вы дали объявление. На вашем месте я бы указала почтовый ящик.

– Ладно, пусть будет ящик.

Она взяла карандаш и, приписав к объявлению несколько слов, взглянула на Тома:

– Хотите прочесть?

– Да., нет… не знаю… – Он положил на конторку большие руки, влажные от пота. – Нет, – сказал он наконец, – прочтите сами. Читайте. Вы писали, вам и читать.

– Пожалуйста. – Девушка стала читать объявление, которое согласилась написать за него, так как ей показалось, что от смущения он не сможет написать его сам: – "Одинокий фермер ищет молодую женщину на место экономки. Тридцать пять лет. Собственная машина. Гарантируется полное сохранение тайны". Так хорошо? Как вам кажется?

– Собственно, мне нужна девушка для работы по дому и в поле.

– Конечно, – согласилась она, – я знаю. Но мне кажется, в объявлении лучше так прямо не писать.

– Не писать? Ну что же, не пишите. Не надо. Раз вы так считаете, – сказал он. – Сколько с меня?

Пересчитав еще раз слова в объявлении, она взглянула на Тома:

– Три шиллинга шесть пенсов. Ваше объявление будут помещать из номера в номер в течение недели.

– Когда мне зайти?

– Попробуйте в субботу.

Облегченно вздохнув, Том вышел из редакции и постоял немного у входа, покусывая губы. Лето только начиналось. Солнце пекло вовсю. Не сегодня-завтра ему понадобится помощь для уборки сена и пшеницы. Ему нужна добросовестная, сильная женщина, красивая женщина, но работящая. Вот в чем трудность. И пока он стоял, стараясь представить себе, какой должна быть эта женщина, и раздумывая, как ему узнать, действительно ли она хорошая работница, он вдруг что-то вспомнил.

Он вернулся в редакцию.

– Мне тут кое-что пришло на ум, – обратился он к девушке. – Фотокарточку бы надо. Мы ничего не написали о карточке.

– Да, – согласилась девушка. – Это можно добавить.

– По-вашему, я хорошо придумал? Так можно?

– Почему же? – сказала девушка. – Мы добавим: "Прошу приложить фотокарточку". И это даже не будет стоить вам лишних денег.

С южной стороны дома на участке в три акра, защищенном от ветра высокими кустами черной смородины, у него была посажена свекла. Кусты смородины были усеяны розовато-лиловыми, розовыми и белыми цветами, и защищенная живой изгородью свекла быстро подымалась. Том начал окучивать ее еще на той неделе, и теперь, двигаясь вдоль рядов и останавливаясь, чтобы выровнять взрыхленную землю или взглянуть на выкорчеванные сорняки, которые под лучами палящего солнца быстро превращались в безжизненную серую массу, он, не переставая, думал об объявлении и о том, что из этого получится.

Он думал, что теперь у него появится помощница, которая будет делать всю работу по дому, готовить еду, а в обед или ранним вечером выйдет помогать ему в поле. Он представлял себе женщину, которая не хуже мужчины сможет окучивать картофель, ворошить сено, копнить пшеницу. Им с матерью всегда было трудно заручиться помощниками и выкроить на это деньги.

Не так давно он взял себе работника, который приезжал во второй половине дня. Звали его Джек Эмет. У Эмета была оптовая молочная лавка в Милтоне – ближайшем от фермы городке; закончив развозить молоко, он приезжал на ферму на своем велосипеде и часов пять, дотемна, помогал Тому. Денег на это почти не шло: Эмет покупал у Тома молоко от четырех черных эрширок и забирал яйца, а потом вычитал из долга за молоко и яйца то, что приходилось ему за работу, из расчета двадцать пять шиллингов в неделю. Трудность заключалась в том, чтобы получить с Эмета остальное. Эрширки давали не бог весть сколько молока, но день на день не приходится, и иногда они доились неплохо, а яйца были всегда, хотя Том в точности не знал, сколько их там было. Эмет постоянно задерживал с уплатой, но что поделаешь, говорил он, если ему тоже не платят, а чертово правительство запрещает то одно, то другое, и приходится прямо из кожи лезть, чтобы не прогореть. Когда, наконец, он расплачивался с опозданием в четыре-пять месяцев, Том был так рад получить деньги на удобрение или семена, что ему уже было не до проверок. И счета Эмета, и его работу, и его рассказы Том принимал на веру.

На этой неделе, когда, окончив доить коров, они с Эметом ранним вечером принимались за свеклу, Том раза два совсем было решился рассказать Эмету об объявлении. Но потом передумал. Иногда ему казалось, что Эмет гипнотизирует его. Каждый день он говорил о скачках, часто и быстро роняя слова, словно капли разогретого свечного сала. Карманы у него всегда были набиты газетными вырезками, в которых говорилось о лошадиных статях, призах, жокеях и ставках. Иногда он останавливался на меже и, возбужденно размахивая тощими руками, минут пять, а то и десять распространялся о Больших Национальных скачках 1932 года или 1935 года или еще о каких-нибудь скачках. Эмету исполнилось двадцать семь лет, его маленькие темные глазки были похожи на башмачные пуговки, черные волосы начали редеть, а кожа никогда не загорала. И как бы оттого, что он так много говорил и мечтал о лошадях, физиономия у него стала вытянутой и костлявой, а толстые губы в минуты волнения брызгали слюной.

– Ну почему бы тебе не поиграть чуток на скачках? – наскакивал он на Тома. – Почему ты не играешь? Да разве ты сообразишь при твоей неповоротливости. Уж больно ты неповоротливый. Знаешь, как я это обделываю? Я тебе скажу. Ставлю каждый день, понимаешь, каждый день. Выбираю лошадь и ставлю. А когда выигрываю, двадцать процентов с выигрыша снова пускаю в игру. Понял? С любого выигрыша. Выиграешь фунт, ставишь четыре шиллинга, понял? Понял, где тут собака зарыта? Понял? Вкладываешь в игру, а потом уже не трогаешь этих денег, ни-ни. А их становится всё больше. Двадцать процентов, еще двадцать процентов, и всё время по двадцать процентов. Так что, как бы ни получилось, ты всегда остаешься в выигрыше, понял? Двойная выгода, понял, Том, понял, что я говорю? Всегда остаешься в выигрыше.

Пока Эмет рассуждал, всё, что он говорил, казалось важным, и разумным, и дельным, и поэтому Том так и не решился рассказать ему об объявлении. У него было такое чувство, что Эмет возьмет и превратит его намерение в этакое выгодное деловое предложение. А ему этого не хотелось. Он мечтал дать дом той, которая станет стряпать для него, стелить ему постель, помогать в поле и, может, со временем даже полюбит его. Это было вполне возможно. И ему не хотелось, чтобы Эмет снова внушал ему свои идеи о том, каким образом всегда оставаться в двойном выигрыше.

Отправляясь в субботу после обеда в город, он нервничал, и ему было жарко. Если там окажутся письма, то что, собственно, ему с ними делать?

Когда он вошел в приемную редакции, девушка улыбнулась ему, откинулась назад и протянула руку к ящичкам с номерками.

– Два, – сказала она. – Возможно, будут еще.

Он стоял молча, сжимая конверты в руках и боясь взглянуть на них.

– Надеюсь, ответы хорошие, – сказала девушка. – То, что вам нужно?

– Да-а.

Он всё не уходил и смотрел на нее, словно хотел попросить о чем-то.

– Э-Э, – протянул он, – э-э…

– Да?

– Может, распечатаете их, – решился он, – и прочтете вслух?

– Нет, что вы? – запротестовала она. – Как можно!

– Прочтите, – сказал он. – Пожалуйста. – Он отдал ей конверты: – Понимаете, я не очень-то хорошо умею читать.

