Очерки о саратовцах. Продолжение,

в котором автор решил более подробно по сравнению с первой серией очерков показать некоторые милые черты любимых земляков, понимая, что сама по себе тема эта — неисчерпаема


* * *

Саратовцы, будучи людьми жизнерадостными и улыбчивыми, не любят, когда кто-то печален. Если они заметят встревоженного, озабоченного или просто слишком серьезного человека, тут же подходят и участливо спрашивают, не случилось ли чего, не болен ли, не попал ли в какую-нибудь передрягу. Грустный человек сейчас же рассказывает о причинах своих печалей — и ему становится легче. Если же он от природы неразговорчив и замкнут, то саратовцы задают деликатные наводящие вопросы и все-таки добиваются правды, после чего рассказывают веселый анекдот или историю о человеке, которому гораздо хуже, или изложат свою любимую теорию о том, что при невозможности повлиять на ход событий, следует изменить свое отношение к этим событиям. В общем, стараются, не считаясь со временем, развеселить невеселого человека и не отходят от него, пока не добьются своей цели. Светлые настроения и неприятие унынья прививаются с детства, и часто можно видеть, как строгая, но справедливая мать стоит над своим плачущим ребенком и педагогически говорит ему: «Не реви! Я кому сказала, не реви! Будешь реветь — сейчас выпорю! Сейчас всю морду разобью тебе, гадина такая, не реви, не позорь перед людьми!» И, смотришь, личико ребенка просохло от слез, и вот ребенок уже улыбается, доставля радость окружающим: ведь нет для саратовца зрелища милее, чем детская улыбка.


* * *

Саратовцы очень любят знать точное время за исключением, может, только Касьянова (см. рассказ «Часы»). Часто можно видеть: идет человек, нагруженный вещами, а к нему стремительно и взволнованно, будто потерявшись на вокзале, подходит другой человек и спрашивает: «Будьте добры, не откажите в любезности, который час, если вам не трудно?» Тот, кого спрашивают, будучи тоже саратовцем и, то есть, понимая важность дела, бросает вещи, засучивает рукав, смотрит на часы и отвечает: «Семнадцать часов тридцать шесть минут!» При этом большинство саратовцев при часах — и не удивляйтесь, если спросивший вас о времени тут же посмотрит на свои часы. Это означает всего лишь, что он проверяет их, всегда почему-то доверяя чужим часам больше, чем своим. Он смотрит на свои часы и произносит: «Так!» Что означает это «Так!» — тайна души и совести каждого в его личном измерении. Но есть саратовцы и без часов — и они тем более не могут жить, не зная точного времени. Таков мой сосед. Целыми днями стоит он на улице, на свежем воздухе, прислонившись к стене дома и у каждого проходящего любезно спрашивает: «Сколько время, скажите, пожалуйста?» Ему отвечают, он задумчиво качает головой. Тут же идет следующий прохожий, он и у него спросит время. Если же прохожих долго нет, он начинает беспокоиться, ему не по себе, он выкликает меня, я высовываюсь в окно, он спрашивает:

— Сосед, сколько время?

— Семь часов, — говорю я.

— Вечера?

— Само собой.

— Не может быть! — восклицает он. — То есть уже семь?

— Если точно — пять минут восьмого, — говорю я.

— Вечера?

— Вечера, вечера.

— То есть, восьмой час уже? — изумляется он.

— Восьмой.

— Не может быть!

Я пожимаю плечами и отхожу от окна. И слышу его голос:

— Теть Кать, сколько время?

— Восьмой пошел.

— Что, правда?

— Восьмой, восьмой. Опоздал, что ли, куда-нибудь?

— Да нет. Просто... надо же... восьмой час!


