Отплывая, они уже начинали возвращаться.
Это возвращение готовили их мозолистые руки, ставящие паруса.
Антуан де Сент-Экзюпери
Повесть
1. Китобои завтра уходят. А я уже не с ними. Правда, я еще толкусь у входа в Управление флотилии, просто так. Дело даже не в привычке. Невозможно — отойти и затеряться в толпе. Мне кажется — будет походить на бегство. Наверно, это немножко бегство и есть. Бегство «по уважительной причине». Но не будешь объяснять каждому причину, даже уважительную!
Юрий Середа, новый капитан «Безупречного», говорит, что в моей улыбке появилась «виноватая изгибинка». Он приметливый, этот Юрий Середа. И дотошный. В минувшем рейсе, когда Середа не нашил еще четвертую капитанскую нашивку, я больше месяца жил на его китобойце в старпомовской каюте. Сменившись с вахты, Юрий никогда сразу не засыпал. Раскачиваясь на скрипучих койках, мы с ним копались и копались в разных «почему». Так уж получалось, что самый пустячный промысловый день накапливал в наших еще с экватора стриженых головах целые ворохи вопросов: почему радуга оказалась в Антарктике круглой? Почему киты чуют надвигающийся шторм дня за три и уходят от него? Почему боцман Карпенко напивается два раза в году до одеревенения: один раз в рейсе, один — на берегу, а остальные триста шестьдесят три дня в рот хмельного не берет?.. Десятки «почему» накапливались у нас каждый вечер. Были и более серьезные «почему». Но. о них я еще расскажу…
Однажды в нашей каюте застрял Николай Кронов. Он уже тогда капитанил, хотя и был ровесником Середы. Кронов лихо разрубал «почему». Так лихо, что все сразу становилось ясным. Но странно: радости от этой ясности не было. Нам было жаль порубанных «почему». Впрочем, новый день порождал их снова и в несметном количестве.
Наверно, я немного ревную Середу к Николаю Кронову. Дружба у них давняя. Теперь оба капитаны. А что у Середы общего со мной? Стихи? Разве что стихи. Ну, еще эти самые, «почему»… Кронов как-то сказал, не то шутя, не то серьезно, что мы с Юрием сошлись на «демагогической почве»…
Вот они уже вместе! Выходят из управления, как жрецы из храма. Выходят и довольно щурятся на солнце. И солнце им радо: играет себе на витом шитье «крабов», вспыхивает то в одной, то в другой пуговице.
Люблю морскую форму! В минувшем, последнем для меня, рейсе я пошил себе черную тужурку, надраил пуговицы, чуть накренил к правому глазу широкообводную капитанскую фуражку. Три средних золотистых нашивки на рукавах уравнивали меня со старшими помощниками китобойцев. Это вполне устраивало. И я злился, когда Юра, представляя меня знакомым, перечеркивал мои морские регалии словами: «А это наш редактор…»
Почти всегда в таких случаях находилась представительница прекрасного пола и следовал всплеск рук:
«Редактор?! Скажите, как интересно! Значит, в Антарктике и газеты есть?»
«В Антарктике есть даже баня!» — не очень добродушно; отшучивался я, а настроение портилось.
В одну из ночей, возвращаясь Атлантикой в родные широты (ох и плохо спится на пути к дому!), мы с Юрием идейно обосновали три основных цвета капитанской формы: золото нашивок и пуговиц — это от солнца, сотни раз пойманного в секстаны; белизна воротничков и фуражек — памятный дар айсбергов и ледяных полей; а чернота отутюженных костюмов — это уже побежденная ярость штормового океана…
Сегодня я пришел на перекресток в легкомысленной гибралтарской рубашке, выпущенной поверх опять лее далеко не капитанских голубых брюк. Я смешался с пёстрой, шумной И все-таки грустной толпой остающихся. Сейчас Юрий Середа и Николай Кронов пройдут мимо меня и…
Заметили, черти! Машут… Нет, я не пойду с ними. Я знаю их сегодняшний курс. В «Прибой». Обмывать капитанство Середы. Не люблю быть провожатым.
Они перешли улицу, явно направляясь ко мне. И вдруг, Кронов остановился, задумчиво посмотрел вправо. Я проследил за направлением его взгляда…
…Цветы. Длинный, как разорвавшийся красочный венок, ряд осенних цветов: георгины, астры, канны, хризантемы. В корзинах, ведрах, большими и малыми — букетами. Цветочный ряд тянулся вдоль стен домов» чуть не на всю улицу. Торговля шла не слишком бойко.
Отношение к частной цветочной торговле в Лиманогорске до сих пор не стабилизировалось. То цветочницы вполне легально располагаются и у вокзала, и в центре города на глазах благосклонной милиции, то. вдруг откуда-то нисходит запрет, и тогда милиционеры, приближаясь к бабкам с цветами, строго произносят извечное: «Граждане, давайте разойдемся!..»
Сейчас, наверно, была именно такая пора, потоку что, заметив приближающегося милиционера, хозяйки корзин и ведер дружно подхватились и растворились в многолюдном потоке.
Только одна сморщенная годами бабуся с большой охапкой гортензий в корзине не двинулась с места, печально поглядывая на грозного «сыночка» в милицейской форме. Может быть, годы не позволяли ей проявить ту же резвость, что и ее товарки по цветочной торговле, может быть, у нее были какие-то принципиальные соображения на сей счет.
Лицо милиционера по мере приближения к старушке принимало все более строгое выражение.
И тут перед старушкой вырос Кронов. Видимо, капитан «Стремительного» не торговался ни секунды. Гортензии оказались у него в руках, а бабуся, вызывающе глянув на милиционера, неторопливо поплелась по улице уже с пустой корзиной.
Больше всех, кажется, был доволен сам Николай Кронов. Над бело-лиловой пеной огромного букета прямо-таки таяло от удовольствия его чуть пополневшее за лето лицо.
— Это тебе! — Кронов надвинулся букетом на Середу.
— Да перестань, Николай! Куда я с ним денусь?
— Не хочешь? — удивился Кронов. И сразу, не успел Юрий ни слова ответить, метнулся с букетом за только что обогнувшей нас стройной шатенкой.
Вот он уже нагнал ее. Что-то говорит, улыбаясь.
Шатенка слегка сопротивлялась, но через секунд двадцать огромный букет все же перешел к ней, а Кронов, смеясь, уже что-то записывал на вырванном из блокнота листке. Мгновение — и листок тоже перешел в сумочку шатенки.
— Великолепный кадр! — восхищенно говорит Кронов, подходя к нам.
Середа пытается взглянуть на друга осуждающе, но это у него не получается. Есть нечто в Николае Кронове, заставляющее смотреть на его поступки просто и весело.
— Пошли! — командует Кронов и тут же, пригибаясь к моему уху, шепчет, задыхаясь от смеха: — Я дал ей Юркин телефон… Вечером позвонит!.. Представляешь, как взовьется Екатерина! — Кронов расхохотался. Громко, так что стали оглядываться прохожие.
— Перестань! — тихо просит Середа.
Но где там!
— Представляешь?! — заговорщицки подмигивает мне Кроной и снова заливается смехом на всю улицу…
— Перестань! — уже раздраженно повторяет Юрий.
Я вижу, как ему неловко за кроновскую браваду.
Почему-то именно в эту минуту мне вспоминается одностороннее знакомство с Середой, тогда еще старшим помощником китобойного судна.
2. …Китобоец «Безупречный» подходил для бункеровки к правому борту китобазы «Отвага». На крыло мостика «Отваги» вышел старпом капитана, грубоватый и крикливый Артем Артемыч. Я смотрел, как швартуется китобоец, на мостике которого было необычно тихо. Человек, стоявший на месте капитана, не кричал в мегафон, не перегибался за планширь мостика, не дублировал: своих команд отчаянными взмахами рук. Команд вообще не было слышно.
— Хм! Стоявшего рядом со мной Артема Артемыча аж передернуло от возмущения. — Швартуется, доктор!.. Кто?
— Середа! Старший помощник, называется! Ну-ну!.. — Артем Артемыч следил за швартовкой «Безупречного» с недоброй придирчивостью. Он уже выдернул из гнезда мегафон и два раба дунул в мембранную решетку. «Хру-хру!» — предостерегающе прохрипело над палубами китобазы и «Безупречного». Но удивительно спокойный старпом китобойца не дал Артему Артемычу повода для злого и всегда едкого разноса. Ошвартовался «Безупречный» безупречно: мягко прижал своим бортом к борту китобазы тушу добытого кита, быстро выбрал слабину заведённых швартовых концов.
Я оглянулся на Артемыча. Старпом китобазы смотрел на китобоец явно обескураженно. Еще раз хмыкнув, он сердито воткнул не понадобившийся мегафон в гнездо и, заложив руки за спину, ушел с мостика. А я еще пристальней стал вглядываться в качающийся под бортом китобоец. На его ходовом мостике Середа показался мне совсем маленьким. Может, оттого, что смотрел я на него с двадцатиметровой высоты капитанского мостика флагмана. И опять я не услышал ни одной громкой команды, хотя Середа иногда и говорил что-то сновавшим по палубе матросам «Безупречного». Китобоец пополнял запас горючего и продовольствия. Однажды мне послышалось в очередном распоряжении Середы слово «пожалуйста». Я улыбнулся. Мне стало вдруг невероятно хорошо от такого предположения.
Минут через двадцать на крыло флагманского мостика чертом выскочил Артем Артемыч. Удовлетворенно крякнув, старпом флагмана снова выхватил мегафон, и над ночной Антарктикой загремело:
— На «Безупречном»! Какого черта чухаетесь?!
Я удивился гневу Артема Артемыча. Китобойцы бункеровались обычно полчаса, а то и больше. Ходовых огней в океане не видно — никто в очередь за «Безупречным» на бункеровку не стоит.
— Сколько еще будете чухаться? — продолжал неистовствовать флагманский старпом.
Я видел, как Середа поднял свой мегафон и в ночи прозвучал его спокойный, несколько искусственно забаритоненный голос:
— Не понял вас, Артем Артемыч!
— Что-о-о-о?!!
Матросы-раздельщики ночной смены на палубе китобазы прекратили надрезку китовой туши и весело переглянулись.
— Я спрашиваю, — голос Артема Артемыча, усиленный мегафоном, дрожал, — когда чураться перестанете?!!
И опять чёткий невозмутимый баритон с «Безупречного»:
— Простите, Артем Артемыч, не можем понять вас.
На крыло китобазы вышел, видимо, подышать перед сном капитан-директор флотилии Волгин. Иллюминаторы его каюты выходили на правый борт, и он, конечно, все слышал.
— Он, видите ли, не понимает! — всплеснул руками, чуть не разбив мегафон о свое колено, Артем Артемыч и покосился на капитан-директора, явно ожидая поддержки.
Но Волгин молча, не взглянув ни на старпома, ни на китобоец, прошелся по крылу мостика и, поправив на ходу брезентовый чехол на пеленгаторе, негромко вздохнул:
— Все может быть. Слова «чухаться» нет ни в одном морском словаре. — Изрек и неторопливо перешел на левое крыло мостика.
Не то вздох, не то стон вырвался из груди Артема Артемыча. Наверное, с минуту он стоял понуро, закусив губу, а потом снова поднял мегафон.
— На «Безупречном»! Я спрашиваю, когда закончите бункеровку?
— Благодарю! — тотчас ответил Середа звонким высоким голосом, неожиданно перестав «баритонить». — Вас понял. Бункеровку закончим через шесть минут.
Артем Артемыч яростно задрал рукав кожаного реглана, взглянул на тускло фосфоресцирующий циферблат, что-то пробурчал и скрылся в рубке.
На разделочной палубе матросы покачали головами, незлобиво похохотали, опираясь на клюшки фленшерных ножей, дружно взглянули на Середу и ринулись к очередной туше кита…
Когда через шесть минут Артем Артемыч вновь появился на крыле мостика, ходовые огни «Безупречного» уже качались впереди китобазы. Китобоец закончил бункеровку и отошел от борта на одну минуту раньше обещанного срока…
3. Вот что я вдруг припоминаю, глядя на смущенного кроновским хохотом капитана Середу.
Я жму руку Кронову, крепко обнимаю Юрия и, не оглядываясь, ухожу. Сначала иду быстро, почти бегу. Потом перехожу на шаг, сообразив, что себе-то врать глупо.
И еще вдруг понимаю: никуда мне не уйти от них. Даже после того, как услышу завтрашней ночью прощальные гудки китобойцев. И не одну ночь я буду подробно дописывать скупые строчки редких радиограмм и не ошибусь в подробностях.
Пусть в радиограмме не будет координат! Мне достаточно взглянуть на число отправки. Вместе с китобоями я сначала пройду тихим извилистым Босфором. Вновь подивлюсь величию куполов Ай-Софии и немного позавидую хозяину приземистого домика у самой воды, когда он прямо из ворот взрежет закругленным носом фелюги синее зеркало залива.
Останется за кормой белая Олеандровая башня, в который раз доскажет турецкий лоцман легенду о погибшей здесь прекрасной узнице. Доскажет и сойдет с борта в свой тарахтящий катер под любопытными взглядами облепивших правый борт новичков. И тогда начнется короткая тихая песня Мраморного моря. Наверное, оно, прикрытое с двух сторон синими ломтями анатолийских берегов, веками стыло в штилевом безветрии и превратилось в мрамор. Просто странно, что форштевни флагмана и китобойцев так легко и бесшумно режут эту полированную зеленовато-синюю гладь с золотистыми прожилками солнца. Если присядет на воду чайка — брызги не взлетают, круги не ширятся и вся птица четко отражена в синей зеркальности.
А потом снова узкость — Дарданеллы. Здесь уже пройдем без лоцмана. И скоро раскинется Эгейское море с малыми и большими островами греческого архипелага.
Здесь уже может и качнуть. Побледнеет новичок и забьется в самый дальний угол каюты. Не от страха, а чтоб товарищи не заметили бледности да не посмеялись. А зря, между прочим! Надо выйти на палубу или подняться на мостик, под ветер, под залетающие от полубака колючие брызги. И никто не заметит твоей бледности. А и заметит, так не посмеется. Потому что увидит — не поддается новичок шторму, значит, до Антарктики притерпится…
Но вряд ли такое приключится в Эгейском. В октябре, когда проходят китобои «Отваги», Эгейское чаще всего спокойно. Вечером зажгутся густые звезды и редкие маяки на островах. И захочется читать стихи гекзаметром. Начнешь вспоминать и не вспомнишь, конечно, ничего… И тогда надо идти к ребятам. Они не силятся вспомнить древних греков. Они вспоминают то, что оставили позавчера. Берег еще долго будет жить в мыслях каждого. Он упорно, может, до самой Антарктики будет приходить в междувахтенные сны. Да так тебя околпачит, — проснешься и не сразу поймешь, отчего дрожит и качается комната, почему окно круглое и бьется в него не знакомая облетевшая ветка, а зеленая лапа тяжелой волны.
Целую неделю займет Средиземное — большая морская дорога. Через каждые пять-десять минут — расхождение с встречным судном. Если оно под красным флагом — обязательно погудит, просигналит семафором: «Счастливого плавания, китобои!» И мы ответим гудками — поблагодарим. И кто-то позавидует морякам со встречного теплохода: через неделю будут дома! Но никто не выскажет зависти. Это просто неприлично: впереди еще семь месяцев!..
В Средиземном поглядим на землю — синюю полоску африканского берега с цепочкой одинаковых и незнакомых деревьев, бегущих по склону. Иногда, в очень темную ночь, можно рассмотреть справа по борту трепетное темно-багровое зарево — отблеск огненного дыхания Этны…
Последняя земля — похожая на нашу Медведь-гору Гибралтарская скала. Веселые краски городка, белые пассажирские лайнеры в гавани, яркая зелень по склонам гор. Кажется, мирными яркими красками перечеркнуты серые остывшие от долгого бездействия контуры военных кораблей. Ветераны морских сражений давно не поднимают якорей. Это хорошо. Однако не обольщайся! Вон со стороны Африки стремительно приближается блестящая металлом черточка с дымным хвостом. Идет на посадку, натужно гудя турбинами, реактивный истребитель. И под плоскостями знакомые с недоброго детства черные кресты. Когда-то, завидев самолеты с крестами на плоскостях, Гибралтар ощетинивался огнем. Теперь наши радисты слышат, как немецкому летчику англичане корректируют посадку. НАТО!..
Даже если ты в каюте и не видишь, как исчезает за кормой Гибралтар с пушистой шапкой облаков на каменной макушке, все равно почувствуешь океан. Даже ночью! Совсем иная качка. Медленно и долго кладет на один борт, потом на другой. В каюте оживают вещи и начинают разговаривать между собой. Устало и протяжно вздыхает плащ, скользя по отполированной стенке шкафчика; в шахматной коробке начинается сердитый спор между белыми и черными; тонко и певуче поскрипывают переборки каюты. При резком и глубоком крене сама собой откроется дверь каюты и потом сама закроется, словно в каюту вошел невидимка…
Но будут и в Атлантике погожие синие-синие дни. И мириады светлячков разбросает тропическое солнце на гребешках еле заметной ряби. Будет висеть в теплой бирюзе «странник»-альбатрос, будут шлепаться на палубу серебристые летающие рыбки. Такие запылают закаты, словно невидимый гигант-живописец рисует в полнеба одну за другой сказочные картины и тут же стирает их. Вечерами закачаются над мачтами звезды, каждая величиной с блюдце. Многое еще будет. Не будет только одного. Земли! Ничьей! Долго не будет. И тоска по ней не пройдет весь рейс. Даже когда за тропиком Козерога вдруг резко похолодает, и впередсмотрящий увидит на потемневшем горизонте белую скалу айсберга, и чей-то первый удачливый выстрел разбудит холодную тишину Антарктики, объявив о начале промысла…
4. Если день пасмурный и безветренный, океан в Антарктике— серая пустыня. Зыбучими барханами она встает то с левого, то с правого берега — в зависимости от крена китобойца.
Я вижу, как Юрий Середа застыл у правой переборки мостика. Он то придавит планширь правым локтем, когда судно заваливается вправо, то крепко, до ломоты в коленке, обопрется на левую ногу. А со стороны кажется — капитан врос в палубу, не шелохнется, как ни раскачивайся океан.
Середа поднимает голову и видит небо, тоже серое и пустое. Ни альбатроса, ни пестрой ватажки капских голубей. А если нету птицы — не найдешь и кита.
И только вспоминает Середа это старое антарктическое поверье — впереди, мили за три, прямо по. носу вспыхивает и сразу тает короткий пушистый фонтан.
«Померещилось!» Это часто бывает. При долгом поиске воображение, подстегнутое неутоленной жаждой удачи, вдруг возьмет да и нарисует отчетливую вспышку фонтана. Но горе вскрикнувшему новичку — убегай от насмешек с мостика.
Нет, фонтан настоящий! Середа понимает это еще до новой вспышки. Понимает по дрогнувшим лицам Аверьяныча и Серегина. У Аверьяныча затвердел и заходил желвак. У Серегина приоткрылись потрескавшиеся на ветру губы. Оба заметили, но выжидают. Сразу троим померещиться не могло. И вот вновь вспыхивает впереди белесое, похожее на взрыв на воде, облачко, а рядом с ним второе… Третье!
— Фонтаны! — вопит в бочке марсовый.
Удивительная это должность — марсовый матрос. Марсовые — последние могикане парусного флота, его отшумевшей романтики. Давний предок сегодняшнего марсового подарил Европе Америку. Это он закричал «Земля!» в марсовой бочке на одной из Колумбовых каравелл.
Бочка на мачте, надо полагать, немного видоизменилась. Изменились и ванты — туго натянутые от мачты к бортам растяжки, по которым поднимаются в бочку. А вот ветер поет в них ту же самую песню, что и четыре, пять веков назад. И запах от вант старый, смолистый…
Нет, марсовый сегодня не тешит себя надеждой открыть материк. И остался-то он только в китобойных флотилиях. На каких-нибудь шесть метров его наблюдательный пост выше капитанского мостика. И потому ему первым дано заметить вдалеке белесый столбик китового фонтана. Тут мало проку только в зорких глазах. Зрение— само собой. Надо верить в удачу. Всю вахту. От первой минуты до последней. Даже если вот уже больше двух часов вокруг только серо-свинцовая пустыня. Удача может прийти каждую секунду. Только не разуверься в ней, не скажи ни разу, что вымер океан. А когда по мановению твоей руки капитан развернет китобоец в направлении обнаруженного фонтана, когда у пушки на высоком полубаке начнет нетерпеливо пританцовывать гарпунер, ты первым увидишь, как стремительной тенью выходит на поверхность настигнутый кит, и крикнешь об этом гарпунеру…
Пляшут над океаном белые гейзеры.
Середа переводит ручки телеграфа на «самый полный вперед» и оглядывается. Далеко слева разворачивается серый корпус китобойца «Стремительный». Значит, фонтаны заметили и на нем. Поздно! «Теперь, товарищ Кронов, извольте стать мне по корме — очередь соблюдайте! — не без злорадства думает Середа. — Шли вместе, а вас черт понес влево!..»
Киты вышли неожиданно и дружно. Вот уже в полутора милях вскипают и рассыпаются по ветру прозрачные дымки фонтанов.
Кашалотов надо настичь сейчас, пока они «не отдышались» и не нырнули вновь. В отличие от усатых китов, кашалот может быть под водой очень долго. На тысячу и более метров заныривает многотонное чудовище с огромной тупо срезанной спереди башкой. И там, в черной океанской глубине, ведет кашалот тяжкий бой с кальмарами, Каракатицами, осьминогами. Переломив свою жертву крупными, как укороченные слоновые бивни, зубами, кашалот выходит на поверхность совершенно обессиленным. Он судорожно выбрасывает яз дыхала фонтан и лежит на волне бревно бревном минут десять-пятнадцать, пока не отдышится. Вот тут-то и самый момент запустить в него гарпун!..
Середа косится влево и видит белопенные буруны высоких усов под форштевнем «Стремительного». Китобоец Кронова тоже летит к фонтанам!
— Пеленг?
— Пеленг не меняется! — тревожно отвечает с левого крыла второй помощник Володя. И Середа чувствует, как что-то, холодея, сжимается в груди. «Пеленг не меняется!..» Это значит, что суда столкнутся в точке, к которой идут. Обязательно столкнутся, если никто из капитанов не уступит. Есть такая железная формула в судовождении.
Середа смотрит в бинокль на мостик «Стремительного».
Нет, капитан Кронов даже не оглядывается на «Безупречный». Да и все на «Стремительном», будто одни в океане, смотрят только вперед. Чуть не гнутся мачты от стремительного хода кроновского китобойца. Крылья бурунов выросли до высокого полубака с пригнувшимся у пушки гарпунером Бусько. Дрожит слюдяное марево над скошенной трубой…
Середа вспыхивает, отбрасывает бинокль и давит на рукоятки телеграфа: «Вперед, вперед!..»
Но почему-то ему вдруг слышится вскрик Васи Лысюка и треск разодранного фальшборта. Закусив губу, Середа рывком перекидывает ручки телеграфа на «полный назад», четко командует:
— Право на борт!
Крупной дрожью дрожит стальной корпус от резкого реверса.
Слева серой тенью проносится «Стремительный». И тотчас ударяет выстрел. Свидетельствуя удачу, грузно опускается промысловый блок на мачте «Стремительного»…
Самое обидное — Середа это чувствует, — люди «Безупречного» не оценили его поступка. Даже самый молодой в экипаже — практикант Вася, чей вскрик послы-пился Середе в решающую секунду, — обескураженно потягивает носом и бросает на капитана короткий насмешливый взгляд: «Что? Слабо стало?..»
Наверное, только Аверьяныч одобряет капитана. Он презрительно щурится, глядя на суетящихся на своем полубаке кроновцев, и, выбив о планширь трубку, неторопливо уходит к пушке. Теперь спешить некуда. Кронов швартует загарпуненного кита, остальные занырнули.
А потом натянуло туман. Просто чудо, что в густом липком молоке Аверьяныч высмотрел одного кашалота. Взяли. Да как-то уже не в радость…
5. Вечером, после диспетчерского радиообмена, Середа попросил Кронова перейти на короткую волну, чтобы не подслушали на китобазе.
— Зачем ты это сделал? — почти прошептал Середа в микрофон.
Кронов молчал.
— Тебя спрашиваю, Николай!
В приемнике послышалось раздраженное сопение:
— Ну… Чего ты? Тоже ведь взял?..
— А если б я не отвернул?
Кронов молчит долго. Потом, вздохнув, выпаливает с деланным смешком:
— Да брось ты, Юрка! Кто-то из нас должен был отвернуть!
— Кто-то, но, конечно, не ты! — кричит Середа.
Но Кронов сразу уходит с «короткой» и на общей волне нетерпеливо взывает к базе:
— Алло, Бе-зе! Алло, Бе-зе!.. Я «Стремительный». Прием!
Середа швыряет микрофон и, рванувшись к двери, натыкается на стоящего у косяка Аверьяныча.
— Плюнь, капитан! — Аверьяныч глухо покашливает и тут же с присвистом сосет остывшую трубку. — Не на стадионе гоняем!
Надвигаются сумерки. Океан затихает и темнеет. Далекая цепь айсбергов становится синей, потом черной и кажется скалистым берегом несуществующего материка…
В каюте Середа сбрасывает набрякшую тяжестью альпаговку, падает на поющий пружинами диван. Без альпаговки — подбитой мехом и прорезиненной сверху куртки, — без шапки-ушанки Середа выглядит совсем юным. Может, от тонкой, почти мальчишеской стати, может, от темного ежика медленно отрастающих волос. В синих, затененных густыми ресницами глазах догорает обида.
Середа выдергивает из-за спинки дивана книгу. Удивительно медленно читается в рейсе! Три-четыре страницы, и как ни закручивайся сюжет — выпадает книга из рук, неслышно сползает на коврик каюты.
На этот раз Середа перевернул страниц десять, а сна — ни в одном глазу. Впрочем, не впрок и чтение. Ничего не встает за четкими строчками страниц, кроме смешливых, чуть навыкате карих глаз Кольки Кронова. «Я знал, что ты отвернешь!..» Или как он сказал? Совсем зарвался, черт!..
6. Последние два года Кронов уже капитанил, а Середа все еще ходил в старших помощниках. Вспомнилось, как год с лишним назад вызвал его на беседу капитан-директор флотилии. Середа знал, для чего. Да и ни для кого это не было секретом. На китобоец «Мирный» требовался капитан. Середа подходил по всем статьям: и пять рейсов, и образование, и аттестация — хоть адмиралом флота!
Беседа с капитан-директором поначалу породила самые радужные надежды. Середа деловито ответил на очень тактично поставленные вопросы. Казалось, капитан-директор не экзаменует судоводителя, а запросто беседует с коллегой. Чуть располневший, в тот день в легком гражданском пиджаке поверх украинской сорочки, Волгин казался удивительно добрым и свойским. Потом пили холодное «Рижское» пиво, принесенное секретаршей капитан-директора. И все-таки капитаном на «Мирный» тогда назначили другого.
Всю прошлую путину Середа работал как одержимый. Недолгими антарктическими ночами он снова и снова вспоминал беседу с капитан-директором, тщетно пытаясь угадать: в чем же была ошибка? Нет! На все вопросы отвечено правильно! Он проверил потом по учебникам! Что ж тогда?
Перед самым отходом в этот рейс, когда обмывали назначение Середы капитаном, он поделился с Кроновым прошлогодней досадой.
— Ну что ты, дорогой? — укоризненно удивился Кронов. — Все в норме! Ты — капитан. А годом раньше, годом позже — это, брат, уже не имеет значения для мировой революции. Не думал, что ты так честолюбив!
— Дело не в честолюбии. Просто я должен знать!
— Что?
— Почему он тогда от меня отказался? Ты знаешь, Николай… Мне припоминается… Один раз он взглянул на меня как-то особенно. С каким-то сомнением… Так, наверно, ювелиры разглядывают камень: а вдруг фальшивый?
— Э-э, дорогой, куда тебя заносит! — Кронов смотрел на друга, не скрывая изумления. — Надо ж придумать: камни, ювелиры!.. Псих ты, мнительный! Вот Волгин это и заметил. Понял?
— Нет. Это я теперь стал. А тогда я был совершенно спокоен. Совершенно!
— Ну, значит, был слишком спокоен! — Кронов неожиданно вскипел, но тут же вернул себе шутливый тон: — Ты что, не знаешь начальства? — Кронов подхватил вилкой кусок шашлыка, сгреб ножом зелень и, ловко вываляв все это в соусе, отправил в рот, зажмурился.
— Сегодня ему подай смелость, завтра — осторожность, — продолжал Кронов, проглотив шашлык. — Смотря какие цеу получены, в смысле ценные указания. Ты же помнишь: меня то возносили, то снять грозились. В общем…
Кто в море плачет
И слезы льет,—
негромко затянул тогда Кронов,—
Тот не мужчина, а кашалот.
Итак, не плачьте!
Висишь на мачте,
Но все равно — ол райт, ол райт!..
«Нашел что запеть…» Обычно-то Середа вспоминает о песенке с улыбкой. Но сегодня и случай с ней кажется полным недоброго смысла.
7. …Случилось это десяток лет назад. Простой и веселый мотив, озорные слова сразу запомнились курсантам мореходного училища. Не обходилось ни одной пирушки, чтобы не спелась песенка под лихой перезвон гитар. Но вот однажды Кронов затянул ее в строю. Улица Парковая всегда многолюдна. Песня привлекла внимание: девушки улыбались, отставные моряки удовлетворенно крякали, провожали курсантский строй повлажневшими глазами.
Заместитель начальника училища был туговат на ухо. И, заслышав громкую и потому, по его убеждению, «нашенскую» песню, он выразил свое полное удовольствие Середе, заменявшему тогда старшину.
— От ведь! Могут рвануть, когда захотят, а?
— Могут, товарищ Тараканов!
А на следующий день… Говорят, кто-то позвонил заместителю и перепугал насмерть. Так или иначе, а Середу вызвали прямо с урока. Он стоял перед растерянным заместителем и дивился, как резко темнеют серые зрачки Тараканова.
— Подрываете, значит? — голос заместителя сорвался.
— Что подрываем? — не понял Середа.
Космополитические песни в строю горланят!
Середа еле сдержал улыбку. Честно говоря, когда Кронов затянул песню, он и сам подумал: не для курсантского строя это. Хотел оборвать, а потом махнул рукой — обойдется. Но чтоб пришивать за песню такое!..
По настоянию заместителя Середе все-таки записали выговор.
А Кронов остался в стороне. Потому что ни Середа, ни другие курсанты, которых «тягали наверх», никак не могли вспомнить, кто в тот теплый вечер оказался «безответственным запевалой».
Сам Кронов, правда, не раз порывался пойти повиниться, но его дружно удерживали: к чему еще одно взыскание? В строю песню больше не пели. Но на курсантских мальчишниках она продолжала звучать, отпугивая смутную тревогу перед морскими дорогами, и манящими, и таинственными…
8. Резко положило на левый борт. Середа рывком поднимается, ладонями растирает лицо и злится: «Песенку вспомнил! Умилился, теленок! Вот так Кольке все сходит…»
Середа натягивает альпаговку, выходит, поднимается наверх. Сразу за тяжелой дверью из штурманской — серебристое безлуние летней антарктической ночи. Ни луны, ни звезд — небо, как в дыму, в низких мохнатых облаках, а ночь- светится. Воздухом самим светится. Словно серебрян растворили в нем.
На мостик Середа не идет. «Не надо без нужды опекать помощников». Сам помнит, какая досада слышать на вахте за своей спиной дыхание капитана.
