Впервые — в машинописном издании знаменитого альманаха «Метрóполь» (1978), ставшего знаковым явлением в культурной и политической жизни Советского Союза.
— Это казалось невероятным. Это казалось черт знает чем. Ио это было на самом деле. Сначала возникли слухи, что он за Ингой ухаживает. Естественно, что все воспринимали это как сплетню. Потом слухи видоизменились до смехотворного. Инга с ним встречается… Естественно, что и это все воспринимали как сплетню. Затем кто-то сказал, что Инга выходит за него замуж, и он переезжает к ней с вещами, Естественно, что это тоже всеми было воспринято несерьезно. В самом деле: как это он может переехать к Инге, да еще с вещами? Интересно, с какими же это вещами? Вот уж действительно, чего только люди не напридумают!..
Однако 1 июня, в Международный день защиты детей, все оказались перед фактом: все Ингины друзья приглашены в субботу к ней домой, чтобы скромно отметить довольно знаменательное событие, изюминка которого заключалась в том, что Инга вышла за него замуж… И как бы к этому ни относились, но вышла замуж Инга за коня.
— Нас либо разыгрывают, либо издеваются, — раздраженно сказала Римма, пробежав глазами открытку, в которой черным по белому было написано, что Инга вышла замуж за коня, и что Римма с Реджинальдом приглашены по такому поводу к Инге в субботу,
— Однако, — произнес Реджинальд, отхлебнув из стакана глоток клюквенного киселя, — факт… остается фактом…
— Но может быть, это всего лишь прозвище? — с надеждой произнесла Римма. — Ну, например, его зовут Никоном, а она его ласково называет Конем… Коняшкой… Или, может быть, у него фамилия — Конский?
— Все может быть, — сказал Реджинальд, допивая клюквенный кисель, — но их вдвоем видели в парке… Это никакой не Никон и не Конский. Это самый настоящий конь.
— Какая мерзость, — брезгливо сказала Римма и отодвинула тарелку с жарким. У нее даже испортился аппетит. Она вообще не выносила, когда за столом заводили разговоры на невкусные темы…
Например, о покойниках или, скажем, о том, что кого-то стошнило… Римма ничего этого не выносила. Такая уж у нее была слабость.
— Какая мерзость, — повторила она, вытирая рот бумажной салфеткой. — Я уж не говорю о неудобстве, о несовместимости, но ведь от них пахнет!
— Дело не в запахе. К запаху в конце концов можно привыкнуть. Дело в том. что это в принципе отвратительно и оскорбительно по отношению ко всем друзьям… Бывшим друзьям…
— Она всегда была экстравагантна, — сказала Римма, — но чтоб до такой степени?!
— Тебе лучше знать — она же твоя ближайшая подруга.
— Именно поэтому я не знаю, как быть с приглашением, — растерянно сказала Римма.
Реджинальд встал из-за стола:
— Насколько мне известно, ни Джемма, ни Капраловы, ни Вердиревские не собираются почтить своим присутствием вновь возникшую молодую здоровую семью…
— Но ведь она действительно моя лучшая подруга… Как-никак, а мы с ней вместе учились и в школе, и в институте… Она всегда была неудачницей… И уж, наверное, не от хорошей жизни решилась на такой шаг…
— Но ты представь меня и себя в его обществе, — со смехом сказал Реджинальд. — О чем, интересно, мне с ним говорить? И каким образом?! Да и вообще, что между нами может быть общего?.. Ты. если тебе интересно, можешь идти, но я…
— Поверь, Реджик, мне самой очень противно, но нельзя обижать Ингу… Ну, хотя бы за то, что именно она нас с тобой познакомила в свое время…
— В свое время! — в голосе Реджинальда проскользнуло раздражение. — Теперь другое время! Можно подумать, что она мне сделала великое одолжение.
Решению эрой проблемы были посвящены еще два дня, и наконец в субботу утром Реджинальд согласился. Все-таки демократичность взяла свое.
— Ну, хорошо, — сказал он, — но ведь неудобно же идти с пустыми руками…
— Подберем какой-нибудь красивый букет, — предложила Римма.
— Он может понять это как намек на то, что мы принесли ему клок сена…
— Лошади едят овес, — сказала Римма.
— Представь себе, прекрасно могут жрать и цветы, и черт их знает что…
— Может быть, сервиз? — неуверенно произнесла Римма.
— Это ей сервиз! А ему зачем сервиз? Ему тогда надо купить ведро!
— Не утрируй!.. Подарим им нашу подкову на счастье… Хотя нет… Что я говорю!.
После долгих споров сошлись на том, что надо подарить что-то индифферентное, и остановились на музыке… Известно, что лошади — народ музыкальный… В середине дня были куплены проигрыватель «Концертный» и одна пластинка. На одной стороне — «Полька-бабочка», а на другой стороне — «Два марша Чернецкого»… Черт их знает, какую они любят музыку, а в маршах все-таки есть что-то кавалерийское…
И вот июньским вечером, тяжелым и знойным, Римма и Реджинальд звонили в квартиру Инги, ощущая при этом какое-то неприятное волнение. За дверью послышались сначала глухая возня, будто кто-то спешно надевал на себя что-то, а затем звуки, напоминающие не то шаги, не то цоканье. Реджинальд несколько отступил назад. Римма убрала сползшую с ключицы белую лямочку и водворила ее на место.
Дверь открыл он сам.
— Ну, наконец-то, — сказал он, — наконец-то, наконец-то… А то уж мы заждались, заждались мы вас, заждались…
Римма и Реджинальд робко, боком прошли в переднюю.
— Здравствуйте, — тихо выдавила из себя Римма.
— Здравствуйте, — прокашлял Реджинальд.
— Ну, конечно!.. Конечно же! Конечно! — обрадованно сказал он.
Из комнаты выпорхнула загоревшая Инга и с криком бросилась к Римме:
— Римуля! Лапочка! Я так рада, что вы пришли! Так рада! Так рада!
Они поцеловались.
— Поздравляю тебя, — заговорила Римма. — Я так счастлива, так счастлива! Так счастлива, что просто не нахожу слов, как я счастлива! Мы так с Реджинальдом за тебя счастливы!
— Мы рады за тебя с Риммой и счастливы, — сказал Реджинальд, протягивая руку Инге.
— Мог бы и поцеловать по такому случаю, — подтолкнула Римма Реджинальда.
— Мы тебя поздравляем, — поцеловал Реджинальд Ингу.
Инга тоже поцеловала Реджинальда.
— А это мой муж. Познакомьтесь, — сказала она.
Он протянул Римме мускулистую грубоватую правую руку:
— Тулумбаш! Тулумбаш я… Тулумбаш Второй.
— Очень приятно… Римма, — выдохнула она. — Поздравляю вас. Вам так повезло. Ингуля такая чудесная женщина. Это просто клад!..
Он протянул руку Реджинальду:
— Тулумбаш!.. Тулумбаш Второй.
— Очень приятно, — поклонился Реджинальд. — Реджинальд.
— Как? — спросил он. — Как вы сказали? Как?
— Реджинальд, — повторил Реджинальд.
— Очень красивое имя! — сказал он. — Очень… Просто очень красивое имя…
Реджинальд протянул ему коробку с проигрывателем и пластинкой:
— Это вам с Ингой от нас с Риммой… Поздравляю вас и завидую… Инга чудесная женщина. Она настоящий клад, как заметила моя супруга…
— Ишь ты, поди ж ты, — закокетничала Инга. — Ну уж прямо… По-моему, Башик должен завидовать вам!.. Ты знаешь, Башик, Римма такая чудесная женщина! Это она клад, а не я!..
— И ты клад, и она клад, — улыбнулся Тулумбаш II. — Два клада; она клад, и ты клад.
Римма уже более смело смотрела на него. У него было обыкновенное, может быть чуть более продолговатое, лицо, большие очки в роскошной, видимо заграничной, оправе. Улыбка обнажала крупные, крепкие, слегка желтоватые зубы.
И все прошли в комнату и расселись за великолепно сервированным столом.
Римма насчитала двадцать три вида всевозможнейших и пикантнейших закусок и двадцать видов вин и более крепких напитков. Кроме того, каждому полагалось по три ножа — большому, поменьше и с зубчиками, и по три вилки — большой, поменьше и с двумя тонкими зубцами…
— Какая прелесть! — неподдельно восхищенно сказала Римма.
— Прямо как на обеде у мадагаскарского консула по поводу третьей годовщины со дня возникновения республики, — сказал Реджинальд.
— А вам приходилось там бывать? — спросил Тулумбаш II.
— Да уж, — небрежно ответил Реджинальд. — При первой же возможности побывайте.
— Очень завидно… Очень… Просто очень даже завидно, — сказал Тулумбаш II. — А я был в тридцати четырех странах, а у мадагаскарского консула не был, не был у мадагаскарского консула… Не был…
— В тридцати четырех?! — захлебнулась Римма и подумала о том, как же все-таки повезло этой дурочке Инге.
— Не знаю, — размеренно произнес Реджинальд. — Я лично был на обеде у мадагаскарского консула по поводу третьей годовщины со дня возникновения республики и ни на что это не променяю… Ну а, интересно, в качестве кого же вы ездили в тридцать четыре страны?
— В качестве рысака ездил, — сказал Тулумбаш II. — Ездил в качестве рысака…
— Не знаю, — Реджинальд положил на тарелку две ложки салата, три шпротины и два ломтика ростбифа. — Не знаю… Я лично предпочитаю, — положил туда же два помидора, лососину и потянулся за сыром, — я лично предпочитаю ездить сам, нежели, — положил туда же квашеной капусты, сациви и залил все получившееся майонезом, — нежели когда на тебе ездят.
— Есть еще много тарелок, — сказала Инга.
— А зачем зря посуду переводить, — ответил Реджинальд и начал есть.
— Это старый спор, — улыбнулся Тулумбаш II, — старый это спор… Вам кажется, что вы ездите на нас, что вы на нас ездите, а нам кажется, что, наоборот, мы вас возим… Возим мы вас… Возим…
— Ну и прекрасно, — захохотал Реджинальд, — вы нас возите, а мы будем на вас ездить!..
— А вы в Италии тоже были? — осторожно спросила Римма. Римма мечтала побывать в Италии. Такая уж у нее была слабость.
— Был, — сказал Тулумбаш II. — Был. Один раз был. На международном аукционе в Турине… Продавали меня. Продавали. Но, слава богу, не продали. Не продали. А брата моего продали. Брата моего по отцовской линии продали. Иноходец он. Иноходец.
— Да уж, наверное, теперь и иномыслец, — сказал Реджинальд и выпил рюмку коньяка.
— Ешьте и пейте сколько угодно, — сказала Инга. — А на Ба-шика не обращайте никакого внимания. В смысле мяса он вегетарианец, да к тому же завтра у нас ответственные соревнования. Так что нам надо быть в форме. Верно, милый?
— Большой летний приз, — гордо произнес Тулумбаш II. — Десять тысяч баллов! Десять тысяч!..
— Это сколько же в переводе на наши деньги? — изумленно спросила Римма.
— Не знаю. — сказал Тулумбаш II, — даже не знаю. Это интересует наездников, а для меня самое главное — не проиграть. Не проиграть — самое главное. Не проиграть!..
— На ипподроме все жулики, — отчеканил Реджинальд.
— Ну уж не все. Не все жулики. Не все уж… И потом, жулики могут быть где угодно. Где угодно могут быть жулики. Где угодно.
— А вы, я вижу, склонны к обобщениям, — настороженно проговорил Реджинальд.
Римма поспешила вмешаться, так как она видела, что Реджинальд уже довольно прилично выпил и способен на оскорбления.
— Ты не совсем прав, Реджин, — сказала она. — Это ты обобщаешь, говоря, что на ипподроме все жулики…
— Обойдемся без адвокатов, — оборвал Реджинальд. — Что значит, жулики могут быть где угодно? Значит, там, где я работаю, тоже могут быть жулики?.. Да за такие намеки я, будь на то моя воля, ваше заведение разогнал да в кавалерию… Или в конную милицию… Все польза была бы!..
Тулумбаш II то и дело поправлял очки и улыбался.
— Он шутит, Тулумбаш Второй! — мягко сказала Римма. — Он просто очень любит свою работу.
— Давайте немного посидим на балконе, — попробовала переменить тему разговора Инга. — А то очень душно… Башик почитает свои стихи…
На балконе было легко и, пожалуй, даже свежо — во-первых, потому, что вечер уже почти наступил, и, во-вторых, потому, что за крышами домов справа небо почернело и время от времени доносилось оттуда порывистое прохладное дыхание. Ворча и подмигивая, приближалась гроза.
Тулумбаш II принес из комнаты накидку из мягкого лоснящегося коротенького меха и набросил ее на плечи Инге.
— Действительно, зябковато, — поежился Реджинальд. — Принеси-ка мне пиджак, Римма!
Римма, только что уютно устроившаяся на маленьком стуле, встала и принесла Реджинальду пиджак.
— Ну, ну! Давайте, давайте! — сказал он.
— Я иногда пишу стихи, — виновато сказал Тулумбаш II. — Иногда. Пишу иногда. Инга их переводит.
— Слишком громко сказано, — смутилась Инга.
— И-и… — начал Тулумбаш II, — и все раньше и раньше опускаются синие сумерки, и
дорожка становится тяжелой и мокрой, и в лица наездников летят комья грязи, и это значит, что кончается летний сезон, и начинается сезон зимний, и скоро предстоит перековка, и тот, кто скорее перекуется, тот и будет опять занимать призовые места…
— Без рифм? — спросил Реджинальд.
— Утрачены в переводе, — грустно сказал Тулумбаш II, — в переводе утрачены. Утрачены…
Он свесил через перила голову и уставился вниз. Его темно-рыжая аккуратно подстриженная шевелюра приходила в легкое движение при каждом порыве ветра.
— Вот та-ак, — протянул Реджинальд, — а я стихов не люблю. Я люблю песни…
— Мы вам подарили проигрыватель «Концертный» и пластинку с маршами, — перебила Реджинальда Римма, опасаясь, что он сейчас запоет…
— А я не люблю марши, — тихо произнес Тулумбаш II, — по-прежнему глядя вниз, — не люблю. Мы под них выезжаем на круг… Выезжаем… Я люблю Гайдна. Гайдна люблю.
— Башик и меня научил любить Гайдна! — похвасталась Инга.
— А кто не любит Гайдна? — сказал Реджинальд. — Все любят Гайдна.
— Уж конечно, — зло фыркнула Римма.
В эту минуту она поймала себя на том, что завидует Инге. Завидует Ингиной беспринципности. Была бы она тоже беспринципна — тоже была бы счастлива. Тоже могла бы устроить свою личную жизнь. В конце концов внешне она много симпатичнее Инги… Но нет, нет! Это несовместимо. Если от него не пахнет, то вообще-то от них пахнет… За границу часто ездит…
— И долго вы еще будете ездить? — спросила она. Римма имела в виду «за границу», но Тулумбаш II не понял ее.
— Пока резвость не потеряю, — ответил он, — или ногу не сломаю. В этом случае меня, очевидно, лишат жизни…
— То есть как?! — ахнула Римма.
— Очень просто. Просто. Наше содержание обходится очень дорого. Дорого обходится. Дорого… Раз уж мы не можем ездить…
— Вы не представляете, как дорого обходится их содержание! — поддержала Инга.
— Но ведь это бесчеловечно! — возмутилась Римма.
— Вряд ли здесь уместно это слово, — сказал Реджинальд.
— Это логично и по-хозяйски… Верно?
И Реджинальд дружески хлопнул Тулумбаша II.
— Верно! — засмеялся Тулумбаш II и тоже дружески хлопнул Реджинальда. — По-хозяйски!.. Верно!..
— А если вы потеряете эту… скорость? — настаивала Римма.
— Резвость, — поправил Тулумбаш II, — резвость, а не скорость. Если я потеряю резвость, если потеряю, то меня могут направить на конезавод производителем… На конезавод.
— Интересно, как на это посмотрит ваша супруга? — сказала Римма.
— Римуля, но ведь это работа, — обиделась Инга.
— Любая работа почетна, — сказал Реджинальд. — Тем более на заводе.
— Не знаю, — не сдавалась Римма. — Я бы лично не позволила…
— Прекрасно позволила бы. — сказал Реджинальд. — Не всем же работать на таком месте, как я. Понадобились бы деньги — прекрасно бы позволила…
Вечер наконец-то разродился грозой. Хлынул ливень. Все убежали в комнату и стали пить чай.
— Вы и чай не пьете, — удивился Реджинальд.
— Мне нельзя много жидкости, — сказал Тулумбаш II. — Нельзя. Особенно на ночь. Особенно.
— Почки? — доверительно спросил Реджинальд.
— Нет. Что вы!.. Режим… Что вы!..
— Не представляю, как мы доберемся домой, — забеспокоилась Римма.
— Я вас довезу. Довезу я вас. Довезу. — с улыбкой сказал Тулумбаш II.
— Он вас довезет. — подтвердила Инга.
Он вышел и вернулся через минуту в непромокаемой широкой-широкой шляпе, из-под которой торчали уши, и протянул Реджинальду хлыст.
— Я не знаю, где вы живете. — сказал он. — не знаю. Поэтому вам придется мною править… Править придется… Вы берете в руки вожжи и правите мной… Правите… Если надо вправо — вы натягиваете правую вожжу, правую… Мне становится больно… Больно становится… Понимаете? И я, чтобы ослабить боль… Чтобы боль ослабить, поворачиваю направо. Точно так же — налево…
— Действительно, просто, — обрадовался Реджинальд.
— А если надо быстрее. — добавил Тулумбаш II, — вы меня хлестнете вот этим хлыстом…
— Не задерживайся, Башик, — сказала Инга. — Тебе в шесть утра надо быть на месте.
Инга поцеловала сначала Римму, потом Реджинальда, потом Тулумбаша II.
«Как она может?» — подумала Римма и опять позавидовала Инге.
Когда спустились во двор, тулумбаш II натянул на небольшую двуколку брезентовый верх. Римма и Реджинальд забрались под брезент и тронулись…
Они мчались по мокрому асфальту. Реджинальд дергал вожжи то вправо, то влево, время от времени подхлестывая Тулумбаша II. Встречный озонированный ветер выдувал постепенно весь хмель.
— Давай! — кричал Реджинальд. — Давай!
Римме было очень приятно, но она боялась только одного: как бы Реджинальд не загнал Ингиного мужа до такой степени, чтобы он уже не мог остановиться. Ведь читала же она про такой случай не то у Флобера, не то у Мопассана. И в кино видела.
