Все в доме уснули рано. Один Пат не спал. Он лежал с закрытыми глазами, одетый, стараясь дышать как можно тише, и ждал, прислушиваясь к размеренному громкому тиканью часов в пустой комнате внизу. Каждый его мускул был напряжен, как бы подстегивая лихорадочную работу мозга. Ведь ему было всего пятнадцать, он был слишком молод для того, что с ним сейчас происходит... Сегодня они должны были впервые встретиться ночью.
"Собственно, ничего плохого в этом нет, — думал он, сердясь на невыносимо медленное тиканье часов, сжимая кулаки от нетерпения. — Ну что плохого в том, что мы встречаемся? Теперь нам только и остается — встречаться тайком, ночью".
И, думая об этом, повторяя про себя слова "тайком", "ночью", он сам не верил в чистоту своих намерений. Запах ее волос вызывал в нем до боли острое ощущение, от которого перехватывало горло; волна нежности заливала его при одном звуке ее имени. Она будила и другие чувства — сладкие и грешные желания, на которые его приучили смотреть как на что-то постыдное; да и ему самому казалось, что они оскверняют ее. Часто страх перед собственными мыслями, опасение, как бы она не догадалась о них, превращали радость встречи в мучение.
Ночью она не увидит его лица, но темнота не укроет его от собственной совести. И к радостному чувству, с которым он думал об этом свидании, примешивался страх.
"Но что нам делать? — снова спросил он себя. — Остается только одно — встречаться тайком, ночью".
Ее родные были врагами его родных. Пат вспомнил, как много месяцев назад, еще до того, как он познакомился с ней, Боб, его брат, сказал:
— Они из другого лагеря. Заодно с лендлордами и угнетателями. Они делают грязное дело — предают свой народ.
Тогда эти слова ничего не значили для Пата. Они относились к области мыслей и чувств, никак его не задевающих, — это его не касалось. Это коснулось его позднее, после того как он встретился с ней. Однако и тогда во всем этом оставалось что-то непонятное, во что он не пытался вникнуть, но чему внутренне противился.
— Брось ты с ней встречаться, — сказал Боб ему однажды. — Ничего, кроме неприятностей и бед, все равно не выйдет.
— Но мы с ней не имеем к этому никакого отношения, Боб! — возразил он брату. — Нас это не касается.
— Такие люди, как они и мы, могут только ненавидеть друг друга, — сказал Боб. — Но что толку тебе это объяснять! Ты сам когда-нибудь поймешь, только боюсь, как бы урок не оказался слишком жестоким.
Любовь и чувство верности к ней, любовь и чувство верности к родным, страсть и долг спорили в его душе, но отказаться от нее он не мог.
Все это промелькнуло у него в голове, пока он, прислушиваясь к храпу отца, крадучись спускался по лестнице, и радость, с которой он думал о предстоящей встрече, омрачалась стыдом и раскаянием.
В кухне очаг еще не погас, и слабый огонь мерцал в теплом сумраке. Пат остановился посреди комнаты, держа ботинки в руках и вслушиваясь в тишину спящего дома. В этот день в их доме пекли хлеб, и запах горячего хлеба, бесконечно родной и знакомый, все еще стоял в воздухе.
Вдруг ступеньки скрипнули. Огонь в печи словно вздохнул и вдруг ярко вспыхнул. При мгновенной вспышке огня Пат увидел часы. Было пять минут одиннадцатого, позднее, чем он думал. Джин, должно быть, уже вышла из дома и сейчас идет по тропинке своей ровной походкой, немного опустив голову и слегка прикусив нижнюю губу, и лицо у нее мечтательное и сосредоточенное. Он представил себе ее, и волна нежности поднялась в нем и затопила чувства, которые пробудил запах свежего хлеба. Он решительно поставил ботинки на пол и принялся всовывать в них ноги.
Что-то заскрежетало и залязгало снаружи. Это загремела цепью собака. Затем раздался яростный лай и сердитый звон цепи, когда, рванувшись вперед, собака натянула ее.
Сердце Пата забилось. "Может быть, это Боб, подумал он. — Может быть, Боб решил, что сегодня все спокойно, и захотел все-таки переночевать дома. Может быть, он привел кого-нибудь из своих", — старался убедить себя Пат, вслушиваясь в тяжелый топот ног. Но еще до того, как раздался громкий стук в дверь, он уже понял, кто это, и отпрянул в самый темный угол кухни.
Приглушенное "иду" донеслось из спальни, и на минуту грохот прекратился. Но пришедшие не стали ждать, пока им отопрут. Несколькими ударами они сломали замок. Луч света от электрического фонаря, прорезав комнату, осветил дверь в спальню, на пороге которой, зевая и щурясь от яркого света, стоял отец Пата. Луч скользнул ниже, пробежал по столу, по керосиновой лампе.