9. Однажды стоял Середа, тогда еще второй помощник, ночную вахту на переходе. Дело было в Средиземном. Только что разошлись с танкером-«иностранцем». Вроде бы правильно разошлись. И, вдруг Середа услышал над своим плечом сердитое сопение. Капитан Титуз, ветеран Антарктики, среди ночи поднялся на мостик. Взглянув на картушку компаса, Титуз молча отошел к задней переборке, но сопеть не перестал. Середа что называется из кожи лез: и звезды ловил секстаном, и пеленги на два маяка взял, и опять же разошелся со встречным судном по всем правилам, а капитан не прекращал за спиной громкого и сердитого сопения.
Середа извелся в поисках ошибки: метался от карты к пеленгатору, то включал, то выключал эхолот, а капитан продолжал сопеть.
— Вы, кажется, чем-то недовольны, Виталий Витольдович? — Середа круто повернулся к Титузу и смотрел на него с дерзким вызовом отчаяния.
Титуз с тяжким вздохом кивнул, взглянул на помощника полными скуки, даже слезой затуманенными глазами.
— Недоволен!
— Чем же? — вся дерзость Середы испарилась, голос дрогнул.
Титуз вздохнул, сокрушенно махнул рукой с зажатым в кулаке платком.
— Насморк, понимаешь ли… Спать не могу — душит, дьявол его забери!.. — И, длинно высморкавшись с каким-то жалостливым трубным звуком, Титуз понуро побрел к себе в каюту…
10. Несдышно спускается Середа на нижнюю палубу, идет по ее мокрому настилу на ют. Палуба рыжая и краску, и сурик уже выело солью океана.
В ноги ему нет-нет да и бросится из-под леера озорным зверьком взъерошенная волна. Оближет сапоги и уйдет назад в океан тем же путем — под леера и за борт.
На корме одинокая, уже согнутая холодом, должно, давно стоит фигура. «Моторист Тараненко, — узнает Середа. — Странный какой-то. Глаза всегда грустные. А еще до конца рейса — о-хо-хо! — как говорит второй механик «Безупречного» Катков».
Моторист не замечает капитана. И Середа не знает, что сказать пареньку, чтоб согреть. Он останавливается и неслышно идет назад.
«Пеленг не меняется!» — почему-то всплывает в памяти тревожный вскрик помощника Володи. И тогда Середа рывком поворачивается к корме.
Там, где стоял Тараненко, никого нет. Только какой-то лоскуток, зацепившись за леер, бьется на ветру.
Сразу пересыхает во рту. Середа бежит на корму, а ноги стучат по настилу, как чужие. «Вот же тут он только что стоял». Середа различает следы ботинок моториста на мокром настиле — аккуратные круглячки от пупырышек на подошве. И еще ему кажется, что слышал всплеск за бортом. Середа бросается к шахте отделения, заглядывает в нее и тогда облегченно вздыхает. Прямо за комингсом шахты он видит золотисто-кудрявую голову Тараненко. Моторист по отвесному трапу спускается в машину — с ноля его вахта…
Середа подходит к лееру, стоит под ветром и беззвучно смеется. «Рано психом становлюсь!.. А парня надо вызвать. Что-то он нудится. Завтра же вызову!..»
Ох уж эти летние ночи Антарктики! И не поймешь, когда рассвет. Бывает, нагонит ветер лиловатые снежные тучи, и на восходе солнце станет темней, чем в полночь. И спится плохо такими ночами почти всем. Разве что китам ничего. У них шкура толстая…
1. С первым же танкером пришло два письма. От Середы и от Кронова. Я насторожился. Кронов никогда до этого не писал мне. Наверное, с Юрием что-то неладно.
Я начал с кроновского письма.
«Середа на меня злится — перехватил у него кита». (Ну, это куда ни шло! — я облегченно вздохнул). «Черт меня дернул! — продолжал Кронов. — В общем-то потерял на этом деле я. Во-первых, Юрка до сих пор дуется; во-вторых, я молча осужден своей же судовой интеллигенцией. Да, да! Появилась в Антарктике эта самая прослойка, черт бы ее побрал! Появилась и обижается, если я хлопнул кита без этики и эстетики… Правда, от премии не отказываются. Наверное, ты уже задумался, куда Это Кронов гнет? Сам не знаю, почему вдруг расплакался в жилетку. Вот захотелось и все! Не ищи зарытой собаки. Сочти это за информацию о качественных изменениях плавсостава. А у меня к тебе две самых обыкновенных просьбы. Первая. Сходи к Екатерине. По последним данным, в каюте капитана Середы исчезла с переборки Катина фотография! А это в рейсе уже, брат, ЧП. Объясни ей, кандидатке в академики, чтобы она не терзала Юрку, хотя бы до возвращения. При всем его интеллекте Антарктика запросто может загнать в Юркиной голове шар за шар при глубоких раздумьях над вопросами любви и пола. Тут, брат, от любой принцессы надо только одно: «Люблю, жду, целую» — не реже чем каждые десять дней! Может, до нее это не доходит?
Вторая просьба сугубо личная. Моя Ирина хочет пробоваться в какой-то там театр. Так ты узнай: как у нее дела. Может, и подмогнешь чем? Идет?»
Вот такое письмо. Ничего особенного. По-кроновски деловое, без всяких «почему».
2. Юра не писал об инциденте с Кроновым. Без тени зависти сообщил: «Вымпел первенства, как и следовало ожидать, развевается над китобойцем Николая». О Кате ничего не было. Вообще письмо оказалось очень коротким, если не считать нескольких стихотворений. «Не для печати! Даже если одобришь», — красовалось выведенное красным карандашом предупреждение над первой страничкой цикла. Меня взволновало последнее стихотворение. Сдержанная тоска по ненайденной любви, грустная улыбка. Но вместо обычной оптимистической концовки, которой не; всегда кстати заканчивалась остальная лирика, я вдруг прочел:
Волна черна. А черная окраска
Перечеркнет растерянность легко.
А что под ней? А вдруг совсем не сказка —
Любовь, не удержавшая Садко?..
Да, надо идти к Екатерине!
3. Я был у нее месяца три назад. Пришел вместе с лучезарным молодоженом Кроновым и его Ириной. Получилось так. Юрий ушел в рейс вместе с флотилией, а кроновский «Стремительный» на этот раз задержался — меняли один из дизелей. Снять — сняли, а новый застрял на пути к лиманогорскому доку. Заминкой с отходом Кронов немедленно воспользовался, выхлопотав себе недельный отпуск «за свой счет, по семейным обстоятельствам». Никто всерьез не верил стенаниям об одинокой бабушке, слезно тоскующей о мореходе-внуке. Но и не отпускать передового капитана в Москву, когда с отходом явная заминка, не было причин.
— Жениться, небось, едешь? — сострил, как ему казалось, начальник управления, подписывая отпускное удостоверение.
— Такой поворот судьбы не исключен! — с улыбкой ответил Кронов.
А дней через восемь меня поднял с постели телефонный звонок.
— Добрый день! — послышался в трубке бодрый голос Кронова, хотя за окном едва светлело.
— Привет. Что случилось?
— Я звоню с аэродрома. Я женился!
— На аэродроме?
— Нет, в Москве. Мы только что прилетели!..
Женившись, вырвав молодую из родительского гнезда, Кронов только в самолете, и то уже на рулежной дорожке Лиманогорска, все-таки задумался над вопросом: а где ж будет жить его ненаглядная? И тут же решил: конечно, у Середы! Екатерина до прихода одна в двух комнатах. («Не собак же ей там гонять!») А с приходом «провернем квартирный вопрос! Отлично!» Однако к реализации своих планов Кронов решил привлечь меня. Почему? Непонятно. Екатерина Середа меня явно недолюбливала. Вероятно, она считала, что это я подогреваю в Середе антарктический романтизм, в то время как она жаждала видеть его осевшим на берегу, делающим, как она говорила, «серьезное дело». Кронов вызывал у нее гораздо большую симпатию.
Я решил отговорить Кронова от этой затеи.
— Приведи свою актрису сначала ко мне. Обсудим положение.
В трубке забулькало восторженное междометие.
— Старик! Как ты угадал, что Ирина актриса?
— Телепатия! — Я повесил трубку.
«Все ясно! Сейчас заявится околотеатральная фифа… К Екатерине ее, понятно, везти нельзя. Но и мне такая соседка… Интересно, через сколько дней Кронов ее поколотит?..»
«Кронов будет ее боготворить. Всегда!.. Дуракам счастье!..» Вся моя ирония улетучилась, едва Ирина переступила порог и я встретился с ее взглядом, в котором легкое смущение, любопытство и радостная доверчивость перемешались и тепло пролились на меня.
Я и сейчас (больше двух лет прошло!) ничего вразумительного в пользу Ирининого обаяния не скажу. Но я точно знаю, что не ошибся: она удивительная. Когда такая женщина смотрит на тебя, ты не обалдеваешь, не тянешься, чтобы казаться выше, но и не опускаешь головы. Ты остаешься самим собой. И вдруг понимаешь, что в этом-то и есть вся прелесть: почувствовать на себе ласково-одобрительный взгляд красивой женщины, совсем не тужась для этого.
«Я все знаю: вы друг Николая, а значит, и мой большой друг», — что-то вроде этого я сразу прочел в ее темно-карих чуть раскосых глазах, мягко затененных синеватыми ресницами.
Наверное, она поначалу разглядела во мне неожиданное, потому что в ее глазах на секунду мелькнуло изумление: «Как? Вы не очень любите Николая? Этого не может быть! Он чудесный. Вы только посмотрите на него. Вот так!..»
И она так посмотрела на своего мужа, что я поверил: нет, действительно, не разглядел я в Николае Кронове светлого чуда…
Но самое удивительное, что первым словом, произнесенным Ириной после знакомства со мной, оказалось… «почему».
— Почему-то в незнакомые города я каждый раз попадаю на рассвете! — сказала она певучим грудным голосом.
Я просто ахнул:
— Вы… «почемучка»?
— Почему? — смешно растерялась Ирина и, тут же сразу поняв меня, обрадованно закивала головой, тихо рассмеялась: —Ага! А вы тоже?
— О! — зарокотал Кронов. — Он и Юрка самые величайшие «почемучки» нашего времени.
В это утро мне нравилось жарить омлет с колбасой на огромной, как солнце, сковородке и заваривать кофе по-турецки, а может быть, и не по-турецки.
Ирина еще несколько раз поднимала глаза на блаженно притихшего Кронова и мне стало немного обидно. Я вдруг подумал, что на меня так вот не смотрела ни одна женщина.
Вот тогда я и понял — можно, даже нужно поселить Ирину в доме Екатерины Середы! Может быть, рядом с ней Екатерина Великая поймет, что знание теории Эйнштейна еще не все, и друг мой, а ее муж, Юрий Середа не от жира бесится, когда с неожиданной тоской смотрит сквозь ее почти античный лик…
4. Екатерина открыла нам быстро. Сразу повела в комнаты, оборвав извинения Кронова резким шепотом:
— Тише! Соседей мне поднимете!
Была она в теплом ворсистом халате, однако по всему чувствовалось, что поднялась задолго до нашего звонка: лицо свежее с только что стертыми на скулах пятнышками крема; в пепельнице около стопки исписанных листов тлела недокуренная сигарета. На большом круглом обеденном столе, на подоконнике, даже на натертом до зеркального блеска полу аккуратно сложенные пачки писчей бумаги: напечатанный текст часто перебивался замысловатыми значками формул.
Я был искренне благодарен Екатерине за ее грубоватую деловитость, за неброский такт интеллигентной женщины, избавлявший и меня, и Кронова от долгих объяснений.
— Середа! — спокойно сказала Екатерина, решительно протягивая Ирине руку.
Ирина вспыхнула, негромко ответила:
— Ира…
И тогда Екатерина, улыбнувшись, тотчас поправилась:
— А я Катя!.. Ванну, а? Пока вода горячая?..
И, как Ирина не отнекивалась, Екатерина потащила ее за собой, на ходу выхватив из шифоньера красивое, все в ярких птицах кимоно.
С первых минут Екатерина завоевала Ирину. Я это видел, угадывал в Иринином взгляде, которым она провожала каждое движение резкой и сильной женщины.
Вообще Екатерина умела и, мне кажется, любила привораживать к себе женщин. Причем в числе ее поклонниц были чаще всего неустроенные: или недоучившиеся, или недолюбившие, или просто растерявшиеся от разных житейских невзгод. Поначалу я думал, что тут всего лишь своеобразное женское тщеславие.
Ведь они, неудачницы, ярко оттеняли и ум, и завидную волю, и своеобразную красоту Екатерины. Но, приглядевшись, я понял, что поспешил с обвинением. Екатерина с такой настойчивостью бралась за беды своих подопечных товарок, что у тех все, наконец, устраивалось, и они снова начинали жить полнокровно и потому, наверное, все реже вспоминали свою благодетельницу. Екатерина никогда не кляла упорхнувших из-под ее крыла подопечных, быстро находила новых «гадких утят» и хлопотала над ними, пока не выводила в «лебедихи».
Видимо, тут просыпалась в Екатерине мать. Это было трогательно. Но я не сразу решился спросить Юрия, «почему»… Почему, при такой тяге Екатерины к материнству, не подарит она самой себе сына или дочку, чтобы отдать им нерастраченное тепло?
Через несколько минут ванна водопадно зазвенела, заглушая смех Ирины. Кронов счастливо улыбнулся, словно поздравляя себя с правильно принятым решением, и озорно подмигнул мне.
Наконец Екатерина вернулась. Вытирая руки, насмешливо взглянула на Кронова. Меня она, казалось, не замечала.
— Чего стоишь? Садись-ка, дружок… — Екатерина достала новую сигарету.
Кронов протянул ей синий огонек зажигалки. Прикурив, Екатерина уселась напротив Кронова, сердитым рывком потянула полу халата, прикрывая белое, как эмаль, очень плавной линии колено. Потом глубоко затянулась и пристально-строго посмотрела сквозь выпущенный дым на Кронова.
— Так что, мой друг? Стареешь? На девочек потянуло?
— Катя! — Кронов вскочил.
— А-а… Значит, серьезно, — Екатерина частыми толчками затушила сигарету, поднялась и вдруг виновато улыбнулась. — Тогда прости, Николай! Тогда… поздравляю! — и поцеловала совсем растроганного Кронова.
Мне показалось, что глаза Екатерины повлажнели. Трогательно дрогнули отчего-то вдруг побледневшие губы. Но Екатерина резко отвернулась к зеркалу, поправляя ничуть не сбившуюся прическу, а когда снова посмотрела на нас, лицо ее было спокойным, сосредоточенным, упрямая складка заметно обозначилась над уголками чуть сдвинутых бровей.
«Ну и ну!» — чуть не вырвалось у меня.
Расставляя на столе посуду, Екатерина негромко, словно бы про себя сказала:
— Главное, что она у тебя не дура.
— Откуда ты знаешь? — рассмеялся Кронов. — Вы ведь минуты две вместе побыли!
Екатерина кивнула. Совершенно спокойно, даже с какой-то досадой пояснила:
— У меня на дур чутье!.. — И, посмотрев с прищуром куда-то вдаль, тихо добавила: — Ненавижу дур!..
И снова мне показалось, что губы Екатерины побледнели.
Вошла Ирина. И вместе с ней, только с противоположной стороны, из высоченного окна, за которым махала желтыми ветвями акация, в сумрачную до этого комнату вкатилось солнце, и все стало праздничным.
Кронов не мог отвести глаз от Ирины. Да и я… В броском кимоно, со своей милой раскосинкой в глазах, в чалме из полотенца, казалось, она пришла в эту заваленную рукописями комнату прямо из восточной сказки.
Я посмотрел на Екатерину. Она выглядела немножко растерянной. Впрочем, может быть, мне просто хотелось заметить ее растерянность.
За завтраком Екатерина деловито сообщила Кронову:
— Твой пароход пришел. Под дегазацию стал. Или как там у вас называется?
Кронов, с аппетитом проглатывая сочный кусок ветчины, кивнул:
— Дератизация… Отлично, раз пришел!
— Вы не думайте, Катя, — по-своему истолковав сообщение Екатерины, поспешила вмешаться Ирина. — Кода сказал, как только кончится эта… деригазация, мы на корабль к нему перейдем, мы вас не стесним…
Екатерина усмехнулась.
— А потом?
— Потом?.. — Ирина растерянно взглянула на Кронова.
— В декабре мне обещали комнату…
— Вот! — обрадованно подхватила Ирина.
— А до декабря? — продолжала приземлять Екатерина. И, не дождавшись ответа, категорически постановила: — Никуда ты не пойдешь. Слава богу, места хватит. А вообще-то на пароходе жить интересно! — неожиданно воскликнула Екатерина. — Какой-то там удивительно целесообразный ритм жизни… Люблю пожить в каюте, хотя мой благоверный и начинает нервничать, если я задерживаюсь на борту.
Кронов лукаво улыбнулся.
— Разрешите догадаться почему?
— Ну?
— При длительном пребывании вашего величества на борту «Безупречного» команда начинала путать, кто старпом. А теперь, надо полагать, предстоит путаница по вопросу: «Кто капитан?».
Екатерина слегка задумалась и, вдруг сокрушенно покачав головой, рассмеялась, шутливо толкнув Кронова ладошкой в лоб…
5. И вот я снова в доме Середы.
— Здравствуй. Проходи! — не то приглашает, не то приказывает Екатерина и идет в комнаты, ни разу не оглянувшись на меня. Кажется, она со мной с первого дня на «ты». Именно она со мной. Я же научился разговаривать с ней в безличной форме, когда не поймешь— «ты» она мне или все-таки «вы».
В столовой сидел не то Николай Николаевич, не то Алексей Николаевич, уже пожилой ученый, руководитель Екатерининой диссертации. Один раз меня с ним знакомили на молодежном вечере. Но он забыл. Потому что, после короткого приказа Екатерины: «Знакомьтесь!», протянул мне стремительную руку, глядя куда-то за мое плечо. Он оказался Александром Алексеевичем. Мне немного стало обидно, что он не узнал меня. В тот вечер я был в ударе — молодежь встречала лирику тепло. Мог бы и запомнить, черт возьми! Я, однако, успокоился, подумав, что назовись хоть Юрием Михайловичем Лермонтовым, он все равно посмотрел бы сквозь меня.
Александр Алексеевич сразу стал прощаться. Нет, не потому, что я пришел. Судя по столу, заваленному испещренными листками, он и Екатерина много поработали. Александр Алексеевич раскрыл огромный потрепанный портфель и смахнул в него листки. Именно смахнул, как сор. Один листок он забыл.
Устало улыбаясь, потирая тонкими белыми пальцами виски, Екатерина взглядом подсказала ему это. Он кивнул, схватил забытый лист и, почти скомкав его, швырнул в черный портфельный зев.
Екатерина проводила Александра Алексеевича до дверей. Вернулась и с улыбкой прислушалась к быстро простучавшим по лестнице шагам. Рассмеялась.
— Побёг, сердечный!.. Уверена — ни черта он не ляжет спать.
— Спать? — Я взглянул на часы.
— Мы с ним всю ночь работали.
— Ну и… успешно?
— Не-а! — Екатерина тряхнула головой, беззвучно рассмеялась. — Не туда нас понесло! Ошибка где-то в самом начале.
— Чего ж тут радостного?
Екатерина пожала плечами, взглянула на меня с короткой усмешкой. Потом достала из-за книги на полке две запыленные иссохшие сигареты.
— Последний энзе!
Я протянул ей свою пачку.
Закурив, с некоторым удовольствием отметил, что портрет Юрия красуется на прежнем месте. Почему-то я ждал и боялся, что разрыв начнется с этой, екатерининской стороны.
— А где Ирина?
— О! У нее сегодня ответственный день. Она на собеседовании у нашего проректора. Будет поступать! Пока, наверное, на вечерний.
— Вот как! В отряде физиков прибыло?
— Возможно, прибудет.
— Что ж… С таким неутомимым вербовщиком…
Екатерина махнула рукой: не то дым отогнала, не то мою реплику.
— Не я вербую! Жизнь сама.
— Но ведь Ирина была актрисой.
— Она слишком умна для этого.
Я вскипел:
— Что ж, одним дуракам в искусстве…
Екатерина так сморщилась, словно у нее потянули сразу три больных зуба, и я замолчал.
— Надеюсь, ты мне не станешь цитировать вирши насчет физиков, лириков?
— А что? Пожалуй, в данном случае — вполне уместно…
— А! Бред неудачников! — Екатерина снова махнула рудой.
— Неудачников»! — Я откровенно злился и совсем по-мальчишески передразнил ее.
— Ладно, не придирайся… Устала я просто.
— Извини… Я сейчас уйду.
— Сиди! — Екатерина закусила губу, посмотрела за окно. Акация давно облетела, подрагивала за окном черными корявыми ветвями.
— Не от работы я устала, — Екатерина вздохнула. — Смертельно устала… от демагогии.
— Чьей?
— Твоей, Юркиной…
— Юркиной?
— Да! И он туда же… Какая-то повальная демагогия! Надо работать, а все кинулись философствовать.
— Одно другому не помеха.
— Нет, помеха! — Екатерина сердито стукнула кулачком по столу, поднялась, быстро прошла в угол комнаты. Там она повернулась, прислонилась к полке книжного стеллажа и посмотрела на меня с неожиданной надеждой.
— Вот ты удивился, когда я радовалась сегодняшней неудаче с Александром Алексеевичем. А-знаешь, чему я радовалась?.. Еще одна тропинка проверена. Одна из тысячи! Но мы уже по ней не пойдем. Люди уже по ней не пойдут. Потому что она — в никуда. Понимаешь? А сколько их, еще черных тропинок! Сколько надо людей для разведок? Умных, талантливых людей. А Юрий Михайлович Середа, у которого на втором курсе одни пятерки были, видите ли, в седьмой раз идет а Антарктику, став на тридцать втором году жизни аж капитаном китобойца!
— Это не так мало!
— Согласна! Но не для него. Слушай! Ведь ты обязан быть немного психологом. Ну какой из Юрия капитан? Вот Кронов — капитан.
— Почему люди должны довольствоваться только Кроновыми?..
— Потому что это сегодня роскошь — капитан-философ на китобойце.
— А завтра?
— И завтра роскошь! Философия на этой китобойце ни к чему. В трудную минуту она только мешает!
И тут вошла Ирина. За спором мы не услышали, как она открывала дверь, как шла коридором. Ирина остановилась у самого порога, смущенная и Счастливая.
— Ну? — Екатерина повернулась к ней, раскрыла руки для объятий.
— Катя, не сердись только… — Ирина опустила глаза и выпалила: — Я пошла на пробу… В общем, меня, кажется, взяли в театр.
— В какой театр?
— Русский драматический.
Руки Екатерины упали.
— Ты сердишься?.. Почему?..
Я поспешил поздравить Ирину и довольно резво выскользнул из дома Середы. По-моему, я это сделал очень вовремя.
1. «…Твоя Ирина — молодец! Просто удивительно, как она из такой маленькой, дурацки написанной роли сумела выжать человеческий образ! Я на глазах удивленных премьерш преподнес ей цветы — оранжерейные, других не было — у нас зима в этом году взаправдашняя. И проводил домой. По дороге мы с ней решали «сто тысяч почему». Только о самом главном я ее не спросил: почему она любит тебя, а не меня, к примеру… Ладно! Не кипятись. Ведь я же не спросил! И вовсе не потому, что вспомнил о твоих кулаках. Просто это одно из немногих «почему», на которое нет ответа.
А письмо твое — ничего. Спасибо. Пахнет от него человечинкой. Вот ты и об Ирине беспокоишься, и о Юре. Это сдвиг. А правда ведь приятно побеспокоиться о другом? Продолжай так держать, Кронов. Ирине теперь дадут большую роль в новом спектакле «Сто четыре страницы про любовь». Насколько я понял — пьеса эта о мужском эгоизме. Учти!..
У Екатерины Великой был. Разговор пока не получился. А в общем-то Юрке, пожалуй, ничего не угрожает, кроме обязательного присутствия на банкете по случаю успешной защиты диссертации его мужественной супругой.
«Привет!..»
(Из письма в Антарктику. К/с «Стремительный», капитану Кронову Н. Н. Послано с танкером «Херсон»).
«…Вот какой у меня к Вам, может быть, несколько странный вопрос, дорогой Иван Аверьянович. Но Вы уж, пожалуйста, от него не уклоняйтесь. Мне просто необходимо знать Ваше мнение. Я тут поспорил с одним человеком о целесообразности Юрия на капитанском мостике китобойца. И уж очень мне хочется выиграть спор!..»
(Из письма в Антарктику. К/с «Безупречный», гарпунеру Потанину И. А. Послано с тем же танкером).
2. Аверьяныч, а точнее Иван Аверьянович Потанин, гарпунер «Безупречного», — личность на флотилии знаменитая. Можно даже сказать — легендарная.
Отвоевав все четыре года в морской пехоте, Аверьяныч прошелся, звеня орденами и медалями, по Красной площади на параде Победы и вернулся в родную Збурьевку. Здесь, над тихими водами Днепра, хорошо думалось и о пережитом, и о грядущем… Но немного рассветов встретил уже поседевший Аверьяныч над Днепром. Пришел в райком партии. Разговорился с секретарем.
— Ты что до войны-то делал?
— Рыбачил.
— Так… А на войне?
— Воевал.
— Кем?
— Командиром отделения, потом взводом командовал.
— Ну, а морская специальность у тебя есть?
— Пока не потопили эсминец, был комендором.
— О! — Секретарь даже «привстал, но тут же потупился, посмотрел на Аверьяныча с какой-то стыдливой грустью.
— Ну, неволить тебя, конечно, не станем… Четыре года на войне, детишки растут и все такое… Вполне заслужил ты спокойную жизнь. Можем и у нас предложить работенку. Но тут вот какое дело: собираются наши идти бить китов.
— Китов? — теперь привстал Аверьяныч.
— Именно! Ты подумай. Заодно Англию посмотришь. Шекспир! Родина футбола и вообще…
— Ну да!.. Англии мне только и не хватало!
— Ну! — секретарь развел руками. — Решай сам!
Через неделю Аверьяныч, однако, выехал в Ленинград, а оттуда морем пошел с группой будущих китобоев в английский порт Ливерпуль, где готовилась к первому походу в Антарктику наша китобойная флотилия.
3. «Мечи булатны остры у варягов!..»- Они, вернее, их потомки — норвежские китобои — вышли тогда в первый рейс «Отваги» вместе с нашими моряками. Но странно многие из них вели себя. Таили учителя от жадных до дела учеников китобойную премудрость, а к пушке гарпунной и вовсе не подпускали. Видно, надеялись норвежцы затянуть обучение не на один год, благо платили, и щедро.
Но где она, та премудрость, чтобы вдруг не по плечу русскому человеку!
Уже во втором рейсе наши моряки взбунтовались: «Учить — так учите. А голову морочить нечего. Сами с усами. По «тиграм» и «пантерам» били неплохо, глядишь, и в кита не промахнемся!»
В третий антарктический ренте пошли уже без варягов.
Молодые и, может быть, поэтому отчаянные капитаны повели флотилию вокруг ледового континента, открывая новые, не тронутые еще районы плотных концентраций китов. В этих широтах почти не унимались штормы. Но и в семибалльный шторм не покидал марсовый матрос своей бочки, воспаленными от злого ветра глазами высматривая кита. И шел по его зову гарпунер на взлетающий к серому небу полубак, широко расставив ноги, прирастал к поводку пушки. И грохот шторма перекрывал резкий выстрел, и торжествующее «Есть!» празднично светилось в глазах всего экипажа.
После третьего рейса к боевым орденам гарпунера прибавилась высшая награда — орден Ленина. «За достигнутые успехи в деле развития советского китобойного промысла в Антарктике», — говорилось в Указе Президиума Верховного Совета.
Потом слава Аверьяныча пошла на убыль. Годы начали сказываться или какая другая причина, а только в приказах и газетах имя его стало упоминаться реже. Может быть, причиной тому послужила одна черта Аверьяныча, сильно раздражавшая начальство. Привередлив был ветеран-гарпунер на охоте. Если ему не удавалось взять кита первым выстрелом, Аверьяныч просто терялся. После добойного выстрела он словно старел на полубаке: садился устало на палубный настил, шапкой утирал запотевшее лицо. И не дай бог подшутить капитану! Аверьяныч игранет крутыми желваками и уйдет в каюту. Да еще и на ключ запрется. И уж тут хоть какого кита найди — не подойдет гарпунер к пушке в этот день. Умоляй, грозись — ни слова не ответит. «Сердцем отходит!» — поясняет новичкам в таких случаях боцман Сидоров.
Середа любил Аверьяныча. А в этом, первом капитанском рейсе просто льнул к нему, словно к отцу родному. Обычно с отходом Середа обретал спокойствие. Объясняя свое состояние, Юрий повторял ненароком вычитанную поговорку английских марсофлотов: «Кливер поднят, за все уплачено!». Море, тревожная доля штурмана, а потом азарт большой охоты — все это надолго и надежно отодвигало суматоху земных будней, но не оставляло места для раздумий о неожиданно подкравшейся сложности в отношениях с Катей.
4. С грустью и какой-то стыдливой жалостью к самому себе вспомнил Середа последнее прощание с женой. Он невольно сравнивал с ним первую антарктическую разлуку… Тогда Катя заворожила весь экипаж. В тесной кормовой каюте второго помощника побывали все — от видавшего виды капитана до впервые, как и Середа, идущего в рейс слегка напуганного судового повара, кондея Валерика. И каждый уносил от краткого общения с красивой и умной женщиной надежный талисман на удачу и счастье. Сколько теплоты и затаенной тревоги было тогда в ее обычно-то строгих серых глазах! Сколько деловитой заботы в каждой милой и в то же время нужной мелочи, которые как-то сразу преобразили неуютную каюту… Потом, когда всех остающихся спровадили на причал и у трапа, поеживаясь на осеннем ветру, застыла стройная фигурка молодого пограничника, Катя вдруг заплакала. Она плакала, не замечая упавшего платка и разметавшихся волос, не вытирая слез, не слушая утешений других жен, которых еще полчаса назад успокаивала сама.
— Не надо, Катюша! Не надо, родная моя! — закричал с кормы Середа и, потрясенный, забыл продублировать команду капитана…
В этот отход Катя была до обидного спокойной. «Ничего удивительного — привыкла! — сам себя утешал Середа. — Всякий подвиг при повторении перестает быть подвигом… Да и то сказать — подвиг! Вон люди в космос чуть не в обнимку летают!» Но все эти умозаключений удивительно легко рушились, едва он припоминал торопливый прощальный поцелуй, только ему заметную насмешливость во взгляде жены, если он вдруг, забывшись, начинал кому-нибудь рассказывать о беснующихся красках тропического заката, когда кажется, что небо поет…
5. Я узнал Екатерину Середу уже такой — снисходительно-насмешливой к моряцкой судьбе мужа. И это, наверное, предопределило мое отношение к ней.
Я не люблю надменных женщин. Их не хочется защищать — такими они кажутся сильными. Для них не хочется петь песен — такими они кажутся глухими. Их не хочется ласкать — такими они кажутся мраморными. Я не люблю надменных женщин — мне кажется, это они извели на земле рыцарство.
Первое время при встречах с Екатериной я просто терялся. Или молчал, или, наоборот, из кожи вон лез, только бы доказать ей свою значимость. А потом сгорал от стыда и долго на себя злился.