Глупо было бы не использовать предоставившуюся возможность и не покататься. Сначала они поехали на Ленинские горы, потом по метромосту спустились на Комсомольский проспект, выехали на Садовое кольцо и махнули к ВДНХ. От ВДНХ прокатились к Останкинской телебашне и помчались на Фрунзенскую набережную. Домой.
— Ух, как далеко вы живете, — сказал Тулумбаш II, когда они наконец остановились. — Ух, как далеко… Я очень сожалею, что не могу повозить вас немного по городу… Не могу… Не имею времени… Времени не имею…
— Не расстраивайтесь, — успокоил его Реджинальд. — В другой раз.
— Непременно, непременно, — закивал Тулумбаш II, — ждем вас в гости… Ждем…
Они вошли в подъезд, а он развернулся, мотнул головой и потрусил обратно.
— Он очень мил и интеллигентен, несмотря ни на что, — зевнув, произнесла Римма, когда они поднимались в лифте.
— Да… В общем-то, да, — согласился Реджинальд.
— И по-моему, симпатичен… Как ты считаешь?
— Да… В какой-то степени, — согласился Реджинальд.
— И все-таки надо их как-нибудь пригласить к нам, — неуверенно предложила Римма.
Реджинальд поднял брови:
— Пригласить к нам?! Его к нам?! Только этого мне и не хватало!!!
И Реджинальд дико заржал.
Печатается по первой публикации
в журнале «Юность» (№ 8, 1979)
с незначительной авторской правкой.
— Итак, — сказал учитель, — шестого июня тысяча семьсот девяносто девятого года родился мальчик, которого вскоре окрестили Александром. Сегодня на Земле нет человека, которому это имя было бы неизвестно. Поднимите руки, кто ни разу не слышал имя Пушкина.
Класс даже захихикал. Передние стали оборачиваться назад, чтобы увидеть, чья же рука потянется вверх.
— Отлично, — сказал учитель. — А кто помнит что-нибудь наизусть из Пушкина?
— …Жил-был поп. толоконный лоб. Пошел поп по базару…
— …Румяной зарею покрылся восток, в селе за рекою потух огонек…
— …Мороз и солнце, день чудесный. Еще ты дремлешь, друг прелестный…
— …А теперь, душа-девица, на тебе хочу жениться…
— Это Чуковский, — сказал учитель. — «Муха-Цокотуха»…
В среднем ряду из-за третьего стола поднялась девочка и внимательно, глаз в глаз, посмотрела на учителя…
Она часто тайком разглядывала учителя и уже знала его наизусть. У него было шесть рубашек и шесть галстуков. На каждый день недели приходилась новая рубашка и новый галстук. Сегодня был четверг — учитель был в зеленой. Ей очень хотелось знать, в какой рубашке учитель бывает по воскресеньям, но по воскресеньям они не виделись. Девочке было почти четырнадцать, но по тому, как засматривались на нее десятиклассники, она считала. что ей уже все семнадцать. У учителя были широкие плечи и зеленовато-серые глаза. Впрочем, девочка это предполагала, так как глаза учителя всегда были скрыты массивными притемненными очками. Почему-то еще ей казалось, что в свободное время он должен ездить верхом на лошади. С остальными учитель, помимо чисто школьных тем и домашних заданий, мог говорить о чем угодно. С ней — только по делу. Ее это немного задевало, но, с другой стороны, непонятно почему, возвышало над другими…
Учитель как-то напрягся, когда девочка встала из-за стола и внимательно посмотрела не него. Она явно действовала на него, и даже через очки он не выдержал ее взгляда и уставился в пол. С этим классом учитель работал уже полгода, и каждый день, собираясь в школу, он ловил себя на том. что хочет прежде всего видеть эту девочку в среднем ряду за третьим столом. И всегда, когда вдруг ее не было, что-то щемило у него в груди, хотя в эти дни ему было значительно проще и свободнее. И он даже позволял себе во время урока снимать куртку, за что получал замечания от директрисы, которая, и помимо этого, просила учителя одеваться «попроще» и не забывать, что это школа, а не «вернисаж».
Но учитель имел свою точку зрения, и пока ему удавалось лавировать и не выполнять предписаний. Девочке было почти четырнадцать, но она ему казалась значительно взрослее. Он боялся говорить с ней о чем-либо, кроме как на темы уроков, потому что вопросы, которые он мысленно задавал ей, были абсолютно не детскими и соответственными были ее ответы, которые он мысленно получал. Он очень боялся увидеть в ней все-таки совсем ребенка, но еще больше опасался, что она действительно окажется взрослой. Сегодня учитель отметил еще в начале урока, что девочка очень бледна.
Она встала в среднем ряду из-за третьего стола и внимательно посмотрела на учителя. Он не выдержал взгляда, уставился в пол, потом произнес:
— Ну?
— Я к вам пишу — чего же боле? — сказала девочка. — Что я могу еще сказать…
— Дальше, — глухо сказал учитель.
— Теперь я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать…
— Дальше…
— Но вы, к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня…
Она снова замолчала.
— Ну? — повторил учитель.
— Письмо Татьяны, — сказала девочка.
— Верно. — Учитель рискнул взглянуть на нее. — Верно. Письмо Татьяны к Онегину. Роман в стихах «Евгений Онегин». Но это нам еще предстоит.
Она уже как-то совсем пронзающе смотрела на него.
— Мне сесть? — спросила девочка.
— Да.
Урок литературы был последним. Учитель закрыл журнал, попрощался с классом, зашел в учительскую, оставил журнал и вышел из школы.
Дорога к метро вела через парк. Он медленно шел. размахивая прутиком направо и налево, как шашкой рассекая и срубая неосторожно высунувшиеся листья по бокам деревьев.
Девочка поравнялась с ним как раз возле качелей и, будто не замечая его, сразу пошла вперед. На правом ее плече совершенно по-женски раскачивалась синяя джинсовая сумка, а через левую руку свешивалось из такого же материала пальтишко. И совсем не сочеталась с этим школьная форма.
Она подошла к двойным качелям в виде лодочки и остановилась, не оглядываясь. Когда учитель приблизился, девочка сказала, по-прежнему не глядя на него:
— Вы не очень торопитесь?
— Не очень. — ответил он и остановился.
— Вы не согласитесь побыть у меня противовесом? Ужасно хочется покачаться.
— Изволь.
Учитель чуть было не сказал «извольте».
Они сели в лодочку друг против друга и стали молча, не глядя друг на друга, сосредоточенно раскачиваться. Когда учителя подбрасывало вверх, воздух сбивал ее волосы назад, обнажая лоб, абсолютно изменяя выражение лица. И наоборот, когда она оказывалась вверху, волосы спадали на лицо, оставляя видными только рот и подбородок. Ритмично и деловито скрипели качели, подчеркивая напряженность молчания, и учитель улыбнулся.
— Что вы смеетесь? — спросила девочка.
— Смешно.
Он представил себе возмущенное лицо директрисы, если бы она увидела педагога, раскачивавшегося на качелях с ученицей.
— А какую рубашку вы одеваете в воскресенье? — спросила девочка.
— Надеваете, — поправил учитель.
— Ну, надеваете.
— Фиолетовую.
— Всегда?
— Иногда меняю. У меня семь рубашек. Красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый.
— Каждый охотник желает знать, где сидит фазан.
— Вот именно, — сказал учитель. — В воскресенье чистой оказывается фиолетовая, а в понедельник идет красная. Зато я не пользуюсь календарем.
— А у моего отца, — наконец улыбнулась девочка, — тридцать четыре рубашки, и все белые.
— Это скучно.
— У него работа такая… И вы их сами стираете? Вопрос был задан с некоторой осторожностью.
— Отдаю в прачечную.
— Тормозите, — приказала она.
Качели постепенно остановились. Она сдунула волосы с лица, изящно выпрыгнула из лодочки, набросила на плечо сумку, перекинула через руку пальто и спросила:
— Вы еще будете качаться?
— Нет, — сказал учитель и вылез из лодочки. — Мне надо в метро.
— А я у метро живу.
До метро они шли молча. Она — чуть впереди. Возле метро он напомнил ей, что завтра они будут проходить сказки Пушкина и чтобы она кое-что из них за сегодня успела прочитать.
— В школу вы тоже на метро ездите? — спросила она.
— Конечно.
— Во сколько?
— В восемь пятнадцать.
Она уже давно знала, что учитель ездит в школу на метро и что в восемь пятнадцать он выходит из метро и идет дальше через парк, и она сказала, будто удивившись неожиданному совпадению:
— А я в это время из дома выхожу… Вот и моя мать…
Учитель увидел приближающуюся к ним женщину. Женщина выглядела внешне невыразительной, и он не смог найти в ней ничего общего с девочкой. Одета она была совершенно сертификатно. Во всем ее облике ощущалось полное удовлетворение жизнью и отсутствие к этой жизни каких бы то ни было вопросов. Заметив, что девочка не одна, она вопросительно вскинула брови.
— В чем дело? — произнесла она строго. — Tti же знаешь, что тебя ждет доктор.
Учителю показалось, что тональность вопроса направлена не столько девочке, сколько ему.
— Это наш учитель литературы, — сказала девочка.
Учитель представился.
Женщина, бегло, но внимательно осмотрев учителя, заявила девочке:
— Ты же знаешь, что доктор ждать не будет!
А потом учителю:
— Извините, но девочку ждет доктор.
Она взяла девочку за руку и повела за собой. Девочка высвободила руку и пошла независимо, чуть впереди матери, раскачивая в такт ходьбе свою джинсовую сумку.
Учитель подождал, пока они не затерялись среди людей, и вошел в метро…
— Ты запомнила, что сказал доктор? — с назиданием в голосе говорила мать, когда они с девочкой возвратились из поликлиники. — Ты не должна нервничать, тебе надо высыпаться и не нарушать режим питания. И главное, не забывать, что ты становишься девушкой, и теперь мальчики, юноши и даже некоторые мужчины будут смотреть на тебя как на женщину. Ты поняла?
— Поняла, поняла, — говорила девочка, поедая суп и читая «Сказки» Пушкина. — А что значит — как на женщину?
— То и значит, — сказала мать, не в силах найти нужные объяснения. — Ты уже можешь стать матерью…
— И у меня будет ребенок?
— Не говори глупостей! Ты сама еще ребенок.
— Тебя не поймешь.
— Нечего и понимать! А всякие поглаживания по головке, приглашения в кино, на танцы… Все это уже не просто так.
— А как?
У нее перед глазами возник учитель. Она вспомнила качели, вспомнила, как учитель смотрел на нее, и не нашла в этом ничего страшного. Скорее, наоборот.
«Странно, — думала она. — Вчера — девочка, сегодня — женщина…» В синем небе звезды блещут, в синем море волны плещут… Тучка по небу идет…
Учитель поймал себя на том, что очень ждет завтрашнего дня… Бочка по морю плывет…
Уже лежа в кровати, девочка включила ночник и взяла со стола книгу Пушкина… В чешуе, как жар горя, тридцать три богатыря… Все красавцы молодые, великаны удалые…
Все равны, как на подбор.
Учитель готовился к завтрашнему уроку.
С ними дядька Черномор… Встрепенулся, клюнул в темя и взвился…
Девочка повернулась на другой бок и подперла подбородок левой рукой…
«И в то же время, — подчеркнул учитель в книге, — с колесницы пал Додон, охнул раз и умер он».
— А царица вдруг пропала, — шевелила губами девочка…
— Будто вовсе не бывала, — произнес за ее спиной знакомый голос.
Она сложила прыгалку и посмотрела, кто бы это мог быть. Мальчик лет четырнадцати стоял перед ней, сшибая листья с деревьев тоненькой тросточкой. Он был кудряв, смугл, в фиолетовой рубашке и в очках.
— Откуда вы знаете? — спросила она. заслоняясь от яркого солнца.
Мальчик снял очки, подышал на них, протер стекла тряпочкой и сказал:
— Она была шамаханской царицей и пропала, потому что Додон обманул старичка и хватил его жезлом.
— Вы смотрите на меня как на женщину? — спросила девочка.
Мальчик одел, вернее, надел очки и протянул ей руку.
— Идем со мной. — И он посмотрел в сторону леса, который зеленел далеко у линии горизонта.
— Что там? — насторожилась девочка.
— Таинственная сень… Идем, не бойся…
И они пошли, взявшись за руки, мимо острова Буяна в царство славного Салтана.
— Разве сегодня воскресенье? — спросила девочка.
— Нет. Просто остальные рубашки в прачечной.
Луг внезапно кончился, и перед ними возникло море. Море было настолько гладким и прозрачным, что девочка увидела, как в нем отражается небо со всеми сверкающими звездами, несмотря на то что солнце стояло в зените. Она бросила камешек. Он, булькнув, медленно опустился на дно. А во все стороны разбежались волночки, потом потемнело синее море и бурливо вздулось.
— Плещут — блещут, — прошептала девочка.
— Блещут — плещут. — поправил он.
— Бочка-тучка…
— Тучка-бочка…
Бочку швыряло в море-океане в разные стороны. Было темно и страшно.
Мальчик погладил ее по голове.
— Это не просто так? — Девочка прислонилась к его плечу и закрыла глаза.
— Просто так. Спи. Ты — спящая царевна, а я — Елисей…
В это время бочку обо что-то стукнуло, и все остановилось. Мальчик вышиб дно и вышел вон.
Перед ним стоял весь в черном незнакомый дядька с длинной-предлинной бородой.
— Ты что, не знаешь, что ее ждет доктор? — зло произнес дядька.
— Это Мор! — испуганно зашептала девочка. — Это Мор! Он весь в черном!..
— Не мешало бы поздороваться, — вежливо поклонился мальчик.
— Не смей держать ее за руку! — закричал Мор. — Доктор не станет ждать! Убирайся!
— Ткачиха, повариха, сватья-баба, бабариха! — запрыгал мальчик перед Мором. Потом он поклонился девочке. — Извините, сударыня, но вас ждет доктор… Завтра в восемь пятнадцать…
И мальчик направился в сторону таинственной сени, размахивая тоненькой палочкой. А Мор поднял с земли огромный камень и, крадучись, пошел за ним. И вдруг девочку охватил ужас. Она закричала и уселась на кровати…
Мать, растрепанная, в ночной рубашке, возникла в комнате. Горел ночник. Было два часа ночи. Еще через мгновение вошел отец в пижаме.
— Что случилось? — спросила мать, присаживаясь на кровать и привлекая девочку к себе.
— Он хотел убить его! — воскликнула девочка. — Он хотел его убить!
— Тебе приснилось, девочка, — успокаивала мать. — Тебе просто приснилось…
Отец подал ей стакан с водой.
— Мало ли что может присниться, — сказал он. — Успокойся и спи…
— Нет! — испуганно повторяла девочка. — Я не могу спать! Не могу! Иначе он его убьет…
Но постепенно она затихла и, прижавшись к матери, смотрела куда-то в одну точку. Отец так и стоял перед ней, держа в руке стакан с водой.
Потом девочка сказала уже почти спокойно:
— Идите. Я сейчас усну.
— Погасить свет?
— Да.
Утром, пока девочка умывалась, мать сказала отцу:
— Она ужасно выглядит… Она так и не уснула…
— Надо опять пойти к врачу. — сказал отец. — Проверить нервы…
…В восемь пятнадцать учитель вышел из метро. Когда девочка увидела его, она облегченно вздохнула и только теперь почувствовала, что не выспалась.
— Доброе утро, сударыня, — почему-то сказал учитель. — Ты меня ждешь?
— Нет, — ответила девочка. — Я смотрела киноафишу на воскресенье.
На учителе была голубая рубаха.
«Пятница», — подумала девочка.
Она выглядела утомленной и еще более бледной, чем вчера.
— Что сказал доктор? — Учитель погладил девочку по голове, но она вспыхнула и отдернулась, и ему стало неловко.
— Чепуха, — бросила она. — Ничего особенного.
Они уже подходили к школе.
— А что ты выискала в воскресной афише?
— Чаплинские короткометражки. В «Уране», — безразлично ответила девочка и добавила: — В четырнадцать тридцать.
На четвертом уроке учитель галопом пронесся по сказкам и перешел к лирике Пушкина. В течение всего этого времени девочка вела нарочитую переписку с долговязым мальчиком из первого ряда, бросая на учителя короткие взгляды, от которых ему становилось неспокойно. Перед самым звонком учитель прервал объяснения, вызвал долговязого к доске и, придравшись, вкатил ему двойку. Когда он аккуратно выводил отметку в журнале, он успел из-под очков взглянуть на девочку. Она смотрела на него, изумленно вскинув брови. Потом еле заметно улыбнулась и положила учебник в свою синюю джинсовую сумку…
«Не хватало мне только этого, — думал учитель, сидя после пятого урока в учительской на педсовете, глядя в окно, которое выходило в парк. Он видел, как девочка шла своей совсем не детской походкой, слушая семенящего возле нее долговязого двоечника. — Чур! Чур, дитя…»
— Ты, девочка, посиди там, возле кабинета, а мы с мамой посоветуемся, как с тобой быть. — сказал доктор, вытирая руки после осмотра.
Девочка пожала плечами, зашла за ширму, оделась и вышла из кабинета.
— Ну что, мамаша, — как бы рассуждая вслух, начал доктор. — Девочка в пубертатном периоде, который часто характерен биохимическими и психофизическими сдвигами. От вас требуются терпимость и терпение… Тактичность, я бы сказал… В девочке просыпаются чувства, я бы даже сказал — влечения… Отвлекающая терапия, спорт, железо… Как можно больше железа… А сон мы восстановим вот этими таблетками… Будете давать их по схеме — одну, две, три и так далее, пока не восстановится сон. После первой же спокойной ночи — в обратном порядке: пять, четыре, три и так далее. — И он начал что-то торопливо записывать в карточке.
…Часов в десять вечера девочка отложила Пушкина, погасила свет и, лежа на спине, не мигая, стала смотреть в потолок, наблюдая за призрачными движениями причудливых теней, исходивших от росших за окном деревьев. Луна, как бледное пятно, сквозь тучи мрачные желтела, когда в комнате вдруг раздались ледяные звуки челесты и кто-то осторожно присел на кровать, тронув ее за плечо.
— Проснитесь, Анна! — услышала она чей-то шепот и поняла, что Анна — это она, хотя и звали ее по-другому.
— Я не сплю, — сказала девочка.
Перед ней сидел молодой человек лет двадцати, с сильно загоревшим лицом, в темных массивных очках. На нем был голубой сюртук, и девочка не понимала, как в таком блеклом, мертвенном свете она различает это волшебное сочетание голубого с загорелым.
