Тамаев Л. Запасной вариант


ГЛАВА I Кленовый яр

1

Маясов не узнавал Ченска. Чем больше он ездил и ходил по его улицам, тем больше нравился ему город. Собственно, стало два Ченска. Новый, выросший за послевоенные годы, прижал старый город к реке, и тот выглядел теперь как-то по-деревенски.

Когда Маясов высказал удивление этой переменой, шофер Тюменцев обернулся к нему, сдвинул на висок кубанку:

— Ченск сейчас самый отменный город в области!

Маясов и лейтенант Зубков, сидевшие в автомашине рядом, весело переглянулись: словечко «отменный» было у Тюменцева любимым. Маясов позволил себе усомниться:

— Так уж и самый?

Тюменцев нимало не смутился:

— Конечно, Владимир Петрович, и на солнце есть пятна…

Они ехали на завод, где Маясов должен был прочесть лекцию о подрывной работе иностранных разведок. Вид города и разговор с шофером на несколько минут отвлекли его. Но вот Ченск остался позади, и майором вновь овладели мысли, которые неотвязно преследовали его последнее время.

Началось это почти два месяца назад. А если говорить точнее — двадцатого сентября. В тот день он явился к начальнику областного управления, который вызвал его телеграммой из Ялты, где Маясов отдыхал с женой. Генерал Винокуров предложил ему новое назначение: в Ченский отдел КГБ, начальником.

Маясов был в недоумении: неужели нельзя было подождать, к чему такая спешка?

Винокуров улыбнулся, молча достал из муаровой папки, лежавшей перед ним, несколько отпечатанных на машинке листов, протянул их Маясову, сидевшему за приставным полированным столиком.

Это были присланные два дня назад из Москвы выписки из протокола допроса недавно арестованного на Урале агента американской разведки Лазаревича. Прежде чем прочитать выписки по порядку, Маясов невольно пробежал глазами строчки, кем-то жирно подчеркнутые синими чернилами. И ему сразу стало понятно главное: американцы забросили своего разведчика в Ченский район.

Майор на мгновение поднял голову от бумаг. И тут же Винокуров сказал:

— Вот так. Заброшен еще весной. К сожалению, Владимир Петрович, о нем вы больше ничего существенного в протоколах не найдете…

Генерал взял со стола перочинный ножик, начал над пепельницей затачивать карандаш. Ждал, когда Маясов закончит чтение.

— В Ченском районе, — сказал он потом, — есть несколько важных оборонных объектов. Особое значение представляет экспериментальный химический завод. К нему-то, видимо, и присматриваются американцы.

Генерал поднялся из-за стола — плотный, широкоплечий, — подошел к висевшей на стене географической карте.

— Завод в двадцати километрах от Ченска, вот здесь… В урочище Кленовый яр.

— Кленовый яр? — удивленно переспросил Маясов и тоже подошел к карте.

Карта была крупномасштабная, почти вся изумрудно-зеленая. Маясов присел у ее нижнего обреза, стал искать знакомые названия поселков и деревень… А вот и урочище Кленовый яр, на запад от которого болотистые Ченские леса тянулись за пределы области, до самой Белоруссии.

— В этих местах я в войну партизанил, товарищ генерал…

— Что ж, Владимир Петрович, знакомство с Ченским районом вам не помешает. — Заложив тяжелые руки за спину, Винокуров прошелся по кабинету. — Но мы учитывали не только это. Думаю, и ваш старый гражданский опыт инженера-химика тоже пригодится.

— Что вы имеете в виду?

— Уязвимость экспериментального завода в диверсионном отношении, — сказал Винокуров. И, помолчав, пояснил: — Арестованный Лазаревич, как вы могли заметить из протокольных выписок, готовился не только в качестве разведчика, но и как диверсант. В каком амплуа заслан американский агент вместо него, пока неизвестно. Поэтому вы должны быть готовы ко всяким сюрпризам…

Вспомнив эти слова теперь, в несущейся по шоссе машине, Маясов подумал, что они во многом, пожалуй, и определили контрразведывательную тактику Ченского отдела: всеми мерами обезопасить химзавод в Кленовом яру от вражеских диверсий.

«Но правильно ли это — преднамеренно ограничивать возможную сферу действий американского разведчика в столь обширном районе рамками одного завода? — спросил себя Маясов. — Ведь это же серьезный риск». И тут же мысленно ответил на свой вопрос: да, безусловно, риск есть, но он неизбежен, потому что бить надо кулаком, а не растопыренными пальцами…

Подняв воротник пальто, майор закрыл глаза. «Риск риском, однако перегибать палку тоже нельзя: в создавшихся условиях предупредительную, профилактическую работу в районе надо продолжать на всех оборонных предприятиях…»

— На горизонте экспериментальный! — громко сказал Тюменцев, думая, что майор заснул.

Маясов с трудом разлепил отяжелевшие веки. «Горизонта», конечно, никакого не было. Впереди, как и по сторонам запорошенного белой крупкой шоссе, стояли заснеженные ели и сосны. Но по первым постройкам, четко выделявшимся в сугробах своими красно-кирпичными боками, Владимир Петрович определил, что машина подъезжала к заводскому поселку.

2

С вечера над Ченском разгулялась вьюга. Ветер трепал голые ветки старых лип, завывал в проводах. По тротуарам, в колеблющемся свете фонарей, мела поземка. С темного неба сыпал и сыпал снег…

Алексей долго стоял у окна, взгляд его был угрюм. Потом он задернул ситцевую занавеску, включил свет, посмотрел на часы.

Докуривая сигарету, вышел в полутемный длинный коридор. Немного постоял там, прислушиваясь. В соседних квартирах было тихо — все уже легли спать.

Алексей вернулся к себе. Часы показывали ровно двенадцать. Он подошел к этажерке, на которой стоял небольшой радиоприемник, толстыми короткими пальцами покрутил ручку настройки.

Голос диктора, говорившего по-английски, был слышен негромко, но четко. Алексей запер на ключ дверь и, как только чеканный дикторский баритон сменился вальсом «Амурские волны», поспешно сел за стол, положил перед собой карандаш и бумагу.

Тихо играла музыка. Но вот вместе с ней, как это бывает, когда перехлестываются радиоволны, в эфире появились другие звуки — приглушенный женский голос, называвший пятизначные числа: 63431, 42708, 92543, 43309, 27865, 73917…

Алексей стал быстро записывать. Твердый графит рвал бумагу. Перемежаемые короткими паузами шифрогруппы следовали одна за другой.

Минуты через три женский голос умолк. Алексей перевел дыхание, бросил карандаш на стол. Достав с этажерки толстый том «Политического словаря», иглой извлек из корешка шелковую ленту с нанесенными на ней мелкими знаками. Низко склонившись над столом, начал расшифровывать полученную радиограмму.

Шифр был сложный. Абсолютной надежности. Для особых сообщений. Об этом предупреждала счетверенная пятерка индекса, принятая в заключение.

Когда дешифровка была закончена, Алексей прочитал радиограмму, машинально подчеркивая каждое слово. Всего их оказалось сорок семь. Не так уж много… Однако вполне достаточно, чтобы заставить человека помрачнеть…

У него вдруг заныли пальцы. Они всегда начинают ныть, как только занервничаешь. Алексей с ненавистью поглядел на лежавший перед ним текст шифровки и стал поглаживать, растирать пальцы на левой руке.

Из пяти пальцев болели четыре — те, что побывали тогда под прессом… С этого все и началось. Его уволили с завода. На другую работу устроиться не мог: в Мюнхене, как и везде в Западной Германии, с избытком хватало парней со здоровыми руками. Он прожился до последней рубашки.

Однажды осенью, под вечер, Алексей зашел в магазин погреться. Его мутило от голода. За стеклом витрины аппетитно лоснились колбасы. Он решил: чего бы это ни стоило, украсть круг «гамбургской» — наесться досыта. И он украл его… С того дня воровство стало его профессией.

После одной из краж Алексея поймали. Глядя на светлое небо за окном, перехваченным тюремной решеткой, он подолгу думал о возвращении домой, в Союз. Эта мысль являлась ему и прежде. Но он все отгонял ее: западные газеты и радио утверждали, что возвращающихся ссылают в Сибирь или расстреливают…

Потом снова скитальческая жизнь. В поисках работы он исколесил половину Германии, побывал в Италии, приехал во Францию. В Париже, наконец, ему удалось устроиться чернорабочим в гараж, к белоэмигранту Рогожину. Но зарабатывал мало, жизнь была полунищая, бесперспективная.

Однажды в гараже появился некто в сером костюме. Когда подошло обеденное время, он пригласил Алексея в соседнее бистро.

Угощение было подходящим, спиртного вволю. Они сидели за столиком в углу, разговор велся вполголоса.

— Я не обманываю, Михайленко: если решитесь, вас ожидает интересная жизнь. Можете стать богатым человеком.

Алексей думал, положив на кулаки отяжелевшую от вина голову. И наконец, сказал:

— Один черт! Терять мне нечего…

Ударили по рукам. Выпили еще.

Через неделю этот вербовщик привез Алексея в Западный Берлин, где в небогатом полупустом отеле с рук на руки сдал долговязому молчаливому Хьюзу.

Прошла еще неделя. В понедельник вечером Хьюз посадил Алексея в порядком потрепанный «шевроле» и примчал к какому-то большому серому дому, В просторной, неуютной квартире на втором этаже их уже ждали. Хьюз познакомил Алексея с маленьким, быстрым человеком, который отрекомендовался Лаутом.

Налив в рюмки коньяку, Лаут угостил Алексея дорогой сигарой (сам он не курил), стал дотошно расспрашивать о его прошлой жизни.

На прощание сказал:

— Мы с вами еще встретимся…

Вторая встреча состоялась на той же квартире примерно через месяц. Вместе с Лаутом была молодая желтоволосая женщина с ярким красивым ртом. И на этот раз Лаут расспрашивал Алексея о его биографии, потом заключил:

— Вы нам подходите! — И протянул лист бумаги с текстом, отпечатанным на машинке.

Это была подписка о сотрудничестве с американской разведкой, которую представлял в Западном Берлине Лаут.

«…Обязуюсь свою работу выполнять добросовестно и честно, никому, даже своим близким, не разглашать того, что я делаю. Я предупрежден, что за невыполнение настоящего обязательства я предстану перед неофициальным судом по закону американского конгресса…»

Когда Алексей расписался под этим текстом, Лаут сложил бумагу, убрал в боковой карман.

— А теперь Хьюз отвезет вас на медицинский осмотр.

— Но меня уже осматривали… — сказал Алексей.

— Это вторичный осмотр. — Лаут строго посмотрел на него. — Так у нас принято.

«Медицинский осмотр» оказался обыкновенной проверкой на полиграфе, который в обиходе принято называть детектором лжи. Хозяева хотели установить, не является ли Алексей советским разведчиком. А потом его отправили в разведшколу.

Она находилась в пригороде западногерманского города Фюссена, неподалеку от озера Алатзее. В большом двухэтажном доме, стоявшем в лесистых горах, Алексею, который теперь значился под фамилией Романов, отвели отдельную комнату. Программа обучения была обширная: радиодело, тайнопись, шифрование, секретное фотографирование, прыжки с парашютом.

Много практиковались в рекогносцировке «важных объектов». Слушателей вывозили к аэродромам, в районы расквартирования воинских частей, к военным заводам. После каждого такого урока Алексей подробно, в мельчайших деталях, докладывал старшему инструктору Карнеру о том, что видел, — так шлифовались наблюдательность и зрительная память.

— Запомните, Романов: разведчик проваливается только раз! — поучал Карнер. — Вся его работа — это напряженная и опасная игра. Но если артист перевоплощается на короткий срок, то разведчик играет свою роль в течение длительного времени, иногда несколько лет. Поэтому, перевоплощаясь, не забывайте, какую вы носите маску на своем лице!

Этот Карнер был тертый калач, прошел огонь и воду. Недаром он свысока относился ко всем другим инструкторам и был запанибрата с самим начальником школы — хмурым и нелюдимым человеком, которого все боялись.

Зато инструктор по стрельбе — лысый толстоватый Ульм был всем доступен и прост.

— Стрелять надо только в коробочку, — весело наставлял он своих питомцев, постукивая себя по лбу. — Если ты не научился попадать из любого положения в коробочку — ты еще не стрелок, а дерьмо…

Ровно через девять месяцев в школе появился старый знакомый Алексея — молчаливый Хьюз. С ним вместе приехал пухлощекий верзила Ванджей, развязный и шумный.

Он хлопнул Алексея по плечу:

— Старина Лаут шлет тебе привет!

На другое утро начальник школы пригласил Алексея к себе. Хмуро, будто на панихиде, поздравил с успешным окончанием учебы. Здесь же сидел Ванджей, ободряюще подмигивал. Весь этот день и потом еще два они сообща отрабатывали задание Алексея. Он получил теперь новую фамилию — Никольчук. Затем переэкипировка (заставили надеть все ношеное, советского производства, вплоть до носков), получение документов, оружия и денег.

Провожая Алексея к машине, Ванджей сказал ему:

— Лаут просил передать: будете хорошо работать — сколотите солидный капитал. А если забалуете — пеняйте на себя.

С этим напутствием, которое звучало в его ушах по сей день, Никольчук, он же Михайленко, он же Романов, покинул Фюссен. Все тот же Хьюз доставил его на аэродром. Прямо из автомобиля они пересели в самолет. Через несколько минут самолет поднялся в воздух и взял курс на восток.

Чтобы не так волноваться, Алексей беспрестанно курил, то и дело глядел на часы. Когда на светящемся циферблате обе стрелки сошлись на двенадцати, к нему подошел Хьюз:

— Пора!..

Алексей, поправив лямки парашюта, шагнул к раскрытой дверце, в которую со свистом врывался ветер. Хьюз положил ему руку на плечо.

— Счастливо! Не робей.

Вздохнув полной грудью, Алексей нырнул вниз головой в черную пустоту…

…Со стола, задетый локтем, вдруг упал карандаш. Никольчук вздрогнул, вскочил на ноги. Ударом башмака отбросил карандаш к плинтусу, зашагал по комнате.

Когда надоело ходить, опять опустился на табурет у стола. Еще раз перечитал подписанную Лаутом радиограмму:

«Двадцать седьмого ноября быть в Москве».

Не дочитав до конца, скомкал бумагу в кулаке. «Чрезвычайная явка — только этого не хватало!» Он выругался. Над чайным блюдцем, заменявшим пепельницу, сжег листки с расшифровкой, пепел растер пальцем.

Потом, в ботинках и пиджаке, он долго лежал на кровати, глядел в опостылевший потолок. В голове было тяжело. Он хотел заснуть и не мог. Разбитый и злой поднялся с кровати, достал из стенного шкафчика начатую бутылку водки, налил полный стакан — залпом выпил. И снова зашагал по комнате — тягостной дорогой без конца.

3

Элен Файн остановилась в гостинице «Националь». Приехав с аэродрома, она приняла ванну, потом спустилась в ресторан, пообедала и теперь отдыхала у себя в номере, перелистывая свежие московские журналы.

Ее чтение прервал деликатный стук в дверь.

— Войдите, — сказала она по-немецки.

На пороге появилась девушка в темном строгом костюме.

— Госпожа Барбара Хольме?

— Да, слушаю вас. — Элен поправила прическу, свои золотистые локоны.

— Я из «Интуриста»… Извините за беспокойство. Вам нужен переводчик?

— Спасибо. Я достаточно понимаю и говорю по-русски.

— А какой вы предпочитаете транспорт?

— О, мне, пожалуй, придется больше ходить, чем ездить, — сказала Файн. — Я работаю под руководством профессора Шермана, это известный немецкий искусствовед. Помогаю ему иллюстрировать книгу о церковном зодчестве… В вашей стране меня будут интересовать храмы и соборы Москвы и Загорска. И еще хотелось бы увидеть и заснять знаменитые деревянные церкви в Коломенском и Ченске — уникальные памятники старинной архитектуры.

Девушка из «Интуриста», простившись, ушла. А Файн тут же оделась и отправилась в Кремль.

Она была здесь не впервые, и ее не очень занимали прекрасные белые храмы с их горящими в красных лучах вечернего солнца золотыми куполами. Но Файн делала вид, что эта старина ее по-настоящему захватила: останавливалась подле каждого собора и добросовестно щелкала затвором фотоаппарата, висевшего у нее на груди.

И все время, пока ходила по аккуратно расчищенным от снега кремлевским дорожкам, она настороженно всматривалась в окружающих, выискивая тех, кто, по ее мнению, мог вести за ней наблюдение и кого она должна была с первого же дня пребывания в Москве сбить с толку, дезориентировать и вообще всем своим поведением показать, что в Советском Союзе ее интересует лишь то, о чем она официально заявила по приезде, то есть памятники церковного зодчества.

Но как ни изощрялась помощница полковника Лаута, никакого наблюдения за собой не обнаружила. Это ее успокоило и воодушевило: значит, свое настоящее дело она сможет делать без помех…

Это «настоящее дело», ради которого Файн прилетела из Берлина в Москву, началось для нее в воскресенье утром.

Гостиницу она покинула в одиннадцать часов. День был солнечный. Деревья вдоль кремлевской стены искрились инеем. Накануне вечером Файн наведалась в ГУМ, чтобы провести рекогносцировку. Там она обстоятельно ознакомилась с местом у фонтана, куда должен был сегодня, ровно в двенадцать, явиться вызванный из Ченска Алексей Никольчук. Она облюбовала уголок, где ей удобно будет стоять и где Никольчук сможет сразу заметить ее по обусловленной в радиограмме примете: белый пуховый платок, в кармане коричневого пальто сложенная прямоугольником газета. Никольчук должен пройти рядом, и она незаметно передаст ему билет в театр. Только и всего. Деловой разговор с агентом состоится вечером, в театральной ложе. Ложа на четыре места. Все четыре билета Файн купила еще вчера, и теперь они лежали у нее в сумочке…

Время в магазине тянулось нестерпимо медленно. Было душно, шумно. Файн посмотрела на свои часики: без десяти двенадцать. И ей вдруг почему-то подумалось, что Никольчук не придет. Файн пыталась отогнать эту мысль, как вздорную, ничем не обоснованную, но ничего не могла поделать. Она почти физически ощущала как бы заторможенное движение времени. От духоты и долгого нервного напряжения закружилась голова.

Часы показывали уже двадцать пять минут первого. Файн еще и еще раз обвела взглядом площадку у фонтана. Значит, дурное предчувствие сбылось, к сожалению.

Достав из кармана пальто сигареты, она пошла к выходу, медленно ступая по желтоватым каменным плитам, отшлифованным до сухого блеска башмаками покупателей. Ее настроение, такое прекрасное с утра, было испорчено.

И все-таки отчаиваться пока не стоило. Ведь на завтра предусмотрена вторая, запасная явка… Эта мысль несколько приободрила Файн. Перед тем как покинуть ГУМ, она наскоро перекусила в кафетерии. Остаток дня провела в московских меховых магазинах — ей хотелось приобрести хорошую шубу или палантин из черно-бурых лисиц. На такие вещи в Западном Берлине всегда спрос… Спать в эту ночь она легла с легким сердцем и упрочившейся надеждой, что завтрашний день принесет ей удачу.

Но прогнозы ее не оправдались: Никольчук не вышел и на запасную явку.

Файн напрасно бродила по кассовому залу Ярославского вокзала, где была намечена встреча с агентом. Устав от бесплодного ожидания и сутолоки, она прислонилась плечом к массивной колонне. Что же теперь? Ехать к Загорск, как было задумано, или спуститься в метро и вернуться в гостиницу?.. Нет, в Загорский монастырь она не поедет. С таким настроением у нее нет охоты играть интеллигентную дуру, влюбленную в отретушированные голубями церковные камни…

Весь остаток этого дня и вечер Файн просидела у себя в номере. Курила сигарету за сигаретой, перебирала в памяти события последнего времени, готовясь к завершающему, самому трудному этапу своей московской миссии.

Как никогда прежде, она боялась оступиться, сделать непоправимый шаг. И это не было только привычной профессиональной осторожностью. Кодовое дело «444», по которому использовался Никольчук, в западноберлинском филиале считалось очень важным. Оно было связано с «проблемой номер один», стоявшей перед всеми подразделениями американской разведки: охотой за секретной информацией о новом ракетном топливе русских. Это дело находилось на особом контроле самого директора ЦРУ, о чем неоднократно напоминал своим сотрудникам полковник Лаут.

При всем этом практическое развитие дела «444» оставляло желать лучшего: ченский агент не проявлял пока ожидаемой от него активности. Причины некоторое время оставались неясными. Понять их в какой-то степени помог лишь недавний случай.

Девятого сентября 1960 года потерпел провал заброшенный полтора месяца назад в Приуралье разведчик западноберлинского филиала Лазаревич. Судя по условному сигналу, который он успел передать, чекисты взяли его в момент очередного сеанса радиосвязи с центром.

В тот же день, раздраженный случившимся, полковник Лаут вызвал Элен к себе.

— Надо, пока не поздно, спасать Ченское дело!

Она непонимающе посмотрела на шефа. Маленький, сухонький Лаут возбужденно ходил по кабинету из угла в угол. Перехватив взгляд Файн, он желчно заметил:

— Что вы смотрите, будто с луны свалились?

И она сразу вспомнила: вначале по делу «444» готовился Лазаревич, но потом он внезапно и надолго заболел.

— Мог ли Лазаревич знать, кто был заброшен в Ченск вместо него? — спросил полковник.

— Это исключено.

— Все равно надо что-то срочно предпринимать, потому что о нашей заинтересованности Ченским районом Лазаревич выболтает русским на первом же допросе…

В тот день разговор на этом и кончился: у Лаута еще не было готовой идеи, как поправить неожиданно осложнившееся дело. Решили на первых порах ограничиться дополнительной проверкой агента «444» — Никольчука.

И тут вдруг вскрылся один неприятный факт. Оказывается, незадолго до отъезда на задание Никольчук был в баре в Фюссене. И там, подвыпив, настойчиво расспрашивал приятеля по разведшколе: правда ли, что в СССР введен новый закон о неподсудности тех, кто добровольно заявляет властям о своей связи с иностранной разведкой?

— Над этим стоит задуматься, — сказал Лаут своей помощнице, когда она доложила ему о результатах проверки. — Что это было: пустая болтовня спьяну или зондирование с мыслью о предательстве?

Прошло несколько дней, и полковник сообщил Файн свое окончательное решение:

— Будем вводить в Ченское дело нового человека! — Он пристукнул костяшками согнутых пальцев по краю стола. — И учтите: нам нужен не агент-дилетант, а опытный, надежный разведчик…

Задача, поставленная перед Файн, была не из легких. К ее решению, с благословения шефа, она подключила добрую треть сотрудников филиала. Работали, что называется, не покладая рук, не считаясь со временем. Но все пока было впустую. На еженедельные доклады к полковнику Файн являлась мрачная, злая, молча клала на стол справки из оперативных архивов.

— Все это мусор! — недовольно кривил губы Лаут, пробегая глазами листок за листком. — Мне начинает надоедать ваша медлительность.

Так в безрезультатных поисках шла неделя за неделей. Но всему, как известно, приходит конец. И вот однажды обрадованная Файн сама позвонила шефу:

— Я, кажется, зацепила то, что нужно!

Лаут тотчас потребовал ее к себе.

— Кто же он? — спросил нетерпеливо, как только помощница появилась на пороге кабинета.

— Фамилия — Букреев. Кличка — Барсук. Бывший агент абвера.

— Подробнее…

— Имеет немало грехов перед Советами. В минувшую войну активно использовался немцами в карательных операциях против русских партизан. За участие в одной из них, близ Ченска, был награжден железным крестом второго класса.

— Вот как! — Лаут сразу оживился, протянул руку через стол: — Дайте досье.

Открыв картонную крышку, он стал внимательно читать пожелтевшие от давности бумаги. Когда перевернул последний лист, надолго задумался. Потом поднял свою седую, гладко причесанную голову.

— Что ж, с помощью этого Букреева, пожалуй, можно спутать карты чекистам… — Немного помолчав, добавил: — Будем пока считать этот вариант запасным. Над ним стоит серьезно подумать.

— Простите, шеф, — сказала Файн. — А вы не смогли бы сразу определить в вашем новом плане место и роль Никольчука?

— Никольчук нам пригодится при любом из вариантов. Но сначала нужно проверить, собирается ли он работать, как надо. Для этого, мне кажется, будет полезно выехать на место и окончательно во всем разобраться.

4

Широко расставив локти, Алексей Никольчук сидел за столом, застланным тусклой клеенкой; макая в горчицу колбасу, прикидывал, что купить на завтрак. В столовой он только обедал. Так делали все одиноко живущие, подобно ему, сослуживцы. Он ничем не хотел выделяться, не нарушал первую заповедь нелегала, которую вдолбил ему инструктор Карнер: «Маскировка разведчика чем проще, тем надежнее. Не давай окружающим повода обращать на тебя внимание…»

В коридоре вдруг послышались шаги, в дверь постучали.

— Да, — сказал Алексей.

В комнату вошла и нерешительно остановилась у порога женщина в коричневом пальто и белом пуховом платке, низко надвинутом на лоб.

— Мне нужно товарища Никольчука, — проговорила она, пристально всматриваясь в Алексея: в комнате было по-вечернему сумрачно.

— Я Никольчук… — Он встал, включил свет.

Женщина прошла к столу, села на подвинутую ей табуретку.

— Я к вам от брата, — вдруг сказала она совсем другим тоном, сухо.

Голос показался Никольчуку знакомым. Смысл ее слов дошел до него не сразу. А между тем они составляли первую фразу пароля.

— От какого брата? У меня их много… — с трудом, будто нехотя произнес он ответную фразу.

— От Серафима.

— А чем вы подтвердите?

Никольчук, в упор смотревший на женщину в платке, наконец, узнал ее. Это она на берлинской квартире, где с ним разговаривал Лаут, сидела у окна. Узнал, и, несмотря на это, в его душе еще теплилась какая-то глупая надежда, что завязавшийся обусловленный разговор окажется случайным совпадением, а сама женщина — не имеющей никакого отношения к американской разведке.

Но незваная гостья вынула из кармана пальто половинку деревянного мундштука и, пристукнув ею, как фишкой домино, положила на стол. Очередь была за Алексеем: вторая половинка перепиленного мундштука лежала у него где-то в чемодане. Но он не стал доставать эту другую частицу вещественного пароля: и так было ясно, что длинные руки Лаута все-таки дотянулись до него.

— Я вас слушаю…

— Это я вас буду слушать! — строго сказала Элен Файн, сбрасывая с головы пуховый платок, поправляя прическу. — Заприте дверь, занавесьте окно!

Никольчук торопливо исполнил ее приказание. Она кивнула на тарелку с остатками еды:

— Я вам помешала?

— Ужинать? Нет…

— Ну, а вообще? — Файн в упор посмотрела на него, нехорошо усмехнулась.

Этот ее дерзкий, вызывающий вопрос, в главное — нахальный взгляд вернули Алексею самообладание.

— А вообще да! — твердо сказал он и впервые смело глянул ей в лицо.

— Значит, помешала?

— Значит, помешали… — в тон ей ответил Никольчук и улыбнулся от пришедшей вдруг на ум дикой мысли: взять вот сейчас эту рыжеволосую красотку под локоток, да и доставить прямехонько в КГБ — займитесь, мол, заграничной путешественницей…

— Чему вы улыбаетесь?

— А что мне не улыбаться? — с вызовом сказал Алексей. — Я у себя дома.

— Дома ли?! — Она усмехнулась и опять пристально посмотрела в его глубоко посаженные глаза, словно желая понять, совершил ли он уже то, что задумал, или нет. Если совершил — значит будет вести себя смело, не робея.

Никольчук не выдержал ее взгляда, что-то дрогнуло у него в лице. Он поспешно протянул руку за сигаретами, лежавшими на другом конце стола. Файн облегченно вздохнула («Уверенности в нем не заметно — это хорошо».) и тоже закурила из его пачки.

Несколько минут они говорили о разных пустяках, о погоде. Файн хотела заставить Никольчука расслабиться, избавиться от настороженности. Внимательно наблюдая за ним, она постепенно пришла к убеждению, что Никольчук еще не успел переметнуться, но как, видимо, задумал, живет под страхом возмездия. И как только она уверовала в это, сразу же, не давая ему опомниться, перешла в наступление:

— Шеф считает, что период вашей акклиматизации в Ченском районе слишком затянулся.

— Шеф и все вы там плохо представляете здешнюю обстановку, — сказал Алексей. — Очень трудно работать…

— А я считаю, вы просто струсили, товарищ Никольчук, — оборвала его Файн, делая ироническое ударение на слове «товарищ».

— «Товарищ»… — Алексей грустно улыбнулся. — Да, к сожалению, «товарищ» надо брать в кавычки. И так будет всегда. Впрочем, вам не понять этого.

— Давайте, Никольчук, без лирики! Вы слишком дорого обошлись, чтобы мы от вас отступились. Мы ни о чем не забыли…

— Не грозите, — глухо проговорил Никольчук. — Я людей не убивал; таких, как я, могут и помиловать.

— Вы в этом уверены?

«Если бы я был уверен…» — хотел сказал Алексей. Но промолчал, размазывая пальцем сгусток горчицы по клеенке.

— Поговорим о деле, — Файн встала, прошлась по комнате. — Через несколько дней кончается срок моей путевки. Что я должна передать шефу? Думаете вы работать с нами?

5

— Я смекаю так, — неторопливо говорил старик Смолин, шагая рядом с Маясовым. — Уж больно не подходяще выбрано место для перевалочной базы. Какая-то несуразность получается: мы привозим с завода на автомашинах спецгруз, складываем его на этой Шепелевской базе, и он лежит там, можно указать, на виду, пока по железной дороге не пригонят порожняк. А груз этот, кроме всего прочего, огнеопасный.

— Но разве нельзя сделать, чтобы порожняк подавали точно к прибытию автомашин? — спросил Маясов.

— Пытались, Владимир Петрович, да не получается. Ведь тут как две державы: мы по себе, а железнодорожники — по себе…

Не впервые идет по огромному двору экспериментального химзавода майор Маясов. Его высокую фигуру в черном осеннем пальто, тонкое, строгое лицо узнают многие рабочие. Здороваются. А со Смолиным Маясов встретился еще тогда, когда приезжал сюда читать лекцию. Встретился и долго тряс его руку, обрадованно глядя в знакомые, теперь уже стариковские, глаза.

— Партизанили вместе, — сказал Маясов в ответ на удивленный взгляд стоявшего рядом лейтенанта Зубкова.

Смолин, по-волжски окая, уточнил:

— В Ченских лесах в одном отряде горе мыкали…

Они помолчали немного, справляясь с волнением.

— Из своих партизан кого-нибудь встречали после войны? — спросил Маясов.

— Почти никого… Да и где встретишь, если большинство ребят было из Смоленской области: отряд-то зародился там. Ведь в здешние леса его каратели потеснили.

— А сами вы, Федор Гаврилович, давно здесь?.. Помню, вы говорили, что до войны жили в нашем областном центре.

— Я и после войны там жил. Да и теперь туда к родне нередко наведываюсь… А в Кленовый яр приехал два года назад, после смерти своей старухи. Тут, на заводе, у меня дочка в инженерах.

Потом они стали вспоминать свое партизанское житье-бытье.

— Где я ни воевал, до самого Берлина дошел, — взволнованно сказал Смолин, — а такого, что пришлось нам, Владимир. Петрович, хлебнуть тогда здесь, в этом самом урочище Кленовый яр, не доводилось переживать.

— Да-а, — тяжело вздохнул Маясов. — Предательство Букреева дорого обошлось отряду.

— Ох как дорого!

Расставаясь сегодня со Смолиным в заводском поселке, майор сказал старику:

— Насчет перевалочной базы вы, пожалуй, правы. Что-то надо придумать.

Когда Смолин скрылся в подъезде своего дома, Маясов, захлопнув дверцу автомашины, предложил Зубкову:

— Давайте-ка сейчас, не откладывая, проедем в это самое Шепелево.


На Шепелевской перевалочной базе они пробыли около часа. Излазили ее и вдоль и поперек. Потом вместе с охранником забрались на обледеневшую по краям деревянную платформу. Сквозняк там гулял вовсю, со свистом обвевая столбы, подпиравшие крышу. Неподалеку от платформы тянулось расчищенное от снега шоссе с его бесконечным потоком автомашин: дорога начиналась на границе страны и, пересекая область с запада на восток, вела к Москве. По тропе, проложенной между сугробов, поблизости от торцевой стороны платформы, не переставая, сновали пешеходы — и местные жители и приезжие, из тех, кому требовалось забежать в стоявшую на краю поселка закусочную.

— Ну как? — спросил Маясов Зубкова.

— По-моему, товарищ майор, слесарь Смолин прав: место для перевалочной базы надо искать другое.

— А мне кажется, никакой базы вовсе не нужно, — сказал Маясов.

— Почему? — не понял лейтенант.

— Очень просто… От Кленового яра до Шепелева всего пять километров?

— Пять.

— Так вот, если проложить здесь железнодорожную ветку, то спецгрузы с завода будут следовать без перевала до места назначения. — Немного помолчав, Маясов решительно заключил: — Завтра же поеду к Андронову. Думаю, он нас поддержит.

6

В тот день, с утра, директор завода делал обход подсобных объектов. В пыжиковой шапке и добротном пальто, крупный, ладный, румяный от мороза, он по-хозяйски шагал между смолистыми, наполовину обтесанными бревнами, внимательно оглядывал заиндевевшую кирпичную кладку строящейся водокачки. Андронов был в прекрасном настроении — много шутил и почти не ругал сопровождавших его инженеров и снабженцев. Указания он давал на ходу, и те, кому они адресовались, быстро делали пометки себе в блокноты, зная, что Сергей Иванович не забывчив.

От водокачки директор и его свита направились к электростанции. Припорошенная свежим снежком асфальтовая дорога вела через заводской поселок. На сей раз ему было суждено стать местом, испортившим сразу и до конца дня хорошее настроение Андронова.

На площади в центре поселка, между магазином и клубом, в это время по обыкновению собирались в ожидании автобуса рабочие экспериментального завода, жившие в Ченске.

Человек двенадцать, в большинстве молодежь, сгрудились у подъезда клуба. На его широких дверях, обляпанных известью, висел потемневший от давности фанерный лист с корявыми буквами: «Клуб закрыт на ремонт». А поверх этой надписи ярко белела прихваченная кнопками бумага. Она-то и притянула сюда рабочих. Посмеиваясь, они слушали, как белобровый паренек громко и нараспев читал стихи, написанные от руки под рисунком, сделанным тушью. Стихи были злые, высмеивающие директора завода за то, что он снял бригаду плотников с ремонта клуба и перебросил ее на ремонт домов ИТР, в том числе и своего коттеджа.

Стоявшие позади паренька, покуривая, комментировали:

— Андронов теперь от злости лопнет…

— Разделали по всем правилам…

— А карикатурка сильна: не хуже Кукрыниксов! Кто это его так?

— Наверно, Савелов постарался, — спокойно сказал Андронов.

Он только что подошел со своими спутниками и прочитал стихи. Они задели его за живое. Но Сергей Иванович и виду не подал, как больно и неприятно ему — он умел держать себя на людях. Его взгляд выражал лишь добродушную снисходительность, когда он повернулся в сторону Игоря Савелова — смуглолицего парня с насмешливыми глазами, стоявшего неподалеку в группе заводских ребят.

— Ты же завклубом, — говорил Савелов рыжему толстяку, — действовать надо, бороться!

— А я что, не борюсь? — оправдывался тот.

— «Борюсь»! — передразнил Игорь, нахлобучив рыжему на глаза клетчатую кепку. — Хотя ты действительно весь день на посту: до обеда борешься с голодом, а после обеда со сном.

Парни захохотали.

— Не рано ли смеешься, Кукрыникса! — обиженно сказал завклубом Савелову. — Смотри, быть тебе с клизмой.

— А что, не правда, что ли? — кивнул Савелов на карикатуру.

— Правда-то правда. Только ведь она иной раз боком выходит…

— Ладно, ладно, пророк! — вступился рослый парень в полушубке. — Ты вот небось супротив директора и сморкнуться не посмеешь.

— Ага, — улыбнулся тот. — Я ж, Митя, рожденный ползать. Только если говорить серьезно, зря Савелов краски расходовал. Ему бы одним дегтем мазать.

— Это почему же? — спросил Савелов.

— Яду в тебе много. Вот и норовишь все, что ни видишь, выпачкать. Я тебе, Игорь, так скажу: за таких, как Андронов, держаться надо. Он потому из монтеров в директора выбился, что мозги у него не чета нашим…

Кончив рассматривать карикатуру, Андронов снял кожаную перчатку, подчеркнуто не спеша закурил и своим степенным шагом двинулся в сторону электростанции.

Свита молча потянулась за ним. Начавшийся утром обход продолжался своим чередом. Как и до этого, директор везде вникал в каждую мелочь, давал короткие, быстрые указания. Не было только шуток и прежней игривости в поведении Сергея Ивановича.

Закончив обход, Андронов у крыльца конторы отпустил сопровождавших его людей. Прошел к себе в кабинет и, не раздеваясь, сел за стол. Вид у него был хмурый.

В эту минуту, явно некстати, и явился к Сергею Ивановичу майор Маясов со своей идеей о прокладке железнодорожной ветки до Шепелева и ликвидации там перевалочной базы.

В директорском кабинете Маясов пробыл около часа и вышел расстроенный, будто перенял от Андронова плохое расположение духа. Нужного разговора у них не получилось. И хотя внешне все обстояло вполне корректно, даже деликатно, майор в течение всей беседы чувствовал какое-то внутреннее упорство Андронова. Создавалось впечатление, будто он не понимает (или делает вид, что не понимает), что пора ставить этот вопрос перед министерством, старается уйти от неприятного разговора.

Всю дорогу до Ченска Маясов досадовал на себя за то, что не сумел убедить директора. И постепенно пришел к такому выводу: «Что ж, на Андронове свет клином не сошелся. Будем продвигать это дело по другой линии, поскольку решать его все-таки надо, и решать радикально».

ГЛАВА II Случайная встреча

1

В слякотный мартовский день, под вечер, Тюменцев и его приятель Арсений Павлович Рубцов шли к автобусной остановке: им надо было доехать до Дворца спорта. Почти не обходя луж, размахивая чемоданчиком, Тюменцев на ходу оживленно рассказывал:

— …Он меня раза три на канаты бросал. И все-таки на мой крюк справа нарвался. И тут уж, конечно, амба: отменный нокаут!

Тюменцев от избытка чувств даже крякнул.

— А после боя, когда я вышел из душа, — подкатывает ко мне его тренер: «Ты, — говорит, — победил чемпиона области, но, чтобы стать первой перчаткой в своем весе, надо еще много работать. Однако, — говорит, — игра стоит свеч». И тут же предлагает мне перейти к нему тренироваться. Ты чуешь, Арсений Павлович?!

Замедлив шаг, Тюменцев посмотрел на своего рослого сухопарого приятеля. Он ждал совета, Рубцов был намного старше его и опытнее. Впрочем, разница в возрасте не мешала им дружить по-настоящему, на равных правах. Наверное, сказывалось совпадение увлечений: оба любили спорт, были заядлыми охотниками и рыбаками. А может, причина их прочной дружбы крылась в исключительности ее завязки: четыре года назад при переправе через бурную Чену Рубцов спас Тюменцева от верной гибели.

Но, как бы там ни обстояло дело в прошлом, теперь это была пара, что называется, водой не разольешь. И поэтому Тюменцев по-братски надеялся на разумную подсказку Арсения Павловича в непредвиденно возникшей ситуации: заманчивая своими перспективами работа с новым тренером требовала переезда боксера в областной центр.

Заморосил дождь. Подняв воротник пальто, Рубцов неторопливо заговорил:

— «Первая перчатка»… Это, конечно, звучит. Только, Петь, тут надо все обмозговать, чтобы потом конфуза не было. — Он помедлил немного. — Первым делом тебе надо дыхание ставить. И потом: руки у тебя коротышки, а ты все в дальний бой норовишь. Соображать же надо!