— А ну, выходите! — произнес чей-то хриплый голос. — Зажгите лампу! И не вздумайте дурить! Будем стрелять!
В темноте чиркнула спичка, и слабое пламя образовало в центре темной, пахнущей свежевыпеченным хлебом комнате бледное сведшееся кольцо.
Пат едва различал силуэты четырех мужчин, стоявших на пороге. Когда пламя разгорелось, стало из синего желтым и круг света увеличился, он впился в них взглядом. Холодный блеск тяжелых пистолетов в руках этих людей завораживал его, но лица тонули во мраке и сами люди казались безликими, одинаковыми.
— Выкрути фитиль! — приказал тот же голос.
Пламя резко поднялось, и вдруг словно все ожило.
Отец и мать Пата в старых пальто, наброшенных поверх нижнего белья, стояли возле стола, а его сестра Молли выглядывала из-за спины отца. Пат, прижавшись к стене, невидимый в темноте, не принимал участия в напряженной и молчаливой перестрелке взглядов его родных и этих чужих, зловещих пришельцев, стоявших у двери. Сначала он думал только об одном: Джин ждет его, а он не может уйти из дома. Но теперь, когда он понял, зачем пришли эти люди, внутри у него все сжалось от страха.
— Что вам нужно? — спросил отец каким-то неестественным голосом. Пристально вглядываясь в его лицо (людей на пороге он все еще не различал), Пат понял, что отец тоже боится: от страха он как-то постарел и даже стал будто меньше ростом, внезапно утратив то, что в глазах сына всегда возвышало его.
— Что нам нужно? — повторил тот, кто, видимо, командовал остальными; голос его прерывался от какой-то странной ярости. — Не прикидывайся дураком!
Он прошел в комнату и тяжело опустился на стул, как будто неожиданно его одолела усталость. Когда он заговорил, в голосе его прозвучали утомленные нотки, такие же деланные, как и его томная поза.
— Так вы не знаете, кто нам нужен? — сказал он. — И, разумеется, вы не знаете, зачем он нам нужен? И где он, вы тоже не знаете...
Он помолчал, как бы прислушался к отзвукам своего голоса, и вдруг неожиданно выпрямился.
— Клянусь богом, мы все о нем знаем! — прорычал он. — А теперь хватит болтать! Обыщем дом!
Он снова поднялся, его большое, грузное тело отбрасывало на стену огромную тень, и к ней пристраивались тени остальных, по мере того как они подходили и становились рядом с ним. На миг стало так тихо, что Пат слышал, как хрипло, точно животные, дышат незнакомцы. Собака успокоилась и перестала лаять, и через приоткрытую дверь из теплой темной ночи, где ждала его Джин, донесся слабый шелест ветра в листве. До двери было всего несколько шагов, и сейчас, когда эти люди стояли к нему спиной, затеняя лампу, он мог выскользнуть незаметно.
В носках, бесшумно ступая по каменному полу, он стал пробираться к двери в тот момент, когда люди в комнате заговорили. Но Пат слышал лишь тяжелое биение собственного сердца. И уже за дверью, с трудом переводя дыхание, он вдруг почувствовал, что лоб у него в поту. Он нагнулся и надел ботинки. Чьи-то руки грубо схватили его сзади и втащили в дом. Стараясь вырваться, он брыкался. Удар по голове оглушил его. Ни он, ни его противник не проронили ни слова.
Поток желтого света из полуоткрытой двери ослепил Пата. Он зашатался, но сильным пинком его швырнули в комнату, и, не удержавшись на ногах, он растянулся на полу. Он лежал, придавленный гнетущим ощущением бессилия и унижения, от которого хотелось плакать.
— Посмотрите, кого я поймал! — сказал человек, который привел его. Он стоял в дверях и смеялся.
Голос показался Пату знакомым. Он поднял голову и взглянул на говорившего. Это был старший брат Джин. Встретив взгляд Пата, он перестал смеяться.
— А, да это ты! — сказал он с презрением и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
В комнате остался только верзила вожак. Сверху донеслись шарканье ног и голоса. Слышно было, как кто-то протестующе закричал.
Верзила лениво повернулся и, криво усмехнувшись, посмотрел сверху вниз на Пата. Во рту у него не хватало нескольких зубов.
— А ты кто такой? — прорычал он с каким-то свирепым добродушием. Пат молчал. Верзила шутливо, но больно пнул его ногой. Затем он принялся ковырять в носу, не спуская глаз с Пата. Шум за дверью заставил его обернуться. Дверь распахнулась, и в комнату вбежала сестра Пата.
— Остановите их! — Она задыхалась. — Они все перебьют! Я не знаю, что они там ищут, но нельзя же все ломать. Пожалуйста, остановите их.