Он наклонился и поцеловал ее в плечо.
— Это незабываемое мгновенье, — тихо произнес он. — Ты гений… ты вдохновенье…
— А кто ты? — спросила девочка, хотя и ощущала, что это он. Она его узнала вмиг, чуть только он вошел.
— Что тебе в моем имени? — грустно сказал он и посмотрел в окно. — Оно умрет и оставит лишь мертвый след, подобно узору надгробной надписи на непонятном языке…
— Не говори так.
Он поправил очки:
— Сегодня была пятница…
— Я знаю. Ты в голубом…
— Время уходит. Твое время и мое. У нас нет общего времени. Пройдут годы. Мечты постепенно развеются… И я забуду…
— А ты подожди меня, — сказала девочка и положила его холодную руку себе на грудь. — Ты слышишь? Это я тебя догоняю…
Он встал и снова взглянул в окно. Но теперь уже с тревогой:
— Там таинственная сень. Она манит меня… Я думаю о ней постоянно, брожу ли вдоль улиц шумных… Вы мне писали?
Он задал этот вопрос неожиданно сухо и повернулся спиной к окну. Лицо его было бесстрастным, и девочке показалось, что сквозь темные очки она видит его холодные зеленоватые глаза.
— Я? — растерянно сказала девочка.
— Не отпирайтесь! Не отпирайтесь. — сказал он. — Не приучайтесь врать уже в таком возрасте.
— Я писала не вам, честное слово! Простите меня… Я просто хотела немного позлить вас… Мне совсем не нравится долговязый… Простите меня!..
— Мы не увидимся в синюю субботу, — четко проговорил он. — В субботу у вас нет моих уроков… Прощайте.
Девочка выпрыгнула из постели и подбежала к окну, но он уже шагал по другой стороне улицы, резко, со свистом рассекая воздух тонким прутиком направо и налево. Снова зазвучала ледяная челеста. И вдруг девочка увидела, как от фонарного столба отделилась фигура в черном наглухо запахнутом плаще и направилась ему наперерез. Девочку вновь охватил безотчетный ужас.
— Он убьет тебя! — закричала она. — Убьет!
Когда мать вошла в комнату, девочка, тяжело дыша, улыбалась, стоя у окна, и шептала: «Не успел, не успел!.. Я помешала ему…»
— Тебе опять что-то пригрезилось? — спросила мать.
— Не спится, — сказала девочка. — Здесь так душно…
Возвратившись из девочкиной комнаты, мать разбудила отца.
— А? — со сна спросил он. — В чем дело?
— Вчера она проснулась в два, а сегодня спала до четырех… Завтра я дам ей две таблетки…
— Обязательно, — пробормотал отец.
В субботу учитель надел («одел») синюю рубаху, повязал еще более синий галстук и понял, что никуда не торопится, потому что через субботу имел свободный день. Тем не менее около десяти утра он уже вышел из метро и направился к школе. Дойдя до качелей, он остановился, сел в лодочку и закурил.
«Сейчас у них перемена, — подумал он, — а всего — пять уроков…» Он вдруг понял, что ждет конца уроков, и покраснел, как школьник. И подумал, что это уж будет совсем превосходное зрелище: сидящий на качелях в свой свободный день одинокий учитель возле школы, в которой он проводит тридцать часов в неделю. А мимо будут идти дети и показывать на него пальцами: что он тут делает?
Мимо прошла привлекательная девушка лет двадцати пяти.
— Извините! — крикнул учитель. — Вы бы не согласились побыть у меня противовесом?
— Что? — девушка обернулась, и учитель увидел ее лицо.
— Я хотел спросить, который час, — сказал учитель.
— Без двадцати одиннадцать, — ответила девушка.
«Не больно-то и хотелось», — подумал учитель и быстро пошел к метро.
Он доехал до вокзала, сел в электричку и через полтора часа уже проводил время средь юношей безумных и прелестных вакханок. Друзья мои, прекрасен наш союз… Полнее стакан наливайте! В крови горит огонь желанья. Не пой, красавица, при мне… но верь мне: дева на скале прекрасней волн, небес и бури…
Учитель не приехал, а притащился домой далеко за полночь. Раздраженный и усталый, он рухнул на постель и тут же уснул.
На втором уроке девочка получила двойку по математике. но нисколько не расстроилась, а только пожала плечами и пошла к своему месту.
— Ты понимаешь? — торжественно произнесла преподавательница. — Я поставила тебе «два»!
— Понимаю. — сказала девочка и передала по ряду дневник.
По дороге домой она завернула на качели.
— Эй, староста! — крикнула девочка. — Побудь-ка у меня противовесом!
Староста подошел к качелям и угрюмо полез в лодочку.
— Что случилось? — спросил он.
— А что случилось? — поинтересовалась девочка.
— Почему ты получила пару?
— Потому что мне ее поставили.
— Ты подводишь звено.
— О мама миа, — вздохнула девочка.
— Что?
— Ничего. Ты очень плохой противовес.
Девочка спрыгнула с качелей и, не оборачиваясь, пошла домой.
— Во вторник не исправишь — вызовем на совет отряда! — крикнул вдогонку староста.
«Синяя суббота, — думала девочка, — фиолетовое воскресенье и красный понедельник… Как это долго!..»
Вечером, рассеянно выслушав родительскую нотацию за полученную двойку и нехотя приняв три таблетки, девочка ушла в свою комнату.
Не прошло и часа, как она прибрела к странному и безлюдному месту на краю темного бора. Сидевшая на ветвях русалка при виде девочки испуганно забила по дереву хвостом и соскользнула в мутную зелень заросшего пруда. В глубине бора исчезала единственная дорожка, на которой четко отпечатались чьи-то огромные следы, и девочке стало жутко. В мертвой тишине лишь иногда раздавался треск сломленной ветки. Это леший забирался все дальше и дальше в чащу. Да позвякивала на ветру привязанная к основанию большого зеленого дуба цепь. Девочка понимала, что это и есть таинственная сень. Она прижалась спиной к зеленому дубу, обхватила колени руками и стала ждать. Потом она услышала плеск и повернула голову направо. Двое детей в школьной форме тащили из пруда сеть. Сеть поддавалась с трудом, но дети все тащили ее, пока не показался завернутый во все черное какой-то предмет. Дети подтащили черный предмет к берегу, и вдруг глаза их расширились от ужаса, и они бросились бежать. И девочка увидела, что предмет, одетый во все черное, — мертвец. Девочка хотела закричать, но не смогла. Страх сковал ее. А мертвец, лязгая зубами от холода, выбрался на берег, стряхнул вцепившихся в него черных раков и начал озираться, явно кого-то выискивая. Девочка сидела, не шелохнувшись, боясь взглянуть в пустые глазницы мертвеца. Мчались и вились тучи. В селе за рекою потух последний огонек. Оттуда в таинственную сень вела одна дорога, по которой должен был идти он, и вдруг девочка поняла, кого ждет мертвец…
На поля ложился туман, когда она услышала знакомый свист рассекаемого прутиком воздуха. Свист приближался. Мертвец вздрогнул и вытянул голову. Изо рта у него закапала красного цвета слюна… И, преодолевая ужас, сковавший все ее тело, девочка поднялась во весь рост, и мертвец увидел ее. Он расставил руки и сделал шаг вперед. Девочка попятилась. Свист был уже совсем рядом. Мертвец сделал еще шаг. Девочка еще попятилась и побежала на непослушных тряпочных ногах подальше от таинственной сени. Она боялась обернуться, но чувствовала, что мертвец гонится за нею. Еще шаг, еще шаг, еще подальше, подальше бы… Холодная рука вцепилась в ее плечо, мать сидела на кровати и тормошила девочку за плечо. Девочка открыла глаза. Сердце колотилось как бешеное.
— Ты стонала, — сказала мать, — и я тебя разбудила.
— Спасибо, мама, — ответила девочка, переводя дыхание. — Это очень важно.
— Но сегодня ты хоть не кричала.
— Не могла, — сказала девочка устало. Мать посмотрела на часы. Часы показывали половину шестого.
«Значит, действует», — подумала мать и поцеловала девочку в лоб.
Учитель проснулся в воскресенье только часов около двенадцати. Сначала принял таблетку от головной боли, потом вчерашний вечер стал для него ненужным, утомительным и глупым. Он представил себе, что, пока он вчера был на даче, девочка пришла домой, пообедала, сделала уроки, погуляла, поужинала, почистила зубы и легла спать в половине десятого. И чем больше учитель думал о девочке, тем легче ему становилось, тем лучше и как-то очищенное он себя ощущал. В конце концов он внезапно поднялся, натянул на себя фиолетовую рубаху и, махнув на все рукой, направился к кинотеатру «Уран». В двадцать минут третьего он уже стоял в очереди на ближайший сеанс. Он стоял и старался не смотреть на взрослых и детей, заполнявших билетный зал. Когда до окошечка оставалось двое, его тихонько тронули за локоть. Девочка была в джинсах и фиолетовом свитере.
— У меня сегодня тоже воскресенье, — сказала она, как бы оправдываясь — Возьмите мне билет, только в первом ряду. — И она сунула ему в руку тридцать копеек.
Он сначала хотел вернуть ей деньги, но она наотрез стала отказываться:
— Это не мои деньги. Это мамины…
И учитель решил, что лучше, наверное, эти тридцать копеек взять, потому что в конечном итоге она ученица, а он ее учитель… Он купил два билета. Оба в первом ряду.
Когда они пробирались на свои места, она была впереди, а он слегка подталкивал ее под руку. Внезапно учитель почувствовал, что на него смотрят. Он повернул голову и увидел директрису. Привстав со своего места, она провожала их взглядом, выражавшим недоумение и озабоченность. Учитель поклонился ей, но она не прореагировала и опустилась на свое место…
В первом ряду сидели сплошные дети — маленькие, такие же, как девочка, значительно старше. Но все они по сравнению с ней были детьми.
— Нравится Чаплин? — спросил учитель.
— Очень. Только мне его жалко… Где вы вчера были?
— Так… — нерешительно произнес он. — Нигде.
— Хотите ириску?
— Нет, нет, спасибо.
— Берите, берите. — Она положила ириску в нагрудный карман его рубахи.
— Ладно, — сказал он. — Я ее съем, только не сегодня, а когда-нибудь. Через много лет… Когда грозою грянут тучи, — храни меня, мой талисман…
Она включилась сразу, лишь только погас свет и зажегся экран, и хохотала так громко, как будто в зале, кроме нее, никого не было. Она била себя ладонями по коленям, топала ногами, откидывалась на спинку сиденья, и несколько раз ее голова касалась плеча учителя. Он вздрагивал, покрывался краской и благодарил темноту. Они еще продолжали сидеть, когда зажегся свет и захлопали сиденья.
— Как быстро! — разочарованно сказала девочка. — А все-таки мне его жалко…
По дороге домой девочка выглядела встревоженной. Это учитель заметил. Он предложил ей мороженое. Ему было приятно, что ничего, кроме мороженого, он не может ей предлагать. Она отказалась, показав пальцем на горло.
Потом ему почудилось, что в арке стоит ее мать.
«Ну и что? — подумал он. — Что особенного?»
И учитель слегка подтолкнул девочку в сторону дома…
В метро, пока он ехал, его занимал один вопрос: как долго может сохраниться ириска?
Придя домой, девочка убралась в своей комнате, сложила на завтра тетради и учебники, вымыла после ужина посуду и читала до позднего вечера, а его все не было и не было. Уже дохнул на нее осенний холод, а она продолжала сидеть на обочине промерзшей дороги, по которой должен был пройти он.
Он возник за ее спиной внезапно и неслышно в мутной ночи под мутным небом. Она поняла это только тогда, когда ощутила на плече его поцелуй.
— Я пришел проститься, — произнес он печально. — Я ухожу. Я должен.
— Куда? — испуганно спросила девочка.
— Туда, — указал он рукой в сторону таинственной сени. — Там меня ждет счастливый соперник. Рок завистливый бедою угрожает снова мне.
— Не уходи, он убьет тебя, — сказала девочка и взяла его за руку.
— Может быть, — задумчиво сказал он. — Но я все равно буду тебя ждать.
— А если я не приду?
— Я буду ждать.
— Долго-долго?..
— Долго-долго…
Он снял очки, и впервые девочка увидела, что глаза у него не зеленоватые, а густо-густо черные.
— Мне страшно и дико, — прошептала девочка и прижалась лицом к его красной, влажной от росы рубахе.
— Пора, мой друг, пора. — Он осторожно отстранил девочку. — Я не властен над судьбою…
Сделав несколько шагов, он остановился, повернулся лицом к девочке и сказал, как бы извиняясь:
— Я вас любил так… как дай вам бог…
И больше уже ни разу не обернувшись, он пошел навстречу так манившей и ждавшей его таинственной сени.
И девочка поняла, что должно случиться нечто страшное и непоправимое, помешать которому она не в силах, и урна с водой, выскользнув из ее рук, разбилась об утес, и девочка превратилась в печальную статую. Она еще видела, как он, рассекая тросточкой воздух, вошел в таинственную сень, а потом там что-то сухо выстрелило, и повалил с неба тяжелыми хлопьями красный снег, постепенно покрывший землю сплошным красным понедельником.
И впервые за последние дни девочка проснулась по звону будильника в семь часов утра…
Некоторое время она еще лежала, не мигая, глядя в потолок. Потом поднялась, испытывая где-то внутри полную пустоту и безнадежность, и прошла в ванную.
— Слава богу, — сказала мать отцу, — сегодня она ни разу не проснулась. Слава богу…
За все утро девочка не произнесла ни слова и даже не поинтересовалась, почему мать решила проводить ее в школу.
…Директриса, в черном платье, с тщательно забранными назад в пучок волосами, появилась в классе сразу после звонка на урок. Дети встали.
— Ребята, — произнесла она ровным голосом, — с сегодняшнего дня ваш учитель литературы перешел в другую школу. Через несколько дней роно пришлет нам другого преподавателя, а пока уроки литературы буду вести я. Садитесь.
Дети сели.
— Итак, последний период творчества Пушкина…
Она несколько задумалась, собираясь с мыслями.
— Царское самодержавие не могло простить Пушкину вольнолюбивый характер его стихов и только искало повода, чтобы расправиться с поэтом. И такой повод представился. Двадцать девятого января тысяча восемьсот тридцать седьмого года Александр Сергеевич был убит на дуэли. Это произошло так…
Девочка медленно встала из-за стола.
— Это произошло из-за меня, — отрешенно проговорила она.
— Что? — взглянула на нее директриса.
— Это случилось из-за меня, — повторила девочка.
Кто-то хихикнул.
Затем в полной тишине девочка сложила вещи в свою синюю джинсовую сумку, повесила ее на плечо и вышла из класса.
Она неторопливо подошла к качелям, забралась в лодочку легла навзничь и стала смотреть в по-осеннему выцветшее но все еще голубое небо. Куда-то к югу тянулся крикливый караван гусей. Таинственная сень обнажалась с печальным шумом
«Вот уже и октябрь прошел», — подумала девочка.
Приближалась довольно скучная пора…
Печатается по изданию
«В этом мире много миров»
(М., изд-во «Советский писатель», 1984).
В субботу рано утром жители города Деревянска были разбужены дробным конскими топотом, диким гиканьем и гортанными криками.
Ученый раздвинул оконные занавески и увидел, что по улице несутся орды всадников с пиками, саблями, арканами и еще какими-то приспособлениями, назначение которых Ученый понять не мог. Они проносились на маленьких, как бы удлиненных лошадях, одетые во все темно-коричневое и, кажется, кожаное, в остроконечных шапках. Они всё проносились, проносились, проносились. и конца им не было. Жена Ученого, утомленная ночным приготовлением малинового пирога к сегодняшнему пикнику, спала и ничего не слышала.
Философ в эту ночь не сомкнул глаз. Он размышлял о беспредельности счастья, о стремлении человека к гармонии, о неосуществимости этого стремления, ибо гармонии как таковой нет в природе. И по сути дела, подсознательное желание ощутить гармонию и есть та движущая сила, которая развивает общество и каждую личность в отдельности. И заблуждается тот. кто считает, что достиг гармонии, потому что в тот же момент наступает застой от сознания того, что все достигнуто. А когда уже нет больше ни целей, ни желаний, личность, равно как и общество, перестает расти качественно, но разрастается количественно, жиреет, тупеет, обогащается и, не в силах найти применение своей избыточной энергии, подвергается обратному развитию, разлагается и гибнет. И на завтрашнем пикнике в честь Праздника Спелых Яблок он обязательно скажет об этом собравшимся, и утвердит их в правильности их образа жизни, и пожелает им вечных поисков той неуловимой птицы, имя которой Гармония. Но в этот момент в нарождающемся дне ухо Философа уловило некий диссонанс: на фоне утреннего разноголосого щебетанья птиц и легкого шелеста сочной изумрудной листвы раздалось что-то непривычно грубое, наглое, несущее тревогу и смятение. И пока Философ рассуждал о возникновении неприятных, но, увы, обязательных природных диссонансов, в ворота его дома неприлично громко застучали. И пока Философ расчесывал волосы и переодевался в визитное платье — ибо неудобно было выходить за ворота в домашнем одеянии. — стук из неприличного стал просто возмутительным, и, неодобрительно покачивая головой. Философ открыл ворота. Перед ним. держа под уздцы низкую лошадь, стоял всадник в коричневой кожаной без швов облегающей рубахе и в таких же. без швов, штанах. Штаны от пояса расширялись, а в тех местах, где они входили в узкие тупоконечные сапоги со шпорами, снова сужались. И всадник благодаря таким штанам казался кривоногим. От него исходил тошнотворный запах — смесь едкого пота и. по-видимому, испражнений. Лицо было обветренное, широкое, и от узкого лба нависали над глазами ненормально большие надбровные дуги. Свободной рукой всадник держал кожаный сосуд, по форме напоминавший грушу. Свирепо глядя на Философа, всадник произнес:
— Улла! Улла! Уть! Мать! Улла! — И перевернул кверху дном кожаный сосуд, из которого на деревянный тротуар упали две капли воды.
— Доброе утро, незнакомец. — сказал Философ. — Что привело вас ко мне в столь ранний час и заставило так неистово стучать в ворота моего дома?
Всадник затряс пустым сосудом и снова произнес:
— Улла! Улла! Уть! Мать! Улла!
— Я понимаю, — сказал Философ, — что вы испытываете недостаток в пресной воде. Я помогу вам пополнить ее запасы.
Философ взял из руки всадника кожаный сосуд и повернулся к нему спиной, с тем чтобы пройти в дом и наполнить сосуд водой. И в этот момент всадник размахнулся и нанес ногой сильный удар в место пониже спины Философа.