Он просительно взглянул на нее. Ему нравилось ее маленькое, нежное, доброе лицо. И ручки у нее были аккуратненькие и ласковые. Он, не отрываясь, смотрел на них, пока она распечатывала первое письмо.

– Это от девушки из Торпа.

– Да?

– Она пишет, что ей двадцать девять. Была служанкой. Умеет стряпать, сбивать масло. Всегда мечтала работать на ферме. Деревня ей очень нравится. Она пишет: "Я тоже совсем одинокая, и если подойду вам, то буду делать для вас всё, что только смогу. Не могу сказать, что я такая уж сильная, но мне очень хочется вам помочь, а это уже много, и вы, пожалуйста, не отказывайте мне. Уважающая вас…" Ее зовут Энн Мур, – закончила девушка.

– Так, так. – Том задумался. – А карточка?

– Нет, карточки нет.

– Нравится вам письмо?

– Как вам сказать, – ответила девушка. – Двадцать девять звучит подозрительно. Женщинам всегда двадцать девять, когда им за тридцать, и тридцать девять, когда перевалило за сорок.

– Там еще сказано, что она не очень сильная.

– Да.

– Мне что-то не очень нравится.

– Может, посмотрим другое письмо? – предложила девушка. Когда она вскрыла конверт, он увидел, что туда вложена карточка. С минуту девушка разглядывала ее, затем не спеша протянула ему. Он тоже стал разглядывать карточку. На него смотрело довольно широкое лицо, пожалуй, даже тяжеловатое у глаз и губ; светлые волосы были гладко причесаны и челкой спадали на лоб.

– Очень разумное письмо, – сказала девушка, но он всё еще рассматривал карточку и почти не слышал, что она читала. – Ей двадцать шесть, и она честно признается, что никогда даже близко не подходила к ферме. Но она привыкла к тяжелой работе и всему может научиться. Она пишет, что живет у знакомых, и если ее предложение вам подходит, то в воскресенье вечером она свободна и вы можете зайти к ней на Денмарк-стрит, двенадцать, и отвезти ее на ферму. Она пишет, что будет ждать вас от шести до семи. Ее зовут Эдна – Эдна Джонсон.

Он почти не слышал того, что она ему говорила, и теперь, когда она замолчала, он взглянул на нее. Ему казалось, что карточка живая и что так или иначе всё уже решено.

– Это письмо мне больше нравится, – сказала девушка.

– Да, куда больше.

– Честное письмо, а это очень важно.

Он уже снова смотрел на карточку, на широкое, сильное лицо, на гладкие густые волосы. Пожалуй, это лицо можно было даже назвать красивым, но дело было не в этом. "Честное" – это слово перевесило всё остальное и Завладело его мыслями. Честность и сила – вот что ему нужно. Товарищ, который будет помогать ему, будет честно делить с ним все труды и заботы, всё хорошее и дурное. Товарищ, которому он сможет доверять.

* * *

Вечером, когда солнце склонялось к западу, тень от орехового дерева легла ни унылый каменный дом, и давно не крашенные серые рамы стали черными. Тень легла на заросший пруд; сгустилась на ржавых боронах, глубоко утонувших в высокой крапиве у амбара, на свинарниках, сколоченных из бочарной клепки и давно уже пустующих, на куче хлама, сваленного и забытого под дырявым навесом. Тень, казалось, завладела всем, кроме соломенных волос Эдны Джонсон.

Том Ричардс не раз слышал, что фотографию можно как угодно приукрасить и человек на ней будет совсем не такой, какой он в жизни. Но сейчас, обходя свою ферму и поля, где за живой изгородью из цветущей смородины подымалась налитая, потемневшая от зноя пшеница, он не переставал думать о том, какой похожей, какой неподдельной была ее фотография. У нее было сильное, тяжелое лицо и обнаженные до плеч руки. Рот, как на фотографии, был чуть великоват, но, когда она улыбалась, из-под полных, мягких губ виднелись белые крепкие зубы. А главное, как и на фотографии, ее лицо производило впечатление глубокой честности. Это чувствовалось и в том, как она смотрела на него, и особенно в том, как она говорила.

– Значит, свиней вы сейчас не держите? – спросила она.

– Нет, я это дело бросил.

– И овец у вас тоже нет?

– Нет. Наша земля для них не очень-то годится.

– Только куры, и коровы, и две лошади?

– Да. Это всё.

– Я, конечно, мало смыслю в сельском хозяйстве, – сказала она, – но с чего вы, собственно, получаете доходы?

– Главным образом с молока. С молока и пшеницы. Урожаи у нас хорошие.

– Я всегда жила в городе, – сказала она. – Вы ведь знаете об этом?

– Знаю.

Она говорила просто и прямо, и иногда он терялся, не зная, что ей ответить.

– Хотите взглянуть на дом? – предложил он наконец, и она сказала, что да, она охотно посмотрит.

Он знал, что ему нечем особенно хвастать, и поэтому всё время молчал, показывая ей сначала закопченную кухню, где в одном углу стояла грязная керосиновая плита системы "Велор" и где он стряпал, мыл посуду и обедал, потом гостиную с камином из кафельных плиток и такими выцветшими обоями, что узор на них стал похож на еле заметные водяные знаки, потом спальни – их было три, – где высились громоздкие латунные кровати и на мраморных умывальниках белели туалетные принадлежности, где по стенам красовались семейные фотографии, с кроватей свисали старомодные подзоры с кистями, а на окнах с облупившимися рамами висели пожелтевшие тюлевые занавеси. В одной из спален она задержалась и взглянула в окно на уходившее вдаль поле, – на целую милю вокруг не было ни единого строения. День стоял знойный: в комнате было душно и пахло чем-то затхлым. Вдруг она подошла к окну и попробовала раскрыть его; но много лет назад, может быть, еще тогда, когда красили рамы, переплеты осели, и, насколько Том мог припомнить, окно так ни разу и не открывали. Побившись немного, она, по-видимому, поняла безнадежность своей затеи и отказалась от нее. Она отошла от окна и предложила:

– Пойдемте вниз.

Когда они спустились вниз, он подумал, что, пожалуй, им лучше всего посидеть в гостиной. Гостиной никогда не пользовались, но ему казалось, что так нужно. Там тоже стоял затхлый, нежилой запах; было душно от нагревшейся на солнце пыли. Камин украшали две вазы из розового стекла, наполненные коричневым камышом, который много лет назад мать Тома собрала на пруде. Стоило прикоснуться к нему, и он рассыпался коричневой пылью. За вазами висело зеркало, искажавшее всё, что в нем отражалось. Прямо перед ним стояли белые мраморные часы, – они не шли. Гостиная всегда казалась Тому красивой, уютной комнатой, и на рождество, когда он зажигал камин, там было тепло и приятно. Но сейчас ему стало как-то тоскливо. Он вдруг понял, что, если эта девушка действительно так честна, как он надеялся и как ему казалось, она немедленно встанет и уйдет из этой мертвой, душной, пыльной гостиной и никогда не вернется.

С той самой минуты, когда он увидел ее в городе выходящей из дома, без шляпы, с гладко причесанными светлыми волосами, в расстегнутом полупальто, из-под которого виднелось светлое платье, облегавшее ее большое тело, с той самой минуты им овладело беспокойство. Теперь же, сидя на стуле у окна и глядя на нее, освещенную вечерним солнцем, в лучах которого ее белая кожа казалась еще белее, а светлые волосы – еще светлее, он почувствовал себя совсем несчастным: ему казалось что ничего не выйдет. Может, он зря не рассказал о ней Эмету. Вдвоем они немного прибрали бы в доме. Он вдруг вспомнил мать, всегда неряшливую, в стоптанных башмаках, и почувствовал, что дом этот принадлежит мертвой и весь пропах мертвечиной.