Да и сам Юрий даже на китобойце, когда в каюте жила последние сутки перед отходом жена, становился суетливым и вроде сутулился.
«Не любит она моего друга!» — вот что я сказал сперва самому себе.
— Не любит она Юрия, — повторил я спустя несколько месяцев вслух.
— Почему?! Почему вы так решили? — взволнованно изумилась Ирина Кронова. Я провожал ее из театра. Ирина остановилась. — Нет, вы не должны так говорить!
— Вероятно, не должен. Хотя это и правда.
— Нет! Это неправда! — Ирина сердито потрепала меня за рукав пальто. — Она его любит!
— Почему вы так уверены?
На это «почему» Ирина не нашлась что ответить. Но я почувствовал в ее словах убежденность и немного усомнился в правильности своей догадки.
«Что же тогда?..»
6. А все было и очень просто, и очень сложно. Так просто, что и рассказывать нечего. Так сложно, что и посоветовать не знаешь что.
После мореходки плавал Середа на буксире в портфлоте. То ли глуховатый замнач не простил ему шутовской песенки, то ли у начальства были более серьезные причины, но за Босфор, в дальнее плавание, Середу пустили не сразу. Тогда-то, чтобы заглушить вечернюю тоску, поступил он в политехнический, на вечернее отделение. Рьяно учился.
Его скоро заметили. И преподаватели, и красивая строгая студентка выпускного курса стационара Катя.
Она сразу в нем все разглядела. И «дар божий», и «добрую задумчивость во взгляде», и «лбище мыслителя». А разглядев, зачаровала Катя морячка-вечерника красотой своей и грандиозными планами работать вместе, «как Фредерик и Ирен Кюри».
Любой гениальной паре на первых порах приходится туго. Этот закон не обошел и молодую семью Середы.
Вскоре после небольшой свадебной пирушки, прихлопнувшей и Юркину зарплату и Катину стипендию, Середа впал неожиданно в состояние глубокой задумчивости. Но искал, однако, он вовсе не новый интеграл, как долгое время считала Екатерина, Юрий Середа мучительно отыскивал обычные житейские дороги, на которых можно было бы избежать встречи со старыми кредиторами и найти новых, чтобы одолжить хотя бы пятерку.
— Да! — г— вздохнув, согласилась Катя, поняв, наконец, какие научные проблемы гонят сон от лбища ее мыслителя, — неустроенный быт отвлекает от главного!..
Тогда-то и решено было, что «Фредерик» на год отходит «от большого и главного» и идет в китобойный рейс, чтобы подработать. Тем более что дорога дальних странствий для Середы наконец открылась. «На вечернем все равно не учеба, а баловство одно, — заявила Катя. — К твоему возвращению я кончу институт, а ты продолжишь учебу без халтуры, на дневном. Года за три ты меня догонишь. Вот тогда мы рванем!..»
Но «Фредерик» разрушил все ее планы. Он пошел во второй рейс, потом в третий, потом капитаном — в шестой. И ни в один из пяти межрейсовых отпусков не смог убедить свою «Ирен», что нашел себя именно там, на беспокойных дорогах океана. Все его исповеди Екатерина отнесла к «романтической блажи».
Шестой год шла эта невидимая миру война.
И все же — как ни белела Екатерина от злости, из года в год узнавая после встречи мужа, что он собирается пойти и в очередной рейс, как ни натягивались, поскрипывая, отношения между супругами — перед самым отходом Екатерина сдавалась. Снова полыхала в ее сразу теплевших глазах извечная бабья тревога за судьбу уходящего в дальний путь мужа. Даже голос у нее становился тише, задушевнее. И Середа уходил умиротворенным. «Все, наверное, образуется!..»
Но ничего по возвращению не образовывалось. А в этот капитанский рейс Екатерина проводила его так сдержанно, с такой грустной усмешкой, что Середа мрачнел каждый раз при встрече с глазами жены на фотопортрете. Поэтому он и снял его с переборки капитанской каюты.
7. Может, невеселые раздумья о Кате и не пришли бы в самом начале промысла, не побеседуй Середа с молодым мотористом Тараненко.
— Ну, послал бог морячка! — укоризненно покачивая головой, пропел, поднимаясь на мостик, второй механик Катков, вроде бы обращаясь к боцману, но достаточно громко, чтобы услышали его и капитан, и Аверьяныч.
— А что случилось? — сразу насторожился Середа, припомнив одиноко стынувшую на корме фигуру.
— А-а! — Катков только махнул рукой ц, согнувшись чуть не в дугу (был он удивительно тощ и высок), стал прикуривать папиросу, ломая в ожесточении спички.
— Страдатель! — с готовностью пояснил за механика оказавшийся тут же боцман Сидоров. — Еще губную помаду не соскреб с будки, а уже мечется из-за бабы… Одно слово — волосан!
В боцманском словаре слово «волосан» было достаточно емким. Сидоров с легким сердцем относил к «волосанству» и ошибки на швартовке, и увлечение электрика Серегина стихотворством.
— Если насчет баб у тебя слабина, — продолжал боцман, — не иди плавать, иди, к примеру, в бухгалтеры.
— При чем тут женщины? — придвинулся ближе Аверьяныч. Он не взглянул на боцмана, продолжая обшаривать биноклем свинцовую равнину, только задрал рывком меховое ухо шапки, чтобы лучше слышать.
Польщенный вниманием Аверьяныча, боцман продолжал развивать свою мысль.
— Бухгалтер ведь как живет себе, поживает? Глаза открыл, вольные процедуры и упражнения с водой проделал, глядь — а жена ему уже кофею тащит и ласково улыбается при этом. В полдевятого ушел, в шесть пришел. Опять же и среди дня ревизию учинить свободно может. Сказал, к примеру, начальству, что в госбанк надо, а сам — шасть домой: «Здравствуй, женушка! Не ждала? Вот и хорошо!..»
Катков захихикал.
Боцман прикурил у Каткова, плутовато ухмыльнулся и продолжал:
— Однако и у бухгалтеров промашки бывают… Помню, в пятьдесят первом… Приезжаю я в Севастополь. Движусь переменным ходом по Корабелке, а сам себе думаю: где бы до утра якорь бросить?
— Слышали уже об этом! — махнув рукой, перебил Сидорова Аверьяныч. — Я даже видел твою гейшу-казначейшу.
— Иди ты! Где? — радуясь неожиданному свидетелю, поспешил уточнить Сидоров.
— Да там же, на Корабельной, — охотно пояснил Аверьяныч и, не дрогнув даже уголками губ, спокойно добавил: — В собес зашел, а она пенсию себе выправляет. Что-то у нее с дореволюционным стажем нелады были…
Тоненько взвизгнул рулевой Кечайкин, до этого почтительно молчавший. Предательски загоготал Катков.
Сидоров несколько раз беззвучно открыл и закрыл рот, словно ему не хватало воздуха. Наконец грудь боцмана раздулась, он круто повернулся к Аверьянычу. Но гарпунер с прежней невозмутимостью сосредоточенно оглядывал горизонт.
— Ну кто так клетнюет, кто? Недомерок ты кашалотовый! — неожиданно обрушился боцман на работавшего внизу матроса и, гремя тяжелыми башмаками, устремился вниз по трапу.
— Боцман! Прекратить мат! — с палубы долетел зычный голос старшего помощника Анатолия Корнеевича Шрамова.
Середа, привстав на цыпочки и перегнувшись с крыла мостика, посмотрел на палубу. Перед боцманом стоял старпом. Стоял так, как умеют стоять только кадровые военные, — ничего не ответишь такому, кроме краткого «есть»!
— Силен наш старпом! — сказал Середа и покосился на Аверьяныча. Но гарпунер, кажется, не расслышал капитана. Может быть, и правда не расслышал — ухо ушанки Аверьяныча вновь было опущено. Только Середа давно приметил, что Аверьяныч к старпому относится как-то настороженно, что ли. Середу это раздражало. Тем более, что моряки сразу уловили отношение Аверьяныча к Шрамову и тоже особого уважения к старпому не высказывали.
— Ты чего дуешься на старпома? — уже громче спросил Аверьяныча Середа.
— Дуюсь? — Аверьяныч изо всех сил изображал крайнее недоумение. Но в глазах гарпунера прыгали чертики. Проказливые вертлявые чертики беспомощного во лжи человека. — Ничего я не дуюсь!.. — Гарпунер спрятал глаза за окулярами бинокля.
Середа посмотрел на палубу.
Старпом, еще раз окинув боцмана строгим взглядом, пошел на корму, а боцман, махнув рукой, скрылся в тамбуре крюйт-камеры. «Ладно! Со старпомом еще не горит. А вот Тараненко!..»
8. На мостик поднялся третий помощник, и Середа пригласил механика Каткова к себе в каюту. Шел Катков впереди капитана, устало шаркая тяжелыми яловыми ботинками. Один расшнуровался, но механик не замечал, что тянет за собой сплюснутый серый червяк шнурка.
— Так чем вам. не нравится поведение Тараненко? — не предлагая сесть, сразу спросил Середа. С первых дней рейса он ловил себя на том, что испытывает ко второму механику постоянную антипатию. Никаких объективных причин к этому не было. Катков не первый год на флотилии. «Дед» с «Быстрокрылого», на котором Катков до этого рейса плавал третьим, дал о своем выдвиженце самый блестящий отзыв. Да и сам Середа не мог не заметить, что второй механик работает не за страх, а за совесть. И все-таки неприязнь не проходила.
На этот раз Катков, видно, расслышал ее в капитанском вопросе. Плечи механика обиженно опустились, подались вперед острыми костистыми углами, в блеклых глазах затаилась обида. Он долго молчал.
— Я, кажется, задал вам вопрос, Захар Семенович? — Середа чувствовал, что раздражается, досадовал на себя, но тона сменить не смог.
— Нету у него никакого поведения, — не глядя на капитана, наконец ответил Катков.
— То есть, как это нет поведения? Чем же объяснить ваши охи-вздохи на мостике? Вы даже довольно грубо высмеяли подчиненного.
— Это боцман смеялся. Мне не до смеха… Боюсь я его! — неожиданно выпалил Катков.
— Боитесь?
— А вы сами придите да поглядите! От таких типов чепе только и жди.
В полночь Середа опустился в машину. Из квадрата шахты сразу обдало запахом нагретого железа, оглушило звенящим металлом.
«Вот он, Тараненко!..» — Между грохочущими дизелями, вперив взгляд в одну точку, стоял широкоплечий, с тонким выразительным лицом юноша. Из-под берета выбились крутые кольца чуть потемневших от пота светло-русых волос. Руки были крепкими, с четко обозначенными мускулами, ровно покрытые загаром.
Середа почувствовал, что краснеет. «Позор! Третий месяц рейса, а так ни разу и не потолковал с парнем по душам. А ведь завел себе толстую тетрадь в дерматиновом переплете, вывел на первой странице: «Люди «Безупречного» и… запер ее в левом ящике письменного стола. Сколько там записей? Две? Нет, кажется, три. И все боцманские байки. Морской фольклор, черт бы его побрал!..»
Досада на самого себя крепла, потому что вспоминалось Середе, как не раз то на мостике, когда выходил Тараненко «подышать» да «пошукать фонтаны», то в тесной кают-компании среди воспаленных от жгучих ветров и все же в предвкушении кино веселых, а то и озорных глаз отмечал он задумчиво-печальный взгляд Тараненко. Уже не раз тревога за паренька вспыхивала и гасла за иными заботами.
Первым заметил капитана Катков. Механик возился с другим мотористом у остановленного двигателя. Ответив на кивок Середы, он снова склонился над вскрытым цилиндром дизеля, изредка бросая на Тараненко, как показалось Середе, насмешливые взгляды.
— Здравствуйте, Тараненко! — прокричал Середа, но все, равно еле услышал себя за грохотом двигателей.
— Тараненко вздрогнул, поднял переполненные удивлением и грустью глаза. Увидев протянутую руку, моторист, выдернул из кармана ветошь, поспешно протер ладони.
Середа понял всю несуразность затеи: «Под этот сатанинский грохот только и вести душеспасительные беседы! А ведь мог догадаться раньше!»
Отступать было поздно. Середа взглядом подозвал к себе Каткова.
— Мы с товарищем Тараненко выйдем перекурить! — снова, теперь уже в ухо механику, прокричал Середа. Катков понял, подтолкнул Тараненко, кивнул на трап…
Шли вдоль борта. Над китобойцем качались неяркие созвездия Антарктики. Почти в зените распластался Южный Крест. Он то и дело грел свои неровные крылья в коричневой вате дымчатых и стремительных облаков.
Волна вздыбилась над бортом, шипя, помахала белыми лапами из темноты и упала, обдав щеки моряков колючими булавками брызг.
Они шли быстро, скользя по мокрому лееру согнутыми ладонями, готовые, если что, намертво вцепиться в леера. Ночному океану, когда он не в духе, верить нельзя. Гудит, гудит чернота, только у самого борта чуть подсвеченная иллюминаторами, и неизвестно, опадет ли мохнатый тяжелый зверь-вал, не достигнув борта, или с ревом перевалит через леерные ограждения и рванет тебя за собой в гудящую темноту…
В каюте Тараненко по приглашению капитана молча и тяжело сел, теребя так и оставшуюся в руках ветошь.
— Закурим, товарищ Тараненко! — Середа протянул мотористу пачку «Беломора». — Вас Вадимом зовут?
— Вадимом… Спасибо, я не курю.
— А по батюшке?
— Петрович.
— Не курите, значит? Это хорошо…. А я вот все собираюсь, да откладываю. Сначала решил в Гибралтаре бросить… Потом на экватор перенес… — признался Середа и испуганно покосился на моториста, мысленно обругав себя: «Черт-те что получается. Воспитатель! Расписываюсь в собственном безволии».
Нет, Тараненко никак не реагировал на признание капитана. Он молчал, думая о чем-то своем, и, казалось, ни шутка, ни даже насмешка не выведут его из себя, не отвлекут от темных, как океанские глуби, мыслей. И Середе вдруг стало предельно ясно, что он не подготовлен к откровенному разговору с этим затосковавшим парнем, что вообще разговора не получится, потому что на языке, как назло, вертятся фразы, которыми можно только все испортить.
— Разрешите мне со вторым танкером уйти! — неожиданно нарушил молчание Тараненко, дернулся крепкой шеей, отвернулся от капитанского взгляда, всматриваясь в иллюминатор, за которым ничего не было, кроме чернильной темноты.
Середа опешил:
— Зачем же вам уходить? Разве вы больны?
Тараненко кивнул.
— Больны любовью. Это не так страшно. Это даже…
Середа крутанулся на стуле, потянулся к пепельнице и вдруг впервые заметил, как ярко белеет пятно на переборке в том месте, где раньше висел Катин фотопортрет.
«А вдруг Тараненко когда-нибудь заходил в каюту и видел Катю?..»
— Ладно!.. — Середа чиркнул спичкой, посмотрел на желтый язычок пламени, вздохом потушил его. — До прихода танкера еще далеко. Но мне бы хотелось вас понять. Вы что же… Не верите ей совсем?
Тараненко коротко усмехнулся:
— При чем здесь это!
— Тогда что же?
— Нельзя мне было уходить с вами, Юрий Михайлович. Просто нельзя!
— Но вы ведь и раньше плавали? Вы перешли из пароходства? Небось тоже не на неделю уходили?
— Раньше! — снова усмехнулся Тараненко. — Раньше у меня ничего не было.
— Как это — ничего?
— Ее не было! — с каким-то ужасом, что ли, негромко вырвалось у Тараненко. — Мне бы только взглянуть на нее, а потом! — Тараненко махнул рукой.
«А без мила — трын-трава!» — вспомнились почему-то Середе слова старой песни. — Вот и поспорь с песней!..»
— Если вернетесь танкером, Тараненко, вы ее наверняка потеряете! — убежденно произнес Середа и поднялся, вдавив папиросу в пепельницу.
— Не знаете вы ее, а говорите! — в голосе моториста звучала не обида, а скорее смешливое снисхождение к этому ничего не понимающему капитану. — Вы думаете, она меня за тряпки да за большие рубли любит? Нет, Юрий Михайлович, она не из таких!
Середе показалось, что моторист скользнул взглядом по светлому пятну на переборке.
— Наверное, не из таких, — спокойно согласился Середа и заметил, как благодарной радостью на секунду вспыхнули глаза Тараненко. — Но именно поэтому вы ее и потеряете.
Почему? — голос моториста чуть не сорвался.
— Женщина, настоящая женщина, конечно… не может любить мужчину только за правильный нос да за кудри. Ей всегда радостно видеть в нем настоящего мужчину… Твердого, волевого, если хотите, немного героя… Обязательно героя! Теперь представляете, как вы будете выглядеть, если…
Негромко постучав, переступил порог Аверьяныч.
— Не помешаю?
— Нет, нет, Иван Аверьяныч! Вот… заканчиваем с товарищем Тараненко.
«Что заканчиваем?» — злился на себя Середа отчаянно и, чтобы скрыть это, вдруг заговорил совсем как с трибуны:
— Вот так-то, моряк! Не это в нашей жизни главное. Надо найти главное!..
«Что главное? Что я бормочу! — Середа замолчал и почти зло посмотрел на Аверьяныча. — Что ж ты молчишь, товарищ парторг? Давай объясняй, где главное. Раз уж зашел — тебе и карты в руки!»
Но Аверьяныч, сиди на диване, нежно поглаживал большую, вероятно, еще теплую головку потухшей трубки и тоже молчал.
Звонко и сердито ударила волна, потекла по иллюминаторам зелеными пузырчатыми шторками. Скатилась волна — и снова чернильная синева за стеклом.
— Иди спать, Вадим, — спокойно посоветовал мотористу Аверьяныч. — Утро вечера мудренее.
Когда Тараненко вышел, Аверьяныч повернулся к Середе:
— Попробуй, Михалыч, переведи-ка парня в рулевые.
— Зачем? И вместо кого? Что нам в кадрах скажут?
Аверьяныч согласно кивал на каждое возражение капитана, а потом сказал:
— Ругнут, конечно… Но нельзя его под Катковым оставлять. Дубоват для него второй мех. И потом не любит Вадим машину. А на руле стоит отменно!.. А Тюрина — он вообще-то моторист, места не было, когда уходили, — пошли к «деду».
— Надо подумать.
— Подумай. — Аверьяныч вытащил коробок спичек, повертел его и спрятал. Встал. Уже почти с порога показал трубкой на пятно на переборке.
— А супругу водрузи на место. Детство это — так решать. А для народа — беспокойство. — Сказал и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Середа еще долго сидел на шпокающем пружинами при каждом крене диване, не сводя глаз с посветлевшего на переборке пятна, на которое надо будет возвратить Катин портрет.
«Нет, конечно, она во многом не права. Но разве я сумел доказать ей это?..» С последними милями рейса накатывалась такая жажда встречи с домом, с землей родной, что высыхали все обиды. Потом встреча. Для серьезных объяснений не было ни времени, ни сил… А там суматоха межрейсового ремонта. А перед отходом и совсем грех спорить. Перед отходом ходишь тихим-тихим. Смотришь и впитываешь в себя и цвет неба, и говор улицы, и запахи… Раньше в каюте долго держался Катин запах. Нет, не только духов. Тонкий и тревожный, он приводил ее в сны до самых тропиков, заставлял улыбаться во сне, говорить несвязные слова и мучиться…
«Интересно, мучится Катя во сне, когда нет меня? Во сне, когда забывает о диссертации? Или, может быть, она и во сне не забывает?.. А может… я просто дурак? Может быть, она уже давно не мучается?..»
9. Написал я в первом рейсе стихи, посвященные трудной судьбе остающихся на берегу жен. Написал да и, сам себе редактор, тиснул их в литстраничке «Советского китобоя».
…И, оглушенные норд-остами.
Мы слышим стоны по ночам
И понимаем, как непросто вам,
А может быть, трудней, чем нам.
Все ждать и ждать и все тревожиться,
А в жилах — кровь, а не вода.
Разлуки множатся и множатся,
Потом слагаются в года.
А годы никого не красили,
У них в сообщниках — инфаркт.
И те, что многих одурачили,
Предельно жмут на этот факт
И отнимают у испуганных
У Пенелоп, что послабей,
И честь,
И счастье быть супругами
Почти божественных мужей.
Вышла газета. А мне очень интересно, что китобои скажут о моей лирике. Причем жду я, конечно, похвал… И тут вызывает замполит. Вхожу к нему в каюту. Сидят рядком на диванчике три богатыря, три матроса-раздельщика, сидят в забрызганных китовой кровью комбинезонах и смотрят на меня без особой приветливости. Прямо скажу, недобро смотрят. У замполита на столе газета. Вижу, кем-то подчеркнута в стихотворении строка: «У Пенелоп, что послабей…»
«Ясно, — думаю, — надо было сделать сноску насчет Пенелопы. С Гомером, наверное, и замполит не на короткой ноге».
— Вот тут неясность с вашими стихами, — говорит замполит.
Я сразу киваю и открываю рот, чтобы популярно выпалить историю семейных отношений Одиссея. И вдруг…
— Обидели вы жен моряков, — заключает замполит.
— Но позвольте…
— Не позволим! — рявкнул один из раздельщиков. — Ты к нам пришел и небось кончится рейс — опять на бережок. А нам каждый год уходить. А им, женам, каждый год оставаться. Ты матросу душу не береди. Понял?
Тогда я ничего не понял. Моряки вышли из каюты, и я взмолился:
— Ну вы-то, Иван Павлович, вы-то, надеюсь, видите, что ничего обидного для женщины, верной жены, в стихах нет?
Замполит кивнул.
— Очень это сложно все! К исходу рейса вы сами поймете, как сложно. Семь с лишним месяцев… Из года в год. Тут даже неточность может обидеть. Вы знаете, за что мы списали Реутова?
Я покачал головой. Мне и не хотелось знать никакого Реутова. И начала истории я почти не слушал, так оглушен был обидой. Но вдруг замполит произнес: «… и тогда он начинал ее бить».
— Бить? Как?
Иван Павлович вздохнул. Помолчал, словно превозмогая боль.
— Страшно!.. Смертным боем, что называется.
— За что?
— Если б он знал, за что!.. Бил, пока она сама себя не оговаривала, не придумывала какую-нибудь бульварную историйку и не признавалась в измене, которой не было.
«Хорошо тебе было с ним?» — строго спрашивал Реутов.
«Ой, плохо, Ванечка! С тобой — ни в какое сравнение!» — заученно отвечала она.
«То-то!» — удовлетворенно вздыхал Реутов, отвешивал уже не так свирепо пару оплеух, выпивал последний стакан водки да и прощал жену великодушно.
— Какая дикость! — Я и не заметил, как скомкал газету в руках.
— Да… И после каждого рейса. Она никому не жаловалась никогда. Дознались случайно. Новые соседи пришли, рассказали. Иван сознался. Объяснить ничего не мог. Оставили его на берегу. Сначала в годовом резерве. Вернулись — в ноги упал: «Все осознал, убедился. Был дураком. Простите!» И она, святая дура, за него просит… Простили. Взяли в прошлый рейс. Вернулись — все повторилось, как по нотам. Плакал у меня в кабинете. «Ничего, — говорит, — не могу поделать с собой. Больно сильно люблю!» Идиот! — Иван Павлович тяжело поднялся, подошел к иллюминатору, несколько раз жадно вдохнул воздух. — Пришлось списать окончательно. А хороший был китобой!.. Сложно все это!
Да, сложно. Я это понял в последнем рейсе. Юрий Середа понимал давно. И у нас родилось с ним еще одно «почему», над которым вдоволь посмеялся Кронов. Впрочем, тогда он был холостяком…
1. Вода… Вода… Вода… Никогда до антарктического рейса не мог я подумать, как она может стать ненавистна! Всегда, почти всегда одинаковая, серая, чуть дымящаяся под низкими, тяжелыми и тоже серыми облаками. Редкие айсберги своей одинаковой белизной не оживляют пейзажа, а только подчеркивают его монотонную постылость.
Воды так много и так бездонны ее пространства, что с трудом верится в земную неколебимую твердь. Кажется: вся планета — не земной, а водяной шар, колышущийся, зыбучий. А берег с застывшими в безветрии деревьями, с золотыми коврами степей — все это просто сказка, рассказанная давным-давно.
Даже шторм не очень-то меняет антарктического однообразия. Просто серость океана поднимается, тянется к серости неба — вырастают и катятся под облаками серые студенистые горы. И начинает тебя швырять. Делает из тебя шторм Ваньку-встаньку и совсем разуверяет в существовании даже относительного покоя.
Первый раз можно, конечно, залюбоваться штормом. Китобоец косо взлетает на серо-зеленую волну и режет верхушкой мачты дымчатое облако. Поют под ветром, вибрируя, как струны, тугие ванты. Но вот, перевалив через гребень, устремляется китобоец вниз, в пропасть между двумя волновыми хребтами. И сразу темнеет небо. Охает судно, вздрагивает всем корпусом, ударившись о новую гору, и встает выше бака белый взрыв пены и не оседает, а летит в лицо тебе плотным ураганом; солёных иголок… Это впечатляет… Но потом все повторяется бесконечное число раз и уже ничего не добавляет душе, кроме угрюмости и злости.
Хуже всего, когда наступает вечер. На китобазе куда ни шло. И бросает ее полегче — махина в тридцать тысяч тонн водоизмещением, и с тобой все-таки четыреста хлопцев. Даже тридцать женщин есть. Не до романов, но все-таки!.. Все-таки бриться ты будешь каждый день и мыться чаще будешь. И рубашку они тебе выстирают.
А вот на китобойце… Кладет его в хороший шторм градусов на пятьдесят — то левым бортом, то правым. Да и при килевой качке не лучше. Электрик Серегин как-то написал своим друзьям на китобазу длинное и Складное послание. И относительно шторма так высказался:
Хорошо у вас на базе —
Тишина и благодать.
А у нас ни в коем разе
Не поспать и не пожрать!
И правда. Пообедать, не опрокинув на себя борщ, трудно. А для спанья по бортам койки закладываются специальные доски. Вот в этом «ящике» и перекатываешься. А бывает и вытряхнет, и загремишь, всеми костями, и произнесешь нечто «лирическое» из боцманского словаря. Но главное не в этом…
Пятьдесят метров от роульса на носу до флагштока на корме. Пять метров в ширину. Вот и все «жизненное пространство». И на нем семь с половиной месяцев поселены тридцать два человека. К исходу второго промыслового месяца каждый друг друга, как рентгеном, просветил. Хорошо, если в человеке чудо-характер обнаружится, а как нет чуда? Деться друг от друга некуда. Когда охота — еще куда ни шло! Азарт, как вино, — и черта с ангелом побратает. А вот затянется штормовое безделье — начинается испытание на уживчивость. И не все его проходят. Провалившихся в очередной рейс не берут, хоть слезами изойди! А «черных» пятниц больше, чем «светлых воскресений», и на берегу. Чего уж говорить о промысле…
Весь день на «Безупречном» не видели ни одного фонтана. Пока пришли в район, в котором, судя по радиоданным других китобойцев, «была рыбешка», ударил шторм. У кондея Марины (так окрестили за ярую приверженность к польской песенке повара Тимчука) швырнуло на палубу кастрюлю с компотом и ошпарило парню ногу — даже отругать дурака нельзя! И вечером — только собрались, чтобы покрутить фильм, — перегорела в аппарате лампа, последняя, конечно.
— Э-э! — почти обрадованно возопил второй механик Катков. — У нас все не как у людей! Одно слово — «Безупречный»! — сказал и посмотрел в сторону, в надраенную волной синь иллюминатора. Зато все остальные уставились на капитана.
Середа чувствовал взгляды затылком, потому что сидел в первом ряду, вцепившись в обитые жестью края банки, и мог видеть только Анатолия Корнеевича. В серых глазах старпома поблескивало холодное любопытство: оборвет капитан второго механика или не оборвет?
Обрывать не хотелось. Ничего не хотелось. Вдруг накатилось недоброе равнодушие: «А ну вас всех! С вашими компотами, ожогами и перегоревшими лампочками!..»
И загустела злорадная тишина. Ничего, конечно, не произойдет, что сейчас ни скажи. «От сна еще никто не умирал!» — неплохо придумано каким-то морским острословом. Да сколько раз повторено! Вот такими же штормовыми неудачливыми вечерами.
«От сна еще никто не умирал!» А Катков обязательно ответит: «В такую штормягу ни в одном ящике не улежишь. Разве что крышку сверху приколотят!»
И люди разойдутся по каютам угрюмыми, не верящими в завтрашнюю удачу.
«Может быть, рассказать морякам, как сто сорок лет назад шли этим путем Лазарев и Беллинсгаузен, и не было на их шлюпах за два года ни одного киносеанса. И компота у них, наверное, не было».
«Зато по чарке перед обедом каждый день давали!» — это наверняка ввернет рулевой Кечайкин. Скажет, а все засмеются. Почему-то любит Кечайкин строить из себя забулдыгу. Все его воспоминания о береге начинаются приблизительно так: «Сидим мы, значит, в «Аркадии»… Менялись в этих рассказах только названия ресторанов. Привирает, наверное. Потому что, рассказывая, хорошо смеется. А алкоголики народ мрачный».
Нет, не расскажет Середа о шлюпах первооткрывателей. Не из-за Кечайкина вовсе. Просто это не его уже будет слово. Недавно об этом все прочли в многотиражке флотилии.
«Что же сказать?..» — Середа медленно оборачивается и неожиданно встречается с теплым участливым взглядом Вадима Тараненко.
«Оттаивает парень!» — подумал и сразу стало как-то легче.
2. «Оттаивал» Вадим Тараненко медленно. В первую «верхнюю» вахту на руле стоял молча. И взгляд… Середа несколько раз не без тревоги смотрел за корму: пенный след оставался ровным — значит, рулевой на курсе не рыскал. Это было просто удивительно, потому что глаза Вадима, казалось, ничего не видели перед собой. Но на репитере гирокомпаса четко стыла картушка на заданном курсе. «Талант, черт возьми!..»
Чуть оживлялся Тараненко, когда на мостик выходил электрик Серегин. Это уж совсем странно! Серегин — острослов! В экипаже побаивались попасть электрику на язычок. А отрешенное лицо Тараненко так и просилось на каламбур. Но… Разглядел в нем Серегин уважительную тайну и обходил в своих не всегда безобидных шутках нового рулевого. И тот платил ему молчаливым признанием.
Однажды в промозглый день, когда и марсовый-то покинул свою бочку, а на мостике остались только вахтенный помощник да рулевой Тараненко, Середа поднялся наверх.
Володя Курган, второй помощник, молча развел руками. Неожиданно Тараненко просительно посмотрел на капитана.
— Разрешите взять влево девяносто?
— Зачем? — Середа и помощник спросили одновременно.
Тараненко пожал плечами, сразу насупленно уставился на лимб гирокомпаса.
— Лево девяносто! — скомандовал Середа и поднял ладонь, предупреждая возрос помощника.
Теперь пожал плечами Володя Курган. Пожал и флегматично-отвернулся от рулевого.
Минуты две шли новым курсом. И вдруг прямо перед носом плеснулась, отфыркиваясь, тяжелая, темнеющая черным овалом туша.
— Сейва-а-ал! — почти испуганно прошептал Володя Курган.
Загремел сигнал охоты.
Когда через полчаса ошвартовали сраженную выстрелом Аверьяныча неожиданную находку, вахта Тараненко закончилась.
Середа спустился вниз вслед за рулевым, нагнал его в коридоре.
— Здорово это у вас получилось!.. Знаете что, Вадим? Посвятите ей этого великана, а?
— Как?
— Очень просто. Напишите ей об этом.