— Уть! Уть! Мать! — крикнул всадник.
Боль, которую испытал Философ, была ничтожной по сравнению с чувством стыда и унижения. Краска залила его лицо. «Хорошо, что никто не видел», — думал он, наполняя сосуд. Наполнив, Философ вынес его за ворота и протянул всаднику. Философу было неприятно за поступок всадника, и он даже не взглянул в его лицо. Просто протянул ему сосуд с водой и пошел в дом. Но всадник успел и второй раз ударить его сапогом в то же место. От этого удара Философ не удержал равновесия и упал, занозив себе при падении ладони.
— Мать! Мать! — захохотал за его спиной всадник, вскочил на лошадь и ускакал.
«Какой кошмар! — думал Философ. — Что за парадоксальная форма благодарности за оказанную услугу?»
А уже через десять минут мимо ворот Философа проносилась нескончаемая кавалькада всадников, как две капли воды похожих на того.
Садовод очень любил свою жену. Они поженились два года назад, но Садовод не только не привык к ней, но, наоборот. каждый день открывал в ней для себя всё новые и новые удивительные качества. Без нее он буквально не находил себе места. Даже когда она уходила на короткое время на базар. Стоило ему только представить себе ее крахмально-чистое, пахнущее рекой тело, ее напряженную грудь, вздрагивавшую от прикосновения его губ, как голова Садовода начинала кружиться, дрожь пробивала его насквозь, и он испытывал муки, и время ее отсутствия казалось ему бесконечным. Сегодня она выскользнула из-под простыни, едва только заалело небо над восточной частью города, умылась колодезной водой, набросила на свое дурманящее тело желтую ткань, подчеркнувшую ее безупречные формы, но не мешавшую, в силу своей легкости, движениям, и направилась на дальнюю пригородную опушку украшать место пикника гирляндами из огромных лесных голубых колокольчиков.
Садовод некоторое время еще лежал, вдыхая запах реки, ощущая всем телом ее недавнее прикосновение, и думал, что вот пройдет Праздник Спелых Яблок, и в конце первой же ночи они высадят перед своим домом молоденькую яблоньку, и все жители города будут знать, что в этом доме начали ждать ребенка. Потом он пошел в сад и занялся сортировкой самых спелых, абсолютно одинаковых по цвету и диаметру яблок, из которых сегодня во время пикника надлежало выложить традиционное «Прекрасен наш город!».
Садовод жил на окраине, и нельзя было попасть в город с восточной стороны, минуя его дом.
Стоя на лесенке, прислоненной к дереву, Садовод хотел было осторожно снять очередное подходящее по цвету и диаметру яблоко, как вдруг что-то разрезало воздух рядом с лицом, и в яблоко вонзилась стрела. Он не успел оглянуться, как еще десятка два яблок над ним, под ним и вокруг оказались пробитыми такими же стрелами. И когда Садовод оглянулся, то увидел за забором группу всадников, сидевших на низких лошадках, хохотавших и выкрикивавших: «Улла! Улла! Мать!»
Садовод, отличавшийся в городе излишней прямотой и несдержанностью, спустился с лестницы, поднял с земли самое большое яблоко и запустил его в группу всадников.
— Ах. шалуны! — весело крикнул он. — Что это вам вздумалось шутить надо мной таким образом? Получите-ка, шалуны!
В ответ на это несколько всадников спешились, перелезли через забор, подбежали к Садоводу, накинули ему на шею аркан, и через мгновение Садовод уже висел на своей яблоне между целыми и пробитыми стрелами яблоками. Все произошло так быстро, что Садовод даже не успел подумать о своей жене. А всадники поскакали дальше с гиканьем и свистом.
Изобретатель ждал этого дня долго. Может быть, всю жизнь. Он ласково, словно ребенка, поглаживал раструб своего Луческопа, с помощью которого на пикнике должен был продемонстрировать первый сеанс связи с находившейся от Деревянска на расстоянии восьми миллионов световых лет планетой Ку. Рабочие, предварительные сеансы уже были, и жители Ку выразили желание постоянно общаться и обмениваться наиболее полезной информацией в области науки и искусства. Но сегодня Изобретатель хотел продемонстрировать свое достижение официально и празднично всему городу.
В Деревянске еще в позапрошлой генерации прекратили межпланетные полеты — ввиду их неимоверной дороговизны и небезопасности. Стартовые площадки были переданы детям, которые организовали на них аттракционы и совершали прогулки вокруг Луны в субботние и воскресные дни. Изобретателю удалось главное: привести к единому знаменателю пространство и время. Таким образом. Луч поглощал колоссальное пространство за время, которое точно соответствовало деревянскому времени. И на вопрос, посланный Луческопом на планету Ку. приходил мгновенный ответ, словно диалог велся между двумя деревянскими жителями.
Со временем Изобретатель надеялся передать чертежи и выкладки Луческопа в Мастерские для серийного производства, чтобы каждая семья могла иметь свой домашний Луческоп и в любой момент связаться с планетой Ку. ведя таким образом своеобразную частную переписку. Изобретатель жил на холме в центре города. Когда он заметил приближающееся к восточной окраине огромное облако пыли, он подумал сначала, что это самум, и нисколько не заволновался, потому что противоураганная городская система работала безотказно. Но когда из этого мутного облака по улицам стали растекаться потоки всадников, наводняя город, Изобретатель испытал волнение, потому что никогда ничего подобного не видел. Потом внизу почти одновременно вспыхнули несколько домов, и смрадный черный дым пополз вверх, образуя над городом вредоносную тучу. Волнение сменилось тревогой. «Как можно так легкомысленно обращаться с огнем?» — подумал Изобретатель и поспешил вниз, в город.
Скрипачка жила в мире звуков. Она мыслила тридцатью двумя нотными знаками и наслаждалась аккордами. Сегодня на пикнике ей предстояло исполнить традиционный «Концерт открытия», и она слегка волновалась. «Концерт», который должен был исполняться на пикнике, транслировался на слуховой аппарат каждого жителя. А жители Деревянска были людьми музыкальными, и подавляющее большинство чувствовали разницу между одной восьмой и одной шестнадцатой тона. Каждое утро Скрипачка появлялась на балконе и играла. И ее муж
Композитор, расположившись в кресле-качалке, закрыв глаза, покачивал головой в такт музыке, словно плывя на волнах изумительной мелодии. «Концерт открытия» был создан восемьдесят лет назад его дедом и с этого времени исполнялся каждый год на пикнике в честь Праздника Спелых Яблок самым достойным скрипачом.
Когда перед балконом на низкой лошади возник всадник в кожаной одежде, Скрипачка улыбнулась ему и Продолжала играть. Всадник долго смотрел, не мигая, то на нее, то на скрипку, потом произнес:
— Улла! Улла! Мать! Уть! Улла!
Скрипачка опустила скрипку и спросила:
— Что?
Композитор открыл глаза.
— Доброе утро, — сказал он всаднику. — Не правда ли, великолепное исполнение? Особенно андантино…
— Мать! Мать! — закричал всадник и плюнул в сторону Композитора. Потом он ткнул скрипку длинным копьем и замычал что-то очень примитивное, построенное на трех нотах. — Улла! — приказал он, снова ткнув скрипку копьем.
Скрипачка поднесла скрипку и исполнила эту унылую, построенную на трех нотах, примитивную мелодию.
— Уть! — сказал всадник, и губы его растянулись в улыбке, обнажив очень крепкие желтые зубы. Он еще раз плюнул в сторону Композитора, хлестнул нагайкой лошадь и ускакал.
Писатель перечитывал законченную сегодня ночью последнюю главу «Общей летописи»: Писатель владел этой непостижимой тайной слова. Мысли и наблюдения, которым он придавал форму слова, на бумаге словно оживали. Предметы сохраняли свою объемность, вес, цвет, запахи. Солнце оставалось солнцем, вода — водой, зверь — зверем. Синий цвет и на бумаге был синим, а красный — красным. Это было величайшим искусством. Никто в городе не достиг вершин такого словотворчества, и поэтому именно Писателю доверена была «Общая летопись». Писатель вносил в нее год за годом, месяц за месяцем, день за днем, час за часом, минуту за минутой. Никакое, даже ничтожное, событие, никакое происшествие, перемена погоды, открытие — ничто не оставалось не замеченным Писателем и не внесенным в летопись. И каждую полночь он заканчивал очередной день летописи словами: «И прошел еще один день жизни города». И он раскладывал перед собой новый чистый лист и записывал: «И наступил новый день жизни города». А ушедший день специальная машина превращала в толстый красивый том. И таких томов было много, и хранились они в стеклянном хранилище, и каждый, кто хотел, мог прийти сюда и восстановить в памяти любой день из истории Деревянска,
Вот и в то утро, перечитав ушедший день, Писатель отправил его в машину и задумался перед новым чистым листом, на котором уже было выведено: «И наступил новый день жизни города. День Праздника Спелых Яблок…»
Он смотрел куда-то в сторону горизонта, а рука его писала, словно сама: «На рассвете задрожала земля от странного топота несметного количества конских копыт. И темно-коричневые кожаные всадники заполонили город. И стали чинить разрушения, и начались пожары. И солнце закрылось черной копотью, как во время великого затмения…»
А перед хранилищем уже суетились всадники, выламывая входные двери. И проникнув внутрь, они стали рубить своими кривыми саблями тома «Общей летописи», превращая их в мелкие кусочки, подобно тому как женщины секачами шинкуют капусту. И неизвестно откуда взявшийся ветер подхватил все это, поднял над городом, закружил и засыпал его, словно первым зимним снегом. В освободившееся помещение всадники ввели своих приземистых лошадей и устроили там конюшню. И рука Писателя выронила перо, и он потерял возможность осмысливать происходящее.
Ученый попытался было разбудить жену, чтобы та полюбовалась невиданным до сих пор зрелищем, но она в ответ что-то простонала во сне и повернулась на другой бок. И Ученый пожалел ее, хотя понимал, что когда она проснется, то не поверит ему, будто он видел такое несметное количество удивительных всадников. А они всё проносились и проносились, и Ученый стал опасаться, как бы они не помешали городскому шествию в честь Праздника Спелых Яблок. И когда до начала пикника оставался всего один час. а они все проносились, Ученый заволновался и направился к Философу, чтобы посоветоваться с ним. так как открывать торжественный пикник и вести Праздник в этом году в порядке очереди должен был он.
К своему удивлению, он застал у Философа Скрипачку. Композитора и Писателя. Все они были весьма встревожены.
— Доброе утро, друзья мои! — сказал Ученый. — С Праздником Спелых Яблок! По всему городу скачут странные конники! Не нарушат ли они шествие?..
Все четверо как-то поспешно кивнули ему в ответ, и по выражению их лиц Ученый понял, что они знают нечто большее, чем он.
— Присаживайтесь, друг мой. — произнес Философ. — Боюсь, что сегодняшний Праздник под угрозой срыва, ибо мы оказались в центре довольно неприятного диссонанса. природу которого нам еще предстоит выяснить.
— А как же малиновый пирог? — растерянно спросил Ученый. — Жена не спала всю ночь. Она очень расстроится. Может быть, перенесем на некоторое время, пока они все не проскачут?..
— Они не собираются уходить. — сказал Композитор. — Они входят в дома, набрасываются на еду…
— Если они несколько дней без отдыха скакали по степи. то они проголодались, и их можно понять, — перебил Философ.
— Можем ли мы жалеть еду для голодных?..
— Они изрубили в куски «Летопись» и развеяли ее над городом, а в хранилище устроили конюшню, — с трудом выговорил Писатель и разрыдался.
— Успокойтесь, друг мой, — сказал Философ и положил ему руку на плечо. — Потеря невозвратна, но они не знали, и никто им не объяснил. Их письменность, их культура могут не соответствовать нашему уровню. Они могут даже не знать, что существует бумага. Это их беда, а не вина…
— Но они абсолютно невоспитанны, — вспыхнул Композитор. — Плеваться в присутствии женщины!
— Это, увы. так, — грустно подтвердил Философ, взглянув на свои ладони.
— Но не бесчувственны к музыке, — сказала Скрипачка. — Их музыкальность, конечно, не столь рафинированна. Но когда один из них попросил меня сыграть их гимн, в этом было что-то трогательное… Не понимаю только, почему горят дома?
— Горят дома? — изумился Ученый.
— Огонь — благо для тех, кто его обуздал, и бедствие для тех. кто не умеет с ним обращаться, — сказал Философ. — Или это дело рук безумцев, у которых помрачился рассудок от чересчур сильного влияния солнечных лучей.
В это время вбежал Изобретатель. Он был в крайнем возбуждении и никак не мог перевести дух.
— На нас… напали… и хотят… уничтожить, — проговорил он и рухнул в кресло.
— Крайность суждений никогда не может быть хорошим советчиком, — урезонил его Философ. — Напали на нас? За что? По какой причине?..
— Это вы ищите причину, — резко ответил Изобретатель. — Я видел следствие!.. Повесили Садовода!
— Как повесили? — не понял Ученый.
— Очень просто! — сказал Изобретатель. — Надели на шею петлю и подвесили на яблоне. Он умер…
— Против его воли? — по-прежнему не понял Ученый. — Но ведь это насилие!
Философ слушал молча, уставясь в пол. Потом он поднял голову и медленно произнес:
— Когда вы, гуляя по лесу, случайно наступаете на муравья, это тоже насилие. Но неумышленное. А стало быть, не насилие, а несчастный случай. Если же вы наступили на муравья сознательно, то это уже насилие.
— Бедняга! — вздохнула Скрипачка. — Как ему не повезло. Он только недавно женился… И был так счастлив…
— Надо во всем искать логику, — прошептал Философ. Он не верил в зло. Оно для него просто не существовало. Холодный ужас вполз в него от сознания того, что всадники несли с собой зло. Это противоречило всей системе его взглядов это переворачивало всю его жизнь.
— Надо во всем искать логику, — повторил он.
Изобретатель вскочил с кресла и нервно заходил взад-вперед.
— Две крестьянки, — ему было трудно сформулировать свою мысль, — которые помогали жене Садовода украшать опушку, видели… как ее… схватили… сорвали одежду… и восемь всадников… по очереди… совершили с ней то… что муж… совершает с женой… в момент высшего… проявления любви… Вы когда-нибудь слышали что-либо подобное?..
— Я что-то не понимаю, — сказала Скрипачка.
— Абсолютный биологический абсурд, — сказал Ученый.
— Это тоже несчастный случай? — жестко спросил Изобретатель.
Все молчали. Каждый пытался представить себе слова Изобретателя и не мог. хотя и чувствовал, что с женой Садовода сделали что-то отвратительное и непристойное.
— Они нас уничтожат! — почти крикнул Изобретатель. — Поэтому мы должны уничтожить их!
Философ закрыл уши руками. Композитор судорожно схватил Скрипачку за руку. А Ученый спросил:
— Как уничтожить?
— Наверное, Изобретатель прав, — сказал Писатель, — но для того чтобы внушить нашим людям, что они должны кого-то уничтожить, понадобится лет сто, а может быть, и больше… Я должен начать писать соответствующие книги…
— Мы с Изобретателем должны выдумывать оружие? — ужаснулся Ученый.
— Да, — сказал Писатель. — И все это время должна звучать жестокая музыка.
— Но я не могу изменить систему взглядов! — взмолился философ.
— Это нереально. — сказал Изобретатель. — Мы должны оповестить всех жителей, чтобы сегодня же ночью, забрав все необходимое, они покинули город и ушли от него на расстояние четырех часов. К рассвету мой Луче-скоп будет смотреть не в небо. Луч, натолкнувшись на любое материальное препятствие, растворяет его мгновенно и бесследно. Таким образом, еще не успеет взойти солнце, а уже не будет ни нашего города, ни тех, кто в нем останется. А мы сохраним людей, опыт, знания, разум. Мы построим новый город и восстановимся уже к третьей генерации.
— Жестокое и неразумное предложение, — задумчиво произнес Философ, и все с надеждой взглянули на него, потому что слова Изобретателя заставили их содрогнуться. — Всадники, по внешнему облику похожие на нас, принимающие пишу подобно нам, дышащие с нами одним воздухом и обогреваемые одним солнцем, должны иметь разум. Пусть этот разум не соответствует нашему. Но они не скачут сами по себе. Их движение, их поведение направляет чья-то высшая для них воля, чья-то определенная система взглядов, преследующая какую-то цель. Мы не можем отрицать то, чего пока не понимаем. Два разума обязаны понять друг друга и взаимно обогатиться. Если они не знают, что такое книга, мы им расскажем, мы объясним, что каждый человек должен умирать естественной смертью, что набрасывать на шею веревку и подвешивать человека на дереве — неразумно, мы научим их пользоваться огнем и приобщим к нашей музыке. Мы разовьем этот слух… Итак, я призываю вас к благоразумию и осторожности. Мы должны наладить контакт с тем, кто осуществляет высшее руководство над ними, мы изложим ему нашу систему взглядов, мы получим ответы на интересующие нас вопросы, и, я уверен, все будет хорошо.
Философ замолчал и обвел всех вопросительным взглядом.
— Вы абсолютно правы, друг мой, — сказал Композитор.
— Тем более что они, в общем-то, музыкальны, хотя от них и пахнет, — поддакнула Скрипачка.
— И может быть, завтра мы пригласим их на наш пикник? — оживился Ученый. — Я уверен, что им понравится и «Концерт открытия», и малиновый пирог, который приготовила моя жена. И все будет хорошо!
— А если они нас все-таки уничтожат? — спросил Изобретатель.
Но все замахали на него руками, потому что его радикальность уже начинала надоедать.
— Насколько я понимаю, — задумчиво произнес Писатель, — все наши мысли должен оформить в слова я?
— Да. К вечеру, — заключил Философ.
Опускавшийся на город вечер принимал зловеще-красный оттенок — горела круговая система принудительного климата, благодаря которому жители города собирали по четыре урожая в год, поддерживая необходимую влажность и температуру воздуха. Всадники приняли ее за городскую стену и подожгли за ненадобностью. Двумя часами раньше стенобитными машинами была превращена в прах противоураганная установка, которая приняла приближающиеся орды всадников за природный ураган и выпустила три разрушающих ураган кванта, в результате чего скакавшие в первых рядах получили ожоги.
Не в состоянии понять что-либо, взрослые высыпали на улицы, удивляясь странному фейерверку и комическим всадникам, получая удары нагайками и саблями, попадая под копыта крепких низеньких лошадей.
Дети тоже ничего не понимали, но и не удивлялись ничему. Им впервые было страшно, и они плакали.