— Остановить бы можно... — сказал верзила глухим, хриплым голосом. Он, казалось, все играл какую-то роль, его голос и манеры непрерывно менялись, так что никак нельзя было понять, каков же он на самом деле. Единственной неизменной чертой характера, которая угадывалась за этой непрерывной сменой превращений, была тупая бессмысленная жестокость.
— Подойди сюда! — произнес он еще глуше.
Она сделала шаг вперед, плотнее запахнув на себе пальто. Она не заметила Пата, а он не окликнул ее и только старался поймать ее взгляд. Но она, словно зачарованная, смотрела на этого человека; выражение его лица, как видно, изменилось, потому что в ее глазах зажглась тревога.
— Что вам нужно? — спросила она дрогнувшим голосом.
— А ты славная девчонка, — сказал он. — Дай-ка рассмотреть тебя получше.
Он протянул руку и схватил ее за отворот пальто. Она не успела и вскрикнуть, как он уже прижал ее к себе и начал целовать.
Вдруг он отшатнулся.
— Сука! — прошипел он. — Ах ты, сука!
Три капельки крови выступили на губе в том месте, где она укусила его.
Отшатнувшись, он слегка вскинул руки, и девушке удалось вырваться. Но он все еще крепко держал ее за отворот пальто и ночную рубашку. Вдруг пуговицы отскочили, и рубашка лопнула на груди.
Пат одним прыжком очутился около верзилы и схватил его за руку, но тот, далее не глядя, наотмашь ударил его рукой. Пат полетел в сторону и стукнулся о стену, но тут же снова поднялся и кинулся на своего врага, который на этот раз заметил, кто ему помешал.
— Не суй рыло, ублюдок! — Он ударил Пата по лицу тыльной стороной руки.
Удар сбил мальчика с ног. Он поднялся на колени и, опершись локтями об пол, сплюнул кровь. Губы сразу распухли, в голове шумело. Он хотел встать, но ноги не держали его. Он снова услышал треск рвущейся материи, подавленный вскрик и с трудом поднял голову.
Молли прислонилась к стене, беспомощно опустив руки. Ночная рубашка на ней была разорвана до самого низа. У нее было какое-то странное, отрешенное выражение лица. Она стояла не шевелясь, не произнося ни слова. Мужчина тоже не двигался и молчал, словно смущенный видом ее наготы, исполненной той чистой и недолговечной прелести, которая всегда чарует в здоровой, цветущей девушке.
Вдруг он рассмеялся.
— Ну ладно, — сказал он. — Я только хотел рассмотреть тебя получше. Вот и рассмотрел. Ну а теперь убирайся...
Девушка встрепенулась. Густая краска залила ее шею и поползла вниз по всему телу. Лицо задергалось и сморщилось. Запахнув разорванную рубашку, она медленно вышла из комнаты. Слезы градом катились по ее щекам.
Пат закрыл глаза и снова опустился на пол. Его переполняли тоска и горечь. Краска стыда, залившая щеки Молли, покрыла и его лицо. Обида за сестру вытеснила все: и боль от ушиба, и тягостное чувство, что в дом вошла беда, которую навлек на них приход этих людей, и даже неотвязную мысль о свидании с Джин.
Он услышал шаги в комнате, чей-то гнусавый голос сказал:
— Там, наверху, ничего нет, хозяин. Ей-богу, ничего.
— Тогда начнем внизу, — ответил ему верзила. — Я проголодался. Пошарьте, нет ли в доме еды. И для себя чего-нибудь раздобудьте.
Шаги снова удалились. Кто-то пихнул Пата ногой, но мальчик даже не поднял головы.
— А ну-ка! — произнес ненавистный голос. — Вставай!
Пат с трудом встал на ноги.
— Садись туда! — приказал верзила.
Он дважды прошелся по комнате, затем остановился перед Патом, нахмурился и вдруг начал без передышки сыпать вопросами, не дожидаясь ответов. Происходят ли у них в доме политические собрания? С кем из соседей дружит брат? Кто еще из членов семьи состоит в организации? Часто ли приходят письма на имя брата? Часто ли он ночует дома?
В этих вопросах мелькали названия мест, имена людей, произносимые вскользь, так, словно Пату они наверняка были известны. Пат, с трудом шевеля распухшими губами, туманно и уклончиво бормотал что-то в ответ: он чувствовал, его допрашивают с тайной целью, ему расставляют ловушку в расчете на то, что он проговорится, что с его губ случайно сорвется признание, которое будет использовано против его близких, и в эту минуту, сам еще того не сознавая, Пат всеми своими помыслами был на стороне брата.
Внезапно допрос кончился. Не дожидаясь ответа, верзила вышел из комнаты. Погруженный в какое-то болезненное оцепенение, убаюкиваемый тяжким биением сердца и громким неторопливым тиканьем часов. Пат, сгорбившись, сидел на стуле. Ушибы болели, в разбитых губах горячо пульсировала кровь, но боль доходила словно издалека.