Середа прошел к трапу и, уже взявшись за поручни, оглянулся.
Вадим Тараненко все еще стоял у дверей каюты, смотрел капитану вслед. На его лице теплилась смущенная улыбка.
А через несколько дней Аверьяныч увел Тараненко на полубак. Разобрали пушку, смазали. Уже накатились серые антарктические сумерки, блекло засветились звезды Южного Креста, а Вадим один крутился с тряпкой у пушки, а потом долго и тщательно убирал гарпунерское хозяйство в подшкиперской.
В этот запоздавший ужин кондей Марина вывалил в тарелку рулевого, наверное, килограмма два макарон по-флотски. Вадим съел все. В глазах у него в тот вечер плавали огоньки. То ли захмелел рулевой от обильной еды, то ли наглотался на полубаке встречного ветра…
3. «Что же все-таки сказать людям?»
— Ну что же, товарищи!.. — Середа развел руками.
— Может, споем? — неожиданно предложил Аверьяныч.
Моряки засмеялись. Но, несмотря на полный отчаяния взмах руки Каткова, Середа почувствовал, что смеются они вовсе не над нелепостью предложения. Скорее это был смех, за которым пряталось одобрение. «А что? Почему бы и не спеть?» — вот что, наверное, обозначал смех.
И Середа спросил:
— А что?
Кечайкин сразу сорвался с места, перегнувшись для равновесия всем корпусом вправо, побежал по накренившейся палубе коридора, а вслед ему прокричал электрик Серегин:
— В «дедовской» каюте посмотри!
«За гитарой», — понял Середа.
…Это была новая песня о Волге.
И Середа радостно удивился этому. Так ему вдруг захотелось именно «Волгу», но он промолчал. А Серегин цепко перехватил протянутую ему гитару, раза два попробовал сразу по всем струнам настрой, взял аккорд, да и повел:
Издалека-а
Долго
Течет река
Волга…
Первым вступил негромким баритоном Аверьяныч. Его поддержал Серегин. Да как поддержал! Как-то очень смело, самозабвенно. «Побледнел даже!» — заметил Середа. И песня окрепла, набрала силу душевную. И Середа, уже не стесняясь никого, тоже подхватил:
Среди хлебов спелых,
Среди снегов белых
Течет моя Волга,
А мне семнадцать лет…
А Катков, этот чертов сухарь Катков, направился было к двери, но у самого комингса вдруг остановился и вплел в песню свой высокий, чуть надтреснутый голосок. Спел строку и смолк, испуганно покосился — не подсмеивается ли кто? Каткова потянул за рукав электромеханик Самсоныч: усадил рядом с собой и сам густо забасил в мохнатые, подпаленные куревом усы.
И слетала с людей недавняя нахохленность. Казалось, песня перечеркнула все неурядицы минувшего дня и сказала морякам: «Плюньте! Подумаешь — неудачный день! Подумаешь — лампочка!..»
И очень вдруг захотелось Середе, чтоб вот сейчас увидела все это Катя. Ну вот, изобрели бы там, в ее таинственной лаборатории, такой телевизор, который может выхватить из Антарктики кают-компанию сейчас! Пусть Катя увидит и его, и ребят.
«Видишь? Видишь, как это здорово? Шторм, слышишь, грохочет? А люди остаются людьми. Тьфу, черт! Не то! Извини, Катя… Ты просто смотри, тогда ты поймешь все сама. Дело не в шторме, дело не в песне!.. Вон и Катков поет, так что? А у меня влажнеют глаза. Ты скажешь — это сентиментальность. Не думаю. Просто я присутствую при какой-то удивительной очевидности человеческого величия. Конечно, согласен с тобой: величие человеческое легко разглядеть и у атомного реактора, и в твоей лаборатории. Но мне хорошо рядом с таким величием. Простым и необыкновенным. Конечно, необыкновенным! Семь тысяч метров под нами океанской глубины. Черная ревущая неизвестность на тысячи миль вокруг. И все-таки ласковая песня о Волге, о тихом плесе и босом мальчишке над ним… Тут что-то есть! Не пожимай плечами. Ты не можешь этого не чувствовать! Или придуманные боги за веселой трапезой на Олимпе — это прекрасно, а непридуманные люди на самой макушке земного шара, на гребне шторма смеющиеся над стихией, — это уже не боги?»
Середа знал, что помочь ему может только сказочный телевизор. Никакой самый подробный пересказ там, на берегу, не передаст и доли того, что он, что все они сейчас чувствуют.
«Вот если бы Катя могла вдруг увидеть!..»
4. — Что ты носишься со своим Аверьянычем? — перебила как-то она восторженную повесть о гарпунере.
— Ну как же ты не поняла!..
_ Все я поняла: симпатичный начитанный старикан.
Не дурак выпить, но всегда в меру. Курит только трубку. Говорит коряво, но для его интеллекта мудро. Эка невидаль!.. Ради такой диковины тебя снова несет в Антарктику?.. Наш сторож где-то откопал Фрейда. Прочел н целый час морочил голову профессору Хованскому. Ей-богу, никого это не умиляло. Дичаешь ты там, дорогой, вот что!
5. «Нет, не буду рассказывать Кате о нашей песне».
Спели еще что-то, а потом Серегин по требованию моряков удивил Середу своей «Лирической антарктической». «А ведь неплохая песня! Вот тебе и Серегин!.. Мотив, правда, стянул у Вертинского, но слова…»
— Серегин! Почитайте свои стихи!
Электрик недоверчиво покосился на капитана. Середа кивнул ему без улыбки, уверенно. Словно скомандовал: «Пора!»
Серегин ничуть не подвывал, читая стихи. Наоборот — ударял по тем словам и строкам, которые считал главными.
Люди слушали внимательно, с изумлением вглядываясь в знакомое лицо товарища, над которым еще вчера посмеивались, когда он, включив маленький светильник, забившись в угол каюты, что-то царапал в толстой тетради. На глазах моряков совершалось чудо. Ничем не приметный человек, разве что нос у него уж больно лихо вздернут да вихор на затылке торчит, словно ус антенны, угадал вдруг их мысли! Угадал, да так точно и складно, что сам-то лучше и не скажешь.
С лица Каткова слетела обычная кисловатая ухмылка. Катков стал задумчиво-грустным и от этого покрасивел.
Рулевой Кечайкин нагнулся к Вадиму Тараненко и выдохнул в ухо:
— Вот дает!..
Расходились уже после двадцати трех, когда в кают-компанию, балансируя с кружкой чая, вошел третий помощник Степанов. В ноль часов ему надо было заступать на вахту. Со сна Степанов просто опешил. На пороге он остановился, долго щурился от яркого света, улыбаясь, толком еще не понимая что к чему. Разглядев, наконец, сборище, Степанов удивленно присвистнул И торопливо глотнул чая…
— Кончай травить! — зычно скомандовал Аверьяныч. — Чтобы завтра каждому отыскать по фонтану!
— Товарищи! Юрий Михайлович! — поднялся вдруг Кечайкин. — Давайте вот так каждую среду, а? Даже когда лампу достанем! Законно получилось, хоть и без стопаря!..
Середа возвращался в каюту в радостном возбуждении. «И на гребне взбесившегося вала я ближе к звездам чувствую себя!» Ай да Серегин! Проходя мимо старпомовской каюты, Середа качнулся от резкого крена и остановился.
«Странно. Почему-то не запомнилось, как пел старпом. Интересно, понравилось ли все это Шрамову?» — Середа ногтем постучал по старпомовской двери, тихо приоткрыл ее.
Анатолий Корнеевич спал. В койке-«ящике» с мертвенно-деревянной размеренностью колыхалось тело. Судя по ровному глубокому дыханию, спал старпом давно и крепко…
6. Со вторым танкером Юрий мне ничего не прислал. Принесли короткое письмо от Аверьяныча. И читать его надо было между строк.
«…Идем в середине, хотя ребята и стараются. Может, к апрелю и потесним кого-то, поближе будем к «Стремительному». А вопрос Вы мне задали непонятный. Что значит «роскошь капитан Середа для Антарктики или помеха?» Пора бы Вам снова с нами пойти. Ишь, что выдумали: капитан — роскошь! Капитан не может быть роскошным. Ясное дело — времена-то меняются, а старики, вроде меня, остаются. И не всем понятно, что матом сейчас человека не вырастишь. Я так думаю, что Юрия Михайловича еще поймут».
Вот ты, старик, и проговорился! «Еще поймут!» А сейчас он белая ворона, выходит?
Вместо ответа на мой вопрос Аверьяныч, фактически, сам задавал его мне. «…Провели мы тут несколько литературных вечеров, что ли. Почитали хорошие стихи. Ребята теплеют. Вы-то понимаете, как это важно».
Я-то понимаю… Как ни крути, а в китобойном промысле много жестокости и крови. Изо дня в день искать и убивать мирных и величественных животных, жизнь которых еще полна тайны.
Сегодня, когда казалось, что дельфины вот-вот чуть ли не заговорят с человеком, кто знает, какая тайна живет в китовом только гарпунами и тронутом царстве?.. И тайна эта может остаться нераскрытой, исчезнуть вместе с китами навсегда. Искать и убивать… Не день, не два… По полгода, для многих— из года в год. И трудно беречь здесь душу человеческую, чтобы все равно тянулась она к цветам, радовалась смеху ребенка и не разучилась бояться. Бояться причинить боль другому…
7. … Это было давно. В те годы, когда еще, правда, всего три промысловых дня разрешалась охота на горбачей. И они перед нами всплыли. Тихоходная, жироносная и потому за много десятилетий изрядно повыбитая порода. Их далеких предков нагоняли на вельботах, спущенных с китобойных парусников. В их лоснящиеся спины с характерным жировым бугром позади головы (отсюда и название) вонзались пики-гарпуны, пущенные сильными руками норвежцев и соотечественников Германа Мелвилла.
Я знал, что тяжело бултыхающаяся в тихой волне пара горбачей обречена. Знал и не мог подавить в себе скверного ощущения соучастия… И уйти с мостика я не мог. Не потому что боялся прослыть слюнтяем. Нет, можно было бы придумать вполне убедительную причину спуститься вниз. Я не хотел уйти, вот что странно. Я хотел видеть все… Что-то еще сидит, наверное, в нас от давних предков. Впрочем, лучше не углубляться в эти психологические дебри. Темно там и сумрачно, наверное, не только для меня…
А киты мирно пофыркивали. Они, по-моему, даже не уходили от нас. Они играли: поднырнут под волну и опять обдают друг друга сильными пушистыми фонтанчиками. Глубоко шлепают по воде мясистыми крыльями хвостов…
— Самка справа… — негромко, словно боясь, что киты его услышат, сказал в бочке марсовый.
И гарпунер в ответ молча кивнул.
— А зачем… — обратился я к Кронову с вопросом — зачем, мол, надо определить самку, но тот приложил палец к губам, словно и он опасался, что их разговор подслушают киты.
Грянул выстрел.
И как умудрился гарпунер, стреляя с каких-нибудь двадцати пяти метров, только прошить гарпуном шкуру китихи? Но оказалось, так все и задумывалось.
Раненая горбачиха начала метаться. Натягивая линь, рвалась она то в одну, то в другую сторону.
Нс» вот удивительно — второй кит, самец, на секунду застыл Оглушенный, а может быть, и изумленный выстрелом, но не бросился наутек, а медленно подплыл, к истекающей кровью горбачихе.
Горбачиху все ближе и ближе подтаскивали лебедкой к полубаку, а рыцарь-самец, трубно всхлипывая, ходил вокруг нее неширокими кругами, захлебываясь ее кровью, подныривал под нее, подставлял под бок подруги широкий ласт… Он и не думал уходить без нее.
А тем временем перезарядили пушку. Наповал сразили горбача. Потом почти в упор добили самку…
Оказывается, так всегда. Если охота на горбачей — гарпунер стреляет сначала в самку, причем старается не убить, а только загарпунить ее. И самец никуда не уйдет от подруги. Но не дай бог гарпунеру сгоряча послать первый гарпун в самца! Рванет от него самка да с такой скоростью, что, пока швартуют сраженного горбача, растают ее фонтаны на горизонте и ищи-свищи горбачиху!..
— Учитываем женскую психологию! — сострил тогда Кронов.
Но никто не улыбнулся…
Да, живет удивительная тайна в китовом царстве.
8. Письма из Антарктиды идут долго. Как свет звезды еще вовсе не означает ее существования, так и письмо, доставленное танкером через сто параллелей, расскажет тебе только о делах месячной давности. А мне так нестерпимо захотелось услышать голос Юрия, ответить с ним на какое-нибудь «почему»! Не поделится ли Екатерина новостями?
Я застал Екатерину за машинкой. Может быть, чтобы подчеркнуть неуместность моего визита, она очень лаконично ответила на мои расспросы.
— Плавает потихоньку…
— Пишет, что здоров…
— Храбрится, как всегда. — И тут, недобро усмехнувшись, Екатерина резко выдернула ящик письменного стола, вытащила оттуда сложенную вчетверо газетную страничку, рывком протянула ее мне: «На! Почитай!..» — и снова склонилась над машинкой, отчаянно морща лоб и прячась от меня в сизую дымзавесу сигареты.
Едва развернув китобойную многотиражку, я сразу понял, что именно предложила Екатерина прочесть. На второй полосе, под рубрикой «День флотилии», помещалась небольшая корреспонденция с необычным для промысла заголовком «Литературные среды». Автор И. Кечайкин, рулевой «Безупречного», сообщал, что каждую среду после «напряженного трудового дня» в кают-компании китобойца проводятся читательские конференции. «А иногда мы обсуждаем наших судовых поэтов. Капитан товарищ Середа рассказал морякам о творчестве замечательных поэтов Кедрина и Шубина, почитал их стихи. Жаль, что библиотека китобазы не откликнулась на наш культурный запрос и не передала нам книги этих авторов».
Информация как информация. Но ниже я прочел набранное жирным петитом послесловие. «Нельзя не приветствовать, — писалось «От редакции», — организацию культурного досуга моряков на «Безупречном». Поэзия — дело хорошее. Но капитану Ю. М. Середе не мешало бы повести с экипажем большой разговор не только на литературные темы. Как успешней вести китобойный промысел? Как выйти в число передовиков социалистического соревнования? — вот о чем в первую очередь надо задуматься китобоям «Безупречного». Что касается сборников поэтов Кедрина и Шубина, то, как показала проверка, этих книг нет в библиотеке китобазы».
Я усмехнулся, хотел уже отложить газету, как вдруг заметил под одной из статей подпись «Н. Кронов, капитан к/с «Стремительный».
Все было правильно в его корреспонденции «Вымпел не отдадим». Была она, наверное, и полезной, потому что Кронов охотно рассказывал, как организован поиск фонтанов, как сокращают время швартовки добытого кита. Но начиналась она словами: «Нам не до стихов…»
— И ты, Крон! — воскликнул я с горькой усмешкой.
Екатерина кивнула. Не переставая печатать, бросила:
— Представляешь, как его там мордовали?
Теперь кивнул я. Потому что и я, правда, представил тебе сумеречный час диспетчерской переклички и в переполненной радиорубке «Безупречного» усиленный динамиком усталый голос Волгина, капитан-директора флотилии: «А вы бы, Юрий Михайлович, вместо того чтобы стихи читать, разобрались вечерком с экипажем — почему у вас швартуют кита по полчаса, в то время как на «Стремительном» швартовка никогда не превышает пятнадцати минут. Почему Иван Аверьянович стал часто мазать? Может быть, стихи пишет по ночам? Не отдыхает как следует?» Я даже услышал чуть глуховатый и потому особенно жестокий в минуты разносов голос Волгина. Я увидел кривую усмешку Шрамова и сокрушенное покачивание головы Каткова. И еще я увидел, как пополз откуда-то из-под воротника альпаговки пунцовый жар по лицу Юрия Середы и как чуть не до крови закусил капитан «Безупречного» губу…
И тут вбежала Ирина.
— Здравствуйте!..
Хорошо мне стало от ее взгляда. Кажется, и она рада, что я пришел. Но вот Ирина заметила у меня в руках газету и сразу обиженно покосилась на Екатерину.
— Зачем ты показала?
Екатерина хмыкнула, пожала плечами:
— Подумаешь — секрет! Ему бы в управлении дали газету…
Ирина мгновенно сникла, глядя в сторону, стала снимать пальто.
Я вскочил, хотел ей помочь. Но Ирина не заметила моей предупредительности, вышла в коридор.
— Все казнится за своего Николеньку, — громко пояснила мне Екатерина.
— Не переживай! — Теперь она уже крикнула, чтобы Ирина услыхала в коридоре. — Николай прав! Им не до стихов. Просто мой донкихот мечется.. — Екатерина говорила, не переставая печатать. — Мечется, но не хочет сам себе признаться, что не там, — она отчаянно ударила по клавише, — не там его место!..
Ничего не ответила Ирина, когда вошла в комнату. Она все еще выглядела обиженной.
Мне было жаль ее. Но я не знал, что сказать. Реплика Кронова «нам не до стихов» просто бесила меня. И еще меня сдерживало от успокоений тайное злорадство: «Ага, Ирина Прекрасная!.. Вот он каков, твой избранник!..»
Вот мы и молчали — все трое. Только стучала Катина машинка, отчаянно как-то стучала, словно выговаривала: «Про-па-ди-те-вы-все-про-па-дом!»
Потом Екатерина опустила руки, устало вздохнула и в наступившей тишине насмешливо прозвучал ее голос:
— Я не удивлюсь, если он там запьет.
— Перестань! — крикнула Ирина. Она круто повернулась к Екатерине. В глазах появились слезы. — Как тебе не стыдно, Катя! Ведь ты его любишь! — Она угрожающе шагнула к столику Екатерины.
— Люблю, — кивнула Екатерина. — Люблю, голубица! Успокойся и не устраивай истерик. — «Голубица» у Екатерины прозвучала вроде «теха-матеха».
Но Ирину вполне удовлетворил ответ. Она подлетела к Екатерине, рывком обняла ее, прижалась щекой к щеке.
И вот уже успокоенная, снова сияющая Ирина выпустила Екатеринины плечи, повернулась на каблучках ко мне, так что платье пошло колоколом.
— Ой! — Ирина присела, придержала платье, виновато и ласково посмотрела на меня. — Пора собираться! — И пояснила мне с торжественностью: — Переезжаю я, вот!..
Ирина ушла в другую комнату. Екатерина перестала печатать и потянулась за сигаретой.
— Чего это Ирина переезжает? — спросил я.
— Спроси о чем-нибудь полегче… Говорит — там совсем отдельная комната. Хочет обжить ее до прихода Николая. А вообще… Сама ничего не пойму. Вроде ни разу не ссорились.
— Может быть…
— Что? — нетерпеливо повернулась ко мне Екатерина, и я понял: ее мучает этот вопрос.
— Может, ей здесь… мешали любить своего рыцаря?
— Мешали! — Екатерина покачала головой. — Не смеялась я. Понять не поняла, но не смеялась… — С ми-нуту, наверное, она сидела в напряженном раздумье — искала ответ на какой-то свой вопрос. Потом частыми толчками о пепельницу погасила сигарету, повернулась к машинке и снова застучала…
9. А февраль уже дразнил весной. Мы шли с Ириной по залитой солнцем, пахнущей морем улице к ее новому жилью. К дому, в который она приведет прямо с причала счастливца Кронова. Прохожие засматривались на Ирину, и я даже спиной чувствовал завистливые взгляды мужчин, адресованные мне.
Изредка и я посматривал на Ирину. На левой щеке, когда она улыбалась, а улыбалась она всю дорогу, потому что рассказывала, как любит свою героиню, как придумывает ей разные жесты и словечки, — на левой щеке у нее вспыхивала розоватая ямочка. Такая… Но я не мог подолгу смотреть на нее. Я боялся, что она заметит и тогда перестанет улыбаться.
Я нес ее чемодан, а она большую сумку и пачку — штук десять, ей-богу! — разноразмерных портретов Кронова и его «Стремительного». Можно было подумать, что переезжает антарктический музей.
Справа от Ирины мелким бесом закрутился пацанок лет шести, в мохнатом треухе. Он на ходу умудрялся так изогнуть голову, пытаясь разглядеть снимок в руке Ирины, что я испугался, как бы он не забодал вставшую на пути афишную тумбу. Тумбу он благополучно миновал немыслимым пируэтом и снова пристроился к шагу Ирины, разглядывая снимок. Наконец он не выдержал, осторожно дотронулся до ее рукава.
— Тетя!.. Это у вас что?
Ирина остановилась. Взяла пачку в обе руки, доверчиво протянула малышу большой под окантованным стеклом снимок: на белесом от пены гребке кроновский китобоец.
— Это китобойное судно «Стремительный», малыш, — ласково пояснила Ирина. — Как тебя зовут?
— Петя… А это пушка?
— Да, это гарпунная пушка. А это что? Ты знаешь?
Петя нагнул голову, засопел.
— Это такая лесенка, — неуверенно ответил мальчик.
— Правильно, Петя. — Ирина потрепала мальчугана по мохнатой шапке. — А называется лесенка вантами. Запомнишь?
Петя кивнул и посмотрел на Ирину с явным восхищением.
Я тоже. «Интересно, — усмехнулся я про себя, — отличила бы Екатерина ванты от роульса?»
— Вы куда идете? — осмелел Петя. — Можно я немного понесу?
— Можно, Петя! Конечно, можно…
И мы продолжали путь втроем. Я рядом с Ириной, а Петя впереди, торжественно, как икону, неся перед собой фотоэтюд — «Стремительный» на штормовой волне…
Обратно я шел один. Пете со мной было не по пути. А может, ему было неинтересно со мной. Я шел и думал, что в скрипящую каюту китобойца все же заходить легче, чем в тихую пустую комнату на берегу, что в общем-то до весны еще далеко.
1. Ну и закат выдался в конце марта в Антарктике! Наверное, это догорало антарктическое лето. В полнеба стыла сначала оранжевая, а потом багряная заря. Именно стыла, приобретая постепенно холодные лиловатые оттенки. Они ползли к еще яркой полоске над горизонтом, как цвета побежалости по недавно раскаленному, а теперь остывающему металлу.
Быстро стыла заря. А с востока росла и росла почти темно-синяя туча, набухая, зло курчавясь по переднему краю дымчато-фиолетовыми завитками, грозя ударить по океану густыми и тяжелыми снежными зарядами.
Стоя на мостике «Стремительного», Кронов зябко поеживался, в который раз оглядывая ночной пустынный океан. «И откуда пришло какое-то гнетущее беспокойство? Ну, снеговая туча, ну, ударит вот-вот… В. первый раз, что ли? Может, слишком далеко оторвался от базы, от основной группы китобойцев? Тоже не в первый раз… А!.. Просто конец промысла, сдают нервишки!..»
Пожелав счастливой вахты второму помощнику, Кронов спустился в каюту. Но и здесь, в обжитом и теплом помещении, где даже запах казался ласковым, каким-то домашним, что ли, где улыбалась с переборки Ирина, ощущение тревоги не проходило. Зато здесь сразу явственно проступила сквозь пелену догадок истина.
Тревогу, приправленную терпким чувством досады, породило письмо Ирины.
Сначала оно только обрадовало. Любовью и трепетным ожиданием теперь уже скорой встречи светилась каждая строчка. А то, что было между строк, сразу-то и не прочиталось. Наверное, только в пятый, а может быть, и в шестой раз перечитывая послание Ирины, Кронов понял — чем-то он сумел ее огорчить. Отсюда, через тысячи миль, долетела до любимой непонятная обида. Как же это случилось?
Вновь и вновь перечитывал Кронов письмо, но не его строки, а скорее интуитивное чувство подсказало капитану «Стремительного» источник скрытой досады Ирины. «Она прочла мою статью! Точно!.. И ведь сам — идиот! — послал!»
И сначала злость на Юрку Середу, слепая злость полыхнула в груди тяжелым, перехватывающим дыхание жаром. «Тоже мне, развел тут литературные курсы! Отсюда все и пошло!..» Но лрошел день, другой, и Кронов сумел вспомнить, как, вкладывая в конверт газету со своей статьей, с первой недоброй фразой «Нам не до стихов», вдруг остановился. «А надо ли Ирине читать это? И черт меня дернул лягнуть Юрку! И без такого начала статья была бы вполне…»
Видимо, безотчетное стремление похвастаться своими успехами, ладно написанной статьей взяло верх. Письмо к Ирине танкер повез вместе с номером газеты «Советский китобой».
Конечно, ничего такого не случилось. Но… Потом она узнает про выхваченного кашалота, потом… «Потом она разлюбит меня! — подумалось, и лоб вдруг покрылся липкой испариной. — Нет ничего тайного, что бы не стало явным. А зачем тайны? Разве нельзя меня любить таким вот, как я есть?»
Кронов прошел к умывальнику, вгляделся в зеркало, вмонтированное над ним. Из чуть потускневшего квадрата на него глянуло обожженное ветром мужественное лицо с четким рисунком чуть улыбающихся губ, широким разлетом темных бровей.
Большие карие глаза смотрели на него с веселой бесшабашностью. Но, если пристальней вглядеться, — плавился в них, то исчезая, то появляясь вновь, глубоко затаенный страх. Пусть не страх! Пусть просто тревога. Не в этом дело. Дело в том, что она, Ирина, умеет вглядываться пристально. Она наверняка разглядит все!..
«Как это она сказала при расставании?.. Странно сказала. Да! Вот: «И хорошо и плохо, что мы так быстро расстаемся!»
«Почему плохо?»
«Мы еще очень нужны друг другу».
«А почему хорошо?»
«Мы не разглядели друг в друге недостатков».
«А вдруг их у нас нет?»
«Замолчи! Так о себе думать — уже плохо!»
Да… Вот она какая… Иринка…
И вдруг захотелось все сразу исправить. Ну хотя бы повидаться с Юрием, переброситься парой слов, увидеть его дружескую улыбку. А потом написать об этом Ирине…
И какого дьявола понесло его в сторону от всех, на северо-запад? Интуиция? Какая там интуиция!.. Авантюра! А вдруг… И ничего-то, кроме а «вдруг».
Кроной быстро подошел к столу, выдернул заглушку из переговорной трубы.
— Ал-ло!..
— А-а, — донеслось из трубы.
— Возьмите пеленг на «Безупречный». Пойдем к нему…
Через несколько минут картушка репитера гирокомпаса в капитанской каюте стремительно покатилась вправо. В лобовые иллюминаторы ударила первая пригоршня снегового снаряда.
Кронов, не раздеваясь, вытянулся на диване и сразу уснул.
Во сне лицо его потеплело. Наверное, от почти детской улыбки, смягчившей слишком резкий рисунок рта…
1. Высоко из-под ножа форштевня взлетают и сразу белеют, покрываясь густым кружевом пены, крутые ломти волны. И дрожит над вспененной волной прозрачное кольцо маленькой радуги-спутницы. Погожая синева океана отражается мягким бегучим светом на белизне ходовой рубки, синит белки глаз у всех, кто на мостике.
— Стоп! — звучит в укрепленном на мачте динамике спокойный голос Аверьяныча, и Середа мгновенно переводит ручку машинного телеграфа на нолевое положение.
Сразу опадают по бортам белые крылья бурунов, исчезает колечко радуги. Китобоец по инерции еще скользит вперед. Только теперь он движется совсем бесшумно: слышно, как кипит под форштевнем рассекаемая волна, как басовито гудит моторчик вынесенного на крыло репитера гирокомпаса.
На мостике «Безупречного» после сигнала «охота!» — настойчивых продолжительных звонков — стало многолюдней. Не ушел отстоявший вахту Тараненко. Только как же ему. без дружка? Вот и вызвал он подышать свежим ветерком электрика Серегина. Вскоре поднялись Катков и пожилой электромеханик Самсоныч, удрученный тем, что в этом рейсе еще не обнаружил ни одного фонтана. «Приедем домой, прямо из порта — в пенсионный отдел!» — невесело подшучивает он над собой.
Мечется от борта к борту матрос второго класса, рыжий до рези в глазах практикант мореходного училища Вася Лысюк. Даже кондей Марина и тот вылетел на мостик прямо от плиты в когда-то белом, а теперь весьма засаленном фартуке и лихо сдвинутом колпаке.
— А в Москве нынче масленицу праздновать разрешают, — вдруг ни с того ни с сего сообщает Серегин. Все негромко хмыкают, не сводя глаз с водной глади.
Старпом Анатолий Корнеевич Шрамов недовольно морщится, но молчит.
2. В непонятной старшему помощнику антарктической демократии есть, между прочим, практический смысл. Стой на мостике только вахтенный штурман с рулевым да коченей в бочке марсовый, немало китов осталось бы незамеченными. Прошло то время, когда киты ходили стадами.
Как послушаешь Аверьяныча и других ветеранов об удивительных первых рейсах… Сказка да и только! Тогда киты, пофыркивая, доверчиво терлись о форштевни дрейфующих китобойцев. Зачарованные неслыханной музыкой — шумом винтов, — киты и китихи приподнимались на могучих ластах над водой, торчмя торчали своими суженными, как у гигантских крокодилов, головами с маленькими, широко расставленными глупыми глазками. Гарпунеры били на выбор: только самых жирных, самых исполинских…
Так было. Но трудно поверить в это теперь, когда, бывает, неделями бороздит флотилия сумрачные, слившиеся у ледяного панциря просторы трех океанов и только одинокие пушечные выстрелы изредка нарушают загустевшую тишину, оповещая о встрече китобойца с океанским гигантом. Поиск китов стал главной и сам;ой трудной задачей промысла. Чем больше сегодня людей на мостике, тем больше шансов заметить, может быть, единственный в этот день вспыхнувший и тут же угасший фонтан…
Фонтан!.. Он не похож на четкую брандспойтную струю, какую рисуют над китом в детских книжках. Неопытному глазу легко принять за фонтан короткий всплеск столкнувшихся в океанской сутолоке волн. Фонтан может и просто привидеться, как в знойной пустыне перед взором измученного путника вдруг возникает за дрожащей косынкой марева зеленый пейзаж оазиса…
Но вот хриплым от волнения голосом выкрикнул доброволец-наблюдатель: «Фонтан!» И все убедились — точно! Не привиделось!.. Это еще не все. Теперь надо вывести китобоец на кита. А кит пошел хитрый. Видимо, и он при всей своей толстошкурости познал чувство страха и понял, что шум винтов — предвестник его гибели.
Нет, давно не трутся киты о форштевни китобойцев. Они удирают, заныривают на глубину и, невидимые, круто меняют там курс, вновь выходя на поверхность иногда за кормой китобойца.
А если преследуется группа, и грянул первый выстрел, и выбросил пораженный кит последний кровавый фонтан, рванут его дружки на все тридцать два румба, и попробуй без добровольцев уследи, куда уходят торопливые короткие фонтанчики…
3. Середа внимательно следит за каждым поворотом головы Аверьяныча, слышит за спиной нервное покашливание Захара Каткова.
«Принес черта черт!» — злится Середа, но не оборачивается.
Катков никогда не выходит на поиск фонтанов. Но едва затрезвонит сигнал охоты, второй механик, если только не его вахта в машине, вихрем взлетает на мостик, суетливо закуривает и ждет выстрела.
Когда Катков на мостике, можно наблюдать за всеми перипетиями охоты, повернувшись к пушке спиной. Для этого достаточно видеть лицо второго механика. Каждая морщинка на его маленьком, высушенном жарой дизельного отделения лице жила драматизмом полубака, где стоял гарпунер. То приоткрывался для уже родившегося в груди крика рот, то чуть не до крови прикусывал Катков желтоватыми крупными резцами нижнюю губу; глаза то светились радостью, то туманились отчаянием. Однажды во время охоты сунул Катков папиросу табачным концом в рот, да и сжевал табак начисто, пока грянул выстрел.