— А, Павлыч, — отмахнулся Тюменцев, не любивший, когда ему напоминали о его недостатках, и поспешил закончить разговор шуткой: — Где там соображать, когда тебя по морде бьют.

Рубцов добродушно похлопал приятеля по спине и первым шагнул с тротуара, чтобы перейти улицу.

И тут с подоконника углового дома им под ноги спрыгнул большой черный кот.

— Тьфу, черт! — невольно выругался Арсений Павлович. — Давай-ка свернем… от греха.

Тюменцев удивленно пожал плечами и свернул вслед за Рубцовым в обход. Минутой позже он, однако, не удержался и заметил с улыбкой:

— Арсений Павлович, я однажды на рыбалке заметил: к твоему сачку кошка подкралась, принюхиваться стала, так ты потом всю рыбу в болотце вывалил. Примета у тебя, что ли?

— Я, брат, эту примету с фронта принес, — серьезно сказал Рубцов, первым опускаясь на скамейку у автобусной остановки. Тюменцев сел рядом. — Прижился как-то у нас во взводе кот. Черный был, тощий и хромой. Геббельсом звали. И заметили мы: от кого этот Геббельс перед боем шарахается — тому амба. Точно, сукин сын, предсказывал…

Рубцов замолк и, закуривая, чиркнул спичкой. Трепещущий огонек высветил его худощавое лицо, беспечное выражение которого вдруг сменилось удивлением. Словно увидел что-то неожиданное, необычное. Он даже привстал, подался вперед, напряженно всматриваясь в противоположную сторону улицы, ярко освещенную неоном витрин.

Тюменцев проследил за его взглядом, не обнаружил ничего достойного внимания и с подковыркой спросил:

— На кого это ты, Павлыч, стойку сделал?

— Минуточку, Петя! — глаза у Рубцова сузились, стали строгими, он неотрывно смотрел на подъезд углового дома.

Там, на мокрых ступенях, ведущих в парикмахерскую, у зеркальной витрины стоял приземистый плечистый человек в черном грубом плаще. Прикрыв ладонями пламя спички, он закуривал. Потом спустился с крылечка и, слегка переваливаясь, пошел наискосок через улицу.

Рубцов резко шлепнул Тюменцева по плечу:

— Подожди меня здесь! — И, обгоняя прохожих, ринулся за примеченным человеком.

Заинтересованный странным поведением приятеля, Тюменцев не выдержал — подхватил чемодан и направился следом.

Он нашел Арсения Павловича в «Гастрономе». Стоя в простенке, тот внимательно наблюдал за кем-то в очереди. Заметив Тюменцева, Рубцов поманил его к себе, кивнул на коренастого покупателя в черном плаще, взволнованно сказал:

— Или мне мерещится, или… Постой здесь, я его поближе разгляжу.

Рубцов смешался с толпой, но как только примеченный покупатель направился к выходу, тотчас вернулся за Тюменцевым и торопливо прошептал:

— Быстро, не то потеряем!

Все больше и больше недоумевая, Петр покорно двинулся за Рубцовым. На улице он было остановился, спросил:

— Чего хоть случилось-то?

— Потом! — оборвал его Арсений Павлович, увлекая в переулок, где, удаляясь, маячила широкая спина в черном плаще.

Но вот Рубцов замедлил шаг, чтобы закурить. И тут Тюменцев опять спросил:

— Да кто это?

— Если не ошибаюсь, это Алексей Михайленко…

— Что за человек? И на кой ляд он тебе сдался?

— Я его еще по Полесью помню, — пояснил Рубцов. — Он у немцев в лагерной охране служил.

— Да ну?

— Точно… Потом от нас его в Жатковичи перевели, в криминальную полицию. А последний раз я его в сорок третьем в оцеплении видел. Нас тогда под Ровно этапом гнали…

— Что же делать? — Тюменцев взглянул на часы.

— Бросать этого мерзавца нельзя, — сказал Рубцов. — Ты один поезжай.

— А может, наплевать на эти соревнования?

— Нет, не годится. Ты не бойся, управлюсь…

Тюменцеву было неловко оставлять приятеля одного, он еще несколько минут тащился за ним следом, пока не увидел свой автобус, который как раз подкатывал к остановке. Рубцов на прощанье помахал Петру рукой.

Дождь все моросил. Опускались промозглые сумерки, быстро темнело.

Михайленко зашел в булочную. Через несколько минут вышел. В руке — небольшой бумажный сверток. Постояв немного, он зашагал вниз по улице.

Выждав, Рубцов двинулся следом. Не упуская своего подопечного из виду и стараясь не попадаться ему на глаза, когда тот время от времени оборачивался, Арсений Павлович неотступно сопровождал его квартала четыре — до Большой Болотной улицы.

Возле трехэтажного кирпичного дома со светящимся номером «33» над зелеными воротами Михайленко остановился. Прежде чем открыть калитку, внимательно осмотрелся по сторонам и только после этого скрылся во дворе.

Дождь пошел сильнее. Рубцову пришлось искать убежища в ближайшем подъезде. Однако он тут же изменил свое намерение, оставил подъезд и быстро зашагал под дождем, не разбирая дороги…

Когда Арсений Павлович постучался в двери городского отдела госбезопасности, на нем не было сухой нитки. Светлые волосы прилипли ко лбу, лицо было мокрым, с пальто стекала вода, образуя на полу мутные лужицы.

— Мне срочно нужен ваш начальник! — нетерпеливо сказал он лейтенанту Зубкову, дежурившему в тот вечер.

— По какому вопросу?

— Я хотел бы переговорить лично…

Лейтенант молча подал взбудораженному посетителю стул, пошел доложить Маясову. Скоро вернулся.

— Заходите.

— Прошу прощения. Время позднее… — сказал Арсений Павлович, переступая порог. Стараясь не наследить грязными башмаками, он прошел к столу, осторожно опустился на краешек мягкого кресла. — Меня, товарищ майор, привели к вам, так сказать, чрезвычайные обстоятельства… Разрешите напиться?

Маясов налил из графина воды.

— Благодарю вас. — Рубцов в два глотка опорожнил стакан. — Я только что на улице случайно встретил человека, которым, мне кажется, не могут не заинтересоваться органы государственной безопасности…

Кабинет Маясова Рубцов покинул часа через полтора. Маясов шел рядом, заботливо поддерживая его под локоть.

— Большое вам спасибо, Арсений Павлович.

— Да за что же? — пожал плечами Рубцов. — Каждый бы на моем месте…

Маясов повернулся к Зубкову:

— Принесите из кладовки плащ!

— Напрасно беспокоитесь, Владимир Петрович. Я и так доберусь, мне недалеко.

— Нет, нет, — запротестовал Маясов. — Смотрите, какой дождь.

2

Проводив Рубцова до самого вестибюля, майор вернулся к себе, зашагал по комнате. Семь шагов от стола до стены, семь шагов обратно.

Большая Болотная, тридцать три… Этот адрес был отделу знаком. Еще зимой, как-то в начале декабря, позвонил по «ВЧ» генерал Винокуров. Он сказал Маясову:

— К вам в Ченск из Москвы прибывает самолетом группа немецких туристов. В их числе некая Барбара Хольме. По имеющимся данным, эта особа интересуется не только соборами и церквами, из-за которых она к нам официально пожаловала. Короче говоря, понаблюдайте за ней…

К туристам в Ченске привыкли. Особенно много их бывает летом. Иностранцев манят соборы Староченского монастыря и уникальная деревянная церковь, сооруженная без единого гвоздя крепостными умельцами в XVII веке.

Барбара Хольме, которая провела в Ченске три дня, на первый взгляд мало чем отличалась от других туристов. Разве только больше остальных щелкала фотоаппаратом перед монастырскими колокольнями: над обработкой ее негативов достаточно пришлось потрудиться местному фотоателье.

Но, кроме этого, было установлено, что Хольме вместе с другой туристкой посетила в городе одну старушку. Эта старушка — немка Дитрих — жила на Большой Болотной улице, дом 33, квартира 9. Хольме привезла ей письмо и посылочку от родственников из Мюнхена.

Если пользоваться обычными представлениями, то в этом посещении не было ничего особенного: в туристских общениях подобное не редкость. Однако Барбару Хольме нельзя было считать обычной туристкой. Поэтому все, что имело отношение к ее визиту на квартиру Дитрих, не миновало проверки.

К сожалению, это проверка до сих пор не была закончена: старуха немка второй месяц тяжело болела… И вдруг это сегодняшнее заявление Рубцова об Алексее Михайленко: опять тот же дом 33 по Большой Болотной. Странное совпадение!

А собственно, почему странное и почему совпадение? Ведь Дитрих, у которой была зимой Барбара Хольме, живет в отдельной квартире. Живет одна. И, насколько известно, ни к какому Михайленко отношения не имеет.

Кстати, а в какой квартире обитает сам Михайленко?

Ответ на этот вопрос получить было нетрудно. Маясов позвонил в адресное бюро, попросил срочную справку. Через несколько минут ему сообщили:

— В доме тридцать три по Большой Болотной улице Алексей Михайленко не прописан…

Вот как! Значит, Михайленко живет там без прописки… А может, у него теперь другая фамилия? Для бывшего сотрудника оккупационной полиции это не удивительно.

Маясов раздавил в пепельнице потухшую сигарету и снова зашагал по комнате.

А что, если Михайленко вообще не живет в доме 33? Ведь Рубцов только видел, как он вошел в дом. Мог к кому-нибудь просто в гости заглянуть. В таком случае надо не потерять его.

Маясов приоткрыл дверь в дежурку и приказал Зубкову:

— Немедленно вызовите капитана Дубравина, и оба — ко мне…

3

Ирина лежала на диване, держала в руках тетрадку, негромко читала вслух стихи. Потом закрыла дерматиновый переплет.

— Декадентщина какая-то… — Поднялась с дивана, одернула платье. — Ты эти свои вирши показывал кому-нибудь?

— Ребята читали… — Савелов сидел за старым пианино, неумело бренчал что-то. — А какое это имеет значение?

— Может быть, большее, чем ты думаешь… Я понимаю, тебе нравится бравировать своим особым мнением. Это один из способов обратить на себя внимание. Но я не думала, что ты можешь пойти так далеко… Впрочем, оригинального тут мало. И вообще все это попахивает передачками «Голоса Европы», или как она там называется, которые ты одно время усердно слушал.

Ирина подошла сзади, положила ладони ему на плечи.

— И откуда в тебе столько злости?

— Злость не трава, на пустом месте она никогда не растет…

— Мне кажется, ты стал таким потому, что слишком усложняешь все.

Савелов обернулся:

— А ты давно стала такой простенькой?

— У меня другое… Тебе надо смотреть на вещи шире.

— Прозрела! Ну, а я все еще хожу в тэ-эмных. — Он по-обезьяньи поскреб себя под мышками.

Ирина невесело улыбнулась, отошла к окну. Отведя рукой занавеску, стала смотреть на улицу. Апрельское солнце светило ярко.

Игорь взглянул на нее, как на чужую. Тоже нашлась проповедница! Лезет в душу, будто у самой все гладко.

Ирина стояла молча, словно совсем забыла о его существовании.

Ее отношения с Савеловым, говоря откровенно, уже давно перестали доставлять ей одну только радость. Приходилось все время таиться, лгать, изворачиваться. Вначале это было незаметно.

Месяца полтора назад, уезжая с мужем на гастроли, Ирина надеялась, что эта вынужденная разлука с Игорем поможет ей начать новую, нормальную жизнь: чтобы было спокойно на душе и чистой оставалась совесть. Но часть труппы вернулась в Ченск раньше, Ирина приехала тоже и как-то неожиданно для самой себя в тот же вечер позвонила Савелову — пригласила к себе на квартиру. Она не могла иначе, хотела только одного — скорее увидеть Игоря, услышать его голос. «И пусть это будет в последний раз!» — сказала она себе.

Но потом безрассудная настойчивость Савелова снова и снова обезоруживала ее. В прошлую среду, под вечер, он пришел к ней тихий, странный, вынул из кармана помятый букетик фиалок… И вот все эти дни после работы приходит к ней, и все остается между ними, как прежде…

В комнате вдруг стало тихо. Игорь, наконец, дал передышку расстроенному инструменту. И тут же Ирина услышала за спиной обидчиво вопрошающий басок:

— Так тебе, говоришь, не по вкусу мои стишата?

— Видишь ли… — Она не хотела испытывать его самолюбия. — Я где-то читала… Всех людей по их отношению к жизни можно разделить на четыре категории: одни делают жизнь и улыбаются, вторые — делают, но не улыбаются, третьи — только и делают, что улыбаются, четвертые — и не делают и не улыбаются.

— А! Ерунда! — сказал Игорь. — Меня ты относишь, конечно, к четвертой категории? К бесполезным пессимистам?

— Нет. — Ирина повернулась к нему. — При всем твоем скепсисе ты в жизни активный. Делаешь много, но…

— Без улыбки?

— Хотя бы.

— Не всякий умеет улыбаться во что бы то ни стало. А в общем, к черту философию!

Игорь подошел к столу, налил в рюмку вина, выпил. Вернулся к Ирине, взял ее за руку. Так они молча стояли с минуту.

Поглаживая ее пальцы, он вдруг заметил, что на одном из них, безымянном, нет знакомого золотого перстня с зеленым камнем. Осталась только кольцевая белая вмятина.

Игорь посмотрел на Ирину. Она отвела взгляд.

— Когда приезжает твой муж?

— Должен завтра, к вечеру…

Савелов рассеянно прошелся по комнате. Потом, взглянув на черную коробку стенных часов, вдруг сказал:

— Я скоро вернусь!

Он взял лежавший на стуле свой светлый плащ и быстро вышел из комнаты.

На улице было ветрено. В зыбких лужицах, дробясь, слепяще отражалось солнце. Савелов не замечал, как переменилась погода. Он спешил. И, только подойдя к деревянному мосту через Чену, где кончалась Заречная сторона, на минуту остановился. Опершись рукой о потемневшие от сырости перила, внимательно оглядел улицу, начинавшуюся впереди за рекой.

По этой улице он не пошел. Повернув от моста влево, к ближнему от берега домику, с голой ракитой перед окнами, он взобрался на кучу битого кирпича, перелез через тесовый забор. Здесь начинались Приреченские огороды. Меж мокрых куч прошлогодней картофельной ботвы, по влажной, не вскопанной еще земле вилась едва приметная тропинка. Она привела Савелова на просторный школьный двор с волейбольной площадкой.

Двор был проходной. Не выходя на улицу, Игорь через калитку с железным кольцом вышел на соседний двор, залитый асфальтом. Противоположная сторона асфальтового прямоугольника соприкасалась с тротуаром уже другой улицы — Большой Болотной.

Торопливо прошагав по этому тротуару один квартал, Савелов подошел к трехэтажному кирпичному дому с зелеными воротами. Одна половина ворот была открыта, тягуче поскрипывала, раскачиваемая ветром. Игорь вспрыгнул на низкое чугунное крылечко, скрылся в подъезде.

Минут через пять он вновь появился на крыльце. Постоял в задумчивости, достав из плаща сигарету, закурил.

Из дверей кирпичного дома вышел Никольчук. На нем было пальто внакидку. Лицо помятое, как после сна.

Посмотрев на небо, он лениво проговорил:

— Похоже, погодка надолго разгуливается.

— Вроде к тому дело, — откликнулся Савелов.

4

Когда лейтенанта Зубкова спрашивали, играет ли он в шахматы, он отвечал: «Балуюсь немного». Это звучало излишне скромно. По мнению Тюменцева, познавшего древнюю игру три месяца назад, лейтенант был отменным шахматистом, которому недалеко до гроссмейстера. Но тут он, конечно, преувеличивал. Если быть точным, Зубков солидно тянул на первый разряд.

Во всяком случае, ченские пенсионеры, с которыми вот уже несколько дней подряд на правах отпускника Зубков воевал за шахматной доской в городском саду на Большой Болотной улице, имели случай убедиться в его квалификации.

Когда-то этот сад с высокими старыми липами, густыми кустами жасмина, терновника и сирени принадлежал архиерею. С годами он не стал хуже, и теперь в теплые погожие дни сюда стекались пенсионеры чуть ли не со всего старого Ченска. Приглушенный гомон голосов и щелканье костяшек домино не прекращалось в голых, безлиственных по весне аллеях до позднего вечера. В другой части сада, у терновых кустов, склонившись над столиками, сидели шахматисты, по преимуществу старики. Курили, сосали валидол, глотали пирамидон — кому что требовалось. Общеобязательным здесь было лишь одно условие: соблюдение тишины.

Зубков, которого пенсионеры знали только по имени — Виктор или просто Витя, придерживался еще одного важного для себя и не известного для других правила: он всегда садился лицом к железной решетке сада. Отсюда он мог хорошо видеть противоположную сторону Большой Болотной улицы, особенно дом № 33 с раскрытыми зелеными воротами, часть его двора и даже окно Никольчука на втором этаже.

…Зубков развивал королевский гамбит в партии с одним щуплым упорным старичком в пенсне и, предвкушая скорую победу, беззлобно подтрунивал над своим противником.

— Хожу слоном, и можете, папаша, — руки в гору.

— Я, сынок, не то что тебе — Колчаку не сдавался.

— Ну, чего зря время тянуть? — язвительно сказал какой-то молодой пижон, дожидавшийся своей очереди за спиной старика. — Лучше сбегаем за пенсией, чекушку купим.

— Обождите-с… чекушку… Гардэ!

— Ах, гардэ?.. Ну, раз гардэ, — глядите, папаша, какой я из вашего ферзя компот сделаю…

Зубков решительно передвинул на доске фигуру, потом привычно поднял глаза на решетчатый забор.

Он увидел, как к черноволосому статному парню в светлом плаще, который стоял во дворе дома № 33 на низком крылечке, подошел Никольчук и о чем-то заговорил с ним. Улица была неширокая, но все равно разговора на крыльце лейтенант слышать не мог. Поэтому для него имела значение каждая мелочь в поведении Никольчука и парня, каждый жест и кивок головы.

По тому, как оживленно они беседовали, Зубков заключил, что эти два человека, видимо, знакомы давно и, уж во всяком случае, встретились не впервые. А если это так, то их встреча имела несомненный интерес для дела.

Что происходило в этот момент на шахматной доске, Зубков сказать бы не мог. Фигуры он передвигал кое-как. И только робость партнера, успевшего за неделю проникнуться уважением к сильному шахматисту и сейчас думавшему, что тот умышленно мутит воду, готовя каверзный удар, спасала Виктора от немедленного мата. И все-таки мат последовал.

Виктору трудно было противиться такому исходу партии. Он в этот момент увидел, как Никольчук вынул из кармана портмоне, раскрыл его на ладони, послюнявил пальцы и отсчитал несколько бумажек. Взяв деньги, черноволосый парень благодарно потряс Никольчуку руку.

— Может, еще партийку? — самоуверенно предложил старичок-победитель.

Зубков встал из-за стола, застегнул пальто.

— Как-нибудь в другой раз…

— Дело молодое! Небось на свиданье? — В душе старичок рад был, пожалуй, отказу опасного партнера.

— Небось! — Зубков подмигнул старику.

До железной решетчатой калитки он шагал степенно, не торопясь. А миновав ее, сразу же ускорил шаг, быстро прошел по тротуару к большому соседнему дому. И как только завернул за угол, побежал бегом к стоявшей в переулке «Волге»…


Игорь Савелов возвращался к Ирине с Большой Болотной тем же путем — проходными дворами, огородами, зареченским мостом. Минут через пятнадцать он уже стоял перед знакомой дверью.

Когда Ирина открыла ему, он в возбуждении прошел к столу, молча выложил деньги.

— Где ты достал?.. — удивленно спросила она.

— Это не имеет значения, — сказал Савелов. — Завтра ты должна выкупить свой перстень.

5

…Вокруг была ночь. Темная, душная. Он едва шагал, с трудом вытягивая ноги из грязи. Было страшно от мысли, что ему никогда не выбраться из этого засасывающего омута. Он закричал, стал звать Ирину. «Что ты кричишь, дурачок? — ласково прошептал ее голос. — Я же здесь…» Вытянув ноги из трясины, он рванулся в темноте на этот голос. И тут же почувствовал: кто-то не пускает, держит сзади за плечи. Он стал вырываться из обхвативших намертво рук. Потом понял: ему не высвободиться, пока не удастся повернуться к своему душителю. И он повернулся! И увидел какое-то белое пятно вместо лица и выброшенные вперед волосатые руки с толстыми, сильными пальцами. Охваченный ужасом, Игорь закричал изо всех сил, втянул голову в плечи, чтобы не дать этим хищно разведенным пальцам сомкнуться на его горле… А белое пятно все приближалось, принимая вид человеческого лица. Крутые скулы в синеве от частого бритья, глаза под выступающим лбом с густыми темными бровями. «Где я видел это лицо?!» — пытался вспомнить Игорь. И наконец, вспомнил: «Алексей Никольчук!»… И вдруг все исчезло куда-то, пропало в ночи. А Игорь все кричал, натуживая свой голос.

«Зачем я кричу, ведь все кончилось?» — подумал он. И проснулся. Над его головой, на тумбочке звонил будильник.

Тяжело дыша, Игорь сел на кровати, надавил пальцем кнопку звонка. В наступившей тишине слышалось только щебетанье птиц на деревьях за посветлевшим окном. Он никак не мог прийти в себя после кошмара и опять расслабленно повалился на постель.

Вдруг вспомнив что-то, Савелов начал торопливо собираться. Надел поверх рубашки старую телогрейку, достал из тумбочки блокнот и, запихнув его в карман, направился к выходу.

Приоткрыв дверь, он почувствовал знакомый запах валерьянки и каких-то отдающих яблоками капель, которые пила мать, когда с сердцем у нее было плохо. Нет, через ее комнату идти не стоит. Мать, наверное, не спит. Начнутся вопросы: «Куда, зачем спозаранку?»

Он тихо закрыл дверь. Потом, стараясь не греметь шпингалетами, растворил окно, спустился на землю. Жухлая прошлогодняя трава под тополями была мокрая от росы. Отворотив рукав ватника, Савелов посмотрел на часы и быстро зашагал вниз по улице, к реке.

На пристани, осторожно ступая по скользким мосткам, он отвязал лодку, сел в нее, стал выгонять на чистую воду. Через несколько минут хорошего хода причалил к разлапистой иве, начавшей выпускать на обвислых ветвях зеленые листочки.

Лодку слегка покачивало набегавшей со стремнины волной. Вода вокруг была сине-розовая, под цвет высокого утреннего неба. С противоположного берега, чуть подернутого понизу туманом, из-за темной громады Зеленой горы дул теплый ветер. Повернувшись назад, Савелов еще раз внимательно оглядел пологий спуск к реке. Никольчука все не было. Назначенное время давно уж прошло.

Игорь опять стал смотреть на крутой правый берег. Зеленая гора! Сколько воспоминаний с ней связано.

…Особенно запомнился один день. Быть может, последний из самых счастливых в его жизни. Это было почти четыре года назад. В конце июля, перед отъездом в областной художественный институт на вступительные экзамены. Они в тот день сидели на самом высоком обрыве Зеленой. Ирина, Сашка Ласточкин и он, Игорь. Внизу, за Ченой, расстилались залитые солнцем скошенные луга, над далеким горизонтом струилось марево.

Они тогда мечтали о счастье.

— А в чем оно?!

— По-моему, — сказала Ирина, — счастье — это слава! И я, как чеховская Чайка, Нина Заречная, больше всего на свете желаю славы…

Она вдруг смутилась от собственной откровенности:

— А Игорь все пишет…

— Старик! — крикнул Ласточкин. — Топай к нам.

Савелов, стоявший на коленях перед раскрытым этюдником, махнул рукой: не мешай!

— Игорек, — певуче позвала Ирина.

Он покорно отложил на траву палитру.

— Скажи, как ты понимаешь счастье?

— Счастье? — Игорь подошел озабоченный: не ладилось с этюдом. — Я где-то читал: творчество без счастья приемлемо, но счастья без творчества не бывает.

Ровно в полдень друзья торжественно расселись вокруг спортивной сумки Ласточкина. В ней нашлось кое-что. Через некоторое время слегка захмелевший от вермута Игорь поднялся с рюмкой, патетически произнес:

— Леди и джентльмены! Поклянемся же искать свое счастье на великом, священном поприще, где уже подвизается одна из нас (поклон Ирине) и на которое завтра берут старт еще двое будущих гениев!

— Аминь!..

Они паясничали, чтобы не выглядеть сентиментальными, но каждый думал про себя всерьез: для избранников, наделенных талантом, настоящая жизнь только в мире искусства.

«Настоящая жизнь!..» Она совсем, оказывается, не такая, как представляется из туманного абитуриентского далека. Столкновение с нею может разочаровать. И тогда начинается мучительная переоценка ценностей…

Погруженный в воспоминания, Савелов не слышал, как Никольчук подошел к лодке. Поздоровавшись, проворчал:

— Хозяйка забыла разбудить, старая ведьма! — Снял черный плащ, закатал по локти рукава байковой куртки на мускулистых руках, поросших густым волосом. Потом взглядом из-под выпуклых надбровий указал Игорю, чтобы тот пересел на корму.

Сильными, умелыми ударами весел Никольчук погнал лодку от берега. Савелов, наладив руль, положил на колени блокнот, нашарил в кармане карандаш.

ГЛАВА III Лаборант Савелов

1

Дело Никольчука Маясов вел сам. Ему помогали капитан Дубравин и лейтенант Зубков. Этот выбор помощников, людей столь разных, был для Маясова не случаен. Он хотел, чтобы молодой сотрудник практически перенимал все полезное у своего старшего товарища, более опытного чекиста. В конце каждой недели они втроем подводили итоги по делу, анализировали оперативную обстановку.

Сегодня сделать сообщение Маясов поручил Зубкову. И тут же предупредил:

— Только покороче! Времени у нас в обрез.

Педантичный лейтенант встал (хотя докладывать разрешалось и сидя), поправил и без того аккуратный узел галстука и, стараясь не заглядывать в лежавшие перед ним бумаги, начал говорить:

— Полученные нами за последнее время материалы дают основание предполагать, что Алексей Никольчук, он же Михайленко, является не только бывшим пособником гитлеровских оккупантов.

Слушая Зубкова, Маясов глядел в свою раскрытую тетрадь, на чернильный чертежик. То был схематический поэтажный план дома № 33 по Большой Болотной улице. Никольчук снимал здесь комнату в квартире № 16 на втором этаже. Там же находилось еще семь квартир (в доме была коридорная система), и в том числе квартира № 9, где жила Дитрих. Обе квартиры (№ 9 и № 16) Маясов обвел кружочками, кружочки соединил кривой линией, а линию оседлал большим вопросительным знаком.

А что, если зимой Барбара Хольме была в девятой квартире лишь ради маскировки? Зашла на несколько минут к старухе, передала ей письмо из Мюнхена и, не выходя на улицу, по внутреннему коридору прошла в другую, нужную ей, квартиру. Это тем более допустимо, если учесть, что ее могла подстраховывать подруга из их туристской группы, которая была с ней.

Маясов закрыл тетрадь, снова стал внимательно слушать Зубкова, перешедшего ко второй части своего доклада.

— Из связей Никольчука, представляющих интерес для отдела, установлен Игорь Савелов — лаборант экспериментального оборонного завода, имеющий доступ к секретным материалам. Сведения, которыми мы располагаем, являются, на мой взгляд, серьезными уликами против Савелова. Прежде всего это две его подозрительные встречи с Никольчуком. При этом считаю нужным подчеркнуть, что Савелов оба раза вел себя нервозно, настороженно. В частности, после первой встречи он уходил от Никольчука проходными дворами и огородами, в малолюдном месте перелез через забор. Идя на вторую встречу, в воскресенье рано утром, Савелов вылез из своего дома через окно. Полдня провел вместе с Никольчуком в лодке на реке. Никольчук удил, а Савелов что то чертил или писал в блокноте… Не имея пока возможности сделать окончательный вывод о характере этих двух встреч, о содержании бесед между Никольчуком и Савеловым, думаю, что сами обстоятельства, в которых происходили эти встречи, несомненно, представляют оперативный интерес.

Зубков помедлил немного, перевел дыхание и, преодолевая волнение (ведь всего второй раз в жизни ему приходится анализировать серьезное дело), продолжал:

— Говоря о моральном облике самого Савелова, надо отметить его нездоровые, если не сказать антисоветские, настроения. Какая-то озлобленность. Об этом, в частности, свидетельствуют его стихи, которые он читал своим товарищам. Это же подтверждается и руководством завода, точнее директором Сергеем Ивановичем Андроновым. Человек с подобными настроениями может оказаться подходящей добычей для вражеской разведки. Для характеристики Савелова небезынтересным является и его сожительство с артисткой городского драмтеатра — Ириной Булавиной. Муж Булавиной — режиссер Сахаров — работает там же. У них есть ребенок, который воспитывается у матери Сахарова, в другом городе. Короче говоря, Савелов разбивает здоровую советскую семью…

«Ох, и витиеват же ты, Зубков!» — подумал Маясов. Он опять раскрыл свою тетрадь, начал чертить в ней квадратики: от одного большого, в середине листа, разбегались по сторонам маленькие, связанные с ним стрелками… Если представить себе взаимоотношения шпиона с теми, кого он использует, как отношения центра с периферией, то изучать эти взаимоотношения надо, наблюдая не только за центром, но и за периферией.

Центром здесь был Никольчук, а его предполагаемый сообщник Савелов — периферией.

Трудность заключалась в том, что Савелова плохо знали на экспериментальном заводе, так как работал он там всего несколько месяцев. Чтобы познакомиться с жизнью парня, приходилось искать другие пути.

Вчера вечером капитан Дубравин доложил, что ему удалось найти сразу двух человек, близко знающих Савелова. Это были помощник художественного руководителя Ченского дома культуры Ласточкин и приехавший из областного центра в гости к отцу техник Иван Сухов.

Сейчас, расставляя квадратики в своей тетради, Маясов решил, что Ласточкина пока тревожить не стоит — рискованно, поскольку он близкий приятель Савелова. С Суховым же придется поговорить не откладывая, так как он послезавтра уедет домой.

2

Счетовод Сухов жил на дальнем конце заводского поселка. В большой квартире зятя-инженера он занимал комнату с окном, выходящим в сосновый лес.

Маясова старик встретил приветливо. Узнав, что он пришел к сыну, сказал:

— Сейчас позову… Мешать вам не буду.

И, собрав со стола свои бумаги, скрылся в смежной комнате.

Тотчас оттуда вышел Иван. Высокий, сильный, лет тридцати. Маясов сказал о причине своего вечернего визита — попросил помочь разобраться в одном деле.

— Чем могу — помогу, — улыбнулся Сухов.

Они закурили. И разговор за столом как-то сразу наладился. Впрочем, это был еще не деловой разговор, а только вступление к нему.

Сперва у них зашла речь о борьбе с буржуазными разведками. Любознательный Иван подбрасывал Маясову вопрос за вопросом. Потом заговорили о войне, о партизанах. Оказалось, старший брат Сухова воевал в том же партизанском отряде, что и Маясов.

— Он погиб где-то в здешних лесах, под Ченском, — сказал Иван. — Говорят, какое-то предательство в отряде произошло…

Маясову было сейчас не до воспоминаний, однако пришлось некоторое время поддерживать разговор. И, только уловив подходящий момент, Владимир Петрович повернул беседу в желательном направлении — начал расспрашивать Ивана о Савелове, который раньше работал в его бригаде на механическом заводе в областном центре.

Сухов на вопросы отвечал охотно и обстоятельно, и в результате еще один этап биографии парня для Маясова перестал быть белым пятном.


В то лето Игорь Савелов не выдержал экзамены в художественный институт. Домой вернулся с ощущением полной катастрофы. Казалось, солнце померкло, кончилась жизнь.

Мать, Варвара Петровна, строгая, властная женщина, сказала ему:

— Надо взять себя в руки и попытать счастье еще.

— В третий раз?

— Я понимаю, ты устал…

— Не в этом дело.

— Главное — не киснуть и не сдаваться. Твоего отца не принимали в летную школу по состоянию здоровья. Но он очень хотел быть летчиком. Он подчинил свою жизнь железному режиму, закалил себя настолько, что через два года его приняли по первой категории.

— При чем здесь отец?

— После смерти твоего отца, — взволнованно сказала Варвара Петровна, — я жила только для тебя… думала, будешь большим человеком.

Она вынула из пачки папиросу, закурила. Потом спросила другим, равнодушным, голосом:

— Где же ты думаешь учиться?

— Пока нигде.

— А что намерен делать?

— Еще не знаю… Мишка Гринев зовет к себе на завод.

— Метаморфоза, достойная восхищения: из художников в слесари! — гневно сказала Варвара Петровна. — Пойдешь в педагогический — я позвоню директору.

— В педагогический я не пойду! — отрезал Игорь.

Наступила тягостная пауза. Мать и сын сидели в разных углах комнаты, каждый по-своему переживая случившееся.

Потом Игорь спросил:

— Мам, Ира ко мне приходила?

— Да. Она сегодня уезжает. В студии начинаются занятия. — Варвара Петровна тяжело вздохнула. — Через год Ирина станет актрисой… и ты потеряешь для нее всякий интерес.

Недели через две после этого разговора Савелов уехал в областной центр, где в театральной студии учились его ченские друзья — Ирина Булавина и Сашка Ласточкин. Он поступил учеником на механический завод.

Не просто было Игорю заставить себя встать за слесарные тиски. А дело началось именно с них и с обыкновенного слесарного зубила. Только через несколько месяцев его допустили к первому станку.

Но и тогда Игорь не проявил особого рвения и радости…

Однажды бригада собирала отремонтированный токарный станок. Руководил сборкой помощник Сухова — насмешливый и грубоватый парень Валерка Стрелец. Работали весело, только Игорь по обыкновению хандрил.

Стрельцу, у которого инструмент так и играл в руках, не нравилось настроение Савелова, и он все время подтрунивал:

— Если так работать, можно и год в учениках проходить.

— А мне торопиться некуда, — мрачно отмахивался Игорь.

Когда Савелов хотел было сам закрепить маховичок, Стрелец небрежно отстранил его:

— Это тебе не кисточкой мазать, здесь нужно кумекать железно.

Игорь обиделся. В обед он не ушел из цеха вместе со всеми. Засунув руки в карманы, несколько минут стоял возле собранного почти станка. И вдруг подумал: а что, если показать этому типу Стрельцу, что и он, Савелов, не лыком шит и, если захочет, может работать не хуже других? «Подумаешь, кибернетика — закончить сборку станка! Сделаю это не хуже других слесарей».

И Игорь решительно приступил к делу.

Он спешил изо всех сил, чтобы уложиться до конца перерыва, он взмок, задыхался… И вот, наконец, станок полностью собран.

Сейчас он включит его, позовет ребят. И пусть они позеленеют от удивления…

Игорь надавил на кнопку пускателя. Раздался страшный скрежет, треск, запахло горелым маслом. Со всех сторон к Савелову кинулись люди.

— Доигрался!

— О себе много понимает!

Едва завидев показавшегося в пролете бригадира, Игорь бросился вон из цеха.

И все-таки разговора с бригадиром избежать не удалось. Через два дня Иван Сухов сам пришел к нему, — Савелов жил вместе с Ласточкиным у его тетки.

Игорь был уверен: бригадир явился, чтобы сообщить о вычете из его зарплаты за поврежденный станок. И с отчаяния рубил напрямик:

— Быть слесарем — не мое призвание!

— Поэтому и сбежал?

— Поэтому и ушел.

— «Призвание»… Не бросайся, браток, словами, — сказал Сухов. — О призвании можно говорить, когда ты хоть что-то уже сделал в жизни.

Игорь молчал, не зная, куда поведет бригадир дальше. И скоро ли заговорит о главном, ради чего пришел. Вот, наконец, кажется, заговорил. Но Савелов что-то не понимает его. Он ведь вовсе не этого ожидал.

— Бригада решила отремонтировать попорченный станок в воскресенье…

— Мне вашей благотворительности не нужно, — заносчиво сказал Игорь. — Я готов заплатить сколько требуется.

— Ты, парень, потише на поворотах! — строго заметил Иван. — Это не благотворительность, а товарищи из беды тебя выручают. В общем в воскресенье ждем.

— А если я не приду? — спросил Игорь. И снисходительно добавил: — Рад был узнать, что в нашей… то есть в вашей, бригаде имеются не только Стрельцы.

— Что же, наш Стрелец позубоскалить любит. Но технику понимает, — сказал бригадир. — Кстати, это не кто иной, как Стрелец, и предложил отремонтировать в выходной день загубленный тобой станок.

— Стрелец? Поражен.

— Вот так, парень…


Делая себе пометки в записной книжке, Маясов спросил:

— Интересно, получился все же из Савелова ремонтник или так себе?

Владимир Петрович задал этот вопрос как бы между прочим. Но ответ на него хотел получить самый обстоятельный: ему нужно было понять, почему Савелов, имея специальность слесаря-ремонтника, поступил лаборантом на завод, до которого от дому ездить очень далеко. Да к тому же в лаборатории ему и платили меньше.

Если всем этим Савелов пренебрег, значит что-то другое руководило им, когда он вернулся в Ченск и устроился на оборонный завод. Значит, экспериментальный химзавод представлял для этого парня какой-то особый интерес?

На вопрос Маясова Сухов ответил не сразу и весьма неопределенно:

— Игорь малый не дурной, смекалистый…

— А как, по-вашему, почему он обратно в Ченск вернулся?

Сухов пожал плечами.

— Затрудняюсь сказать. Я в то время уже в другом цеху работал…

Еще в первые дни после того, как Савелов попал в поле зрения чекистов, Маясов, изучая материалы, обратил внимание, что возвращение парня в Ченск примерно совпадает с появлением в городе Никольчука. До этого, как выяснилось, Никольчук тоже жил в областном центре: около двух месяцев он там работал в парикмахерской. Возможно, совпадение случайное. Но могло быть и по-другому. Это очень интересовало Маясова.

Идя сегодня к Сухову, Владимир Петрович рассчитывал, что он поможет ему хотя бы немного приблизиться к решению этого вопроса. К сожалению, надежды не оправдались. Но делать было нечего — приходилось довольствоваться тем, что удалось получить. Да и часы показывали уже четверть первого — людям давно спать пора.

3

Уезжая ночью от Сухова, Маясов решил завтра же командировать в областной центр капитана Дубравина, чтобы разыскать там тетку Ласточкина, у которой квартировал Савелов.

Но утром неожиданно позвонили из областного управления КГБ: Маясова вызывали на совещание. Нужда в командировке Дубравина отпала.

После совещания Маясов задержался в областном городе еще на два дня и сам нашел нужных ему по делу Савелова людей. Он даже успел зайти в художественный институт, где Игорь провалился на экзаменах.

Чужая жизнь становилась все яснее и понятнее…

Вернувшись в Ченск, Маясов сразу же засел за обработку материалов, полученных в поездке. Он начал со своей записной книжки. Эта довольно пухлая книжка едва ли не вся была заполнена пометками о Савелове. Но не только о нем самом. Среди имен слесарей, с которыми работал Игорь, данных об его отце и матери, о друзьях упорно повторялось, мелькало чаще других одно имя — Ирина Булавина.

С Ириной Булавиной Савелов вместе учился в школе. Оба мечтали о творчестве и славе. Бежало время, школьная дружба перерастала в нечто большее. И это, пожалуй, объясняло, почему Игорь после неудачи с поступлением в художественный институт оказался в том же городе, где училась Ирина.

Савелов на механическом заводе. Не менее двух десятков страниц, исписанных угловатым маясовским почерком.

После неприятного случая со станком Игорь, смирив гордыню, все-таки вернулся в бригаду. Вернуться вернулся, однако завод, цех, бригада долго еще оставались для него чужими. И все же дело как будто понемногу налаживалось. Игорь, наконец, сумел найти общий язык с ребятами. Получил разряд. Участвует в установке первой автоматической линии на заводе… И вдруг неожиданно для всех берет расчет и уезжает в Ченск.