– Вот так, – сказал он. – Не знаю, как вам тут показалось. Здесь, понятно, не очень-то шикарно. Но мне одному со всем не управиться.

Она промолчала.

– Ферма у меня не очень большая, – продолжал он. – Может, вы думали, она больше.

Она не смотрела на него, но, очевидно, слушала; возможно, на нее произвели впечатление не столько его слова, сколько простой, взволнованный тон, каким они были сказаны.

– Может быть, – сказала она наконец и опять замолчала.

Он как будто наперед знал, что она скажет, поэтому, не дав ей заговорить, начал быстро-быстро рассказывать:

– У меня есть немного денег, и я не хочу, чтобы вы думали, что у меня ничего нет. Мамаша завещала мне шестьдесят с лишним фунтов – и от них еще кое-что осталось в соверенах и бумагах военного займа. Потом в банке у меня лежит фунтов тридцать-сорок. Я уже давно ничего не брал из банка. И Эмет должен мне больше семидесяти. Я не хочу, чтобы вы думали, что у меня ничего нет. Я вполне могу платить вам. Я буду платить вам двадцать пять шиллингов в месяц.

– Кто это – Эмет?

– Он покупает у меня молоко.

– И он так много вам должен? Семьдесят с лишком фунтов за молоко?

– Да. Он всегда мне должен фунтов семьдесят.

– Всегда? – удивилась она. – И вы это допускаете?

– Да, – ответил он. – Видите ли, у меня не очень-то ладно с арифметикой.

Она ничего не сказала. Она сидела, подперев голову руками, и разглядывала узор на дешевом сером линолеуме, закрывавшем пол. Кожа на ее руках, лице и шее была молочно-белая и теплая, а тыльную сторону широких ладоней покрывал золотой пушок. Теперь он знал: приедет она сюда или нет, но что-нибудь обязательно должно случиться. У него защемило где-то внутри, он чувствовал стеснение и неуверенность, потому что она ему нравилась.

– Понимаете, не могу же я всё делать сам, – сказал он. – И стряпать, и стирать, и убирать в комнатах. Не могу. Поэтому дом и выглядит таким запущенным. Его нужно хорошенько убрать. Со смерти мамаши его никто по-настоящему не убирал.

– Сестры у вас нет? – спросила она.

– Нет.

– А тетки или еще какой-нибудь родственницы?

– Нет. Вообще-то говоря, есть тетка и двоюродная сестра в Стенстеде. Но они никогда здесь не бывают.

– Значит, у вас никого нет?

– Никого, – подтвердил он.

Она снова задумалась, по-прежнему подперев голову руками и глядя в пол.

– Если я перееду сюда, – сказала она наконец, – тут многое надо будет изменить.

– Знаю, – согласился он, – знаю, что надо изменить.

Очень многое. Знаю.

– Хорошо. – Наконец она встала и провела рукой по груди, оправляя платье. – Хорошо, – повторила она, – значит, вы согласны.

Когда на следующий день она появилась с чемоданом в руках, он не поверил своим глазам. До заставы она доехала автобусом, а оттуда он повез ее на своей машине по проселочной дороге, тянувшейся между каменными оградами, увенчанными золотом цветущей деребянки.

Когда они приехали, она спросила его, в котором часу он будет обедать, и он ответил:

– Да когда угодно. Обычно у меня всё стоит здесь.

Чтобы было под рукой.

– Займитесь своими делами, а я позову вас, когда будет готово, – сказала она.

Ему нужно было окопать еще пятнадцать рядов свеклы, и он провозился с ними всё утро. Раньше он шел домой в полдень, отрезал ломоть хлеба и кусок сыра и кипятил на плите воду для чая. Иногда он намазывал на хлеб уэрче-стерский соус. Газета приходила вечером, – ее привозил Эмет. Впрочем, он только и мог, что рассматривать картинки. За обедом ему ничего не оставалось, как пялить глаза в пустоту и с отсутствующим видом крошить хлеб двум черным котам, тершимся о его ноги.

Koгдa сегодня, так и не дождавшись ее зова, Том вошел в кухню, он сразу обнаружил там перемены. Девушки в кухне не оказалось. Керосиновая плита была вымыта, вычищена и перекочевала на новое место, у окна. Из гостиной были принесены два стула, а посреди кухни стоял покрытый белой скатертью круглый стол орехового дерева, тоже взятый из гостиной. Когда Эдна вошла в комнату, Том всё еще смотрел на него.

– В ножке завелся жучок, – сказала она. – Плохо дело. Я подумала, что лучше, если мы будем им пользоваться.

– Да, по как вы его перетащили?

– Крышка снимается. Вам придется пообедать только яичницей с беконом. Больше я ничего не нашла.

– Так, так.

– Когда приезжает мясник? И хлеб у нас тоже кончается.

– Они не приезжают сюда. Не хотят тащиться в фургонах по полям.

– Как? Никто не приезжает? Ни мясник, ни булочник, ни бакалейщик? Никто?

– Эмет привозит всё, что нужно, – объяснил он, – газету, хлеб, крупу, мясо. Ну, и еще там кое-что со станции.

– Ваш Эмет, должно быть, молодчина.

Они сели за стол и пообедали яичницей с беконом. Еда была вкусная, сытная и такая жирная, что можно было макать хлеб в растопленное сало.

Эдна надела синее домашнее платье без рукавов, и ее обнаженные до плеч руки были сильными и белыми. Ели молча. Она попросила извинения за то, что не приготовила пуддинг; она приготовит его завтра. Сегодняшний день она решила посвятить уборке. Какой пуддинг он любит?

– Кто его знает? – ответил он. – Я так давно не ел домашнего пуддинга, что и вкус его позабыл.

– Ладно, – сказала она. – Только смотрите, не говорите потом, что ваша мамаша готовила его не так.

– Мамаша? – удивился он. – Она не умела готовить. Луковая похлебка – вот и вся наша еда.

– Вы придете к чаю? – спросила она.

– Не знаю. Как удастся, – сказал он. – Может, да, а может, нет.

– Ну, тогда я знаю, – решила она. – Мне здесь хватит работы. – Она закинула руки за голову, словно стряхивая с себя легкую усталость. – Но чай я вам всё-таки приготовлю, если пожелаете. И когда пожелаете. Вы здесь хозяин.

– Хорошо, – согласился он. – Хорошо. Пусть будет часов в пять.

Он вернулся на поле и, сдвинув на затылок шляпу, принялся окучивать свеклу. Пот лил с него градом, но он продолжал работать, не обращая внимания на жару и даже не ощущая ее. Он думал о столе из гостиной. Она принесла его сама, не спросив разрешения. Значит, она была не только сильная, но и самостоятельная. И еще он думал о ее белых голых руках, лежащих на скатерти, и о том, как она откинулась назад, забросив руки за голову, и сказала, что работы ей здесь хватит, и о том, как она оправляла платье, словно поглаживала гладкую кожу на тугой груди. Она сильная девушка, к тому же красивая, и со временем, когда она приведет в порядок дом, она сможет помогать ему в поле.

Когда он возвращался домой около пяти часов, воздух был знойный и влажный, ветра не было, и притихшие куры лежали в пыли под ореховым деревом. Он заметил, что окна в доме раскрыты настежь.

В тени коровника стоял велосипед Эмета и слышно было, как в коровнике то и дело позвякивало ведро. Минуту Том стоял неподвижно. Солнце припекало его в самую макушку, и, пока он решал, куда ему пойти сначала – в коровник или в дом, до него вдруг донеслись голоса.

Когда после безжалостно яркого солнечного света он вошел в хлев, темнота ослепила его. Но через мгновение он уже увидел, что коровы подоены. Молоко в ведрах еще пенилось по краям голубоватыми пузырьками, а на полу, на зеленовато-черных лепешках навоза, кое-где блестели белые струйки.