Веками молчавшие собаки вдруг разом завыли, будто разбуженные древним инстинктом, предвещавшим беду. И под аккомпанемент этого неслыханного доселе воя неслось по всему городу. «Улла! Улла! Уть! Мать! Улла! Мать! Мать! Уть! Улла!»
Философ, Ученый, Скрипачка, Композитор и Писатель, облачившись в визитные платья, пробирались к городской площади. Писатель держал на вытянутых руках сорок два рукописных листа, адресованных главному всаднику. Скрипачка несла скрипку. Сзади плелся Изобретатель. У него был очень плохой вид. Казалось, что он лишился рассудка. Одежда местами обгорела, лицо было в копоти. Он плелся, опустив голову, время от времени повторяя: «Это всё! Всё! Это всё!» И с тоской оглядывался в сторону холма, на котором стоял и смотрел в бесконечное небо его Луческоп.
Остальные подбадривали Изобретателя, а вернее, самих себя, и Ученый дважды назвал его пессимистом. На площади пылали костры. Всадники жарили мясо, пили из своих кожаных сосудов, галдели, хохотали… Пахло невероятной смесью жареного мяса, пота, испражнений и винных паров. Возле каждого костра между всадниками сидели прекрасные обнаженные танцовщицы городского театра. На их лицах были улыбки недоумения. Все представлялось им удивительнейшим карнавалом, и они никак не могли понять, почему всадникам не понравилась их красочная одежда, специально сшитая к Дню Праздника Спелых Яблок.
Возле самого большого костра как-то по-особому суетились темно-коричневые всадники. Перед костром на мохнатом черном ковре сидел всадник в красной кожаной куртке и красных кожаных штанах.
— По-видимому, это он, — сказал Философ, и процессия направилась к большому костру. Вид визитеров показался, очевидно, всадникам столь нелепым и безобидным, что они расступились, дав возможность подойти им на довольно близкое расстояние к главному. Тот, заметив их, поднял руку, все замолчали, и он с любопытством стал разглядывать каждого по очереди с головы до ног, и никто не выдержал его тяжелого, из-под чересчур нависавших надбровных дуг взгляда. Потом он встал, перемигнулся со своими и подошел к Философу. Он протянул ему свою жилистую руку. Философ протянул свою. Всадник сжал руку Философа, и тот побледнел от боли, а всадник улыбнулся. Потом он подошел к Скрипачке, взял ее руку и поцеловал, потом потрепал по щеке Композитора и спросил:
— Твоя. красавчик?
— Мне очень приятно. — улыбнулся Композитор, — что моя жена вам понравилась.
— Это мы еще увидим. — сказал всадник и снова подмигнул своим. — А ты, чумазик, почему такой грустный?
Изобретатель, казалось, не слышал вопроса и только повторял: «Это всё! Всё! Это всё!»
Затем всадник уселся на черный мохнатый ковер и обратился к визитерам:
— Так что, красавцы? Какая великая важность вынудила вас приблизиться ко мне на столь опасное для вас расстояние?
Философ вежливо поклонился и произнес:
— Нам очень приятно, что вы говорите на нашем языке.
— Надо знать язык любой твари, — гордо сказал главный, — чтобы понять, что она там пищит, когда на нее наступишь…
— Мы убеждены, — продолжал Философ, — что два наших разума взаимно обогатятся, и это принесет огромную пользу всем нам, ибо возникший диссонанс есть не что иное, как результат ножниц, образовавшихся в силу неравномерно развивающихся мыслящих субстанций…
— Своеобразная разность потенциалов, — пояснил Ученый.
— Только не все сразу. Кто-нибудь один, — поморщился главный.
— Взаимопроникновение основных наших жизненных постулатов, — продолжал Философ, — в вашу философскую систему взглядов и ваших основных постулатов в нашу философскую систему взглядов…
— Нечто вроде диффузии, — опять вставил Ученый.
— Еще одно слово, — грозно сказал всадник, — и я вырву твой язык.
— Исходя из этого, — Философ взял из рук Ученого сорок два аккуратно исписанных листа и протянул их главному, — мы надеемся, что ознакомление с нашим трактатом сделает непонятное понятным, неприятное — приятным, невероятное — возможным. И все будет хорошо, — и Философ положил трактат к ногам всадника.
Видимо, вся эта церемония показалась всаднику смешной, и он начал хохотать. Глядя на него, стали хохотать остальные, и скоро хохотала вся площадь.
«Всё! Это всё! Всё!» — повторял Изобретатель, бросая беспокойные взгляды в сторону своего холма.
Потом вдруг главный умолк, вытер кулаком слезы и крикнул:
— Улла! Мать! Мать!
Площадь смолкла. Откуда-то появился всадник, казавшийся старше других. Он приблизился к главному и взял лежащий у его ног трактат.
— Уть! Уть! — приказал главный. — Улла!
И пожилой, вглядываясь при свете костра в написанное, начал читать, с трудом произнося слова:
— «Ког-да су-щес-тво, обла-обла-дающее вы-высшим разумом, дви-движет-ся по ле-су и на-насту-пает на на му-му-равья. то…»
Видя, что ему трудно читать, Ученый снял с себя очки и протянул пожилому. Тот испуганно стал вертеть их перед своими глазами, не зная, что делать, и Ученый помог ему нацепить их на нос.
— Они настраиваются автоматически и на плюс, и на минус, — сказал он.
Взглянув сквозь очки на бумагу и на все окружающее, пожилой подпрыгнул и возбужденно заорал:
— Мать! Мать! Уть!
— Улла! — грозно приказал главный, и пожилой продолжил чтение.
Во время чтения главный то хмурился, то смотрел вопросительно на Философа, то морщился, то вдруг зевал, то ухмылялся.
Наконец пожилой умолк и положил трактат к ногам главного. Тот сначала сидел, опустив голову, словно собираясь с мыслями, потом встал и начал прохаживаться по черному мохнатому ковру.
— Ну что ж, красавцы, — заговорил он. — Я потрачу на вас часть времени нашего драгоценного отдыха, чтобы наши, как вы там выразились, полустаты проникли в вашу фи-ло-соф-ску-ю систему, мать, мать, улла. — Он обвел глазами всю площадь.
— Улла!.. Мать! Мать! — заорали всадники.
— Так вот. Мы ничего не завоевываем. Мы просто идем. Все время и всегда вперед. И берем то, что нам надо. Главное, чтобы нам не мешали… Мы ценим, что вы не сопротивлялись. Этим вы сделали себе лучше. Это очень приятно… Разве хорошо, когда кто-то сопротивляется? Когда гибнут мои всадники, в расцвете лет оставляя своих детей сиротами?.. Главное, чтобы нам не мешали, чтобы мы вас не чувствовали… Когда муха сильно надоедает, ее прихлопывают. Так что жужжите, ползайте, летайте, но только тихо… А потом и вы перестанете нас чувствовать… Чего боялся тот умник из Зеленого города, потроха которого были брошены моим псам? А?
— Ассимиляции, — подсказал пожилой.
— Вот! Все время забываю это тарабарское слово… Пройдут годы, в ваших жилах потечет наша кровь, и вы перестанете нас чувствовать, вы станете нами, наденете кожаные штаны, сядете на коней и… Улла! Улла! Уть! Мать! Улла!
— Улла! Улла! Мать! Мать! — загрохотала площадь.
— Тут вам непонятно, почему на шею Садовода набросили аркан и подвесили его на яблоне? Его что, повесили, что ли?
Пожилой утвердительно кивнул головой.
— И он до сих пор висит? Нехорошо. Ему уже, наверное, надоело. Можете снять его и зарыть в землю… Что делать? Уверяю вас, мои всадники подвесили его не со зла… Несчастный случай… А если бы он утонул?..
Философ облегченно вздохнул.
— Теперь, кто тут среди вас Философ?
Философ поклонился.
— С тобой, красавчик, мне вообще что-то непонятно. Тарабарщина сплошная… Как там?
Пожилой нагнулся, взял какой-то лист из трактата и прочитал:
— «…сильно прикоснулся нижней конечностью к ягодичной части Философа…»
— Ничего не понимаю, — сказал главный. — Кто прикоснулся? К чему?
Из толпы всадников, окружившей большой костер, отделился один.
Главный грозно взглянул на него:
— Это ты прикоснулся нижней конечностью к этой… к ягодичной части?
— Нет. — сказал всадник. — Я просто дал ему ногой по заднице.
— Вот видишь, — главный посмотрел на Философа, — никто никакой нижней конечностью ни к какой твоей… ягодичной области не прикасался… А вот плеваться в присутствии женщины не годится. В кого это плевали в присутствии женщины?
Композитор сделал полшага вперед и поклонился.
— Нельзя плеваться в присутствии женщины. Она не должна это видеть… Улла!
Двое всадников подскочили к Скрипачке и завязали ей глаза.
— Уть! Уть!
И человек сорок всадников окружили Композитора и стали в него плевать. Когда на нем не осталось живого места, главный крикнул:
— Мать! Мать!
И Композитора стали поливать водой и вином из кожаных сосудов. Когда он обтерся. Скрипачке развязали глаза. Совершенно растрепанный, мокрый Композитор смотрел на нее, виновато улыбаясь.
— Это наши шутки, — улыбнулся главный, — и на них не надо обижаться… Что же касается той красотки, значит, она и вправду была красотка, раз ее полюбили сразу восемь… Вы должны радоваться, когда мои всадники любят ваших женщин… Разве легко скакать без отдыха по многу дней от зари до заката, не имея времени не только любить, но и оправляться?.. Вот и приходится все успевать на ходу… И только у больших водоемов я разрешаю моим птенцам опорожнить штаны, и снова вперед!.. Они достойны любви и ласки… А вы живите, отмечайте завтра ваш праздник, мы придем на него… Только не раздражайте нас… И все будет хорошо… Ступайте и спите. Ас женщиной мы немного поиграем в музыку… И все будет хорошо…
Главный замолчал и прикрыл глаза. Скрипачка заиграла… Композитор хотел остаться, чтобы посмотреть, какое впечатление на главного произведет «Концерт открытия». но его вместе с остальными вытолкали с городской площади…
— Мы оказались правы, — говорил Философ, прощаясь до завтра. — мосты наведены, хотя первые контакты всегда шероховаты и опасны. Они нас поняли… Завтрашний праздник мы проведем особо торжественно и радостно, чтобы окончательно приобщить их к возвышенному и прекрасному… Все будет хорошо!
И напевая себе под нос «Концерт открытия», мелодия которого еще доносилась с городской площади. Философ направился домой.
Подыскивая слова для завтрашнего обращения к гостям. он думал: «В сущности, если не считать досадных диссонансных разрушений и несчастных случаев, ничего не произошло. Ковчег качнуло, но его вечное движение продолжается… Друзья мои! Мне сегодня особенно приятно открыть долгожданный праздник…» Но впечатления сегодняшнего дня все-таки утомили Философа, и он заснул в своем кресле. Улыбка не сходила с его лица, и, повернувшись на правый бок и поджав ноги, он проговорил сквозь сон:
— Все будет хорошо…
Ученый с трудом добрался до своего дома, так как без очков почти ничего не видел.
Забравшись под простыню, он обнял привычное теплое тело жены и зашептал:
— Я так переживал, что твои труды пропадут даром… Но все обошлось. Праздник перенесен на завтра. Они тоже придут… Очень хочется, чтобы твой пирог понравился их главному… Он, конечно, суров, но своеобразен, логичен и по-своему остроумен… Ну, повернись ко мне… Я очень переволновался за сегодняшний день… Но все будет хорошо…
И Ученый испытал небывалый прилив любовной страсти.
Композитор в безмятежном ожидании Скрипачки вдохновенно вставлял в «Концерт открытия» трехнотную мелодию, услышанную сегодня утром от всадника. Сделать это было, конечно, сложно, но творчески безумно интересно. Во-первых, какой сюрприз на завтра, а во-вторых, сам концерт в своей рафинированности и каноничности стал несколько архаичен, и такое вливание чужой крови, безусловно, освежит… Он подошел к синтезатору и начал посылать на пульт звучавшие в его голове аккорды. Синтезатор зазвучал.
— Улла! — закричал Композитор. — Все будет хорошо!
Писатель смотрел на лежащий еще с утра последний день «Летописи» и перечитывал: «И наступил новый день жизни города. День Праздника Спелых Яблок… На рассвете задрожала земля от страшного топота несметного количества конских копыт. И темно-коричневые кожаные всадники заполонили город. И стали чинить разрушения, и начались пожары. И солнце закрылось черной копотью, как во время великого затмения…» Надо было продолжать. Это было его долгом…
«Ночь, наступившая раньше обычного, не предвещала скорого рассвета…»
Но тут Писатель подумал: а не будет ли это раздражать… Он перечеркнул написанное и вывел аккуратным холодным почерком: «Но вскоре туман рассеялся, и солнце засияло ярче прежнего, сообщая людям, что все будет хорошо…»
«Всё! Теперь всё!» — бормотал Изобретатель, карабкаясь на свой холм. Когда он увидел на месте дома и Луческопа бесформенную кучу изуродованного и расплавленного стекла и металла, он громко рассмеялся и побежал вниз, приплясывая и крича: «Всё будет хорошо! Всё будет хорошо!»
Ушедший день с его волнениями, загадками, конским топотом и собачьим воем показался жителям города Деревянска бесконечно длинным, почти вечным. Теперь он удалялся от сознания, как постепенно удаляется скверный, неприятный сон. Ночь принесла успокоение и ожидание теперь уже завтрашнего Праздника Спелых Яблок.
Был такой первый день нашествия варваров.
Был такой первый день высадки на перуанском берегу конкистадоров Франциско Пизарро.
Был такой первый день монголо-татарского ига, которое продолжалось триста лет.
Был такой первый день.
Впервые —
в еженедельнике «Неделя» (№ 43, 1979).
Колымага стояла у колоннады. Она была черно-серого цвета и показалась Забелину похожей на похоронный автобус, у которого ровно срезали верхнюю часть с крышей и окнами. Кабина водителя тоже была без верха. В ней стоял мужчина в черном пиджаке и белой нейлоновой рубашке с ярко-красным галстуком. При одном только взгляде на него Забелину стало жарко, и он отошел в тень.
Мужчина, стоявший в кабине, приложил ко рту серый с красной окантовкой микрофон и заговорил в него ровным, без интонаций и запятых, голосом:
— Граждане отдыхающие через пять минут состоится автобусная экскурсия к Синему озеру маршрут ее пролегает по живописной Военно-Узбекской дороге через Карьяльское ущелье и горный перевал Кума вы увидите неповторимое создание природы Синее озеро которое образовалось в результате провала земной коры и является вторым в мире по красоте после знаменитого Портлендского провала для желающих шашлык из молодого барашка и королевская рыба форель прямо из озера стоимость экскурсии четыре рубля продолжительность пять часов тридцать минут повторяю граждане отдыхающие через четыре минуты…
Забелин не любил многолюдья. Он его почему-то стеснялся и не знал, как себя вести. Он трудно сходился с людьми и потому выбрал для отдыха этот неизвестный курортный городок. Он уехал сюда сразу, как только выдалась возможность получить отпуск. Внутренне он признавался сам себе, что фактически его отъезд был просто бегством. От полудрузей и полузнакомых, от полуинтеллигентной и полусветской жизни. Ну, а в общем-то, конечно, от нее и от всего, что связано с ней. От ее походки и от ее запахов. От неожиданных парадоксальных замечаний и от предельной глупости. От бесшабашного веселья и черной хандры. От полной беззащитности и злой агрессии. От тончайшего вкуса и кричащей безвкусицы. Наконец, от непредугадываемой мгновенной близости и не поддающегося нормальной логике безразличия.
Первые две недели отшельничества показались Забелину блаженством, но потом вдруг возникла тоска, появилось раздражение и захотелось уехать домой. Но упрямо, почти мазохистски, он заставлял себя не трогаться, отсчитывая каждый час, приближающий момент отъезда.
Письма на почту приносили в три часа дня. И хотя его адрес знала только мать и прислала ему два чисто материнских письма, он ежедневно в три часа дня наведывался на почту и протягивал свой паспорт провинциально-симпатичной девушке. Та рылась в отделении на букву «З», возвращала Забелину паспорт и говорила, улыбаясь:
— Пишут.
Забелин смотрел на колымагу, на мужчину, стоявшего в кабине, слушал названия, казавшиеся ему ребусами, и ему вдруг захотелось совершить эту увлекательную экскурсию к Синему озеру через Карьяльское ущелье и перевал Кума, к неповторимому чуду природы, второму по красоте после Портлендского провала. В конце концов, никогда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. И Забелин занял в колымаге место у левого борта в последнем ряду. Таких рядов в колымаге было пять, по пять мест в каждом. Незанятыми оставались еще два места, когда экскурсанты начали торопить:
— Поехали! Всех не дождешься!.. Чего стоять?.. Дело добровольное…
На что мужчина ответил:
— Нормально, товарищи! Все путем! Куда торопиться-то? Жизнь короткая… Мультфильм вчера смотрели?.. Там один велосипедист все торопился, торопился… А куда торопился? Оказалось — на кладбище… Древние греческие философы любили говорить: нет ничего смешнее, чем торопящийся куда-то человек…
— Мы не в Греции, — заметил кто-то из второго ряда и сам засмеялся.
И в этот момент из-за поворота появился парень лет двадцати восьми в черном костюме, в красной рубашке без галстука (такие рубашки Забелин называл сопливыми) и в белой матерчатой каскетке с синим пластмассовым козырьком и надписью над ним — «Эстония». В левой руке он держал авоську, в которой была бутылка лимонада, полбуханки белого хлеба, помидоры, свежие огурцы, банка шпрот и еще что-то, напоминавшее ливерную колбасу. А правой рукой он бережно вел под руку женщину в бигуди под сувенирной косынкой с календарем. Женщина была в черной гипюровой кофте, сквозь которую просвечивал желтый лифчик, и в белых брюках. Они торопились, но не бежали, потому что женщина была беременна.
— Автобус на озеро? — крикнул парень.
— На озеро, на озеро, — ответили пассажиры наперебой.
— Пересядьте с первого ряда кто-нибудь, — предложил кто-то. — А они, в положении, пусть спереди едут. Все меньше трясет.
Студент и студентка (так, во всяком случае, решил для себя Забелин) нехотя уселись на два свободных места в четвертом ряду. А парень в каскетке («эстонец») бережно усадил свою даму сразу сзади водителя, уселся рядом и, как бы извиняясь, обратился ко всем:
— Нам-то вообще все равно, но вот у нее какая история, а так-то нам все равно.