* * *

Саратовцы, как бабочки, на яркое летят. Уж, кажется, в каком еще российском городе такое скопище талантливых музыкантов, художников, поэтов (о прозаиках умолчу из скромности)! И, тем не менее, стоит появиться, например, мало-мальски подающему надежды поэту, тут же саратовцы впадают в ажиотаж: о нем пишут во всех местных газетах, его показывают по телевизору, в складчину издают сборник стихов и устраивают авторские вечера, на которых рукоплещут и забрасывают младого поэта розами, местная власть тут же выделяет ему из муниципального фонда квартиру с кабинетом, лучшие и умнейшие красавицы толпятся, желая стать его женой или хотя бы любовницей. В общем, фурор почти уже нестерпимый, того и гляди — замучат обожанием и лаской незрелое дарование. Но всегда на выручку является новый поэт или музыкант, или художник — и жажда восторга обращается к нему. При этом к знаменитостям не местным саратовцы проявляют поистине патриотическое равнодушие, презрительно говоря: у нас похлеще есть! В результате такого отношения из Саратова творческие люди уезжают настолько редко, что можно смело сказать, что никогда. В частности, евреев за последние годы выехало всего несколько тысяч, а это в сравнении с показателями по стране — сущие пустяки.


* * *

Саратовцы любят получать букеровские премии.

Букеровская премия — это литературная премия за лучший роман года. Она, в общем-то, английская, но сделали и для русских писателей в порядке гуманитарной помощи.

И вот один саратовец написал лучший роман года и попал в число шести финалистов, и поехал получать премию. Правда, пятеро других тоже написали лучшие романы года, но наш саратовец был уверен, что именно ему дадут премию, потому что ему очень хотелось ее получить.

И вот он приехал девятнадцатого декабря одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года в Москву получать букеровскую премию.

Народу было много, и саратовец наш сперва испугался: может он ошибся и не шесть человек хотят получить премию, а больше? Но его успокоили, объяснили, что именно шесть, а остальные шестьдесят или шестьсот — он не считал — пришли посочувствовать, ну и выпить-закусить между делом.

Другой, быть может, растерялся бы: в зале полным-полно знаменитых писателей, критиков, к тому же — англичане, которые улыбаются и говорят ласковые и непонятные речи, переводчики что-то переводят, но невнятно, поскольку кушают и вообще заняты. Однако, наш саратовец не из робкого десятка, он тут же освоился, подсел к блюду с бужениной, с красной и черной икрой, и решил как следует перекусить.

Вдруг высокий английский господин встал и что-то такое произнес на английском языке, после чего все стали крутить головами и кого-то взглядами искать. Выяснилось, что ищут саратовца, чтобы поздравить его с получением премии. Саратовец тут же встал, чтобы не томить присутствующих, и показал себя.

Он думал, что теперь ему вручат премию в большом конверте и о том, куда бы ему эти деньги покрепче засунуть, чтобы на обратном пути в Саратов не слямзили. В Саратове, понятное дело, их хоть средь улицы на подносе носи — никто ни синь-пороха не возьмет из одного только уважения к земляку и непривычки вообще саратовцев брать то, что открыто лежит, но в поезде случается и иногородняя публика, мало ли...

Но, оказывается, деньги давать не спешат, а ждут от него произнесения традиционной речи.

Саратовец наш опешил. Его не предупредили заранее, что нужно говорить речь. То есть он где-то об этом слышал или читал, но по рассеянности запамятовал и лихорадочно теперь соображал, как быть.

А публика ждет, а он стоит, молчит и думает.

Может, думал он, сказать, что недостоин премии?

Но, привыкнув с детства быть честным, отверг эту мысль.

Может, поблагодарить букеровский комитет за премию?

Но не примут ли за подхалимаж, за желание подмазать жюри, чтобы и на другой год получить премию? Саратовец наш ведь был не жаден, больше одной букеровской премии ему не надо было. К тому же, большой заслуги жюри и прочих, кто выдвинул его на премию, он, признаться, не видел: не они ведь лучший роман написали, а он написал.

Может, думал он, сказать о своих надеждах относительно молодой русской литературы? Но, поскольку сам был сравнительно молод, то постеснялся.

Может, думал он, развить теорию о том, что в литературной жизни, как и во всякой другой, человек человеку должен быть брат и товарищ: радоваться успеху другого и не пожелать ему беды, и не предаваться унынию, ибо это один из смертных грехов, а помогать тлеть костерку радости, что остался в душе каждого человека, но вспомнил, что об этом говорено было еще две тысячи лет назад, причем без всякой премии, задаром, и устыдился.

Так он стоял и молчал, с ужасом понимая, что ничего нового не может сказать собравшимся, а если не говорить ничего нового, то зачем вообще говорить?

И он заплакал.

И публика, раскрывшая сперва рот от удивления, вдруг как-то догадалась о причине его слез — и тоже заплакала. Плакали знаменитые писатели, жалея саратовца, не знающего о докучливом бремени славы.