В записной книжке снова начинаются страницы о Булавиной. Что же делала в это время Ирина?

Она вышла замуж за Константина Николаевича Сахарова.

Об этом рассказала Маясову старая актриса Ласточкина. Она была у них на свадьбе. И ей запомнился такой разговор среди гостей:

— А у Сахарова губа не дура!

— Девица тоже не промах: муж режиссер, дядя мужа — главный режиссер!

— Театральная семейка…

…Семейка оказалась непрочной.

Как-то вечером молодые сидели за столом в своей новой квартире. Листая альбом марок, над которым он обычно коротал свой досуг, Сахаров спросил:

— Что ты там столь внимательно читаешь?

— Рецензии о нашем последнем спектакле. — Ирина протянула мужу газету, взволнованно заговорила: — Работаешь как лошадь, пропадаешь целыми днями на репетициях, а о тебе всего пять скупых слов: «Булавина свою роль провела ровно…» Боже, придет ли когда настоящий, большой успех?!

— Театр, моя радость, не асфальтовая дорога, где все гладко, — сказал Константин Николаевич. — Ты думаешь, у Ермоловой, Савиной или другой так называемой великой — у них были только одни победы? Как бы не так! Все слабое отсеялось, а хорошее дошло до нас, и мы курим им фимиам: великие! В действительности же все обстоит по-другому: как прежде, так и теперь играли и играют хорошо и плохо. Это нормальный процесс.

— Значит, ставить плохие спектакли, плохо играть — это нормально и закономерно? Странная философия!

— Я вовсе не призываю к этому, я только констатирую: подобное неизбежно. — Сахаров аккуратно вставил пинцетиком марку. — Что касается твоей артистической судьбы, можно считать, она сложилась счастливо.

— Раньше я тоже так думала…

— Напрасно иронизируешь, — сказал Константин Николаевич. — Тут от настоящих, невыдуманных забот голова пухнет, однако я не ною.

— Что случилось?

— Я уже говорил, мне дают самостоятельную постановку.

— И что же?

— Оказывается, пьеса-то современная.

— Не понимаю.

— Все-таки это риск… Хотелось бы освоиться на какой-нибудь классической вещи, уже, так сказать, обкатанной.

— Ах, вот ты о чем… — Ирина посмотрела на мужа снисходительно-иронически.

Сахарову был неприятен этот ее взгляд. Так она никогда на него не смотрела. И он поспешил переменить тему разговора.

— Мы оба устали, дорогая. Пойдем куда-нибудь, рассеемся?

— Я не могу… болит голова.

Это была неправда, и Сахаров понял это.

— В таком случае я иду один! — обиженно сказал он.

Когда за мужем захлопнулась дверь квартиры, Ирина подошла к телефону — позвонила Ласточкиной.

Через полчаса она уже была в театре, за кулисами.

Кто-то стоявший возле сложенных штабелем декораций сказал ей:

— Вы опоздали… у Ласточкиной сейчас выход.

И действительно, из гримерной появилась Мария Ивановна.

Ирина поздоровалась, сказала, что подождет ее. Но Ласточкина со строгим, сосредоточенным лицом прошла мимо, почему-то ничего не ответила.

«Уж не сердится ли она на меня? — подумала Ирина, входя в гримерную. — Однако пригласила сюда и так приветливо разговаривала со мной по телефону…»

Теряясь в догадках и предположениях, Ирина не заметила, как пролетели минуты ожидания. Дверь вдруг отворилась, и в комнату вошла Ласточкина… Но сейчас эта была обычная, добрая, ласковая и немножко усталая Мария Ивановна.

— Здравствуй, землячка, здравствуй еще раз, — приветливо сказала она, опускаясь в кресло.

— А я, извините, подумала, что вы на меня сердитесь.

— Прости, голубушка, не обижайся… — Ласточкина улыбнулась. — Я считаю, что артист должен не изображать человека, а жить на сцене его жизнью. Чтобы игра была искренней, надо быть сосредоточенной, собранной перед тем, как выйти на сцену. Поэтому уже загримированной я обычно запираюсь на ключ, чтобы собраться с силами. По звонку я вылетаю из гримерной — в это время я уже не принадлежу себе. Я только внутренне молю, чтобы никто не подошел ко мне, не заговорил, чтобы не расплескать в разговоре эту собранность, настроенность. — Она, как бы извиняясь, развела руками. — Вот поэтому я и промчалась мимо тебя… Ну что ж, поедем к нам чай пить, там и потолкуем.

По дороге, в полупустом троллейбусе, выслушав Ирину, Мария Ивановна сказала:

— Вот ты сетуешь, что много работаешь над ролями, из сил выбиваешься, а успех якобы достается другим…

— Но разве это плохо, если актриса хочет прославиться?

— Неплохо. Каждый артист любит славу. Но ведь это не главное. Мне кажется, настоящий актер должен испытывать радость уже потому, что он делает то, к чему у него призвание…

Не договорив, Ласточкина вдруг пристально посмотрела в глаза Ирине.

— Но только ли в этом дело?! Я замечаю, с тобой, дорогая, происходит что-то неладное.

Ирина подавленно молчала.

— Если не ошибаюсь, дело в Игоре?

— Я, кажется, люблю его, — вырвалось у Ирины.

— Кажется или?..

Не отвечая на вопрос, Ирина заговорила взволнованно, сбивчиво:

— Еще девчонкой, у кого-то из великих актрис я прочитала о тщеславии, с которым она боролась. Но только теперь я по-настоящему поняла, насколько губительна эта черта характера. Нездоровое внимание к своему «я», вероятно, порождает недоброжелательность к людям, которые тебя чем-то превосходят…

— Не взвинчивай себя, Ирина!

— Нет, нет, не перебивайте… Я хотела стать первой в нашем театре, быть лучше всех. Я и замуж вышла… — Она не договорила, махнула рукой и заплакала.

Прошла неделя после этого разговора, и Ирина вдруг объявила мужу, что предстоящий отпуск она решила провести в Ченске. Сахаров с ней поехать не мог: готовился новый спектакль. Ирина уехала одна.

Что ее тянуло в этот город? Ведь с отъездом матери и отчима в Москву, а затем в длительную заграничную командировку у нее никого из родных в Ченске не осталось. Почему же она так скоропалительно согласилась на предложение Ласточкиной поехать вместе с ней?

На этот вопрос Ирина смогла ответить лишь тогда, когда оказалась в Ченске и на второй день по приезде встретилась в парке с Игорем. (Он вернулся в родной город сразу же после свадьбы Ирины с Сахаровым.) И хотя Ирина уверяла Ласточкину, что встреча с Савеловым на танцевальной площадке произошла случайно, это было не так.

За первой встречей последовала вторая, потом третья. И с той поры началась их тайная связь, которая вместе с радостью обладания любимым человеком заставляла обоих страдать…

Маясов продолжал листать свою записную книжку. Непросмотренных страниц оставалось немного.

…В одну из июльских ночей в Ченск неожиданно приехал Сахаров. Ирина была у себя в комнате (она жила в квартире Ласточкиных), читала книгу.

Константин Николаевич, как всегда, был чисто выбрит, безукоризненно одет. Он горячо обнял жену, сел рядом на софу.

Ирина избегала смотреть мужу в глаза.

— Что нового в театре, дома?

От этого вопроса Сахаров сразу как-то обмяк.

— Надоело мне работать по указкам дяди, — сказал он.

— Что же ты намерен предпринять?

— Если обстановка в областном театре сложится неблагоприятно, мы переберемся сюда, в Ченск…

Маясов закрыл записную книжку. Долго сидел в задумчивости. Потом достал из стола бумагу и начал писать отчет о своей поездке.

4

В закусочной было чадно, душно. Подвинув к себе тарелку, Рубцов принялся за борщ. Рядом за столиком шел разговор о футболе. Арсений Павлович не удержался, вставил несколько дельных замечаний, — беседа стала общей. А когда официантка принесла полдюжины «Жигулевского» и тарелку с красными раками, Рубцов пригласил соседей-болельщиков разделить с ним трапезу. Оба пересели к нему за стол. Один из них — буйно-кудрявый, с тонким голосом, сразу же заказал штофик водки.

Народу в закусочной по случаю дня получки было много. Дверь на тяжелом блоке то и дело хлопала, впуская все новых посетителей. Многих из них Рубцов знал в лицо, с некоторыми был коротко знаком. С той поры, как он стал внештатным фотокорреспондентом областной газеты, ему часто приходилось наведываться в эти места: поселок Шепелево с прилегающими к нему населенными пунктами входил в его «репортерский куст».

К столу подошел шофер в распахнутой телогрейке, попросил официантку побыстрее обслужить его.

— Куда это, Сердюк, торопишься? — полюбопытствовал кудрявый сосед Рубцова. Он уже порядком захмелел.

— Одного парня надо подбросить до Ченска.

— Кому так приспичило?

— Савелов из главной лаборатории…

— Постой, это какой Савелов? — Кудрявый посмотрел за окно, во двор, где стоял грузовик. И вдруг тоненько захихикал: — Тю! Это же хахаль Булавиной, артистки, она моя соседка была…

— Я извиняюсь, — вмешался в разговор Рубцов, — эту Булавину случайно не Ириной Александровной звать?

— В самую точку! — Кудрявый даже подпрыгнул на стуле и тут же принялся выкладывать Арсению Павловичу все, что знал об отношениях Савелова с Булавиной. А знал он, этот словоохотливый человек, оказывается, немало.

Из его пьяного бормотанья Рубцов понял, что Савелов работает на химзаводе в урочище Кленовый яр, а живет в Ченске вместе с матерью, бывшей учительницей, недавно вышедшей по состоянию здоровья на пенсию. Рубцов слушал, попыхивая в открытое окно папироской, а в памяти его всплывали давние события.

Заинтересовался актрисой он не случайно: он знал не только Ирину Булавину, но и ее отца и мать. В свое время, перед войной, отец Ирины, Александр Букреев, работал в Донбассе начальником цеха на коксохимическом заводе, а он, техник Рубцов, в том же цехе был мастером. Когда началась война, их призвали вместе. На фронт они уезжали в одном вагоне: Букреева провожала жена, звали ее Валентина. Фамилию она носила девичью — Булавина.

Второй раз в жизни Арсений Павлович встретился с нею уже после войны, летом сорок шестого года. Они неожиданно столкнулись в Ченске, на пыльной Болотной улице. И Булавина очень смутилась. Рубцов, почтительно приподняв шляпу, в одно мгновение понял причину ее смущения: рядом с ней стоял представительный, полный блондин — ее новый муж. Тут же была и красивая девочка-подросток, дочка Александра Букреева.

Новый муж Булавиной деликатно оставил их одних, они присели на лавочку у тесового забора, и Рубцов, как ни тяжело это было, стал рассказывать Валентине все, что знал о своем фронтовом товарище, — до того самого дня, когда Букреев не вернулся из последней разведки.

После его печального рассказа долго молчали. Девочка заплакала. Чтобы как-то развлечь мать и дочь, Рубцов достал из бумажника пожелтевшую любительскую фотографию — там, на фоне полуразрушенной темной громады берлинского рейхстага, стояли рука в руку высокий сухопарый лейтенант и полногрудая красивая женщина с погонами капитана медицинской службы.

— Я и моя жена, — объяснил Рубцов. — Познакомился с ней в сорок четвертом году. А после войны затащила меня вот сюда, на свою родину…

Когда Булавины уходили потом по длинной улице, Арсений Павлович долго смотрел им вслед, думал, как похожи мать и девочка.

И вот эта девочка превратилась в красивую взрослую женщину. Стала актрисой. Вышла замуж. Сама сделалась матерью. Полюбила другого, связь с которым скрывает от людей. Но люди, оказывается, все знают. А теперь знает об этом и он, Рубцов, товарищ ее отца. И не его ли право (если не обязанность) поинтересоваться нынешней жизнью молодой женщины и, главное, тем человеком, которого люди называют ее любовником…

Будучи натурой деятельной, Арсений Павлович не стал откладывать в долгий ящик своего только что возникшего намерения — поближе присмотреться к этому парню, ехавшему из Кленового яра в Ченск. Когда шофер Сердюк отобедал и вышел на крыльцо, Рубцов попросил и его подбросить до города.

— Пожалуйста. Места в машине хватит.

Арсений Павлович открыл дверцу кабины, приветливо поздоровался с сидевшим там Савеловым. Мощный ЯЗ, тяжело зарычав мотором, тронулся со двора на улицу.

5

Капли дождя, дробясь о подоконник, падали на голое плечо Игоря. Но он ничего не чувствовал. Он целиком ушел в свои записи в тетради, которую держал на коленях. Это был забытый в последние месяцы дневник.

Дождь, дождь… Сама жизнь казалась ему пасмурной, как нынешнее утро. За эти двое суток он даже стал как-то привыкать к мысли о неотвратимости того страшного, что должно с ним случиться. Поэтому теперь его больше занимало другое: степень возмездия, которое суждено ему нести. Если судьба улыбнется, он может рассчитывать на снисхождение. Если же не улыбнется…

Нет, лучше не гадать на кофейной гуще. Лучше за эти оставшиеся часы привести в порядок свои бумаги: выбросить, сжечь все, что может осложнить его положение.

Собственно, для того он и отпросился вчера с работы пораньше. И как только Сердюк на своем грузовике привез его домой — сразу же полез в нишу над входной дверью в прихожей. Там он отыскал связку перевязанных шпагатом толстых тетрадей, притащил в свою комнату. Потом сказал матери, что болит голова, и заперся на ключ. Но мать ему все-таки помешала: принесла аспирин и пирамидон, заставила лечь в постель. Пришлось подчиниться — чтобы оставила в покое. Но лежа, оказалось, даже удобнее и читать и, где нужно, вырвать из дневника листы, складывая их в тумбочку.

Этим делом он занимался до полуночи. И теперь, проснувшись на заре, не вставая, снова читал. Как раз пошли записи об Ирине — наспех, карандашом, который он нащупывал пальцами на подоконнике, освещенном луной, после их свиданий.

«…Неожиданная встреча в парке! Приехала в Ченск. (Зачем приехала — без мужа — я так и не понял.) Но дело не в этом. Увидев меня, она сказала всего два слова: «Здравствуй, Игорь…» И это певучее — «Игорь» (так умеет говорить только она!) сразу перевернуло все во мне. Придя домой, я достал спрятанную в чемодане ее фотографию, поставил перед собой на тумбочку — и смотрел, смотрел…»

«…После концерта ждал Ирину. Простоял у столба двадцать шесть минут. И вот она вышла из переулка. Шагает ко мне, стуча каблучками, приподняв подбородок. Черт побери, никогда в жизни не испытывал подобного чувства! Сердце застучало, как молот, а сам весь превратился в одну нежность. Гуляли по парку под луной, говорили о разных пустяках. А говорить-то мне и не хотелось. Хотелось просто смотреть на нее».

«…Сегодня, когда я уходил на работу, мать вдруг спросила:

— Игорь, а что у тебя с Ириной?

Я сразу не нашелся что ответить: с минуту, наверное, молчал. Потом сказал без обиняков:

— Я люблю ее.

Мать осуждающе посмотрела на меня.

— Она замужняя женщина.

Тогда я повторил:

— Я люблю ее. Мы поженимся».

«…Да, мы решили пожениться. Это решение было твердым, по крайней мере с моей стороны. И вдруг записка, принесенная соседским мальчишкой в день ее внезапного отъезда с мужем из Ченска: «Мы должны разлучиться. Возможно, я не права. Но по-другому не могу: оставить мужа в трудную для него минуту было бы подлостью. У него серьезные осложнения в облдрамтеатре, возможно, придется перебраться сюда, в Ченск, чтобы он смог, наконец, стать по-настоящему самостоятельным режиссером… Если можешь, прости…»

«Я не выдержал. Когда до отхода ее поезда оставалось пятнадцать минут, я бегом побежал на вокзал. Вот где мне пригодилось знакомство с проходными дворами Заречной стороны! Благодаря этому я сумел сократить расстояние вдвое. Но тут, на площади, случилось непредвиденное: поскользнувшись на мокрой мостовой, я упал и угодил под автомашину. Рубчатые колеса проехали по моей правой ладони, искалечили пальцы…»

«Провалялся в больнице более двух месяцев. Чуть было не отняли три пальца. Но обошлось. Пальцы оставили, хотя контрактура обеспечена на всю жизнь. Придется искать другую работу: с такой рукой я больше не слесарь…»

«Сегодня Сашка Ласточкин сообщил мне приятно ошеломляющую новость: в Ченск приехала Ирина!.. Но, к сожалению, с мужем. Оба будут работать в нашем драмтеатре…»

Чтение Игоря прервал стук в дверь. В комнату вошла мать с хозяйственной сумкой в руке.

— Почему ты не завтракал? Или совсем разболелся?

— Нет, я здоров, — сказал Игорь, пряча в тумбочку дневник.

— Здоров? — мать удивленно посмотрела на него. — Почему же тогда не на работе?

Игорь встал, молча начал одеваться. Мать снова спросила, что с ним. Но Игорь опять ничего не сказал, делая вид, что распутывает шнурок на ботинке.

Мать не стала больше спрашивать. Она только обвела пристальным взглядом маленькую комнату сына, словно надеясь найти разгадку непонятного его поведения. И пошла на кухню.

Завтракали они по обыкновению молча. Но необычным было само молчание: Игорь все время чувствовал на себе изучающий взгляд матери. И ждал ее вопроса. В третий раз. После этого уже нельзя будет отмалчиваться, придется все рассказать… И он, торопливо допивая горячий чай, внутренне готовился к неприятному разговору, обдумывая, как лучше все это преподнести матери, чтобы меньше расстраивать ее и тревожить…

Но мать так ни о чем и не спросила. Она стала убирать со стола, мыть посуду. Потом ей понадобилась свежая вода, а в ведрах, прикрытых фанерными кружками, было пусто.

— Давай я схожу, — сказал Игорь и усмехнулся: — Может, в последний раз…

Когда он возвратился, мать с нескрываемым беспокойством спросила:

— Что с тобой, Игорь?

— Суши, мама, сухари. — Он хотел отшутиться, но шутка вышла невеселая. — Меня вызывают в КГБ.

Мать тяжело опустилась на стул, положила руку на сердце.

— Зачем?

— Для задушевных бесед, по-моему, туда не приглашают…

6

— …Мне исполнилось девятнадцать лет, когда к нам на Украину пришла война. — Голос Никольчука, записанный на магнитофон, звучал глуховато. Откинувшись в кресле, Маясов внимательно вслушивался в этот голос, и казалось, в комнате незримо присутствует еще один человек. — За год перед этим я окончил школу, работал в редакции газеты… Я любил Украину, но по-своему. И когда заговорили националисты — поверил им, начал сотрудничать в их газете, которая издавалась на средства оккупантов… За этой ошибкой последовала другая — я поступил на службу в немецкую комендатуру: там больше платили…

Маясов остановил магнитофон, достал из сейфа папку с ответами на запросы в несколько районов Украины, где в годы немецкой оккупации служил в полиции Алексей Михайленко. Пролистав несколько бумаг, майор снова включил аппарат, с помощью которого он решил сегодня проанализировать ход следствия по делу Никольчука, арестованного две недели назад.

— …Когда немцев погнали с Украины, куда мне было деваться? Я ушел с ними. Второго апреля, в сорок пятом, меня в Будапеште арестовали и осудили военным трибуналом. Дали десять лет лагерей… В камере предварительного заключения со мной сидели два дезертира, они подбили меня на побег. Нам это удалось. Но они пошли на восток, на родину, а я подался в обратную сторону. Боялся… Вскоре я очутился на территории Западной Германии, стал одним из тех, кого называют «перемещенные лица»… А потом попал на крючок американской разведки. После обучения в специальной школе, как я уже вам рассказывал, в марте прошлого, шестидесятого, года меня посадили на самолет и ночью выбросили с парашютом в районе Ставрополя, в степи…

Маясов достал из папки акт экспертизы о парашюте Никольчука: его действительно нашли в том месте, которое указал арестованный.

Просматривая этот акт, Маясов вспомнил рассказ капитана Дубравина, вылетавшего вместе со следователем и экспертом в Ставрополье.

…Никольчук, бывший с ними, не сразу нашел нужную балку. Они проплутали около двух суток. Попали под страшный ливень, следователь загрипповал, и Дубравину пришлось отправить его в сопровождении эксперта до ближайшей станицы. Оставшись вдвоем, капитан и арестованный продолжали поиски.

На крутом спуске в овраг Дубравин, оступившись, вдруг упал. Никольчук, который шел впереди, обернулся, бросился было к нему, но капитан тут же поднялся во весь свой могучий рост, кивнул, чтобы Никольчук шел дальше.

Этот случай насторожил Дубравина: помочь хотел Никольчук, или?.. В душу закралась тревога: не опрометчиво ли поступил, оставшись с арестованным один на один в степи?

Дело в том, что, спешно вылетая из Ченска, он не взял свой пистолет. Попросить же оружие у заболевшего следователя не решился: трусом себя капитан никогда не считал, силой его бог не обидел, к тому же следователь из областного управления, старший в их группе, не погладил бы по головке, узнав, что он, Дубравин, прибыл на задание без пистолета.

В общем нелепо получилось. И теперь капитан чувствовал себя так, будто в стужу его вытолкнули на улицу босиком. Это ощущение еще усилилось, поскольку наступала ночь.

Остановившись на ночлег на дне балки, они насобирали большую кучу хвороста, прибитого половодьем. Но хворост был сырой, и, чтобы разжечь его, требовалось нащепать лучинок для запалки.

Большой, вроде финского, нож нашелся в чемодане эксперта, который остался у Дубравина. Только кто должен колоть этим ножом лучину? Если сам Дубравин, то ему нужно для удобства присесть на корточки, а это будет исключительно невыгодная поза: ухватив сзади за шею, Никольчук может задушить его, как котенка. Остается другое — поручить работу арестованному. Но это значит дать ему в руки нож, оставаясь совершенно безоружным…

«Придется, наверное, обойтись без костра», — подумал капитан и при вспышке красного огонька сигареты увидел (или ему показалось), что толстоватые губы Никольчука дернулись в иронической усмешке, словно он догадался о его беспокойных мыслях. Дубравину стало не по себе, и он молча протянул нож арестованному.

Наконец костер был раздут, и они легли спать, подложив под бока по охапке прошлогодней травы.

К середине ночи небо вызвездило, стало еще холоднее. Никольчук беспокойно завозился на своем жестком ложе, поднял голову, пристально всматриваясь в лицо Дубравина. Капитан прикрыл глаза, сделал вид, что крепко спит. Никольчук встал на колени, протянул в темноту руку, вытащил за черенок заступ. Дубравин лежал не шевелясь, сжав под оглушительно стучавшим сердцем тяжелые кулаки, следил за каждым движением арестованного, готовый вскочить при первой опасности. Перехватив в руке черенок, Никольчук стал шуровать в головнях затухавшего костра.

В темное небо взметнулись иголки красных искр. Подбросив в огонь хворосту, Никольчук лег на другой бок, и вскоре опять послышалось его ровное похрапывание…

Когда, вернувшись в Ченск, Дубравин доложил о степных злоключениях Маясову, тот проявил к ним большое любопытство. Причину его заинтересованности капитан понял не сразу. Откровенно говоря, он ждал от начальника нахлобучки за то, что выехал на задание без оружия. Но Маясова ночная история заинтересовала совсем с другой стороны. Он определил ее как случайно состоявшийся следственный эксперимент и после рассказа Дубравина долго расспрашивал его о подробностях. Маясов хотел найти ответ на возникший у него тогда вопрос: не пытался ли Никольчук использовать благоприятную обстановку для своего освобождения, для побега?..

Теперь, у замолкшего магнитофона, Маясов еще раз подумал над этим. Потом нажал кнопку, и аппарат стал рассказывать о деятельности американского агента после его проникновения на территорию Советского Союза.

— …Выполняя задание центра, я должен был приехать в Ченск, изучить на месте обстановку и организовать сбор секретной информации о технологии производства и о продукции экспериментального химзавода. Добытые сведения мне приказали сообщать тайнописью в письмах бытового характера, которые я должен был направлять в подставные частные адреса… Но никакие напутствия полковника Лаута и его помощников мне не пригодились. Когда я вступил на родную землю, я почувствовал себя другим человеком. Во мне все более зрела мысль — не работать на американскую разведку.

Однажды в Ченске мне попалась в газете статья «Явка с повинной». Из нее я окончательно понял, что только честный труд поможет мне стать человеком.

И я твердо решил прийти с повинной в органы госбезопасности… Почему я этого не сделал? Я колебался, боялся ответственности, тянул, пока вы случайно не наткнулись на меня… Ну, может, и не случайно, я не знаю, поскольку, вы говорите, вам помогает народ. Не стану отрицать. Я говорю в том смысле, что если бы вы не взяли, не арестовали меня, я все равно бы к вам пришел. Рано или поздно. Это был лишь вопрос времени…

Маясов сделал несколько коротких записей в своей рабочей тетради. А глуховатый голос между тем продолжал:

— …Как я уже сообщил на первом допросе, после моей неявки на встречу со связником — в московском ГУМе — этот связник, женщина, назвавшаяся Барбарой Хольме, разыскала меня в Ченске. Чтобы избежать их мести за прямой отказ от сотрудничества с ними, я тогда сказал Хольме, что согласен работать. Но про себя думал: работать не буду. Хольме же мне изменила задание, сказала, что с некоторого времени Ченский экспериментальный завод их больше не интересует, а надо организовать добычу информации о продукции химкомбината в Зеленогорске. Я согласился, заявил, что готов приступить к выполнению этого задания, но мне нужны деньги, так как предстоят новые крупные расходы. Я так сказал, чтобы побольше выжать из них денег, но про себя окончательно решил с разведкой Лаута порвать…

Маясов остановил аппарат. Перемотав ролик, запустил последнюю часть снова… Выходило, что агент должен был переехать из Ченска в Зеленогорск после того, как получит запрошенные им деньги. Но еще на первом допросе Никольчук сообщил, что денег, обещанных Барбарой Хольме, ему не доставили. Почему? Или связник с деньгами не добрался до него, или сам Никольчук не признался в получении этих денег. А возможно, он выдумал всю эту историю о добавочном субсидировании. Но зачем ему тут выдумывать?

Этот вопрос очень интересовал Маясова, как и другой, с ним непосредственно связанный, — о самом характере нового задания агенту. Было похоже, что Лаут переключается на другой объект — Зеленогорск, находящийся в соседнем районе. Не сумев пробраться к секретам в одном месте, американцы, видимо, решили сделать попытку в другом: Зеленогорский химкомбинат выпускает продукт «Б», представляющий разновидность того же ракетного топлива, которое вырабатывает Ченский экспериментальный завод в урочище Кленовый яр…

И все-таки последнюю точку ставить еще рано. И Маясов крупно написал в своей тетради: «Почему агенту, получившему новое важное задание, центр не доставил обещанных денег? Странно!»

7

— По-моему, я вам русским языком сказал: было нужно… Поэтому я и пошел к Сашке.

— Кто он, этот Сашка?

— Будто не знаете, — ухмыльнулся Савелов. — Ну, хорошо, могу напомнить: Александр Витальевич Ласточкин из семьи советских интеллигентов, холост, жениться пока не собирается, проходит режиссерскую практику в Ченском доме культуры, проживает на Болотной улице — дом номер тридцать три, квартира номер четыре… Этого достаточно?

— Вполне, — тихо сказал Маясов.

Ему было неприятно и в то же время немножко смешно видеть гонористое кривляние юнца, умышленно не желавшего разговаривать в предложенном ему доброжелательном тоне. Маясов понимал, что амбиция Савелова дутая, что он прикрывает ею овладевшую им растерянность и, может быть, страх. И поэтому, не выдавая своего раздражения, продолжал невозмутимо задавать вопрос за вопросом, стараясь втянуть парня в разговор по душам.

— Ну, а дальше…

— Ах, дальше? — Савелов опять ухмыльнулся. — Извольте. Когда я пришел к Ласточкину, его не оказалось дома. Я спустился во двор, раздумывая, где-бы мне достать денег. И тут на крыльцо вышел этот самый парикмахер Никольчук.

— И что же было потом?

— Никольчук сказал, что неплохо бы рвануть на рыбалку, да лодки нет. А я ему говорю: лодка и вся снасть будут, если подбросите мне энную сумму взаймы: горю как швед…

— Зачем вам понадобились деньги?

— А это уж, позвольте, мое дело.

— Ну, а все-таки?

— Кольцо я с одной женщиной пропил, — подчеркнуто грубо сказал Савелов. — Вот и пришлось покрутиться, чтоб назад выкупить.

— Вот как?

— Вот так!

— Скажите, вам нравится ваша поза?

— А вы что хотите, чтобы я от страха дрожал?

— Нет, не хочу, — очень серьезно возразил Маясов и, помолчав, вдруг спросил: — Каким карандашом вы делали наброски, когда рыбачили с Никольчуком?

— Что?! — Савелов настороженно сузил глаза. — Разве это имеет отношение к делу?

— Просто интересуюсь… потому что сам этим балуюсь.

— Рисуете или пишете красками?

— В основном пишу маслом.

— А меня больше тянет к акварели…

Игорь достал из кармана сигареты. Сигареты были дешевые. От предложенных еще в начале разговора хороших, в целлофановой пачке, демонстративно отказался: «Не на такого напали!..» Все эти криминалистические фигли-мигли ему известны: он читал о них не раз. Угостят пахучей папиросочкой, погладят по шерстке, расслабят твой мозг и нервы, а потом внезапно — бац какой-нибудь коварный вопрос… Дудки! Он не дастся, чтобы его заклевали, он постоит за себя…

— Так, значит, больше увлекаетесь акварелью? — спросил Маясов после недолгой паузы. — По-моему, акварелью трудней работать.

Он подошел к книжному шкафу, достал дешевенький картонный альбом, подал Савелову.

Игорь сперва рассматривал рисунки небрежно, не задерживая ни на одном из них взгляда. И только где-то в середине альбома остановился. Прижмурив глаза, долго всматривался в один этюд. Потом недоверчиво спросил:

— Сами делали?

— Зачем бы я стал чужое показывать?

— Кто вас знает… — Савелов пожал плечами: — Искусство — и ваша служба… В общем не знаю… А у меня вот…

Он немного помолчал и вдруг возбужденно заговорил. Но не об акварелях Маясова. А о себе, о своих картинах и этюдах — об их слабом месте: непроработанности рисунка. Он понял это, к сожалению, слишком поздно: после третьего провала на экзаменах. Несмотря на то, что по живописи и по композиции он получил четверки, слабость рисунка сказалась на итоговом балле.

Савелов заглянул в пачку и смял ее в кулаке: сигарет больше не было. Маясов подвинул ему свои. Закурив, Игорь продолжал:

— В общем с институтом не повезло… С той поры и гремлю! Из художников — в монтажники. Мало! Из монтажников — в ремонтники. Мало! Уцепился Андронов за мою контрактуру — в лаборанты сунул. Вкалывай, Савелов, на здоровье! Протирай колбы да пробирки, таскай из цеха в цех бумажки с анализами! Веселая работенка… — В голосе парня были гнев и горечь. — А я, товарищ майор, рисовать хочу! Мне краски по ночам снятся. Вы это понять можете?!.

Видя, что Савелов, попав на свое больное место, опять начинает горячиться, Владимир Петрович решил пока поговорить о другом. Он сказал, что его в определенном смысле интересуют отношения Игоря с актрисой Булавиной.

— Это мое личное дело, — сказал Савелов. — Любовь…

— Да, это вопрос деликатный, — согласился Маясов. — И все-таки я позволю себе спросить: всегда ли человек имеет моральное право на это чувство?

— Любовь выше всякого права, — усмехнулся Савелов.

— Ваша любовь?

— Наша с ней.

— Ну, а если существует любовь е г о с ней?

— Ирина не любит своего мужа.

— Вы в этом уверены?

— Я уверен только в том, что я ее люблю.

— Все остальное вас не интересует?

— В этом смысле — нет.

— И то, что их трое: муж, жена, сын, то есть целая семья — это вы тоже не принимаете в расчет?

— Расчет и любовь несовместимы.

— Но это же махровый эгоизм!

— По-моему, любовь всегда эгоистична.

— Чепуха! Настоящая любовь там, где человек готов на все ради другого человека.

— Могу вас уверить, товарищ майор, ради этой женщины я не остановился бы ни перед чем.

— А могли бы вы ради ее счастья с другим отказаться от нее?

— Это свыше моих сил.

— Но разве вы не способны взять себя в руки, если видите, что дело идет к развалу семьи Булавиной?

— Поступиться своей любовью? Нет, не хочу, — упрямо сказал Савелов. — Но я понимаю: так продолжаться не может. Надо наши отношения из тайных сделать явными или…

— Да, вам стоит над этим поразмыслить, — заключил Маясов.

И тут же подумал, что эта рекомендация едва ли будет правильно парнем воспринята. Может быть, вообще не стоило об этом говорить. В конце концов это его личное дело. Во всяком случае, оно вне компетенции органов госбезопасности.

Это, конечно, так, если допустить, что все нити дела существуют сами по себе, независимо одна от другой: честолюбивые замыслы юноши, крушение его жизненного идеала, нездоровые настроения, упаднические стихи, неудачная любовь. Но в том-то и сложность, что в действительности этой параллельности нет. Все сплелось в один клубок. Потяни за первую нить — зацепишь вторую. Оставь нетронутой третью — окажется незамеченной следующая, быть может, самая важная для распутывания всего клубка.

Маясов встал из-за стола, задумчиво походил по кабинету и, остановившись возле Савелова, сидевшего за приставным столиком, сказал:

— Вот вы, Игорь, переживаете, что вам не удалось поступить в художественный институт. А ведь бывает и так: человек поступает туда, учится год, другой, а потом сам подает заявление об отчислении?

— Почему?

— Желание стать художником — одно, а настоящий талант, без которого художника не бывает, — это другое.

— Старо как мир, товарищ майор.

— Да, истина не новая… И надо быть мужественным, чтобы посмотреть правде в глаза.

— Вы зря осторожничаете: мне как художнику приговор объявлен давно.

— Зачем же так: «приговор»? Старайтесь взглянуть на это проще.

— Это не просто, если вместо кисти приходится брать в руки метлу.

— Подметать улицы тоже кому-то нужно, — сказал Маясов. — А что касается творчества, то все зависит от самого человека. Можно быть художником за слесарными тисками и равнодушным ремесленником на сцене академического театра.

— Тоже верно, — Савелов тяжело вздохнул. — Только человеку не безразлично, где трудиться, чем заниматься.

— Разумеется. Свое место в жизни каждый должен настойчиво искать.

— Я так и делал.

— Не совсем. Вы хотели впрячь себя в такой воз, который вам явно не по силам. — Маясов чуть помедлил. — Вас предостерегают от худшего, а вы разыгрываете трагедию, впадаете в мировую скорбь.

— Я ничего не разыгрываю. — Савелов нахмурился, отвернулся к окну.

— Не будем придираться к словам… Вы не разыгрывали трагедию: вы ее сами создали и поверили в нее. И, к сожалению, слишком искренне.

— Никакой трагедии я не создавал, откуда вы взяли?

— А ваши стихи?! — строго сказал Маясов и постучал по тетради, лежавшей на столе. — Вы думаете, я не понимаю, на каких дрожжах бродит ваша поэзия?

— Пишу, как умею.

— Вы напрасно обижаетесь: я говорю не о форме, а по существу. Можете писать, как хотите… Но не распространяйте вирши с антисоветским душком!

— Я их не распространял.

— Но знакомым читали?

— Это было, — тихо подтвердил Савелов.

— Вот об этом давайте и поговорим…

Маясов увидел, как сразу побледнело смуглое лицо парня.

Рассказывая, Савелов много и жадно курил. Владимир Петрович почти не перебивал его. Было похоже, что обстоятельный рассказ юноши искренен и правдив. Маясов только подумал, как неровно, «клочковато» подготовлен этот сын не в меру честолюбивой учительницы. (Знакомясь с домашней жизнью Савелова, Маясов пришел к выводу: во многом виновата мать. Для нее Игорь был единственный, с детства исключительный, чуть ли не вундеркинд. В результате она разожгла в сыне обостренное, нездоровое честолюбие.) Суждения Савелова об одних вещах поражали своей зрелостью, о других — свидетельствовали о порядочном сумбуре в его голове: плохо усвоенные догмы старых истин переплетались с крылатой романтической мечтой, мальчишеская наивность уживалась рядом с цинизмом человека, познавшего в какой-то степени изнанку жизни.

Кончив свой рассказ, Савелов вытер платком вспотевший лоб, потом, немного помолчав, спросил глухим голосом:

— Меня будут за стихи судить?

— Передавать ваше дело в суд мы не будем.

Савелов тревожно взглянул на майора:

— Это что ж, без суда осудят?

— Без суда никого не осуждают, — сказал Маясов. — Что касается вас, то будет полезнее, если с вами поговорят ваши товарищи…

8

— Господи, наконец!.. — выдохнула Варвара Петровна, услышав звук открываемой входной двери. Она тревожно подняла голову от пухлого романа, который читала, прислушалась. В глазах ее отразился весь страх, пережитый за долгие часы ожидания. И сразу же — невольный вздох облегчения: в комнату с тетрадкой в руке вошел сын.

— Ну что тебе сказали?

Игорь отсутствующе посмотрел в сторону матери, бросил тетрадку на диван и молча направился в свою комнату.

Варвара Петровна проводила его внимательным, испытующим взглядом, отложила книгу, поднялась. С минуту постояв и не дождавшись, когда сын выйдет из своей комнаты и все объяснит, принялась накрывать на стол. Потом принесла из кухни подогретый обед. Взяла тетрадь, для чего-то полистала ее, пошла к сыну.

Игорь сидел верхом на стуле, упершись подбородком в его спинку, и отрешенно смотрел в окно.

Мать тронула его за плечо. Он странно, словно внезапно разбуженный, посмотрел на нее и опять отвернулся.

— Иди поешь.

Сын не откликнулся.

— Тетрадку твою куда положить?

— Порви. Погоди… я сам.

Игорь встал, пошел в кухню. Сдвинув с горящей конфорки чайник, сунул тетрадь в огонь. Пламя охватило листки, больно лизнуло пальцы. Игорь отдернул руку, крикнул раздраженно:

— Где щипцы?!

— Что?

Перемешивая мягко шуршащий пепел подвернувшимся под руку кухонным ножом, Игорь ответил с веселой злостью:

— Я на ней… второй раз… обжегся!

ГЛАВА IV Странные письма

1

Ирина Булавина отпросилась у режиссера с репетиции. Дома она решила наскоро переодеться и тотчас уйти. Это выглядело смешно, но она действительно стала бояться одиночества и тишины в квартире. Тишина пугала ее, настораживала, заставляла прислушиваться: не стучит ли кто в дверь?..

Отыскивая в сумочке губную помаду, Ирина снова увидела там письмо. Она получила его позавчера. Письмо было в зеленом конверте. Точно таком, как и первое, которое пришло из Москвы две недели назад. Только на этом штемпель стоял не московский: письмо было отправлено с почтамта областного центра.

Возможно, отец находился в области проездом. Между делами забежал на почту, чтобы написать ей несколько слов. А может, он надолго или даже навсегда обосновался здесь, чтобы быть поближе к ней, Ирине, своей единственной дочери.

Впрочем, все это странно и непонятно. Уйти из дому в сорок первом году и вновь объявиться ровно через двадцать лет, двадцать лет молчания — такое не вдруг укладывалось в голове…

До этих писем в зеленых конвертах она и мысли не могла допустить о причастности отца к каким-то темным делам. Только прочитав второе письмо (еще более туманное, чем первое, тревожно-смутное), она подумала, что с ее отцом, которого она считала пропавшим без вести, а попросту говоря, погибшим на фронте, произошло что-то неладное, нехорошее. И еще она поняла из этого короткого письма, написанного характерным бисерным отцовским почерком, что он приехал «оттуда» и приехал не как Александр Христофорович Букреев, а под чужим именем.