Беременная «эстонка» тяжело отдувалась, обмахивалась газетой и время от времени оттягивала от тела черную гипюровую кофту и задувала куда-то под нее сверху вниз в область груди.
Дорога до Карьяльского ущелья была довольно ровной, пыльной и однообразной. И Забелин принялся рассматривать экскурсантов, пытаясь по внешнему облику определить профессию, уровень, внутренний мир, манеру говорить. Студент и студентка, по-видимому, были технарями. Рядом с Забелиным сидела средних лет пара. Тйпичные певуны-затейники, шустрые, юркие, ерзающие. Он то и дело выбрасывал вдруг руку в известном ему направлении и вскрикивал так, как будто видел летающую тарелку:
— Вон! Видела?!
— Где? Где? — вытягивала голову она.
— Вона! А?
— Ага! А вон еще!
— Где? Где? — теперь уже вытягивал голову он.
— Да вон же! — кричала она.
— Вижу! Ага!
Но сколько Забелин ни всматривался, он никак не мог заметить ничего такого, что так привлекало их внимание. А спрашивать не хотелось, чтобы не ввязаться в разговор.
— Товарищи экскурсанты, — заговорил экскурсовод-водитель, — у нас экскурсия организованная, так что попрошу никакой самодеятельности. Не разбредаться, не зевать. Слушать вот этот свисток, — он свистнул в милицейский свисток. — Ждать никого не будем. Все, что необходимо и интересно, я расскажу, а какие будут вопросы — отвечу. Закурить у кого найдется?
— «Прима» имеется ростовская, — откликнулся мужчина без пары, сидевший сам по себе в самом центре и явно искавший общения («вдовец-курец»).
— Вот! Одного выловили! — обрадовался экскурсовод-водитель. — Сам не курю и другим запрещаю. Хотя бы на время экскурсии. Вот сделаем остановочку, отметим маленькие радости — покурите в рукавчик, а лучше не надо. В Польше, например, отлично поставлено дело против курения.
— Мы не в Польше, — засмеялся из второго ряда тот же, кто уже отметил, что «мы не в Греции» («международник»).
Заслуживала внимания еще одна почти старуха, которая каждую сказанную кем-то реплику воспринимала подозрительным взглядом и, видимо, на все имела свою, исключительно свою точку зрения. Она не была экскурсанткой, а просто ехала к сыну, который жил и работал официантом на Синем озере («свекровь»). Колымага между тем въехала в Карьяльское ущелье, и Забелин бросил изучать остальных едущих, окрестив их «статистами».
Стало значительно прохладнее и темнее. Дорога шла вдоль маленькой, но нахальной горной речушки по имени Карья. Колымага двигалась по дну тесного мрачного коридора, стены которого составляли серые скользкие скалы, а вместо потолка где-то очень высоко было абсолютно чистое небо. И Забелину казалось, что в этот колодец вдруг должна свеситься сверху гигантская голова с одним глазом, и дьявольский хохот должен сотрясти ущелье, и две страшные волосатые руки бросят вниз огромный кусок скалы.
— Тот не патриот, кто не любит свою родину, — сказал экскурсовод-водитель. — Вот она, красавица Карья. Наш поэт Николай Петелин сказал:
Течет в песках Амударья,
а рядом с нею Сырдарья.
Есть много разных рек.
Они впадают все в моря,
но я люблю тебя, Карья,
как мать, как человек.
Забелину очень захотелось, чтобы она тоже услышала эти стихи и вообще чтобы она сейчас была рядом с ним, в этой колымаге. Реакцию ее предсказать, конечно, невозможно. «Мы с тобой такие маленькие крохи, и все что-то суетимся, воображаем, гоняемся за джинсами!.. Зачем? Обними меня… крепче…» Или: «Дьявольская скука… камни, камни, камни. Трата времени… Не трогай меня».
Он не предполагал, что попадет в такие тиски. Он даже подумал как-то обратиться к знакомому гипнотерапевту, чтобы тот погасил этот болезненный очаг возбуждения. Гипнотерапевт творил чудеса. В прошлом сезоне он вывел «Динамо» на первое место. Но тут же Забелин отказался от гипнотерапевта, боясь в случае «излечения» оказаться в полном вакууме и просто испугавшись, что она перестанет вызывать в нем какие-либо эмоции и превратится в обыкновенную статистку…
Колымага остановилась. «Эстонец», поддерживая «эстонку», опустил ее на землю, и ее начало рвать. С каждым приступом сувенирная календарь-косынка сползала с головы, обнажая сардельки-бигуди, потом совсем упала на землю. Ветерком отнесло ее к заднему колесу как раз под Забелиным, и он увидел, что календарь этот — тысяча девятьсот семьдесят пятого года. «Эстонец» в растерянности топтался возле нее и говорил, обращаясь к колымаге:
— Извините, конечно, но у нее такая история…
— Эн как с души рвется, — пробурчала «свекровь». — И чего потащилась с таким-то брюхом.
— Токсикоз беременности, — сказала студентка.
— Поздний, — сказал студент.
— Ранний. — сказала студентка, — какой же это поздний?. Гражданка, у вас сколько месяцев?
— Ой, шесть, — простонала «эстонка».
— Шесть у нас, — подтвердил «эстонец», — извините, конечно…
«Эстонец» поднял с земли календарь-косынку, и колымага тронулась.
— Я в газете читал, — громко произнес «вдовец-курец», — что в Англии каждый полицейский, они у них бобби называются, — так вот каждый бобби умеет принять роды.
— Здесь не Англия, — засмеялся «международник».
Когда колымага выкатилась из ущелья, дорога, петляя, поползла вверх, мотор заработал натруженней, стало тепло, а потом очень быстро — жарко, и начало закладывать уши.
«Эстонец» гладил по спине «эстонку», заглядывал снизу в ее лицо и все время спрашивал:
— Как? Не тянет? Скажи, не тянет?
Нет, гипнотерапевт отпал сразу. И Забелин был рад этому. Однажды ночью, зимой, часу в четвертом, она позвонила ему по телефону и настоятельно потребовала, чтобы он приехал…
Они просидели в кухне часа два. щекоча друг другу нервы полудвусмысленной болтовней. Она начала зевать, и он понял, что надо уходить. Встал лениво, нехотя оделся, тоскливо оглядел кухню, сказал «пока» и вышел. Дверь за ним тщательно закрыли на все замки и цепочки.
«Международник» достал из кармана газету, разложил ее на коленях, вынул из целлофанового пакета кусок курицы, булку и начал жевать. Колымага последовала его примеру, зашелестела бумагами, пакетами, газетами. зажевала, задвигала скулами. Запахло ливерной колбасой и крутыми яйцами.
— Эй! — услышал Забелин сверху. Он поднял голову. Она стояла на балконе в одном халате. — Эй! Поднимись-ка!
Он буквально взлетел на девятый этаж.
— Обними меня, — сказала она, когда Забелин вошел. — Вот так! А то мне что-то жутко… Ты не можешь не пойти на работу?
Но Забелин никак не мог не пойти на работу.
— Тогда приходи вечером.
— Угощайтесь, — предложил сидевший справа «статист». У него на коленях лежали помидоры, огурцы и пончики.
— Спасибо. Я не хочу.
А когда вечером он приехал к ней, к двери была пришпилена записка: «Уехала за город. Буду через два дня».
— Берите, не стесняйтесь, — настаивал «статист».
— Спасибо. Я сыт.
«Свекровь» посмотрела на него подозрительно.
— Фигуру небось бережет, — жуя, сказал «вдовец-курец».
— Все зависит от обмена, — объяснил студент и отхлебнул лимонад прямо из горлышка.
— У нас в группе одна девочка есть, она вообще ничего не кушает, а весит сто двенадцать килограммов, — вставила студентка.
— Гипофизарное ожирение, — объяснил студент.
— Болезнь Кушинга-Иценко, — уточнила студентка и хрустнула редиской.
— Вот с жиру и бесятся. — добавила «свекровь».
«Вдовец-курец» поспешно прожевал, проглотил и выпалил:
— А вот в «Здоровье» была напечатана любопытная французская диета…
— Здесь не Франция, — перебил его «международник» и смачно стукнул яйцом по яйцу.
— Ну, так как? — снова пристал «статист» справа.
Забелин отказался.
— Была бы честь, верно? — обратился «статист» к соседней «статистке».
Та оторвалась от книги и рассеянно кивнула.
Молчавший долгое время экскурсовод-водитель вдруг заметил:
— Товарищи экскурсанты, остатки пищи и всякие банки-бутылки на дорогу не бросать, а хранить до специально отведенного места.
Из-за крутого поворота навстречу выскочил газик. Сидевший рядом с шофером милицейский майор сделал знак колымаге остановиться.
Поздоровавшись с экскурсоводом-водителем как со старым приятелем, майор попросил всех сидящих в колымаге приготовить документы.
Видно было, что майору очень жарко и многое надоело… Фуражка его сбилась на затылок, воротник расстегнулся, галстук сполз вбок. Синяя некогда рубаха почти выцвела и только под мышками, мокрая от пота, сохранила прежний цвет.
Колымага полезла по карманам, сумкам и бумажникам. Дойдя до Забелина, майор взял его старый, неизвестно на чем державшийся паспорт и долго, с вниманием стал его изучать, переводя взгляд то с паспорта на Забелина, то с Забелина на паспорт. Потом, не возвращая паспорта, спросил:
— Давно здесь?
— Семнадцать дней.
Колымага насторожилась.
— Почему до сих пор не обменяли? — спросил майор.
— Замотался, — вяло улыбнулся Забелин.
«Замотался»! — недовольно повторил майор, все еще не возвращая Забелину паспорт. — А для чего, я вас спрошу, государство обмен паспортов устроило?
Забелин напряженно стал думать для чего, но майор ответил сам:
— Для того, чтобы население их вовремя обменяло.
— По приезде я сразу обменяю, — поспешно сказал Забелин.
— Уж пожалуйста! — И только теперь майор возвратил ему паспорт.
Газик укатил вниз, а колымага, рыча, поползла дальше, вверх по Военно-Узбекской дороге, серпантинно нависшей над почти отвесными пропастями.
— Это что за строгости? — произнес «вдовец-курец». — Погранзона, что ли?
— Преступника разыскивают, — ответил экскурсовод-водитель.
«Свекровь» посмотрела на Забелина и поставила сумку, стоявшую рядом с ней, на колени.
— Видать, матерый, — продолжал экскурсовод-водитель. — Под Воронежем ограбил сберкассу и изнасиловал кассиршу.
— Караем мягко, — сказал «вдовец-курец», — ох, мягко караем.
— В Саудовской Аравии, между прочим, — подкинул студент, — до сих пор действует закон, по которому человеку, даже если он украл на рынке простую лепешку, отрубают руку.
— Здесь не Австралия, — хихикнул «международник».
Между тем «статист», предлагавший Забелину угоститься, беспардонно его разглядывал.
— Что-нибудь не так? — улыбнулся Забелин.
— Да нет, все так, — многозначительно сказал «статист».
— Смотрите! Смотрите! Дерево на скале! Дерево прямо на скале! — буквально завопила студентка.
Колымага, как по команде, повернула свои головы налево. Забелин вообще трудно переносил высоту.
«Ну, дерево, — думал он, — ну, на скале, ну и что?»
— А вам не интересно? — поинтересовался «статист».
— Нет, — ответил Забелин. — У меня от высоты голова кружится.
— А как же верхолазы? — не отставал «статист».
— Поэтому я и не верхолаз, — улыбнулся Забелин.
— А чем же занимаетесь, если не секрет?
Забелин заметил, что этот вопрос заинтересовал всю колымагу.
— Во всяком случае, не верхолаз, — сказал Забелин, давая понять, что продолжать разговор ему неинтересно.
Да, он трудно сходился с людьми…
Наконец колымага достигла верхней точки и остановилась возле белого глиняного домика с двумя маленькими окнами под крышей.
— Перевал Кума! — провозгласил экскурсовод-водитель. — Тысяча девятьсот двадцать метров над уровнем моря. Справа от себя вы видите архитектурный памятник — творение неизвестного архитектора… Особенностью строения являются два входа — мужской и женский.
Колымага заулыбалась, захохотала, экскурсовод-водитель подошел к заднему борту, открыл створки и спустил на землю лестницу.
— Прошу! — пригласил он. — Здесь можно отметить маленькие радости, а желающие приблизить свой смертный час пусть перекурят.
Колымага мгновенно опустела. Остался на месте один Забелин. Ему просто не хотелось.
«Вдовец-курец» жадно и быстро курил, стоя возле мужского входа. «Певуны-затейники», отметив маленькие радости, подошли к краю обрыва и, протягивая руки в только им известном направлении, радовались:
— Опять! Видела?
— Где?.. Ага!.. Ой, да сколько!
— Это не то!.. Вон то!
И снова, сколько ни старался Забелин определить предмет заинтересованности «певунов-затейников», ничего у него не получилось.
Остальные экскурсанты, разбившись на две кучки — мужскую и женскую, — о чем-то шушукались, время от времени поглядывая на одиноко сидящего в колымаге Забелина.
И Забелин понял, что дебаты ведутся на его тему…
Пассажиры, украдкой бросая на Забелина осторожные взгляды, проверили оставленные в колымаге на время празднования маленьких радостей вещи и. убедившись. что все в порядке, постепенно успокоились. Тем не менее спины их выражали беспокойство.
«Статист» справа от Забелина похвалялся сидевшей рядом с ним девушке:
— У меня с бандитами разговор короткий. Подсечка и ногой в пах. Вот потрогайте мою руку. Это же нога! И потом, я вам скажу, бандит силен, пока его боятся. А когда нас много, он тут же, извините, накладывает в штаны. К примеру, нас тут полный автобус. Ну что он с нами сделает?
— Все у вас просто получается, — сказала девушка, — а если он вооружен?
— Хорошо, — продолжал «статист». — допустим, вооружен. Ну, убьет он вас или еще кого, но остальные-то его схватят, и крышка. А он за свою жизнь дрожит. Он только с виду бандит, а душа-то у него заячья.
— У них совсем другая психика, — вмешалась студентка.
— Этого я не знаю, — сказал «статист», — а жить каждому хочется. Даже анекдот такой есть. Идет ночью один грабитель, а навстречу прохожий, выпивши. И думает: дай-ка я его напугаю. Подошел да как крикнет: «Жизнь или кошелек?!» Бандит струхнул, отдал прохожему кошелек, и с концами. Поняли?
— Ну и что? — не поняла девушка.
— Как «что»? — удивился «статист». — В этом вся соль, что прохожий не знал, что перед ним бандит. Разве не смешно, а?
Вопрос уже был адресован Забелину.
— А про муравья и корову кто знает? — спросил «вдовец-курец». И он рассказал анекдот про муравья и корову.
Колымага рассмеялась и начала рассказывать анекдоты.
Анекдоты были разные: школьные, деревенские, «соленые», производственные… И после каждого анекдота все оборачивались на Забелина — как он реагирует. Но он вообще редко смеялся вслух, а если было смешно, то смеялся внутренне, отмечая для себя, что это действительно смешно.
— А вот идут по дороге, — заговорил «международник», — американец, русский и француз. И видят — лежит кларнет…
Выслушав анекдот, колымага опять расхохоталась. Даже «свекровь» улыбнулась.
— А вы чего не смеетесь? — уже с раздражением спросил «статист».
Забелин стал думать, что бы такое ответить, но в этот момент колымага запела.
— Не слышны в саду даже шорохи, — нестройно и не в ритм движению пела колымага.
«Все здесь замерло до утра», — мысленно отмечал Забелин.
— И с полей уносится печаль, — вызывающе, прямо в лицо Забелину, пел «статист». Забелин молчал.
— И с души уходит прочь тревога, — не унимался «статист».
Наконец впереди сверкнуло что-то действительно синее. Забелин понял, что это Синее озеро, и облегченно вздохнул.
Колымага еще не успела заглушить мотор, как «статист» с непостижимой скоростью скинул с себя верхнюю одежду, перепрыгнул через борт, разбежался и с криком «Эх-ма!» сиганул с берега в воду. Уже через мгновение он вскарабкался на берег. Лицо его было в крови, а вода, стекавшая с волос по телу, перемешиваясь с кровью, делала эту картину устрашающей. «Статист» то и дело прикладывал правую ладонь к голове, потом разглядывал ее и снова прикладывал, приговаривая разгоряченно: «Во навернулся… во навернулся…»
Экскурсовод-водитель бросился к нему и буквально поволок к ближайшим строениям, крича:
— Строжайше запрещено купание! Вода восемь градусов, дно каменистое! Собираемся через полтора часа по свистку!
Все очень быстро разбрелись кто куда. Но у Забелина не было ни малейшего желания насладиться ни шашлыком из молодого барашка, ни королевской рыбой форелью. Он сел на землю, прислонился к дереву и стал смотреть в по-настоящему синее зеркало Синего озера.
Вот будь она рядом с ним в колымаге, наверняка возник бы шумный конфликт между ней и «статистом», и пришлось бы Забелину ее сдерживать и уговаривать, и кончилось бы наверняка тем, что она выпрыгнула бы из колымаги и пошла обратно, не оборачиваясь, своей независимой, почти разболтанной походкой, И он догнал бы ее и в ответ услышал бы что угодно. Или: «Догадался! Молодец! Нужна тебе была эта экскурсия… Обними меня…» Или: «Что ты выпрыгнул?! Догоняй свои четыре рубля!.. Не трогай меня!..» А могла бы и найти общий язык со всей колымагой, перепробовала бы все, что у кого было, и завела бы их на такие песни… С милицейским майором могла бы вдруг закокетничать, и газик эскортировал бы их до самого Синего озера. А могла бы и сразу вздыбиться, и запахло бы протоколом, и оскорблением при исполнении обязанностей, и пятнадцатью сутками…
И Забелин вдруг почувствовал, что, пока он здесь, там, в городке, на почте, его ждет письмо. И что, не дожидаясь окончания отпуска, он завтра же купит на база-
ре всяких фруктов, трав, специй, цветов и еще черт знает чего, сложит все это в большую плетеную корзину, сядет в поезд и сразу с вокзала позвонит ей прямо через Синее озеро, разгребая волны и принимая извинения всплывшего вдруг окровавленного «статиста», ведя под руку беременную «эстонку», под радостные свистки милицейского майора… Забелин вскочил на ноги и, взглянув на часы, понял, что опоздал. Он бросился к месту; где ждала колымага, но, когда добежал, увидел, что колымага уже приближается к повороту. Он закричал, замахал руками… Забинтованная голова «статиста» обернулась в его сторону. «Статист» показал на него рукой, потом другой рукой сделал Забелину «нос», и колымага скрылась за поворотом.