Взглянув на часы, он удивился: было только одиннадцать. Меньше часа прошло с тех пор, как он поднялся с постели, чтобы уйти из дому. Он вспомнил об этом как о чем-то происходившем очень давно, когда он был гораздо моложе, и мысли и чувства, владевшие им в то время, возникали в его памяти, окрашенные странной грустью, словно воспоминания детства.
Теперь эти люди спустились вниз. Комната наполнилась шумом, громкими голосами, хохотом, стуком тяжелых сапог по каменному полу, скрипом выдвигаемых ящиков. Они шарили в шкафах, заглядывали внутрь часов, поднимали старые башмаки и вытряхивали их, обыскивали самые укромные уголки, извлекали на свет интимные домашние мелочи, отпуская при этом грязные шутки. Они ходили по комнате, не переставая жевать, громко чавкая и роняя крошки на пол.
Чувство бессильной ярости, которое эти вооруженные, опоясанные патронташами, незнакомые люди вызывали у Пата, дошло до предела при последнем кощунстве — разорении семейной кладовой.
А часы упорно напоминали ему о Джин. Он представил себе, как она все ждет его и, наверно, сердится и волнуется. Если бы ему удалось выскользнуть из дому, он мог бы успеть на свидание с ней; они должны встретиться сейчас, пока еще не поздно, и тогда, быть может, случится чудо и стена, воздвигнутая между ними, рухнет.
Пат задрожал при одной мысли о том, что его снова так бесцеремонно втащат в дом и, может быть, поколотят; он уже натерпелся достаточно боли и унижения за эту ночь. Он снова ощутил на губах прикосновение огромной тяжелой лапы, и воспоминание об отвратительном лице, разгоряченном похотью и злостью, лишило его мужества. Но в нем все же оставался запас какой-то упрямой силы. Он бессознательно вобрал в себя воздух и, сжав кулаки, заставил себя подняться и направиться к выходу.
Никто не заметил, как он выскользнул за дверь, а когда он был во дворе, никто не остановил его. Стараясь держаться в тени надворных построек и изгороди, он выбрался на дорожку и пустился бежать.
Теперь он снова чувствовал себя сильным, его переполняла радость, бодрил четкий ритм бега и ночной воздух, в свежести которого был запах свободы. Через несколько минут они будут вместе, ночной кошмар исчезнет и все станет таким, как прежде.
Обычно они встречались на холме, под старым дубом. Протискиваясь сквозь дыру в изгороди, Пат был совершенно уверен, что сейчас увидит темный девичий силуэт, и поэтому, обнаружив, что на холме нет ни души, он скорее удивился, чем встревожился. Он громко — насколько смел — кричал и свистел, всюду искал ее и, лишь окончательно убедившись, что она ушла, бросился на землю и заплакал.
Трава под ним была мягкой и нежной, прохладный ночной ветерок освежал его покрытое синяками тело. Он плакал долго и беззвучно, слезы непрерывной струей текли у него по щекам. Он плакал от разочарования, плакал от унижений, которые перенес, от несправедливых обид и еще от ощущения утраты еще не осознанного, но причинявшего глухую, неуемную боль.
Когда он поднял голову, луна стояла высоко. Ветер стих, туман поднимался с земли. Он слышал спокойное посапывание коров на соседнем поле. Им овладело какое-то усталое умиротворение. Он снова подумал о сестре. Теперь воспоминание о ее унижении не мучило его: перед ним был безликий образ, безымянное женское тело, нагота которого не будила ни желаний, ни угрызений совести.
Немного погодя Пат побрел назад. Подходя к дому, он понял, что они уходят; лаяла собака, слышались невнятные голоса, затем мерно зашелестели колосья: это они выбирались на дорогу кратчайшим путем — через поле, топча молодые посевы.
Пат напрасно боялся, что его будут бранить за уход из дому или жалеть, когда увидят его разукрашенное лицо. Когда он вошел, мать готовила чай. Она протянула ему чашку. Кухня была в беспорядке, ящики и шкафы открыты, их содержимое разбросано по полу. Отец то потягивал маленькими глотками чай из блюдца, то попыхивал глиняной трубкой, и лицо у него было при этом хмурое и угрюмое. У потухшего очага, забившись в глубокое кресло, сидела сестра, неподвижно глядя прямо перед собой заплаканными опухшими глазами...
Все они никогда не отличались разговорчивостью, а теперь, после перенесенного унижения (каждый был чем-то унижен — у кого пострадало чувство собственного достоинства, у кого гордость за свой домашний очаг, у кого стыдливость), они молчали, не умея найти слов для выражения своих чувств.
Пат первым нарушил гнетущее молчание.
— Дай мне хлеба, мать, — сказал он. — Я проголодался.
С горьким смешком она указала рукой на шкаф, куда сложила недельный запас свежевыпеченных хлебов. Шкаф был пуст.