Когда он уходил на фронт, ей едва исполнилось пять лет. Но она навсегда запомнила то июньское утро. Отец нагнулся, потом присел перед ней на корточки, поскрипывая ремнями новой портупеи. Он не плакал, как мать, он улыбался. Подняв ее на руки, сказал:

— До свидания, Ири. — И при этом смешно пошевелил черными усами. Он всегда так делал, когда уходил на работу. И всегда называл «Ири» — так, как она себя называла.

И вот теперь, через двадцать лет, в обоих письмах она прочла: «Моя дорогая Ири…»

Ирина подошла к шкафу, взглянула на себя в зеркало: лицо было бледным, под глазами тени. Открыв дверцу, она достала голубое платье. Любимое платье Игоря. Впрочем, и мужа тоже. К сожалению, ни тот, ни другой ей не могут сейчас помочь. Единственный человек, с кем бы она могла поделиться своей тревогой, была мать. Но мать с отчимом далеко от Ченска — в заграничной командировке, в Африке…

Торопливо переодевшись, Ирина вышла из дому. На малолюдной улице было тихо.

И от этой вечерней тишины, от мягкого света заходящего солнца у Ирины как-то сразу стало спокойнее на душе. Она вдруг решила, что все уладится, что человек, к которому она идет, непременно ей поможет, и она, наконец, сумеет выбраться из мучительного тупика, в котором неожиданно оказалась.

Человек этот был Арсений Павлович Рубцов, друг их семьи, знавший ее отца, как никто другой: вместе работал с ним, вместе воевал. Ирина позвонила ему сегодня утром, и он, как всегда, радостно и приветливо говорил с ней.

Арсений Павлович уже ждал ее в своем маленьком кабинете в фотоателье на Советской улице — он работал здесь заведующим и приемщиком одновременно. И как только Ирина появилась в дверях, приветливо улыбаясь, встал ей навстречу.

— А, Иришка! Здравствуй, здравствуй. А я уж думал, совсем забыла старика.

— Вы извините…

— Да ты садись, садись, — сниматься, что ли, пришла?

— Я к вам, Арсений Павлович, за советом…

Они сели друг против друга за круглый столик, накрытый тяжелым плюшем.

— Слушаю тебя, дочка.

— Не знаю, с чего и начать…

— Может, чайку сперва попьешь? Я мигом согрею.

— Нет, нет, спасибо.

Видя, что Ирина никак не может справиться с волнением, Рубцов пришел ей на помощь:

— У тебя муж-то тоже артист?

— Режиссер.

— О-о!.. А этот, чернявый? — лукаво подмигнул Арсений Павлович. — Ну тот, с которым ты в прошлое воскресенье на стадионе была?

Ирина вскинула на Рубцова смущенный взгляд, хотела что-то сказать, но промолчала.

— Н-да, — улыбнулся Рубцов. — Видать, неладно у тебя по сердечной части.

— Неладно, Арсений Павлович. Я ведь всю жизнь к театру тянулась, потому и замуж вышла… за режиссера. Глупо.

— Почему глупо? Современный, так сказать, брак по расчету. А любишь, стало быть, другого?

Не поднимая глаз, Ирина кивнула.

— А что он за человек? — спросил Рубцов. — Ты его хорошо знаешь?

— Мы с ним со школы вместе.

— Ты вот что, — ты меня с ним познакомь.

— Зачем?

— Одну глупость уж сделала, как бы в другую не вляпалась. Ведь теперь я тебе вместо отца.

— Арсений Павлович, я как раз насчет отца и пришла… Вы маме о его смерти рассказывали?

— Ну?

— А ведь он… жив!

— То есть как жив?! Я ж его, можно сказать, своими руками…

Но Ирина не дала ему закончить:

— Я получила два письма… от отца… Вот они. Прочтите.

Рубцов взял вчетверо сложенные листки, которые Ирина достала из сумки, и начал читать. По мере чтения лицо его отразило сначала жадное любопытство, потом недоумение, наконец гнев. У переносья собрались жесткие морщинки. Он невольно поднялся и так, уже стоя, дочитал до конца.

Бросив письма на стол, Рубцов достал из нагрудного кармана трубочку с валидолом, положил таблетку под язык. Потом растерянно сказал:

— Что ж это… Неужто Букреев здесь? Ты понимаешь, что это значит? Для него и для вас с матерью?

— Поэтому я и пришла к вам.

— Постой, постой… Может, это путаница какая?

— Нет. Я знаю почерк отца. Я сравнивала со старыми письмами… Значит, вы говорили неправду, когда рассказывали о его смерти?

— Есть правда, которую, Ириша, не говорят вслух, — сказал Рубцов после мрачного молчания. — Для меня твой отец умер. Было бы хорошо, если бы он умер и для вас с матерью. Эти письма — еще одна подлость, которую он сделал.

— Почему вы так говорите? А?.. Арсений Павлович, я хочу знать… знать все… Он мой отец, и я имею право знать правду о нем.

— Никогда больше не вспоминай о нем. Он перестал быть твоим отцом, потому что предал тебя, предал мать твою, всех нас.

— Умоляю вас, расскажите!

— Хорошо, расскажу. — Рубцов потер ладонью высокий, с залысинами лоб, как бы соображая, с чего начать. — Ты считаешь, что твой отец пропал без вести? Это ложь! В свое время я мог бы перед твоей матерью эту ложь рассеять. Но у меня тогда, в первую нашу послевоенную встречу, не хватило духа. Я решил, что для Валентины Петровны лучше быть вдовой пропавшего без вести фронтовика, чем женой изменника Родины.

— Изменника? — прошептала Ирина, чувствуя, как отвратительная слабость разливается по телу.

— Да, изменника… — Рубцов говорил негромко, но его неторопливые слова, как ни тщательно он их выбирал, чтобы меньше травмировать ее, входили в сознание Ирины, как острые гвозди. — Твой отец добровольно сдался в плен. Он ушел к немцам ночью, убив часового. И ушел не с пустыми руками. Будучи командиром роты, которая охраняла армейский штаб, он сумел выкрасть две оперативные секретные карты…

Арсений Павлович, видя, что Ирине не по себе, заботливо подал ей стакан воды. Затем, с трудом преодолевая волнение, продолжал свой рассказ:

— Наша дивизия вскоре после этого попала в окружение. Была частично разбита, частично рассеяна. Для вышестоящих штабов она вообще прекратила свое существование, как и все те, кто в ней служил. Только этим я и объясняю, что Букреева включили в списки пропавших без вести. Не понимаешь? Ну, если бы дивизия целиком не попала в окружение, то Букреев не оказался бы в списках, а твоя мать не получила бы сообщения, что он пропал без вести…

Когда Арсений Павлович стал делать предположения, как и зачем вернулся Букреев, в каком «амплуа» мог теперь оказаться, Ирина подумала, что их выводы совпадают: с добрыми намерениями потайным путем оттуда не приезжают.

— Вот так, Ириша, выглядит эта правда, — печально подытожил Рубцов.

Ирина долго молчала. Потом спросила едва слышно:

— А как же теперь с письмами?.. Я, наверно, должна сообщить о них.

— Послушай, дочка, у тебя что — неприятностей мало? Шутка сказать: у актрисы Булавиной через двадцать лет объявился отец-предатель!

— А если он здесь, в городе?

— Ты ничего и знать не знаешь. Ни про отца, ни про письма. Матери-то не писала об этом?

— Нет.

— И не пиши. Хватит с нее того, что пережила. Порви письма и забудь…

Когда Ирина возвращалась по ночной улице домой, ее пошатывало от усталости; ноги были как ватные, ныло сердце. Лучше бы она не ходила к Рубцову. Лучше неопределенность, чем эта страшная правда. И к тому же расстроила Арсения Павловича: она видела, как тяжело ему было ворошить в памяти всю эту гниль прошлого.

2

В начале июля у Маясова тяжело заболела жена. Врачи определили: отдаленное последствие фронтовой контузии — и дали направление в Москву, в нейрохирургический институт. Маясову пришлось сопровождать жену, устраивать на лечение.

Накануне своего отъезда Владимир Петрович поручил лейтенанту Зубкову съездить на экспериментальный завод и рассказать директору о деле Савелова: все, что требовалось сделать чекистам, они сделали, — пусть хорошенько возьмутся за парня администрация и комсомол…

В первый же день по возвращении из Москвы Маясов спросил лейтенанта, как он выполнил его указание.

Зубков, как всегда подтянутый, с тщательно завязанным галстуком и с тем уверенно-победоносным видом, который появился у него с тех пор, как был арестован Никольчук, начал докладывать о своем разговоре с директором Андроновым. Педантичность и обстоятельность вообще были свойственны лейтенанту, сейчас же он особенно старался «изложить дело в деталях», так как оно происходило в отсутствие начальника, перед которым ему хотелось выглядеть вполне самостоятельным оперативным работником.

Маясов слушал его внимательно, изредка кивал головой в знак одобрения. И вдруг удивленно вскинул брови:

— Что вы сказали?

— Андронов считает, что Савелова надо уволить с завода, — повторил Зубков.

— Как это уволить?

— Обыкновенно… По сокращению штатов.

— Здорово! Ну, а вы?

— Я сказал, это его дело, директорское.

— Так и сказали?! — Маясов не выдержал, встал из-за стола. — Это же черт знает что! Вы не должны, не имели права так говорить!

Вспышка гнева была столь неожиданной, что лейтенант, густо покраснев, вытянулся у стола по стойке «смирно», не зная, что сказать в свое оправдание. И только минуты две спустя смущенно и виновато проговорил:

— Я считал, что директор завода имеет право…

— Имеет право! — жестко повторил Маясов. — Неужели вам непонятно, что речь идет не просто о лаборанте, а о человеке, о его судьбе… Садитесь!

Когда Зубков сел, Владимир Петрович, уже поостыв, продолжал:

— Начнем с главного вывода по делу. Каков он? Никольчук после его заброски к нам шпионской деятельности не проводил. Установили мы это или нет?

— Так точно.

— Второй вывод по делу: связь Никольчука с Савеловым носит случайный характер. Убеждены мы в этом?

— Да, убеждены.

— Следовательно, у нас нет оснований не доверять Савелову. Так?

— Совершенно верно.

— А раз так, мы не можем оставаться нейтральными. — Маясов немного помолчал и вдруг сказал: — Вызовите машину! Поедете со мной…

В заводской конторе директора они не застали. Секретарша сказала, что Андронов уехал на строительство Шепелевской железнодорожной ветки.

— Как, уже начали строить? — спросил Владимир Петрович.

— Да, со вчерашнего дня.

Маясов решил не дожидаться Андронова в конторе, а ехать прямо в Шепелево: ему захотелось посмотреть своими глазами на то дело, которое, по сути, было начато им самим. Ведь тогда, зимой, Андронов не поддержал идею о строительстве этой ветки. Он дал понять Маясову, что в министерстве лучше знают («им сверху виднее»), когда, где и что надо строить. После этого Маясов вынужден был проталкивать вопрос сам, через областное управление КГБ. В конечном итоге в министерстве, которому подчинялся завод, вопрос сочли важным и дали ему быстрый ход. А директору экспериментального завода попутно указали, что он в свое время не проявил необходимой инициативы.

Об этом Маясову стало известно несколько дней назад от секретаря парткома завода инженера Котельникова, с которым он встретился на районном собрании партийного актива.

— Не хотел бы я теперь быть на вашем месте, Владимир Петрович, — шутливо заключил Котельников свой рассказ.

— Неужели обиделся на меня Сергей Иванович?

— А вы как думали? Он считает, что вы его чуть ли не подсидели.

— Напрасно, — засмеялся Маясов. — Для этого у него нет никаких оснований…

Дорогой до Шепелева Владимир Петрович старался не думать о предстоящем разговоре с директором. Но это ему не особенно удавалось. Припомнились вдруг слова Котельникова, и возникло беспокойство. Нечто вроде смутного предчувствия неудачи.

В Шепелеве, неподалеку от платформы перевалочной базы, Маясов вышел из машины и сразу увидел Андронова. Тот разговаривал с инженером-путейцем. Заметив подходившего Маясова, он помахал ему рукой и некоторое время еще продолжал разговор с железнодорожником.

Когда, наконец, они остались вдвоем, Маясов сказал о причине своего визита.

— Стоило ли из-за этого так спешить? — улыбнулся Андронов, ступая остроносыми ботинками по запыленной траве. — По-моему, у нас с вами нет расхождения в оценке: Савелов фрукт с гнильцой, настроения у него, мягко выражаясь, нездоровые, поведение в жизни — явно аморальное…

— Все это, Сергей Иванович, так и в то же время не так. — Маясов шагал рядом, сцепив пальцы на пояснице. — Вот вы говорите: нездоровые настроения. Но давайте вдумаемся: что это? Злобствование махрового антисоветчика? Нет же! Юношеская обида на всех и вся в связи с собственными неудачами. Дальше. Аморальное поведение… Интрига с замужней женщиной… Не те слова! Можете поверить, дело здесь гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Это не пошлая связь, не флирт, а любовь — глубокая, настоящая. По крайней мере с его стороны.

Маясов немного помедлил и закончил:

— Короче говоря, у вас нет оснований увольнять парня. Особенно если учесть, что в лаборатории, кажется, штатных сокращений не намечается.

— Ну, это, Владимир Петрович, позвольте мне знать! — возразил Андронов. — Если нет штатных сокращений в лаборатории, то они есть на других участках. И я не считаю правильным увольнять хороших работников, честных советских людей, а таких, как Савелов, оставлять на заводе.

— Почему, разрешите уточнить?

— Да потому, что этот стихоплет не внушает доверия. — Андронов вдруг остановился, взял Маясова за пуговицу пиджака. — Логики не вижу в ваших рассуждениях, дорогуша.

— Что вы хотите этим сказать?

— Вспомните, когда мы с вами зимой у меня в кабинете толковали по поводу ликвидации Шепелевской перевалочной базы и о строительстве этой ветки, вы мне рьяно доказывали, как необходима широкая предупредительная, так сказать, профилактическая работа на предприятиях, подобных моему заводу. А прошло каких-нибудь пять-шесть месяцев, и вы берете под защиту человека, скомпрометировавшего себя, считаете, что он может работать на важном оборонном объекте.

— Стреляете мимо цели: бдительность и огульная подозрительность вещи разные. Если говорить без обиняков, вы хотите перестраховаться: а вдруг что случится? С меня, мол, спросят, с директора.

Андронов перестал улыбаться.

— Да, я директор и не хочу рисковать репутацией вверенного мне завода. К тому же я не могу взять в толк вашу амбицию: Савелова не репрессируют, не наказывают, мы его просто увольняем по сокращению штатов. Что же в этом страшного?

— Страшно то, что это произвол! — резко сказал Маясов. — Кстати, стоило бы вам знать, что из-за контрактуры пальцев правой руки парень не может работать по своей специальности слесарем-ремонтником.

— Пусть идет в парикмахеры, — усмехнулся Андронов.

«У нас уже один уходил в парикмахеры», — хотел сказать Маясов, имея в виду Никольчука, но вместо этого спросил:

— Это ваше окончательное решение?

— Приказ об увольнении подписан.

— Что ж… В таком случае можно считать нашу приятную беседу законченной… Но имейте в виду: я буду ставить этот вопрос в партийном порядке.

— Это ваше право, — сказал Андронов.

Говорить им было больше не о чем. И они, сухо попрощавшись, разошлись каждый к своей машине.

3

Маясов не так бы расстраивался, знай он о разговоре, который произошел чуть позже в тот же день между Андроновым и секретарем парткома Семеном Семеновичем Котельниковым.

Они сидели в комнате парткома. Попыхивая трубкой, Котельников долго молчал. Потом вдруг сказал задумчиво:

— Ничто так не сбрасывает человека обратно в яму, как недоверие…

Андронов прошелся по комнате.

— А вы не думаете, Семен Семенович, что народ нас может неправильно понять, и этот Савелов героем еще прослывет: взял, мол, верх над директором! Он уже набил себе руку на антидиректорских пасквилях.

— Это вы насчет карикатуры и стихов о клубе?

— Допустим.

— То, Сергей Иванович, если говорить начистоту, тоже была критика. Хотя по форме, быть может, и уродливая…

Андронов тяжело опустился в кресло у стола, подпер ладонью тугую, гладко выбритую щеку. Он никак не ожидал, что вся эта история с лаборантом получит столь шумный резонанс. Очень нескладно вышло.

Котельников — человек в высшей степени решительный, и «принципиальничать» с ним не так-то просто, да и небезопасно для директорского авторитета. Разумнее всего закончить эту заваруху мирно, без шума, без обнаженных шпаг.

И, как бы подытоживая свои раздумья, перед уходом из парткома на совещание с начальниками цехов Андронов сказал:

— Что ж, придется это дело переиграть.

— Что именно «переиграть»?

— Приказ директорский, вот что…

Когда за Андроновым закрылась дверь, Котельников, насупив седоватые брови, подошел к окну. Ему не понравилось словцо, вырвавшееся у директора: «переиграть». Будто речь идет о пустяке каком-то. Нет, уж если ты решил, то до конца отстаивай свою правоту, доказывай, а если потребуется — в драку лезь. А то «переиграть»…

Вернувшись к столу, он снял телефонную трубку:

— Лабораторию! Анохина.

Через несколько минут в трубке послышался запальчивый юношеский голос:

— Анохин на проводе.

— Костя, я к тебе опять о Савелове… Что с ним делать-то будем?

— Так вы же, Семен Семенович, правильно предложили, поскольку он не комсомолец, обсудить его на молодежном собрании, — затараторил Костя. — Будет сделано! Пропесочим по седьмому разряду…

— Погоди, «пропесочим»! И откуда только у тебя слова такие. Ведь ты теперь комсорг цеха… Давай-ка вот что: приходи ко мне, посоветуемся, как лучше провести это собрание.

ГЛАВА V Серебряный портсигар

1

Андрейку Чубатова застал на улице дождь, настоящий ливень. Мальчишка спрятался под карниз дома. Там он стоял долго. А дождь все лил, хлестал сверху упругими струями.

От нечего делать Андрейка оглядывал по-утреннему малолюдную площадь. К соседнему дому, где находилась лучшая в областном центре гостиница «Восток», подъехал большой желтолобый автобус. Едва он остановился, из дверей дома с веселым шумом начали выскакивать люди и под дождем бежать наперегонки, стараясь поскорее попасть в сухое, теплое нутро машины.

Во время этой толчеи из кармана у одного из бегущих вдруг вывалилось что-то блестящее и, мягко звякнув, упало на мокрую мостовую, рядом с колесом автобуса. Андрейка крикнул: «Эй, дядя!» Но дверцы уже захлопнулись, и автобус тронулся.

Прикрыв голову от дождя продуктовой сумкой, Андрейка быстро подбежал к блестящему предмету, схватил его и тут же вернулся под карниз дома. Предмет оказался обыкновенным портсигаром. Андрейка попробовал открыть его, но ничего не получилось. Наверное, замок сломался.

Дождь перестал сразу, как будто кто-то обрезал его ножницами. Андрейка сбегал в магазин, купил колбасы и сыру, как велела мать, и вернулся домой.

Мать была на кухне, а отец и его родственник — усатый дед Федор, говоривший на «о» сидели в большой комнате и разговаривали. Вспоминали о своей совместной работе на механическом заводе. Они почти всегда об этом говорили, когда дед Федор приезжал к ним из Ченска. Иногда, при настроении, старик рассказывал, как воевал с фашистами на фронте, про партизан в Ченских лесах. А однажды даже показал Андрейке орден Славы и четыре медали, которыми был награжден на войне.

За завтраком, когда стали пить чай, Андрейка рассказал о своей находке. Отец взял у него портсигар, повертел в руках, пытаясь открыть, но безуспешно. Портсигар перешел к гостю.

— Добрая вещица, — сказал он, взвесив его на ладони. — И, по-моему, серебряный.

Надев очки, он стал внимательно рассматривать выпуклое изображение орла на крышке. Потом вдруг надавил большим пальцем на орлиный глаз, и, к удивлению Андрейки, портсигар открылся.

— Эге! — сказал отец. — Штучка-то с секретом.

Он хотел взять портсигар, чтобы разглядеть занятный замочек, но старик рассеянно отвел его руку, не отрывая взгляда от серебряной крышки.

— Обожди, Антон, обожди…

Андрейка подумал, что, наверно, дед Федор обнаружил в портсигаре какие-то необыкновенные папиросы или сигареты, и, пренебрегая приличиями, шмыгнул к гостю за спину, засопел у него над ухом.

Однако ничего особенного он не увидел. Туго прижатые ажурной серебряной сеткой в портсигаре лежали четыре простых сигареты. Одна из них была порвана на конце, и табак из нее выкрошился. Впрочем, старик смотрел не на сигареты. Они его, кажется, совсем не интересовали. Проследив за его взглядом, Андрейка определил, что гость разглядывает гравировку в левом углу внутренней стороны крышки — две заглавные прописные буквы «АБ».

Наконец дед Федор захлопнул портсигар.

— Интересная находка, — сказал отец.

— Еще какая, Антоша… — пробурчал старик. — Пойдем-ка лучше покурим.

— Сперва чаю напьемся.

— Ты пей, а я пойду покурю…

Андрейка увидел: когда дед Федор отодвигал стакан с чаем, его пальцы слегка дрожали. Отец тоже не стал пить чай и вышел вслед за стариком в смежную комнату.

После завтрака Андрейка начал собираться на занятия авиамодельного кружка в Дом пионеров. И тут отец позвал его.

— Припомни, сынок, как выглядел человек, который уронил портсигар?

Андрейка пожал плечами:

— Лица я не заметил.

— Ну, а как он был одет?

— Ну, как… В плаще… И на плечах эти, как их…

— Погончики?

— Да. Только не военные.

— Понимаю… А цвет плаща?

— Серый… Немножко зеленоватый…

Отец нахмурился и сказал:

— Ты вот что… Собирайся, с нами пойдешь.

— Куда?

— Покажешь, где нашел.

— Мне же некогда.

— «Некогда, некогда»… — в сердцах передразнил отец. — Ты знаешь, чей портсигар нашел? — Он хотел что-то добавить, но передумал, шлепнул сына легонько по плечу. — Одним словом, проводи нас!

Дед Федор посмотрел на Андрейку ласково.

— Мне, малец, тоже недосуг, я ведь приехал к вам сюда, в областную столицу, на денек, могилку старухи своей оправить. А вот видишь, приходится отложить пока.

— Да я ничего, — сдался Андрейка. — Пошли…

У подъезда гостиницы «Восток», на том месте, где Андрейка поднял портсигар, они постояли немного. Отец прикидывал что-то, оглядывая площадь, потом сказал:

— А ну-ка, зайдем.

В просторном гостиничном вестибюле пол был выложен кафельными плитками. Антон Чубатов крупно прошагал по ним к столику дежурного администратора.

— Будьте добры, в каком номере остановился Букреев?

Полная блондинка лениво заглянула в список.

— Такой не значится.

— Как не значится?! — с досадой переспросил Антон. — Ну, а проживал он в гостинице, скажем, вчера или на прошлой неделе?

Дежурная покопалась в бумагах.

— Нет, не значится.

— Спасибо, — разочарованно пробасил Чубатов и подошел к деду Федору. — С этой дремотной каши не сваришь! Пойду я, пожалуй, к самому директору…

Минут через десять он вернулся. И сразу же все трое вышли на улицу. Только там Чубатов заговорил:

— В общем Букреев в гостинице не проживал. — Размяв в пальцах папиросу, он закурил. — Хотя почему этот прохвост должен писаться Букреевым? Почему он не может скрываться под чужой фамилией?

— Полный резон, — согласился дед Федор.

— Но это еще не все, — продолжал Чубатов. — Сегодня утром действительно к гостинице подъезжал автобус. И даже не один, а два. С интервалом в пятнадцать минут.

— И кто же на них поехал? И куда?

— В обоих были участники художественной самодеятельности. Приезжали сюда на областной смотр.. Один автобус пошел до станции Узловая, а другой — к вам, в Ченск.

— Дело осложняется, — проворчал старик. — Похоже, одним нам тут не разобраться…

2

Бег времени всесилен и неудержим. Каждый день, сменяя день минувший, приносит новые заботы и волнения.

Во вторник утром Маясов вызвал лейтенанта Зубкова и сказал:

— Для вас есть новое задание…

И объяснил, что вчера в отдел приходил слесарь экспериментального химзавода Смолин — принес найденный на улице областного центра уникальный портсигар, который когда-то принадлежал изменнику Родины, гитлеровскому карателю Букрееву. Надо выяснить все обстоятельства и начать розыск Букреева.

Лейтенант внимательно выслушал начальника и ничего не сказал.

— Вам понятно, что от нас требуется?

— Так точно, товарищ майор.

Маясов уловил, что это привычное «так точно» было произнесено без всякого энтузиазма.

Ответ не понравился Маясову. Он подумал, что лейтенант, видимо чувствуя вину за недавнюю оплошность по делу Савелова, воспринял новое задание как некую воспитательную меру со стороны начальника. Работа по розыску бывших карателей и вообще преступников военного времени считалась среди сотрудников не особенно желательной: возни много, а результаты, даже при удачном исходе розыска, не доставляли профессионального удовлетворения. Для настоящего контрразведчика (которым в душе не мог не считать себя лейтенант) куда интереснее было заниматься действующими шпионами, чем ворошить архивы, искать очевидцев и свидетелей преступлений, совершенных много лет назад.

Маясов приучал своих сотрудников к тому, что нет дел мелких или неинтересных, что в чекистской работе все важно и все серьезно. Поэтому он решил несколько расшевелить воображение лейтенанта и рассказать ему со слов Смолина предысторию подозрительной находки.

Предыстория эта была такова.

Впервые букреевский портсигар Федор Гаврилович Смолин увидел в партизанском лагере. Этот лагерь отряд готовил на зиму в районе урочища Кленовый яр.

В тот погожий октябрьский день они копали траншею. Пошабашили на перекур. Смолин с цигаркой в зубах лежал под кустом, следил за полетом переливчатых паутинок в прозрачном воздухе. Внезапно знакомый голос вывел его из ленивого оцепенения:

— Федор, поди-ко!

Смолин поднялся, застегнул телогрейку и, прошуршав сапогами по белесой траве, подошел к своему младшему брату. Он сидел на покрытом свежим дерном бруствере. Рядом курил партизан из второй роты Букреев. Смолин немного знал его: на прошлой неделе вместе рубили в лесу слеги для землянок.

— Гляди-ко… — Братишка подал Федору мягко блеснувший на солнце тяжелый серебряный портсигар. — С секретом, и воды никакой не боится! — И тут же с досадой посетовал: — Торгую вот у него, а он упирается.

Букреев почесал в округло подстриженной бороде.

— Сказано тебе, эта вещь фамильная, не для продажи…

На том разговор и кончился.

Еще раз судьба свела Федора Гавриловича с хозяином редкостного портсигара при обстоятельствах исключительных: во время боя с карателями, напавшими на отрядный лагерь.

Это случилось на рассвете. Смолин проснулся от взрыва мины. Рвануло где-то поблизости у землянки. С потолка посыпалась сухая глина. Висевшие на стене ходики упали.

Федор Гаврилович выбежал наверх. Партизаны, кое-как одетые, а кто и просто в одном исподнем и босиком, как могли отбивались от немцев. Выстрелы раздавались редко: в ход были пущены штыки, приклады и кулаки.

Бой был неравный. Партизаны начали отступать. Смолин с братом прикрывали отход отряда, перебегая со своим «максимом» от одной позиции к другой, расстреливая наседавших гитлеровцев короткими очередями.

После одной из перебежек, упав в неглубокую воронку от мины, Федор Гаврилович установил пулемет, привычно протянул руку за лентой. Но брат замешкался: патронная коробка не открывалась.

Смолин хотел закричать на брата, но не закричал — страх сдавил сердце и лишил голоса: справа, из кустов, вдруг выметнулась группа немцев и устремилась к замолкшему пулемету.

Не спуская с них напряженного взгляда, Федор Гаврилович онемело лежал с протянутой к брату рукой. Брат, плача и матерясь, обдирая пальцы и обламывая до крови ногти, пытался открыть патронную коробку. Уже различимы стали лица солдат, одетых в темно-зеленые шинели с оловянными пряжками ремней. Впереди, потрясая пистолетом, бежал сухопарый длинный унтер. Его лицо, небольшая борода, характерный наклон головы показались Смолину страшно знакомыми…

Когда брату, наконец, удалось сбить каблуком барашек запора у патронной коробки и Смолин продернул ленту в приемник, немецких солдат, возглавляемых унтером, достать из пулемета было уже трудно: они залегли на скате высоты, в мертвом пространстве.

«Теперь начнут донимать гранатами», — подумал Смолин. И не ошибся.

Первым приподнял голову над белой от инея травой унтер. Сейчас Смолин еще лучше, чем прежде, увидел его лицо. Увидел и не поверил своим глазам: в пятнадцати шагах, за серым валуном, одетый в немецкий мундир, лежал партизан второй роты Букреев…

Раздумывать над этим было некогда. Брошенная унтером граната, описав крутую дугу, упала в трех метрах от воронки, где лежали Смолины. Взрывом перевернуло пулемет. Братья снова поставили его на катки, но он уже не работал. Вынув из пулемета замок, Федор Гаврилович стал отползать вслед за братом к оврагу…

Через несколько дней небольшая группа партизан пробралась в свой разгромленный лагерь. Они пришли, чтобы предать земле тела погибших товарищей. И тут Смолин опять услышал фамилию Букреева. Услышал, чтобы уж никогда не забыть ее! То, что раньше было лишь смутным подозрением, теперь не вызывало сомнений: произошло подлое предательство.

На развилке лесных дорог, где находился один из сторожевых постов отряда, обнаружили труп партизана первой роты Сухова. Он был убит сзади ударом ножа в шею. А в трех метрах от убитого в густой траве нашли маленькие ножны с металлическим наконечником.

— А ведь это, ребята, букреевская вещица! — сказал рябоватый снайпер Тюрин.

— Узнал отца в тесте! — недоверчиво усмехнулся кто-то. — Букреев за три дня до налета ушел с Медведевым и Орленко в разведку. Откуда взяться тут его финке, если из разведки никто не вернулся?

Смолин сразу вспомнил бородатого унтера, взял у Тюрина ножны.

— Дойдем к комиссару!..

Федору Гавриловичу очень хотелось выяснить эту темную историю. Но так, к сожалению, и не удалось. Вскоре начались бои, стало не до Букреева. Потом эта история постепенно забылась.

Но вот теперь, когда старик увидел знакомый портсигар, она неожиданно воскресла. Конечно, может статься, что владелец у этой вещи уже другой. Но что, если предатель и убийца жив? Что, если он топчет советскую землю, и, быть может, даже живет в одном городе с теми, кого предал девятнадцать лет назад?..

Когда Маясов рассказал обо всем этом Зубкову, тот с интересом спросил:

— Вы, товарищ майор, кажется, тоже воевали в этих местах?

— Да, — сказал Маясов. — Эта история мне знакома не только со слов Смолина.

И он отошел к раскрытому окну. Пока лейтенант с любопытством разглядывал букреевский портсигар, изучая секрет его замка, Владимир Петрович курил, глядя на синюю кромку леса, видневшуюся над крышами домов. Это там, в Ченских лесах, в партизанском краю, начиналась его боевая жизнь.

Он попал туда прямо со спецкурсов, на которые был направлен по комсомольской путевке как спортсмен-лыжник. В отряде — от рядового бойца до командира взвода — вдоволь хлебнул партизанского лиха. Вместе со Смолиным пришлось ему пережить горечь и унижение разгрома в урочище Кленовый яр осенью сорок второго года. В том же бою тяжело контузило жену Маясова — радистку отряда.

Потом — служба в действующей армии. Особый отдел дивизии, а затем корпуса. Ранение на Одере. После лечения в госпитале Маясов демобилизовался и пошел в химический институт доучиваться. Став инженером, он около шести лет проработал ка Зеленогорском химкомбинате, а оттуда в 1954 году его направили в областное управление КГБ. Время было трудное, напряженное: полным ходом шла перестройка деятельности органов государственной безопасности.

И вот снова Ченск. Город, в котором начиналась его боевая биография. И, быть может, поэтому стал он для него таким дорогим и близким.

3

Поздним июльским вечером по шоссе из Ченска шел последний рейсовый автобус. Лучи фар вырывали из темноты унылую, навевающую дремоту ленту асфальта.

В салоне автобуса всего несколько пассажиров. На диване у кабины водителя поклевывает загорелым до красноты носом старик крестьянин. Рядом с ним усталая женщина с неподвижным, ничего не выражающим взглядом. На руках у нее спит ребенок, завернутый в байковое одеяльце. В другом углу салона тесно прижались друг к другу парень и девушка. Оттуда то и дело доносится приглушенный смех и неразборчивый говор, тонущий в шуме ветра и рокоте мотора. У задней двери одиноко сидит человек в стареньком пыльнике с поднятым воротником. Лица его не разглядеть: он сидит, отвернувшись к окну, надвинув на глаза кепку. У ног его плетенная из прутьев корзина, с которой удобно ходить за грибами: легкая и вместительная…

Мчится автобус, мелькают по бокам его беленькие придорожные столбики.

Но вот, наконец, и короткая остановка. Глухо урча мотором, автобус прижался к обочине.

Распахнулась дверь, пассажир в пыльнике подхватил свою корзину и шагнул в темноту. Подождав, пока автобус исчез за поворотом, он пересек шоссе, поднялся на крутой откос, постоял там с минуту, любуясь россыпью огней близкого селения, и зашагал по проселку в противоположную от деревни сторону.

Пройдя километра два, человек с корзиной свернул с проселка на едва заметную в траве тропу, ведущую в лес. Зыбкий, неверный силуэт его окончательно растворился в непроглядной темени. Теперь слышались лишь слабый шорох раздвигаемых веток да сухое потрескивание валежника под тяжелой ступней.

В одном месте, там, где человеку показалось, что он заблудился, дважды мгновенными вспышками загорался и тотчас гас луч карманного фонаря. И снова треск валежника в темноте.

Человек шел по лесу, пока не достиг крохотной; стиснутой кустами полянки.

Здесь он поставил свою ношу на землю, опустил воротник пыльника и чутко прислушался. Было тихо. Только чуть слышно шелестела листва над головой да откуда-то издалека приглушенный лесным массивом донесся протяжный гудок электровоза. Достав из-под тряпья в корзине саперную лопатку, человек опустился на корточки перед большим, поросшим мягким мхом камнем. Несколько сильных, резких движений лопатой — и тайник под валуном открыт. В яме — небольшой герметически закрытый чемодан. Человек вынул чемодан из тайника, поставил на широкий пень, снял крышку. Потом, нащупав пальцами гнездо, он выдвинул телескопическую антенну, аккуратно расправил «звездочку» на конце ее. Вынув из нагрудного кармана заранее запрограммированную «обойму» для передачи, он вставил ее в приемник, включил питание и нажал на пусковую кнопку.

В ту же секунду из железного нутра радиоавтомата вырвался и унесся в черное, равнодушное ко всему небо прерывистый писк морзянки…


Радиопередача из Ченского леса продолжалась всего одну минуту. Принята она была далеко на западе от этого места — в узком, длинном, ярко освещенном зале с высокими готическими окнами, надежно защищенными металлическими решетками. Вдоль стен — бесконечный ряд сложных, опутанных проводами приборов.

Сюда, под сводчатый потолок этого зала, стекаются из эфира по чутким нервам мощных антенн тысячи тайных сигналов, которым предстоят еще сложные превращения, прежде чем хаотический цифровой набор обретет стройную форму сводок и донесений, отпечатанных на машинке на хорошей бумаге и доложенных по назначению.

4

В Западном Берлине есть две большие шумные площади. Их соединяет не менее шумная улица — широкая, многолюдная. А неподалеку, почти параллельно, протянулась другая улица — узкая и тихая, с потемневшими от времени островерхими домами в тени старых каштанов.

В конце этой улицы за высоким забором из гофрированного железа стоит двухэтажный каменный особняк. На заборе, справа от калитки, — небольшая медная дощечка. Судя по надписи, в доме разместилась контора частной американской фирмы, ведущей торговые дела с СССР.

Здесь действительно занимаются делами, имеющими отношение к Советскому Союзу. Но только не торговыми.

В этом можно убедиться, если, открыв калитку, пройти асфальтированным двориком мимо гаража и зеленых кустов сирени, потом подняться по неширокой мраморной лестнице на второй этаж. Алая ковровая дорожка приведет к двойным дубовым дверям, за ними большой кабинет с дорогой старинной мебелью и высокими стрельчатыми окнами.

В один из жарких июльских дней сюда вошла, почти вбежала, энергичная Элен Файн:

— Вы позволите?..

Полковник Лаут сидел за столом без пиджака, в белой рубашке, с распущенным галстуком. Он недовольно поднял от бумаг седую, гладко причесанную голову. Ему не нравилось, когда его отрывали от работы в неположенное время. Каждый сотрудник должен знать свой час приема и не мозолить глаза начальнику без особой необходимости. Порядок есть порядок. К тому же Файн нарушила ход его мыслей, оторвала от важной работы.

Работа эта была не только важная, но и срочная. На прошлой неделе Лауту позвонили по спецтелефону из Франкфурта-на-Майне, — там в здании бывшего химического концерна «И. Г. Фарбениндустри» находилась теперь европейская штаб-квартира ЦРУ, официально именуемая «Управлением специальных армейских подразделений». Оттуда сообщили: руководители всех филиалов ЦРУ, размещенных на территории Западной Германии и Западного Берлина, приглашаются на совещание по координации плана готовности к «Э-фалль». Совещание состоится в Берлине — Целендорф, Клейаллее, 170.

В тот же день, после обеда, Лаут поехал на Клейаллее. Дом 170 занимал аппарат «Группы региональной поддержки американской армии», или, говоря по-иному, главный филиал ЦРУ в Западном Берлине — самый крупный разведывательный орган США в Европе. Начальник этого филиала Дейв Мерфи ознакомил Лаута с тезисами основного докладчика — директора ЦРУ и уточнил те вопросы, которые должен был осветить в своем двадцатиминутном выступлении сам Лаут.

На другое утро Лаут уже засел за составление своего доклада. Присутствие на совещании главного шефа ко многому обязывало. Правда, вопрос о степени готовности к «Э-фалль» — «серьезному случаю», а говоря точнее — к военным действиям, для Лаута был не нов. Собственно, вся деятельность возглавляемого им филиала за последние годы была подчинена этой задаче. И не только его филиала. Это была «задача задач» всех секретных служб и агентурных организаций Западного Берлина, как определил ее однажды сам директор ЦРУ в своем специальном циркуляре.

Основным в докладе Лаута на предстоящем совещании должен быть вопрос о решающих принципах создания агентурной сети в канун превентивных боевых действий. Вчерне эту работу он уже закончил. И результатами ее был доволен. Ему удалось сухую схему оживить новейшим опытом практики. Разумеется, практики возглавляемого им филиала. И кажется, перед директором ЦРУ ему краснеть не придется… Но работы оставалось еще немало.

Бросив на стол карандаш, Лаут отрывисто спросил:

— В чем дело?

— Могу вас, наконец, обрадовать, шеф: у Никольчука оказался толковый преемник… — Файн положила на стол несколько листков, сцепленных прозрачным пластиковым зажимом. — Судя по этому донесению, Барсук активно включился в работу.

Лаут кивком пригласил помощницу сесть и, постукивая пальцами по столу, начал читать отпечатанные на машинке листки.

Файн внимательно наблюдала за выражением лица полковника, державшего в руке долгожданную шифровку из Ченска. Эта шифровка достоверно подтверждала, что работа по вводу нового агента в Ченское дело, наконец, завершена, а самое дело вступило в решающую фазу.