Плакали писатели не столь знаменитые, но тоже талантливые, представляя, как солоно им самим придется, когда их тоже заставят произносить букеровскую речь.

Плакали критики — иные лоббируя саратовцу, иные травестируя его плач, иные из-за желания примкнуть к данному перформансу в духе жизневоплощенного постмодерна, а некоторые даже и просто от души, — плакали!

Плакал высокий английский господин, сам не понимая, отчего он плачет, и радуясь, что хоть и не овладел русским языком, зато в одночасье постиг тайну русской души, которая, оказывается, в том, чтобы делать нечто и не понимать, зачем ты, собственно, это делаешь.

Саратовец сквозь плач смотрел на все это — и начал смеяться, потому что он никогда у себя в Саратове не видел столько одновременно плачущих по неизвестной причине людей.

Тогда и все остальные стали смеяться.

Саратовец сквозь смех смотрел на это — и начал плакать, он вспомнил о бедах и несчастьях народа и подумал, что все-таки грешно так повально хохотать в столь грустные исторические времена.

Заплакала опять и публика.

Насилу все успокоились и стали опять кушать и выпивать, радуясь за саратовца так, как он радовался бы за того, кто получил бы премию, хоть и считал эту вероятность маловероятной.

Но впредь дал себе обещание: если придется получать, допустим, Нобелевскую или какую иную премию, старательно подготовиться и составить речь — чтобы не смущать никого своим молчанием и не выставить себя дураком, по нему ведь и о других саратовцах будут судить, а они очень даже не дураки, впрочем, это всем известно, а я, как и мой герой, не люблю повторяться, а люблю говорить только новое, поэтому — умолкаю.


11 декабря 1994 г.


* * *

Саратовцы такие люди, что им кажется, что все, что происходит с ними, происходит и с другими людьми.

Если у саратовца болит голова, то он уверен, что у всех болит голова, и, выходя утром из дома, запасается таблетками анальгина или аспирина и предлагает всем окружающим. Если кто-то отказывается, он очень удивлен. — Разве у вас не болит голова?

Тот, кого он спрашивает, начинает прислушиваться к себе и, как правило, обнаруживает, что голова у него в самом деле побаливает, и благодарно принимает таблетку, а болящий саратовец вполне удовлетворен:

— То-то же!

Или, например, можно увидеть такую картинку: саратовец идет по улице и приплясывает или танцует на ходу. Приезжий удивится, а свой знает и видит: саратовец слушает через наушники музыку из плеера и ему кажется, что эту музыку слышат все. На лице его — блаженство, потому что музыка бывает обязательно романтическая, непосредственно осязаемая душой.

Если он грустен — то и все другие кажутся ему печальными.

Если весел — другие кажутся веселыми.

И так до самой смерти.

Когда же саратовец умирает, что случается, слава Богу, гораздо реже, чем можно было бы предположить, исходя из социальных условий, он впервые обнаруживает в своем уме мысль, что умирают не все. То есть конечно все — но не сейчас, а сейчас умирает он один.

Это открытие настолько потрясает саратовца, что он думает не о личной кончающейся судьбе, а о том, как сообщить людям парадоксальную правду.

Но, как известно, благодаря новейшим чудесам медицины, далеко не каждый умирающий умирает на самом деле, и саратовцы тут не исключение.

И вот, придя в себя после реанимации, саратовец с радостью видит, что никаких парадоксов нет, он жив — и все другие живы, он счастлив — и все другие счастливы, а если кто-то все-таки умирает — то это исключение в смысле статистическом, физическом — и во всех остальных смыслах.


4 января 1995 г.


* * *

Саратовцы, в отличие от многих, верят врачам и верят медицине. А чтобы они еще больше верили врачам и медицине, в больницах и поликлиниках обслуживающий персонал развешивает плакаты и планшеты, как массового образца, так и рукотворные, то есть такие, где успехи местного лечебного учреждения описаны самими сотрудниками: нарисовано и разукрашено акварельными красками, например, красно-синее сердце во всей его сокровенной откровенности так, что страшно смотреть, а рядом утешительный и обнадеживающий клочок машинописного текста о достижениях в этой области. Эффект — огромный! Если, например, саратовец заболеет грустной и непонятной болезнью, он идет после этого, например, в больницу и бродит там возле плакатов, и, например, прочитает: «В клинике применяется экстренная ангиопульмонография, освоен метод тромболитической катетерной терапии с ангиографическим контролем эффективности лизиса эмбола».