«Десятое положение!» — снова звучит в динамике спокойная команда гарпунера. Середа плавно передвигает ручки телеграфа, и с легким клокотом в косо срезанной трубе китобоец плавно устремляется вперед, чуть уклоняясь влево, ибо влево коротко махнул рукой Аверьяныч.
— Не добежим! Далеко, сволочь, убег… Тут дай бог, если полным достигнешь… — слышит Середа за спиной сдавленный шепот Каткова. Совет механика бесполезен. На охоте командует гарпунер. И хотя Середе самому думается — кит выйдет далеко впереди, он бросает на шептуна-вещуна такой взгляд, что тот сразу смолкает, насупившись, уходит от капитана на левое крыло мостика.
Впереди, метрах в тридцати по курсу, неожиданно закачалось на волне гладкое, словно стынущее масло, пятно. Не успело оно растаять, как чуть правее загустела вода новым кругом, а вот уже залоснился и третий…
— «Блины» по курсу! — вопит в бочке марсовый.
Аверьяныч поднимает левую руку. Для рулевого это означает: «Так держать!», а для марсового: «Не ори! Сам вижу…»
«Блины» — след от мощных подводных взмахов хвостового плавника — оборвались так же внезапно, как и возникли.
«Неужели снова на глубину?» — думает Середа. Но вот он видит, как Аверьяныч своим характерным перед выстрелом, каким-то пританцовывающим движением быстро перемещается, не отпуская поводка пушки, влево. Короткий ствол с рыжим от ржавчины гарпуном нависает над правой скулой полубака.
И тут, опережая крик марсового «выходит!», мелькает под горбатым стеклом волны отливающий голубизной контур огромной рыбины. Вода с шумом разверзлась, и, выбросив из дыхала фонтан, на поверхности взбугривается полированная спина кита.
Выстрел! Гарпун рванул за собой капроновый линь, прочертив им в воздухе белую молнию. Глухо охнула в туше кита граната. Забурлила вода. Мелкой, частой дрожью задрожал туго натянувшийся линь и вдруг застыл, наструнился под тяжестью. Там, где он уходил под воду, ширилось темно-красное пятно — кровь кита густо закрашивала волну.
Наповал! — радостно кричит Катков и со всего маха хлопает по спине старпома.
Анатолий Корнеевич брезгливо морщится, подчеркнуто выпрямившись, поворачивается к механику.
Катков спохватился:
— Извините, Анатолий Корнеевич! От души сорвалось, ей-богу!.. Тут, значит, уж дело такое, как говорится, общее…
— Я бы вас попросил, товарищ Катков… — подбирая слова, старпом с ног до головы оглядывает второго механика: его замазученный, без пуговиц ватник, капроновый поясок из обрывка линя.
Вытянутое лицо Каткова вспыхивает.
Предупреждая ссору, Середа подходит к механику:
— Захар Семенович! Вы бы помогли на лебедке, а то Саранчев горяч больно…
Катков сбегает вниз.
— Все-таки какая распущенность! — передергивает плечами старпом.
— Это не распущенность, Анатолий Корнеевич. Охота! Азарт! Вы вот поплаваете, тоже, наверняка…
— Азарт охоты? — не без сарказма переспрашивает старпом. — Это азарт чистогана, Юрий Михайлович, извините за откровенность!
4. Вообще-то Середа не мог не почувствовать толики правды в словах старпома. Что говорить, все давно приметили — второй механик умеет, а главное, любит считать деньгу.
Вечерами в кают-компании Катков забивался в уголок и, мусоля чернильный карандаш, вел хитроумные подсчеты. Он переводил добытых за день китов в жир, тонны жира в рубли, согласно расценкам, и, если сумма получалась недостаточно кругленькой, горько вздыхал: «Что ж это? Детишкам на молочишко? Кончать, кончать пора эту комедию! Уйду в пароходство!»
Зато в день промысловой удачи Катков заметно веселел. Он крутился вокруг Аверьяныча: «Я тебе пятьдесят капель приберег. Может, согреешься?» А потом лихо бил костяшками домино, причем и тут выказывал необычайную способность в подсчете.
Однажды, раздавая переданную с китобазы почту, рулевой вручил Каткову запечатанный конверт. «Второму механику к/с «Безупречный» Каткову З. С.», — значилось на конверте. Четко был напечатан и обратный адрес: «Бухгалтерия китобазы».
Вскрыв конверт, Катков на фирменном бланке прочел машинописный текст, неразборчиво подписанный после слов «гл. бухгалтер флотилии».
В письме Каткову предлагалось «возглавить движение внештатных бухгалтеров». Шел длинный перечень их функций и прав. Для начала рекомендовалось «учесть имеющуюся в наличии стеклянную тару, обеспечить ее сохранность и передать при очередном подходе на китобазу». Тут же определялся процент вознаграждения.
Дня через два боцман Сидоров, обходя судно, чуть не свалился с ботдека от изумления. Отражая бегущую за бортом волну, на боцмана стеклянно глядело причудливое сооружение из порожних бутылок, пузырьков и стеклянных банок из-под «Украинского салата». Затейливо оплетенное проволокой, «сооружение» разноголосо позвякивало от вибрации судна. Казалось, что над ботдеком играет шумовой оркестр. Сидоров потянул на полные легкие воздух, но разразиться бранью не успел. Тенью следовавший за боцманом Серегин многозначительно приложил палец к губам и оттащил боцмана в каюту электриков. Ни старпому, ни капитану боцман, выйдя от электрика, о странной находке не доложил. Вообще до поры до времени никто о стекляшках вроде бы и не знал. Но когда подошли к борту китобазы и на перекинутой над волнами выброске повисли, особенно наяривая, пузырьки и бутылки с приложенным отчетом Каткова, на палубе «Безупречного» грянул хохот. Вызванный к борту вазовский кладовщик так и застыл с отвисшей челюстью, испуганно вытаращив глаза на ползущую к нему, звякающую на все лады стеклянную абракадабру.
Катков дня два ни с кем не разговаривал, не показывался на мостике.
Но уже через несколько дней второй механик снова выводил только ему понятные формулы в своем блокноте, снова грозился уйти, «коли такая ситуация утвердится», в пароходство. Не без зависти рассказал он о сказочных барышах своего знакомого моряка. Мол, и плавает он меньше, и должность у него в пароходстве только четвертого механика, а живет — куда там!.. Правда, на вопрос боцмана Сидорова: «А кой черт тебя девятый год в Антарктику носит?» — второй механик «Безупречного» только рукой махнул…
5. Ничего не ответил Середа старпому, не вступился за Каткова. Только подумал: «Шрамов просто мастер портить настроение!..»
Испортилась и погода. И куда только девалась утренняя голубизна! Липкими волнами ударил по мостику несколько раз туман, мелькнуло уже далекое голубое небо, а потом все заволокло. И сразу засвинцевела вода по бортам, влажно потемнел дубовый планширь на мостике. Медвежьим комом скатился по вантам марсовый. Торчать в бочке в такой туман бесполезно. Бесшумно закрутилось над мостиком черное крыло локатора.
Середа приказывает сбавить ход до среднего и спускается в каюту.
Насмешливо глянули с портрета на переборке прищуренные глаза Екатерины.
Еще один невезучий день!.. Так все началось, и вот туман. Вспомнилось четверостишие, не без злорадства выданное на прошлой литературной среде Катковым:
Вчера был штормяга,
Сегодня — туман.
Накроется, видно,
Наш месячный план!
«Вот и читай ему Кедрина! Нет, — хватит филантропии! Никаких сред. Волгин прав — надо думать о промысле».
В каюту без стука заглянул Аверьяныч:
— Ну, нам пора, Юрий Михайлович.
— Куда?
— Сегодня среда.
Середа молчит. Он еще не решил, как поступить. «Если б день удался — куда ни шло. А тут… Небось вся флотилия слышала, как на прошлой неделе съязвил Волгин: «Надеюсь, вы работаете над баснями? Потому что оды в честь «Безупречного» преждевременны. Не те показатели. Прием!..»
«Прием!» И вся флотилия полминуты слушала в эфире одни разряды, потому что он, капитан Середа, не нашелся что ответить капитан-директору.
6. Волгин не ограничился издевкой по радио. Несколько дней назад на «Безупречном» «праздновали» пустой день. Все взяли тогда хоть по одному киту. Кроной отбуксировал к базе трех сейвалов. «Безупречный» проходил дотемна в лабиринте айсбергов и не нашел ничего.
«Капитану «Безупречного», — приказал вечером Волгин, — завтра подойти на бункеровку. Высадитесь ко мне, Юрий Михайлович…»
— На ковер! — притворно вздохнул вечерний завсегдатай радиорубки Катков.
«На ковер — так на ковер!» — Середа даже и не задумался над тем, как будет оправдываться. Наоборот, неизбежность и очевидность завтрашнего разноса как-то успокоили, поселили в душе безмятежную отрешенность. И впервые за много вечеров Середа, отдав Шрамову распоряжение с рассветом ложиться курсом на китобазу, уснул быстро и крепко.
…И сон снился Середе совсем не антарктический, Очень странный снился сон. Будто сидит он высоко на галерке в театре, на каком-то совещании. Внизу на трибуне беззвучно говорит человек. Видно, как хлопают его малокровные губы, вспыхивает в стеклах толстых очков отражение люстры, когда докладчик вскидывает голову, а что он говорит — не слышно. И кто докладчик — Середа тоже не знает. То он ему кажется глуховатым заместителем начальника мореходки, то Волгиным, то почему-то старпомом Шрамовым. В президиуме среди незнакомых важных и толстых людей Середа узнает Кронова и Катю. А рядом с Катей сидит, беспокойно поглядывая на галерку, знакомая женщина. Середа встретился с ней как-то в отпуске, на одной подмосковной станции. Вот только имени никак не вспомнит…
Душно в переполненном театральном вале. И тихо. Но все равно совсем не слышно докладчика. А воздух так наверху густеет, что Середа начинает ощущать его упругость.
И тогда он вдруг понимает, что может запросто взлететь к самому куполу, птицей попарить там и выскользнуть ласточкой в приоткрытую дверь на противоположной стороне яруса.
«Вот будет потеха!» — В груди разгорается холодный озорной огонек. Середа пристально смотрит на застывшую в президиуме Катю. Ему надо предупредить ее, чтобы она не испугалась! Но Катя не чувствует взгляда мужа. Вообще кажется, что она спит с открытыми глазами. А вот женщина рядом с ней, имени которой Середа никак не может вспомнить, словно угадав, что он задумал, умоляюще прижала обе ладони к груди.
Стараясь успокоить ее, Середа плавно отрывается- от кресла и еще не летит, а просто висит в воздухе. Женщина в президиуме бледнеет от испуга. «Глупенькая! — улыбается ей Середа, — разве ты не видишь, как замечательно держит меня воздух. Наверно, я научился создавать под собой гравитационное поле!»
Середа поднимается еще выше, выбрасывает в стороны руки. Но никто — ни его соседи по галерке, ни Катя, ни Кронов не замечают необычности происходящего. Только женщина справа от Кати поднялась и смотрит на него с изумлением и тревогой.
Буйная радость охватывает Середу от того, что он открыл в себе невероятное. Он ликующе вскрикивает и устремляется сначала под самый купол, за переливающиеся огни люстры, а оттуда, легко перевернувшись, стрижом скользит к сцене, проносится над головами президиума, успевая заметить, как шевельнулась от ветра полета золотистая прядка Катиных волос.
Середа снова взмывает ввысь и повисает над центром зала, раскинув руки-крылья.
Нет, никто не заметил его полета. Бесшумно шевелит серыми губами докладчик, спит с открытыми глазами Катя.
И тогда дикая обида захлестнула сердце Середы. Боль в сердце, во всем теле была настолько нестерпимой, что на глазах выступили слезы. «Люди! Посмотрите, ведь я летаю!» — хотел крикнуть из-под купола Середа и не смог, не было сил. Только всхлип вырвался.
Середа плавно развернулся и поплыл к правому крылу верхнего яруса, туда, к открытой на лестницу двери. Неожиданно Середа почувствовал, как возвращается к нему вес и вместе с ним страх перед высотой… Середа взмахивает руками и на секунду снова ощущает надежную упругость воздуха. Еще бы немного!.. Там, за открытой дверью, в полумраке галерейной лестницы, медно поблескивает каска пожарника, маячной точкой вспыхивает багряный огонек его папиросы… Но «гравитация» исчезает начисто. Вскрикивает Середа и камнем летит вниз. Он падает бесконечно долго, и звенит в ушах женский крик-вопль. «Катя или та женщина?» — спрашивает себя Середа. И тут грохочет взрыв…
7. Взрыв?.. Середа открывает глаза и видит, как вибрируют от только что отгремевшего взрыва переборки каюты… Совсем светло! «Да это же выстрел!» — Середа вскакивает с дивана, босым подбегает к лобовому иллюминатору. Так и есть! Аверьяныч и Тараненко перезаряжают пушку. Тяжко пружинит блок на мачте, позванивает лебедка — значит, кит на лине.
Уже на трапе, застегивая на ходу альпаговку, Середа видит вспыхнувший совсем близко могучий фонтан. А вон, градусов тридцать по корме, еще! Еще!..
— Почему не разбудили? — набрасывается Середа на Шрамова.
Старпом кивает на полубак:
— Забота партийного руководителя!.. Я послал к вам матроса, а товарищ Потанин вернул его. Говорит, вам сегодня трудный день предстоит.
«Почему трудный?.. Ах, да… На «ковер» к Волгину…»
— Два фонтана по корме! — кричит марсовый.
— Не два, а четыре! — звонко поправляет поднимающийся на мостик Серегин и, закатив глаза, откусывает от соленого помидора: — Сегодня Каткова кондрашка от восторга хватит!
— Лево, лево бери! — звучит в динамике голос Аверьяныча, и снова китобоец сотрясает выстрел…
Старпом Шрамов не смотрит, куда полетел гарпун. Рванув рукоятки телеграфа на «стоп», он косится на Серегина. Старпом даже поворачивается к нему.
— Мостик, между прочим, не забегаловка, товарищ Серегин.
— Ясно, товарищ старпом! — Серегин торопливо откусывает от помидора еще раз и швыряет огрызок в океан. — Пусть китишки закусят!
И сразу почти в том месте, где плюхнулся огрызок помидора, шумно взгорбилась коричневая спина океанского исполина.
— Мать честная! — Серегин схватился за голову и онемел…
Китобойцы «Отваги» ринулись на пеленг «Безупречного», сюда же двинулась и китобаза.
Середа подходил к борту флагмана, имея по бортам по пять кашалотов.
В кают-компании «Безупречного» второй механик Катков удовлетворенно мусолил чернильный карандаш…
На корме китобазы толпились люди. Давненько в Антарктике не видели такой удачи…
8. С китобазы подали переносную корзину. В последнюю минуту, когда Середа хотел было махнуть рукой лебедчику, кряхтя полез в корзину Аверьяныч.
— Зубному надо показаться!..
— Валяй!..
По скользкой от китовой крови разделочной палубе шли вместе, взявшись за руки, поддерживали друг друга, словно пьяные.
У трапа на спардек остановились: Аверьянычу вниз, в санчасть, Середе — подниматься в каюту капитан-директора.
— Ты особенно не кипятись!.. Я, может, загляну после.
— Да что там!.. — Середа махнул рукой, глухо застучал по ступенькам трапа…
Волгин встретил Середу в коридоре. Капитан-директор выходил из радиорубки. В передатчике еще гремел голос Кронова: «Цыплят по осени считают, Станислав Владимирович, по осени!»
— Да-а, — отвечая уже своим мыслям, проговорил Волгин. — А осень в Антарктике вот-вот наступит. — Он молча протянул Середе руку, крепко ответил на пожатие.
— Заходите, именинник! — Волгин коленом толкнул дверь своей каюты.
Круглый стол в центре каюты покрывала голубоватая потрепанная карта Антарктики.
Со стены на Середу задумчиво взирали адмиралы Лазарев и Беллинсгаузен. Точно в такой же золоченой раме рядом с первооткрывателями Антарктики почему-то висел портрет Фрунзе. Скромный красноармейский френч пролетарского полководца обращал на себя внимание больше, чем раззолоченные мундиры адмиралов. Волгин усадил Середу на диванчик, сам опустился на принайтованное кресло за письменным столом.
— Ну что ж, — Волгин посмотрел на Середу с затаенной усмешкой. — Победителей не судят! Так что начну с поздравлений.
— Не с чем поздравлять, Станислав Владимирович.
— То есть? — Мохнатые брови капитан-директора удивленно поднялись.
Середа пожал плечами.
— Охота есть охота. Могло и сегодня ничего не быть.
Теперь Волгин взглянул на Середу с явной досадой:
— Вы что же… не рады успеху?
— Станислав Владимирович! Вы вызвали меня до так называемого успеха. Вероятно, не для поздравлений.
— Так называемого! — Волгин досадовал все больше. — Уж если вы настолько лишены честолюбия, подумайте об экипаже. Люди поработали неплохо?
— Отлично поработали!
— А уж тут разрешите не поверить! Не отлично, а, понимаете ли, именно неплохо. При таком китовом супе могли взять больше.
— Значит, не сумели.
— Откуда у вас это, понимаете ли, безразличие? — Волгин взорвался. — Или вы всерьез думаете, антарктический промысел — это литературные студии?
Середа горько усмехнулся. Взгляд его скользнул по книге на подлокотнике дивана. Это был все тот же том Толстого, который приметился Середе в каюте капитан-директора еще перед началом промысла.
Волгин перехватил взгляд Середы, но истолковал его по-своему.
— Да, вот перечитываю Толстого! — с какой-то непонятной укоризной вырвалось у капитан-директора. — Хемингуэй не для меня.
— А Толстого вы наизусть учите?
— Почему… наизусть? — удивился Волгин.
— Я пятый том у вас еще в Гибралтаре видел.
Волгин покраснел, совсем растерянно переспросил:
— В Гибралтаре?..
Середа кивнул.
— Вы извините, Станислав Владимирович! Разумеется, это не мое дело. Просто… к слову пришлось.
Но Волгин, видимо, не обиделся. Он совсем растерянно развел руками, вздохнул:
— Да!.. Читаем мало.
— Но все-таки читаем! — Середа сказал это не для успокоения капитан-директора. — А матросы, раздельщики, например, читают, как вы думаете?
— Надо полагать, когда нет завала…
— Когда нет завала! — Середа махнул рукой. — В библиотеке китобазы одиннадцать с половиной тысяч книг. На руках — пятьсот с небольшим. Это вместе с экипажами китобойцев разобрали, заметьте. Из четырехсот членов экипажа китобазы в библиотеке записаны аж пятьдесят два! Вас это не пугает, Станислав Владимирович?
Волгин предостерегающе поднял руку:
— Пусть это пугает замполита. Доложите ему свои выкладки.
— Ну да! — злорадно подхватил Середа. — Замполит, партгруппа! Пусть они!.. А мы — капитаны, мы — промысловики! Наше дело сырец и жир. Мы забираем у народа молодых парней в обмен на кондиционный жир, основной компонент маргарина! Меняем души людские на маргарин!.. Не слишком ли высокая себестоимость, Станислав Владимирович?
— Перестаньте! — Волгин крикнул громко и обиженно. — Вы заговариваетесь, Юрий Михайлович!.. Что значит души, понимаете ли, на маргарин? Надо же придумать такое! — Волгин встал, взволнованно заходил по каюте… — Меж рейсами у наших моряков по три месяца отпуска! Лучшие здравницы, театры!.. Полтораста фильмов берем в рейс… Ну чего вы улыбаетесь?
— Вы еще забыли — лучшие рестораны, Станислав Владимирович. — Середа махнул рукой. — Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Лет через пять-шесть китобойный промысел, надо полагать, прикроют. Не насовсем, так на длительное время. Куда мы спишем полторы тысячи наших бородачей? Ну, бороды сбреют, допустим. А нутро-то останется мохнатым? Нелегко им заживется на берегу!
Волгин отмахнулся.
— Приживутся! Можно подумать — на берегу или в пароходстве сплошные интеллигенты обитают!
— Слабое утешение!
— Да наши ребята еще сто очков береговым слабакам дадут! Интеллект интеллектом, но нельзя недооценить, понимаете ли, труда. Тем более такого героического, как в Антарктике… А труд, понимаете ли…
— Знаю! — не сдержался Середа. — Труд — дело чести, доблести и геройства!
Волгин строго посмотрел на Середу.
— У вас что… другой взгляд на это?
Середа молчал.
Волгин устало вздохнул.
— Не следует иронизировать над всем и вся, Юрий Михайлович, — даже в горячке спора. Это неблагородно и… бесполезно.
Спускаясь от капитан-директора, Середа подосадовал на свое фанфаронство. «Какой-то мальчишеский выкрик!» Он никак не способствовал деловому завершению разговора. «…Мысли на лестницах! — усмехнулся Середа. — Кажется, это в том самом томе Толстого, что залежался в каюте капитан-директора. Самые нужные мысли приходят на лестницах, уже после аудиенций…» Надо было Волгину объяснить, что он, Середа, вовсе не мыслит себе подмену промысла культработой, — противное слово! Надо было!.. «Вот так, наверное, у меня и с Катей. Слово за слово, вроде остро, а суть мысли остается невысказанной. Волгин наверняка теперь будет думать обо мне, как о каком-то неврастеничном затейнике, а не капитане. Он так и сказал прощаясь: «Да-а… недаром я побоялся в прошлом рейсе назначить вас капитаном! Больно вы мудрствуете. А в Антарктике, понимаете ли, задумаешься, да и с айсбергом столкнешься!»
Внизу Середу ждал Аверьяныч.
— Ну как, обошлось?
— Обошлось.
— А я к замполиту заглянул. Очень даже доволен Иван Павлович нами… Тем более что после сегодняшних китов мы, вроде, на второе место выскакиваем…
Середа и Аверьяныч шли по палубе к поданной для пересадки корзине. Не смотри они себе под ноги, а без этого тут и растянуться немудрено было, капитан и гарпунер заметили бы, какими теплыми и уважительными взглядами провожают их матросы-раздельщики. Но Середа и Аверьяныч подняли головы, только ухватившись за плетеный борт переносной корзины.
— Замполит собирается к нам послать инспектора, — продолжал Аверьяныч. — Хочет обобщить опыт.
— Пусть обобщает! — Середа свистнул лебедчику и, легко подтянувшись на руках, перевалился в корзину.
9. Вот что припоминается Середе… «Ну так что? Разве я не прав?»
— Ладно. Пошли! — Середа решительно снимает альпаговку.
Проходя по коридору, кают-компании, Середа поражается тишине в столовой. Обычно до его прихода на «среду» тут трещали столы под костяшками домино, звучал раскатистый смех Кечайкина, басил, споря с Катковым, боцман Сидоров.
Сегодня столовая пуста. Даже свет погашен.
«Эх, старик!.. — тоскливо думается Середе, — идеалист в тебе живет, оказывается. Одно неодобрение начальства— и лопнули наши «среды»! Расползлись тараканами по каютам и…»
Середа рывком берет дверь на себя и замирает на пороге…
Кают-компания полна… Люди сидят даже на линолеуме палубы. И разом поднимаются, встречая капитана. Никогда они раньше не поднимались!..
— Добрый вечер, товарищи!.. — Середа чувствует, что надо помолчать. Потому что голос его прозвучал совсем как чужой. Что-то теплое, почти горячее встает в горле и душит. И глаза надо прятать. Во всяком случае не смотреть подолгу на одного. А покраснеть глава могли и от ветра. Вон у Тараненко веки красные. А синева глаз посветлела. От ветра, наверное…
У Кечайкина глаз не видно. То есть видно, но смотрит он куда-то на переборку. Спокойно смотрит, словно ничего и не случилось.
Боцман Сидоров, как только сел, уткнулся в книгу. Тяжело ему читать! Середа заметил — на изрезанном глубокими морщинами лбу выступает испарина. Толстая книга у боцмана. По цвету переплета Середа узнает том Куприна. «Молодец боцман! Дорогу осилит идущий!»
А электрик Серегин грызет кончик авторучки…
И хочется Середе сказать людям слово теплое и благодарное. За то, что вот собрались так дружно и не смотрят ни на него, ни на самих себя непонятными героями: Собрались и все! Так вот им нравится, что бы там ни говорил Волгин, как бы ни язвил Кронов.
Но Середа не знает, что именно надо сказать. А может быть, и не надо ничего говорить. «Наверное, не надо!»— думает Середа и слышит за спиной негромкий голос Аверьяныча: «Все правильно, капитан!»
1. Год спокойного солнца отметил себя на земле грозными событиями. Радио и газеты чуть не через день сообщали о невиданных наводнениях, рухнувших городах, об огненном рыке оживших вулканов.
И мало кто обратил внимание на мелькнувшую в печати благополучную радиограмму с борта флагмана «Отваги». Уж на что я выискивал каждую строчку о китобоях, а тут пропустил.
В телефонной трубке звучал глубокий и мягкий женский голос:
— Добрый вечер. Вы прочли в «Известиях»?
— Что именно?
— Ну, про наших. Юрий Михайлович и Коля оказались соперниками.
Теперь только я понял, что говорит Ирина Кронова.
— Вот как? Спасибо. Обязательно прочту.
— Я знала, вам это будет приятно.
— Вы молодец! А Екатерина Петровна рада?
— Н-наверное. Мы с ней давно не виделись.
— Понятно. Будет справедливо, если Середа отберет у Николая вымпел.
— Почему?
— Ах вы «почемучка»!.. Многовато призов у него. И вымпел, и вы. — Комплимент получился не из тонких, и я испугался, что она рассердится. Но Ирина рассмеялась тихо и счастливо. Потом настороженно спросила: — А почему вы не любите Николая?
— Нет, почему же… И, наверное, хватит ему вашей любви!
— Хорошо, если хватит. До свиданья…
Она повесила трубку. Пи-пи-пи-пи — тоненько и, мне показалось, насмешливо запищал сигнал в трубке.
«Почему вы не любите Николая?..» Странная!.. Не люблю!.. Что он — девица красная?! А правда, почему не люблю?
Странно… Мне очень хотелось отыскать в своей памяти хоть один пример кроновской подлости, что ли. Но ничего подобного не отыскивалось. Ну, выхватил у Середы кита, ну, ляпнул не к месту «нам не до стихов». В общем-то мелковато для обвинений. Да и в чем винить его? Да разве я хоть однажды поспорил с ним?
Наоборот! И в прошлом рейсе, когда он шумно врывался в нашу затянутую слоистыми дымами каюту и кричал, переступая порог: «Задохнетесь, шизики!», и летом, почувствовав на своем плече крепкую припечатку его ладони, я всегда вежливо улыбался, охотно протягивал руку. Таким искрящимся благополучием светилось его лицо! Глаза, большие, немного навыкате, с таким нахальным простодушием упирались в тебя, что сразу ты как-то сникал, хихикал в ответ на давно известные шутки, а на сомнительные сентенции изрекал: «Пожалуй… Тут что-то есть».
И с Юрием, я приметил, в присутствии Кронова происходило то же самое. Когда Кронов уходил, и Середе и мне становилось неловко друг перед другом. Мы долго молчали, а иногда разговор и вовсе больше не клеился. Случалось, мы, наверное, чтоб оправдать свое поведение, начинали вдруг торопливо отыскивать в Николае якобы только нам, тонким психологам и человековедам, различимые достоинства. Самое противное — я первым, бывало, начинал эти диалоги.
— А ведь он не дурак, Николай, — говорил я.
— О! — обрадованно подхватывал Юрий. — Он, брат, мудр, как змий!
Или:
— А он по-своему красив, — вдруг изрекал Юрий.
— Да!.. Есть в нем что-то от… Арбенина, — торопливо придумывал я, хотя ничего арбенинского не было на самодовольном лице Николая. Но Юрий соглашался со мной.
Странно это, странно… Почему мы с Юрием так самозабвенно стремились приукрасить Кронова? Вообще, почему часто хочется отогнать, как дурной сон, разочарование в человеке? Особенно в близком. И еще больно разочаровываться в так называемом большом человеке…
2. Отыскав на следующий день заметку, я тут же побежал в управление. Нет, ничего не напутано. Мне сказали: «Да, «Безупречный» подтянулся. Капитан Середа провел работу. Мобилизовал экипаж».
Вот оно как! «Провел работу и мобилизовал». Выйдя на улицу, я снова почувствовал приближение весны. Дул резкий северный ветер. Но все равно солнце слепяще плавилось в окнах домов и шел мимо меня, подбивая коленками истрепанный портфель, первый предвестник весеннего гриппа, яркоглазый разогревшийся пацан в сдвинутой на самый затылок шапке и в расстегнутом пальто.
— Застегнись, дурень! — крикнул я ему, да, наверное, слишком радушно, потому что школьник только ухмыльнулся в ответ. Может быть, он понял, что мне хотелось крикнуть совсем иное. «Да здравствует капитанский успех!» — вот чем хотелось мне перекрыть весенний гул перекрестка.
3. Капитанский успех!.. Я бы сказал — таинственный вопрос. Прочел я мелвилловского «Моби Дика» перед первым антарктическим рейсом.
«…Когда вся команда собралась и люди с опаской и любопытством стали разглядывать Ахава, грозного, точно штормовой горизонт, он, бросив быстрый взгляд за борт, а потом устремив его в сторону собравшихся, шагнул вперед и, словно перед ним не было ни живой души, возобновил свою тяжеловесную прогулку по палубе. Опустив голову и надвинув на лоб шляпу, он все шагал и шагал, не слыша удивленного шепота команды… Вот он остановился и со страстной значительностью в голосе крикнул:
— Люди, что делаете вы, когда увидите кита?
— Подаем голос! — согласно откликнулись два десятка хриплых глоток.
— Хорошо! — крикнул Ахав с дикой радостью, заметив общее одушевление, какое вызвал, словно по волшебству, его внезапный вопрос.
— А что потом?
— Спускаем вельботы и идем в погоню!
— Под какую же песню вы гребете?
— «Убитый кит или разбитый вельбот»!
— …Теперь глядите все! Видите вы эту испанскую унцию золота? — И он поднял к солнцу большую сверкающую монету…»
Разумеется, я не ожидал на каком-нибудь китобойце «Отваги» встретить Ахава. Тем не менее… «И словно перед ним не было ни живой души». Вот эта строчка, пожалуй, приклеилась бы кое к кому. Самое обидное, что о таком подчас говорят уважительно: «Требовательный капитан. Строгий, но справедливый». А как можно быть справедливым, если смотреть на людей, «словно перед ним не было ни живой души»?
Видел я дальних родственников Ахава и по другой линии: «И он поднял к солнцу большую сверкающую монету». И у таких есть приверженцы. Катков — не единственный «математик» на флотилии.