«Почему? — подумал он. — Почему?» И направился к деревянной будке с надписью «Экскурсии». В окошке ему сообщили, что в пять часов вечера должна приехать еще одна экскурсионная группа и что обратно автобус отправится в восемнадцать тридцать. Если будут свободные места.
Он прослонялся возле будки до тех пор. пока не пришла вторая колымага, до предела загруженная экскурсантами. Сначала Забелин вовсе отчаялся, но потом оставил себе шанс, вспомнив «свекровь», которая ехала в один конец. Он продежурил возле колымаги до тех пор. пока трижды не отсвистел в милицейский свисток экскурсовод-водитель. очень похожий на утреннего. А когда пассажиры заняли свои места, он увидел, что одно место в правом углу свободно…
Сдружившаяся и спаявшаяся за время первой половины пути колымага встретила его недружелюбно и настороженно.
Оказавшаяся слева от Забелина напряженная блондинка в черных лакированных туфлях на всякий случай отодвинулась от него и что-то зашептала на ухо сидевшему рядом с ней усатому брюнету. Тот, метнув в сторону Забелина пару молний, обнял блондинку за плечи.
Когда колымага приблизилась к повороту; Забелину показалось, что кто-то сзади, размахивая руками и крича, пытается их догнать. Но колымага уже заворачивала… В сумерках Забелина ослепил встречный свет. Колымага остановилась. Знакомый дневной майор вышел из газика и объявил проверку документов.
— Да ведь проверяли уже! — послышался чей-то женский голос. — Туда проверяли, обратно проверяют…
— Попрошу приготовить документы. — бесстрастно и устало повторил майор.
Взяв в руки дряхлый паспорт Забелина, майор нахмурился.
— A-а, старый знакомый, — сказал он не то дружески, не то издеваясь.
— Ой! — испуганно вскрикнула блондинка, и брюнет, воспользовавшись этим, втащил ее к себе на колени.
Колымага напряглась и уставилась на Забелина.
— Что ж это вы, товарищ, — произнес майор учительским тоном, — туда с одной группой, обратно с другой?
— Замечтался, — извиняясь, сказал Забелин.
— Да-а, — протянул майор. — Непорядок…
И он медленно возвратил Забелину паспорт.
Теперь пропасть была справа от Забелина, только казалась еще страшнее и безнадежнее в нараставшей с каждой минутой темноте.
Кто-то запел. Колымага подхватила громко и нервно, как бы отгоняя страх, поглядывая на Забелина и опасливо, и угрожающе.
«Вот так, р-раз — и нету», — подумал Забелин, скосив взгляд в сторону бездны. И он робко запел вместе со всеми, виновато улыбаясь усатому брюнету и обнявшей его за шею блондинке:
— И-и с полей уносится печаль, и с души уходит прочь тревога…
И пел до тех пор, пока колымага не остановилась у колоннады.
Он едва успел на почту и, задыхаясь, протянул провинциально-красивой девушке паспорт. Та пошуршала конвертами в отделении на букву «З» и, извиняясь, сказала:
— Пишут.
Печатается по книге «Всё»
(М., СП ИКПА, 1990).
— А все-таки хорошо, старина, что мы в форме, прекрасно себя чувствуем, полны желаний, в силах и при памяти. И это несмотря на то, что нам уже по семьдесят восемь, — сказал Иван Николаевич, обращаясь к тому, кого он назвал стариной.
— Дя, Петя, — сказал старина. — Это чудесно… Хотя нам уже по восемьдесят семь, а не по семьдесят восемь.
— Что? — спросил Иван Николаевич. — Ты что-то сказал?
— Я?! — изумился старина. — Нет, Миша, ты меня знаешь. Я всегда молчу.
Иван Николаевич встал. Вернее, он так решил, будто он встал, возмущенный наглостью:
— Нет! Ты, старина, сказал, что я вешу восемьдесят семь килограммов.
— Вы меня не так поняли, Василий Алексеевич. Это во мне сто восемьдесят семь сантиметров. И потом, я не люблю, когда при мне матерятся.
— Извините, — смутился Иван Николаевич. — Мне показалось, что вы меня подозреваете.
И он сел. Вернее, решил, что сел, удовлетворенный.
— То, что ты. Костя, продолжаешь заниматься гантелями, еще не дает тебе права обвинять меня в дезинформации, — сказал старина и нервно закурил чайную ложку.
— О! Гири — моя слабость, — засмеялся Иван Николаевич и вытер слезы. Он взял со стола спичечную коробку и начал ее отжимать. — Смотри! Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один, ноль, минус один, минус два…
— Гиря-то пустая, — поддел старина.
— Во-первых, это не гиря, а коробка! А во-вторых, встать! Смирно! — закричал Иван Николаевич. — Я интеллигентный человек и не потерплю никакого капитулянтства! При чем здесь коробка?.. Ну что, стыдно? То-то. Ладно. Я пошутил. Лучше скажи, почему ты до сих пор куришь?
— Привычка. — смутился старина и покраснел. — Одни расходы. — он затянулся ложкой. — дорого… Шесть штук — два сорок. И без фильтра… Так-то, Витюша.
— Не смеши меня, старина, — сказал Иван Николаевич и заплакал.
— Скорее всего, это грустно, — произнес старина и расхохотался. — А в общем, я рад тебя видеть.
— А я рад тебя слышать, — успокоился Иван Николаевич.
— У тебя, Коля, всегда было хорошее зрение, — сказал старина.
— А у тебя — слух… Вы что-то сказали?
— Я?! — опять изумился старина. — Я молчу уже второй час. Если вы хотите меня унизить, товарищ капитан, извольте. У меня тоже есть свои козыри.
— Пики? — встрепенулся Иван Николаевич.
— Никак, нет-с, сударь! — оскорбился старина. — Сабли! И не забывайте, что вы у меня в гостях!
— Это ты у меня в гостях, старина, — грустно сказал Иван Николаевич.
— А это уже чересчур! — гаркнул старина и попытался подняться с кресла, но так и остался сидеть на диване.
— Чересчур или не чересчур, а я должен идти спать, — сказал Иван Николаевич. — Меня ждет супруга. Хорошо, что у нас еще есть желания.
На этот раз он по-настоящему встал и скрылся в шкафу.
Когда из кухни вышла Дарья Федоровна — супруга Ивана Николаевича, старина сказал:
— Ваш муж Степан… В общем, держитесь, Марфа Яковлевна…
— Неужели он все-таки отравился грибами? — улыбнулась Дарья Федоровна и поправила прическу.
— Не уверен. Поэтому и не обгоняю, — пробурчал старина.
— Что ж, пойду приму меры, — сказала Дарья Федоровна.
Она вошла в туалет, спустила воду и закричала:
— Алло! «Скорая»? Это я! Да. Именно так…
…Утром в квартиру пришли два газовщика. Обнаружив Дарью Федоровну в туалете, Ивана Николаевича в шкафу и какого-то совсем старого дядьку, сидящего на диване с ложкой во рту. они успокоились. Значит, все в порядке. Отавное, чтобы не было утечки газа.
Печатается по книге «Всё»
(М., СП ИКПА, 1990).
От автора. Желая оградить себя от возможной критики данного ненаучного произведения, автор предупреждает что сие сочинение есть не что иное, как плод исключительно здорового воображения автора, результат его необузданной фантазии и кропотливых наблюдений. Автор надеется, что у читателей, которые все примут за чистую монету, волосы на голове встанут дыбом. Автор не намерен называть прототипы, но думает что они сами себя узнают в героях, с которыми им предстоит встретиться сию же минуту.
Что же касается героев, упомянутых ниже, то автор просит принять его искренние уверения в величайшем к ним уважении.
Байрон появился в Литературном кафе, как и обещал, в 16.30. Тургенев уже ждал его за столиком возле рояля. Увидев Байрона, Тургенев свистнул.
— Привет, старик! — сказал Байрон, усаживаясь напротив Тургенева.
— Tti почему хромаешь? — спросил Тургенев.
— Да загудели этой ночью у Державина, — ответил Байрон. — Гёте приехал из Германии, привез потрясную переводчицу. Ноги от шеи! Ну, взяли четыре по ноль семьдесят пять, и у Гёте еще литр «Мозельского» был… В полпервого Фонвизин завалился из Дома кино с двумя телками и с какой-то певичкой из Франции… Она у него в «Недоросле» снималась…
— Виардо?! — насторожился Тургенев.
— Блондиночка.
— Она, — мрачно произнес Тургенев. — Вот скотина!
— Ну, туда-сюда. — продолжал Байрон. — Гёте насосался и начал танцевать с телками, а я, значит, переводчицу стал утешать этим самым «Мозельским», черт бы его побрал, и так наутешался, что, веришь, не помню, как отрубился. Очнулся в ванне, весь мокрый. Выхожу — уже утро. Державин в сосиску. Я на балкон, а там почему-то лошадь стоит. Хотел оседлать, в стремя не попал, и — с балкона… Хорошо, хоть второй этаж был… А все с «Мозельского»!
— Да-а, — сочувственно сказал Тургенев, — мешать — дело последнее.
— Выбрали, мальчики? — спросила подошедшая официантка Люба.
— Значит, так, Любаня, — весело потирая руки, начал Тургенев. — Маслица… И триста водочки.
— И еще бутылочку, чтоб потом недозаказывать, — уточнил Байрон.
— Жора, — неуверенно сказал Тургенев и положил Байрону руку на плечо.
— Спокуха! — сказал Байрон. — Я ставлю. Сегодня аванс получил за «Чайльд Гарольда».
Байрон царским движением опустил руку в смокинг где-то в районе сердца, но денег при этом не показал.
В этот момент в ресторане появился высокий худой человек с большой черной бородой. Его опытный охотничий взгляд заскользил по столикам и зафиксировался на Байроне. Быстро прикинув что-то в уме, бородатый прицельной походкой направился к роялю.
— Здорово, мужики! — бодро крикнул он.
Тургенев молча кивнул, а Байрон почему-то полез в карман и достал газету. Бородатый некоторое время постоял возле столика и обратился к Байрону:
— Жора! Ты не можешь одолжить пятьсот рублей на полгода?
— Откуда у поэта такие деньги? — ответил Байрон, делая вид, что читает газету.
— А рубль до завтра? — спросил бородатый.
— Меня сегодня Ваня кормит, — сказал Байрон и многозначительно подмигнул Тургеневу.
— Мне вообще-то пятерку Герцен должен, — без особой уверенности промямлил бородатый, — но он в Лондоне…
— Взыщи с Огарева, — посоветовал Байрон.
— Неудобно, — сказал бородатый. — Он с бабой сидит.
— Возьми у Алябьева, — предложил Байрон. — У композиторов до хрена денег… Представляешь, Ваня, он с одного только «Соловья» по восемьсот в месяц стрижет!..
— Пожалуй, и вправду возьму у Алябьева, — сказал бородатый, но с места не сдвинулся, а почему-то сел рядом.
— Познакомься, Ваня, — с тревогой взглянув на бутылку, произнес Байрон. — Это Аксаков. Прозаик.
— Выпьете с нами? — осторожно спросил Тургенев, ища глазами чистую рюмку.
— Можно отсюда, — сказал Аксаков, пододвигая Тургеневу фужер.
Когда фужер наполнился до краев водкой. Аксаков сказал:
— Хватит.
Байрон заказал еще двести пятьдесят, и в этот момент в зале появился Гоголь. На нем не было лица.
— Коля! — закричал Аксаков. — Коля! Давай сюда!
Гоголь подошел и мрачно взглянул на сидевших.
— Садись, Коля! — кричал Аксаков. — Это мои друзья! Тургенев и Байрон.
Гоголь сел.
— Ваши «Записки охотника» — сплошное паскудство! — закричал он на Тургенева. — Помещик не имеет права знать народную душу!
— А вы мое «Накануне» читали? — аккуратно спросил Тургенев.
— А я не читатель! — рявкнул Гоголь. — Я писатель! Понял?!
— Чего ты, Коля, завелся? — стал успокаивать Гоголя Аксаков. — Свои ребята. Ваня из Спасского-Лутовинова, Жора из Англии…
— А это ты видел? — заорал Гоголь и ударил кулаком по столу.
Он поспешно достал из портфеля и положил на стол вчетверо сложенный лист бумаги. Аксаков развернул лист и прочитал:
— «Письмо Белинского Гоголю»… Григорьич?.. На тебя бочку катит?!
В это время от соседнего столика к ним подошел аккуратно одетый Добролюбов.
— Безобразие! — произнес он поставленным голосом. — Не дом. а конюшня! Весь день работаешь, устаешь, приходишь отдохнуть, а вместо этого мат, как на вокзале!
— А что ты такого написал, что уже устал? — отрезал Аксаков.
Добролюбов пожал плечами и пошел жаловаться дежурному администратору — княгине Эстерхазе.
Подсеменил совершенно бухой Гнедич и сел мимо стула. Встал и снова сел мимо стула. Наконец сел на стул. И упал.
— Сочинил эпиграмму на Гоголя! Хотите? — затараторил Гнедич и, не дав никому опомниться, выпалил:
До середины Днепра
Долетит редкий птиц.
Любит Моголь с утра
Гоголь из двух яиц!
Подошла официантка Люба и зашептала на ухо Байрону:
— От столика у окна вам, Жорж Гордонович, просили послать две бутылки шампанского. Не велели говорить, от кого, но я скажу: там Руставели гуляет…
— Могу примазать, — затараторил Пгедич. — Если послать Руставели две бутылки, он в ответ четыре пришлет. Мы ему — четыре, он нам — восемь. Можем нажиться!
— А если он не пришлет, кто платить будет? Пушкин? — мрачно спросил Тургенев.
— А вот есть эпиграмма на Руставели. — пискнул Гнедич. — Хотите?
Господа! Не удивитесь!
Есть в Тбилиси речка Кура.
Ах ты витязь! Ах ты витязь!
Ах ты витязь! Ах ты шкура!
— Парни! — сказал Тургенев. — Предлагаю выпить за Байрона — талантливого поэта и моего друга!
— Ваня, я — пас, — сказал Байрон. — Мне надо позвонить… — И Байрон тяжело поднялся из-за стола.
— Бабки оставь! — строго произнес Тургенев.
— Старик, что за шутки? — обиделся Байрон.
— Оставь деньги! — строго повторил Тургенев.
— Ваня! — Байрон положил Тургеневу руку на плечо. — Мне надо бабе позвонить…
— Виардо? — мрачно спросил Тургенев.
— Иван! — укоризненно сказал Байрон и направился к выходу.
Криво усмехаясь, Тургенев проводил Байрона взглядом до самого выхода и, когда тот пропал из виду, процедил:
— Графоман! Тварь английская!
Гоголь уснул, уткнувшись носом в сациви, а Тургенев, Аксаков и неизвестно откуда взявшийся Бенкендорф читали вслух письмо Белинского.
Оставив Гоголя на попечение Аксакова, Тургенев пошел одеваться. Возле буфетной стойки рвало братьев Гримм.
«Почему сюда пускают не членов союза?» — подумал Тургенев.
У столика администратора княгиня Эстерхазе говорила в телефонную трубку:
— Софья Андреевна, миленькая, забирайте своего… Граф опять плох… Шумит…
Граф Толстой стоял в раздевалке, широко расставив босые ноги, и абсолютно стеклянными глазами оглядывал одевающихся.
Заметив Тургенева, граф что-то смекнул, ожил и, подойдя к нему, ни с того ни с сего двинул его в ухо.
— Стилист сраный! — гаркнул Толстой.
Тут же на нем буквально повисли гардеробщик Сеня и Достоевский.
— Успокойтесь, Лев Николаевич! — бурчал Достоевский. — Вы же зеркало…
— Я зеркало не разбивал! — пытался вырваться граф.
— Безобразие! Позор-то какой! — урезонивал гардеробщик Сеня, беря свободной рукой двугривенный от Мельникова-Печерского. — Неужели и через сто пятьдесят лет писатели так себя вести будут?
Впервые напечатан в Лит. газ.
(7 февраля 1973 г.) под заголовком
«Счастливый Владимир Григорьевич».
Это сейчас у Анатолия Григорьевича есть любимая красавица жена Зоюшка, любимый сын-полиглот Федя и наилюбимейшая, наикрасивейшая, наиполиглотнейшая собака по кличке… Нет. не по кличке — по имени Киля. Это сейчас Анатолий Григорьевич уважаемый человек с кучей уважаемых друзей, среди которых есть один видный фотокорреспондент, один писатель и один наиумнейший кинокритик, не говоря уж об одном математике.
А ведь было время, когда ничего подобного у Анатолия Григорьевича не было, кроме жены, которая поначалу была просто Валей, а уж потом, проживя с Анатолием Григорьевичем годы, под его влиянием, обаянием и аппетитом превратилась в писаную красавицу, равной которой не было ни у фотокорреспондента, ни у писателя, ни у видного кинокритика, ни тем более у математика, который вообще страдал полным отсутствием вкуса и, прежде чем жениться, долго вычислял качества и параметры будущей супруги.
Так вот. Шестнадцать лет назад женился Анатолий Григорьевич на жгучей брюнетке по имени Валя, с фигурой не то чтобы самой плохой, но и не то чтобы самой хорошей. Женился по большой, негасимой любви, когда понял, что на другое ему рассчитывать не приходится…
По утрам брюнетка Валя подавала ему чай, не такой холодный, чтобы его не хотелось подогреть, но зато и не такой крепкий, чтобы после него не тянуло в сон. После работы она угощала Анатолия Григорьевича супом без названия, без имени — из свиного вымени. На второе готовила она ему пельмени из магазина «Диета» по пятьдесят копеек пачка, но варила их по-своему: мясо отдельно, а тесто отдельно. Так что на второе Анатолий Григорьевич всегда ел мясо, а на третье, вместо сдобных пирожков, — пельменное тесто, посыпанное сахаром.
Желая держать мужа в стройности, брюнетка Валя говаривала: «Завтрак съешь сам, обедом поделись с другом, а ужин отдай врагу». Но поскольку врагов у Анатолия Григорьевича не было, то ужинали они ежедневно у разных друзей…
Хотел было Анатолий Григорьевич от такой жизни наложить на себя руки, но понял, что человек сам кузнец своего счастья, и стал его ковать… Брюнетку Валю начал звать Зоюшкой, величал красавицей, считал блондинкой и. ужиная обычно у своего друга-фотокорреспондента, говорил: «А уж как моя красавица Зоюшка делает индейку!..»