Ишь ты, чешет в затылке саратовец, до чего, однако, уже добрались!

И лечиться после этого не спешит, а живет и терпит, зная, что, когда придет край, — спасут. Потому что ангиографический контроль эффективности лизиса эмбола — это вам не семечки!


* * *

Саратовцы, если продолжить тему здоровья, верят также различным предписаниям, которые часто публикуются в прессе. В газете «Зеркало России» от 28 января 1996 года был напечатан текст, коренным образом изменивший жизнь саратовцев. Кандидат медицинских наук Д. Успенский сообщал, что лучше всего просыпаться в 6 утра, в 7 — наилучшее время для секса, в 8 надо завтракать и опасаться инфаркта или апоплексического удара, в 9 притупляются болевые ощущения, это самое подходящее время для нанесения визита стоматологу, с 10 до 12 — активное рабочее время, в 12 необходимо перекусить, в 13 отдохнуть, в 14 невелика электростатическая нагрузка организма, волосы послушно поддаются обработке, очень кстати будет пойти к парикмахеру, с 15 до 18 часов — необходимы мускульные упражнения и творчество, активизируется речь и можно убедить кого угодно в чем угодно, в 18 вкус и обоняние достигают своего пика, надо кушать, в 19 часов кожа лучше всего усваивает всякие кремы, а желудок — лекарства, в 20 часов обостряется чувство прекрасного, самая пора обновить свой гардероб — вкус вам не изменит! С 21 часа, авторитетно пишет газета, мозг вырабатывает гормон сна — серотин, есть нельзя, как и после 22-х часов. В 23 часа фаза первых сновидений, в 24 обостряются страхи и депрессии, лучше всего лечь спать, если уже не спите.

Давненько так ясно не становилось саратовцам, как нужно жить!

Режим вступил в свои права, и везде можно было видеть одно и то же: в шесть часов саратовцы встают и набирают силы для семичасового секса, который стал нужен как воздух даже тем, кто вовсе им не интересовался в силу хворей или возраста или природного отвращения, — для здоровья ведь чего не сделаешь! Без пяти восемь каждый саратовец садится за стол и кушает, но с великой осторожностью, помня об опасности инфаркта и апоплексии, он еле-еле ковыряет вилкой, еле-еле подносит ко рту ложку, выключает радио и телевизор, не общается с родственниками, чтобы, не дай Бог, не взволноваться и не схлопотать кондрашку, для людей мнительных это страшный час, ибо стоит где-то кольнуть или заныть, они тут же понимают: грядет инфаркт или инсульт. Поэтому машины «скорой помощи» в восемь утра мечутся по Саратову как угорелые, поскольку многие саратовцы не дожидаются симптомов, им достаточно взглянуть на часы: ага, восемь, пора на всякий случай «скорую» вызывать.

В 9 часов выстраиваются длинные очереди к стоматологам, которые рвут и лечат зубы в поте лица, после же девяти — пусто, ни одного саратовца к зубному врачу калачом не заманишь!

С 10-ти до 12-ти все поголовно начинают работать — и дети, и инвалиды, и старики, и безработные. Если вы хотите увидеть на улице несущего свой пост милиционера или метущего улицу дворника, или наверняка попасть на автобус, или увидеть за рабочим столом чиновника — спешите это сделать именно в промежуток с 10-ти до 12-ти.

С 12-ти же все начинают кушать, с 13-ти — отдыхать, подремывая или вовсе спя, в 14 все осаждают парикмахерские, даже те, кто лишен волос на голове в силу личной особенности организма; если это мужчины, они бреются, если это женщины, они примеряют парики.

С 15-ти до 18-ти часов переполнены спортивные залы, бассейны, сауны, теннисные корты и беговые дорожки. Тот, кто в восемь утра хватался за сердце, к вечеру выжимает штангу одной рукой (второй рукой продолжая хвататься за сердце, но свято веруя в предписанный распорядок), при этом все одновременно сочиняют в уме стихи, повести и романы, помня, что это период творческой активности, а заодно без умолку говорят, кого-то в чем-то убеждая, в результате, все, кто надо, становятся убеждены.