Но в самой большой степени от Ахава остался на капитанском мостике грозный рык. И это чуть ли не в чести! «Антарктика!.. Тут, брат, не до лирики!» Подойти в открытом штормовом океане к борту китобазы и, имея вместо кранца тушу добытого кита, с хода ошвартоваться — это кое-что значит. Китобойца то вознесет над фальшбортом китобазы и, кажется, вот-вот грохнет о ее палубу, то так бросит вниз, что китобаза уходит ввысь серой стеной небоскреба. Кто тут возмутится, если и расслышит сквозь свист ветра крепкое словцо, отпущенное капитаном на швартовке боцману или матросу? О, насчет лирики в Антарктике у Екатерины немало единомышленников! Я и сам, честно говоря, хоть и давно видел в Середе своего героя, сокрушался: не хватает ему «командирской жилки»!.. Наверное, поэтому и с Екатериной…
А в чем суть этой самой «жилки»? Переверните вороха газет с очерками о капитанах, о командирах производства. Авторы, рисуя образ начальника, с привычным удовольствием отдают патетическую дань знаниям руководителя, его твердой, а то и железной воле, его требовательности — непостижимо растяжимому понятию. Все остальные человеческие качества — в другой, строго очерченной части. Уж если о сердечности и доброте, то под снимком: начальственный папа склонился над дочуркой, играющей на пианино. Доброта на службе — это уже настораживает!..
И велика была моя радость, когда после рейса у каждого моряка «Безупречного» я обнаружил след капитана. У Аверьяныча — это тетрадь стихов с посвящением. У Тараненко — письмо к его жене, готовящейся стать матерью. У электромеханика Самсоныча — двухчасовая полноличная беседа о его детях и внучке.
— Что же он о детях-то говорил?
— Что говорил?.. Да он и не говорил вовсе. Я рассказывал, а он слушал.
А у Васи Лысюка — это перечеркнутая красным карандашом, а потом перерешенная контрольная работа по навигации.
4. Как-то на «Безупречном» взяли с первого выстрела одинокого кашалота. Свежело. Волна поднималась к четырем баллам. Швартовали сраженного кита к левому борту.
Середа на мостике поеживался от ветра и злился. Он видел, как, несмотря на старания Аверьяныча, одна ошибка наслаивается на другую и тянет за собой время. Спешить в общем-то было некуда. Ветер крепчал, дело шло к шторму. Вряд ли сегодня попадется что-нибудь еще. Но швартовка всегда затягивалась. Когда выходили на группу и, взяв одного, начинали возиться со швартовкой, остальные киты уходили далеко, а то и вовсе скрывались за сизой чертой горизонта…
В последний раз внизу на палубе громыхнула китошвартовая цепь. Поддутая сжатым воздухом туша кашалота прильнула белесым брюхом к левому борту.
Середа взглянул на часы, подвинул ручки машинного телеграфа вперед и, вдруг помрачнев, вернул телеграф на «стоп».
Люди на палубе изумленно задрали, головы, уставились на капитана.
— Я хочу, чтоб все знали, — Середа встал на крыле мостика, — швартовали двадцать восемь минут! Почти полчаса… — Договорить он не успел.
Вадим Тараненко коротко взмахнул кувалдой. Звякнул стопор, и кит, освобожденный от швартов, мерно заколыхался на крепчающей волне.
Люди бросились к борту. Аверьяныч остановил их, собрал вокруг себя…
А в море уже четыре, если не все пять баллов. Китобоец развернуло по волне, и она, ударяясь о борт, то и дело обрушивалась на людей звенящей стеной брызг. Быстро потемнели, намокнув, альпаговки и ватники. Темной и скользкой стала палуба. Вадим Тараненко бросился на помощь боцману, затягивающему строп, поскользнулся и упал, стукнувшись локтем о швартовый ролик. Это, конечно, больно. Но Середа заметил, как, вскочив на ноги, Вадим виновато покосился на крыло капитанского мостика…
Второй раз кита ошвартовывали быстрее. Моряки узнали об этом, не уходя с палубы. Мокрые и измученные, они смотрели на мостик и ждали, что скажет капитан.
— Восемнадцать минут! — крикнул Середа.
Вадим Тараненко вновь поднял кувалду, зарясь на стопор.
— Отставить! — Середа перегнулся через бортик мостика, погрозил Тараненко кулаком.
Заштормило всерьез. На сегодня — хватит!
Люди расходились по каютам. Шли они не палубой, а поднимались на полубак и переходным мостиком добирались до крыла капитанского, где стоял Середа. Каждый коротко взглядывал на капитана. И тогда Середа понял, почему моряки расходятся по каютам не кратчайшим путем. Усталым и промокшим, им обязательно надо было пройти мимо капитана. Может быть, просто для того, чтобы он увидел: нет в их глазах ни раздражения, ни укора. И они еще не такой швартовый аврал могут рвануть! В любую погоду. Потому что они за своего капитана…
Возникла такая любовь! Но ее не заметил присланный с китобазы инспектор. И потому в своем рапорте капитан-директору он сделал иной, но в общем-то правильный вывод: «Промысловые успехи экипажа «Безупречный» обусловлены усилением политико-воспитательной работы, опыт которой необходимо обобщить и отразить…»
1. Судорожно вздрагивает китобоец. Звук выстрела, раскатисто замирая, взмывает в голубизну неба и, растаяв там, возвращается на палубу тихим звоном сорвавшихся с вант ледышек.
Все это Середа отмечает, не отводя взгляда от взбившейся розоватой пены справа от полубака. Только что там лениво перекатилась волной бурая, отмеченная глубокой белесой ссадиной спина кашалота. И сразу грянул выстрел.
Стрелял Вадим Тараненко. Он беспокойно переступает ногами по деревянным планкам полубака, смотрит на волну, не отпуская поводка пушки.
Аверьяныч стоит за спиной ученика. Он вынул трубку, но не закуривает, ждет, смотрит туда же, на ушедший в розоватую пену линь. Значит, ~и он не уверен…
Попасть-то Вадим попал. Середа успел заметить, как бесшумно вонзился гарпун в бурую спину кита чуть выше ссадины, а потом уже под водой ухнула граната. Но. видно, понадобится добойный… Линь приходится понемногу потраливать. Где-то в глубине мечется раненый кашалот… Только не пошел бы он под винт. Такое не раз бывало. Вряд ли это осознанная месть кита. Хотя…
— Знаете, Анатолий Корнеевич, какую историю мне рассказал капитан Титуз? — Середа покосился на стоящего рядом старпома.
Шрамов пожал плечами.
— К сожалению, не знаком с товарищем Титузом.
«К сожалению»! — мысленно передразнил Середа Шрамова. — К счастью для Титуза. Он бы рядом с тобой умер от тоски!» — Середе расхотелось рассказывать. Правда» вот Вася Лысюк, заменивший Вадима у руля, сразу загорелся, ждет от капитана необыкновенной повести. Ладно!.. Васе он как-нибудь расскажет потом…
Середа напрягся. Вот сейчас выйдет кашалот. Линь со скрипом натянулся, стал, уходя вправо, подниматься над водой, роняя тяжелые розоватые капли.
Середа видит, как Аверьяныч молча забирает у Тараненко поводок пушки. И Вадим ничуть не артачится, понуро отходит к левой щеке полубака, не глядя на учителя, готовит шланг-пику со сжатым воздухом. Вадим не может смотреть на агонию кита. Середа давно приметил. «Это хорошо!» — думается капитану. Он и сам не любит добойных выстрелов. Да и Аверьяныч…
Раненый кит умирает трудно: с кровавыми громкими всхлипами и слезой в подернутых мукой глазах. Середа давно заметил, что Аверьяныч производил добойный выстрел, мрачнея до серости ни лице, и потом надолго становился неразговорчивым…
2. Напрасно старпом Шрамов так холодно ответил Середе: «К сожалению, не знаком с товарищем Титузом». Прояви Анатолий Корнеевич хоть чуточку интереса, поведал бы ему Середа о том, как в одном из первых рейсов, когда охотились с норвежцами, загарпунил варяг большого испещренного глубокими шрамами кашалота. Стали его подбирать лебедкой к борту, чтобы добить вторым гарпуном. И тут норвежец испуганно закричал, замахал руками, остановил лебедку. А моряки увидели, как с трех сторон, с носа и с обоих бортов, медленно подбираются к судну кашалоты. Десятки маленьких слоновых глаз были налиты кровью. А может быть, это отразилась в них кровь загарпуненного, громко всхлипывающего кита. Зловеще учащенные фонтаны вспыхивали со всех сторон над бурыми скатами тупых и могучих лбов. Казалось: грянь выстрел — ринутся десятки кашалотов на китобоец и только хрустнут шпангоуты…
И не решился норвежец нажать на курок пушки. Выхватив у замершего рядом помощника фленшерный нож, он перерубил линь…
Два кашалота с боков подплыли к освобожденному раненному, поддерживая его ластами, ушли с ним на глубину. Сразу могуче взмахнув хвостами так, что закипела вокруг судна вода, ринулись в черную бездну и остальные киты.
И никто в этот день не увидел больше ни одного фонтана.
А гарпунер-норвежец высосал тогда целую бутылку рома, а ночью плакал и громко молился по-своему…
3. Под самый вечер опять подвалила удача!
Пошли на фонтан.
Аверьяныч привычным движением ноги отбрасывает стопор пушки.
Кит выходит прямо под выстрел, в каких-нибудь пятнадцати метрах. Аверьяныч пригибается к прицельной рамке, но вдруг медленно выпрямляется, спокойно отводит пушку, концом сапога подбивает стопор.
— Чего-о? — Катков петушино взмахивает руками, бьет себя по костистым ляжкам.
— Прекратите орать! — обрывает механика Середа. Ему-то ясна причина происходящего.
Правее широкой спины кита, озорно молотнув хвостовиком, выскакивает чуть не весь и тотчас снова уходит на глубину голубоватый китенок.
— Она с дитем! — гудит в динамике разочарованный бас марсового.
— То-то! — задрав голову к марсовой бочке, кричит Аверьяныч. — Мог бы раньше заметить!..
Аверьяныч, недвусмысленно намекая, что на сегодня охота окончена, идет по переходному мостику, на ходу расстегивая альпаговку.
Никто ни слова. Только Каткова опять черт за язык тянет:
— Благородствуем! Рыцари!.. А японец за нами идет — все выбьет и спасибо не скажет!
Аверьяныч останавливается на крыле мостика, недобро смотрит на Каткова.
— Эх, Захар!.. И откуда в тебе эта зараза?
Самое время Каткову взорваться. Так раньше и было. Но тут Середа видит, как виновато-смущенно сутулится механик, слышит, как он, Катков, успокаивает Аверьяныч а:
— Ну ладно тебе! Шуток, понимаешь, не понимаешь!
Когда часы показывают ровно двадцать, в приемнике раздается спокойный, чуть хрипловатый голос капитан-директора. Кажется, Волгин где-то совсем рядом:
— Добрый вечер, товарищи капитаны, гарпунеры и все присутствующие. Обстановка складывается следующим образом…
Середа ловит себя на том, что сегодня ему приятно слушать голос Волгина. Даже чудится, особая теплота в голосе капитан-директора, когда тот сдержанно, но, все же хвалит экипаж «Безупречного».
— Неплохо сегодня поработали на «Безупречном». Очень неплохо.
Выслушав мнение капитанов, Волгин довольно быстро вырабатывает решение:
— Флотилия останется в данном районе. Рыба еще есть!
Вот именно, «еще»… И, понимая шаткость промысловой обстановки, Волгин предлагает: «Надо кому-то осмотреть район острова С. Флотилия будет продвигаться генерально в остовом направлении. А район острова может оказаться перспективным! Но есть и риск прогуляться впустую. Итак, будут ли добровольцы?..»
Снова потрескивают в эфире сухие разряды. Середа молчит. Но ему становится жарко. Потому что ясен сейчас он для Аверьяныча со всей своей страусиной логикой. Конечно, на разведку надо пойти лидерам! Затянется пауза в эфире, и тогда Волгин прикажет идти к острову ему. Ему или Кронову. Потому что тут есть киты. Те экипажи, которые останутся, не прогорят, даже приблизятся к «Безупречному» и «Стремительному», если в районе острова ждет неудача.
Но Кронов тоже молчит. Тогда Середа, переглянувшись с Аверьянычем, нажимает тангенту микрофона.
— Станислав Владимирович, «Безупречный» готов разведать район острова.
— Добро, Юрий Михайлович!.. Но надо идти двум. Кто еще?
И сразу в эфир врывается голос Кронова:
— «Стремительный»! Готовы поддержать компанию «Безупречному».
— Даю добро и вам, Николай Николаевич!.. — с явным одобрением звучит в приемнике. А Середа улыбается: «То-то! И Кронова, наконец, проняло!»
— Итак, к острову идут «Стремительный» и «Безупречный», — продолжает Волгин. — Близко к берегам не подходить, не увлекаться! Район изучен мало. Так что осторожность и еще раз осторожность. На связь прошу— каждые четыре часа! Ходить только вдвоем. В пределах видимости. «Безупречный», подтвердите ясность за обоих!
— Все ясно! Близко не подходить… — Середа повторяет указание капитан-директора и тут же слышит скороговорку Кронова.
— Юра! Нажми короткую, дорогой. Я тебя возьму!..
Трек-трек-трек! — сердито трещит в эфире тангента капитан-директора. Сигнал означает: «Всем замолчать, будет говорить первый». И вслед за треском строгий голос Волгина:
— Алло, «Стремительный»!.. В который раз прошу избегать в эфире мальчишеских обращений! Больше культуры и меньше эмоций!
— Виноват, Станислав Владимирович! — покаянно вопит Кронов, и сразу: — Юрий Михайлович, нажми, пожалуйста!
— Значительно лучше! — теперь, видимо, едва сдерживая улыбку, говорит Волгин, и в эфире наступает тишина.
Середа кивает радисту, тот переключает антенну, нажимает на кнопку ключа. И повисает над «Безупречным» тонкоголосая песня морзянки, пеленг на которую ловит радист «Стремительного».
4. И сразу срывается шторм. Еще час назад едва уловимо, мягко и некруто накренилось судно, словно кто-то сильный не зло, а скорее озорничая попытался плечом спихнуть «Безупречный» с курса.
Молчаливый человек в стеганом ватнике и шапке-ушанке упрям. Он быстро загнал метнувшуюся картушку компаса в заданное положение.
Тогда, спустя минуту, океан уже резче и злее ткнул кулаком тяжеловеса в левую скулу китобойца да еще и погрозил, поднявшись над бортом, зеленой лапой.
И снова победил человек — удержал корабль на узкой, перечеркнутой барашками тропе.
Все злее становится океан. Ярятся, тяжелеют его удары и, наконец, поднимается на дыбы и плашмя рушится на палубу первый мохнатый и урчащий зверь-вал.
Соленый дождь обдает рулевого. Долго дрожит от обиды и боли стальной корпус корабля.
Но картушка компаса снова подчинилась человеку…
Сбавив ход до среднего — так встречные удары воспринимаются мягче, — Середа спускается в каюту.
Еще в прошлом рейсе ему удавалось «расклиниваться» на диване старпомовской каюты и высыпаться в самые лютые штормы.
Теперь, чуть заштормит, Середе не уснуть. Как ни пристраивайся на диване — ничего не. получится. Это новое беспокойство родилось еще в Средиземном, в первый шторм. Оно удивило и обрадовало. Были, были крепкие передряги и в тех рейсах, когда он ходил в помощниках. Но вг самые трудные минуты, если вдруг сваливало на борт, да так, что казалось — чиркнет сейчас реей по волне, или тревожный звонок из машины возвещал, что рассыпалась схема, а минуту назад казавшийся далеким айсберг неумолимо и теперь стремительно надвигался, — всегда можно было оглянуться на капитана. Теперь оглядываться было не на кого. Теперь люди оглядывались на Середу.
В этом рейсе и пришло оно, удивительное чувство слитости с кораблем. Хлобыснет волной, задрожит частой дрожью корпус, и тотчас напрягутся мышцы собственного тела, и на секунду сожмется сердце, словно ударили по тебе. И пусть ты знаешь, что такой накат еще не страшен, пусть всплывают из глубин памяти убедительные данные о запасе прочности — все равно каждый хлесткий удар волны, каждый стон шпангоутов отзовется собственной болью.
И не уснуть Середе, хоть и шторм пока вполне ординарный, и все необходимые распоряжения отданы, и нет на сотни миль вокруг ни мелей, ни рифов, и на мостике вглядывается в гремящую мглу толковый парень — второй помощник Володя Курган.
«Как-то сейчас у Кронова? — думает Середа и сам же себе отвечает: — Да так же, наверное. Только бьет его меньше, потому что идет на одной машине, поджидая отставший миль на десять «Безупречный».
Середа вспоминает о переданном ему неделю тому назад, когда они обменивались со «Стремительным» кинофильмами, письме Кронова. Какая-то совестливая червоточинка угнездилась в кроновской душе. Правда, выражалась она в том, что Кронов изо всех сил доказывал правомочность броска к группе кашалотов, когда он выхватил кита под самым форштевнем «Безупречного». «Мы их заметили одновременно!», «Я тоже ждал выхода и был, пожалуй, ближе тебя», — подобными заверениями пестрело полторы страницы. Потом Кронов, как бы между прочим упомянув, что сам готов был через секунду отвернуть, выражал восхищение стремительным отворотом Середы. «Поверь мне, Юрик, мы все ахнули! Такому четкому маневру позавидовал бы сам Волгин. Высший класс!»
И, наконец, стараясь окончательно добить ссору, Кронов писал о «дружбе домов». Даже пересылал кусочек Ирининого письма.
«Ты прочти, прочти, Юра, сам, как Иринка почувствовала и поняла Катю! Меня это чертовски тронуло, честное слово!»
Тут же был подколот обрывок, вернее отрезок письма кроновской супруги. Аккуратно, видимо, бритвенным лезвием отрезанная четвертушка тетрадочного листа в клетку — все то, что Ирина посвящала рассказу о Кате. Середа с трудом разбирал мелкий и очень своеобразный почерк. «Удивительно цельная…»,«…мне бы такое трудолюбие!!!», «Для нее наука — жизнь!»
«Да, да… Все это; конечно, правильно».
В тот же день Середа получил доставленное первым танкером письмо Кати.
Прочел и запрятал его. Старался не думать о нем, не вспоминать. Иногда это удавалось. Особенно, если день проходил беспокойно и усталость к ночи валила с ног. Но сегодня ему подумалось: «Да может, прочел в злую минуту?» — И Середа вдруг чувствует озноб. Он торопливо ищет в кармане брюк утонувший в крупинках табака теплый ключик, рывком подходит к столу и извлекает из сразу заплясавшего ящика надорванный конверт…
Письмо как письмо: «Здравствуй, любимый!..» В конце стоит привычное: «Крепко целую» и даже «Береги себя, мой родной!» Да и в содержании… Середа думает- прочти он послание Кати даже такому ясновидцу, как Аверьяныч, тот ничего не обнаружит. Пожалуй, еще посчитает блажью обиду капитана.
«Пора бы тебе кончать антарктическую эпопею, — пишет Катя. — Теперь ты капитан. Честолюбие твое вполне удовлетворено! Все ждут от тебя большего. Только не злись, дочитай. Ты меня прости, но Антарктика начинает на тебя действовать отрицательно. Я понимаю: тебе там нелегко. Но кому нужны твои мучения? Слава богу, я у тебя не из алчных на деньги и тряпки… К тому же ты страшно огрубел. Куда девались твои нежность, чуткость? А я тебя люблю именно таким, каким ты был в наши первые, трудные, но счастливые годы. И, ради бога, не доказывай мне, что не можешь жить без антарктических рассветов и тропических закатов! Тебе тридцать один, милый, поздно переквалифицироваться на поэта. Не уподобляйся Ирине Кроновой. Не могу не дивиться ее легкомыслию. Ну ты сам подумай: потерпеть такое фиаско на театральном поприще и опять туда же! Я ее отлично устроила лаборанткой в нашем институте. Могла бы с осени поступить на заочный, она не глупа. Но нет, вселился в нее бес Мельпомены! И не боится провала, стрекоза! Аргумент более чем смехотворный: «Тогда я не любила, а теперь люблю, значит, все будет хорошо, все получится!» Ну ты подумай! А ведь вроде не дура…»
— Сама ты дура! — в сердцах вырывается у Середы, и тут же ему кажется, что в каюте звучит Катин вздох: «С тобой стало невозможно разговаривать. Но грубость, мой милый, это еще не аргумент».
«Да, конечно, не аргумент. Но аргументов ты тоже не слушаешь. Или… я не умею находить их?»
5. А можно ли аргументировать любовь? Любовь к морю, например? Почему моряки о такой любви никогда не говорят? Сколько раз за дружеской чаркой спрашивал я об этом. И повисали мои расспросы в густом дыму да и таяли вместе с ним.
Может быть, потому и пронесла меня нелегкая три раза вокруг Антарктиды, что уж очень хотелось узнать: а есть ли такая любовь? Как она приходит?
И вот теперь молчу я, когда спрашивают: «Ну, а что там, в море-то»? Я молчу, потому что боюсь — не поймут меня.
Удивительное чувство охватывает тебя, когда тает, тает за кормой синяя кромка родной земли. Ты чувствуешь себя счастливым и несчастным. Несчастным потому, что становится страшно от мысли, что долго-долго (а может, никогда больше!) не увидишь вот эту еще вчера, казалось, будничную землю, — и счастливым от захватывающего откровения любви к ней. И вдруг понимаешь, что, начиная свой дальний путь, ты устремлен к родному берегу! «Отплывая, они уже начинали возвращаться…»
Ну, да, это еще не море. Это, пожалуй, объяснимо. А в самом море…
Когда мы с Юрием разгадывали ночами в его старпомовской каюте разные «почему», он начинал так:
— …Почему-то, когда тихая звездная ночь над океаном и можно все звезды разглядеть и, будь время, пересчитывать, кажется, что ты на груди у земли. И вовсе ты не маленький. Даже, наверное, видят тебя с какой-то планеты. Видят и понимают. Правда?
— Правда.
— …А ты любишь смотреть в солнечный день под форштевень? Там от брызг вырастает радуга и катится над белой пеной разноцветным колесом. Ты замечал?
— Замечал.
Но чаще говорил он о таком, что привиделось или придумалось только ему. Но и это была правда. Он слышал, как басовито поет на ночной вахте моторчик в репитере гирокомпаса. Поет и подбадривает рулевого: «У-у, все бу-у-дет хо-о-о-рро-шо, у-у-удачно». А лаг стучит: «Итак, идем! Итак, идем! Итак, идем!..» А ветер в снастях перед штормом? Юрий утверждает, что по его первой предштормовой песне можно угадать, на какое время разгуляется океан, каких баллов достигнет…
— …А ты замечал, что люди в море становятся немного другими?
— Лучше?
Красивее. Как-то я шел по городу с Катей. Увидел Кечайкина и окликнул. Ну, подошел он, слегка под хмельком. Первым протянул Кате руку, что-то там бормотал. Катя удивилась потом, что это я так обрадовался Кечайкину. А я ведь видел его на мостике. Знаешь, когда хорошо заштормит — интересно понаблюдать за Кечайкиным. Он смотрит на бегущий навстречу вал с чуть заметной улыбкой. И никогда не прячется от брызг. Они на его лице не держатся. Они закипают и испаряются. Правда, правда… Когда китобоец взлетит на гребень, Кечайкин зачем-то бросит по бортам короткий насмешливый взгляд, словно говорит: «Ну что? Взяли? Все равно моя сверху». А когда судно зароется, он звездам подмигивает: не робейте, мол. Сейчас выберусь. Ты слышал, чтоб моряк ругал шторм?
— Слышал.
— Ну, это… Ради красного словца. Правда, штилевой океан тоже чудо! Тогда люди добреют. У всех глаза делаются синими-синими. Про любимых хорошо рассказывать в штиль. И про детей…
Был бы я сейчас рядом с Юрием, мы бы многое припомнили. И как поет красками на закате небо в тропических широтах, и как излучают синий холодный свет айсберги и притягивают к себе судно, словно магниты. И как огненными змеями извиваются в Атлантике на палубе струйки черной забортной воды…
6. Но Юрий один. Он прячет письмо жены, задумчиво смотрит на водворенный портрет Екатерины. Нет, он не корит ее. Он ругает себя за вспышку в день отхода: «Даже портрет снял. Мальчишка!.. Катя не может понять… Значит, не могу объяснить. А грубость, конечно, не аргумент. Нет, не находка я для семейной жизни. Наверное, любой было бы невыносимо». Середе становится жутко: сплошные ссоры перед отходом! А как было не ссориться? Согласиться? Да, только тогда разглаживалась у Катиного рта короткая морщинка.
«Нет! Ты стал совершенно невозможен!» — вздохнув, говорила Катя, отворачивалась и сразу, словно особое реле у нее срабатывало, засыпала. А Середа еще долго ворочался, вставал, закуривал и снова ворочался.
«Нет, не находка я, не находка…»
Но вдруг ему вспоминается несколько дней, проведенных минувшим летом у родных в Подмосковье. Катя не могла поехать из-за институтских дел, и в глубине души Середа был рад этому…
…Он даже не помнит, как звали эту женщину. «Не то Аня, не то Таня?.. Нет, как-то иначе».
7. Она сошла с электрички изрядно навьюченная пакетами. Беспокойно осмотрела быстро опустевшую платформу. Начинался дождь. Серый асфальт платформы закурился пыльными дымками, быстро почернел. Женщину никто не встречал. Она медленно двинулась по раскисающей, тропинке к поселку.
— Разрешите! — Середа решительно отнял у нее чемодан и, самый большой пакет.
— Спасибо, но… может быть, вам вовсе не по пути? Я иду в Озерный.
— По пути! — уверенно соврал Середа.
В Озерном дождь припустил вовсю, и обман обнаружился. Женщина вспыхнула, но взглянула на Середу благодарно.
В чистенькой небольшой мансарде ее ждали мать и сын — задумчивый мальчик лет семи, горло закутано шарфом.
Слышно было, как сердито барабанит по крыше дождь.
Мальчонка смотрел на Середу с интересом, но настороженно. Обедали с водкой. И было удивительно тепло в этой скромной, московской семье, где уже давно не сидел застолом мужчина. Чуть захмелевшая мать, когда сказала об этом, смахнула слезу, но, встретив укоризненный взгляд дочери, заговорила о другом.
Никогда не был Середа таким разговорчивым, как в тот вечер. Никому он не рассказывал так о любви к морю, И женщина не требовала от него никаких аргументов. Она даже ни разу не перебила его. Только уже к полуночи сказала: «Господи, какой вы счастливый!»
А утром, заполнив альбом мальчонки рисунками китов, китобойцев и айсбергов, Середа уезжал в Москву.
До станции Середу провожала она и мальчик, не выпускавший его руки. Грусть расставания была тихой и светлой, как начинавшийся день. Тихо светилась вымытая ночным дождем зелень. Ртутно поблескивали убегающие за лесок рельсы. Обиженно-удивленно попискивала птаха в придорожных кустах. Середа даже не помнит, что он тогда сказал. Может быть, он молчал как раз. Только она неожиданно всплеснула руками и остановилась.
— Господи! Ну до чего же с вами легко!..
— Правда?
Ее щеки вспыхнули, она быстро пошла вперед. Из-за леса взлетел тревожный крик электрички…
«Как же все-таки ее звали?»
8. Негромкий стук прервал воспоминания Середы.
— Догнали Кронова! — чуть приоткрыв дверь, доложил Володя Кургад.
Середа натягивает альпаговку, нахлобучивает ушанку и идет на мостик.
Возле радиорубки Середа слышит приглушенный голос кроновского радиста: «Алло, «Безупречный»!.. Мастер просит перейти на короткую. Как поняли? Прием!..»
Середа, переждав крен, рывком вваливается в радиорубку, включает передатчик на короткую связь. Чуть прогрелись лампы — пригибается к микрофону:
— Алло, «Стремительный»! Давайте вашего мастера!..
Кронов, видимо, рядом с радистом, ответил сразу:
— Добрый вечер, Юра! Не спишь?
— Добрый вечер. Не сплю, как видишь.
— Видеть-то я тебя давненько не видел, а вот слышу хорошо. Ты меня как? Может, потише можно говорить?
Середе кажется — голос Кронова гремит над всей Антарктикой.
— Вполне можно тише.
— Слушай, Юрка! — Теперь Кронов шепчет с присвистом. — Я ведь ругаться хочу! Кто тебя за язык тянул?
— В смысле?
— Ну, с этой разведкой? Ведь погорим, как шведы! Вот увидишь!.. А там рыбешка осталась… И надо было тебе высунуться!
— Опять только о себе? — перебивает Середа. — Я думал, ты что-то понял!
Кронов в ответ кричит:
— Ты о людях своих побольше думай! О людях!
Середа вспыхивает и, пригнувшись к микрофону, Говорит тихо, для одного Кронова:
— Ты — идиот! Нас бы все равно послали.
— А вот это и неправильно! — взрывается Кронов, и снова голос его гремит над океаном. — Передовикам надо помогать, а не гонять их черт-те куда. Послали бы к острову «девятку» с «пятеркой». Им все равно гореть! Согласен?
— Не очень!
— Да Что там, не очень!.. Добро! Ты вот что… Быстренько осмотримся — и назад, если бублик потянем. Идет?
— Посмотрим. Ты извини — я пойду прилягу. Что-то неважно мне.
— Добро! Трахни сто грамм — к утру пройдет. Привет!..
— Привет!.. — Середа с изумлением прислушивается к остро потянувшей боли где-то в боку, тихо присаживается на диван… кажется, прошло… Надо подняться на мостик. Глотнуть ветерка.
Уже на трапе его обдает соленым каскадом брызг.
За штурвалом, над светящимся лимбом гирокомпаса ежится невысокая фигурка практиканта мореходки Васи.
«Вася, Вася-Василек!..» — Середа старался держаться с практикантом, как со всеми, даже иногда баритонил нарочито: «Чтобы не размякнуть парню!» Но всякий раз как-то щемяще тепло становилось на сердце при взгляде на тоненькое, щедро забрызганное веснушками совсем мальчишечье лицо.
9. Он и не подозревал, что жажда отцовства схватит к тридцати с такой жестокой силой: до скрипа зубовного, до дрожи в руках при пронзительном мальчишеском крике во дворе, до влажнеющих глаз при встрече с белобрысыми и чернокудрыми, косолапо вышагивающими рядом с отцами.
Екатерина со свойственной ей проницательностью это быстро приметила и сделала своим последним козырем: «Сына надо растить, мой милый!.. Причем радиограмм для этого дела не всегда достаточно…»
И однажды Середа сдался. Екатерина была в ту ночь трогательно нежной. Она не ушла к себе, осталась рядом— тихая, умиротворенная. Он осторожно перебирал ее локоны, целовал мокрые и теплые глаза и до самого утра слушал ее вкрадчивый дрожащий шепот. О том, как они будут растить Сергея. Ну, может быть, Ларису… Главное, что они будут вместе растить!..
Ну и грянул же гром через несколько дней, когда, стыдливо пряча глаза, Середа стал собирать чемодан к новому рейсу! И второй раз обвинила его Катерина в «предательстве мечты»…
10. Вася-Василек, стоя на руле, громко посапывает носом. Видно, от усердия.
Мили на две впереди швыряет ввысь, а потом начерно закрывает волной огни «Стремительного», словно танцует замысловатый танец близкое, но незнакомое созвездие.
— Юрий Михайлович! — в штормовом хаосе звуков голос Васи звучит совсем тоненько. — Юрий Михайлович, а кто у нас флагман? Вы или Кронов?
Середа улыбается, опускает руку на мокрое плечо рулевого.
— Фаддей Беллинсгаузен!.. Слыхал о таком?
На секунду рулевого берет оторопь. Но вот он уже смеется и быстро загоняет картушку-на ускользнувший румб.
— Значит, мы одинаковые?
— Одинаковые, Вася, одинаковые!..
Даже сквозь ватную толщу куртки Середа ощущает трогательную худобу еще совсем мальчишеского плеча.
1. На берегу, в Управлении китобойной флотилии, внимательно следили за лидерами промысла «Безупречным» и «Стремительным».