Все последнее время Файн, в сущности, жила этим делом, думала о нем постоянно — разрабатывала по указанию шефа наиболее эффективные пути замены Никольчука Барсуком. Вначале Лаут считал этот вариант запасным. Но потом, когда Барсук, бывший агент гитлеровского абвера, был достаточно изучен, а затем перевербован (это сделала лично Файн), стало ясно, что именно он и будет преемником Никольчука. Барсук был введен в Ченское дело. После этого потянулись изнуряющие недели ожидания: что же принесла эта работа? Сама Файн уже никак не могла повлиять на ход событий, которым они вместе с Лаутом дали движение. Оставалось только надеяться, что это движение (пока невидимое и неконтролируемое) происходит в заданном направлении.

И вот, наконец, этой неизвестности больше нет. Все прояснилось, встало на свои места. Замысел Лаута — через Барсука спутать чекистам карты — по-видимому, удался.

Кончив читать донесение, полковник поднял голову от бумаг.

— Что ж, пока неплохо.

Он встал из-за стола, маленький, быстрый. Подошел к круглому инкрустированному столику в углу кабинета, нацедил из сифона стакан содовой.

— Учтите, Элен: информация по экспериментальному заводу не должна залеживаться у Барсука ни одного лишнего часа.

— Агент снабжен быстродействующим передатчиком, — сказала Файн.

Лаут недовольно поморщился.

— Только не радио… Даже автомат с часовой системой не гарантирует от пеленгования. Передайте Барсуку: отныне для него выход в эфир только в крайнем случае. — Полковник помолчал немного. — Необходимо найти более эффективный и безопасный способ связи… И вообще было бы целесообразнее направлять работу агента непосредственно из России.

— Может быть, передать Барсука на связь посольской резидентуре?

— Я уже подумал об этом. Что вы скажете относительно капитана Ванджея?

— Гарри Ванджей?.. Я не совсем понимаю вас, шеф.

— Все довольно просто. Ванджей давно просился на дипломатическую работу…

— Теперь ясно… — Файн улыбнулась, хотя эта новость ее не обрадовала. Вот, оказывается, о какой «небольшой командировочке» трепался толстый Гарри месяца четыре назад. Что ж, скатертью дорога, как говорят русские.

Ванджей, конечно, смелый и опытный разведчик. Но она терпеть его не могла. Хотя бы за то, что он сын богатейшего заводчика, а ее родители всего лишь простые клерки. Гарри никогда не испытывал нужды в деньгах и поэтому ни в чем себе не отказывал. Карьеру ему делали связи его семейства, а она, Элен Файн, подымалась по служебной лестнице только своими силами… Вот и теперь: чистая, безопасная работа под дипломатической крышей, интересная, новая жизнь в чужой стране, деньги, комфорт — что еще может желать профессиональный разведчик! Везет жирному борову…

— И последнее, — прервал ее мысли Лаут. — Учитывая сложность задания, передайте Барсуку, чтобы в средствах он не стеснялся.

5

В воскресенье Маясов с семилетним сыном Вовкой собирались поехать на целый день в лес, на озеро. Для этого у них уже все было приготовлено: и этюдник, и мяч, и желтый сачок. Однако заманчивый план пришлось поломать: утром из пионерского лагеря пришло письмо от Гали, дочери Владимира Петровича. Она просила отца купить и поскорее привезти ей (к дню отрядных соревнований) кеды и спортивные шаровары.

Мужчины посовещались за завтраком и великодушно решили исполнить эту просьбу. А на озеро поехать в другой раз.

Напившись чаю, они быстро собрались и вышли из дому. Походили по магазинам на своей улице — ничего подходящего не нашли. Решили ехать в центр. Сели на троллейбус, доехали до «Детского мира».

Возле остановки, рядом с баней, был ларек. Тут продавали мыло, мочалки, веники. У окошечка стояло несколько человек. И среди них лейтенант Зубков. Он только что купил березовый веник — плоский, слежавшийся, и потряхивал им, чтобы расправить.

— Виктор! — позвал Маясов.

Зубков обернулся и вдруг смутился, увидев своего начальника.

Маясов засмеялся:

— Попариться захотел?

— Да вот, после дороги…

— Дело стоящее, — сказал Маясов. — Вы когда приехали?

— Сегодня утром.

— Ну и как?

Лейтенант огляделся по сторонам, отвел Маясова на несколько шагов от ларька и, пока Вовка управлялся с мороженым и глазел на мочалки и веники, вкратце доложил о своей пятидневной командировке.

— В общем подозрения по Узловой начисто отпадают, — сказал он под конец.

— Значит, поездка ничего не дала?

— Не сказал бы, — лейтенант улыбнулся. — Был еще второй автобус, ченский.

— Ну, ну, выкладывайте.

— Человек в плаще с погончиками, которого мы ищем, есть, по всей видимости, Ласточкин.

— Ласточкин?

— Да, помощник художественного руководителя Ченского дома культуры… Мне удалось выяснить, что он ездил с самодеятельностью на областной смотр и потерял серебряный портсигар.

— Интересно, — задумчиво сказал Маясов. — Что ж, завтра об этом поговорим.

И они распрощались. Зубков пошел к бане, а Маясов с Вовкой отправились в свой магазин. Но теперь у Владимира Петровича уже не было того душевного подъема, с которым он утром вышел из дому. Сообщение лейтенанта его озадачило.

Маясов стал припоминать, что ему известно о Ласточкине. Это друг Игоря Савелова. Вместе строили честолюбивые планы, мечтали о славе на поприще искусства… Но каким образом мог оказаться у Ласточкина этот букреевский портсигар. «Да и букреевский ли он? — тут же спросил себя Маясов. — И вообще, не ошибся ли старик Смолин? Разве не может быть двух абсолютно похожих вещей? Правда, этот портсигар, по всему видать, делался на заказ. Вещь действительно уникальная. Оригинальная инкрустация, замок с секретом, вензель внутри на крышке: «АБ», что надо, вероятно, понимать как «Александр Букреев»… Нет, едва ли этот портсигар Ласточкина. Что-то здесь не то…»

Вовка тянул отца за руку, Маясов как бы опомнился, и они влились в шумный людской поток, который подхватил их и понес под высокие своды самого большого и красивого магазина в Ченске.

6

На другой день после разговора у бани Маясов и Зубков вместе разработали новый план розыска по делу Букреева.

Прошло еще четыре дня, и лейтенант снова пришел к начальнику отдела:

— Я хотел бы доложить о ходе розыска…

Маясов взглянул на часы. Предстояли дела более срочные и важные, чем розыск бывшего карателя.

— Чтобы не комкать вашего доклада, давайте встретимся завтра с утра, ровно в девять, — предложил Владимир Петрович. — Идет?

— Нет, товарищ майор! — упрямо сказал Зубков.

Маясов удивленно посмотрел на лейтенанта.

— Что-нибудь стряслось?

— Пока ничего не стряслось. Но… — Зубков помедлил. — Дело в том, что, хотя портсигар потерял действительно Ласточкин, хозяин у этой вещи совсем другой.

— Кто же?

— Портсигар принадлежит Савелову.

— Что?!

— Да, товарищ майор. Как выяснилось, к Ласточкину он попал случайно. Перед своим отъездом в область тот взял его у своего приятеля Игоря Савелова. Ну, просто, чтобы пофорсить.

— А каким образом букреевский портсигар очутился у Савелова?

Зубков ничего не ответил, и они с полминуты молча глядели друг на друга. Потом, обстоятельно расспросив лейтенанта, как ему удалось получить эти сведения, Маясов встал из-за стола и, мрачный, принялся шагать по кабинету.

То, что рассказал Зубков, не укладывалось у него в голове. При самой необузданной фантазии нельзя было предположить такого оборота дела… Если сведения лейтенанта верны, надо немедленно выяснять, каким путем портсигар попал к Савелову. Промедление недопустимо. Потому что одно дело, когда вещь, ранее принадлежавшая изменнику, оказалась вдруг, скажем, у Ласточкина или какого-то иного нейтрального лица, и совсем другая картина, если к этой вещи имеет отношение Савелов. С одной стороны, преступник военных лет, пока неизвестно где и на кого работающий, а с другой — лаборант оборонного завода, которого подозревали в пособничестве агенту иностранной разведки Никольчуку.

Маясов понимал, что самое простое в создавшемся положении — это поговорить с самим Савеловым. Парня можно вызвать в отдел повесткой или встретиться с ним где-нибудь в другом месте — как ему удобнее — и обо всем, что требуется, расспросить. И тогда окажутся излишними хитроумные окольные тропинки к истине. Вместо сложных и дорогостоящих оперативных комбинаций простой разговор по душам поможет сразу, без зигзагов выйти в розыске карателя на прямую магистраль. И не исключено, что скоро приведет к определенным, ощутимым результатам… Но к каким результатам? Вдруг окажется вопреки прежним выводам о Савелове, что он не такой, каким чекисты «открыли» его? Ну, не то чтобы вовсе не такой, а хотя бы частично? То, что Савелов не враг, — это вне всяких сомнений. Но могли ведь его запутать?

Игнорируя пока предположение, что букреевский портсигар попал к Савелову случайно, оставалось допустить, что этот парень к разыскиваемому преступнику имеет, возможно, какое-то косвенное отношение. Но даже и в этом, лучшем случае, прямая беседа с Савеловым чревата серьезными последствиями, так как нет гарантии, что содержание беседы не просочится куда не следует.

«А почему бы, собственно, такой гарантии не быть? — спросил себя Маясов. — Разве у меня нет веры в парня?»

Он подошел к сейфу, вынул толстую тетрадь, в которую заносил различные пометки и соображения, когда вел дело Никольчука и Савелова, и стал ее перелистывать. Но ничего утешительного для себя там не нашел.

Маясов позвонил по внутреннему телефону Дубравину — попросил его зайти. И когда тот пришел, кратко рассказал ему о внезапно осложнившемся деле.

— Н-да, — пробасил Николай Васильевич. — Неужели поторопились мы с Савеловым?

Маясов не ответил.

— А что, если этот самый Букреев сейчас здесь, в городе? — приподнял голову Зубков, сидевший за приставным столиком.

— Может быть, — сказал Маясов. — Все, Зубков, может быть.

— Тогда нужно что-то срочно предпринимать! Ведь если Савелов связан с Букреевым и успел предупредить…

— Теоретически, конечно, и это возможно.

— Предлагаю, товарищ майор, вынести постановление о временном задержании Савелова, — сказал Зубков.

Маясов внимательно посмотрел на него:

— А стоит ли?.. Человек он путаный, с вывихом — еще более озлобится… Может, просто вызвать его?

— А если не придет, скроется?

— Мне кажется, дело не в том, придет или не придет, — заметил Дубравин. — Чужая душа — потемки. А вдруг Савелов действительно замешан. В таком случае, если вызовем или приведем его сюда — значит спугнем, испортим дело.

— Выходит, чтобы прояснить ситуацию, надо искать какие-то окольные дорожки? — задумчиво проговорил Маясов.

— Конечно.

— Но это же явная потеря времени.

— Иначе можем дров наломать.

В конце концов Маясов решил: что бы там ни было, но рисковать конспирацией он не имеет права. И тут же подал Зубкову несколько листов чистой бумаги.

— Пишите!

Лейтенант достал авторучку.

— План дополнительных оперативных мероприятий по делу о розыске изменника Родины Букреева… — начал диктовать Маясов.

Он диктовал минут десять, лейтенант едва успевал записывать. Потом Маясов попросил прочитать план вслух.

Пока Зубков читал, Владимир Петрович, казалось, не слушал его — тихонько постукивал карандашом по настольному стеклу, глядя куда-то в окно.

— Ну как? — спросил он, когда лейтенант умолк.

— По-моему, хороший получился план.

— Да, план неплохой… — рассеянно проговорил Маясов. И, помолчав, неожиданно резко спросил: — А нужен ли он вообще?!

Зубков непонимающе посмотрел на начальника.

— К чему все-таки огород городить? — почти сердито сказал Маясов. Было похоже, что сердится он на самого себя, быть может, на свою нерешительность. — Зачем мудрить с каким-то планом, если можем поговорить с самим Савеловым?

С этими словами Владимир Петрович взял у Зубкова четко исписанные листки и разорвал их пополам. И еще раз. Затем клочки полетели в коробку для испорченных и уничтоженных документов, стоявшую в нижнем отделе сейфа.

— Вот что, — сказал лейтенанту Маясов. — Напишите-ка Савелову повестку на завтра… Пусть сам ко мне явится…

Когда Дубравин и Зубков ушли, Владимир Петрович устало опустился в кресло, закрыл глаза, долго сидел так. Потом стал просматривать бумаги, принесенные секретаршей еще утром. Сложил их в папку, убрал в сейф. Взглянул на часы: рабочий день давно уже кончился.

Но Маясов все не уходил из отдела, сидел за столом, сцепив длинные пальцы. Он ждал звонка от Зубкова. И, наконец, без четверти восемь дождался. Лейтенант сказал по телефону всего два слова:

— Повестку вручил.

Маясов вздохнул с облегчением: он преодолел минутную слабость, поборол собственное предубеждение против человека, которому раньше поверил прочно и до конца.


Устав за необыкновенно трудный день, Владимир Петрович спал в эту ночь, как никогда, крепко. И поэтому не сразу услышал зазвонивший рано утром телефон. Когда проснулся, протянул руку к столику у кровати, снял трубку. Кто бы это мог быть?

В телефонной трубке, неожиданно для себя, Маясов услышал взволнованный, торопливый голос директора химзавода. Даже не сразу узнал его: самоуверенный Андронов никогда не разговаривал таким тоном. Спросонок Маясов не вдруг понял, чего от него хотят. И только потом, когда директор повторил свои слова, до майора дошел, наконец, смысл сказанного:

— Сегодня ночью убит Савелов…

ГЛАВА VI Две версии

1

Кто-то сказал: дремать сидя — профессиональная болезнь шофера. Может, это он вычитал где-то в сатирическом журнале или слышал от какого-то ехидного человека — есть еще такие. «Профессиональная болезнь» — придумают же… Нет, спать он не будет: не такой выдался нынче денек.

Чтобы перебороть дремоту, Тюменцев вылез из машины, начал ходить туда-сюда по мягкому асфальту. Солнце палило нещадно. «При такой тропической погодке много не натопаешь», — сказал он себе и снова забрался под брезентовый тент «газика». Сел, закрыл глаза, натянул кепку до переносицы — и мгновенно уснул, будто в теплую воду опустили.

Минут через тридцать, проснувшись, Тюменцев поглядел на часы и удивленно присвистнул: с того момента, как он подвез к дому милиции майора Маясова и лейтенанта Зубкова, прошло почти полдня. И неизвестно было, сколько еще придется торчать на этом пятачке под безжалостно горячим солнцем.

Какие-то сумасшедшие были эти дни. Вчера утром, например, он по обыкновению подъехал к дому, где жил Маясов, и вдруг из окна услышал голос его тещи:

— А Владимир Петрович давно ушел…

Тюменцеву даже не по себе стало: уж не ошибся ли он, вовремя ли подал машину? Не получилось ли, как в прошлый понедельник, когда он опоздал на целых десять минут и майор ушел пешком.

В то утро они с Арсением Павловичем Рубцовым были на рыбалке. И пожадничали, засиделись с удочками. А потом, на обратном пути, их еще задержало одно происшествие возле Дома культуры. У подъезда стояла толпа, и, когда они спросили, что случилось, какая-то бабка сказала:

— Кассу, сыночки, ограбили. Да еще, говорят, музыкальные струменты из кладовой утащили.

Приятели увлеклись, смотрели, как работают сотрудники уголовного розыска с собаками. Ну и опоздал Тюменцев…

Зато после этого неприятного случая он старался во всем быть на высоте. Машина у него сияла, пол в гараже был посыпан песочком. Сам меньше зубоскалил и паясничал и даже бросил курить, решительно разорвал на глазах у майора недокуренную пачку сигарет. Правда, истинные причины этой самоотреченности Маясову были неведомы: Тюменцев всего лишь выполнял приказ своего тренера.

И вдруг вчера, что называется нежданно-негаданно, опять опоздание. Обругав себя раззявой, Тюменцев повернул машину от дома Маясова, погнал ее обратно в отдел. И как только приехал, сразу же побежал наверх, к секретарше Нине. Эта Нина, между прочим, была влюблена в двоюродного брата Тюменцева — Николая. И поэтому Тюменцев позволял себе обращаться с ней запросто.

— У себя? — спросил он про майора.

— У воспитанных людей принято здороваться, — сказала Нина.

— Здравствуйте, миссис.

— Во-первых, не миссис, а мисс.

— Пусть будет мисс, — согласился Тюменцев. — Ты лучше скажи, Маясов давно приехал?

— Это мне нравится: ты его шофер, а меня спрашиваешь. У него сейчас Дубравин и Зубков… И вообще он сегодня, по-моему, не в духе.

Тюменцев решил, что лучше пока воздержаться от объяснении с начальником. И направился было к двери, но Нина вдруг спросила:

— Говорят, Николай жениться собрался?

— Говорят.

Нина перестала стучать на машинке.

— И скоро свадьба?

— Скоро. Как в новую квартиру въедет, так и сыграет. Да ты, мисс, не расстраивайся, на свадьбу позовем.

— Дурак ты! — И Нина снова застучала по клавишам.

Больше Тюменцеву здесь делать было нечего, и он отправился к себе в гараж читать «Пособие для тренировок боксера». Но вскоре туда прибежал лейтенант Зубков, велел подавать машину.

Маясов уже был на улице, беспокойно ходил по тротуару. Он показался Тюменцеву небритым. Это удивило шофера. И вдруг в одно мгновение он все понял: Маясов утром так куда-то спешил, что не успел ни побриться, ни даже повязать галстука.

Тюменцев привычно распахнул дверцу. Не поздоровавшись, майор хмуро приказал:

— В уголовный розыск!

Так было вчера. А сегодня Маясов и Зубков как засели почти с утра в кабинете у следователя, так невылазно и сидят там.

Только в седьмом часу вечера они вышли из милиции. У обоих были потемневшие, осунувшиеся лица. Молча сели в машину. За всю дорогу не проронили ни слова. И лишь возле отдела, выходя из машины, Маясов сказал лейтенанту:

— Завтра я еду в управление. Все другие дела отложите и займитесь еще раз протоколами допросов.

«Да, — подумал Тюменцев, — видимо, что-то где-то стряслось серьезное». И повернул машину в переулок, чтобы отвезти Зубкова домой.

2

Дождь провожал скорый поезд от самого Ченска. И казалось, ему не будет конца: все кругом заволокло хмарью, будто осенью.

Устало привалившись плечом к стенке купе, Маясов снова и снова перебирал в памяти события последних дней.

В то злополучное утро Андронов ему сказал:

— В милиции считают, что Савелов убит своими же приятелями по шайке: что-то не сумели поделить… Я же говорил, что этот парень хорошо не кончит.

Маясов тут же позвонил в милицию. Ему ответили, что к месту ночного происшествия как раз выезжает начальник угрозыска Шестаков. Маясов попросил, чтобы заехали за ним. И через десять минут в синей милицейской машине уже мчался к месту убийства.

Это произошло неподалеку от дома, где жил Савелов, — в глухом переулке старого Ченска. Преступник, по всей видимости, настиг парня сзади, внезапно выйдя с ножом из-за угла двухэтажного деревянного дома.

При убитом нашли записку. Написанная на листке из тетради карандашом, печатными буквами, она начиналась словами:

«Падло, делить надо по-божески…»

— Это как понимать? — спросил Маясов про записку, когда с места преступления они приехали в уголовный розыск, в кабинет Шестакова, где на приставном столике было разложено содержимое карманов Савелова. Кроме записки, там лежали: перочинный нож, кошелек с мелочью, карандаш, блокнот, наполовину заполненный рисунками.

— Наверно, что-то не поделили из ворованного, — сказал Шестаков.

— Савелов вор? — недоуменно воскликнул Маясов, когда до него дошел смысл услышанного.

— Сам видишь…

— Чепуха! — Маясов бросил записку на стол. — Накрутили тут твои Шерлоки Холмсы.

— Не спеши, Владимир Петрович, есть кое-что еще… — Шестаков вынул из ящика и протянул Маясову фотографию. — Ты этого типа знаешь?

— Кто это? — спросил Маясов, мельком взглянув на снимок.

— Женька Косач. Вор-рецидивист.

— При чем тут Савелов?

— При том, что накануне убийства их видели имеете.

— Да?..

Маясов еще раз, и теперь уже внимательно, поглядел на фотографию угрюмого толстомордого парня.

В тот же день Владимир Петрович ознакомился с заключением милицейской экспертизы. Там было отмечено, что отпечатков пальцев преступника не обнаружено ни на одежде убитого, ни на найденной при нем записке. Место на тротуаре, где было совершено нападение, преступник густо посыпал табаком. Все это говорило о его немалой опытности, умении замести следы, чтобы лишить органы следствия каких-либо улик.

И все-таки следы остались: та самая записка, которую обнаружили в кармане Савелова. Именно ее Маясов считал самой существенной из улик.

Разумеется, эта записка заинтересовала не только Маясова. На нее прежде всего обратили внимание работники уголовного розыска. По их предположениям, убийство было совершено из мести. Особенный интерес в записке представляла одна фраза:

«Заначенные инструментики твои плакали».

Эти слова навели на мысль: не связано ли убийство Савелова с недавним ограблением кассы и кладовой музыкальных инструментов городского Дома культуры? А тут вплелись в дело еще два факта. Первый: Савелова дважды видели вместе с Женькой Косачом — вором-рецидивистом. Второй факт: из допроса работника Дома культуры Ласточкина выяснилось, что между ним и Савеловым как-то был разговор насчет денежных сборов кассы Дома культуры. При этом, как показал Ласточкин, Савелов очень удивился, что за билеты выручают такие значительные суммы.

Все это и легло в основу версии уголовного розыска. Маясову эта версия вначале показалась стройной. Даже чрезмерно стройной. Но, поразмыслив, он отверг ее. Отверг потому, что знал о Савелове больше, чем коллеги из милиции. Вероятно, и они бы задумались над чрезмерной стройностью своей версии, если бы знали, например, об истории с букреевским портсигаром или о причастности Савелова к делу Никольчука. Ничего этого они не знали. А он, Маясов, знал и потому не мог принять их версии, хотя она выглядела достаточно убедительной.

Самое трудное для Маясова состояло в том, чтобы вопреки очевидной правильности версии уголовного розыска доказать правоту своей, которая со стороны представлялась далеко не безупречной. При этом Маясов не мог свободно оперировать известными лишь ему фактами.

Как трудно ему придется, Маясов понял, когда попытался поделиться своими сомнениями с начальником угрозыска, сказав ему, что, кроме их выводов, исходящих из анализа записки, могут быть сделаны и другие.

Шестаков внимательно выслушал его и, поглаживая бритую голову, сказал:

— Что-то мудришь ты, Владимир Петрович. Мы уж будем вести следствие так, как начали.

Маясов не стал спорить. Он понимал, что Шестаков, не зная о Савелове всего, не мог действовать иначе. Рассказывать же ему это в с е майор не считал себя вправе, поскольку подобные вещи не входили в компетенцию органов милиции.

О своей версии и своих сомнениях с исчерпывающей полнотой Маясов мог доложить только своему непосредственному начальнику. Ради этого, собственно, он и ехал теперь к генералу Винокурову.

3

Доказательство своей правоты равнозначно доказательству неправоты кого-то другого. Для Маясова докладывать начальнику управления о своей версии означало отрицать, критиковать, подвергать сомнению версию Ченского уголовного розыска. Резюмировал он так:

— В милиции считают, что Савелов, по всей вероятности, убит соучастниками ограбления Дома культуры. Основанием для этих подозрений, как я уже доложил, служит записка, обнаруженная в кармане убитого. Несмотря на шаткость улик…

— Почему же шаткость? — перебил его Винокуров.

В этом вопросе, вернее, в тоне, которым он был задан, Маясов уловил явное недовольство: генералу, видимо, не нравилось, что Маясов так резко не согласен с уголовным розыском. И майор вдруг не то чтобы оробел, но на какой-то миг усомнился сам в себе, замешкался с ответом. И поэтому ответ его прозвучал не особенно убедительно.

— Савелов, мне кажется, не мог стать грабителем…

Генерал с чуть иронической улыбкой посмотрел на Маясова, потом перевел взгляд на своего заместителя — высокого, худощавого полковника Демина, который курил, сидя на подоконнике у открытого окна.

— Разумеется, мое мнение не аксиома, — тут же сказал Маясов. — Но мне казалось, что я понимал этого парня.

— И каковы же ваши выводы? — спросил Винокуров.

— Если предположить, что Савелов не участвовал в ограблении, значит он убит не грабителями, а кем-то другим. Но записка почти прямо наталкивает на мысль о его причастности к этому ограблению. Тогда возникает вопрос: может быть, тот, кто писал эту записку, так и хотел, чтобы следствие пошло по этому пути?..

Маясов помедлил, преодолевая волнение, и продолжал:

— В таком случае напрашивается вывод: записка подкинута специально. А если это липа, то можно ли строить на ее основе следственную версию?.. Дальше. Савелов и Косач пили за одним столом в баре. Разве не могло это быть случайным совпадением? Что касается разговора Ласточкина с Савеловым о денежных сборах кассы, то стоит внимательно прочитать протокол допроса Ласточкина, чтобы увидеть: они говорили об этом просто так, между прочим.

— Допустим, — сказал генерал. — И что же из всего этого следует?

— Поскольку версия убийства по уголовным мотивам отпадает, логично предположить, что преступление вызвано какими-то иными причинами.

— Конкретнее!

— У меня сложилось два предположения. Первое: убийство Савелова, может быть, имеет какое-то отношение к истории с букреевским портсигаром, — сказал Маясов. И замолчал.

— Так. Ну, а еще что?

Маясов ответил не сразу. Обычно он говорил, как думал: живо, резко, быстро. Но сейчас, стиснув кулаки на коленях, он заговорил медленно и тяжело:

— Остается предположить, товарищ генерал, что убийство Савелова каким-то образом, возможно, связано с делом Никольчука…

— Вы понимаете, что вы говорите?! — генерал строго посмотрел на Маясова из-под густых бровей. Встал из-за стола, подошел к Демину, попросил у него сигарету. Неловко, как все некурящие люди, зажал ее между пальцев, стал прикуривать.

— Убийство темное… — глухо заговорил Маясов. — Мне тяжело думать, что оно может иметь касательство к делу Никольчука. И все-таки я бы снова обратился к этому делу.

— С какой целью? — спросил Винокуров.

— Хотя бы за тем, что оно, быть может, натолкнет нас на правильный путь при расследовании. К тому же возврат к делу Никольчука означает…

— Означает, — гневно прервал его генерал, — что работа по делу Никольчука была проведена вами не так, как нужно! Это вы хотели сказать?

— Этого я не хотел сказать, — побледнев, ответил Маясов.

Генерал продолжал ходить по кабинету, нагнув крупную голову, заложив руки за спину. Несколько поостыв, остановился перед Деминым:

— А ты, Дмитрий Михайлович, что скажешь?

— Мне кажется, игнорировать версию милиции, как это делает товарищ Маясов, еще рано…

— Не верю я в это! — сказал Маясов. — Я предлагаю, товарищ генерал, дело Савелова из милиции взять. Я сам готов его вести.

Винокуров ничего не ответил. Бросил в пепельницу сигарету, брезгливо понюхал пальцы. Сел за стол, взял в руки перочинный ножик и стал затачивать карандаш.

— Нет, Владимир Петрович, вашу просьбу я удовлетворить не могу. — Генерал говорил уже по-обычному неторопливо, тщательно подбирая слова. — Преступление совершено не на объекте, где работал Савелов, а в городе. Значит, и расследование должна вести городская милиция. Это во-первых. А во-вторых, вы сами по профилю работы не следователь, и такое запутанное дело может оказаться вам не по плечу. Я прямо говорю, прошу не обижаться на меня.

— Дело не в обиде.

— Тем лучше. Теперь к главному. Предлагая возвратиться к делу шпиона Никольчука, вы сами-то представляете, что лично для вас это означает?

— Вполне, — мрачно сказал Маясов. — Я вел дело Никольчука и Савелова, и если оно окажется проведенным плохо, ответственность несу я сам… Разрешите закурить, товарищ генерал?

Винокуров кивнул. Пока Маясов делал первые жадные затяжки, он молча продолжал строгать карандаш, потом сказал:

— Давайте сделаем так. Вы сейчас поезжайте к себе в Ченск и постарайтесь пока переключиться на другое. Да. А завтра к вам приедет Дмитрий Михайлович. Он следователь по профессии. С его помощью, я думаю, мы сумеем разобраться в этом деле.

Маясов опять побледнел.

— Так, понятно… Мне не доверяете? Меня в сторону? — Он рывком поднялся со стула и быстро пошел к двери.

Демин хотел было вернуть майора, крикнул вслед:

— Что еще за выходка, Маясов?!

— Не надо, Дмитрий Михайлович, — остановил его генерал. — Пускай остынет, приведет мысли в порядок.

В комнате наступила неловкая тишина. Демин отвернулся к окну, генерал рассеянно вертел в руках карандаш.

— Мне кажется, — первым нарушил молчание Демин. — Маясов горячку порет, как всегда. Версия угрозыска достаточно обоснованна.

— Не будем пока делать выводов. Приедешь в Ченск, на месте будет виднее.

Генерал задумчиво глядел перед собой. Только что сказанные Деминым слова о горячности Маясова напомнили ему о разговоре в тот день, когда состоялось назначение майора на должность начальника Ченского отдела. Тогда Демин, не одобрявший этого назначения, заметил:

— Маясов слишком горяч. Да и опыта у него маловато, чтобы возглавлять отдел на отшибе от управления.

«Неужели он прав? — спрашивал теперь себя генерал. — Неужели я ошибся в Маясове?..»

4

И опять скорый поезд монотонно выстукивал по рельсам. Только теперь он шел в обратном направлении. И по мере его приближения к Ченску все гуще и прекраснее становились леса. Маясов глядел на них из окна вагона, но думы его были далеки от того, что видели глаза.

При всех своих опасениях майор не ожидал, что дело обернется столь круто. Ведь то, что произошло, равносильно неофициальному (пока!) отстранению его от должности. Как же иначе понимать командировку полковника Демина в Ченск? Он же там не будет сторонним наблюдателем, а сразу возьмет вожжи в руки, все поведет по-своему. А ему, Маясову, можно рассчитывать лишь на роль пристяжной лошадки. Это в лучшем случае…

Первое, что Маясов почувствовал, когда вышел за двери генеральского кабинета, была обида: почему они, двое опытных чекистов, не захотели понять его, не пожелали вникнуть в то, что он пытался им втолковать? Видимо, потому, что он в их глазах всего-навсего «молодой чекист, недавно выдвинутый на руководящую работу». А несколько лет назад и вовсе не имевший никакого отношения к чекистскому делу: был инженером, сугубо штатским человеком. Разве можно всерьез считаться с ним в столь сложных обстоятельствах? Им было проще и надежнее поверить многоопытному начальнику Ченского уголовного розыска.

Выйдя из здания областного управления КГБ, Маясов в расстройстве не сразу решил, куда ему надо идти. Знакомых у него в городе было много. Он направился к автобусной остановке. Но когда подъехал автобус, Маясов передумал. Зачем вообще куда-то ехать, кому-то надоедать, выслушивать сочувствия, утешения? Почему он должен плакать друзьям в жилетку?

Он поехал прямо на вокзал. Ченский поезд отправлялся ровно в восемь.

Когда Маясов, отстояв в очереди у билетной кассы, проходил мимо буфета, он вспомнил, что не ел с самого утра. Во рту было сухо и горько: за эти сутки он выкурил две пачки. И ему вдруг захотелось подойти к буфетной стойке, спросить коньяку и хватить так, чтобы забыться хоть на несколько часов. Но это, кажется, было бы бесполезно…

Вагон, в котором Маясову пришлось ехать, был переполнен. Он вышел покурить в тамбур. И больше не возвращался почти всю ночь: глядел из открытого окна на мерцающие звезды в черном небе, глядел и думал не переставая.

И то ли от холодного предутреннего воздуха или потому, что с каждым часом пути все более отдалялись дневные неприятности, мысли его постепенно делались менее хаотичными. Он опять вернулся к милицейской версии. Еще раз попытался рассмотреть ее без предубеждения.

Каковы же доводы?

Их три. Главный — записка. Написана печатными буквами. Следы пальцев отсутствуют. Ее стиль, обороты, блатные словечки — все говорит за то, что убийца из уголовного мира или хорошо знаком с ним. Женька Косач, например, судился за воровство два раза, он, конечно, знает, что для него в «мокром» деле лучше обойтись без отпечатков пальцев, потому что отпечатки Косача хранятся в картотеке уголовного розыска, где ему уже дважды приходилось «играть на рояле». Играть в третий раз Косачу нет резону.

Довод второй. Савелова дважды видели вместе с Косачом. Первый раз на бегах — рядом сидели на трибуне — это было за несколько дней до ночного налета на Дом культуры. Затем — накануне дня убийства. Пили пиво в баре за одним столиком. Косач в чем-то убеждал Савелова. Игорь трижды порывался встать, но собеседник довольно бесцеремонно усаживал его на место. Их разговор кончился тем, что Косач вынул пухлую пачку денег, отслюнявил несколько купюр и подал Савелову, который сунул их в карман. Из бара они вышли вместе. Так себя вести случайно познакомившиеся люди едва ли могут. Здесь что-то другое.

И наконец, довод третий. Разговор Савелова с Ласточкиным. Они сидели в служебной комнате Ласточкина в Доме культуры, в комнату зашла молоденькая кассирша. Она положила на стол газетный сверток, перевязанный шпагатом, сказала, что сейчас вернется, только на минутку забежит к бухгалтеру. На недоуменный взгляд приятеля Ласточкин объяснил, что кассирша сделала из него инкассатора: «Возим с Люсей деньги в банк». Савелов поинтересовался: помногу ли приходится возить и вообще большие ли сборы делает клубная касса? Ласточкин кивнул на сверток, предложил: «Угадай!» Савелов подержал сверток на ладони, сказал: «Смотря какие купюры». Ласточкин назвал приблизительную сумму. «Ого! — улыбнулся Савелов. — Как раз бы мне на мотоцикл, да еще с коляской». Потом разговор у них пошел о мотоцикле, который Савелов хотел купить, чтобы ездить на работу. Он уже начал копить деньги.

«Неужели деньги? — вдруг спросил себя Маясов. — Ради денег некоторые способны на все, теряют голову».

Он тяжело вздохнул. Ночной воздух, бивший в открытое окно, отдавал паровозной гарью.

Если угрозыск прав, если тут замешаны деньги, то нет больше веры, которая давала силы бороться, отстаивать свою правоту. Значит, нет и не было того человека, в которого Маясов поверил. Он существовал лишь в его воображении. Маясов выдумал его таким, каким ему хотелось его видеть. Что это: просчет, ошибка? Несомненно. Но не просто ошибка. Возможно, он вообще впрягся в воз не по силам.

После всего, что произошло, быть может, самое разумное набраться смелости и откровенно признаться: не горазд, не умею, отпустите туда, где могу приносить пользу.

Маясов достал из кармана носовой платок, отер пот, выступивший на лбу. В висках тяжело стучало, от затылка по всей голове растекалась тупая боль.

5

Теперь в кабинете Маясова поставили еще один стол. Для полковника Демина. Пристроили его у окна, слева от двери. Первое время Маясов не мог без смущения проходить мимо этого стола. Ему было как-то не по себе: его начальник сидит в углу комнаты, а он по-прежнему занимает в ней самое лучшее, самое удобное место. Но когда Маясов сказал об этом Демину, тот махнул рукой:

— Пустяки…

Маясову сперва показалось, что своим демонстративным безразличием к элементарным удобствам полковник, видимо, хочет смягчить тяжесть удара, так неожиданно обрушившегося на начальника Ченского отдела. Деликатничает, чтобы не задевать его самолюбия. По той же причине, наверное, отказался единолично занять весь кабинет, как предложил ему Маясов в первый же день: сам он хотел переселиться в кабинет к своему заместителю. Но Демин тогда сказал: «Не нужно мне никакого отдельного кабинета. Вы продолжайте работать, как работали. Я вам мешать не буду».

Собственно, мешать стало и некому. На третий день после приезда Демина Маясову стало совсем невмоготу от головной боли. Он пошел в поликлинику. Оказалось, сильно подскочило давление. Ему предложили немедленную госпитализацию.

Маясов отказался.

— Не советую шутить со своим здоровьем, — строго заметила врач. Она отпустила несговорчивого пациента только после того, как он дал ей слово соблюдать предписанный режим.

Проболел Владимир Петрович целую неделю. Врач советовала еще полежать дома дня четыре, но Маясов не согласился. Болеть ему сейчас действительно было некогда. Он лежал в постели, а мысли его были там, где шла напряженная, ответственная работа. Пусть не он руководил ею. В конце концов не это главное.

Когда он вернулся в отдел, на него хлынула целая лавина вопросов. Демин почти не закрывал своего блокнота. Их разговор продолжался с небольшими перерывами три дня. За это время Маясов смог убедиться, какой деловой хваткой обладает этот болезненный на вид, седоволосый полковник, какая необыкновенная у него работоспособность. Ставя перед Маясовым вопрос за вопросом, Демин старался докопаться до самого дна, не оставляя для себя ни малейших «белых пятен» в деле. Такая скрупулезность нравилась Маясову, так как сам он презирал дилетантство в любых его проявлениях и умел ценить по-настоящему добросовестный труд. Это было дорого видеть еще и потому, что въедливость Демина не походила на ревизорство, или по крайней мере это было не только ревизорство.

Когда неясных моментов поубавилось, Демин на некоторое время оставил Маясова в покое. И снова засел за папки, читая каждую подшитую в них бумажонку. Во второй половине дня он отправлялся в уголовный розыск: там еще продолжались допросы свидетелей. После ужина Демин снова приходил в отдел часа на полтора-два, чтобы по свежим впечатлениям, полученным на допросах, записать кое-что для себя.

В один из таких вечеров он сидел в кабинете Маясова над раскрытым блокнотом. Но не писал, а только задумчиво глядел на бумажный лист. Ему припомнился разговор с начальником управления после дерзкой вспышки и ухода Маясова из генеральского кабинета.

— Я понимаю Маясова и, откровенно говоря, не завидую ему, — сказал тогда Винокуров. — Ведь за этого Савелова ему пришлось выдержать настоящий бой. Маясов уверовал в его порядочность, и вдруг оказывается, что он вор и грабитель. Такое не сразу укладывается в голове. Но убийство — факт, а моральный, так сказать, облик Савелова — мистика, и вот рождается предположение о связи между делом об убийстве и прежним — о шпионаже. Какая тут может быть связь?.. Если допустить, что Савелов был сообщником Никольчука, шпионскую деятельность которого не сумели вскрыть, то для предположений есть широкие возможности. Логично считать, например, что Савелов убит теми, на кого он работал. Зачем, почему убит? Здесь уже труднее быть конкретным. Возможно, он стал больше не нужен своим хозяевам. Или слишком много знал о них. Или они заподозрили его в предательстве, потому что Савелов трижды вызывался в Ченский отдел КГБ. Но каковы бы ни были причины убийства, суть версии Маясова неизменна: при расследовании надо отталкиваться от прежнего дела — дела Никольчука. — Генерал остановился посредине кабинета. — А это что означает? Для Маясова это равносильно рубить сук, на котором сидишь. И Маясов его рубит: своей версией по делу об убийстве он допускает несостоятельность своих прежних выводов по делу о шпионаже.

— Но это же явное неверие в себя, — сказал Демин.

— Неверие в себя? — переспросил Винокуров. — Однако не всякий на это пойдет. Нужна смелость. Ведь Маясова за язык никто не тянул. — Генерал помедлил. — Но главное не в этом. Какая бы из версий — милицейская или маясовская — ни оправдалась, Маясов все равно остается в проигрыше. И он сам это понимает… Сейчас Маясов ратует за свою версию. Что ж, это его право. Но беда в том, что его аргументация исходит только из того, что Савелов, мол, по своей натуре не мог стать вором. Короче говоря, Маясов руководствуется больше своими чувствами, чем логикой фактов. А это для контрразведчика опасно: может помешать добраться до истины.