С минуту он стоял, никого не видя и ничего не слыша. Потом голоса зазвучали вновь. Они доносились из противоположного конца хлева, и он пошел прямо на них.

– Здорово, – приветствовал его Эмет, – а мы тут беседуем с Эдной. Ты мне не говорил, что собираешься взять себе помощницу.

– Не говорил.

Он бросил взгляд на девушку. Скрестив руки и улыбаясь, она стояла на пороге, освещенная яркими солнечными лучами.

– Эдна как раз спрашивала меня, давно ли красили Этот дом, – заявил Эмет. – Ну, а я ей сказал, что не помню, как тут было до бурской войны.

Эмет засмеялся, и девушка тоже засмеялась. У нее был звонкий, чистый смех, и этот смех высоко взлетал в густом воздухе маленького дворика.

– И еще мы говорили, – продолжал Эмет, – что тебе полный смысл истратить фунт-другой и покрасить дом к зиме.

– У меня в комнате потеки от дождя, – сказала девушка, – наверно, крыша течет уже несколько месяцев. В доме ни разу не было настоящей уборки, поэтому никто ничего не замечал. Я сегодня отодвинула комод от стенки и сразу же увидела. Обои отстали, и половицы прогнили. Дом бог весть в каком состоянии, скоро и вовсе развалится.

– Да-а, – протянул Том, – да-а.

– Люди глупо распоряжаются своим добром, – сказала девушка. – Они думают, дом сам о себе позаботится. А он в один прекрасный день возьмет и рухнет.

– Справедливо сказано, – вставил Эмет. – Потратить десять-двадцать фунтов на этот домик – всё равно что положить их в банк.

– Ну ладно, – сказала девушка. – Чай вскипел. Пойдемте лучше в дом.

Она опустила руки и пошла из хлева, спокойная, невозмутимая, уверенная в себе, словно изо дня в день, всю свою жизнь хозяйничала здесь. Том пошел вслед за нею, и, когда они шли по двору, Эмет крикнул им вдогонку:

– Если вам нужно привезти что-нибудь из Милтона, так пожалуйста, я с удовольствием!

Девушка, чуть повернув голову, крикнула ему в ответ:

– У меня уже готов для вас список! Собственно, я с тем и приходила к вам. Я бы хотела, чтобы вы привезли мне всё завтра.

Когда они сидели в кухне за чаем, Том заметил, что кирпичный пол стал ярко-красным. Уже много лет он был землистого цвета, и поверх него лежали мешки, чтобы обтирать о них грязные ноги. Теперь кирпичи были вымыты, мешки исчезли, в кухне пахло чистотой, а в открытое окно вливался свежий воздух.

– Вот список того, что мне нужно, – сказала девушка. – Хотите проверить? – Она протянула ему обрывок конверта.

– Нет, – ответил он. – Не надо. Раз вам всё это нужно, значит нужно.

– Да, но без денег тут не обойтись, – сказала девушка.

– Я сегодня дам Эмету денег.

– Я бы не стала этого делать, – сказала она. – Ни За что не стала бы. Пусть Эмет заплатит из своих и возьмет счета, а потом мы с ним договоримся. Кто вам поставляет крупу и прочее?

– Мамаша обычно брала в кооперативной лавке, – ответил он. – Но потом они перестали сюда ездить.

– Неважно. А где у вас растительное масло? У меня ни пинты не осталось. Разве вы не закупаете оптом?

– Нет, я покупаю понемножку; как кончится, так и покупаю.

– А почему бы вам не покупать оптом? Хотя бы сто галлонов сразу? Так ведь дешевле получится.

– Сто галлонов? – повторил он.

– Ну да, а почему бы и нет? И муку тоже можно брать оптом. В такой глуши, куда никто не приезжает, нужно иметь всё с запасом.

– Мне, знаете, это как-то в голову не приходило, – сказал он. – Да, помню, как-то, когда я был еще совсем мальчонкой, несколько дней шел сильный снег, и никто не мог подъехать сюда. У нас тогда кончилась мука, и мы сидели без хлеба.

– Вот видите, – сказала она.

Она налила ему вторую чашку чая. Чай был вкусный, крепкий и сладкий; хлеб она нарезала большими ломтями, и на столе стояло малиновое варенье. Он любил сладкое, а она словно знала это.

– Теперь еще об одном, – сказала она. – О моей комнате. Еще некоторое время я смогу там спать, но что-то нужно сделать. Конечно, вам придется потратиться, но дело стоит того.

– Пожалуй, я и сам мог бы этим заняться, – предложил он.

– Пожалуй, могли бы, – повторила она, – но, пожалуй, вы никогда не соберетесь. Тут работы не меньше, чем на месяц.

– Нда, что правда, то правда.

– Нужно счистить всю старую краску. Починить оконные рамы. Оклеить всё заново…

– Нда.

– На вашем месте я наняла бы рабочих сейчас же, не откладывая. Может, хотите, чтобы я их наняла?

– Да, – сказал он. – Да. Я вам доверяю.

* * *

Вечером, лежа в постели, он слушал, как, сгущая теплую тишину июньских сумерек, где-то в лесу всё еще кукует кукушка. Но теперь он различал и другие звуки. Было так странно сознавать присутствие в доме еще одного человека, слышать звуки шагов этой девушки, когда она ходила по рассохшимся половицам в соседней комнате. Он лежал, прислушиваясь к этим звукам, и вспоминал ее обнаженные сильные руки, ее смех, спокойную уверенность ее голоса, ее походку. Потом он вспомнил круглый стол из гостиной, и чистый красный пол, и разговор о растительном масле и о том, какие порядки она собирается завести в доме. Он понимал, насколько уместны и разумны эти новшества, и удивлялся, как это он сам до них не додумался. Он спрашивал себя, почему такая рассудительная, степенная девушка решила вдруг приехать в этот старый, запущенный дом, который не красили уже многие годы, дом, куда не приезжал ни мясник, ни булочник, где даже летом не увидишь ни одного нового лица, чтобы хоть немного скрасить одиночество, где лапчатник, вьюнок и дикий цикорий так густо разрастались на дороге, что в середине лета нельзя было различить, где проходит колея. Не то чтобы Это беспокоило его; напротив, он был рад, что она приехала, и думал об этом только потому, что она казалась ему такой девушкой, которая вполне могла бы найти себе другую работу – хорошую, чистую работу в городе, где есть газ, и магазины, и тротуары, и много людей. Ему как-то не приходило в голову, что, может быть, потому-то она и приехала сюда, что устала от людей и тротуаров, что ей хотелось побыть одной, что уединение, и работа, и новая обстановка сгладят, а со временем, может быть, и совсем сотрут что-то такое, о чем ей не хотелось помнить.

Ему трудно было привыкнуть к мысли, что она спит здесь, в доме, так близко от него, и он долго не мог уснуть. Наконец он забылся тяжелым сном, а когда проснулся, в лесу снова куковала кукушка.

К его удивлению, было уже шесть часов. Он встал и, держа в руках башмаки и куртку, сошел вниз по потемневшим голым ступенькам. Девушка уже возилась в кухне. Она была в белом фартуке, тщательно причесанная. Она сказала:

– С добрым утром. – И потом: – Я нагрела вам воды для бритья. Возьмите в тазике.

– Я буду бриться вечером, – сказал он.

– Хорошо, тогда возьмите ее для умывания. Сколько яиц вам сварить?

– Два, – сказал он. – Двух хватит.

– Я люблю всмятку. А вы?

– Мне всё равно. Можно по-всякому.

– Всмятку полезнее, – решила она.