Конечно, это становилось известно другому его другу — писателю, и он приглашал Анатолия Григорьевича на индейку, чтобы не ударить лицом в грязь.
В этой счастливой безмятежной жизни родился у Анатолия Григорьевича сын Федя, который к двенадцати годам вырос в остроумного, незаурядного мальчика. Мальчик был очень жизнерадостным, имел склонность к шуткам и юмору. Жене фотокорреспондента, которая в гостях всегда спала в кресле или на диване, он любил вливать в ухо холодную воду из маленькой клизмочки, видному кинокритику вставлял в стул кнопочку, или гвоздик, или кусочек стекла, в зависимости от того, что было в доме… При этом после очередной шутки он заливался счастливым детским смехом и говорил: «Пардон».
По этой именно причине Анатолий Григорьевич считал сына прирожденным полиглотом и пригласил к нему преподавателя французского языка, который родился и вырос на островах Фиджи, владел немецким со словарем и почти ничего не понимал по-русски, кроме «Обедать будете?».
На один из дней рождения красавицы Зоюшки, устроенный Анатолием Григорьевичем в складчину — по принципу: кто что с собой принесет, тот это и будет есть, — его друг-писатель подарил ему собаку. Это была всем собакам собака. С первого взгляда она никак не напоминала спаниеля, но зато при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что она абсолютно не спаниель, а вялая, меланхолически настроенная дворняга, поминутно справлявшая свои естественные надобности. Анатолий Григорьевич полюбил ее и относился к ней, как к спаниелю.
Целыми днями собака грызла мебель, спала в помойном ведре, но была удивительно чистоплотной и беспрерывно чесалась на нервной почве, так как не переносила блох.
Друзей из ветеринаров у Анатолия Григорьевича не было, и он позвал к собаке знакомого психиатра, который предложил немедленно отдать ее собачникам на мыло, но если те откажутся, то сделать всей семье прививки от бешенства.
Спаниеля две недели выдерживали в растворе тиофоса, посыпали ДДТ и другими азотно-туковыми удобрениями. В конце концов, знакомый психиатр заявил, что эти блохи имеют наследственное происхождение, прописал красавице Зоюшке седуксен и, почесываясь, ушел..
Больше всех своих друзей Анатолий Григорьевич обожал наиумнейшего кинокритика, который до того, как стал кинокритиком, работал лилипутом в цирковой программе «Мечте навстречу». Но однажды, посмотрев четвертую серию «Ну, погоди!», он сказал задумчиво: «Это. конечно, не Феллини, но…» После этого Анатолий Григорьевич нарек его кинокритиком.
Чуть меньше, но тоже больше всех обожал Анатолий Григорьевич видного фотокорреспондента, который питал слабость к публичным процессам, ввязывался в любую драку и в два счета мог превратить самое замечательное лицо в портрет артиста Михаила Пуговкина. По-этому-то Анатолий Григорьевич и считал своего друга фотокорреспондентом.
Еще чуть меньше, но тоже больше всех обожал Анатолий Григорьевич писателя, который на каждом торжестве тешил общество колкими эпиграммами-шутками на виновника торжества: «Ах, милый Толя! Ясный свет! Тебе сегодня двадцать пять лет!» И так было ежегодно… «Ах, милый Толя! Ясный свет! Тебе сегодня двадцать шесть лет!»… «Ах, милый Толя! Ясный свет! Тебе сегодня двадцать семь лет!»…
Гости, которые потоньше, обычно смеялись и аплодировали, а отдельные завистники, кривясь, находили несовпадение размера. «Вот приходите на мое тридцатилетие, — говорил им Анатолий Григорьевич, — тогда услышите!»
И когда на тридцатилетие писатель зачитал новую шутку-эпиграмму: «Ах, милый Толя! Ясный свет! Тебе сегодня тридцать лет!» — тут уж самые явные злопыхатели признали, что перед ними настоящий писатель.
Таким вот образом Анатолий Григорьевич собрал вокруг себя в высшей степени рафинированное, интеллигентное общество…
..Лично я прихожу в гости к Анатолию Григорьевичу не часто. По делу или когда совсем грустно.
Уже в дверях полиглот Федя стреляет в меня из самострела, выстрел которого совершенно не смертелен и безобиден. Остаются только ожоги, но и они через месяц-другой исчезают бесследно, если не считать бурых рубцов… Красавица Зоюшка спит, накрыв лицо журналом «Работница». Из кухни доносится запах сгоревшего супа пополам с раскаленным алюминием. Анатолий Григорьевич сидит на стуле и слушает передачу цветного телевидения. Телевизор, правда, не цветной, но это не важно, потому что трубка все равно вышла из строя полтора года назад. Левым ухом он приник к экрану, а правое методично жует спаниель…
Увидев меня, Анатолий Григорьевич радушно улыбается и спрашивает, достал ли я билеты на французского певца. Я отдаю ему свои четыре билета, на всю семью, и выхожу на улицу, волоча за собой собаку, вцепившуюся мертвой хваткой в мою икроножную мышцу. Ухожу и думаю: «Везет же людям! Ведь вот как счастливо живет Анатолий Григорьевич!.. У меня же, казалось бы, трехкомнатная квартира, пятилетний сын решает дифференциальные уравнения, жена — лауреат Международного конкурса имени Жака Тибо и Маргариты Лонг, теща — шеф-повар ресторана «Узбекистан», а я — несчастнейший человек…»
Рассказ впервые напечатан в Лит. газ.
(17 января 1990 г.).
Председатель. Многоуважаемые господа, товарищ, ученые, наполеоны, стахановцы, юлии цезари, изобретатели, Шостаковичи, физики и шизики! Сегодня нам предстоит важное мероприятие. Мы должны выбрать себе главврача нашего общего, родного всем нам, любимого дома. Рад сообщить, что на нашем заседании присутствуют представители обеих палат — мужской и женской, а также большой отряд наших добрых друзей-санитаров в качестве наблюдателей с правом совещательного и решающего голоса. Все мы здесь собрались, объединенные хотя и разными, но единственными мыслями, тронутые личными заботами. Жизнь наша с каждым днем становится все лучше и лучше, поэтому отступать дальше некуда.
Голос из зала. Разрешите вас перебить?
Председатель. Пожалуйста.
(На сцену из зала взбегает возбужденный мужчина и пытается палкой перебить весь президиум Санитар в солдатской одежде делает ему успокаивающий укол штыком Мужчина успокаивается.)
Председатель. Товарищи! Кому не интересно, тот может выйти. Мы никого не держим. Закройте там двери на ключ и никого не выпускать! Демократия должна быть для всех!.. Я продолжу. У нас, товарищи, много нерешенных вопросов. Это и экология туалетов, и борьба с дистрофиками, и хроническая нехватка смирительных рубашек… Кое-что, конечно, решается. Скажем, белок, соли и сахар в анализах будут выдаваться только по талонам… (Облегчение в зале, аплодисменты, недержание.) Многое нам всем и новому главврачу предстоит в деле дальнейшего повышения качества галлюцинаций. Приходится признать, что до сих пор в наших галлюцинациях мы видим только мрачное темное прошлое. Светлое будущее видят только персональные пенсионеры, да и то в алкогольном бреду. Нет нужды говорить, что выбранный нами главврач должен быть из нашей среды.
Голос из зала. Протестую!
Председатель. Слово просит товарищ с биркой номер восемнадцать.
Голоса. Не дава-ать!
Председатель. Я вас понял, товарищи! Слово имеет бирка номер восемнадцать.
№ 18. От предложения председателя выдвинуть главврача из нашей среды попахивает застоем. Почему именно из нашей среды? А четверг? А понедельник? А вторник? Они что, не наши?
Председатель. Представьтесь, пожалуйста.
№ 18. Пятница. Депутат от сто восьмого необитаемого острова. Выдвинут Робинзоном Крузо единогласно. Предлагаю в порядке альтернативы на должность главврача свою кандидатуру, но прошу дать мне самоотвод, так как по субботам я не работаю по религиозным соображениям.
Председатель. У вас все?
Пятница. Все.
Председатель. Тогда идите на место.
Пятница. Но я еще не все сказал.
Председатель. Блям-блям-блям! Я лишаю вас слова! Говорите!
Пятница. Вот теперь все. (Идет на место, оставляя мокрые следы.)
Председатель. Пока подготовят трибуну для следующего оратора, прошу голосовать за предложение депутата Пятницы. Кто «за», поднимите ногу!
Голоса. А у кого две ноги?
Председатель. У кого две — протяните ноги.
Женщина из зала. Надо выбрать счетчика!
Председатель. Ценное замечание.
Женщина из зала. Предлагаю нашего бухгалтера.
Председатель. Товарищи! Конечно, исходя из логики нормального человека, на должность счетчика надо выбрать бухгалтера. Но мы должны учитывать специфику нашего заведения. Верно я говорю? Поэтому у нас счетчик должен быть прежде всего честным и объективным человеком. Вот я тут между собой посоветовался и решил. На должность счетчика предлагаю нашу повариху Баранину. Свинина Петровна, поднимитесь со своего места!
Голоса. У нее три места!
Председатель. Поднимите ее, товарищи! Свинина Петровна, посчитайте, кто за предложение депутата Пятницы…
Свинина Петровна. Считать вслух или про себя?
Председатель. Про себя.
Свинина Петровна. Про себя так скажу: я считаю, что каждый человек свыше восьмидесяти килограмм должен воздержаться…
Председатель. Это почему же?
Свинина Петровна. Воздержаться хотя бы от полдника… В пользу наших дистрофиков. Недавно я принесла обед в палату дистрофиков. Один из них меня спрашивает: «Нина…» Он, товарищи, такой слабый, что «Свинина Петровна» выговорить не в силах… Вот он и говорит: «Нина… А кашу на одного дали или на двоих?» На одного, говорю. «А какого хрена ей надо?» Кому, говорю. «Да мухе».
Председатель. Это правильно. Хапугам, которые хотят урвать от народного пирога, давно пора дать по лапам… Это вопрос особый… Мы к нему еще вернемся, а вы пока просто посчитайте, кто «за».
(На трибуну вспрыгивает мужчина в смирительной рубашке.}
Председатель. Развяжите оратора… И выньте у него кляп изо рта… Гласность так гласность… Представьтесь, товарищ.
Оратор. Фельдмаршал фон Шмерц, семьсот девятнадцатый национально-территориальный округ, Кенигсберг, Восточная Пруссия. Взят в плен в качестве языка в 1944 году. Представляю Калининградскую область, председатель колхоза «Гитлер капут!»… Вчера ночью я вышел из палаты по малой нужде…
Председатель. Товарищи, мне думается, настало время разобраться в терминологии. Пора уже изъять из нашей терминологии это унизительное выражение «по малой нужде»… У нас нет «малых нужд»… У нас есть «малочисленные нужды»…
(Веселое оживление в зале, одиночные выстрелы.)
Фон Шмерц. И вот я вышел из палаты по… малочисленной нужде. Ноу дверей с двумя нулями меня грубо оттолкнула Екатерина Вторая и закричала: «Подождешь, фашист порхатый! Я — по многочисленной нужде!»… Герр председатель! По-моему, у нас все нужды равны!..
Председатель. Мне думается, у нас не может быть личных нужд. Все наши нужды — общие, и справлять их надо всем миром…
Голоса. Позор! Позор!
Председатель. В чем дело, товарищи?
(На трибуну выходит человек в парике.)
Человек в парике. Я физик. Меня зовут Исаак Ньютон. Я говорю от имени восемнадцати ученых, живущих в этой самой палате с двумя нулями, о которой говорил уважаемый фельдмаршал. В нарушение всех правовых основ со всех этажей нашей необъятной лечебницы к нам приходят со своими нуждами. В результате этого всемирного тяготения в палате стоит невероятный радиационный фон со всеми вытекающими последствиями. И все это из-за того, что кто-то из вышестоящих в своих личных целях отвинтил единицу от номера на дверях нашей палаты, которая до этого была палатой номер сто! Мы требуем вернуть нашей палате ее прежнее наименование, а также требуем создать комиссию по расследованию! Ведь в нашей палате есть и женщины…
Председатель. Мне думается, господин Ньютон решил умышленно принизить наше собрание. Нельзя бросать тень на вышестоящих товарищей! Вышестоящие товарищи не такие глупые, чтобы польститься на единицу. Это мелко! Это не девять, не восемь и даже не пять… Так что давайте исходить из реалий… А в общем, ваше предложение очень интересно… Будем голосовать?
Голоса. Правильно! Голосовать! (Аплодисменты.)
Председатель. Решено. Вопрос снимается с голосования.
Голоса. Правильно! (Аплодисменты. Ньютон покидает зал через окно.)
Голоса. Не нравится наш воздух — дыши другим!
Председатель. Свинина Петровна, вы подсчитали, кто за предложение товарища Пятницы?
Свинина Петровна. Сейчас принесут кампутер!
(По рядам передают бухгалтерские счеты.)
Председатель. Своевременная научно-техническая инициатива.
Женский голос. От палаты женщин вношу предложение избрать одного заместителя по женской части!
(Крики «Позор!»)
Председатель. Очень точное, совсем не позорное замечание. Плюрализм, товарищи, он и для женщин плюрализм.
(Возгласы «Вся власть женсоветам!»)
Женский голос. Предлагаю нашего гинеколога Кацнеленбоген Авдотью Никитичну!
Мужской голос. Требую выборов гинеколога на альтернативной основе!
Председатель. Пройдите на трибуну, товарищ. Представьтесь.
Мужчина. Мухин. Представитель котельной… Товарищи! Наше заведение работает уже семьдесят лет. И сколько я себя помню, ни разу на должность гинеколога не избирали ни одного рабочего котельной. Это развивает в нас комплекс неполноценности и классовой ущемленности. Предлагаю в гинекологи двинуть нашего кочегара Степана Долбоноса. Он парень сильный, отзывчивый, жаростойкий… А в случае чего мы ему все поможем… Степан! Встань, покажись народу!
(Со своего места поднимается парень в фартуке и с кочергой. Игривые женские голоса «Знаем! Знаем!»)
Кацнеленбоген. Я ничего против товарища Долбоноса не имею, но у меня к нему как к будущему коллеге профессиональный вопрос. Скажите, что такое гинекология?
Председатель. Вопрос неэтичный!
Долбонос. Вот именно. Мы здесь не на экзамене! А вот ты мне скажи, Авдотья, что такое кочерга? Так что не будем топить друг друга в юристперденции! Я так скажу: гинекология — это гуманизм не только к женщинам, но и к мужчинам. У меня до этой работы руки, как говорится, чешутся… Женщин я люблю и уважаю их женские органы самоуправления!
Кацнеленбоген. Спасибо! Я буду голосовать за вас обеими руками.
Председатель. У нас еще осталось много разных вопросов, а мы еще не выбрали главного. Свинина Петровна, вы посчитали наконец, кто «за»?
Свинина Петровна. Еще чуть-чуть осталось!
Председатель. Товарищи! У кого какие вопросы, прошу высказываться, но не превышая регламента.
Мужчина в колготках. Позвольте сказать? Женщины!..
Председатель. Блям-блям-блям! Ваше время истекло. Кто следующий?
Женщина с усами. От имени ветеранов Первой Конной…
Председатель. Блям-блям-блям! Ваше время истекло. Следующий!
Мужчина с бородой. Я Энгельс! У меня вопрос к председателю. Скажите, семья — ячейка общества?
Председатель. Ячейка.
Мужчина с бородой. А почему ж тогда ваша семья живет во дворце, а все наше общество — в ячейках?
Председатель. Фридрих, ты не прав! Блям-блям-блям!
Голос из зала. Я Эдисон! Я изобрел электричество, которое нам выключают после отбоя! Нам говорят, что нет валюты, чтобы закупать за границей электроны!
Председатель. Блям-блям-блям!
Эдисон. В связи с этим я предлагаю перестроить туалеты таким образом, чтобы каждый находился один под другим с единой системой стока, и всех нас поить чешским пивом, которое стимулирует посещение туалетов!
Председатель. Блям-блям-блям!
Эдисон. Не затыкайте мне рот! На первом этаже под единым стоком мы устанавливаем гидротурбину! Полученным электричеством мы не только обеспечим себя, но и сможем продавать его в слаборазвитые страны!
Голоса. Мракобес! Вы точно так же пытались повернуть вспять великие сибирские реки!
Председатель. Блям-блям-блям!
Юноша. Я по поводу галлюцинаций!
Председатель. Блям-блям-блям!
Юноша. Нет, я скажу! Пора наконец договориться о главном! В нашем обществе галлюцинации — это жизнь или наша жизнь — это галлюцинации?
Председатель. Блям-блям-блям!
Юноша. В январе текущего года гражданка Мария Стюарт с третьего этажа жаловалась на галлюцинации, будто она в своих галлюцинациях вошла в определенные отношения с нашим председателем.
Председатель. Блям-блям-блям!
Юноша. А в октябре того же года у нее родился ребенок. У меня вопрос: ребенок — это галлюцинации или реальная жизнь, данная нам в ощущениях?
Председатель. Блям-блям-блям!
Юноша. Я требую расследования!
Председатель. Пщян-гдлян-гдлян!.. Свинина Петровна! Вы посчитали наконец, кто «за»?
Свинина Петровна. Посчитала… Умаялась…
Председатель. Ну, и сколько «за»?
Свинина Петровна. По уточненным данным, «за» проголосовало два-три человека.
Председатель. А «против»?
Свинина Петровна. Сейчас посчитаю.
Председатель. Товарищи! Пока Свинина Петровна посчитает, я хочу сделать сообщение. На имя будущего главврача поступило коллективное письмо за подписью ста восьмидесяти трех уважаемых работников крупных учреждений с просьбой предоставить им койки в нашей больнице. Речь идет о работниках Госплана, Госснаба и Госкомстата.
Голоса. Приня-ять!
Председатель. Как будем принимать: поименно или всем списком?
Голоса. Всем спи-иском!
Председатель. Я тоже так думаю… Тем более что все они на одно лицо, и каждый из них, по сути дела, уже давно является нашим полноправным пациентом. Позвольте поздравить с этим гуманным актом все наше здоровое общество! Товарищи! По-моему, мы все слегка обалдели и хотим перерыва. Есть два предложения. Товарищ Бонапарт предлагает три минуты, а комендант нашего заведения предлагает час.
Голоса. Три минуты! Да здравствует Бонапарт!
Председатель. Я вас понял. Проходит предложение коменданта. Объявляется комендантский час! Мы продолжим собрание после того, как всем вам будут сделаны необходимые впрыскивания, вливания и санитарная обработка! Приятного аппетита! Ку-ка-ре-ку!