— Все, что они не смогли съесть, они забрали с собой, — сказала она. — ...И не только еду. Брошка Молли исчезла со стола.
Тревожная мысль закралась в голову Пата.
— А из вещей Боба они ничего не нашли? — спросил он взволнованно.
— Нет, слава богу. Находить-то было нечего.
Они снова замолчали, погрузившись в свои мысли. Где-то за домом заухала сова, собака загремела цепью, тихонько заворчала и вздохнула, и ночь погрузилась в безмолвие.
Пат поднялся.
— Устал я, — сказал он. — Пойду спать.
— Подожди, я приложу тебе что-нибудь к лицу, — сказала мать. — Вон как тебя изукрасили.
— Да не стоит, — ответил Пат. — Очень хочу спать.
Он подошел к матери поцеловать ее и пожелать ей спокойной ночи. Когда он наклонился, его внимание привлек тусклый блеск латуни.
— Смотрите! — воскликнул он. — Смотрите! — Он достал с полки над очагом обойму с патронами.
— Это от револьвера Боба, — прошептал он.
Мать перекрестилась.
— Они и не заметили, — сказал отец. — Бог ты мой, единственное, что они могли найти, лежало у них под носом.
Угрюмый, недобрый взгляд смягчился. Он усмехнулся и вдруг заразительно расхохотался. В комнате как будто сразу стало веселее. Даже Молли заулыбалась. В конце концов, они все-таки одержали верх. На минуту все забыли о перенесенном унижении. Их больше не давило сознание силы врага. Эти люди могут прийти еще раз, могут учинить что-нибудь и похуже, но с ними можно бороться, их даже легко провести.
— Вот Боб-то посмеется, когда мы ему расскажем, — сказал Пат, гордый своим открытием.
Он сунул патроны в карман; ему было приятно, что они там лежат. Ушибы все еще болели, и глубоко внутри тоже что-то ныло, и все не проходило ощущение потери, чувство, что жизнь уже не будет казаться ему такой ясной и справедливой, как прежде.
В конце длинной борозды, вспаханной при последнем приземлении, лежал сгоревший остов истребителя. Солнце уже садилось. От каждого бархана и холма, от каждого камня, каждого куста сухих колючек тянулись к темнеющей стороне горизонта длинные пурпурные тени. Но в раскаленном песке и в беспредельно пустом небе все еще удерживался полуденный зной, а томящая душу тишина на этой грани дня и ночи, казалось, таила в себе хрустальную чистоту воздуха, никогда не оглашаемого звуками жизни.Погруженный в это безмолвие, в этот песок и свет, разбитый самолет лежал, как скелет какого то огромного животного, приползшего сюда умирать еще десять тысяч лет назад. Его серебристые кости, закопченные и ставшие хрупкими от жара, казалось, медленно крошились под невидимым, но непрестанным действием времени; казалось, только эта вечная тишина сохраняла еще их форму, и легкого дыхания ветра будет достаточно, чтобы в одно мгновение превратить их в кучу пыли. Но никогда не шелохнется здесь воздух, на выбеленный песок никогда не упадет ни одна капля влаги, столетия не ступит сюда нога человека. А эта длинная, изорванная лента вспаханной пустыни, которая тянулась за обломками, могла быть таким же старым и прочным следом, какой оставляет в окаменевшей доисторической грязи волочащийся хвост гигантского пресмыкающегося.Но эти кажущиеся деревянными металлические кости были еще горячи от огня катастрофы, а облако, поднятое самолетом при падении, едва рассеялось. И летчик еще не был мертв. Он лежал немного в стороне, одна нога как то неестественно подогнута, разбитая челюсть свернута набок, обнажены окровавленные десна и остатки выбитых зубов; кровь запеклась на его лице, густо обагрила одежду. Только глаза еще жили, и взгляд медленно скользил по ручейку муравьев, который бесцельно стекал со склона песчаной волны.Летчик чувствовал, что еще жив, но до его сознания еще не доходило, что жить ему осталось совсем немного. Он прислушивался к ощущениям внутри себя, не столько болезненным, сколько странным, ужасающе необычным, как будто там, внутри, разрасталось что то чужое, из резины и металла, перемешанных с его внутренностями.Он попытался пошевелиться. Тонкая струйка темной крови вытекла из уголка рта на жаждущий влаги песок. Боль в сломанной ноге пронзила сознание, и он впал в забытье.Заключенный в разбитом теле, погруженный в бессознательное состояние мозг все же жил, напрягался, возвращался к прошлому, к тому, что уже стало только воспоминанием. И он вновь переживал момент крушения, когда взметнулся горизонт, и пустыня бросилась на него кошмаром застывшего времени, когда он с ужасом, с омертвело напряженным каждым мускулом ждал предстоявшего удара о землю…А сейчас он снова в небе, летит за командиром эскадрильи, среди таких родных густых облаков, и еще не прожит последний год его жизни. В полном одиночестве, ликуя, парит он высоко над землей в сиянии солнца, принадлежащего только ему — лучи не могут достичь земли, окутанной октябрьским туманом. Потом он пикирует, и неожиданно открывается просвет в облаках — огромное закопченное пятно зданий с зелеными прямоугольниками травы и деревьев в центре, которое потом опрокидывается; затем делает разворот и ускользает в нежную облачную пелену; а когда летит домой, на свой аэродром, — узнает маленький зеленый островок, затерянный в пестроте Лондона, тот парк, который он так хорошо знает, в котором встречался и гулял с девушкой, месяц назад ставшей его женой.