Он провел рукой по небритому лицу, ощутил густую, жесткую щетину и почувствовал себя неопрятным. Ему стало как-то неловко, и он решил побриться. Интересно, заметит ли она?

Побрившись, он почувствовал себя лучше. Он видел, что она заметила. И оттого, что она заметила, и оттого, что смотрела на него, и приготовила ему горячую воду и яйца, и вообще прислуживала ему, он вдруг почувствовал смущение.

– Где вы будете сегодня работать? – спросила она.

– Мне нужно повозиться с сенокосилкой, – ответил он. – Я буду в сарае.

– Ладно. Мне только нужно знать, где вас найти. Может, мне понадобится ванта помощь, чтобы передвинуть кое-что из вещей.

Смущение не покидало его всё утро, и он напряженно ожидал, что она вот-вот позовет его. Но она так и не позвала, и когда он наконец пришел домой пообедать, то обнаружил, что она буквально перевернула всю мебель в его комнате, а матрац вытащила на улицу – проветрить.

– Я не хотела вас беспокоить, – сказала она.

Вскоре после обеда приехал Эмет. Было только начало третьего, когда его велосипед въехал во двор и остановился под ореховым деревом. Услышав скрип тормозов, девушка вышла из дому, вытирая руки о передник.

– Вы привезли, что я просила, мистер Эмет? – спросила она.

– Привез, – сказал Эмет. – Ничего себе грузик.

– Вы всё купили? А счета взяли?

– Всё. Только мыла для ковров не купил. Привезу завтра. И счета взял. Имейте в виду, что четырех фунтов у вас как не бывало.

– Хорошо, – сказала она, – я проверю. Только отнесу покупки в дом.

– Муку я лучше сам отнесу, – предложил Эмет. – Как-никак в мешочке с полсотни фунтов.

Эмет снял с велосипеда мешок с мукой и, взвалив на спину, понес в дом. Девушка несколько раз возвращалась За кульками, брусками мыла, свечами, банками с вареньем, бутылками с уксусом, хлебом и мясом. Наконец она устроила передышку и спросила Эмета о растительном масле.

– Масло приедет отдельно. Я заказал пятьдесят галлонов. Ждите к вечеру.

– Ну, тогда всё. Спасибо, – поблагодарила она.

– Да, теперь вы с голоду не помрете, – заявил Эмет. – А четырех фунтов у вас как не бывало.

– Да, конечно.

– Я за всё заплатил, – напомнил Эмет и выжидающе взглянул на нее.

– Да, я знаю, – ответила она. – Вычтите эти деньги из вашего долга за молоко.

Эмет остолбенел. Она повернулась и пошла прочь, а он всё еще стоял, молча и неподвижно. Даже когда она скрылась в доме, он еще несколько минут не мог сдвинуться с места. И когда Том Ричардс, наблюдавший за ними из сарая, увидел, как Эмет медленно двинулся, наконец, к коровнику, он не поверил своим глазам, не поверил тому, что в одно мгновение старый, годами установившийся порядок был нарушен и кончилась вся эта бестолочь.

В этот день Эмет уже не говорил о скачках. Он вообще очень мало говорил, и началось что-то новое. С этого дня, возвращаясь вечером в город, он почти всегда увозил с собою список того, что нужно было девушке, и на следующий день приезжал на ферму с покупками и счетами. Раньше он привозил газету, а теперь привозил хлеб, и мясо, и запасы крупы на неделю, и почти всё, что нужно было ей по хозяйству. Всякий раз, пока она уносила продукты в кухню, он остолбенело смотрел ей вслед, словно теперь настала его очередь испытывать на себе действие гипноза. Иногда он уходил, что-то бормоча про себя, охваченный злобным протестом и тайным желанием отомстить за то, что она так обходится с ним. В тот, первый день она держалась с ним запросто, по-приятельски; он уже стал называть ее Эдной и в два счета поладил с нею. А посмотреть только, во что его теперь превратили. Мальчишка на побегушках! Сделай то, сделай это! А потом деньги. Это уже чересчур, если хотите знать. Как будто он не собирался вернуть этот долг, как будто так уж никогда и не заплатит. По какому праву она тут распоряжается и диктует, когда и как ему платить?

И теперь, когда она расхаживала по ферме, аккуратно собирая яйца, которые раньше как попало собирал Эмет, снимая красную и белую смородину со старых, заброшенных кустов у коровника, заросших крапивой и белым вьюнком, пропалывая салат и морковь, которые сама посадила ровными рядками там, где прежде росла только сорная трава, – мужчины наблюдали за ней, и каждый думал свое, хотя оба одинаково не понимали, что она за человек и почему очутилась на этой ферме. Эмет искоса поглядывал на Эдну со скрытой злобой, Том наблюдал за ней со смущенным удивлением; его ясные светло-серые глаза восторженно смотрели на нее: он был словно зачарован ее энергией, честностью, движениями ее тела, цветом ее волос, блестевших, как спрессованная солома, в знойных, ярких лучах солнца. К концу июня в доме уже начали работать маляры, и на луг, где по утрам Том работал один, вручную вороша сено, доносилось гудение паяльных ламп, снимавших старую краску, которая за долгие годы небрежения покоробилась и посерела от солнца, дождя и снега. В неподвижном июньском воздухе громко звучали голоса маляров, которые, стоя на стремянках, переговаривались друг с другом. В один прекрасный день Том взглянул и увидел, что между коровником и ореховым деревом стоит его дом в новой белой одежде и смотрит на него чистыми стеклами окон.

Сперва он никак не мог привыкнуть к белым рамам. Может, думал Том, со временем он всё же привыкнет к ним, как привыкнет к новым обоям в цветочках, и к свежевыкрашенным кремовым дверям в спальнях, и к красному полу на кухне, и к тому, что кровати поставлены теперь по-новому и что в его прежде заброшенном, грязном доме, в котором он привык быть всегда один, появилась и живет эта девушка. Со временем он привыкнет и к ней, но пока, всякий раз, когда, оторвавшись от мотыги или грабель, он видел, как она идет по полю, неся в руках синий Эмалированный чайник и корзинку с едой для него и Эмета, он неизменно ощущал острое, почти болезненное изумление от того, что она вообще живет в его доме.

Когда в послеполуденные часы становилось нестерпимо жарко, она снимала домашнее платье и надевала другое, полегче, и как-то ему бросилось в глаза, что она пополнела с тех пор, как поселилась на ферме. Ее голые руки почернели от солнца, а лоб под выцветшей челкой покрылся нежным золотистым загаром. Сквозь легкую ткань он видел ее груди, вздрагивавшие при ходьбе, видел коричневый треугольник в вырезе платья, где солнце опалило гладкую белую кожу.

Он не просил ее работать в поле. Иногда она сама приходила на луг, но, поворошив ряд-другой сена, говорила что-нибудь вроде: "Ну, пожалуй, хватит, нужно бежать домой. У меня в духовке ватрушка и пирог". И когда, бросив грабли, она шла к дому между зеленовато-золотистыми рядами скошенной травы и стогами сена, он даже ни разу не подумал, что нанял ее главным образом для полевых работ. Теперь это было совсем не важно. Важно было другое – то, к чему он до сих пор не мог привыкнуть: теперь с ним всегда была эта женщина, которая сверху донизу, словно собственный, выскребла его дом, сняла старые, истлевшие шторы с изъеденных жучком карнизов из красного дерева, стряпала ему вкусные блюда, переставила мебель, поднималась в шесть и ложилась затемно и за всё это ничего не требовала, кроме пищи и крова; женщина, которая, не говоря уже о всем прочем, знала цену деньгам, аккуратно вела счета, ежедневно следила за тем, сколько куры снесли яиц, а коровы дали молока, и, главное, следила за Эметом.