Припомнив эти слова теперь, Демин подумал, что его командировка в Ченск оказалась полезной во многих отношениях. Он на месте изучил оперативную обстановку, без чего невозможно было определить, правильно ли велось дело Никольчука и Савелова. А не решив этого вопроса, нельзя было подступиться к другому — о реальности версии Маясова. Сейчас Демин был близок к тому, чтобы дать обоснованный ответ на этот вопрос. Но ему требовалось еще несколько дней работы над протоколами допросов, и потом он хотел поговорить с рабочими экспериментального завода, знавшими Савелова.

ГЛАВА VII Время не ждет

1

Демин не смог закончить свою работу. Однажды утром его неожиданно вызвал к телефону генерал Винокуров. Разговор был короткий. Положив трубку, Демин спросил:

— Когда ближайший самолет?

Маясов заглянул в расписание, лежавшее на столе под стеклом.

— Ровно в одиннадцать.

Демин быстро собрал со стола бумаги, сложил их в сейф. Ключ от сейфа отдал Маясову.

— Поговорим, когда вернусь. Направление работы остается пока прежнее…

И уехал. И не возвращался в отдел вот уже пятый день. Все это время Маясов чувствовал себя связанным по рукам и ногам. «Направление работы остается прежнее…» Это надо понимать, видимо, так: расследование по делу Савелова продолжают органы милиции, а он, Маясов, и его сотрудники по-прежнему выжидают, стоят в сторонке, занимаются другими вопросами. Но ведь эти «другие вопросы» не идут ни в какое сравнение с делом Савелова. К тому же это дело в настоящий момент приобрело для него, Маясова, принципиальное значение. И пожалуй, не только для него. Для всего Ченского отдела.

Но самое главное — с каждым днем уходило дорогое время…

На шестые сутки Маясов не выдержал: решил действовать. Для этого у него все уже было обдумано и подготовлено.

В половине двенадцатого он приказал Тюменцеву подать машину и поехал в уголовный розыск. За эти дни к подполковнику Шестакову он наведывался часто, интересовался, нет ли чего новенького. Сегодня Владимир Петрович приехал к нему с просьбой разрешить провести некоторые оперативные мероприятия параллельно с мероприятиями уголовного розыска. Без этого разрешения Маясов действовать не хотел, опасаясь помешать сотрудникам милиции. Шестаков не возражал. Он только сказал, чтобы Маясов информировал его обо всем, что будет представлять интерес для уголовного розыска.

Выйдя из милиции, Маясов отпустил Тюменцева на машине обедать, а сам пошел в отдел пешком. После болезни у него временами еще побаливала голова. День был жаркий, и он свернул на бульвар, в тенистую аллею. И пока шел по ней, все время думал об одном — о своих предположениях, реальность которых решился доказать. Собственно, на это его вызвала сама обстановка. Но, как бы там ни было, отступать он теперь уже не мог. И не потому, что нуждался в реабилитации, а потому, что не считал себя вправе бросить на полпути начатые поиски истины. Только этим он и руководствовался.

Отчего он не приемлет милицейской версии? Оттого ли только, что Савелов, по его соображениям, вообще не мог стать вором, а тем более обворовать кладовую музыкальных инструментов, материальная ответственность за которые лежала на его друге Ласточкине? Или на то были еще какие-то причины?

Маясов знал по личному опыту и не раз слышал от других чекистов, что дела о шпионаже, кроме всего прочего, характерны одной особенностью: про многие из них никогда нельзя сказать: все сделано. Такое утверждение невозможно даже в том случае, если дело уже сдано в архив, а его объект — шпион — получил по заслугам. Ведь шпион почти никогда не действует в одиночку. И если пойман он сам, это еще не значит, что сделано все: у него могут оказаться невыявленные помощники. В деле Никольчука среди других не выясненных до конца обстоятельств было одно, вызывавшее особенно серьезные подозрения. Как показал Никольчук, Барбара Хольме — связник западноберлинского разведцентра — от имени полковника Лаута дала ему зимой новые установки, а именно: переключить свое внимание с Ченского экспериментального завода на Зеленогорский химический комбинат.

Для организации работы на новом месте Никольчук попросил у нее денег. Барбара Хольме сказала, что нужная сумма уже предусмотрена шефом. И тут же сообщила о тайнике, из которого в назначенный день Никольчук может взять деньги. Тайник находился якобы на Староченском кладбище, под мраморной плитой крайней могилы девятого ряда.

Однако этих денег Никольчук не получил. Более того, сходив на кладбище, он убедился, что в том месте, о котором сказала Хольме, едва ли вообще можно было устроить тайник: могила просматривалась буквально со всех сторон. В общем место не понравилось Никольчуку. И он ушел с кладбища ни с чем, изругав глупую бабу, которая не сумела найти более надежного тайника для его денег. Потом он наведывался сюда еще несколько раз. И все напрасно. Денег так и не положили.

Маясов со своими сотрудниками тоже тщательно обследовал это место на кладбище. И им оно тоже показалось не особенно подходящим для тайника. А специальная экспертиза подтвердила, что провал в земле под мраморной плитой ничем посторонним никогда не заполнялся: структура почвы была не нарушена.

После этого капитан Дубравин высказал предположение: не перепутал ли Никольчук названное ему место? Начали искать по всему кладбищу. Оно было невелико. Но ничего похожего на тайник так и не нашли.

В поисках разгадки, почему агенту не были доставлены обещанные деньги, Маясов и его помощники перебрали не одну версию, пока не пришли к такому выводу: деньги Никольчуку не принесли, видимо, потому, что с переменой устремлений лаутовской разведки с экспериментального завода на Зеленогорский химический комбинат роль Никольчука поручена кому-то другому, находящемуся, по всей вероятности, в Зеленогорске. При подобных обстоятельствах разведцентр счел излишним посылать крупную сумму в Ченск, Никольчуку.

Когда Маясов докладывал начальнику управления свои соображения по этому поводу, тот в общем одобрил их. Однако тут же предостерег майора, чтобы он не слишком увлекался созданной версией.

— У противника, конечно, свои планы, — сказал генерал Винокуров. — Не исключено, что, не добившись желаемого на Ченском экспериментальном, решили попытать счастья в Зеленогорске. Но имейте в виду, Владимир Петрович, Зеленогорский продукт «Б» хоть и разновидность ченского топлива, однако во многом ему уступает. Поэтому вашей главной задачей было и остается обеспечение безопасности экспериментального завода. Что касается Зеленогорского химкомбината, то тут мы с вами обязаны кое-что предпринять…

Маясов сразу же освободил от всяких других обязанностей капитана Дубравина и поручил ему заниматься только тем, что так или иначе помогло бы выйти на след возможного «преемника» Никольчука в Зеленогорске.

Никто не мог сказать, чем бы закончилась эта работа, сколько времени пришлось бы действовать в новом направлении, если бы не вспышка чрезвычайных событий. Сперва вдруг выяснилось, что принадлежавший изменнику Родины уникальный портсигар оказался у лаборанта оборонного завода. Не успели разобраться с этим, как произошло другое: лаборант был кем-то зверски убит.

Случайно ли такое совпадение? И нет ли связи между этими событиями и прежним делом Никольчука, в котором тоже был замешан лаборант Савелов?

Чтобы еще раз проверить прежнюю версию, Маясов и Дубравин в один из дней поехали на Староченское кладбище.

— Нет, не подходящее это место для тайника! — решительно сказал Маясов, как только они подошли к заросшей могиле поблизости от разрушенной почти до основания кирпичной стены, за которой открывалась панорама лежащего в низине города. — На версту кругом все видно.

— Да и сам тайник — мокрая дыра, — заметил Дубравин. — Лично я ни за что бы деньги сюда не положил.

Они присели возле мраморной могильной плиты, рассматривая небольшой провал под ней с одной стороны.

— А может, темнит Никольчук? — Дубравин поднялся с земли, отряхнул руки от налипшей глины.

— А какой ему смысл?

— Деньги всегда деньги. Расчет простой: отсидит, выйдет, пригодятся.

— Может, и так, — задумчиво сказал Маясов. — Только мне что-то в это не верится. У меня такое впечатление, будто он даже рад, что очутился, наконец, у нас. Выкладывал как на духу. И похоже, не врал.

— Но ведь не бывает же так: центр дает агенту новое задание, а денег для его выполнения не доставляет?

— Не бывает…

— Что же получается?

— А как ты думаешь? — вопросом на вопрос отозвался Маясов.

— Стою железно на своем выводе: денег для Никольчука в этот тайник не только не клали, но и не собирались класть. Если полковник Лаут заинтересовался Зеленогорским химкобинатом, зачем же посылать деньги в Ченск, Никольчуку?

— Короче говоря, роль Никольчука поручена кому-то другому, находящемуся в Зеленогорске? Так ты считаешь?

— Да… А ты? — спросил Дубравин. — Разве это не наше общее мнение?

— Я тоже так думал… до убийства Савелова и этой странной истории с портсигаром.

— А теперь?

— Собственно, в главном я и теперь того же мнения: Никольчук, видимо, выведен из игры.

— Так в чем же дело?

— А в том, что преемник его, возможно, действует не в Зеленогорске, а скорее всего здесь, в Ченске.

— Занятно! — сказал Дубравин. Немного помедлив, продолжил: — Впрочем, резонно. Ведь эти непонятные события, связанные с находкой портсигара и убийством Савелова, произошли не где-нибудь, а здесь, в Ченске.

— Это одна сторона дела, — заметил Маясов. — Я уже тебе говорил: куда бы ни стремилась американская разведка — в Ченск или Зеленогорск, мы должны хорошо помнить: зеленогорская продукция — это вчерашний день Ченского экспериментального.

— Об этом полковник Лаут может и не знать.

— А если знает?

— А если знает, то его людям нечего делать в Зеленогорске.

— В том-то и дело…

Они помолчали. Потом, закурив, Маясов сказал:

— И еще такая деталь… Наша радиослужба в июле засекла выход в эфир неизвестной быстродействующей рации.

— Запеленговали?

— Точный пеленг не получился. Но ориентировочно — Ченский лес… Понимаешь: опять район Ченска, а не Зеленогорска!..

Но этим не исчерпывалась сложность обстановки по делу. Ведущие от него нити были незримо, но крепко переплетены с нитями того дела, над которым работала ченская милиция. Чтобы не порвать их, требовалась величайшая осмотрительность при распутывании клубка. И ничем другим, как соображениями этой осмотрительности, нельзя было объяснить наказ полковника Демина перед его отъездом из Ченска: «Работу пока вести в прежнем направлении». По крайней мере так это понимал Маясов.

Но Маясов понимал и другое: никто так не знал обстановку по этому делу, как он сам. И там, где Демин, принимая то или иное решение, может быть, колебался из-за недостаточного знания всех обстоятельств, для Маясова подобных сомнений не было. Отчасти поэтому он теперь и решился на активные действия до возвращения заместителя начальника управления в Ченск.

В новом оперативном плане Маясов в числе прочего наметил побеседовать с Ласточкиным и Булавиной, людьми, наиболее близко знавшими Савелова. Хотя и Ласточкин и Булавина уже вызывались в милицию как свидетели, Маясов считал необходимым с ними поговорить еще раз. Причем в обстановке, не напоминающей допроса. Особенно нужным был разговор с Булавиной, в отношении которой появились новые сведения.

Обе беседы Маясов вначале думал провести сам, но, поразмыслив, решил послать к артистке капитана Дубравина: может быть, обаяние заядлого театрала сыграет свою роль. Сам же он поехал в Дом культуры — к Ласточкину.

Через три часа Владимир Петрович вернулся в отдел. К сожалению, его разговор с Ласточкиным не много прибавил к тому, что уже было известно.

Вскоре вернулся и Дубравин. Несмотря на жару, он был в полном параде: новый светло-коричневый костюм, белоснежная рубашка и хорошо повязанный галстук. Прямо с порога капитан сказал густым басом:

— Или эта кареглазая что-то темнит, или я ни шута не понимаю в людях!

Маясов удивился. Он достаточно хорошо знал этого могучего, добродушно-спокойного человека. Знал, что он умеет ровно держать себя в любых обстоятельствах. Сейчас же Дубравин был явно не в своей тарелке.

— Ну, ну, рассказывай! — нетерпеливо предложил Маясов.

То, что капитан сумел выудить из беседы с Ириной Булавиной, заинтересовало Маясова новизной некоторых деталей, которые могли повернуть дело совсем в другом направлении.

Когда Дубравин закончил свой рассказ, Владимир Петрович спросил:

— Так, говоришь, портсигарчик смутил ее?

— В этом вся соль…

— Хорошо! — Маясов поднялся из-за стола, открыл сейф, вынул из него тощую папку с делом о розыске Букреева и начал быстро листать, что-то отыскивая. Наконец нашел, уткнулся в какой-то лист, забыв о сидящем в кабинете Дубравине. Потом, видимо, вспомнив, сказал:

— Поработал ты, Николай Васильевич, неплохо. Иди отдыхай.

Когда капитан ушел, Маясов начал снова читать букреевское дело. В седьмом часу вечера он закрыл папку, отодвинул ее от себя. Некоторое время сидел неподвижно, уставив невидящий взгляд куда-то в стену. Потом вдруг сказал негромко:

— Теперь при помощи Шестакова и попробуем все повернуть! — И решительно протянул руку к телефону.

2

Остро необходимого разговора с начальником уголовного розыска у Маясова в тот вечер не получилось: дежурный сказал, что подполковник уехал из отдела «ровно в семнадцать ноль-ноль».

«Ишь ты, какой пунктуальный стал, — досадливо усмехнулся Маясов. — Что-то на него не похоже…»

Наутро, прямо из дому, Владимир Петрович поехал в милицию. Шестаков был у себя. Он сидел за столом, через лупу разглядывал лежавший перед ним фотоснимок. Вид у подполковника был нездоровый: лицо желтоватое, под глазами мешки.

— Загрипповал, что ли? — спросил Маясов.

Шестаков не ответил, только кивнул, приглашая сесть.

— Нового ничего нет? — привычно поинтересовался Маясов.

Шестаков мрачно усмехнулся:

— Ты что, думаешь, если к нам будешь через день ходить, то расследование ускорится?

— А кто же вас подталкивать должен, как не я, — шутливо сказал Маясов.

Но Шестаков не принял шутки.

— Я тебе, Владимир Петрович, уже говорил: пока Женьку Косача не разыщем, едва ли распутаем этот клубок.

— Ладно, — сказал Маясов, — я сейчас не за тем приехал.

И он коротко рассказал, что удалось узнать за последнее время о любовнице Савелова — Булавиной.

— В общем ведет она себя как-то неестественно и в высшей степени нервозно, — заключил Маясов.

— Для нас это не новость, — сказал Шестаков. — В ее положении спокойной быть нельзя.

— Отчасти правильно. Но если это горе и искренне то за ним стоит что-то еще, какой-то непонятный страх… И другое припомни: ее показания здесь, в милиции, — из допроса в допрос одно и то же, со скрупулезной точностью, будто зазубрила.

— И что же ты предлагаешь?

— Мы к этой артистке не первый день присматриваемся. А теперь я пришел к выводу, что прежний план действий надо поломать и все повернуть по-другому.

— Давай точнее.

— Предлагаю вызвать Булавину к нам, в КГБ, допросить ее вполне официально и при этом посмотреть, как она станет реагировать. Это будет началом…

— Обожди! — Шестаков протестующе подняв широкую ладонь. — У нас с полковником Деминым договоренность: мы ведем следствие и вас информируем. Что касается твоей затеи, я не вижу в ней необходимости: в милиции ли допрашивать Булавину или в КГБ, какая разница?

— Есть разница, и большая! — горячо сказал Маясов. — К допросам в милиции Булавина, если хочешь, привыкла. Вызов же в КГБ заставит ее взглянуть на происходящее с иных позиций: почему это вдруг органы госбезопасности заинтересовались этим, так сказать, сугубо уголовным делом? Короче говоря, новая обстановка должна вызвать у нее новую реакцию.

Шестаков задумчиво погладил бритую голову, сказал:

— Нет, Владимир Петрович, на это я не могу пойти.

Посмотрев на его плотно сжатые губы, Маясов понял, что дальнейший разговор с подполковником бесполезен: он сейчас находился в таком состоянии, что его раздражало всякое неосторожно сказанное слово. И виной, видимо, была болезнь.

Перед тем как уехать к себе в отдел, Маясов от Шестакова прошел в комнату следователя, попросил у него протоколы допроса Булавиной и, пристроившись у круглого столика, покрытого зеленым сукном, начал их перелистывать. Сделав три коротенькие пометки в записной книжке, Маясов вернул протоколы следователю.

— Спасибо… Кстати, что с Шестаковым? Какой-то он сегодня странный.

Следователь снял очки, близоруко прижмурил глаза.

— У него, Владимир Петрович, горе. Вчера единственную дочь похоронил… Порок сердца… В двадцать-то лет!

Маясов ничего не сказал. Молча пожал руку следователю и вышел из комнаты. Спустившись с лестницы, он пошел опять к Шестакову. Быть может, стоило попросить извинения за то, что так не вовремя и бесцеремонно полез к нему со своими делами.

Маясов открыл дверь. И тотчас плотно притворил ее: в кабинете начальника уголовного розыска на стульях, расставленных вдоль стены, сидело человек шесть сотрудников. Сам подполковник что-то негромко говорил, постукивая о стол рукояткой лупы. По всей видимости, шло оперативное совещание.

Маясов с минуту постоял в нерешительности, потом пошел к выходу. Всю дорогу до отдела, сидя в машине, он мрачно молчал. Было скверно от сознания собственного бессилия помочь человеку, оказавшемуся в беде.

У себя в кабинете Маясов долго сидел, раздумывая над сложившейся обстановкой. В конце концов начальник областного управления КГБ рано или поздно должен узнать о его самовольно начатых действиях.

Владимир Петрович снял трубку с белого телефона, набрал номер. Поздоровавшись с генералом, стал с помощью переговорного кода докладывать о том новом, что выявилось по делу Савелова в последние дни. Закончил он просьбой о разрешении на допрос Булавиной.

Винокуров помолчал, потом сказал:

— Не возражаю. Но все же посоветуйтесь на месте с Деминым. Он сегодня вылетел к вам.

3

Если отбросить все чисто психологическое и потому в какой-то степени субъективное, то фактически полученное капитаном Дубравиным из беседы с Булавиной сводилось к тому, что она действительно видела у Савелова серебряный портсигар с орлом на крышке.

С этого фактического, точно установленного и начали допрос Демин и Маясов.

Ирина Булавина в белой нарядной кофточке сидела у столика, приставленного к большому письменному столу, за которым устроились Демин и Маясов, — оба в офицерской форме, с орденскими колодками на кителях. Отвечая на вопросы, Булавина то и дело прикладывала кружевной платочек к своему пряменькому носу, пила воду из стоявшего перед ней стакана. Однако, несмотря на свое явное беспокойство и неуверенность, она долго ничего не хотела прибавить к прежним показаниям, данным ею в милиции. А между тем и Демину и Маясову было ясно, что эта молодая красивая женщина с карими блестящими глазами что-то недоговаривает.

Прошло, наверное, более часу, прежде чем в допросе наметился перелом. Уличив Булавину в противоречивости ответов, Демин заставил ее взглянуть на обстоятельства дела как бы другими глазами. И она, видимо, поняла, что держаться той линии, которой она держалась до этого, попросту неразумно.

Допив воду в стакане, Булавина потупила взгляд и вдруг сказала, что серебряный портсигар Савелов получил в подарок от нее.

Маясов и Демин удовлетворенно переглянулись: их предположения подтверждались, обретали убедительную силу фактов.

— А как это получилось? — спросил полковник. — Чем было вызвано?

— Ничем особенным. Просто Игорь однажды увидел его у меня, и портсигар ему понравился…

Это можно было принять. Черкнув несколько слов на бумажке полковнику, Маясов спросил:

— А как этот портсигар, Ирина Александровна, попал к вам?

Булавина смутилась, хрустнула пальцами, на лице ее выступили розовые пятна. Было заметно, что она не знает, как ответить на этот простой вопрос. Заминка вышла длительной и неловкой. Видимо, Булавина и сама поняла это. И, как бы стараясь поскорее заполнить гнетущую паузу, невнятно проговорила, что это портсигар ее мужа.

— В таком случае странно, что эту вещь вы подарили своему знакомому. Вы не находите? — спросил Маясов.

Булавина подавленно молчала.

— Хорошо, — сказал Демин, — это портсигар вашего мужа. Тогда вы, наверное, знаете, что означает вензель: «АБ»… вот здесь, на крышке. — Полковник протянул Булавиной раскрытый портсигар.

Она взяла его. Ее маленькая рука заметно дрожала.

— Я никогда этим не интересовалась…

На все последующие вопросы она отвечала еще более неопределенно и туманно: «этого я не знаю», «затрудняюсь что-либо сказать». Или просто пожимала плечами.

Рисуя затейливые узоры на лежавшем перед ним листке, Демин с досадой подумал, что допрос снова зашел в тупик. Было ясно: артистка не желает говорить правду. Разговор с ней, по сути, продолжал крутиться вокруг ее нелепого ответа, что подаренный любовнику портсигар принадлежал ее мужу. Наконец, Демину надоело, и он решил прекратить эту бесперспективную карусель.

— Ладно, — сказал он, — видимо, о портсигаре нам следует расспросить его хозяина.

Булавина подняла настороженный взгляд.

— Ваш муж дома? — спросил полковник, делая вид, что не замечает ее беспокойства.

— Он сейчас в театре.

— Очень хорошо. Допрос пока прерывается. До свидания.

— До свидания… — растерянно проговорила Булавина. По ее обескураженному лицу было видно, что такое окончание разговора для нее непонятно и неожиданно.

Когда дверь закрылась за артисткой, Маясов задумчиво спросил:

— А не рано вы ее отпустили?

— В самый раз, — уверенно сказал Демин.

— Сама дозреет?

— Вполне возможно. — Полковник вставил сигарету в янтарный мундштучок. — Теперь у нее в голове сильнейшая сумятица. Но она ни за что на свете не допустит, чтобы про эту историю узнал ее муж…

4

«Цок, цок, цок, — четкие, гулкие звуки болью отдавались в затылке. — Цок, цок, цок».

И вдруг они сразу оборвались. А боль в голове осталась. И Ирина поняла, что так оглушительно цокали ее собственные высокие каблуки. Свернула с тротуара на бульвар и зашагала по дорожке, посыпанной желтым песком.

Она опустилась на первую же скамейку. Вздохнула, запрокинула голову, чтобы унять боль. Думать ни о чем не хотелось. Только неподвижно сидеть — отдышаться, успокоиться, собраться с мыслями…

Ей было нестерпимо обидно. Почему она должна страдать, таиться, фальшивить? Давно уже она не знает ни минуты покоя. День и ночь настороже. Стала рассеянной и уже не одно замечание от режиссера получила из-за этого. Сколько ей пришлось пережить, переплакать втихомолку. Но кому она может открыться? Открыться в том, что перестала спокойно спать… Ведь ее отец не просто попал в плен, не по воле случая, а с умыслом изменил Родине. Всю войну служил гитлеровцам, а теперь, видимо, перепродался новым хозяевам. А если об этом станет известно там, где она только что побывала? Ведь она скрыла на допросе все, что узнала от Рубцова об отце.

Сцепив на коленях пальцы, Ирина стала вспоминать, как и с чего началась эта, измучившая ее до «редела, история.

Летом сорок шестого года, в жаркий полдень, они с матерью и отчимом шли по пыльной Болотной улице. И там, возле дома с тесовым заборчиком, повстречали Рубцова. Когда отчим ушел в парикмахерскую, они втроем присели на теплую от солнца скамеечку у забора, и мать сказала Ирине, что Арсений Павлович до войны был товарищем ее погибшего отца.

— Почему же до войны? — заулыбался Рубцов. — И в войну вместе горе хлебали.

— Простите, — сказала мать и тут же попросила рассказать обо всем, что ему было известно об Александре Букрееве.

Рубцов стал рассказывать, от волнения беспрестанно поправлял закатанные рукава рубашки на загорелых жилистых руках. Он хотел закурить — вынул из кармана портсигар, достал из него папиросу. И тут увидел глаза матери, смотревшие на этот портсигар. Арсений Павлович смутился.

— Да, да, это Сашин портсигар, — сказал он. — Однажды мы решили обменяться чем-нибудь на память. — Рубцов помедлил. — Но теперь, Валентина Петровна, эта вещь по праву должна перейти к вам.

Булавина с побледневшим лицом подержала портсигар в ладонях, потом молча передала дочери. Ирина попыталась его открыть, но не смогла.

— Он с секретом, — сказала ей мать. — Надо нажать на орлиный глаз.

Положив портсигар на колени, Ирина изо всей силы надавила пальцем на черное зернышко орлиного глаза. Послышался четкий щелчок. Раскрыв портсигар, как книгу, девочка увидела на золотистой внутренней стороне крышки тонкую паутинку гравировки вокруг букв «АБ».

Это было все, что осталось от отца. С этим портсигаром он ушел на войну. Портсигар вернулся, а его хозяин не вернется никогда.

У девочки задрожали губы, она заплакала. Мать взяла у нее портсигар и протянула его Рубцову. Но Арсений Павлович протестующе поднял руки, убежденно сказал:

— Нет, нет… портсигар должен принадлежать вам. Как память о Саше.

— Память о нем, — тихо сказала мать, — самое дорогое для меня…

Так Ирина впервые узнала о существовании отцовского портсигара. Тогда, в сорок шестом году, ела, разумеется, и не предполагала, что эта красивая серебряная коробка еще сыграет в ее жизни какую-то роль. Она попросту забыла о ней. Однако теперь, через пятнадцать лет, отцовский портсигар снова напомнил о себе, и при таких неприятных обстоятельствах.

Ирина встала со скамейки и пошла по аллее, ведущей с бульвара на улицу. Было душно, парило. Листья на липах вяло обвисли.

Подходя к своему дому, Ирина замедлила шаг, потом остановилась. Здесь, на углу, возле продовольственного магазина, тесно прижавшись друг к другу стеклянными боками, стояли телефонные будки.

Ирина раскрыла сумочку и стала искать двухкопеечную монету. Она искала долго, медленно — оттягивала время, напряженно думала: «Позвонить — попросить совета или не делать этого, потому что, быть может, совсем с другого конца надо начинать?»

И все же, наконец, решилась. Вошла в будку, плотно притворила дверь. Номер она запомнила: 2-37-35. Палец потянул диск вправо и вниз: один раз, второй, третий, четвертый. И вдруг нерешительно замер на последней цифре «5». Как будто его приморозило. Прошло, наверное, не меньше минуты. Рука, застывшая на диске, делалась все тяжелее. Ирина повесила трубку, привалилась затылком к стеклянной стенке.

5

В пятом часу вечера Маясову позвонил Зубков.

— Артистка пришла домой, — торопливо доложил он. — Прошу записать номер, по которому она пыталась с кем-то связаться по телефону.

— Почему «пыталась»? — не понял Маясов.

Зубков коротко рассказал, как вела себя Булавина в телефонной будке. И опять попросил скорее записать номер. Видимо, времени для обстоятельного доклада у него не было.

Маясов записал цифры и сказал:

— Это же неполный номер.

— Последнюю цифру, товарищ майор, точно установить не удалось.

— Продолжайте наблюдение…

Маясов вызвал капитана Дубравина и приказал выяснить номер абонента, которому хотела звонить Булавина.

Дубравин ушел. А Маясов опять стал ждать. Ровно в пять вернулся из столовой Демин. Они просидели вдвоем до девяти. И все напрасно. Артистка не возвращалась. Кажется, их предположения оказались слишком оптимистическими.

Не пришла Булавина и на другой день.

И на третий, в субботу, она тоже не явилась. Впрочем, в субботу о ней почти не вспоминали. Потому что с утра произошли два события, которые не могли не взволновать всех, кто работал по делу Савелова, и особенно самого Маясова.

В половине десятого позвонил начальник уголовного розыска Шестаков. Он сообщил, что прошедшей ночью удалось арестовать Женьку Косача.

— Если есть время, приезжайте, — пригласил подполковник.

Демин сказал, что поедет в милицию сам. Маясову оставалось лишь молчаливо согласиться. Как ни хотелось ему поговорить с этим вором, поехать на допрос он не мог: его уже ждал Дубравин.

Сразу же, как только Демин уехал, Маясов пригласил капитана к себе. Дубравин вошел в кабинет с картонной трубочкой, зажатой в громадном кулаке. Вид у него был суровый, лицо несвежее, помятое. Похоже, ночь капитан провел без сна.

Раскатав на столе картонную трубочку и разгладив ее ребром ладони, он сказал:

— Работу, Владимир Петрович, мы закончили. Результат получился, я бы сказал, несколько неожиданный…

— Ну, ну!

— Удалось установить, что из всего списка вероятных абонентов Булавина знакома лишь с одним.

— С кем?

— Это наш старый знакомый…

— Давай без загадок, — нетерпеливо сказал Маясов.

— Рубцов Арсений Павлович.

— Какой Рубцов?.. Фотограф?

— Да, тот, что сообщил нам весной о Никольчуке.

Маясов притянул по столу список к себе. Пробежал его глазами, внимательно прочитал в конце выводы капитана…

— Странно… — Он в недоумении посмотрел на Дубравина. Тот лишь пожал широкими плечами.

Когда приехал из милиции Демин, настала его очередь удивляться.

— Тот самый Рубцов? — переспросил он. — Действительно интересное совпадение… Это надо немедленно проверить!

— Кое-что мы с Николаем Васильевичем в этом направлении уже придумали, — сказал Маясов и протянул полковнику лист бумаги.

— Этого недостаточно, — прочитав, заметил Демин. — Придется нам вместе, втроем, посидеть нынче вечером и, пожалуй, завтра, в воскресенье. Глядишь, и высидим что-нибудь стоящее. — Он взъерошил седую шевелюру. — А сейчас предлагаю поехать на озеро. Жарища — спасу нет. А?..

— Не возражаю, — сказал Маясов.

6

Оправдавшиеся прогнозы, как и сбывшиеся надежды, не могут не вселять в человека гордости за свое умение предвидеть. Однако Маясов не ощущал ничего подобного. Более того, ему казалось, будто он потерял что-то. Это странное ощущение не покидало его с той самой минуты, как Демин по дороге на озеро, в машине, рассказал о допросе Женьки Косача. После этого допроса уже ни у кого не могло быть сомнения, что Савелов в ограблении Дома культуры не участвовал и вообще не имел никакого отношения к воровской братии. Таким образом, само собой снималось подозрение в убийстве его соучастниками-грабителями. А предположение Маясова, что это убийство, видимо, имеет какое-то отношение к делу Никольчука, кажется, начинало оправдываться.

Какое же место в преступной шпионской цепи, первым звеном которой был Никольчук, мог занимать Савелов? — спрашивал себя Маясов. И тут же вместо ответа на вопрос задавал себе другой: но почему все-таки Савелов должен занимать место в этой цепи? Отчего, скажем, не предположить стечения обстоятельств, простого совпадения случайностей?.. Если бы так! К сожалению, дело, по-видимому, обстоит хуже. Значительно хуже…

Эти сомнения разъедали когда-то прочную веру в собственную правоту, как кислота разъедает металл. И Маясову временами казалось, что сомнения вот-вот одолеют его, заставят капитулировать — признать, что он как оперативный работник оказался не на высоте, допустил непоправимую ошибку в оценке личности погибшего парня и других обстоятельств дела, с ним связанного.

Впрочем, так думал не он один. Его тревогу и беспокойство за судьбу неожиданно осложнившегося дела разделяли все, кто работал вместе с ним. И прежде всего капитан Дубравин. Именно эта тревога и привела его на днях к Маясову домой.

В тот тихий душный вечер Вовка затащил отца на старый пруд, неподалеку от их дома, Маясову было не до рыбной ловли, но он все же пошел с сыном, потому что несколько раз обещал ему.

Там, на берегу полузаросшего осокой пруда, Дубравин их и нашел.

— А-а, вот вы где, два Владимира!

Капитан подал Вовке кулек с конфетами. Обнаружив, что он ловит карасей на голый крючок, с добродушной укоризной покачал головой.

— Да я говорил папке, что червяк сорвался, а он не слышит, — начал оправдываться Вовка.

Наладив мальчонке удочку, Дубравин подошел к Маясову, склонившемуся над раскрытым этюдником.

— Вроде неплохо получается.

— Не льсти, не умеешь.

Они помолчали, любуясь латунно-желтой кромкой неба на горизонте.

— Какой закат! — восхищенно воскликнул Дубравин. — Глядя на такую красотищу, поневоле думаешь: все житейское — суета сует.

Маясов сразу раскусил эту дипломатию.

— Давай-ка, Николай Васильевич, без подхода, без философии… Утешать, что ли, меня пришел?

Дубравин смущенно заулыбался:

— Так уж и утешать…

Маясов отложил на траву кисть и палитру, сокрушенно вздохнул:

— Как ни ломаю голову, не могу понять, где дали промах?

— На ошибках учатся…

— За такие ошибки, Лука-утешитель, не прощают, — сказал Маясов. — Помолчав, мрачно добавил: — И правильно, пожалуй, делают.


С каждым днем обстановка по делу Савелова становилась все более напряженной. Было похоже, что без артистки им клубка быстро не распутать.

Маясов уже собирался отдать приказ, чтобы Ирину Булавину пригласили в Ченский отдел КГБ. Но повестку писать не пришлось. Булавина пришла сама.

Это произошло в понедельник, в десятом часу утра. Маясов вышел из-за стола, поздоровался с ней за руку, подвинул ей стул.

— Одну минуту, Ирина Александровна… — Он позвонил по телефону Демину, который находился в это время у Дубравина, — сообщил о приходе гостьи.

Ожидая полковника, Маясов завел речь о ближайших театральных премьерах, о последних ролях Булавиной. Она отвечала рассеянно, односложно. За прошедшие четверо суток ее будто подменили: лицо осунулось, под глазами лежали тени.

Когда, наконец, пришел Демин, Маясов сказал:

— Что ж, Ирина Александровна, расскажите, с чем пожаловали…

У нее был такой вид, что она вот-вот заплачет. Маясов подал ей воды.

— Благодарю вас, — Булавина отпила глоток, вздохнула. — Я пришла, чтобы сказать вам всю правду об этом портсигаре… Впрочем, вы уже и сами, наверное, все знаете, если так настойчиво добиваетесь… не даете покоя.

— Вы позволите? — Маясов достал пачку сигарет.

— Разрешите, я тоже…

Ирина несколько раз затянулась, потом, глядя на кончик сигареты, заговорила негромко, с долгими паузами:

— Я врала… Муж ничего не знает о портсигаре… Он принадлежал моему отцу. Букрееву Александру Христофоровичу… Мать говорила, что он погиб… на войне… Но она тоже не знала всей правды… Теперь, когда я получила эти письма…

Ирина осеклась, бросила быстрый взгляд на Маясова и нервной скороговоркой продолжила:

— Когда портсигар случайно попал в ваши руки. Нет, когда Игорь…

Окончательно запутавшись, она замолкла, потом, глядя в пол, едва слышно закончила:

— Простите, мне очень трудно собраться с мыслями…

— Вам не следует так волноваться, Ирина Александровна, — сказал Маясов. — Прошлое отца не имеет к вам отношения.

— Да, но он жив! — вырвалось у Булавиной.

Маясов многозначительно переглянулся с Деминым. Он понимал, что его собственная реакция на услышанное должна быть достаточно точной, чтобы не вспугнуть пошедшую на откровенность женщину, не дать ей снова замкнуться в себе.

— Вы упомянули о письмах… от него?

— Да.

— Они у вас?

— Нет. Мне посоветовали уничтожить их.

И опять пауза, потом осторожный вопрос, рожденный внезапной догадкой:

— И посоветовал Арсений Павлович Рубцов, не так ли?

— Он сам рассказал вам об этом? — Ирина в замешательстве уставилась на Маясова. — Как же так… Мне он сказал молчать… а сам… за моей спиной…

Ирина замолкла. Теперь заговорил Демин.

— И только поэтому вы боялись рассказать правду о портсигаре?

— Портсигар — это все, что осталось от отца… В сорок шестом году эту вещь передал моей матери Арсений Павлович. Он и рассказал нам о смерти отца. А теперь, когда я получила эти письма…

— Расскажите обо всем этом подробнее, — попросил Демин.

ГЛАВА VIII Свадьба

1

В большом светлом кабинете генерала Винокурова были открыты все окна. Не переставая жужжали два настольных вентилятора в никелированных решетках. И все равно было жарко, душно. Казалось, с шумной улицы в комнату вливается не свежий воздух, а раскаленный пар.

Прилетевшие из Ченска Демин и Маясов сидели по бокам полированного столика, рядом с большим столом Винокурова, молчаливо ожидая генеральского «да» или «нет» своему замыслу, венчавшему трудную многомесячную работу.

Винокуров читал их доклад. Протянув руку к деревянному стакану, он вынул красный карандаш и поставил им жирный восклицательный знак на полях. Маясов увидел, что это было то место, где подводились итоги второго допроса Булавиной.

Ему припомнился разговор с Деминым после этого допроса.

— Не нравится мне что-то реакция Рубцова на букреевские письма, — сказал тогда полковник. — В самом деле, смотрите, что происходит: встревоженная известиями от отца, Булавина после мучительных сомнений решается открыться его старому товарищу. Она приходит к нему за утешением и советом. Но утешения не находит. Наоборот, друг семьи безжалостно растравляет ее рану. А совет? Какой он дает ей совет: уничтожить письма и никому, даже матери, не говорить о них!

— Мне тоже это непонятно, — сказал Маясов. — Если учесть, что Рубцов в свое время сообщил нам о Никольчуке, он не должен был отговаривать Булавину сделать то же в отношении этих писем.

— И еще один момент… Патриотическое негодование Рубцова можно бы объяснить, если бы он впервые услышал, кем оказался его бывший друг. Но ведь о предательстве Букреева он знал и раньше. Об этом он сам рассказал Булавиной. А стоило ему вдруг увидеть письма, как он вознегодовал. Да так, что дело дошло до валидола…

Демин внезапно умолк, потом спросил:

— Кстати, что у него с сердцем?

— Рубцова хорошо знает мой шофер Тюменцев, — сказал Маясов. — По его словам, здоровье у Рубцова отменное: рыбак, охотник и сильный лыжник.

— И все же дайте команду, чтобы поинтересовались у врачей его сердцем.

— Хорошо, Дмитрий Михайлович.

— И еще: надо попытаться разыскать материалы о довоенной жизни Букреева. И все, что касается его службы в Красной Армии.

Первый «заход» по архивам мало прибавил к тому, что уже было известно о Букрееве и Рубцове со слов Булавиной. Впрочем, определение «мало», для всякого следствия понятие относительное. Бывает, что случайно услышанное слово, перехваченный взгляд подследственного или другая подобная мелочь в корне меняют ход расследования.

Через архив удалось узнать номер части, в которой служили Букреев и Рубцов, и фамилию ее командира. А дальше уже просто повезло: скоро стало известно, что этот бывший командир части живет в Москве, на Зубовском бульваре. К нему немедленно вылетел Дубравин.

Полковник в отставке Яблоков рассказал, что старший лейтенант Букреев, которого он помнил как ротного командира, был вместе с ним в лагере военнопленных вблизи поселка Борисина до тех пор, пока Яблокова не перевели в другой лагерь. Но суть не в том.

Осенью сорок первого года в Борисинском лагере находился и Рубцов — об этом он сам написал в анкете, когда устраивался на службу в ченское фотоателье. К тому же Яблоков хоть и не помнил Рубцова, сказал, что все оставшиеся в живых люди его полка могли оказаться только в Борисинском лагере — самом ближнем от места последнего боя части.