Ровнехонько в шесть вечера саратовцы кушают, в семь занимаются макияжем и пьют таблетки, какие окажутся под рукой, в 20.00, обуреваемые чувством прекрасного, отправляются покупать одежду, но магазины по нашим традициям в своем большинстве закрыты за исключением нескольких коммерческих, в которых, пользуясь случаем, заламывают бешеные цены и сбывают залежалый товар, но саратовцы ни с чем не считаются — лишь бы чувство прекрасного было удовлетворено.

В новых одеждах они бегут домой, чтобы сонливость не застала их в дороге — чего доброго, заснешь посреди улицы! Дома начинают усилено зевать, даже если спать не хочется — и зевают вплоть до одиннадцати вечера, в одиннадцать же дружно ложатся спать — и тут уж не разбудят их ни пожар, ни наводнение, ни выборы Президента, а если у кого за душой криминальный грех, неизвестно откуда взявшийся, поскольку в газете ничего не сказано о благоприятном времени для преступлений; видимо, этот саратовец воспользовался периодом или с 15-ти часов, когда необходимо заняться чем-то энергичным, или с 20-ти, когда одолевает чувство прекрасного, так вот, даже преступив закон, данный человек во всем остальном — истинный саратовец и ложится спать в одиннадцать, успешно борясь с муками совести, приученный к этому распорядком дня, и когда вдруг милиция придет забирать преступника, то он в пику предъявленному ордеру на арест достает из под подушки бережно хранимую вырезку из газеты. Милиционеры читают, и им становится совестно.

Они садятся в прихожей и ждут скромно шести часов утра — времени пробуждения, а потом еще семи — времени секса, и только после этого хватают преступника и очень быстро везут в каталажку, стремясь поспеть до восьми часов, чтобы пойманный по пути не заболел вдруг инфарктом или инсультом, в каталажке же хоть паралич его расшиби, там он уже не полноценный саратовец, а всего-навсего обезличенный подозреваемый, и, главное, режим в каталажке совсем не тот, ибо было бы несправедливо, если бы один и тот же распорядок дня существовал и для честных саратовцев, и для преступников. Нет им никакого секса, нет им ежедневной парикмахерской в девять часов, не пойдут они в спортзал в четыре часа дня и в магазин одежды в восемь вечера. И поделом: не воруй, не грабь, не жульничай, будешь здоров и весел, как все остальные саратовцы, на которых во всякое время дня любо-дорого посмотреть: свежи, румяны, белозубы, радость с лица не сходит, кто иногородний с поезда сойдет даже ошарашен спервоначалу: Господи, думает, куда это я попал?

Так что, милости просим!


* * *

В это трудно поверить, но и у саратовцев есть недостатки. Как правдивый человек вынужден констатировать: есть недостатки, есть.

С чувством юмора у них иногда плохо. То есть настолько, что иногда кажется, что у них иногда его совсем нет.