Несколько раз Том, не придавая этому особого значения, замечал, каким странным взглядом провожает ее Эмет, когда она идет по лугу. Его маленькие глазки так и бегали, оглядывая ее с ног до головы, – казалось, он ненавидит ее и не понимает и в то же время она ему нравится.

Однажды вечером Том возил сено один: Эмет не вышел в поле. Даже в тени дубов стояла давящая жара. Мухи гроздьями облепляли глаза лошади, она мотала головой и перебирала ногами. Том срезал несколько веток ясеня и привязал их к уздечке, но лошадь не успокаивалась, и, наконец, захватив немного сена, Том поехал обратно на ферму, – отчасти и для того, чтобы посмотреть, где Эмет.

Когда он ввел лошадь во двор и поставил ее под ореховым деревом, до него донеслись голоса. Это снова были голоса Эдны и Эмета, но на этот раз говорил главным образом Эмет:

– Что я о тебе думаю? Я, черт возьми, скоро скажу, что я о тебе думаю.

– Ну и говори.

– Суешь всюду свой нос. Во всё лезешь. Пока ты не приехала сюда, мы с Томом отлично жили.

– То есть это ты отлично жил, – сказала Эдна. – Ты ему должен почти сотню фунтов за молоко и один бог знает, сколько за яйца, которые ты таскал без всякого счета. Ты с ним ни разу не сосчитался, как положено, и ты же еще прав.

– Это его дело следить за мной.

– И еще как надо следить! Он же не умеет ни читать, ни писать. Он честен, и доверяет людям, и думает, что люди с ним тоже будут поступать по-честному. Он много работает и старается во всем быть порядочным человеком. Но Это еще не причина, чтобы драть с него шкуру. Неужели ты ни о чем больше не думаешь, кроме того, как бы тебе побольше содрать с людей?

– Пусть так, только это мое дело, – сказал Эмет. – Тебя это ни с какой стороны не касается. Он тебе не муж. И не родственник. Ты ему никто. И вообще довольно странно, что ты сюда приехала. Очень даже странно. Я еще не докопался, в чем тут дело.

– А кто тебя просит копаться? – возмутилась Эдна – Всё, что от тебя требуется, – это платить долги, и вести себя, как положено, и не лезть в чужие дела.

– Вот как? Ну, а я в этом не очень уверен. Мне так кажется очень странным, что ты сюда приехала, чертовски странным. И я дознаюсь, в чем тут причина. Я дознаюсь…

– Ты лучше помолчи пока, – отрезала Эдна, – а то узнаешь такое, что не так-то скоро потом забудешь.

– От кого это я узнаю? От кого? – прошипел Эмет. Он вдруг стал пятиться из хлева, крича на ходу: – От кого Это?! Запомни, я до всего дознаюсь! До всего! Ты здесь неспроста торчишь, ясно неспроста, черт тебя побери! Я уж дознаюсь!

* * *

В первую неделю августа в саду за домом начали созревать ранние яблоки. Что это за сорт, было неизвестно, и за последние годы их никто ни разу не собирал.

– У нас их называют кисличкой, – сказал Том. – Кислые, как свиное пойло.

– Неужели вы никогда их не снимали? – удивилась девушка.

– Они всегда поспевают во время уборки, так что на них просто времени не хватает. Пшеница важнее яблок.

– Возможно, что и так. Только всё равно, не могу я стоять и смотреть, как хорошие яблоки гниют на дереве.

В первые же десять дней августа она собрала сорок бушелей. Теперь всякий раз, входя в дом с раскаленного солнцем двора, он вдыхал теплый аромат фруктов. На десятый день она заставила его отправиться на рынок. Они сложили в прицеп двадцать мешков яблок, и в тот же день сбыли их с аукциона па крытом рынке по полкроны за бушель.

– Пять фунтов, – сказала она. – Ну как? Стоило возиться?

– Да, – только и сказал он, – да.

– Теперь я соберу еще сливы и орехи, и груши тоже сниму.

– Если бы мне сказали, что за яблоки дадут пять фунтов, никогда бы не поверил.

– Вот. А теперь у вас пять фунтов.

– Нет, – сказал он, – это не я заработал. Это ваши деньги. Вы их заработали.

– Спрячьте деньги под матрац, – сказала она. – Они вам очень скоро понадобятся.

– Нет, – настаивал он, – нет. Это ваши деньги. Возьмите их себе.

– Спрячьте их под матрац, я вам говорю.

– Ну, возьмите себе хоть часть, – не сдавался он. – Купите себе что-нибудь. Ну, подарок, что ли.

– Право, это ни к чему, – сказала она.

– Я хочу, чтобы вы их взяли. Я вам их дарю.

Она улыбнулась.

– Ну, если это не слишком дорого, я действительно купила бы себе кое-что. Я купила бы новое платье; конечно, если это не слишком дорого.

– Совсем не дорого, – сказал он. – Пойдите и купите платье, а я пока здесь погуляю.

– Нет, – сказала она. – Раз вы дарите мне платье, так уж пойдемте вместе.

Почти час сидел он во втором этаже магазина готовой одежды и смотрел, как она выходит из примерочной каждый раз в новом платье. Он сидел, сложив на коленях большие руки, смущенный присутствием продавщицы, не зная, нравятся ему эти платья или нет, потому что очень долго все они казались ему совершенно одинаковыми. Наконец Эдна вышла из примерочной в светло-голубом шелковом платье, облегавшем бедра и грудь. Нежный голубой цвет оживлял ее коричнево-золотые руки и лицо, и Том сразу понял, что ему хочется, чтобы она купила именно это платье.

– Я пойду переоденусь, – сказала она, – потом куплю себе пару чулок, и можно ехать домой.

– Не снимайте, – сказал он. – Не снимайте. Мне нравится, когда на вас это платье.

– Хорошо, – согласилась она. – Поеду в нем домой.

Когда они вернулись на ферму, было еще рано. Эмет как раз выносил из коровника бидоны, и, увидев его, девушка молча прошла прямо в дом. Поставив машину под навес за коровником, Том задержался немного, чтобы поболтать с Эметом, который уже сидел на велосипеде. Он рассказал ему, что они выручили за яблоки пять фунтов, и через несколько минут Эмет уехал.

Том пошел домой. В кухне было пусто. Он позвал девушку:

– Вы здесь? – Он никогда не называл ее по имени.

Она не отвечала, и он подошел к лестнице и позвал снова. Ответа не было, и, подождав немного, он пошел наверх.

Дверь в ее комнату была приоткрыта. Он толкнул ее и вошел. Увидев девушку, он остановился. Она сняла новое платье и стояла у кровати в одной нижней юбке, освещенная вечерним солнцем. Она молча улыбнулась. Он видел ее загорелые плечи и шею и темную ложбинку между грудями, такими молочно-белыми по сравнению с розовой юбкой снизу и коричневой от солнца полоской кожи сверху. Он сказал что-то о том, что пришел посмотреть на нее в новом платье. Она снова улыбнулась и позволила обнять себя за голые теплые плечи.

– Я убрала его, – сказала она. – Придется тебе смотреть на меня такую, какая я есть.

Мгновение он стоял и глядел на нее, изнемогая и весь дрожа. Облитое вечерним солнцем, ее тело казалось таким теплым, словно оно само было отражением солнца.

– Ты мне нравишься, – сказал он наконец. – Боже мой! Ты мне нравишься.

– Ты мне тоже нравишься, – ответила она. – Ты мне с самого начала понравился. Иначе я не приехала бы сюда.

Ты останешься здесь? – спросил он. – Не уедешь?

– Уеду? – удивилась она. – С чего ты взял? Я никуда не собираюсь уезжать.

– – Просто мне хочется знать. Хочется знать наверное.

Она подняла руки, протянула их к нему и обняла его. Он почувствовал, как ее тугая, сильная грудь мягко прильнула к его телу и ладони теплых рук со спокойной нежностью коснулись его лица.