Таким образом, выходило, что Букреев и Рубцов попали в плен в одно и то же время. Однако это никак не вязалось с версией Рубцова: Ирине Булавиной он рассказал, что Букреев переметнулся к немцам еще до того, как их часть попала в окружение.

Но зачем было Рубцову столь безбожно искажать факты? Не мог же он забыть, как на самом деле все произошло?

Когда возникли эти вопросы, оказалось, что к ним сам по себе тяготеет еще один — его ранее высказал Демин:

— Чем объяснить странную реакцию Рубцова на букреевские письма?

— Неспроста это, — сказал Маясов.

С того момента, можно считать, в развитии дела начался новый этап. Занимаясь всесторонним изучением личности Рубцова, Маясов пришел к мысли о необходимости переоценки некоторых фактов из биографии этого скромного служащего фотоателье. И прежде всего одного его поступка, который чекистами до этого квалифицировался не иначе как патриотический. В высшей степени патриотический! Да по-другому и быть не могло: с помощью Рубцова удалось обезвредить агента американской разведки.

Теперь же, с получением новых данных, этот «патриотический поступок» впервые представился Маясову не с блестящей фасадной его стороны, а как бы с черного хода. Все, что было связано с заявлением Рубцова на Никольчука в органы госбезопасности, показалось уже в ином свете. «Сообщил или выдал?» — вот как стоял теперь вопрос.

Проверяя свою догадку, Маясов спросил у Дубравина:

— Николай Васильевич, ты еще не забыл, как вместе с Никольчуком искали в Ставропольской степи зарытый им парашют?

— И рад бы забыть, да не забывается.

— А как ты считаешь, мог бы тогда Никольчук убежать, если бы захотел?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я всю ночь не смыкал глаз.

— Однако ты сам говорил, что были моменты, удобные для Никольчука, чтобы ударить тебя, наброситься с лопатой.

— Были.

— И он не воспользовался?

— Он спал почти всю ночь.

— Выходит, и не думал о побеге, — заключил Маясов. — А мог ли человек в положении Никольчука не думать о побеге? — И тут же сам ответил себе: — Нет! Не бывает, чтобы пойманный шпион не использовал такого подходящего случая…

Маясов помолчал, потом продолжил свою мысль:

— Значит, убежать мог, но не сделал этого. Почему?

— Не решился.

— Это не ответ! Почему не решился?

— Видимо, не чувствовал за собой серьезной вины.

— Вот в чем дело! — Маясов даже хлопнул Дубравина по плечу: — Именно: не чувствовал за собой серьезной вины! И все-таки он оказался в КГБ. Почему?

Дубравин посмотрел на него долгим взглядом.

— Вон куда клонишь. Никольчуком, выходит, пожертвовали?..

В тот же день Маясов доложил о своих предположениях Демину. Тот понял все с полуслова и сказал:

— В делах, связанных с убийствами, работать по одной версии рискованно. Хотя и разбрасываться неразумно. И все же целесообразнее действовать одновременно в нескольких направлениях…

Таких направлений было два. Первое составляло цепь: Никольчук — Рубцов — Булавина — Савелов. Второе: Никольчук — Букреев — Булавина — Савелов. Главной считалась «рубцовская» версия, разработанная настолько обстоятельно, насколько это позволяли сделать мотивы, легшие в ее основу.

Но мотивы — это еще не факты, которые давали бы право арестовать преступника. Факты нужно было добыть, к чему в основном и сводилась теперь работа ченских чекистов. Эту работу требовалось провести как можно быстрее, а без прямой помощи начальника управления здесь не обойтись.

Генерал прочел доклад, закрыл папку, посмотрел на Демина, потом на Маясова.

— Что ж, интересно. Очень интересно… — Он помолчал, поглаживая подбородок. — Разведчики обычно делают все, чтобы не привлекать к себе внимания. А этот сам пришел к нам.

— Психологически трюк, вполне оправданный, — заметил Демин.

— Если это так, значит перед нами крупная фигура, — сказал Винокуров. — Здесь надо бить наверняка.

2

Вот и настал день свадьбы брата Тюменцева — Николая. Долго оттягивали и переносили его, ждали, когда получат квартиру, но справлять свадьбу пришлось все-таки не у себя: слишком много набралось гостей.

Неожиданно выручил Маясов. Когда Петр Тюменцев рассказал ему о возникшем затруднении, майор договорился со своими знакомыми, у которых была четырехкомнатная квартира на проспекте Химиков, и они с удовольствием предоставили ее в распоряжение молодоженов.

В день свадьбы, ровно в пять часов, все приглашенные уже сидели за двумя длинными столами, составленными буквой «Т» в самой большой комнате.

Неразлучные друзья, Рубцов и Тюменцев, пристроились с краю стола, за которым сидели жених и невеста, откуда всех хорошо было видно. Арсений Павлович, выбритый, в новом костюме, был без жены: она уехала в командировку. И все время весело намекал Петру, что сегодня никто не помешает им разгуляться: «Хочешь пей, хочешь пой, хочешь барыню пляши!»

Когда выпили за здоровье молодых и начался общий шумный, бестолковый застольный разговор, Арсений Павлович, любопытный, как всегда, стал расспрашивать Тюменцева о тех, кого не знал за столом. Положив широкую ладонь ему на плечо, Петр охотно рассказывал обо всех присутствующих по очереди:

— …А вот тот, лобастый, в стильном костюмчике, тоже родня невесты — Аркадий. Хват парень! Работает в Москве, в Торговой палате, все время по заграницам ездит. Говорят, квартира у него — антикварный магазин… — Тюменцев понизил голос, подмигнул весело: — А рядом с ним Нинка сидит, видишь, крепенькая, как репка. Подруга невесты. Аркашка не столько из-за свадьбы, сколько из-за нее приехал. Только Нинка что-то все волынит. Или не любит его, или все по нашему Кольке, по жениху вот этому, сохнет… Кто их, девок, разберет! — Тюменцев махнул рукой, наполнил коньяком рюмку Арсения Павловича.

— А себе? — спросил Рубцов. — Ты и так меньше меня выпил.

— Мне же режимить надо, Павлыч… «Первая перчатка области» — это на тарелочке не поднесут.

Рубцов вдруг брезгливо сморщил губы:

— Коньяк-то, братцы, горький!

— Горько! Горько! — закричали вокруг. Жених и невеста встали, смущенно поцеловались.

В этот момент Тюменцев случайно взглянул на Нину. И не сразу отвел глаза. Нина вместе со всеми кричала «горько». Только как кричала! Лучше бы она молча сидела — не так бы выдавала себя, свои ревнивые переживания. Ее обычно задорное лицо с ямочкой на подбородке казалось каким-то измученно-озябшим. А глаза? Всегда веселые, насмешливые, они сейчас смотрели жалобно. И это чекистская секретарша Нинка Грицевец! Та самая, что никому спуску не дает, у которой язычок острей бритвы… И как же она не понимает, что в ее настоящем положении нельзя так таращить свои глазищи ни на Кольку-жениха, ни на свою соперницу Зойку? Ага, наконец-то, видимо, дошло. Начала с Аркадием разговаривать. Просит, чтобы налил ей вина. Чокаются, выпили. Нинка улыбается. Хохочет. От смеха у нее даже выступили на ресницах слезы. Только от смеха ли они, эти слезы?

Резкий шлепок по боку прервал наблюдения Тюменцева.

— Слушай, а кто это сидит вон там, черный как грач? — шепотом спросил Арсений Павлович. — Что-то знакомая физия…

— Так это же Кузьмич. Бывший председатель Хребтовского колхоза.

— А, точно! За что же его из председателей-то вытряхнули?

— Не вытряхнули, а сам попросился! — взъерошился Тюменцев. — Там теперь нужен председатель с агрономическим образованием.

— Ладно, не хмурь свои пшеничные брови, — мирно сказал Арсений Павлович. — Налей-ка!

И Тюменцев, едва начав злиться, сразу встал на тормоза. И так вот всегда: только он соберется обрезать Арсения Павловича за ехидную подковырку — тот крутит все в обратную сторону, просит не придавать значения «капризам его натуры».

И Тюменцев старался не придавать. Потому что он знал в Рубцове еще и другого человека: веселого, простецкого, смелого. К тому же Арсений Павлович был на редкость отходчив: пошипит, пошипит — и опять нормальным человеком станет.

Эту черту в характере Рубцова он открыл давно, еще в начале их знакомства, которое ему теперь припомнилось в связи с разговором о бывшем председателе Кузьмиче.

В тот день своего короткого солдатского отпуска Тюменцев шел в родное село Плотвихино и по дороге нагнал высокого, сухопарого человека со свертком в руке. На вид ему было лет сорок — сорок пять. Разговорились. Оказалось, их путь лежал вместе, через Хребтовский колхоз. И случилось так, что Тюменцеву надо было на сутки задержаться в этом хозяйстве: председатель Кузьмич, его дальний родственник, просил починить автомашину-трехтонку, позарез нужную в страдную пору жатвы.

Рубцов тогда сказал:

— Стоит ли торчать над чужой машиной? — в голосе его слышалось явное неодобрение.

— Шофер у них заболел, — объяснил Тюменцев. — Люди просят, надо помочь.

Рубцов улыбнулся:

— Ты, Петя, скажи не виляя: подкалымить решил? Это другой коленкор. Только здесь, мне кажется, не разгуляешься… — Он помолчал и, понизив голос, добавил: — Если хочешь по-настоящему заработать, предлагаю вместе, так сказать, на паях действовать.

— Как это? — не понял Тюменцев.

— Ты, думаешь, я в деревню пустой иду? — Рубцов кивнул на сверток, лежавший у его ног: — Все имеется: и аппарат и бумаги достаточно.

— Ясно, — сказал Тюменцев, — бродячий фотограф.

— Почему же бродячий? — Арсений Павлович пропустил насмешку мимо ушей. — Я в законном отпуске: чем хочу, тем и занимаюсь.

— Ни пуха ни пера, — Тюменцев взял свой вещевой мешок и зашагал на другой конец деревни, к гаражу.

— Чудак! — бросил вслед Арсений Павлович. — Куга зеленая…

Несмотря на такое прохладное расставание в Хребтове, на другой день — в Плотвихине, Рубцов встретил Тюменцева как ни в чем не бывало. И с доброжелательной улыбкой предложил:

— Забудем, Петя, вчерашние недоразумения…

Возможно, Тюменцев не поверил бы в искренность этих слов, если бы не случай, происшедший еще через день на переправе. Зубоскаля с деревенскими девчатами, Петр свалился с парома на середине быстрой реки. Рюкзак с охотничьим снаряжением за плечами был тяжелый — Тюменцев упал вниз спиной, сразу глотнул порядочную порцию воды и, задохнувшись, камнем пошел на дно.

Рубцов спас ему жизнь, вытащив из бурлящей холодной Чены. С той поры Петр поверил в широкую душу Арсения Павловича и искренне привязался к нему. И поэтому многое прощал своему приятелю, снисходительно считая, что у каждого человека есть свои слабости, каждый не без изъяна.

В последнее время Тюменцев стал замечать, что поведение Рубцова сильно изменилось. Он стал какой-то дерганый: то бесшабашно-веселый, то мрачный, нелюдимый. Причем эти переходы от одного состояния к другому были, как правило, внезапны, необъяснимы.

Однажды на рыбалке Рубцов ни с того ни с сего выхватил из воды удилище, переломил его о свою острую коленку и обломки забросил в кусты.

— К черту, надоело!

— Клев же хороший, Павлыч, — пытался было удержать его Тюменцев.

— Можешь торчать здесь хоть до вечера! — с непонятным озлоблением проговорил Рубцов. — А я поехал…

В тот же день Петр зашел к нему на квартиру, когда он вернулся с ипподрома. Арсений Павлович пьяный лежал на диване, положив длинные ноги в пыльных полуботинках на полированную боковину. И что-то непонятное бормотал себе под нос.

— Проигрался, что ли? — спросил Тюменцев.

Рубцов посмотрел на него мутными глазами и ничего не сказал. Лишь тяжело, прямо-таки по-лошадиному, вздохнул.

После этого случая Тюменцев пришел к твердому мнению, что женился Арсений Павлович неудачно. («Три года вдовствовал — и, пожалуйте, влип»). От этого, наверное, и выпивать стал чаще и характер поиспортился.

Правда, это мнение хотя и было твердым, но едва ли окончательным. Потому что, сколько ни приходилось Петру видеть Рубцова вместе с его новой женой Ларисой, он никогда не замечал между ними ни ссор, ни малейших раздоров, ни даже взглядов косых, недоброжелательных. И тогда, теряясь в догадках о причинах неустойчивости настроения Арсения Павловича в последние месяцы, Тюменцев философски заключил, что чужая душа — потемки.

Этот вывод, достойный мудреца, освобождал его от необходимости ломать голову над вопросом, который казался ему неразрешимым, ставил в тупик. А Тюменцев, как всякий шофер, не любил тупиков. Он старался избегать их. Потому что было проще и приятнее принимать в жизни все как есть. В том числе и людей — такими, какими их встретил и узнал. И от них надо не отмахиваться, а, не мудрствуя лукаво, жить вместе со всеми и так, как все…

Свадебное гулянье было в полном разгаре, когда к столу, где сидел Тюменцев, подошел улыбающийся Аркадий.

— А не пора ли, Петя, показать свое искусство?

— Это можно, — сказал Тюменцев и пошел в сутолоке искать куда-то отлучившегося Рубцова.

Он нашел его в прихожей. Арсений Павлович курил вместе с двумя инженерами химического завода, на котором работал брат Тюменцева. На предложение «малость размяться» Рубцов весело, по-пионерски отсалютовал:

— Всегда готов, Петруша! — И, извинившись перед собеседниками, слегка покачиваясь, зашагал вслед за Тюменцевым в соседнюю комнату.

Там было шумно, играла радиола, кто-то плясал, слышался дробный перестук каблуков по паркету. Выждав, когда плясавшая пара выдохлась и отступила в сторону, Рубцов с Тюменцевым перемигнулись, попросили поставить пластинку снова и, растолкав кольцо гостей, вышли на круг.

Они плясали недолго, не больше пяти минут. Но уж это была пляска! За их ногами невозможно было уследить. Лишь мелькали начищенные ботинки. Дребезжали стекла книжного шкафа, дрожал пол, и все вокруг били в ладоши. Волосы у плясунов растрепались, лица стали красными. Шел молчаливый неистовый спор: кто кого?

Этой сумасшедшей пляске научил Петра Арсений Павлович. Называлась она «Нашенская»; тот, кто переплясывал партнера, обычно выкрикивал: «Нашенская взяла!»

Сейчас эти слова прокричал Тюменцев: его приятель сдался — выбежал из круга прямо к раскрытому окну, плюхнулся на подоконник.

А через несколько минут тут уже образовался мужской кружок. Рубцов с невозмутимым выражением лица рассказывал веселые анекдоты. Это была его обычная манера: говорить о смешном с серьезной миной. Москвич Аркадий, успевший уже порядком захмелеть, угощал всех настоящими гаванскими сигарами.

Арсений Павлович понюхал сигару с видом знатока и сказал:

— Такую курить не здесь, в толкучке, а где-нибудь в тишине, в мягком кресле, с кофейком.

— Есть тут такой уголок, — сказал Тюменцев. И тоже понюхал свою сигару.

В это время подбежали девушки, начались танцы. Лавируя между парами, Тюменцев и Рубцов пошли в дальнюю комнату, отведенную для отдыха гостей. Там никого не было. Через раскрытое окно виден был тусклый свет уличного фонаря.

Рубцов устало опустился на диван. Достав перочинный ножик, крепким ногтем раскрыл миниатюрные ножницы, обрезал кончик сигары, закурил.

— И в самом деле, только чашки кофе и не хватает, — сказал он, блаженно закрыв глаза.

— Попытаюсь организовать, — откликнулся Тюменцев и исчез за дверью.

Рубцов распустил галстук, вытянул ноги. Голова слегка кружилась, клонило в сон…

Должно быть, он задремал на несколько минут, потому что не помнил, как в полутемной комнате очутились Нина и Аркадий, о которых Тюменцев рассказывал за столом. Они сидели на подоконнике. Точнее, сидела она, а он, взлохмаченный, в расстегнутом пиджаке, стоял рядом и пьяно, горячо бормотал что-то о ее недальновидности.

Мысленно чертыхнувшись, что потревожили его покой, Рубцов собрался было встать и уйти. Но вставать не хотелось, глаза слипались сами собой. Лучше сидеть, как сидел. Все равно здесь, за шифоньером, его в полумраке не видно.

А невнятный разговор у окна продолжался.

— Опять ты за свое… — слышался недовольный голос девушки.

— Не опять, а снова, лапка моя.

— Надоело.

— Пойми же, не могу я без тебя…

— Ничего, выдюжишь.

— Смеешься?

— Такая уж я веселая… А если серьезно: едва ли что выйдет у нас. Я писала тебе об этом.

— Выйдет! Ты только скажи — завтра же разведусь с женой.

— А потом?.. Тринадцать лет алименты будешь платить на своих двойняшек. Ничего себе, веселое житье!

— Об этом, радость, не беспокойся! И на тебя и на детей заработаю… А если повезет — озолочу, в шелках ходить будешь…

— И долго ждать? — В голосе девушки издевка.

— Чего?

— Ну, когда в шелках-то…

— А-а… Вот это уже другой разговор, — обрадованно сказал Аркадий, по пьяному делу не раскусивший иронии ее слов, и полез было к Нине целоваться. Но она оттолкнула его:

— Здравствуйте!

Видимо, отпор разозлил незадачливого жениха.

— Можешь здорово просчитаться! — сказал он. — Через десять дней я еду в командировку в Берлин. И ты узнаешь, что имеешь дело с богатым человеком…

Нина громко засмеялась.

— Зря смеешься! — обиделся Аркадий. — Я, если хочешь знать, ждал этой командировки пятнадцать лет. — Он вытащил из кармана бумажник, а из него — какой-то листок, повертел им перед лицом Нины. — Вот смотри!.. Впрочем, что мне бумажка, я все и так помню, разбуди хоть ночью — пожалуйста: Дрезденштрассе, дом пять, во дворе, под средней колонной…

Поправляя свои волосы, Нина равнодушно спросила:

— И что же там, под этой твоей средней колонной?

— Драгоценностей на четыреста пятьдесят тысяч, вот что! — понизив голос, сказал Аркадий.

Нина захохотала.

— Это что же, наследство твоей тамбовской тетушки? Но почему оно оказалось в Берлине?

— Дура! — не выдержал Аркадий. И, убрав бумажник в карман, объяснил: — Один пленный немец, Герман — пусть, как говорят, земля ему будет пухом, — за одну услугу рассказал мне, что эти драгоценности в свое время принадлежали крупному фашисту. Он попал в немилость к фюреру, ну и припрятал камешки. Герман сам их замуровывал.

Нина перестала смеяться. Потом попросила у Аркадия заветную бумажку и, повернувшись к свету, прочитала вслух:

— Дрезденштрассе, пять, во дворе, под средней колонной…

3

Над Берлином стояла душная сырая ночь. Влажный асфальт отражал разноцветные огни реклам. С низкого неба моросил дождь.

Улицы в этот поздний час были малолюдны, пустынны, — можно свободно мчаться по ним, и это движение доставляло полковнику Лауту удовольствие: он всегда любил быструю езду. Правда, куда приятнее было бы сидеть за рулем гоночной машины, нежели качаться в скрипучей кабине двухтонного грузовика. Но, увы, в разведке выбирать не приходится…

Впрочем, нынешнее дело было совершенно особенное и, можно считать, к разведке прямого отношения не имело.

В минувшую пятницу Элен Файн вдруг попросила у Лаута внеочередного приема. Оказалось, от ченского агента Барсука поступило сразу два сообщения. Одно из них было с приложением — микропленкой.

С этого приложения, уже обработанного в лаборатории, Лаут и начал. Он взял фотоснимок, прочитал сделанную Файн подпись внизу:

«Промежуточный пакгауз для продукции Ченского экспериментального химического завода в районе станции Шепелево».

Постукивая по столу маленьким кулаком, Лаут довольно долго разглядывал фотографию. Потом, не скрывая разочарования, сказал:

— Подобную информацию мы с успехом можем получать через наших туристов… Но нам сейчас требуется не это. Совсем не это!

— Осмелюсь заметить, шеф, мы обычно руководствовались, мне кажется, несколько иными вашими установками…

— Что вы хотите этим сказать?

— Вы всегда подчеркивали, что мы должны меньше рассчитывать на сведения, исходящие из одного источника, или на единичную информацию, чем на методическое изучение мелких, самых различных подробностей, отобранных из всей огромной массы сведений.

— Да, нашу разведку интересует все: от атомных и ракетных объектов до деторождаемости и климата в Советском Союзе. — Лаут строго посмотрел в загорелое, с четко очерченными губами лицо помощницы. — Но прошу не забывать: мы сейчас ограничены слишком жесткими сроками. Цель номер один для нас — продукция экспериментального завода: ее образец, формула, технология!

Полковник придвинул к себе второе донесение Барсука, отпечатанное на машинке. Прочитав его, пробурчал:

— Хм! Какие-то драгоценности… Однако солидная сумма. — Неопределенно пожевал губами. — А что, Барсук получает от нас за каждое сообщение?

— Да, шеф.

Лаут поморщился:

— Имейте в виду, Элен, погоня за количеством информации может отразиться на ее качестве.

— Я напомню Барсуку…

Полковник уточнил:

— Это, разумеется, только в принципе. В данном случае агент поступил правильно: сообщение говорит о его активности.

— Я тоже так считаю.

Лаут еще раз пробежал глазами донесение.

— Дрезденштрассе? Если не ошибаюсь, это в Восточном секторе?

— Совершенно верно.

Подумав над бумагой с минуту, полковник распорядился:

— Пожалуй, этим займется Смит…

После ухода помощницы Лаут, стоя у окна, продолжал думать о сообщении из Ченска. Какие все-таки большие деньги. Почти полмиллиона. Целое состояние… Только почему, собственно, он поручил это дело Смиту? Конечно, Смит толковый, опытный разведчик. Но чем хуже, скажем, Паулс? Девять лет нелегальной работы на чужой территории — это говорит само за себя. Или Голтер-«дипломат», успешно использовался под крышей американского посольства в нескольких странах и нигде не засветил себя. Или та же хитрая и осторожная Элен Файн. Все, как на подбор, мастер к мастеру… Но тут деньги. А деньги, как известно, имеют свойство прилипать к пальцам…

Лаут взял трубку внутреннего телефона:

— Элен, не вызывайте Смита! Операцию на Дрезденштрассе я проведу сам…

…Впереди вспыхнул красный зрачок светофора. Полковник резко затормозил машину. Высунувшись из кабины, осмотрелся. Фридрихштрассе. Здесь начинался демократический сектор. Граница двух миров.

Через минуту грузовик уже снова мчался. Над эстакадой вокзала Фридрихштрассебанхоф бежали в облаках белого пара электрические буквы последних телеграмм, полученных редакцией «Нейес Дейчланд» — новости со всех концов света.

Машина набирала скорость. Ветер со свистом обвевал кабину. По обеим сторонам мостовой потянулись громады домов в светлой облицовке — новые застройки на месте послевоенных руин и пепелищ.

На перекрестке Лаут крутнул руль вправо. Грузовик свернул на неширокую безлюдную улицу с высокими каштанами вдоль тротуаров. Дрезденштрассе. Большинство домов здесь были старые, с островерхими черепичными крышами.

У двухэтажного дома со светящимся номером «Б» Лаут притормозил машину и осторожно, стараясь не зацепить бортами, въехал под невысокую, узкую арку. Во дворе с разбитым посредине цветником, окаймленным асфальтовой дорожкой, было пустынно. В центре цветника, как бы вырастая из клумбы, стоял фонарь. Его желтоватый свет бликами отражался в лужицах, образовавшихся от дождя в неровностях асфальта.

Лаут вылез из кабины, тихо прикрыл дверцу.

— Приехали, — сказал он, натягивая на голову капюшон черного плаща.

Из кузова неслышно выпрыгнули двое в таких же плащах, только мокрых и блестевших от дождя. Лаут что-то приказал им коротко и негромко. И они, открыв боковой и задний борта, сноровисто и бесшумно стали вытаскивать из грузовика деревянные щиты и расставлять их один возле другого.

Через несколько минут рабочий коридор был готов. Он замыкал пространство от чугунной крышки канализационного люка до средней из трех колонн, которые поддерживали портик террасы, ведущей из старинного особняка во двор.

Оглядев это сооружение из стандартных щитов, полковник сказал:

— А кто из вас будет открывать люк?!

Один из помощников Лаута бросился в конец «коридора» и, поддев железным крюком тяжелый чугунный диск, открыл темный спуск в канализационный колодец. Потом принес из машины и пристроил на внешней стороне углового щита железный трафарет: «Осторожно! Ремонт канализации».

Теперь как будто все готово, можно начинать. По команде Лаута его помощники подтащили к колонне инструменты. Ломом сняли асфальтовый слой, облегавший массивный цоколь. Под асфальтом грунт оказался сравнительно мягким. В дело пошли лопаты. Помощники сбросили плащи — копали в одних рубашках. Оба молодые, рослые, с сильными руками. Впрочем, эти ребята могли похвастаться не одной физической силой. Они умели еще кое-что. Им, например, не составляло труда вспороть стальное брюхо любому сейфу.

На первом этаже особняка, справа от террасы, вдруг ярко вспыхнул в окне электрический свет. Через несколько минут во двор вышел человек в пальто с поднятым воротником.

— Доброй ночи, — сказал он. — Как лицо официальное, хотел бы знать, чем товарищи намерены заниматься в нашем дворе?

— А вы что, не видите? — пробурчал Лаут, показывая, что не намерен вступать в подробные объяснения.

— На производство канализационных работ необходимо разрешение городских властей, — сказал человек в пальто, поглаживая пальцами седые усы.

Лаут вынул из кармана бумажку, молча протянул усатому. Пока тот читал, полковник, заложив руки за спину, с подчеркнутым равнодушием посматривал по сторонам: разрешение на производство ремонтных работ было хотя и липовое, но исполненное на подлинном, неподдельном бланке и с настоящей печатью соответствующего отдела городских властей демократического Берлина.

Возвратив Лауту бумажку, старик развел руками:

— Извините, долг службы… — и медленно побрел к подъезду.

Проводив его взглядом, Лаут быстрыми шагами подошел к работавшим у колонны парням, нетерпеливо спросил:

— Ну как?

— Пока ничего похожего, — ответил молодой голос из ямы. — Попробуем еще с полметра снять.

— Не с полметра, а столько, сколько понадобится! — строго сказал Лаут. — Будем копать хоть до преисподней, пока не найдем.

Он опустился на корточки у края ямы. Вынув карманный фонарь, направил белый луч на обнажившийся кирпичный фундамент колонны. Грунт вокруг кладки был вперемешку с крупным щебнем и кусками битого кирпича. И Лаут то и дело освещал эти камни и комья земли: ему начинало казаться, что под ними вот-вот откроется заветный ящичек, или железная банка, или какая-то другая посудина, доверху наполненная изящными безделушками, каждая из которых стоит кучу денег.

Парни, как заводные, копали, не разгибая спины. Теперь Лаут следил за каждым движением их лопат: он опасался, что вместе с землей они выбросят и сам драгоценный клад. Напряжение, с которым полковник наблюдал за работой, нарастало с каждой минутой, с каждым ударом заступа о взрыхленный грунт. Наконец снизу донеслось:

— Стоп! Кажется, докопались…

Увидев, как две головы в мокрых кепках сблизились, что-то внимательно рассматривая в кирпичном фундаменте и взволнованно зашептались, Лаут отрывисто приказал:

— Наверх!

И как только парни, тяжело дыша от усталости, вылезли на земляную насыпь, он спрыгнул вниз, на их место.

То, что Лаут затем увидел под лучом своего фонаря, заставило его выругаться сквозь зубы. С минуту он стоял неподвижно. В фундаменте была небольшая ниша — в объем вынутого из кладки кирпича. Именно вынутого, а не случайно выпавшего: ровные, гладкие внутренние стенки ниши, следы аккуратной наружной заделки — все говорило, что это дело рук человеческих. Драгоценности могли быть замурованы только здесь. Они, несомненно, были здесь. Были! А теперь их нет. Кто-то сумел опередить…

Лаут стал вылезать из ямы. Парни хотели ему помочь. Но он не взял протянутой руки. Что-то сердито бормоча, вылез самостоятельно.

Пока заделывали яму и складывали в кузов деревянные щиты, Лаут сидел в кабине, устало положив голову на руль. Наконец один из парней осторожно постучал в боковое стекло:

— Можно ехать…

Проскрежетав рычагами, полковник рванул машину с места. Под аркой бортом зацепил угол стены — веером брызнули кирпичные крошки, — прибавив газу, на полной скорости вылетел на улицу…

Когда Лаут с Дрезденштрассе свернул на магистраль, ведущую к центру города, от стоянки ночных такси, вблизи перекрестка, отделилась машина с шахматными полосками по бокам. Кроме шофера, в ней сидели еще два человека. Выдерживая взятую с места дистанцию, такси последовало за грузовиком, мчавшимся в туманной сетке дождя в сторону сиявшей огнями Фридрихштрассе.

4

Полученные за последнее время данные подтверждали ранее возникшее у чекистов предположение, что дело Рубцова территориально не замыкается на Ченске. Поэтому Демин и Маясов на несколько дней выехали в областной центр, чтобы провести там некоторые оперативные мероприятия. Их работа близилась к концу, когда однажды утром генерал Винокуров обоих срочно вызвал к себе.

— Есть интересные новости! — весело сказал он, как только Демин и Маясов появились в его кабинете. — От наших друзей из ГДР получено сообщение.

— Значит, рыбка клюнула? — улыбаясь, спросил Демин.

— Позавчера дом номер пять на Дрезденштрассе посетили американские гости. — Винокуров вынул из папки несколько фотоснимков. — Вот полюбуйтесь: ночную операцию возглавлял сам начальник русского филиала полковник Лаут.

Когда Демин и Маясов, посмотрев снимки, положили их на стол, генерал переменил тон:

— С Рубцова теперь глаз не спускать! Используйте, Владимир Петрович, все средства…

В тот же день, вечерним рейсом, Маясов вылетел в Ченск.

Заложив под язык кисловатую конфету, которую навязала ему, как и всем другим пассажирам, вежливая стюардесса, Владимир Петрович сидел в кресле у окна. Глаза закрыты, руки сложены на груди. От тяжелого рева моторов мелко вибрировала металлическая стенка салона, за которой где-то внизу в темноте проплывали Ченские леса. Маясову припомнился разговор с Деминым перед отъездом на аэродром, за ужином у него на квартире. И теперь он думал об этом разговоре.

Вначале у них шла речь о фотоснимках, запечатлевших полковника Лаута, который приехал на Дрезденштрассе искать несуществующий клад. Потом Маясов сказал:

— Хотелось бы все-таки знать, как далеко этому мистеру удалось обскакать нас?

Вместо ответа Демин неопределенно проговорил:

— Закономерность многих явлений: противодействие отстает от действия…

Он допил свой чай, отодвинул стакан и, закурив, продолжал:

— История свидетельствует, что начало почти всякой войны независимо от ее финала выглядит как успех нападающей стороны. Использование «права» заранее подготовленного первого удара является важнейшим преимуществом того, кто развязал войну. И это относится не только к войнам «классическим», открытым, но и к тем, что ведутся тайно, короче, к борьбе между разведкой и контрразведкой. В этом смысле разведка находится в более выгодном положении, потому что может заранее готовиться к активным действиям. Контрразведка же вынуждена вести поединок в обстановке, навязанной ей.

У Демина потухла сигарета: так случалось нередко, когда он увлекался разговором. Втягивая худые щеки, Дмитрий Михайлович раскурил сигарету и закончил свой экскурс в теорию выводом:

— Сила контрразведки — в ответном ударе. Однако и здесь она поставлена в менее выгодные условия: прежде чем нанести контрудар, надо знать, где и когда противник совершит нападение.

— А не слишком ли это пассивно, — возразил Маясов. — По-моему, задача контрразведки не фиксировать действия врага, а упреждать их.

— Абсолютно верно: контрразведка должна быть активной. Но сейчас я хочу подчеркнуть другое: контрразведка никогда не может проявить себя прежде разведки, так же как не может противодействие упредить само действие. Это было бы абсурдом, смешением понятий, бессмыслицей.

— Согласен с вами, если под «действием разведки» понимать не только ее решающий удар, но и подготовку к нему. При таком положении вещей действия контрразведки не могут не отставать от действий разведки, — сказал Маясов. И, помедлив, с посуровевшим вдруг лицом добавил: — К сожалению, нам, контрразведчикам, от этой закономерности не легче.

После этого они долго в задумчивости молчали: Демин — покуривая у стола, Маясов — по привычке расхаживая по комнате. Обоих беспокоило одно: к чему же в конечном итоге приведет действительное, а не теоретическое уже отставание «противодействий контрразведки» от «действий разведки». И насколько оно значительно.

Это тревожило всех, кто работал по делу Никольчука — Рубцова. А больше других Маясова: он вел это дело на первом этапе его развития, когда, вероятно, и были допущены непоправимые ошибки. Из-за них чекисты не смогли своевременно выявить взаимоотношения Рубцова и Савелова. В результате к оценке действий парня подошли, видимо, слишком оптимистично…

Выслушав сомнения Маясова по этому поводу, Демин заметил:

— Дзержинский однажды сказал Уншлихту: «Лучше тысячу раз ошибиться в сторону либеральную, чем послать неактивного в ссылку, откуда он сам вернется, наверное, активным, а его осуждение сразу будет мобилизовано против нас».

— Все это так. — Маясов тяжело вздохнул. — Однако ошибка остается ошибкой…

«Ошибка остается ошибкой». Такое, оказывается, он уже услышал. Это было сказано в одном разговоре, случайным свидетелем которого Маясов стал накануне своего отъезда из Ченска.

…В тот день Тюменцев только что вернулся из городского совета «Динамо» и во дворе тряпкой надраивал тускло блестевшие бока «газика».

Когда с крыльца к нему спустился Маясов, он шумно сказал:

— Все, товарищ майор! — И, видя недоумевающий взгляд начальника, объяснил: — Сделаю своей карете легкий ремонтишко, и можете прощаться с Тюменцевым. Как говорится, ауфвидерзеен.

— Это окончательно или опять наметки?

— Окончательно и бесповоротно! — Плотное, загорелое лицо шофера расплылось в улыбке. — «Первая перчатка области» — отменная цель. А там, чем черт не шутит, глядишь, через несколько лет Петр Тюменцев и чемпион Советского Союза! В общем, товарищ майор, ищите себе нового шофера.

Маясов прошел в гараж, чтобы заправить бензином зажигалку. Но тотчас вернулся, увидев, что бутылка на окне пуста. В ожидании куда-то отлучившегося Тюменцева он сел в машину, на заднее сиденье. И тут же услышал доносившийся с крылечка приглушенный голос Зубкова:

— Может статься, что больше и не понадобится Владимиру Петровичу новый шофер.

— Не рано ли ты, голубь, поешь панихиду, — возразил бас Дубравина.

— Это я к слову… Но ведь факты. Ведь получается, что существовала целая преступная цепь. А Маясов и мы вместе с ним не сумели вовремя разглядеть.

— Может, и так… Только не забывай, что если бы Маясов согласился с версией милиции, то Савелов так бы, наверное, и прошел как уголовник, убитый соучастниками по ограблению. И возможно, вся эта, как ты говоришь, преступная цепь так бы и осталась невскрытой.

— А меняет ли это картину, Николай Васильевич? Скажут: ошибка остается ошибкой.

…Беспокойные раздумья Маясова были прерваны голосом стюардессы. Пройдя в своей темно-синей шапочке набекрень между рядов кресел с дремавшими в них пассажирами, она объявила о скорой посадке: самолет приближался к Ченску.

ГЛАВА IX С поличным

1

Странное мучительное ощущение возвращалось вновь и вновь: ему казалось, что за ним все время кто-то следит. Какой-то чужой глаз, пристальный и неотступный. И самое скверное состояло в том, что он ни разу не видел «наблюдателя». Он только постоянно ощущал его взгляд на себе и уже не выдерживал — старался оторваться от него, скрыться. Громадными прыжками он вбегал к себе на третий этаж, запирал дверь. И потом весь превращался в слух. И хотя он ничего не слышал там — ни шагов, ни движения, он был уверен: за дверью кто-то есть. Стоит и ждет, готовый открыть ее и переступить порог… И дверь действительно начинает открываться. Между ее прямоугольным краем и косяком возникает узкая, как натянутая нить, черная полоска. Эта полоска увеличивается и увеличивается. Теперь в нее из темноты может просунуться голова. А дверь все продолжает открываться. И это самое жуткое: никого нет, а дверь открывается, открывается…

Охваченный ужасом, он начинает кричать, звать на помощь. Кричит до тех пор, пока не просыпается.

…В комнате никого нет. За окном солнечное утро. На решетке балкона весело чирикают воробьи.

«Глупые твари — и чему радуются?» — с раздражением подумал Рубцов, ощущая неприятную вялость в теле. Он знал: это проходит после гимнастики и холодного душа. Но сейчас у него не было желания заняться спасительной процедурой: он вспомнил, какая ему предстоит работа…

В пижаме и ночных туфлях Арсений Павлович прошел в маленькую комнату и закрылся там. Собственно, на железную задвижку можно бы и не запираться, так как в квартире он один: жену еще с вечера удалось выпроводить к матери в деревню. Но он уже привык работать взаперти.

Когда-то эти меры предосторожности Рубцов считал для себя ненужными. Сейчас — не то. Страх донимал его. Мешал работать, не давал спокойно спать. И только самообладание, сила воли помогали ему внешне выглядеть «таким, как всегда».

Это изнуряющее чувство, длительное напряжение, связанное с боязнью провала, сделали Рубцова болезненно мнительным. Он теперь не верил никому. И свою жизнь строил так, чтобы ни один посторонний, чужой глаз не проникал в нее.

Зимой он женился на Ларисе. Она служила бухгалтером-ревизором. Эта ее должность весьма устраивала Рубцова: частые командировки жены создавали все условия, чтобы он, пребывая в роли добропорядочного мужа, хорошего семьянина, мог распоряжаться собой и своим временем, как ему нужно. К тому же у Ларисы была большая комната, которая в соединении с его комнатой, дала возможность получить в обмен отдельную квартиру, так необходимую ему для конспирации дела, которым он теперь занимался.

Но на живого человека, как говорится, не угодишь. Вскоре после женитьбы Арсений Павлович заявил жене, что отныне будет спать отдельно.

— Почему, котик? — удивилась она.

— Отвык я после смерти Глафиры вдвоем спать, — отрезал Рубцов. — Да и гигиена не рекомендует.

Лариса благоговела перед научной терминологией. «Гигиена не рекомендует» — это звучало. И она не стала возражать мужу.

Покладистость жены обезоружила Рубцова: он ожидал сопротивления более упорного. И ему вдруг по-мальчишески, из-за озорства, захотелось рассказать ей об истинной причине этого новшества. Причина была проста и прозаична: он боялся выболтать что-либо «лишнее», так как с некоторых пор стал разговаривать во сне.

Но Арсений Павлович, разумеется, не рассказал об этом жене. Он только снисходительно пошлепал ее по пышному плечу.

В общем обижаться на свою Ларису он не мог: все расчеты, с которыми была связана женитьба на ней, оправдались. Если, конечно, не считать квартирной проблемы: ее, по мнению Рубцова, удалось разрешить все же не лучшим образом. Впрочем, Лариса здесь ни при чем. Он сам виноват, что отказался от первого, наиболее выгодного обмена. Только сам со своей мнительностью: он в тот раз, можно сказать, испугался собственной тени. Короче, свалял дурака.