Время уже не властно над ним, потому что сейчас он с ней; он слышит, как та смеется над котенком, играющим своим хвостом на коврике перед пылающим камином; он идет с нею по траве сада, вдыхая ароматный влажный ветер весны; пылая страстью, приникает он летней ночью к ее покорному телу и вместе с ней встречает первые отблески зари в небе, — оба они знают, как коротко их счастье, и от этого еще острее мгновения их блаженства.Но сладкая теплота исчезла, боль и холод снова одолели его. Возвращение сознания оказалось еще мучительнее. Его открытые глаза смотрели в необъятное ночное небо, все усыпанное звездами. Холод и тишина словно старались похоронить его, и он уже предчувствовал свою одинокую смерть.╚Я еще жив!╩ — хотел крикнуть он, но разорванные голосовые связки издали лишь слабые животные звуки. Его тело — сплошной комок боли; мучительная боль в ноге сливалась с отвратительным тупым ощущением внутри, и дикая боль в раздробленной челюсти усиливалась яростью и физическим унижением от распухших, беззубых, беспомощных десен.Но боль не одолела его. Он еще чувствовал свое одиночество, свою ничтожность перед этим холодным, изрешеченным звездами небом и сознавал всю тщетность надежды на спасение, на возможность выжить. Он знал, что завтра — если только раны позволят ему прожить так долго, — будет жара, налетят мухи, затуманит голову бред и наступит отвратительная смерть от жажды. И сознавая свое положение, он заставлял себя забыть страх и бессмысленную надежду.Да, он не сомневался, что скоро умрет, но все же из его горла инстинктивно рвался слабый крик: ╚Еще не конец!╩ — крик, исторгнутый нервами и мускулами, которые отказывались признать свое поражение.В глубокой тишине где то далеко завыли шакалы, и этот звук задрожал в чистом, пустом воздухе подобно вою истязаемых сумасшедших. ╚Я скоро умру,╩ — говорил он себе. ╚Еще не конец,╩ — хрипело его горло.Когда же, думал он, придет рассвет (ему холодно, но жара пугает еще больше), и с мыслью о рассвете он вслушивался в быстрое и слабое тиканье часов. Странно, что они не разбились, пронеслось в мозгу; он еще помнил, как заводил их утром (так давно это было!), и сейчас старался не думать о том, что остановится раньше — часы или его сердце…Тихо мерцали звезды, и он не знал, только ли началась ночь или уже заканчивается. Он мог только ждать рассвета и страдать. И хотя новый день мог стать последним в его жизни, он все же, пока жив, не мог не ждать рассвета со слабым нетерпением, как будто новый день принесет какую то зацепку надежды. И, думая о восходе солнца, он внезапно вспомнил, откуда то из далекого–далекого прошлого, рассвет того долгожданного дня, когда радость ожидания счастливой минуты смывала с души усталость и тяжесть ночного полета и все мрачное оставалось позади, исчезало при мысли о двери, которую он сейчас откроет, о комнате, в которую войдет и увидит Ее, еще спящую, чья любовь и дружба обещали преобразить его жизнь…Время от времени, явственней, чем боль и одиночество, в мозгу вставали картины лондонских улиц ранним утром, зелень деревьев в маленьких, покрытых сажей садах, запах пыли и бензина — тот лондонский воздух, по которому он так тосковал; знакомый длинный, отвесный склон и сужающаяся перспектива домов; среди них тот дом, та комната, открытая дверь, к которым так упорно тянулись его мысли. Он чувствовал тогда необычайный прилив сил и страстное нетерпение. Небо было низким и грозным, листья на деревьях как то странно обвисли, и это очень удивило его, надолго осталось в памяти.И сейчас воспоминания о том майском рассвете, о деревьях, четко прорисованных на фоне грозового неба, о пережитых тогда минутах блаженства отгоняли мысли о смерти; воспоминания тесно обступали его, мелькали в мозгу, как снежинки, гонимые ветром.