– Теперь уж так верно, что вернее и быть не может, – сказала она.

С этой минуты он полностью ей доверился. Теперь он даже не мог представить себе свою ферму такой, какой она была до приезда девушки – заброшенной, запущенной, чуть ли не разоренной, где никто никогда не снимал фруктов и не красил посеревших рам. Он не мог представить себе, как это он сам готовил себе еду, не мог понять, почему масло и мука не закупались оптом, почему не велся счет яйцам, не проверялись удои и, главное, как это он мог сносить одиночество обветшалого серого дома, куда никто, кроме Эмета, никогда не заглядывал. По ночам, лежа без сна, он слушал, как под дуновением легкого ветерка нежно шелестят листья орехового дерева, касаясь крыши как раз над его окном, как кричит запоздалый коростель далеко в полях, где, становясь с каждым днем всё белее, наливалась пшеница. Теперь эти звуки уже не подчеркивали уединенности его жилища, – они были подобны ударам пульса, биению его огромного счастья. И уже с совсем иным чувством прислушивался он к другим, близким звукам, и дом уже не казался ему пустой обветшалой скорлупой, в которой вместе с ним живет еще один, чужой ему человек. Эти звуки волновали его своей обыденностью. Он прислушивался к скрипу рассохшихся половиц, – это девушка раздевалась перед сном, – и старался представить себе, как выглядит ее загорелое тело, когда при свете свечи или в сумерках она снимает с себя одежду. Он лежал и думал о ней, пока, наконец, не почувствовал, что уже не может без нее. Однажды вечером, дождавшись, когда звуки в соседней комнате смолкли и ничто, кроме ветра, игравшего листвой, не нарушало тишины, он поднялся и пошел к ней в комнату. Тьма еще не сгустилась; в знойных сумерках августовского вечера Эдна лежала, раскинувшись, прикрытая только белой простыней. Когда он приблизился к ней, она слегка изогнулась, изменив свою спокойную, неподвижную позу. Он видел, как чуть поблескивали ее глаза; она подняла руки и закинула их за голову. Она молчала, но, сам не зная почему, он был уверен, что она ждала его.

С этой ночи они стали жить, как муж и жена: ели вместе, и спали вместе, и иногда даже выезжали вместе. В базарные дни или в субботние вечера она надевала новое светло-голубое платье, и они отправлялись в город. Когда началась уборка урожая, она вышла в поле и помогала ему вязать снопы, копнить и возить их. Стоя высоко на груженном пшеницей возу, он смотрел вниз, на ее запрокинутое лицо, ставшее теперь еще более золотистым, чем пшеница, и вновь видел в нем то, что видел всегда, с того первого раза, когда взглянул на ее карточку: честность, такую честность, какой до сих пор еще не встречал. Кроме нежности, кроме любви, он чувствовал к ней всё больше и больше доверия. Он не спрашивал, да теперь уже и не хотел знать, почему она приехала к нему на ферму. С него было достаточно и того, что она была с ним; он просто принимал ее такою, какой она была.

Его беспокоило только одно: Эмет стал ему в тягость. Он устал от этого голоса, не перестававшего в жаркие дни, в разгар уборки, бубнить о лошадях и скачках, устал от нежелания Эмета платить долги, а больше всего устал от странного взгляда, полного какой-то затаенной ненависти, каким Эмет постоянно следил за Эдной, когда она проходила по двору.

– Я хочу сосчитаться с Эметом и отказать ему, – сказал он Эдне.

– Не стоит этого делать, – возразила она. – Во всяком случае, сейчас. Он всё еще должен тебе за молоко около шестидесяти фунтов.

– Да, но он их никогда не отдаст.

– Отдаст, – заявила она. – Двадцать фунтов я уже заставила его отдать. Получу и остальные. Подожди немного.

– Но он мне здесь ни к чему. Только слоняется, шпионит, трещит о скачках. Пусть заплатит и убирается. А если не заплатит, всё равно пусть убирается. Обойдемся без этих денег.

– Тебе они нужны, – сказала она. – Ты же знаешь,

что они тебе нужны.

– Не так уж и нужны.

– Очень нужны. Он обещал отдать двадцать пять фунтов к двадцатому. Я всё-таки попробую что-нибудь придумать.

Назавтра она отправилась в коровник, чтобы поговорить с Эметом наедине. От полуденного зноя и тучи мух коровы беспокоились. Солнечный свет яркими палящими полосами проникал сквозь щели в темной крыше, озаряя забрызганный молоком навоз и солому на полу.

– Деньги? – сказал Эмет. – Ты говоришь так, будто я набит деньгами.

– Ты брал молоко и яйца, – ответила она. – Пора уплатить, и ты уплатишь.

– Мне не к спеху, – бросил Эмет.

– Как, по-твоему, мы сводим концы с концами? – рассердилась Эдна. – Чем мы расплачиваемся по счетам? Воздухом, что ли?

– Мы? – повторил Эмет. – Мы?

– Да, мы, – сказала она. – А в чем дело?

– Ни в чем, – процедил Эмет. – Ни в чем. Только одним деньги достаются так, а другим эдак.

Он как раз нес бидон с молоком; теперь он опустил его на пол. Когда он обнял ее за плечи, его руки с черными от грязи ногтями были еще влажны от молока.

– Иди сюда, что ли? Будто не понимаешь! А ну, брось прикидываться.

– Прекрати сейчас же! – крикнула она.

– Ну же, Эдна! – повторил он.

– Сейчас же перестань. Сейчас же!

– Да ну, брось! Не ломайся!

– Убери сейчас же свои лапы, не то получишь по морде, – предупредила она. – Ты слышишь? Слышишь?

– Говорю тебе, Эдна!…

Она изо всех сил ударила его по лицу, и мгновение они стояли молча, впившись друг в друга глазами. Потом Эмет заговорил:

– Странно ты ведешь себя для замужней женщины, – сказал он. – Лопни мои глаза, если не так.

– Что, что ты сказал? – переспросила она.

– Для замужней женщины, – повторил Эмет. – Вот что я сказал. Ты ведь не девушка, и давно уж не девушка.

– Ты только на то и годишься, – сказала она, – чтобы вынюхивать и шпионить, играть на скачках и разносить грязные сплетни. Только на это ты и годишься.

– А что, разве не правда?

– Кто это тебе сказал? Кто сказал?

– Да все говорят, – заявил Эмет. – Все. На что ты, черт возьми, надеялась. Все. Все это знают. Все, кроме Тома.

– Врешь, – сказала она. – Знаешь сам, что врешь. Никто об этом не знает. Никто. Разве что ты рассказал. Я не из этих мест. Я жила за сто миль отсюда. Если ты не рассказал, так никто не знает. Никто не знает, кто я такая, откуда приехала, что делала раньше.

– Вот тут-то ты как раз и ошибаешься, – злорадно сказал Эмет. – Я знаю. Уж я постарался разузнать о тебе всё. И если ты не возьмешься за ум, так я позабочусь, чтоб еще кое-кто узнал об этом.

– Я тебя убью, – сказала она.

Она вся дрожала от гнева. На глазах у нее выступили слезы.

– Если ты ему скажешь, – повторила она, – я тебя убью.

Эмет молчал, боясь взглянуть в ее налитые слезами глаза.

– Я не шучу, сказала она. – Если ты ему скажешь, я тебя убью. Убью. Лучше уж я сама ему всё скажу.