За Середу держали отдыхающие в резерве молодые старпомы и недавние пенсионеры. Старичков грела вновь засиявшая слава Аверьяныча. Молодые штурманы недобро косились на кадровиков и с повышенной громкостью заявляли: «Все понятно! Нечего до лысины штурмана в помощниках мариновать!» На что «болевшие» вместе с ними отставные мореходы покачивали головами: «Антарктику только опытом и возьмешь! Если молодо-зелено у пушки — толку не будет!»
Два капитана, тоже резервники, считали исход соревнования между «Стремительным» и «Безупречным» предрешенным. Один из них, за десять рейсов так обожженный ветрами, что и береговой год не выбелил скуластого лица, послушал-послушал взволнованных старпомов да и рассмеялся, показывая крупные желтые от беспрерывного курения зубы. «Рано вы Кронова на бакштов берете! Не упустит он своего!»
Ладно! Ждать недолго. Уже март. Там, в Антарктике, черными ночами, снежной круговертью, а по утрам стеклянной наледью на вантах и леерах наступает зима. А у нас бьются с тихим звоном об асфальт подтаявшие сосульки, чернеет на реке лед и виснет в потеплевшем воздухе щемящее чувство ожидания и тревоги.
2. Вчера, часов около восьми, когда медленно синел вечер, пришла ко мне нежданная гостья.
Екатерина Середа расстегнула шубку, откинула полу и тяжело упала на стул.
Я хотел было зажечь большой свет, но Екатерина остановила.
— Не надо! Давай посумерничаем…
Не ожидал от нее такой лирики. Сел, встретился с ее взглядом. Глаза глубокие, голубовато-серые. Ресницы густые, короткие. Когда она их чуть опускает, глаза темнеют. Но не становятся теплей. Смотрит она внимательно, только с какой-то безнадежностью, что ли. Смотрит и даже улыбается уголками губ, а взгляд тоскливый, словно говорит: «Ничего-то я не вижу в тебе хорошего, да знаю, что и не разгляжу…» Не очень скромная мысль приходит мне в голову: «Интересно, теплеют эти глаза, когда ее целуют? Наверное, она тогда закрывает глаза».
Мне становится не по себе, И от взгляда ее, и от мыслей своих. Я отвожу глаза.
— Все пишем? — спрашивает Екатерина. — Совращаем юношей китовой романтикой? — И, не дождавшись ответа: — Юрий что-нибудь шлет? — спросила вроде бы между прочим, словно так, про общего знакомого. Но задрожала у нее рука, когда потянулась к сигаретам; Хотя, может быть, ей просто неудобно было тянуться. Я пододвинул сигареты.
— Была радиограмма. Дней десять назад. Все в порядке.
Екатерина усмехнулась:
— Дней десять! Я вчера получила.
— Что-нибудь случилось?
— Все в порядке, как ты говоришь. — Она постучала сигаретой, вдруг отложила ее.
— Отчего ж тогда беспокойство?
— Какое беспокойство? — Она пожала плечами. — Дичь какая-то!
— Какая дичь?
— Антарктическая. Твоя любимая… Расскажи что-нибудь про нее.
— Про кого?
— Про Антарктику.
И тут я понял, что Екатерине сегодня тяжело. Только вот отчего?
Кажется, я рассказывал ей про штормовой март.
Екатерина слушала-слушала, потом сказала:
— А знаешь, Александр Алексеевич поручил мне сделать сообщение о нашей работе на конференции, в Москве.
— Какой Александр Алексеевич?
— Мой руководитель.
— Значит, с победой?
Екатерина даже не улыбнулась.
— С победой, — спокойно и как-то совсем безрадостно согласилась Екатерина. — Был бы Юрий со мной! Вдвоем нас бы хватило на большее!
— А в море людям не хватило бы капитана Середы. Или это уже неважно?
— Сейчас не времена Колумба! Его сверстники полетят в космос. Вот где открытия! Я понимаю разлуку ради научного подвига, риск ради этого понимаю. Я бы не заикнулась… Но который год подряд уходить ради китового жира!
— И жир нужен! И хлеб, и колбаса, и картошка! Обалдели совсем! Подавай им звездную капусту! — Я почему-то раскричался.
Екатерина покачала головой.
— Как ты все мельчишь!.. А еще туда же, в романтики!..
— Ты меня не поняла.
— Да что там! Может быть, ты и прав.
— Перестань!
— Что «перестань»?.. Ты в самом деле, наверное, прав… Жизнь проходит. И до подвига далеко, и любовь… А!.. — Екатерина спрятала руку под шубку, медленными круговыми движениями растирала грудь… — Ты извини. Ворвалась…
— Ну и хорошо!
— Ничего хорошего… Просто что-то сердце болит.
— Дать воды?
Екатерина усмехнулась.
— Воды?.. Водка у тебя есть?
— Нет, но я сбегаю.
— Не надо! — Она поднялась. — Проводи меня, если не трудно.
— Ну конечно!..
Мы шли по тихим синим улицам. Казалось, что весна совсем рядом. Где-то в засаде. Вон, наверное, за тем домом. Прячется в черных ветвях уже оттаявшего сада.
Прощаясь, Екатерина сказала:
— Ты, наверное, будешь смеяться, но… Уверена! Что-то случилось у Юрки!
— Да перестань!
— Точно!.. Вот я и мечусь… Ты не думай — это никакой не идеализм. Просто мы еще не взялись за биотоки как следует. Хотя… Вот послушай, что делает профессор…
«Черт бы тебя побрал!» Ни тревоги, ни боли уже не было в ее голосе. Не услыхал я и Юркиного имени, и сердце у нее больше не болело. Зато двадцать минут она бомбила меня лекцией о необыкновенных свойствах биотоков, над проблемой которых она, возможно, будет работать с Александром Алексеевичем.
И такая обида за Юрку взяла меня — впору ехать в Подмосковье и в поселке Озерном отыскивать женщину с золотушным мальчиком, имени которого Юрий мне так и не назвал.
1. Кронов проснулся в половине шестого по «внутреннему будильнику». Так он называл способность подниматься в заданное перед сном время. Способность была действительно редкой. «Будильник» не только начисто прогонял сон, но порой вносил мудрые коррективы в задание. Вот и теперь он поднял Кронова на полчаса позже задуманного.
«Почему?.. Еще потягиваясь в кровати, капитан объяснил и оправдал задержку с пробуждением. Подняться надо было за полчаса до открытия острова. По хлестким ударам волны, по тяжелым каплям на стеклах лобовых иллюминаторов Кронов понял: усилился встречный ветер. Китобоец идет на волну. Значит, остров откроется позже.
Кронов отшвырнул одеяло, вскочил на ноги. Почти машинальным движением сорвал шарпающий по дверце рундука эспандер, рывком растянул пружины и круто повернулся на ворсистом коврике. Коврик смялся под ногами.
— Ну, здравствуй, Ирина!..
С внутренней переборки смотрели на него чуть раскосые глаза. Это была любительская, но удачная фотография, сделанная в день отхода радистом «Стремительного» Костей Галичем. Ирина была «схвачена» Костей неожиданно, когда спускалась с мостика. Наверное, в ту секунду рванул черноморский ветерок, и она торопливо пригнулась, придерживая у колен вздувшуюся юбку, испуганно вскинув до этого восторженные глаза. И столько искренности и женственности было во всей ее фигуре, столько угадывалось в каждом изгибе руки, в смутных очертаниях стремительно стиснутых ног, что Кронов не раздумывая заменил парадный профессиональный снимок, на котором Ирина сияла немного рекламной красотой, на молчаливый дар смущенного радиста.
Кронов еще раз растянул эспандер, да и застыл так… Почему-то не пришло сегодня вместе с пробуждением привычное ощущение приподнятости. Что-то мешало этому! Какой-то неприятный осадок, за ночь не смытый сном.
Кронов повесил эспандер, принял холодный душ, зябко поеживаясь, торопливо оделся и вышел из каюты.
В коридор из-за подрагивающей двери каюты гарпунера доносился плеск воды, хриплые рыки Бориса Бусько.
«Проснулся, чертяка!» — Чуть стукнув по дрожащей фанере, Кронов приоткрыл дверь.
— Здоров, Боря!.. Чего вскочил-то ни свет, ни заря?..
Бусько молча вскинул руку с зажатой в тяжелом кулаке зубной щеткой.
«Злится, чертяка!» — понял Кронов.
— А между прочим, — сказал он, виновато опустив голову, — я должен повиниться.
Бусько перестал чистить зубы, чуть приподнял голову.
— Поставил я вчера, товарищ гроссмейстер, пока вы в каюту за «Беломором» бегали, слопанного вами коня обратно на доску. А вы, вернувшись, не изволили заметить.
Бусько махнул рукой, отвернулся к умывальнику.
«Всерьез злится! — Кронов ухмыльнулся, прикрыл дверь в гарпунерскую каюту. — А уж кому-кому, а Боре надо бы поблагодарней относиться к своему капитану. Зазнался гарпунщик!..»
Теперь по пути в кают-компанию Кронов понял, отчего сегодня не приходит она, приподнятость! Вчера на диспетчерской перекличке, как только Волгин предложил назваться второму добровольцу идти на разведку к острову, Кронов сразу выпалил: «Стремительный» поддержит компанию!..»
Бусько, негромко чертыхнувшись, поднялся и вышел из радиорубки.
«Ах ты…» — Кронов сразу вспомнил, как утром Борис поделился с ним планом уйти далеко на север. «Вот увидишь, возьмем «собак»!» — Так гарпунщик называл сейвалов, сельдяных китов. Вероятно, за их скорость в передвижении и длинные вытянутые морды. Свое предложение Бусько подкреплял затертой на. изгибах картой. В северной части карта пестрела буквой «с» — так отмечались скопления сельдяного кита. Кронов легко согласился С предложением Бусько. «На север, так на север!»
И вот забыл! Забыл и вызвался идти к острову вместе с «Безупречным». «И надо было Юрке вдруг высунуться! Купается в своем рыцарстве!..»
Весь остаток вечера Кронов задабривал Бусько. Даже в шахматы старался проиграть. Но гарпунер вел партию на редкость невнимательно и, потеряв туру, резко смахнул с доски оставшиеся фигуры.
— Не психуй, Боря! Сегодня я, а завтра ты…
Бусько молчал, разминая новую папиросу. В кают-компании было шумно. За соседним столом с оттягом хлопали костяшками домино, в углу старпом Шалва Ченчелидзе, отрастивший в рейсе фиделькастровскую бороду, и крепко располневший боцман дулись в нарды — довольно азартную игру, занесенную на промысел старпомом из родного кавказского городка. И, может, всего-то на четверть минуты стих в кают-компании гомон. Но именно в эту четверть Бусько, затянувшись папиросой, неожиданно сказал:
— Знаешь, чего тебя к острову потянуло?
— Ну?
И тогда стало совсем тихо. Кронов понял: все ждут, что скажет гарпунер.
— Боишься ты от Середы оторваться. Вдруг ему у острова посчастит? — выпалил гарпунер.
Кронов расхохотался. Это ему удалось. Потому что гарпунщик брякнул, конечно, ерунду. «Что значит «боюсь?» Не хочу, чтобы Юрий отрывался, — это другое дело». Продолжая смеяться, Кронов оглянулся на Ченчелидзе.
Нет, не улыбнулся старпом. Не улыбнулся и не опустил черных и блестящих, как маслины, глаз.
Остальные моряки не поднимали голов.
— Ну, вот что…. — Кронов встал. — Я боюсь не Юрку. Я боюсь, что «собаки», помеченные на твоей карте, привиделись тебе с похмелья!
Уже по пути в каюту Кронов пожалел о сказанном. «Удар-то ниже пояса!» Бусько, было время, крепко закладывал. Так, что поговаривали о списании гарпунера на берег. Но вот уже года два Борис что в будни, что в праздник — в рот не берет! Даже от положенных ста граммов отказывается к великому удовольствию Шалвы Ченчелидзе.
Забравшись в постель, Кронов с обидой подумал, что в этом рейсе как-то неуютно в экипаже. Почему?.. Началось еще в январе, когда выхватили из-под носа Середы кашалота. Шалва уже тогда вызверился: «Нэхорошо получилось, кэп! Нэхорошо!»
«Нэхорошо»? А благодарности да премии каждый месяц отхватывать хорошо? Для одного себя стараюсь, что ли?.. Эх, люди!.. Ну, ничего, ничего…»
Кронов силился, но сначала никак не мог понять: отчего это так долго и мучительно думается над каждой размолвкой то с Бусько, то с Ченчелидзе. Бывало — схватывался покрепче с Юрием Середой, с другом. А все равно засыпал сразу… «Устал, что ли?.. Что я такого сделал? Перед кем оправдываться?..»
И вдруг понял. Перед ней. Перед Ириной… Одно дело отработать документ начальству. В нем все будет правильно. Даже вырванного кашалота можно «замотивировать» вполне! А ей?.. «Совру, а она поймет!» И Кронову стало не по себе. И от этого еще жарче разгоралась обида и на Бусько, и на Ченчелидзе, так точно угадавших суть рывка к острову. «Ну, ничего, ничего!.. Завтра, когда у камней придется пошнырять, еще посмотрим, у кого стакан заячьей крови обнаружится! Там стихи не помогут… Боюсь оторваться! Придумал тоже!.. Не боюсь, а не хочу. Конец промысла! Тут один раз повезет — и все. Считайте бабки!» И, совсем успокоив себя, Кронов уснул. Крепко, без сновидений. Твердо зная, что внутренний «будильник» не подведет и поднимет его за полчаса до подхода к острову…
2. «Открылся остров!» — прохрипел динамик голосом Ченчелидзе.
Кронов быстро дожевал бутерброд, обжегся большим глотком чая и, нахлобучив ушанку, поспешил на мостик.
Впереди серым приплюснутым облаком нечетко вырисовывался остров. Над китобойцем металась молчаливая стайка пятнистых птиц — черные замысловатого рисунка кляксы не белом оперении. Промысловики называют их капскими голубями. И правда, похожи птицы на голубей. Только лапки перепончатые, как у чаек. Иногда стайка низко зависала над самым мостиком. Тусклыми бусинками глаз птицы с любопытством оглядывали слишком подвижных пингвинов на подрагивающей спине незнакомого чудища…
Совсем рассвело, хотя солнце еще пряталось в белорозовой пелене тумана. Надо искать фонтаны! Это трудно, когда океан, неспокоен. Наверно, поэтому на мостике «Стремительного» было необычно молчаливо. Ченчелидзе обшаривал океан биноклем, специально приспособив к нему деревянную ручку. Получился бинокль-«лорнет». Держать его можно было двумя руками на уровне груди — так руки не затекали, хоть всю вахту не отрывайся от бинокля.
— Во-он!.. — матрос, застывший у левого переднего угла мостика, потянулся было рукой вперед, словно показывая вспыхнувший фонтан, и тут же осекся.
— Нэ то «вон»! — не отрываясь от бинокля, подтвердил ошибку матроса старший помощник.
Кронов сразу понял, что за всплески подвели наблюдателя. Камни! Когда океан спокоен, они прячутся под полированно-гладким слоем воды, может быть, веками поджидая свою жертву. Редкие, очень редкие суда подходили вплотную к угрюмому острову. Только в последние годы капитаны китобойных судов узнали о таящихся вокруг антарктических островов подводных клыках. Многие из них теперь нанесены карандашными штрихами на карты. А еще совсем недавно моряки дивились астрономическим цифрам глубин. И кто поручится, что все камни нанесены?..
«А все-таки надо подойти поближе… — думает Кроной. — Дымка! Что там под берегом — и не увидишь!»
— Право пятнадцать! — командует Кронов.
Шалва Ченчелидзе бросает на него короткий недоверчивый взгляд, но Кронов вроде бы и не замечает его, оглядывается назад, за плоский срез трубы.
«Безупречный» держится значительно мористей.
«Юра верен себе!» — усмехается Кронов.
И сразу в динамике слышится взволнованный голос Середы:
— Алло, «Стремительный»! Вижу всплески у камней. Вы их видите?
«Тоже мне — флагмана играет!» — молча вскипает Кронов. Еще секунду назад принятое решение отвернуть от острова, идти параллельно, теперь отброшено. Кронов наклоняется к переговорной трубе, ведущей к радисту, негромко свистит…
«А-а-а», — рыком чревовещателя ответила труба.
— Успокойте «Безупречный»! Скажите, что камни хорошо видим.
Но Середа не успокаивается. Потому что снова хрипло трещит динамик и слышен настойчивый голос капитана «Безупречного».
— Алло! Эхолот у вас включен? Обязательно включите эхолот! Падают глубины!
— А, черт! — Кронов набрасывается на Ченчелидзе. — Почему не включили эхолот?
Глаза старпома недобро блеснули, задрожали потрескавшиеся на ветру губы. Но Ченчелидзе промолчал, бросился по трапу вниз, в радиорубку.
— Одерживай! — уже спокойно командует рулевому Кронов и тут же спрашивает: — На румбе?
— На румбе пятьдесят пять!
— Так держать, вправо не ходить!..
— Есть, так держать, вправо не ходить!
Теперь «Стремительный» идет вдоль острова, совсем близко от ледового припая. Китобоец кладет градусов на двадцать с борта на борт, и Кронов слышит, как, позванивая, перекатываются на палубе китошвартовые цепи. Это непорядок! Но Кронов не успевает даже взглянуть на боцмана. Толстяк боцман уже гремит коваными сапогами по трапу. И вскоре, еще раз зазвенев всеми звеньями, цепи замирают.
Пустынно у берегов острова. Теперь хорошо видна его северо-восточная оконечность. Ледяной глыбой висит она над черной, чуть парящей водой. Пустота! Даже птицы куда-то делись!..
«Неужели прогар?» — Кронов пригибается, нервно закуривает. Ченчелидзе вернулся и пальцами растирает красные круги под глазами — следы от жестких ободков бинокля.
Сразу за ледяным мысом — на китобоец обрушивается вал, — седой от кипяточной взмыленности на гребне. Уже не на двадцать, а на все тридцать пять градусов кренится «Стремительный» влево, потом, подрагивая, медленно выпрямляется и, резко качнувшись вправо, принимает бортом новый удар.
— Право на борт!..
«Стремительный» огибает остров, чтобы осмотреть прибрежные воды с другой, юго-восточной стороны. Кронов знает, что это почти бесполезно. Там вовсю разгулялся ост-норд-ост. А кит всегда уводит от штормовой погоды. Но чем черт не шутит! К юго-восточному берегу наверняка прибило штормом размытые небольшие айсберги рапаки, битый «паковый» лед. А киты любят пастись у айсбергов, заползать в лед. Старые китобои утверждают, что опресненная льдом вода помогает киту отделаться от присосавшихся полипов. Стараясь избавиться от зудящих паразитов, кит, бывает, выскакивает во весь свой рост темной оплывшей свечой и плашмя плюхается в океан…
Когда остров обогнули и пошли вдоль, к его южной оконечности, волна ярилась только с левого борта. Ветер гнал ее к белому, с проталинами берегу. Гнал ветер и упрямые, не покорившиеся рапачки. Подразмытые водой, повыщербленные злыми порывами, самой причудливой формы они стали легкими и уже не могли противиться ост-норд-осту. Небольшая ледышка обрела почти законченный контур лебедя. Не теряя величавой осанки, она прыгала на волнах, упорно сопротивлялась ветру, даже поворачивалась тонким изгибом шеи ему навстречу и клевала невидимого врага.
«Хорошо бы щелкнуть лебедя для Иринки!» — думает Кронов. И в это время динамик вздрагивает от крика радиста «Безупречного».
— Алло, Бе-зе, алло, Бе-зе! «Безупречный» просит к аппарату Николая Ивановича. Прием!
База не отвечала.
«Кто-то заболел у Середы, — понимает Кронов. — Черт с ним, с лебедем. При таком освещении…»
— Алло, Бе-зе, алло, Бе-зе! — снова вопит радист «Безупречного», — срочно пригласите к аппарату главврача Николая Ивановича.
Ответ «Отваги» был настолько приглушен расстоянием, что Кронов не смог угадать по голосу вазовского радиста.
— Алло, «Безупречный», за Николаем Ивановичем послали. Сейчас подойдет. Что там стряслось у вас?
«Безупречный» не ответил. Только минут через пять, когда тоненько пропел голос главного врача Николая Ивановича, в динамике тревожно загремел Аверьиныч:
— Тут такое дело, Николай Иванович. Капитана нашего вдруг скрутило. По всему похоже — аппендицит.
«Силен Юрка! — ухмыльнулся. Кронов. — Увидел, что делать тут нечего, и сворачивает разведку. «Аппендицит»! Молодец!..»
— Правильно! — Кронов подмигнул Ченчелидзе. — Пойдем к базе. Тут явная пустышка!
Но старпом усомнился в догадке капитана. Он пригнулся к самому динамику, стараясь расслышать слова главного врача.
— В том-то и дело, что не может он сам подойти! — вновь загремел Аверьяныч. — Прием!
Кронову показалось, что Шалва Ченчелидзе посмотрел на него с издевкой.
«Да! Видно, это всерьез!» — Кронов нахмурился, вздохнул. Он двинулся к трапу, чтобы спуститься в радиорубку. Надо убедить Волгина в бесперспективности острова и вслед за «Безупречным» идти на воссоединение с главными силами флотилии.
И тут, уже на ступеньках трапа, бросив короткий взгляд на остров, Кронов заметил среди иссиня-белых льдинок лоснящийся черный промельк. Фонтана над ним не вспыхнуло. Но все равно, Кронов мог бы руку дать на отсечение, — там, среди битого льда, только что подразнила спина огромного кита.
«Это меняет дело!» — Кронов почувствовал, как под ушанкой горячо повлажнели волосы. Он стремительно соскользнул с трапа, быстро, чуть придерживаясь за поручни, прошел в радиорубку.
— …Ну и «Стремительному» нет, видно, смысла задерживаться. — Кронов узнал голос Волгина. — Так что возвращайтесь оба.
Кронов выхватил у радиста микрофон.
— Алло, Станислав Владимирович! Разрешите более тщательно осмотреться!
— А что? Есть смысл? Прием!
— Да пока… Рано говорить, но посмотреть внимательней не мешает. Прием!
Волгин ответил не сразу.
— Ну, хорошо. Задержитесь. Посмотрите еще. Но если что — к берегу не лезьте. Дайте знать. Кого-нибудь подошлем для страховки. Подтвердите ясность. Прием!
— Все ясно, Станислав Владимирович! Одним к берегу не подходить. — Кронов уменьшил мощность передатчика. — Алло, «Безупречный!» Алло, «Безупречный!» Как там Юрий Михайлович? Прием!
— Неважно. Идем к базе, — коротко ответил радист «Безупречного».
— Жмите на четырех!.. Для Николая Ивановича аппендицит — семечки. Месяц назад нашему боцману отхватил, так он теперь так поправился — в бочку не влезает. Передайте Юрию Михайловичу, пусть держится. Прием!..
— Передадим! — В приемнике резко щелкнуло, и Кронов услышал голос радиста, уже обращенный к базе — Алло, Бе-зе, алло, Бе-зе!.. Нажмите. Возьму пеленг!.. Буду брать пеленг. Я — «Безупречный». Прием!
Когда Кронов поднялся на мостик, силуэт «Безупречного» с трудом просматривался. Китобоец Середы стремительно уходил на северо-запад.
— Будэм тут болтаться? — недовольно спросил капитана Ченчелидзе.
— Да, будем! Смотреть надо внимательнее! — Кронов задрал голову, крикнул марсовому: — Внимательней смотреть кромку!..
— Есть, смотреть! — невесело донеслось из бочки.
Ченчелидзе вздохнул и молча уставился биноклем-«лорнетом» в береговую черту острова.
«Ничего, ничего, — подумал Кронов. — Сейчас ты вновь удивишься моей прозорливости!»
Кронов хорошо помнил место, где так явственно блеснуло полированной чернотой, и на траверзе его сбавил ход до тихого. Бело-синяя кромка стыла до радужных пятен в глазах своей однообразной недвижимостью.
«Не могло же такое привидеться! — изумлялся Кронов. — Ну, если бы фонтан — мог быть всплеск… Но тут!..» Черная скользкая спина упрямо врезалась в память.
Солнце поднималось выше. В его лучах теперь четко обозначилась северная часть острова.
Кронов увеличил ход, на траверзе оконечности упрямо скомандовал:
— Право на борт!
«Пройдусь еще раз вдоль — и все. Значит, привиделось…» Кронов старался не замечать насмешливых взглядов Ченчелидзе. Он злобно посмотрел на торосистую кромку и еле сдержал крик…
У черной полосы воды лед неожиданно взбугрился, мощные покатые бока неторопливо и могуче раздвинули его, стряхивая с себя осколки, и в воздухе вспыхнуло дымчатое облако фонтана. Это было так неожиданно, что Кронов, пожалуй, и не поверил бы своим глазам, если б не оглушительный рев Ченчелидзе:
— Фонта-а-ан!.. — И уже тише, словно застыдившись: — Лево пятьдесят!
— Держать на фонтан! — Кронов, как только китобоец начал поворот, вновь переставил рукоятки телеграфа на «средний ход». Спешить теперь было некуда, а камни подстерегали и с этой стороны острова.
— Докладывать глубины! — повторил Кронов команду в радиорубку и тотчас услышал искаженный трубой голос Галича: «Семьсот шестьдесят… Семьсот семьдесят…»
Бусько звучно хлопнул обшитыми парусиной рукавицами и, подмигнув Кронову, не спеша пошел по переходному мостику к пушке.
«Этот уже понял все, как надо!» — ухмыльнулся Кро-нов.
— Еще фонтан! — закричал марсовый и, перегнувшись через бочку, показал варежкой направление. И точно, чуть правее кита, теперь все чаще и чаще выходившего на поверхность, отнесло ветром еще один нестойкий султанчик брызг.
— Вижу!.. Молодец! — бодро поддержал Кронов марсового.
«Только бы не пошли они в лед! Крутиться в рапа-ках мало радости».
Но все складывалось как нельзя удачней. Видимо, удары льдин тревожили китов. Они выбрались из ледяного плена и, весело пофыркивая, пошли вдоль кромки, почти бок о бок…
1. Давно растаяли за кормой очертания острова. Скрылись и мачты «Стремительного». Дымится от неоседающих брызг штормовой океан. И низкое небо тоже пустынно. Один-одинешенек стремительно вышел из-за косматого облака и повис над пучиной альбатрос-буревестник — шалый какой-то!
Медленно против волны и ветра выгребает «Безупречный». Когда из-под подзора выбрасываются белые крылья-буруны, китобоец сам становится похожим на измученную непогодой птицу.
Высокий полубак нет-нет да и зароется в яростную кипень волны по самую гарпунную пушку. Тяжело подрагивая, выходит форштевень на гребень, и долго белыми водопадами стекает океан из черных горловин якорных и швартовых клюзов.
Никого на палубе китобойца, никого на захлестанном мостике. Корабль кажется вымершим, отрешенным…
В рулевую рубку, куда укрылась от непогоды вахта, разбойничья песня шторма доносится глуше. Слышно, как отсчитывает кабельтовы и мили до самого порта неотдыхающий лаг: та-та, та-та, та-та.
Вперед, в разлохмаченную штормовую муть, сквозь ветровое стекло смотрит рулевой Тараненко.
Старший помощник капитана Шрамов часто и беспокойно поглядывает на картушку гирокомпаса, проверяя устойчивость курса, и этим злит Тараненко. Обиженно подрагивают у парня пухлые губы.
Оба встревожены. И вряд ли шторм тому причиной. Стоит загреметь ступенькам трапа — и рулевой, и помощник настороженно замирают. Потому что беда притаилась внутри корабля. Болен капитан.
2. Середа в мохнатом свитере лежит на диване, бледный, с прилипшими к влажному лбу легкими русыми волосами, часто Облизывая пересохшие губы. Час назад он провалился в глухую и жаркую черноту, а когда открыл глаза, понял, что лежит уже в своей каюте.
«Значит, меня перенесли? Когда же?» — Он хочет приподняться, чтобы взглянуть на репитер гирокомпаса, но чья-то твердая ладонь придерживает голову.
— Лежи, лежи, капитан! — Середа узнает голос Аверьяныча. — Все правильно! На румбе триста двадцать… Нынче — год спокойного солнца. Говорят — счастливый! Все обойдется. Через час будем у базы…
— Через час? — губы Середы подергиваются от вновь прихлынувшей боли.
— Ну, через два, — угрюмо поправляется Аверьяныч и яростно трет седую щетину правой щеки.
На какое-то время боль отступает. Становится так неожиданно легко, что Середу охватывают растерянность и досада: «Неужели я просто запаниковал?»
— Везет же людям! — доносится до Середы громкий голос Каткова. Второй механик почему-то топчется в капитанском коридоре, у каюты старпома. — В Антарктике завсегда так, — продолжает кому-то доказывать Катков, — кто смел, тот съел!..
«Интересно, о чем это он?.. «Везет же людям!» А мне везет или не везет? — Середа невесело усмехается. — Да уж везет!» И сначала горести, маленькие и большие обиды выстраиваются в серую шеренгу, молчаливые, жалкие. Ранняя скорбь о матери. Желтеющий портрет отца. Таинственные и зловещие слова: «Без вести пропавший». И вдруг — отец! Живой, когда уже и не ждал никто. И опять беда! Запил отец. Кто-то злой и недоверчивый денно и нощно косился на него, не позволял стать прежним: сильным, нужным, веселым.
«Интересно, радовался бы отец, доживи он до моего капитанства? Жаль, так я ему и не рассказал про океан!»
И вдруг смахнуло серые тени. Смыла их одним рывком синяя с озорным барашком на вершине волна. Блеснуло высокое и жаркое тропическое солнце, и, перекрывая песню дизелей, зазвучал под гитару голос электрика Серегина:
Зеленый луч на обруче экватора
Нам семафорит: «Доброго пути».
И теплый упругий ветер бьет в лицо, и пахнет от палубы нагретым деревом, и чему-то улыбается Аверьяныч, и очень хочется, чтобы все это увидела и поняла Катя… «Или та подмосковная женщина, которая сказала, что со мной легко. Как же ее все-таки звали?.. Она произнесла как строку песни: капитан… дальнего… плавания… А Катя считает — это очень мало. А я сам?.. Интересно, хороший я капитан?.. Аверьяныч знает. Но таких вопросов не задают… «Таких вопросов не задают»? Кто это любил повторять?.. А-а!.. Это было в Уругвае… Сморщенный дед в старомодном сюртуке, в казачьей полинявшей фуражке. Задавал глупые вопросы и, не слушая ответа, противно хихикал: «Понимаю, таких вопросов не задают!» Сначала все хвастался: «Разбогател здесь в два счета! Показал им русскую хватку!» Потом, выпив несколько рюмок водки, дед сморщился совсем и заплакал. «Понимаете, я богат!.. Но я все равно здесь не персона, а… как бы сказать?..»
«Винтик?» — неожиданно подсказал Середа.
«О! Это вы очень точно заметили! — сюртучник даже плакать перестал. — Вот именно, винтик!»
А Середа шел по улицам уругвайской столицы, и люди поднимали смуглые кулаки и, улыбаясь, кричали: «Салуд, Гагарин!..»
«Так везет мне или не везет?.. Только бы не бредить! А то навалилось все сразу… Вот, если за неделю справлюсь с болячкой, тогда еще, наверное, повезет. Ребята стараются!»
Середа открывает глаза. «Вроде боль немного утихла… Сколько же прошло времени? Час? А может быть, и все три?»