Он прожил только двадцать шесть лет, но прожил их жадно. Смерть, к мысли о которой он, казалось, уже привык, все же оставалась какой то нереальной. Где то там, в городах, далеких казармах, спят те, с кем он делил радости жизни, спят уверенные в завтрашнем дне; на сад около дома, где он родился, опускается роса, в сарае лежат аккуратно сложенные дрова, нарубленные на следующую неделю; за дверью, ключ от которой лежит сейчас в кармане, спокойно спит его жена и, возможно, уже утром получит его письмо; все идет точно так, как обычно. ╚С моей смертью умрет весь мир,╩ — смутно казалось ему всегда, и сейчас, постигая вечность мироздания, он не мог поверить в собственную гибель.Часы еще тикали; над головой кружились звезды; в болезненно напряженной тишине он слышал бесшумные удары своего сердца. И удары этого преданного механизма, который помогал его телу выдерживать дорогу сквозь время, начали постепенно убеждать в реальности смерти. Воспоминания кружились в нем, призрачные и тающие, неуловимые, как снежинки, когда пытаешься поймать их ладонью: о мгновении экстаза, которое исчезает, достигнув вершины; о смехе, пропадающем, становясь осознанным; о веселых искорках в глазах жены — они и вовсе неуловимы, слишком мимолетны, чтобы их удержать. Исчезали неповторимые в своем разнообразии рассветы, радостные ощущения легкости и беззаботности, полноты счастья, музыка ночей, страстные ласки нежных рук и дрожь сплетенных тел… — все, что лелеял в своих бренных тканях его мозг, который уже близок к разрушению и с которым погибнет весь этот радостный его мир.Он застонал; боль скрутила его, а холодная змея внутри свертывалась кольцом и раздувалась.Горьким и жгучим потоком заливало его душу сожаление о недолговечности ускользающего счастья, обо всем, что он имел и должен потерять, о том, что могло еще быть, о будущем, о тех сорока годах, которые он мог еще прожить. Нет, думал он, не страх омрачает последние его часы, а горькое сожаление… сожаление… Перед ним бесшумно проносится вся его жизнь. Как бледные цветы на темной, медленно текущей воде, вставали в памяти, одно за другим, лица тех, кого он знал и любил, и одно за другим они поглощались тьмой; и каждое лицо, прежде чем скрыться под водой, бросало на него мягкий сожалеющий взгляд.Я жил так, думал он, будто у меня была бездна времени, и только сейчас сознаю, насколько я был расточителен. Горечь сожаления о прошлом и будущем была одинаково сильной: он вспоминал потерянные счастливые минуты, потери той особой душевной настроенности, в которой расцветает дружба, тех слов, взглядов, поступков, которые вызывали веселый смех его друзей и знакомых; вспоминал определенные места, звуки, запахи, погоду — и эти воспоминания вызывали в нем смешанное чувство острой тоски и глубокого удовлетворения.С горькой болью утраты думал он о доме, о жене, о жизни, прожитой вдвоем, о разделенных минутах блаженства, о душевной теплоте и нежности…Ночь уже рассеивалась. Еще было темно, но звезды на востоке уже бледнели — край земной тени пробегал по Африке и будил Атлантику. Холодно мерцавший зеленоватый свет дрожал на горизонте, разливался все дальше. Потом зелень слабела от отблеска зари, в центре которой сиял ободок еще не вставшего солнца.Что то новое происходило и с его телом, боль притуплялась, и нежное тепло ласково обволакивало его окоченевшие члены. Но это не надолго утешало его. В пустыне нет ни тумана, ни облаков, ни длинных теней, чтобы смягчить жаркие лучи солнца, которые уже начинали безжалостно жечь его тело. Он закрыл глаза, и солнечный свет стал малиновым, проходя сквозь веки.Бродившие вокруг шакалы уже давно смотрели на неподвижное тело, но каким то особым своим чувством понимали, что человек еще жив. Перья птиц, в которых шелестел обжигающий воздух, были сухи и жарки, широкие крылья едва шевелились; стервятники, свирепая жизнь которых сконцентрировалась в их темно–коричневых глазах, способных разглядеть мышь за много миль, казались безжизненными. Они терпеливо ждали, ни на минуту не отрывая глаз от неуклюже лежавшего, слабого тела в грязной одежде.Муки его усилились, когда вся безжизненная пустыня наполнилась мухами; каэалось, они появлялись из голых камней и обнаженных кустарников, из этого мертвого, стерильно чистого песка. Злобно жужжа, они садились на его рот, нос и глаза, поднимались и снова садились, ползали, исследуя каждый дюйм обнаженного тела, щекотали его своими лапками, побывавшими во всяких отбросах и нечистотах.Запекшаяся кровь на лице уже совсем почернела, распухшая нога теперь чудовищно раздулась, а впавшие глаза покрылись сухим желтоватым гноем. Узнать его уже было невозможно.Страдания не имели предела. Они дошли уже до той грани, за которой теряется чувствительность ко всем новым мучениям; мухи, жара, жажда и боль слились в единую муку, которой он уже не чувствовал. Теперь почти все время он был в бреду, ум его работал в промежутках между обмороками, создавая кошмарные, искаженные видения прошлого. Когда же сознание прояснялось на некоторое время, страдания — физические и душевные — становились невыносимыми.