* * *

В конце августа во дворе рано сгущались вечерние тени. Солнце озаряло сжатое пшеничное поле, стерню ячменя и овсов, темную ботву картофеля и свеклы. У пруда зрели сливы. В прежние годы их никто не собирал; изъеденные осами, оставлявшими на темно-красной кожице золотые трещинки, они падали в воду, в траву, в высокий коричневый, как кофе, щавель, который никогда не срезали. Огромная тень орехового дерева словно вся светилась от свежих желтых снопов; в густую листву вплетались соломинки, сбитые ветвями с проезжавших мимо телег.

В этом году всё будет иначе. Девушка соберет сливы и очистит орехи. У коровника росла бузина, согнувшаяся под тяжестью пурпурных гроздьев. Скоро она начнет делать из них вино. Теперь, когда хлеб убран, она сможет подобрать на жнивье колосья для кур и снять черную смородину с кустов за свекольным полем, такую теплую от солнца и совсем спелую. Когда станет холоднее, она принесет хворост и затопит камин в заново оклеенной гостиной, где раньше топили только раз в год; они будут сидеть у камина, и она будет читать ему вслух газету, пока не настанет время идти спать. Спать они будут в ее комнате: там кровать получше и есть керосиновая лампа, при свете которой Эдна станет расчесывать волосы. И весь вечер он будет ждать этого – движений ее тела под ночной рубашкой, когда при свете лампы она расчесывает волосы; эти движения, и ее светлые, гладкие, точь-в-точь как солома, волосы, это и еще многое, многое другое и составляют его счастье.

Ему казалось, что такой большой скирды, как в этом году, он даже и не припомнит. Когда они кончали вершить, он, стоя на скирде, взглянул вниз и сказал стоявшему на телеге Эмету, что ему очень хочется показать скирду Эдне.

– По-моему, у нас никогда не было такой большой скирды, – сказал он.

– Свежая, она всегда кажется больше. Еще не осела.

– Да, но нынче хлеб был выше. Посмотри. – И он вдруг вытащил торчащую из скирды соломинку и протянул Эмету: – Почти шесть футов, ей-богу.

Он слез со скирды, всё еще держа соломинку в руках. По дороге к дому он машинально вертел ее и мял.

– Эдна! – позвал он. – Где ты?

Кухня была пуста. С минуту он постоял, продолжая Звать ее:

– Пойди посмотри на скирду. Где ты?

Ответа не было. Он вошел в комнату. Там было пусто. Подошел к лестнице и еще раз позвал Эдну. В доме было чисто, уютно, прохладно. Он пошел наверх, осторожно ступая на носки, так как помнил, что сапоги у него в грязи и соломе. Наверху он еще несколько раз позвал: "Эдна!" Но в комнатах никого не было, и, подождав немного, оп спустился вниз.

Он снова постоял в кухне, но уже не звал ее. Он пытался понять, где она может быть. Ему хотелось показать ей скирду – такую большую и такую хорошую, что, казалось, она воплощала в себе все перемены, всё благоденствие этого лета. Несколько соломинок, занесенных ветром, лежало на кухонном полу. Он наклонился и подобрал их.

Когда он выпрямился, его как будто что-то толкнуло. Только сейчас он заметил конверт на керосиновой плите. Очень медленно он взял его в руки и перевернул. На конверте стояло его имя. Наконец он вскрыл конверт и вынул письмо. Оно было написано бледным карандашом на тонкой бумаге. Том не двигался и даже не смотрел на письмо.

Только несколько минут спустя он сообразил, что не сможет прочесть его. Он еще долго стоял, уставившись на карандашные строчки. Его большое тело стало вдруг легким и пустым; кровь тяжело стучала в похолодевшем горле.

Потом, спустя много времени, он вспомнил об Эмете. С письмом в руках он подошел к дверям и позвал его. Тот слез с телеги и неторопливо зашагал через двор. Подойдя к Тому, он сплюнул.

– Эмет, я получил письмо. Мне его не разобрать.

– А где Эдна?

– В том-то и дело, – сказал Том. – Эдны нет.

– Нет?

– Ну да, – сказал Том. – В том-то и дело. Не знаю. Прочти-ка лучше письмо.

Не глядя на Тома, Эмет взял письмо. У него словно онемели руки. Том пошел на кухню и сел у стола, и Эмет пошел за ним и тоже сел у стола. Некоторое время Эмет сидел, рассматривая письмо, потом перевернул листок и прочел, что было написано на обороте. Как всегда в минуты волнения, у него начала дрожать нижняя губа. Наконец он расправил листок на столе, чтобы можно было читать, не отрываясь.

– Не так-то это просто, – сказал он.

– Не просто? Ты что, не можешь прочитать его?

– Нет, – ответил Эмет, – не в этом дело. Я могу его прочитать.

– Так в чем же дело?

– Она уехала, – сказал Эмет.

– Уехала? – переспросил Том. – Уехала? Куда уехала?

– Об этом она не пишет, – ответил Эмет. – Уехала, и всё. Совсем уехала. Навсегда.

– Навсегда? – переспросил Том. – Почему? Из-за чего она уехала? Почему? Она не пишет об этом?

– Нет, – сказал Эмет– – Только не так-то всё это просто.

– Не просто? А по-моему, очень просто. Мне только нужно знать, что там написано.

– Пожалуйста, – сказал Эмет. – Я тебе прочту, что там написано. Сейчас прочту.

Он положил письмо перед собой и разгладил его, потом крепко прижал ладони к деревянной крышке стола. Глаза его были опущены, и он ни разу не взглянул на Тома. Голос звучал негромко и хрипло, а на висках, под редеющими волосами, выступили капли пота.

– Она пишет: "Дорогой Том…"

– Дальше.

– "Дорогой Том", – она пишет, – "я знаю, тебе не понравится то, что я собираюсь сделать. Мне нужно тебе что-то сказать. Я уезжаю и не вернусь. Я занималась дурным делом". – Эмет помолчал, не подымая глаз. – "Я занималась дурным делом. Долго". – Казалось, он не читал, а говорил, сухо, отрывисто. – "Долго. Я брала себе деньги, которые Эмет отдавал за молоко. Я брала их себе и прятала". – Эмет перевернул страницу, словно на самом деле читал письмо, но глаза его не смотрели на листок, и он произносил слова всё так же несвязно. – Вот такой тут смысл, – закончил он. – Такой, в общем, смысл…

Уже не притворяясь, будто читает, он остановился на полуслове; во рту у него пересохло, и он провел по губам кончиком языка. Он не поднимал маленьких черных глаз, не отрывал рук от стола. Вытаращив глаза, он силился сообразить, что ему делать, если Том вдруг попросит его перечитать письмо. Казалось, глаза его застыли от страха, пока он тщетно пытался припомнить порядок слов.

Эмет всё еще сидел, не меняя позы, когда Том встал и вышел из кухни. В конце он уже не слушал Эмета, не смотрел ему в глаза. Его большие, коричневые от загара руки повисли бессильно, как плети. Он вышел из дома, пересек двор, прошел мимо скирды, даже не взглянув на нее, остановился у калитки, ведущей в поле, и уставился куда-то в пространство. Солнце бросало на жнивье белесые лучи, несколько облачков нависло над кустами черной смородины, в которых, как и в ореховом дереве, запутались сдутые ветром соломинки.

Он стоял, глядя на опустевшее поле, перебирая в памяти всё, что произошло этим летом. Он вспоминал круглый стол и яблоки, ее лицо и руки, почерневшие от солнца. Он вспоминал голубое платье, и какой она была, когда сняла его, и движения ее тела, когда ночью она расчесывала волосы при свете лампы. Он вспоминал, как она покрасила ему дом, и какой честной она была, и как он доверял ей.

Он стоял долго. Потом повернулся, точно собираясь домой, но передумал. Взгляд у него был сосредоточенный и тревожный. Двор совсем потонул во мраке, укрытый длинными вечерними тенями, и маленькая ферма словно вся съежилась под лучами заходящего солнца.

Загрузка...