В динамике негромко потрескивают разряды. Изредка вплетает в них свою птичью песнь морзянка. Потом новый разряд оборвался и наступила тишина. Середа понял: Аверьяныч вырубил динамик.
Но именно тогда, в полной тишине Середа явственно услышал трижды повторенный тревожный сигнал: «SOS». Середа покосился вправо.
Штепсель динамика, выдернутый из розетки, раскачивался, как маятник, по переборке. И все-таки Середа смог бы поклясться, что минуту назад слышал сигнал бедствия. Он был так глубоко уверен в этом, что, когда заскрипел трап под тяжелыми бурками старпома, Середа знал: Шрамов несет недобрые вести.
1. «Стремительный» резал курс китам. Вот уже до них метров сто… восемьдесят… шестьдесят!..
Тройным хлопком отскочило эхо выстрела от серобелых скал острова.
Издалека выстрелил Бусько. Все видели, как гарпун ударил в покатую и широкую китовую спину сейвала. Но гарпун не вонзился, а взмыл, срикошетив, ввысь, таща за собой белый след линя. И там, метрах в пятнадцати над морем, с коротким треском рванула граната.
— Пригнись! — закричал Кроной и, пригибаясь сам, дернул ручки телеграфа в среднее положение, на «стоп». Просвистели осколки…
Кронов выпрямился, быстро оглядел всех. Нет, никого не задело. Тогда он кинулся на левое крыло, перегнулся через планширь, мысленно дорисовывая путь линя, с натягом вдоль борта уходившего под воду.
С полубака, перегнувшись через волноотбивочный щиток, вдоль линя тревожно скользил взглядом и Бусько. Он поднял голову, и Кронов впервые за семь рейсов прочел испуг в глазах гарпунера.
«Стремительный» все еще шел по инерции вперед, подворачивая вправо, — руль лежал «право на борт». C остановившимся сердцем Кронов потянулся к рукояткам телеграфа, осторожно перевел их на несколько делений назад и тотчас вернул на «стоп». Судорогой ответил корабль на попытку работать даже самым малым ходом.
Через минуту на корме были все, кроме рулевого. Перебежали сюда по ботдеку — вдоль низких бортов китобойца разгуливала вода. Да и здесь, на полого поднимающейся к флагштоку корме, все стояли, накрепко вцепившись в леера, потому что корма то высоко взлетала над горизонтом, то низвергалась вниз, и тогда на нее успевал навалиться злорадно шипящий вал. Люди пригибались ему навстречу, но и отступая он потянул их за собой, отрывая ноги от скользкого металлического настила.
Снова взлетела корма, и тогда Ченчелидзе плашмя бросился на палубу. Вцепившись руками в леерные стойки, старпом на секунду рывком перегнулся за борт. Он тотчас же отпрянул назад, пружинисто поднялся, но бежать уже было поздно. Зеленая гора выросла за кормой и обрушилась на нее снежным от пены обвалом. Старшему помощнику повезло — на этот раз только сам гребень залетел на корму и удержаться на ногах было легче. Отряхиваясь от воды, Ченчелидзе, балансируя, вплотную приблизился к Кронову:
— Намотали крепко! И гарпун… — Ченчелидзе положил правую руку на согнутый локоть левой, и Кронов все понял: захлестнутый линем гарпун лег как раз между лопастями винта. Не сумев подавить в себе отчаянной досады, Кронов зло взглянул на гарпунера.
Лицо Бусько стало невообразимо белым, часто пульсировала на виске проступившая голубая жилка, смотрел он испуганно и виновато.
Кронов попытался подбодрить гарпунера улыбкой, но губы только покривились от боли, от острого предчувствия непоправимого.
— Боцман! — закричал Кронов. — Собрать все багры, шесты! Раздать палубной команде. Всем собраться на мостике!
— Есть! — с радостной готовностью тоненько выкрикнул толстяк боцман, и сразу угрюмое оцепенение сошло с людей. Все метнулись за боцманом, и через несколько секунд корма опустела.
Меньше полусотни метров отделяют корму от радиорубки. Но, минуя их, Кронов успел передумать многое.
Особой пользы его распоряжение принести не могло. Смешно и предполагать, что от камней можно оттолкнуться шестами. Но надо было быстро подавить самое страшное — растерянность экипажа. Кроме того, Кронов на пути в радиорубку успел учесть, что «Стремительный» развернулся к ветру кормой и, значит, парусность будет меньше! Он прикинул, что при такой силе ветра дрейф до гряды камней продлится час-пол-тора. И еще он успел представить себе заплаканную Ирину над бланком радиограммы и тут же прогнать это видение как совершенно невозможное.
Едва Кронов переступил комингс радиорубки, радист включил передатчик. Кронов бегло взглянул на «картинку» — карту района с нанесенными положениями китобойцев и китобазы. «Ну, так и есть!., Никто не успеет!.. Разве только…»
— Алло, «Безупречный», алло, «Безупречный»!.. «Стремительный» просит капитана к аппарату. Как он себя чувствует? Прием!..
Приемник долго молчал. Потом послышался явно недовольный голос радиста:
— Алло, «Стремительный», капитан спрашивает, очень срочно надо?
— Срочно, дорогой, очень срочно, — поспешно подтвердил Кронов и тут же принялся звать флагмана: — Алло, Бе-зе, алло, Бе-зе! Как меня слышите, я «Стремительный». Прием.
База сразу ответила сдавленным дальним криком:
— Слышим вас удовлетворительно! Что случилось?
— Станислав Владимирович! — Кронов, несмотря на расстояние, узнал голос капитан-директора. — При рикошете намотали на винт! Спустить человека за борт нет возможности! В море шесть баллов — разобьет… Прошу «Безупречный» вывести меня на чистую воду! Несет к берегу! Через полтора часа будем на камнях. Как поняли? Прием!..
Поняли все. Потому что Волгин даже не стал ничего уточнять, а сразу вызвал на связь «Безупречный».
В этот момент Кронов услышал непонятную возню у трапа, ведущего в коридор капитана: не то хрип, не то ругань.
— Нэ смэй, говорю! — Кронов узнал Ченчелидзе.
— Что там еще? — взорвавшись, закричал Кронов, глянул вниз по трапу, но ничего не увидел. Возня вроде бы прекратилась. Но вот снова хриплый шепот Ченчелидзе:
— Пошел в каюту, сумасшэдший человэк!
Кронов мигом слетел по трапу и замер, потрясенный увиденным.
Ченчелидзе накрепко прижимал к переборке задыхающегося гарпунера. Бусько вышел в коридор в одном теплом белье. В полутьме коридора странно голубело его большое, словно распятое на переборке, тело. В поясе гарпунера перехватывал капроновый кончик, за которым поблескивал промысловый нож. Прижатый к переборке Бусько тяжело дышал.
Чувство вины за промах помутило разум Бориса, и он решил, несмотря на шторм, пойти под воду, чтобы перерезать ножом линь, освободить винт китобойца. Сейчас Бусько разбило бы о борт или перо руля сразу.
— Прекратить, товарищ Бусько! — закричал Кронов. — Немедленно вернитесь в каюту и оденьтесь.
Ченчелидзе отпустил плечи гарпунера. Борис смотрел на старпома злобно. Казалось, он сейчас бросится на него.
— Нечего паниковать! — уже спокойней сказал Кронов. — К нам идет «Безупречный».
— Идет? — Ченчелидзе и Бусько спросили разом. И разом посветлели у них глаза.
— Ну да, идет… Куда же он денется?
И тут, перечеркивая неуверенность, на верхней ступеньке трапа появился радист Галич.
— «Безупречный» взял пеленг, врубил все четыре и идет на нас полнейшим!
Кронов вдруг почувствовал, что ноги совсем не держат и, достав папиросу, сполз спиной по переборке, присел на корточки…
1. В судовом журнале «Безупречного» с неоспоримой точностью зафиксировано, что с момента аварийной радиограммы «Стремительного» до распоряжения капитана Середы развернуться на обратный курс прошла всего одна минута. А Середа мучился от угрызений совести.
Черта, которую он подводил принятым решением под своей жизнью, выглядела для него достаточно широким Рубиконом. Трудно было поверить, что всего минута потребовалась для преодоления страха. Даже боль, все время нестерпимая, не дававшая хоть разок глубоко вздохнуть, на холодном прибрежном песке Рубикона стихла, стараясь подслушать каждую мысль. Их было много, мыслей, — и высоких, и обыденных. Но самую первую он упорно отгонял, не прочитывал ее до конца: «Или ты, капитан «Безупречного», останешься живым, но тогда… Ерунда! Почему обязательно или — или?.. Аверьяныч правильно сказал: «Все обойдется)..» Вот и опять боль почти прошла!»
И еще одна мысль пришла. О ни разу не виденной им Ирине Кроновой. По письмам Кати, по рассказам Кронова, Юрий все эти месяцы дорисовывал и дорисовывал портрет незнакомой женщины. И чем ближе к завершению подходил мысленный рисунок, тем явственней проступали знакомые (почему знакомые?) черты. Только сейчас Юрий понял, что наделил подругу Николая ласковым лицом той подмосковной спутницы… Нет, он не убьет ее горем. Он спасет Кольку. Пусть и он будет причастен к ее счастью…
Потом приходили разные мысли. И, видимо, боль, опять захватившая цепко и широко, помешала Середе вспомнить, как он сразу сказал старпому:
— Взять… пеленг. Четвертый… в схему. Идти полнейшим!..
— Куда? — оторопел старпом.
— К «Стремительному»… Черт его подери-и! — Середа застонал не то от боли, не то от злости на старпома. Он не заметил, как и когда тот вышел из каюты. Боль опять затуманила сознание. Середа был благодарен ей за это. В наступавшем временами забытье муки становились приглушенней и главное — совсем уж не думалось, что больше никогда, никогда ничего не будет…
В следующий раз Середа очнулся от торжественного голоса в динамике.
«Левитан! — удивился Середа. — Почему Левитан?» Только спустя некоторое время он понял, что это гремит в динамике голос капитан-директора:
— …Поступили, как настоящий моряк. Я горжусь вами, Юрий Михайлович, и стыжусь недавних сомнений. Терпите! И обязательно дотерпите! Флотилия идет на вас полным ходом! Как только сблизимся, пошлем вертолет. Вы слышите меня, Юрий Михайлович? Прием!
— Слышу, — прошептал Середа. И только теперь заметил выскальзывающего из каюты радиста.
«Интересно, почему Волгин в прошлом году мне не поверил?.. Что-то спросил тогда… Незначительное что-то. И потом уже быстро закончил беседу… Ах, вот ведь!.. Ну конечно! Он спросил: «У вас есть дети?» И потом удивленно: «Нет?..» Что ж… Волгина можно понять. Капитан должен быть отцом».
— Аверьяныч!
— Да! Здесь я, здесь, Юрий Михайлович! — Аверьяныч быстро отошел от лобового иллюминатора, снова присел у изголовья Середы.
— Сколько до них?
— Остров должен сейчас открыться.
— Хорошо… Аверьяныч!
— Да, Юра!..
— А я, кажется, слабак, комиссар. Это плохо, да?
Не то всхлип, не то вздох послышался Середе. Но звук шел не от Аверьяныча, откуда-то издалека.
— Все правильно, капитан, — голос Аверьяныча звучал сдавленно.
— Кто тут… Аверьяныч? — теперь Середа понимал, что непонятные звуки доносятся со стороны дверей, но повернуться боялся. Когда он лежал на правом боку, боль казалась терпимей.
— Уходи! — услышал Середа шепот Аверьяныча. Тогда он осторожно повернул голову.
Вадим Тараненко, стоя у самого комингса капитанской каюты, с лихорадочной поспешностью вытирал слезы. А они текли снова, и моторист делал невообразимо замысловатые движения плотно сжатыми губами, словно кривился от чего-то очень кислого.
— Юрий Михайлович!.. Я только хотел, — торопливо заговорил он, — я только хотел сказать вам… Сын у нас родился! Так что вернемся — мы с Валей очень вас просим…
— Хорошо!.. — Это еще не было ответом Вадиму Тараненко. Просто боль внезапно отпустила, и тело сделалось совсем невесомым.
— Хорошо! — Середа отвечал теперь Тараненко. — Когда вернемся.
— Конечно! — почти выкрикнул Тараненко и выбежал из каюты.
Впрочем, этого Середа не увидел. Опять навалилось тяжелое забытье. Оно было черным и огненным. Не существовало ни неба, ни белого потолка каюты — только тяжелая чернота. А снизу, временами поднимаясь до самой груди, бушевало пламя. Оно тоже было черным, только трепетным и горячим. И очень далеко за широким разливом горячего черного водоворота белел островок, на котором застыла Катина фигурка. Такая, как тогда, на причале первого рейса.
«Нет!.. Не надо себя обманывать…»
2. Скорее с удивлением, чем с досадой, подумалось Середе о том, как еще тесно переплетаются между собой достижения человека и его беспомощность, прекрасное и отвратительное. Шестеро земляков пронеслись в космосе и благополучно вернулись на родную землю. И тут же, в эти же годы, флотилия не успевает преодолеть крошечное расстояние и придется умереть молодому капитану. «Умереть! Почему все возвращается к этому? Почему не думается, что это твой подвиг?.. Да это и не подвиг вовсе! Дурацкое стечение обстоятельств».
Подвиг! Это, наверное, прочно и длинно, как якорь-цепь. От космонавтов к Копернику, к Джордано Бруно. Нет! Дальше еще. К тому косматому беспокойцу, привязавшему камень к суковатой палке. Но это уже не просматривается, не читается под слоями веков, как первые звенья якорь-цепи под толщей воды. И вообще… Даже на якорь-цепи белой краской выделены только смычки, так сказать, этапы. Но ведь без обычных, но таких же крепких, хотя и цвета ржавого железа, звеньев не было бы якорь-цепи!
Нет! Это вовсе не якорь-цепь!.. Что-то легкое… Рвущееся ввысь. Непрерывный всполох… Восходящая молния!.. Свет, свет, свет!.. И в его переливах все — косматый беспокоец, Бруно, Гагарин, рябой Гаврилов, защитник Брестской крепости… Та девушка с забытой фамилией, сталкивающая ребенка с рельсов!.. И расступается перед ними чернота, хотя и боль, страшная боль рвется ввысь вместе с брызжущей огнями спиралью света…
— Открылся остров, — тихо, словно проверяя, слышит ли капитан, сказал Аверьяныч.
— Открылся? — капитан слышал. — Хорошо… Старпома ко мне!
«Надо все объяснить Шрамову… Как осторожно, все время отсчитывая лотом глубину, остерегаясь каждого всплеска впереди, самыми малыми ходами подходить к «Стремительному».
3. Боль не помешала где-то в глубоком тайнике души порадоваться случившемуся. Только из-за Шрамова! «Вот и ответ на ваши сомнения, товарищ старпом», — подумал Середа.
«Сомнения» Шрамов высказал зло и категорично неделю назад, когда Середа оказался на мостике с глазу на глаз со старпомом.
— Анатолий Корнеевич!.. Мы сейчас одни, а я давно хотел поговорить с вами по душам.
Я весь внимание!
— Не надо так! Вы старше меня, послужили на флоте… Вы поймите, мне очень бы не хотелось читать нотации. Может быть, вечерком…
— Я готов выслушать любое ваше замечание сейчас, — холодно перебил Шрамов.
— Да это не замечание даже, а скорей… — Середа искал слово, стараясь подчеркнуть дружеский характер разговора. — Вот вы доросли до высокого звания — капитан П-го ранга. Вероятно, вы были… инициативным офицером.
— Вы правы! Я проявил инициативу, как вы изволили выразиться. Если бы я ее не проявил!.. — Шрамов с неожиданной эмоциональностью воздел руки к небу и, опустив их, вздохнул: — Все было бы проще. Я продолжал бы службу и был на сегодня… — старпом замолчал, что-то подсчитывая, и совершенно спокойно сказал: — Да!.. Контр-адмиралом.
— Анатолий Корнеевич, я хотел поговорить серьезно.
— Я вполне серьезен. И откровенен. Я даже склонен высказать опасение, что ваш либерализм, ваше, простите, заигрывание с экипажем разлагают людей. В трудную минуту они просто струсят.
— Что вы называете трудными минутами?
На мостик вбежал запыхавшийся рулевой. Середа передвинул ручки телеграфа на «полный вперед», и заливистая песня дизелей подвела черту под незаконченным разговором…
4. Шрамова не пришлось вызывать. Он ворвался в каюту сам. И теперь ничего не оставалось в нем от «военной косточки».
— Это безумие! — закричал он с порога и судорожно дернулся шеей. — Это идиотизм! Лезть на камни и губить еще одно судно вместе с экипажем!
Ответить Шрамову надо было резко, чтобы выбить страх. Но для резкости у Середы не было сил. Он покосился на старшего помощника спокойно, так же, как подумал: «Хорошо, что ты не стал контр-адмиралом. Будь хоть просто моряком».
Боль исказила просьбу-мысль в глазах Середы. А может быть, Шрамов просто не мог ничего прочесть ни в чьих глазах. Жуткое видение — разбитый остов корабля и чернеющие головы в белой кипени ледяных волн — застило ему все. Взгляд старпома был почти бессмысленным, только злобные огоньки иногда вспыхивали в широко округлившихся зрачках.
И тогда Середа сказал очень тихо:
— Я вас… отстраняю от вахты.
Шрамов не пошевелился, даже не вздрогнул.
— Уходите! — Аверьяныч резко повернулся к старпому.
Огненные сполохи снова спиралями поползли от живота к горлу и вдруг растворились в глухую и непроницаемую тьму…
5. Середа очнулся от резкого, режущего толчка куда-то в глубь носа.
— Не надо! — Он отвернулся от дрожащей руки Аверьяныча, сжимавшего флакон.
Сознание возвращалось сначала очень медленно. И вдруг охватило происходящее сразу и остановилось на тревожной мысли: «Шрамова я отстранил. Кто же там, наверху?»
— Кто на вахте?
— Володя. Второй. Толковый паренек!.. Справится!
В успокоениях Аверьяныча прослушивалась тревога.
«Володя… Как летит время! Особенно это заметно на других. Володя — второй помощник!»
— Аверьяныч!.. — Середа старался говорить бодрее, но от этого речь становилась только отрывистей… — Я… должен быть… на мостике, Аверьяныч!..
Гарпунер только вздохнул.
— Мне… на воздухе… лучше станет, Аверьяныч.
— Лучше?
— Конечно.
Вряд ли поверил гарпунер. Но вместе с одногодком своим электромехаником Самсонычем он стал одевать Середу.
— На размер меньше, что ли!.. — злобно шептал Аверьяныч, и все-таки натягивал бурку на тяжелую ногу Середы.
— Ну как, мастер, а? — тихо послышалось за спиной гарпунера.
— Какого дьявола!.. — Аверьяныч оглянулся и увидел в дверях Каткова. Обеими руками второй механик прижимал к себе высокую стеклянную банку с какой-то кускообразной массой внутри.
— Что это? — не понял Аверьяныч.
— Мед! — торопливо пояснил Катков. — Домашний. Очень от живота полезный.
— Спасибо… Захар Семенович, — тихо, но отчетливо прозвучал в каюте голос Середы.
Катков метнулся к письменному столу капитана, поставил банку. Она сразу затряслась от вибрации мелкой дрожью, пританцовывая, поползла по стеклу. Катков растерянно оглянулся, взгляд его задержался на книжной полке. Выхватив несколько книг, он обложил ими банку, довольный своей находчивостью, потер руки.
Аверьяныч осторожно усаживал на диван уже одетого капитана.
— Сможешь в таком положении?
— Смогу, комиссар… Конечно, смогу!
Аверьяныч кивнул Самсонычу. Они переплели четыре руки под коленями Середы.
— Чего стоишь?.. Помоги! — обрушился на Каткова Аверьяныч. Тот поспешно подошел, осторожно просунул жилистые руки под мышки капитану.
— Тяни, Захар Семенович… не бойся! — подбодрил его Середа.
По узкому трапу на пути в штурманскую нести капитана «без перекоса» было невозможно. И Середа снова потерял сознание.
6. …Мокрые от недавнего дождя ветви бьют по лицу. То с нежной шаловливостью, и тогда, кажется, слышен горьковато-грустный запах березы, то вдруг резкий, больно покалывающий щеку удар, и тогда Середа понимает, что это, конечно, хвоя — мокрый колючий ельник в черном лесу. Еще удар — и тьма разрывается…
Середа увидел качнувшийся вправо белый ствол мачты. Брызги, тучи брызг от разбивавшихся о борт волн залетали на мостик, били холодными крупинами в лицо.
— Опустите меня, — попросил Середа.
Аверьяныч и Самсоныч так и держали капитана на перекрещенных руках.
— Смелее, Аверьяныч!
Середа навалился грудью на планширь: «Так, пожалуй, устою».
Впереди, в десяти кабельтовых, серел корпус «Стремительного». Сначала он виделся со стороны кормы. Но вскоре медленно стал вытягиваться, подставляя ветру и волнам правый борт. Середа понял, что это значит: камни совсем близко, «Стремительный» начинает крутить водоворотами.
— Увеличьте ход… до среднего.
Второй помощник опасливо покосился на капитана и с осторожной плавностью, словно это что-то меняло, передвинул ручки телеграфа на «средний вперед».
— Почему отсчет…
Середа не успел закончить вопроса. Из медного зева переговорной трубы донесся тревожный голос радиста:
— Под килем сто десять!..
— Кто в бочке, Аверьяныч?
— Сидоров.
— Хорошо!.. Внимательно следить бурун!
— В бочке! — закричал Аверьяныч. — Внимательно следить бурун!..
— Е-есть, внимательно, — сквозь посвист встречного ветра донеслось сверху.
— Сто пятнадцать… сто десять… сто десять, — спокойно и размеренно звучало в трубке радиста, и вдруг резко, и громко: — Шестьдесят! Семьдесят!.. Шестьдесят пять!.. Шестьдесят!.. Сорок пять!!! Тридцать!..
— Полный назад! — командует Середа, и в это же время в бочке истошно кричит Сидоров:
— Впереди два кабельтова бурун!..
— Десять! — испуганно доносится из радиорубки.
Дрожит корпус китобойца. Сто семьдесят оборотов в минуту делают стальные лопасти винта вправо, стремясь оттащить судно от кружевной пены, цветущей вокруг камней. Но сила инерции еще не погашена осатанелой работой четырех дизелей. Теперь и с мостика хорошо просматривается неустойчивый, то вскипающий белой холкой, то оседающий мыльной пеной бурун.
— Право руля! — командует Середа и облегченно вздыхает, видя, как медленно, но все же отходят за срез левого борта зловещие знаки.
«А боль-то совсем отпустила!» — Середа е изумлением прислушивается к измученному телу. Да, огненные дуги перестали терзать живот, только каждая мышца еще словно налита чем-то тяжелым и больным, да воздуха, воздуха маловато!.. «Интересно, какое сейчас давление?» — молча спрашивает Середа, а вслух произносит:
— Так держать… Самый малый… Самый малый… вперед! — Середа озорно подмигнул помощнику.
Вот уже можно узнать на высоком полубаке «Стремительного» фигуры Кронова, Ченчелидзе, Бусько. Кронов крутит над головой белый моток выброски. Руки Ченчелидзе и гарпунера тоже подняты, сжаты в ладонях. Они приветствуют Середу.
Медленно разворачивается «Безупречный», чтобы приблизиться к носу «Стремительного» кормой. Это явная потеря времени, но Середа знает: так надежней. «Теперь уже только бы завести буксир!..»
— Аверьяныч!
Гарпунер понимает капитана с полуслова. Торопливо кивйув, он быстро спускается с мостика, бежит на корму.
Скатывается по вантам и боцман Сидоров — на корме сейчас нужнее его глазомер, цепкие руки.
На мостике остаются только Середа и второй помощник, тревожно поглядывающий на капитана Володя.
«Шестьдесят пять… Шестьдесят пять… Шестьдесят… — монотонно и теперь спокойно звучит голос радиста. Да, глубины пока еще божеские. Но там, Середе кажется, сразу за кормой «Стремительного», беззвучно ревет бурун, поднимая белые брызги выше среза нормы.
— Володя… Помогите мне…
Володя бросается к капитану, закинув его руку себе на плечо, помогает повернуться лицом к корме.
«До «Стремительного» метров пятьдесят…» И вдруг Середа видит, как от резкого взмаха Кронова в воздух высоко взмывает, на ходу раскручиваясь и вытягиваясь в тонкую стремительную линию, выброска — прочный шнур с оплетенным грузилом на конце.
— Далеко-о! — с досадой вырывается у Середы. Но выброска точно ложится на металлический крюк бамбукового шеста. С мостика не видно, у кого в руках шест. Только по резкому подсекающему движению загнутого железного прута Середа догадывается — шестом завладел Аверьяныч.
А Кронов что-то кричит и кружит над головой уже вторым мотком.
«До чего красив все же Николай!» — с неожиданной радостью думается Середе, когда он смотрит на монументально застывшего в широком взмахе Кронова. И снова — серебристый промельк выброски, короткое подсекающее движение бамбукового шеста…
Вот уже поползли белыми змеями из носовых швартовых клюзов «Стремительного» толстые капроновые канаты — два буксирных конца. Принятыми выбросками их затягивают на корму «Безупречного». Вот концы-канаты вышли из воды, одетые пеной, покачиваясь тяжелыми провисами над волнами.
Через минуту на мостик влетел запыхавшийся боцман:
— Готово, Юрий Михайлович!..
— Самый малый вперед!.. — командует Середа, и второй помощник чуть подает вперед ручки телеграфа.
Медленно, почти незаметно для глаза выбирается слабина буксиров. Еще на обоих обозначены провисы, но форштевень «Стремительного» послушно подался влево, став точно в кильватер «Безупречного», и первый слабый бурунчик движения заструился на серой спине волны…
«Ура-а-а!» — слышится Середе от кормы, а может, крик этот нарастает в нем самом. Середа решает повернуться лицом к движению сам. Он переносит тяжесть на правый локоть, но в ту секунду снова вспыхивает, заставляя вскрикнуть, огненная восходящая спи-раде». Три раза море и небо, словно на круговых качелях, меняются местами…
7. …Голубые блики, дрожа, скользят по белому потолку каюты. Вот что видит Середа, очнувшись. И по быстрому скольжению бликов да по частой незатухающей вибрации, от которой приплясывает, весело позванивая, стакан в круглом гнезде деревянной полки, Середа понимает: идут самым полным.
Над ним склоняется озабоченное и тоже подрагивающее, то ли от вибрации, то ли от тревоги, лицо Аверьяныча.
— Ну, как, Юра? — тихо спрашивает он.
— Буксиры?
— Что им сделается, — машет рукой Аверьяныч. — Вот-вот вертолет над ними покажется. Ты-то как?
— Хорошо.
Он говорит почти правду, потому что боль исчезла. Но трудно дышать. Словно из каюты выкачали воздух.
— Курс?
— Триста двадцать! — поспешно сообщает Аверьяныч.
Середа пытается в уме определить координаты своей морской могилы. Потом горько усмехается. «Зачем? В судовой журнал запишут и… забудут».
Как-то они с Кроновым подняли вопрос: «Надо гудками, что ли, чтить память погибших моряков и, судов, проходя над точками погребения». Все горячо поддержали: «Правильно!». Поддержали и забыли. В лихорадке промысла не вспомнилось об этом ни разу и Середе.
Горячая слеза предательски выбежала из глаза, обжигая, проскользнула к уголку рта.
— Вертолет сейчас прилетит! — с отчаянием чуть не закричал Аверьяныч.
«Ну. и что?» — усмехнулся Середа, но промолчал.
«Надо как-то скрыть эту чертову жалость… О чем бы таком подумать?»
Несколько раз Середа мысленно обращался к Екатерине. Но она почему-то не удержалась перед глазами, исчезла.
И вдруг блики, скользившие по белизне потолка, стали игривым мерцанием подмосковной речушки у самого полотна — железной дороги. Вот и тревожный крик электрички задрожал над росистыми кустами. Тоненько и трогательно в их зеленой густоте пропищала птаха. И женщина с добрыми усталыми глазами одним дыханием изумленно восклицает: «Господи! До чего же с вами легко!»
«Как же ее все-таки зовут?.. Ну вот же, рядом она! Ведь это в ее глазах растворяется тоска, боль, все!»
— Галя! — неожиданно громко кричит Середа.
— Что? — пугается Аверьяныч. — Какая Галя? Вертолет! Юра! Разве ты не слышишь вертолет? Год спокойного… Юра!
Середа устало улыбается. То ли своим воспоминаниям, то ли рокоту кружащего над «Безупречным» вертолета…
А я стою в этот день на молу, стиснутом потемневшим льдом. Рядом со мной — Екатерина. Она плачет. Ни она, ни я, ни стоящая чуть поодаль Ирина еще не знаем, услышал ли Юрий рокот вертолета. Мы не узнаем ничего до самого вечера, до очередного радиосеанса с «Отвагой».
Екатерина плачет беззвучно и смотрит сквозь слезы в лиловую дымчатую даль, словно оттуда, из-за черты горизонта, должно появиться необъяснимое нечто, способное вернуть ей успокоение.
Над молом часто проносятся чайки. В отличие от пернатых Антарктики, они крикливы и своим картавым гамом злят Екатерину. Она изредка взглядывает на них обиженно и просяще. Может быть, ей кажется, что именно их крик мешает сотворению чуда. Чуда, совершенно необходимого ей сейчас.
Я делаю осторожный шаг к Екатерине и хочу ой сказать… Но челюсти свело холодом, и вырывается у меня не то рык, не то всхлип… И тогда я молча обращаюсь к ней со своим заклинанием…
«Не кори его, не кори себя! Говори ему сейчас о любви. Говори о любви, словно не было ссор и обид, об одной любви говори. И тогда приумолкнут крикливые чайки, перестанут на рейде взывать нетерпеливые гудки.
Говори о любви, говори! И тогда по неведомым нам законам, сквозь разряды в эфире, сквозь штормов грохотанье голос твой долетит до полярных созвездий, оттолкнется от звезд и со звоном прольется на антенны «Отваги». И Юрий услышит тебя и увидит. Такой, какой ты, возможно, еще не бывала, а только пригрезилась как-то, и долгие годы он ждал от тебя воплощения в эту зовущую грезу.
Говори ему о любви, говори! И тогда не она, подмосковная тихая женщина, станет рядом с хирургом у изголовья больного, а ты прикоснешься прохладной ладонью к его горячему лбу. Ты одна. Обязательно ты. Потому что другая — только слабая тень потревожившей грезы. А что тень по сравнению с живою и трепетной плотью, излучающей ионы любви?
Говори ему о любви, говори! Ты подумай: на всем белом свете существует ли что-то сильнее, чем чувство, родившее жизнь на земле? Если б люди хотели погибнуть, ничего им не надо: ни атомных взрывов, никаких потрясений Вселенной — просто надо вдруг всем разучиться любить.
Говори ему о любви, говори! И не верь никому, что открытия науки, появление роботов с чувственным радиомозгом и фотонный полет сквозь ревущую плазму светил хоть чуть-чуть приуменьшат всесильную силу любви.
Говори ему о любви! И тогда сотворится чудо!»
Вот что я молча сказал Екатерине.
И она приняла меня. Потому что посмотрела на сизую черту горизонта взглядом, какого я раньше никогда не видел у нее.
Подошла Ирина и прижалась щекой к щеке Екатерины.
Чайки угомонились. Они расселись на черной спокойной воде белыми точками.
И что-то обнадеживающее виделось мне в этом тихом черно-белом рисунке.