Почему, тщетно спрашивал он, почему это должно было случиться? Пoчему именно с ним, кто мог жить так долго и счастливо? По ходатайству перед краснолицым человеком с медалями и усами и по собственному обдуманному решению — я стал летчиком. (Побуждение пришло извне, думал он, но выбор сделал я сам.) Я мог бы стать кем угодно, но один случай определяет последующий, а стремление к цели ведет к ее осуществлению. И так я стал летать, выходил невредимых из боев, сражаясь над моей зеленой землей, чье достоинство хотел защитить. А теперь вот оказался в этой пустыне, и только потому, что Джинджера Матисона свалила малярия, а мое имя шло следующим в расписании полетов; потому, что неизвестный враг сделал правый вираж вместо левого и случайно увидел меня раньше, чем я его. Этого давно следовало ожидать; война, судя по многим фактам, на которые я как то мало обращал внимание, несла всегда что то роковое в своих случайностях. И сейчас мухи ползают по моим слипшимся глазам, кровь спеклась внутри, и с минуты на минуту моя последняя капля жизни просочится в иссохший песок.Солнце уже сходило с зенита, крошечные тени от каждой песчаной складки повернулись в другую сторону и стали удлиняться. Вытянутая рука человека сжалась и разжалась. Прошел час, тени подросли еще, и рука снова сжалась.Он давно слушал тиканье часов — полуосознанный звуковой фон своего сознания. Вдруг он почувствовал, что часы остановились. Судорога прошла по его телу, а боль опять тупым ножом разодрала его внутренности. Он немного повернулся, слабо поведя головой из стороны в сторону, и черная кровь хлынула из горла. По его телу быстро пробежала тень, потом еще одна, еще, когда три стервятника пронеслись вниз и вверх между ним и солнцем.Через некоторое время его слипшиеся веки судорожно приоткрылись, он увидел, что день начинал клониться к вечеру. Опять что то новое произошло в нем. Он чувствовал себя необыкновенно легким и бесплотным, боль доходила словно откуда то издалека, свинцовая тяжесть внутри как то слабела, затихала. Большие разноцветные искры вспыхивали в мозгу. Мысль стала необычайно ясной. Уже скоро — думал он. Он вспомнил свои мучительные сожаления, но уже как давний–давний душевный кризис. Каждый должен умереть, думал он, и ему казалось, что он совершил какое то великое и утешительное открытие. Призрачным фейерверком разноцветные искры начали двигаться вокруг невидимой оси на фоне ослепительно голубого неба.Да, говорил он себе, к каждому рано или поздно приходит этот момент, обдавая удивлением и ужасом, и против этого так же бесполезно протестовать, как и против появления из чрева. Не смерть страшна сама по себе, а горькое сознание, что никогда больше не будет счастья и того особенного мира, который я теряю гораздо раньше, чем думал; я — и не только я. Потому что сейчас не я один, не только я, а мы — все, кто умирает в эту минуту на раскаленных песках, на замерзшей земле, в окровавленных рвах под тюремными стенами, в пыльных руинах зданий, кто сгорает заживо, тонет, умирает от голода, умирает в холоде, под дождем, в грязи, во тьме, под палящим солнцем — все мы задыхаемся от горького отчаяния и тоски по жизни, которую теряем, по счастью, по своему особому миру, в котором нам было так хорошо. Все мы жадно хотим жизни. Даже сейчас, когда нет никакой надежды, когда гаснут остатки сознательного бытия, — не сдаются голодные нервы, и еще теплое тело, и несговорчивые органы, отказываясь признать ждущее их поражение.Солнце было уже совсем низко. От обломков самолета протянулись причудливо сплетенные тени, а тени кустов, камней и барханов приобрели какую то пурпурную твердость и казались более реальными, чем их выбеленные оригиналы.Против разбитой головы умирающего находился песчаный бугорок, усыпанный мелкими камнями, среди которых боролись за жизнь метелки какого то растения. Это единственное, что он мог видеть, было сейчас всем его миром. В странном свете заходящего солнца этот бугорок был миниатюрой огромной пустыни, точной копией беспредельной выжженной чаши, которая замкнула его в своем центре. Это стало последним, что запечатлели его тускневшие глаза. Сердце еще продолжало слабо биться. Он умер не сразу, жизнь некоторое время теплилась в его теле, как остывающие угли под пеплом сгоревшего костра. Но муравьи, шакалы и стервятники поняли, когда он умер. И вскоре рядом со скелетом самолета лежал до блеска обглоданный скелет его пилота.Вы, люди далекого будущего, первыми нашедшие его хрупкие кости, помните, почему он погиб, и будьте ему благодарны.