Вот вам типичный случай, случившийся на моих глазах. Шел старик с магазина и оступился, и сел, извините, в лужу. Ведь смешно! Любой нормальный человек не удержится и засмеется. Это всегда смешно, когда в лужу, или с лестницы, или на перекрестке, допустим, в гололед перед колесами наезжающей машины. Колеса визжат, упавший визжит, нервные женщины визжат! Обхохочешься. Итак, упал старик в лужу. Но оказавшиеся рядом саратовцы вместо того, чтобы хохотать, взявшись за бока, загибаясь от смеха, усугубленного тем, что старик разбил при падении яйца и банку майонеза, и все это растеклось в луже, вместо того, чтобы показывать пальцем и говорить: «Гляньте, какая умора, старик, дурак такой, в лужу сел!» — вместо этого они повели себя странно. На моих, повторяю, глазах, двое подростков — нет, не кинули добавочно в старика щепкой или камнем, чтоб неповадно было ему смешить людей, — они подскочили к нему и, моча ноги в воде, подняли его, а мужчина юбилейного какого-то вида в черном костюме, белой рубашке и галстуке, начал снимать со старика мокрый его пиджачишко и напяливать свой бостоновый костюмный пиджак, приговаривая, что так и простудиться недолго, старик в это время охнул, поводя плечом, милиционер, стоявший на перекрестке и регулировавший движение, потому что временно не работал светофор, побледнел, застопорил движение и, выбрав из автомобилей наиболее просторный, уютный и мягкий внутри (кажется, это «Мерседес» был, я не очень разбираюсь в этом), жезлом велел подать машину старику, «Мерседес» послушно подкатил, милиционер под руки усадил старика на бархатные сиденья — чтобы тому поехать в больницу и провериться, не повредил ли он что себе, мужчина сожалел, что не может сопроводить его, так как торопится на собственную свадьбу, поэтому он попросил подростков отвезти старика, а пиджак занести, как будет возможность, по такому-то адресу. Автомобиль умчался, застопоренное движение восстановилось, прибежал переполошенный дворник и стал засыпать лужу песком, сокрушась и укоряя себя за нерадивость. И при этом, повторяю, ни тени улыбки я ни у кого не заметил, только самого себя я поймал на том, что невольно подрагивает подбородок от сдерживаемого смеха; видимо, дал знать себя мой тайный космополитизм, в силу которого чувство юмора у меня какое-то интернациональное, и если кто-то падает в лужу, с лестницы или в гололед на перекрестке, я еле удерживаю хохот, я удерживаю его — иначе саратовцы примут меня за чужого, заезжего, а мне этого не хочется, я ведь свой, родной, местный. И, все-таки, как вспомню старика, корячившегося в смеси из грязной воды, разбитых яиц и майонеза, — так и подступает к горлу, ведь смешно же, сил нет!


* * *

Зима в Саратове, как известно, длинная и нудная: то мороз, то оттепель, то снег, то гололед — и такая канитель не меньше пяти месяцев!

Но вот наступает март и все вокруг начинает мокнуть и киснуть. Все вокруг течет, все изменяется, на улицах сплошь сырость, а солнышко если и выглянет, тот тут же скрывается, словно испугавшись этого безобразия. В унынье и тоске бродят саратовцы по мокрым улицам, не зная, куда глядеть — под ноги ли, чтобы в лужу не угодить, вверх ли, чтобы ледяная глыба на голову не свалилась. (И чаще всего поступают фирменно по-нашему, по-саратовски: выбирают золотую середину и смотрят прямо вперед — как нам вообще в жизни свойственно, за исключением тех случаев, когда мы вертим головой на 360 градусов, ожидая неожиданного подвоха или нежданной радости).

Мокры дороги, мокры тротуары, в остальных местах грязь и слежавшийся черный снег.

И вот шла 7 марта 1996-го года в 8 часов 20 минут утра по улице Рабочей мимо дома номер 26 пенсионерка Валентина Георгиевна Лестницкая, она шла в магазин на углу улиц Рабочей и Вольской за хлебом и кефиром. Она шла, глядя вперед усталыми глазами, привычно чувствуя под ногами слякоть, и вдруг ее нога ступила на что-то необычное.

Она остановилась и посмотрела.

Перед нею был участок сухого асфальта площадью примерно 3,5 квадратных метра.

И вдруг ее осенило убеждение, что весна все-таки наступила (до этого она как-то не чувствовала), что весна необратима, что рано или поздно все вокруг будет сухо, а потом и зазеленеет, зацветет, и солнышко будет светить по несколько часов кряду. Дождалась! — не веря сама себе, подумала Валентина Георгиевна и заплакала.

Тут же все, кто проходил мимо в это раннее время, стали останавливаться и подходить к одинокой пожилой женщине, чтобы спросить, в чем дело. Но, подойдя, увидев сухой асфальт, без вопросов всё понимали, и для них тоже открывалась истина и приходе весны и необратимости ее, и они тоже начинали плакать.

В результате через полчаса, после того, как здесь постояли и поплакали 50 человек, сухой клочок асфальта совершенно вымок.

Но что интересно! — когда высохло все остальное, этот участок так и остался влажным. Пришло лето, а потом осень, прошел год, два, десять лет прошло, а он остается неизменно темным и тускло поблескивающим, сюда даже водят экскурсантов, объясняя явление различными аномалиями как природного, так и мистического характера.

На самом деле никакой мистики тут нет, просто человеческие слезы не высыхают. Я это и раньше знал, но понял только теперь.


7 марта 1996-го года, 9.39

Загрузка...