А квартирка предлагалась и впрямь что надо: две прекрасных комнаты, и главное — изолированные, все удобства. Он уже совсем договорился с хозяином, хотел идти посоветоваться с Ларисой. И надо же было в тот недобрый час встретиться на лестничной площадке с новым соседом!

Поставив ногу на ступеньку, тот надраивал щеткой хромовый сапог. Увидев Рубцова, прекратил работу и, вежливо извинившись, заговорил с ним. Причем заговорил так, будто многие годы знал его. Однако не эта фамильярность была причиной вдруг возникшей предубежденности к словоохотливому толстяку. Начав разговор о погоде, они потом перешли к обсуждению ченских новостей и, в частности, одного воровского происшествия, о котором сообщалось в местной газете. Когда сосед стал комментировать эту газетную заметку, Рубцов понял, что в подобных делах он стреляный воробей. Несколько слов толстяка особенно запомнились Арсению Павловичу. Они-то, как ни странно, и повлияли на его решение: «Важно, чтобы негласно добытые данные перекрылись, и тогда дело выиграно»… «Прежде чем приступать к реализации разработки, надо было изучить окружение фигуранта»… И еще в том же роде.

Рубцов подумал: «Подобные слова могут проскальзывать в речи юристов, работников прокуратуры, милиции, следователей. Короче, всех тех, с кем для него, Рубцова, соседство нежелательно». И он как-то сразу охладел к только что облюбованной квартире.

Дня через два беспокойных раздумий Арсений Павлович решил: перед тем как покончить с обменом, стоит все же уточнить служебное положение толстяка. Он оказался пенсионером. Ранее был техническим секретарем в уголовном розыске.

Рубцов обругал себя идиотом. И тут же пошел к хозяину квартиры, чтобы подтвердить свое согласие на немедленный обмен. Увы! Ему сказали, что он опоздал: только вчера состоялась сделка с другим человеком. Рубцов с досады зашел в пивную и домой заявился лишь к ночи «чуть тепленький», как говаривала в подобных случаях любвеобильная и всепрощающая жена Лариса…

«Однако довольно ворошить старье, пора приступать к делу!» — сказал себе Арсений Павлович. И снял со шкафа черную шкатулку, где хранились его бритвенные принадлежности. Выложил их на стол. Потом поддел шилом верхнее дно шкатулки и вытащил стопочку бумажных листков, начал разбирать их.

Сверху лежала маленькая, в ладонь, брошюрка. Рубцов машинально открыл ее, стал медленно перелистывать, выхватывая глазами из знакомого текста отдельные фразы:

…«Забудь свое прошлое, точно следуй легенде, — поучала «Памятка». — Твоя работа требует сильной воли и твердого характера — повседневно развивай их в себе… Совершенствуй свою память и научись молчать, ибо способность уметь молчать и уметь запоминать будет твоим лучшим помощником… Если ты хочешь что-либо узнать у постороннего, говори с собеседником так, чтобы он не чувствовал твоих вопросов… Собирай все попадающиеся обрывки сведений, не проявляя к ним заметного интереса… Всегда записывай то, что узнал, абсолютно невинными словами: цифры или размеры, о которых тебе нужно сообщить, лучше записывай как цифры личных расходов. В Орше ты видел, скажем, десять самолетов новой марки, стоявших на аэродроме, — запиши, что обед, заказанный в оршинском ресторане, обошелся тебе в десять рублей… Никогда не говори и не веди себя таинственно… Возьми себе за правило не выделяться из окружающей среды, подстраивайся под общую массу…»

Рубцов не стал читать дальше. «Поучения писать всякий может…» Сложил «Памятку» пополам и разорвал. Клочки отнес в уборную, сжег над унитазом.

Вернувшись к столу, Арсений Павлович начал работать над листками, вынутыми из шкатулки. Они были густо исписаны цифрами и условными знаками. Через некоторое время все «иероглифы» обратились в обычные слова. Рубцов пробежал глазами написанное донесение:

«На днях мне удалось побывать в ряде интересных мест нашего района. Возле Осокино, направо от железной дороги, я видел новый аэродром, на котором насчитал 46 истребителей. На станции Березкино с поезда сошли два подполковника авиации. Когда поезд тронулся, у переезда я заметил еще двух офицеров ВВС, они шли по дороге, ведущей из леса. Будучи в облцентре, от водителя такси я услышал, что на местном автозаводе находится в производстве машина спецназначения грузоподъемностью более 50 тонн…»

Далее шло в том же духе: что видел сам, что удалось подслушать. Все это не имело отношения к основному заданию, являлось результатом личной инициативы. Однако пренебрегать подобной информацией не следовало: за нее платили деньги. Впрочем, была и другая, более веская причина, заставлявшая его действовать «по совместительству». Но об этой причине он сейчас не хотел вспоминать.

Рубцов оттянул пальцами плинтус под столом, достал из тайника шифровальный блокнот. Прежде чем приступить к зашифровке донесения, он еще раз прочел его и задумался, вспомнив недавний наказ своего непосредственного «хозяина» — Ванджея: «Главное, чтобы нас никогда впредь не видели вместе. Шифрованные сообщения, исполненные тайнописью, вы должны маскировать строками невинного открытого текста, который по своему содержанию мог бы навести на мысль о мальчишеской игре, если магнитный пенал, куда вы вложите свою информацию, случайно попадет в чужие руки…»

2

Ченский поезд подошел к вокзалу областного центра. И как только, зашипев тормозами, остановился — из вагонов хлынул шумный поток пассажиров. Наблюдая это пестрое шествие, Рубцов не спешил покидать купе. Он стоял у окна, суженными глазами всматривался в лица пассажиров, проходивших по платформе. При этом на людей с тяжелой поклажей Арсений Павлович почти не обращал внимания, на идущих с небольшими чемоданчиками в руках, глядел пристальнее, а тех, кто шел совсем без вещей, ощупывал пытливым взглядом с головы до ног.

Он вышел из вагона, когда платформа почти опустела. И тут же остановился, поставил возле ног саквояж, стал закуривать. И пока закуривал на ветру, растопырив локти, пригнув голову, успел обвести весь перрон тем же ищущим взглядом, которым «просеивал» толпу из вагонного окна. Убедившись, что никто за ним не следит, Рубцов, попыхивая папиросным дымком, зашагал вдоль платформы. Теперь его худощавое, продолговатое лицо не выражало ничего, кроме беззаботного довольства теплым, солнечным днем. С таким видом человек мог идти на прогулку, в гости или хотя бы в магазин за покупками…

С вокзальной площади Рубцов направился к троллейбусной остановке, но не прямым, ближним путем, а окольным — пустынными переулками. Таких переулков он миновал три и в конце каждого незаметно оглядывался.

На троллейбусе Арсений Павлович проехал всего две остановки и, когда вышел из него, опять осторожно осмотрелся. Потом перешел через улицу на противоположный тротуар и пристроился к очереди пассажиров, ожидавших автобус.

Автобус снова привез его на вокзальную площадь. Выйдя из машины, он зашагал к магазину «Фотопринадлежности». Купил там десяток пакетов фотобумаги, попросил выписать счет.

Обратный путь Рубцова лежал через ту же продуваемую со всех сторон предвечерним ветерком гомонливую площадь. Он шел не торопясь, свободно, но с прежней, незаметной для постороннего глаза настороженностью. И пришел на вокзал. Сдав в камеру хранения свой саквояж, он быстрым шагом направился к двери. Но не к той, в которую вошел, а к противоположной, ведущей через товарный двор на улицу, к стоянке такси.

Сел в машину, коротко бросил шоферу:

— К Большому бульвару! — И расслабленно откинулся на упруго-мягкую спинку сиденья.


Когда Арсений Павлович начал прохаживаться по липовым аллеям, над городом уже опускались синие сумерки. Большой бульвар был излюбленным местом вечерних прогулок. И Рубцов тоже с видом праздного человека вышагивал по его дорожкам, протянувшимся на добрых два километра.

«Этот заход последний!» — решил он, подходя к кустам желтой акации, откуда начинались каменные ступени длинной лестницы, ведущей с бульвара на улицу. Он замедлил шаг, вынул из кармана и зажал в потной ладони маленький пенал. На повороте аллеи, где акация разрослась особенно густо, Рубцов как бы невзначай дотронулся до железной ограды. Этого неуловимого движения было достаточно, чтобы всунуть магнитный пенал в железное дупло: в этом месте полый столбик ограды был проломан.

Пересиливая желание поскорее уйти от тайника, Рубцов, сцепив на пояснице руки, идет по улице подчеркнуто медленно. И, только свернув за угол ближайшего дома, как бы отпускает натянутые до предела вожжи, прибавляет шагу. Еще один поворот в переулок. Рубцов больше не сопротивляется той внутренней силе, которая гонит его вперед, — идет все быстрее и быстрее.

На шумной, залитой вечерними огнями площади, куда его приводят ставшие вдруг непослушными, отяжелевшие ноги, он останавливается, осматривается по сторонам и, с минуту подумав, решительно направляется к угловому дому со светящейся зеленой вывеской над распахнутой дверью.

Народу в шашлычной немного. Но Рубцов не в силах ждать ни минуты. Внутри у него все как-то мелко дрожит. Ему надо унять в себе эту гадкую трясучку. Он подходит к буфетной стойке. Нетерпеливо переступая с ноги на ногу, просит водки. Потом неверной рукой принимает от буфетчицы стакан и жадно, залпом пьет.

3

Ровно через час после того, как Рубцов вложил в тайник пенал с донесением, на центральной аллее Большого бульвара среди гуляющей публики появился новый человек. Был он высок ростом, пухлощек, с покатыми крепкими плечами. Распахнув свой темно-зеленый короткий пиджак, заложив руки в карманы, человек шел по дорожке и беспечно что-то мурлыкал себе под нос, какой-то веселый мотивчик.

На этого человека обратил внимание светловолосый юноша, сидевший со своей подружкой на одной из бульварных скамеек. Он увидел его несколько минут назад и, наверное, сразу забыл бы о нем, как о других людях, которые в одиночку, парами или группами гуляли под сенью старых лип. Но человек во второй, а затем и в третий раз прошелся по аллее, которая вела к кустам желтой акации.

— Тебе не кажется, что он болтается здесь неспроста? — спросил юноша у своей подруги. До этого она без умолку тараторила, смеялась, теперь подвинулась ближе, тихо сказала:

— Да, я тоже об этом подумала.

— Гляди! Опять идет сюда, — шепнул парень. — Обними меня крепче. Да не бойся, не укушу.

— Может, еще захочешь, чтобы поцеловала?

— Не возражаю. Для дела не противопоказано.

— Сойдет и так. — Она повернулась, обняла его рукой за шею. — Если бы знать, что за тип?..

Но этого не знал даже тот, кто посадил их на бульварную скамейку, кто организовал засаду у тайника. Никто из чекистов не ведал, что за человек может прийти к тому месту у кустов желтой акации, где недавно побывал Рубцов. Знали только одно: за шпионским сообщением обязательно кто-то придет.

Пришел капитан Гарри Ванджей. Именно он и вышагивал теперь по дорожкам Большого бульвара, выбирая удобный момент, чтобы подойти к тайнику.

Наконец Ванджей уловил такой момент. Бульвар пересекала группа парней, они пели под гитару. И Ванджей пристроился сзади, как только понял, что ребята пойдут на улицу по каменным ступеням мимо кустов. Он смело шел за веселой ватагой, не рискуя быть замеченным со стороны улицы. По бокам его надежно маскировали густые заросли акации. Незащищенным оставался только тыл, но там ничего подозрительного не замечалось — гуляющих поблизости нет, а парочки, сидевшие поодаль на скамейках, вообще не в счет: на таком расстоянии, при скудном свете фонарей едва ли можно разглядеть, что делает человек, задержавшийся на секунду у решетки бульвара.

Но юноша-блондин видел все, что делал Ванджей. И то, что видел, шепотом передавал своей подруге, невольно заражая ее волнением, которое испытывал сам.

— Пора? — нетерпеливо спросила девушка.

— Обожди! Спугнешь…

Ванджей, приотстав от шумной компании, решительно шагнул к железной решетке ограды. Вынув из кармана стержень длиною чуть побольше карандаша, он запустил его в дупло полого металлического столбика, плавно потянул вверх и извлек пенал, заложенный Рубцовым.

Молодой человек рванулся со скамьи, следом за ним побежала девушка.

Ванджей успел сделать лишь несколько шагов, когда они, появившись на аллее из темноты, встали перед ним.

— Что вам надо?! — в недоумении спросил Ванджей. Не ожидая ответа, он быстро повернулся, чтобы уйти. И тут же отпрянул назад: наперерез ему из кустов акации вышел коренастый милиционер с сержантскими нашивками на погонах. Это был сотрудник Демина — капитан Исаев. Недавно, на свадьбе у Тюменцева, в роли пьяного болтуна Аркаши ему пришлось вместе с Ниной Грицевец обрабатывать Рубцова, а теперь вот посчастливилось встретиться с его непосредственным хозяином.

— Минуточку, — спокойно сказал милиционер, преграждая Ванджею дорогу. — Торопиться не надо.

4

Темно-зеленый, с парусиновым верхом «газик» мчался по пустынным улицам ночного Ченска. Широко растопырив локти, подавшись вперед, за рулем сидел Тюменцев. Он гнал машину на полной скорости. Так требовали обстоятельства оперативного задания. Но не только поэтому. Щедро показывать свое умение красивой, лихой езды его побуждало еще и то, что он вел эту машину в последний раз. И ему хотелось, чтобы о нем как о шофере осталась добрая память у всех, с кем он вместе работал, и, конечно же, прежде всего у майора Маясова, который сейчас сидел рядом с ним.

С завтрашнего дня Тюменцев больше не работает в отделе. А примерно через неделю, как только получит от тренера из областного «Динамо» телеграмму, уедет из Ченска совсем, чтобы начать по-настоящему заниматься боксом.

Правда, боксерские дела были не единственной причиной его ухода из отдела. Тюменцев уже не раз говорил о своей слишком будничной работе и хотел подыскать в областном центре более живую: мечтал, например, о профессии летчика-испытателя.

Об этих романтических порывах своего шофера Маясов знал давно и считал их не особенно серьезными, поэтому принятого им решения об увольнении не одобрил, назвал это дезертирством.

По глазам майора Тюменцев понял, что он шутит. И все-таки за «дезертирство» тогда обиделся:

— Какой же я дезертир, если работаю по вольному найму?

— Это не меняет дела, — сказал Маясов. — Вас в КГБ прислал комсомол.

— Так я же не на курорт отправляюсь, и даже не на пенсию по выслуге лет, — оправдывался несколько смущенный Тюменцев. — Я иду в народное хозяйство. Буду, так сказать, практически участвовать в строительстве коммунизма.

— Цель, разумеется, похвальная, — сказал Маясов. — Но нельзя забывать, что коммунизм надо не только строить, его еще и охранять требуется.

— И все-таки, товарищ майор, важнее строить, чем охранять. — Тюменцев уже оправился от минутной заминки. — Ведь у нас теперь с каждым днем становится все больше друзей, чем врагов.

— Это верно, — согласился Маясов. — Только и в народном хозяйстве «летунов», порхающих с места на место, не особенно жалуют. Что касается друзей, то их надо с умом выбирать.

— Как это? — не понял Тюменцев.

— Друзья бывают разные: одни настоящие, а другие кажущиеся, фальшивые…

Тюменцеву это было опять непонятно. Однако Маясов ничего более конкретного, разъясняющего в тот раз так и не сказал.

И только сегодня для Тюменцева наступила полная ясность. После обеда майор вызвал его к себе, пригласил сесть. Тюменцев подумал: разговор, видимо, будет не короткий, и, наверное, по поводу увольнения. Не исключено, что Маясов, не найдя хорошего шофера, начнет его уговаривать, чтобы он не уходил из отдела: такие водители, как Тюменцев, на дороге не валяются.

И действительно, разговор начался с вопроса об увольнении, хотя и не с той его стороны, как предполагал Тюменцев.

— Как у вас с машиной? — спросил Маясов.

— После профилактики мотор работает, как зверь.

— Ну, а остальное хозяйство?

— Тоже в отменном виде.

— Что ж. Завтра придет новый шофер, ему и сдадите машину… А сейчас я вас вызвал по другому делу. — Маясов помолчал немного и с невеселой иронией закончил: — Ночью поедем в гости к вашему другу.

— В гости? К другу?

— Да, к Арсению Павловичу.

И майор рассказал о Рубцове такое, что у Тюменцева чуть душа не оборвалась. Пока разговаривали, он все время чувствовал, как горят у него уши, будто их надрали ему, как мальчишке.

«И стоило бы надрать…» — подумал теперь Тюменцев и опасливо покосился на майора: не догадался ли тот ненароком о его переживаниях?

Тонкое, бледное лицо Маясова было строго и непроницаемо. Пожалуй, строже, чем всегда. Это Тюменцев определил по глубокой складке между размашистых бровей майора, по его твердо сжатым губам. Оно и понятно: не на веселую гулянку ехали.

Тюменцев был прав: на душе у Маясова было сейчас тяжело. Но не потому, что предстояло важное оперативное задание. Хотя это само по себе и не способствовало радостному накалу чувств. И все же основная причина суровой внутренней сосредоточенности майора заключалась в ином.

За четыре часа до выезда он получил письмо от жены, находившейся на лечении в Московском нейрохирургическом институте. Зина сообщала, что операция ей назначена через три дня. Судя по дате, письмо было написано трое суток назад. Следовательно, операция будет завтра. А говоря точнее, не завтра, а уже сегодня. Потому что сейчас на его циферблате стрелки показывают четверть первого. Значит, до тяжелейшей, опасной операции осталось всего несколько часов. Быть может, девять или десять…

Машина повернула в узкий, скудно освещенный переулок и почти бесшумно остановилась.

— Заякорил, где приказано, — тихо доложил Тюменцев.

— Добро, — отозвался Маясов. — Во двор въедете, когда увидите свет в окнах.

— Ясно, товарищ майор.

Маясов вылез из машины, осторожно прикрыл дверцу. Вслед за ним, так же стараясь не шуметь, выпрыгнули Дубравин и Зубков. Подошли к начальнику, начали о чем-то тихо разговаривать. Прикрыв ладонями зажженную спичку, Маясов закурил.

К огню потянулся с сигаретой Дубравин. А за ним и Зубков. И Тюменцев подумал, что лейтенант закурил сейчас, наверное, от волнения, так как вообще-то был некурящим. Впрочем, все это в порядке вещей. Если говорить откровенно, то и он, Тюменцев, в эти минуты порядком волновался. Он даже слышал учащенный стук собственного сердца, что случалось с ним редко.

Постояв с минуту, Маясов и Зубков пошли к дому, где жил Рубцов. Немного погодя туда же зашагал Дубравин. Скоро его могучая фигура скрылась в полумраке.

Тюменцев остался один. Прислушиваясь, поднял голову. Небо над крышами было черное, вокруг стояла тишина. Только чуть слышны были звуки шагов: это Дубравин прохаживался перед домом с той его стороны, куда выходили окна квартиры Рубцова.

Как только в одном из этих окон вспыхнул яркий свет, Тюменцев вырулил на середину мостовой, набрал скорость и с ходу сделал лихой разворот во двор. Он мог бы сделать это и с закрытыми глазами: сколько раз заезжал за Рубцовым, знает тут каждый уголок.

К сожалению, низкий заборчик из штакетника, огораживающий клумбу, не дает подогнать машину прямо к подъезду. Придется держать ее немного поодаль. Это не совсем удобно, однако ничего не поделаешь. И потом место заранее согласовано с майором…

Но Тюменцев напрасно беспокоился: ему не довелось исполнить до конца свои прямые шоферские обязанности.

Все произошло в какие-нибудь три-четыре минуты. Когда Маясов и Зубков вывели Рубцова из квартиры на лестничную площадку, ничто не предвещало, что мирно протекавшая операция может вдруг резко осложниться. По лестнице во двор они спускались в таком порядке: впереди Зубков, за ним, понуро опустив голову, заложив за спину руки, шел Рубцов и позади него Маясов с двумя дворниками-понятыми. На повороте лестницы, между вторым и первым этажами, в полуметре над полом чернело давно не мытыми стеклами окно. Рамы его были плотно закрыты. Но, как оказалось, не заперты. И Рубцов этим воспользовался. Когда Зубков повернул на нижний пролет лестницы, Рубцов ударом ноги распахнул раму и спрыгнул вниз.

Ему повезло: он упал на мягкую землю цветника. Мгновенно вскочил и бросился через двор.

Зубков выбежал из подъезда первым, выхватил пистолет. Но подоспевший сзади Маясов не дал ему даже прицелиться:

— Не смей! Надо взять живым…

Маясов уже понял, что Рубцову не убежать: к забору, в левый дальний угол двора, куда мчался Рубцов, наперерез ему бежал Тюменцев. Через высокий тесовый забор Рубцову сразу не перелезть, Тюменцев неизбежно настигнет его.

Однако сам Тюменцев, бежавший изо всех сил, знал, что Рубцову перелезать через забор и не нужно: достаточно отвести в сторону широкую доску, державшуюся лишь на верхнем гвозде, и нырнуть в лаз, который ведет в густые заросли городского парка. Рубцов, как и Тюменцев, прекрасно знал этот ход, проделанный мальчишками. Они сами не раз пользовались им, чтобы перед рыбалкой накопать червей в жирной парковой земле.

Тюменцеву удалось добежать до лаза первым. Тяжело дыша, он встал к забору спиной, для устойчивости широко расставил ноги.

Здесь, за домом, в углу, у выкрашенного бурым суриком забора, было темнее, чем во дворе. Но Рубцов сразу узнал Тюменцева.

— Петя! — глухо вскрикнул он. — Пропусти! Я ж тебя спас, Петя!..

От этих слов Тюменцев на какое-то мгновение растерялся. Перед ним стоял не враг, не преступник, а Павлыч, приятель… И тут же страшный удар в челюсть бросил Тюменцева на землю. Рубцов рванул к забору, стал лихорадочно нашаривать в темноте доску, прикрывающую лаз. Наконец нашел, рванул, и она с железным скрипом сорвалась с гвоздя, упала.

Но протиснуться в дыру Рубцов не успел. Поднявшийся с земли Тюменцев схватил его за ворот пиджака и отбросил назад. Рубцов остервенело выругался и, растопырив длинные руки, бросился на Тюменцева. Завязалась борьба. Для Тюменцева такая схватка, грудь с грудью, была не выгодна: он не мог применить ни один из своих ударов. А Рубцов, изловчившись, захватил его правую кисть и, подставив плечо, рванул сдавленную намертво руку вниз. От дикой боли Тюменцев вскрикнул и упал без сознания.

Рубцов бросился к лазу. Но тотчас замер, увидев наведенный на него пистолет подбежавшего Зубкова.

ГЛАВА X Битые козыри

1

Приступая к допросу Рубцова, полковник Демин располагал значительными уликами против него. И все-таки Рубцов упорно не хотел признаваться в предъявленном ему обвинении. Он долго петлял, путал в показаниях, старался увести следствие в сторону.

Не предвещавший скорого завершения разговор с подследственным происходил в кабинете Маясова. В том самом кабинете, куда дождливым весенним вечером явился Рубцов, чтобы сообщить чекистам о якобы случайной встрече с Никольчуком на улице города.

С уточнения и раскрытия причин появления Рубцова в тот вечер Демин и начал допрос. Вначале Рубцов пытался разыгрывать «честного советского патриота». Но скоро пришлось перестраиваться: полковник выложил на стол вещи, найденные при обыске у Рубцова на квартире. Здесь были портативный радиопередатчик, два фотоаппарата «Минокс», четыре шифровальных блокнота, несколько листов бумаги для тайнописи.

— Зачем понадобились эти предметы честному советскому гражданину? — спросил Демин.

Рубцов ничего не ответил, только с откровенной злобой посмотрел на него. Он впервые так смотрел на следователя. А до этого юлил с мягкой улыбочкой человека, по ошибке арестованного чекистами, всем своим видом показывая, что готов терпеливо дожидаться, пока в этой ошибке полностью разберутся.

Но, как ни врал, ни изворачивался Рубцов, он вынужден был под давлением неопровержимых улик постепенно сдавать свои позиции. На девятый день допроса полковник Демин решил подвести первые итоги следствия:

— Итак, мы установили: разоблачив Никольчука, вы должны были зарекомендовать себя патриотом, честным советским гражданином, войти в доверие органов государственной безопасности?

Рубцов молча наклонил голову.

— А вы не находите, что со стороны ваших американских хозяев это была весьма рискованная затея? — спросил Демин.

— Они пошли на это потому, что Никольчук собирался явиться к вам с повинной.

— Как они узнали об этом?

— Этого я не знаю. Но мне известно, что помощница полковника Лаута приезжала сюда зимой, чтобы проверить Никольчука.

— И что же?

— Никольчук дал ей согласие продолжать сотрудничать, но она поняла, что он темнит и просто боится, а согласился только для того, чтобы от него отвязались.

— Понятно. Дальше!

— Ну, тогда, видимо, они решили использовать Никольчука по-другому. Не дожидаясь, когда он сам к вам придет, ему дали новое задание. Расчет был на то, что арестованный Никольчук, зарабатывая себе судебное снисхождение, неизбежно откроется как завербованный, но практически ничего не сделавший агент. И при этом расскажет о своем новом задании. А оно спутает вам карты, уведет от главного.

— В чем же заключалось главное?

— Главное было в том, чтобы внушить вам мысль, будто экспериментальный завод в Кленовом яре с некоторых пор больше не интересует Лаута, что его агент Никольчук переключается на другой объект — Зеленогорский химический комбинат, выпускающий похожую продукцию…

Глядя на медленно вращающийся диск магнитофона, Рубцов помолчал немного и потом продолжал:

— Все это должно было на какое-то время ослабить внимание вашей контрразведки к экспериментальному заводу и в конечном итоге облегчить проникновение к его секретам с нового направления.

— Облегчить проникновение кому?

— Новому агенту американской разведки.

— Зачем же так отвлеченно? — улыбнулся Демин. — Какому агенту?

— Барсуку.

— То есть вам?

Рубцов промолчал.

— Этим и исчерпывалось ваше задание?

— Нет… Рассчитывали, что после сдачи Никольчука вы заинтересуетесь мною. Сочтете в высшей степени бдительным патриотом, готовым активно помогать вам в контрразведывательной работе. И это, разумеется, не являлось самоцелью…

— Какова же была конечная цель?

— Чтобы создать благоприятные предпосылки для моего внедрения в систему органов госбезопасности. — Рубцов потер небритый подбородок. — При всем этом еще раз прошу принять во внимание, что ни по первому, ни по второму заданию я ничего не делал.

— Все учтем, Рубцов, не беспокойтесь, — сказал Демин и дал знак Маясову, сидевшему рядом с ним за столом, выключить магнитофон. — Что ж, перейдем к другому вопросу… Может, сегодня, на свежую голову, вы все-таки припомните, что означает та комбинация цифр в вашей записной книжке, о которой мы вчера говорили?

— Я вам уже сказал, что забыл… Возможно, это номера облигаций или пометки о расходах.

— В таком случае объясните, почему эти номера облигаций во многом схожи с цифрами на бумаге, которую нашли под переплетом книги «Овод», изъятой у вас при обыске?

— Я не вижу никакого сходства, — упрямо сказал Рубцов. — В книжном тайнике у меня хранилось запасное расписание радиосвязи с центром. В этом я сам чистосердечно признался. И это тоже прошу учесть.

— Положим, признание было вынужденным, — уточнил Демин. — Однако в чем все-таки секрет чисел?

— Больше я ничего не знаю…

Демин достал из сейфа записную книжку.

— Ну что ж, тогда придется мне вам напомнить. — Он раскрыл книжку на ладони. — Это не простые цифры. Это радиопароль, по которому вы, Рубцов, при необходимости могли вызывать из Москвы известного вам Гарри Ванджея из не менее известного вам посольства.

— Никакого Ванджея я не знаю. — Рубцов криво усмехнулся, пожал плечами. — И цифры в записной книжке не доказательство.

— Напрасно упорствуете. У нас имеются более веские доказательства, — сказал Демин, раскрывая папку, лежавшую на столе. — Сотрудник американского посольства Ванджей был задержан в областном центре, на Большом бульваре, когда доставал из тайника ваше донесение… Вот, полюбуйтесь на составленный по этому поводу акт. Кстати, вот фотографии. Тут есть и вы.

Рубцов взял протянутый полковником лист, пробежал глазами по строчкам. Потом дрожащими пальцами перетасовал пачку фотографий. Оказывается, след к нему идет от Ванджея, по милости которого он и попал в руки чекистов. Выходит, он клюнул на следовательский крючок, поверил, будто веревочка вьется с другой стороны — от Никольчука. Поверил, как простак, седому и наболтал такого, о чем, быть может, тот только догадывался.

Вся его тактика, которой он придерживался на допросе, летела к чертям собачьим, оказывалась несостоятельной. Надо было немедленно перестраиваться. И, решив так, Рубцов вдруг тяжело вздохнул, прижал растопыренную ладонь к груди.

— У меня, гражданин следователь, что-то плохо с сердцем…

Демин внимательно посмотрел на него из-под очков, потом сказал Рубцову, что он может прилечь на диван или пересесть поближе к форточке.

Арсений Павлович подвинулся со стулом к окну. Пока Демин и Маясов, склонившись над бумагами, вполголоса разговаривали, он, стиснув между коленей тяжелые кулаки, думал.

Но думалось плохо. Перед глазами мелькали события последних месяцев. И ярче других — тот первый день…

Было холодно, мела метель. Красивая баба в коричневом пальто появилась у него в фотоателье под вечер внезапно. Отряхнула с рыжей челки снег, сбросила пуховый платок, потом молча подошла к двери и опустила предохранитель на замке.

— Что вам нужно? — поразился Арсений Павлович.

— В вашем ателье обрабатываются негативы и печатаются снимки наших туристов: архитектура Староченского монастыря… Но сейчас мне нужны лично вы, Рубцов. — Она бесцеремонно села в кресло, закурила. — А если говорить точнее, меня интересует Барсук, бывший агент абвера.

Эти слова были сказаны ею просто и даже дружелюбно. Но они будто пригвоздили Рубцова к стулу. А она между тем говорила, и он понял из ее быстрой, отрывистой речи, что ему предлагают сотрудничество с американской разведкой.

— Я ничего не знаю, вы ошиблись… — Он пытался увильнуть от прямого ответа.

— Прекратите, Рубцов, словоблудие! — оборвала его она. — И запомните: если вы откажетесь помогать нам, то завтра же чекистам станет известно о вашем прошлом.

Испытывая одновременно страх и ярость, Рубцов подумал: «Нынче ночью я убью эту бабу!»

Но она словно прочитала его мысли:

— Мне нужно вернуться в Берлин. Не вздумайте помешать.

И от этих слов ярость Арсения Павловича испарилась. А страх остался. И с той поры постоянно жил в нем.

Бежали дни. Но боязнь разоблачения не отпускала Рубцова, заставляла все чаще задумываться, как ему выпутаться из опасного дела, в которое его втянули. Но не вообще выпутаться (это для него исключалось), а найти способ без риска для себя создать у хозяев впечатление, что он, Барсук, работает активно.

Когда Арсений Павлович думал об этом, ему вновь припомнился зимний визит Барбары Хольме. И ее слова. Но не те, которыми она с места в карьер пыталась запугать его, потребовав немедленного согласия на сотрудничество, чтобы поправить дело, от которого задумал увильнуть Никольчук, а другие — ими она завершила сделку: «Мы будем щедро оплачивать вашу работу. Часть денег вы сможете получать на руки, другая часть будет откладываться в Берлинском банке на ваш личный счет. Пройдет не так уж много времени, и в вашем распоряжении окажется солидная сумма…»

Ради этого стоило напустить туману в мозги тем, от кого зависела его будущая красивая жизнь. Рубцов устроился внештатным фотокорреспондентом в газету и теперь мог колесить по области, не вызывая подозрений. Он ездил на поездах, автомашинах, шлялся пешком — высматривал, запоминал, делал пометки в своем «корреспондентском» блокноте.. Просиживал часами за бутылкой пива в закусочных, поблизости от оборонных заводов, аэродромов, научно-исследовательских институтов, прислушивался к разговорам и порой выуживал кое-что стоящее, годное для того, чтобы включить в сообщение, предназначенное мистеру Ванджею. Это, по сути, была обыкновенная перестраховка, ибо Рубцов понимал: если он не выполнит свое главное задание, все может кончиться плохо. К нему придут и спросят, что он сделал за деньги, которые получал. Расчет будет короткий: в лучшем случае его ждет участь Никольчука.

Но, как бы там ни было, хозяин принимал эти донесения и щедро платил за них. И вот все лопнуло.

В первые дни после ареста он умышленно путал в показаниях, оттягивал время, чтобы сориентироваться, выявить причины своего провала. Он терялся в догадках. И даже, грешным делом, подумал, не удружил ли ему Петька Тюменцев, который, возможно, что-то пронюхал о его участившихся поездках по району.

Однако потом Рубцов понял, что Тюменцев к его провалу, видимо, не причастен. Когда же полковник выложил перед ним фотоаппараты, шифры и все то, что нашли у него дома, он понял и другое: петлянье и запирательство бесполезны, надо менять тактику.

И он круто изменил ее: стал давать показания о своей связи с американской разведкой, о вербовщице Барбаре Хольме, о задании, которое она ему дала. Все это для того, чтобы вызвать сочувствие следователя своим видимым раскаянием, а главное — выставить себя агентом, которого хотя и завербовали, но который ничего для разведки не делал.

И вдруг как ушат холодной воды на голову: Гарри Ванджей, его непосредственный хозяин, пойман с поличным…

В этом месте мысль Арсения Павловича вдруг споткнулась. А не он ли сам виновник своего провала? Вместо того чтобы постепенно, шаг за шагом, идти к своей главной цели, он из-за алчности стал размениваться на мелочи. Он отправлял свои донесения слишком часто, тем самым увеличив вероятность их перехвата. И видимо, где-то, в каком-то звене пересылки его выследили…

Рубцов скосил глаза на часы полковника, лежавшие на столе. «Сердечное недомогание» слишком затянулось. Пора было прекращать игру. Но у него еще не созрело никакого решения, как дальше вести себя. А время шло, и полковник все чаще нетерпеливо поглядывал в его сторону. Что ж, у них с полковником разные точки зрения на процесс следствия. Ему, Рубцову, ускорять этот процесс нет никакой необходимости.

Арсений Павлович придал своему лицу постное выражение и слабым, болезненным голосом попросил отложить допрос.

— Хорошо, согласен, — сказал Демин и, пристально посмотрев на подследственного, добавил: — Я сейчас распоряжусь, чтобы к вам вызвали врача.

2

Над причинами провала Барсука ломал голову не только он сам, но и все, кто направлял его работу. И прежде всего шеф филиала ЦРУ в Западном Берлине полковник Мартин Лаут.

Собственно, для Лаута вопрос был не в самом Барсуке, который потерпел провал: рано или поздно проваливались почти все его агенты, засылаемые в Советский Союз, — таков удел разведчиков, действующих на самом остром участке невидимого фронта. Тут было иное. Дело, по которому Барсук работал и которое загубил, было особое, незаурядное, и поэтому провал его не мог быть причислен к разряду обычных.

Кроме прочего, случившееся в Ченске вызвало дипломатические осложнения с русскими. И это, пожалуй, было хуже всего. Три дня тому назад во всех центральных советских газетах было опубликовано сообщение, которое совсем вышибло Лаута из колеи:

«…Как стало известно Министерству иностранных дел СССР, советскими органами госбезопасности был пойман с поличным сотрудник посольства США Гарри Ричард Ванджей в момент изъятия им шпионских материалов из тайника… Характер обнаруженных при Ванджее материалов не оставляет сомнения, что он осуществлял конспиративную связь с находящимся на территории СССР шпионом.

Министерство иностранных дел СССР заявляет указанному посольству протест по поводу подобных недопустимых действий со стороны дипломатических сотрудников посольства и ожидает, что Гарри Ричард Ванджей немедленно покинет пределы Советского Союза, так как его деятельность несовместима со статусом дипломатического работника…»

За несколько дней до опубликования советского протеста в Берлин приезжала специальная комиссия ЦРУ в составе трех полковников для расследования причин провала Ченского дела. Из Берлина полковники под видом финансовых ревизоров госдепартамента вылетели в Москву и, обосновавшись в посольстве, на месте изучали обстановку работы Ванджея с Барсуком. На обратном пути из России комиссия в берлинский филиал не заехала, и в этом Лаут усматривал дурной для себя признак.

Если судить объективно, Ченское дело было задумано тонко и с далеким прицелом, несмотря на трудность обстоятельств, в которых оно возникло. В тот момент для шефа западноберлинского филиала создалось почти безвыходное положение. На Урале провалился Лазаревич, знавший о факте заброски агента ЦРУ в Ченск. Понимая, что чекисты должны искать этого агента, Лаут сам пошел им навстречу: выдал бездействующего и к тому же задумавшего выйти с повинной Никольчука, тем самым расчистив путь специально завербованному для этого дела Барсуку.

Но этим план Лаута не исчерпывался. Тщательно подготовленное Файн с помощью сотрудников посольской резидентуры «разоблачение» Никольчука Рубцовым (который перед его вербовкой изучался тоже через этих американских «дипломатов») преследовало важную цель внедрения Барсука в систему советских органов безопасности.

Такая задача руководством ЦРУ Лауту вначале не ставилась. Он сам предложил ее, и она была утверждена. Сделал же это Лаут с умыслом. Понимая исключительную сложность создавшейся ситуации, полковник начал заранее возводить позиции для своей реабилитации на случай возможной неудачи. При этом Лаут рассуждал так: если к назначенному сроку информация о новом ракетном топливе русских не попадет на стол директора ЦРУ, он, Лаут, хотя бы частично оправдается тем, что за это время сумел кое-что сделать для внедрения Барсука в систему русской контрразведки…

В общем предусмотрено было все до последней детали. И тем не менее дело потерпело крах. Не удалось осуществить ни одной из поставленных задач. (Отрывочная, поверхностная информация Барсука о некоторых оборонных объектах в пригородах Ченска не в счет.) Здание, возводимое с таким трудом в течение нескольких месяцев, рухнуло в один миг. Почему?

Лаут много раз за последние дни задавал себе этот мучительный вопрос. И сейчас, сидя за рулем своего «форда», он опять спросил себя об этом: почему? Почему?

День стоял жаркий. В окна автомобиля врывался с ветром запах разогретого асфальта и бензиновой гари. Побаливала голова. Но Лаут, пересиливая усталость, напрягая мозг, продолжал искать и искать ответ на свое неотвязное: «Почему?»

На перекрестке движение транспорта неожиданно перекрыли. Лаут резко нажал тормоз, высунулся из машины, привлеченный странным зрелищем.

Улицу пересекала, направляясь в сторону Бранденбургских ворот, шумная толпа людей. Их было, наверное, человек сто, в большинстве молодежь. Они кричали, размахивали, кому-то угрожая, кулаками, свистели, заложив в рот пальцы. Лаут не мог понять, что это за публика. Над головами качались плакаты: «Лучше умереть — чем стать красным!», «Не говорить, а действовать!» Вокруг толпы сновали репортеры, беспрестанно щелкали камерами.

«Черт знает что, — подумал Лаут. — Какая-то манифестация… Или что-нибудь серьезное произошло в городе? Вроде не похоже. Кроме этой толпы полупьяных крикунов, на улицах ничего необычного»…

Дали зеленый свет. Лаут тронул машину и тут же забыл о толпе. Опять ожили беспокойные мысли, связанные с неудачей в Ченске. И Лаут, весь поглощенный ими, вел автомобиль почти машинально.

И вдруг его словно осенило. Он сам не понимал, как это произошло, почему у него возникло столь странное предположение. Случайно? Или потому, что в эту минуту он увидел на улице дом, очень похожий на тот памятный особняк на Дрезденштрассе, во дворе которого они недавно искали клад?

Ведь сообщение об этом кладе было получено от Барсука. Но никакого клада не оказалось… А что, если клада вообще не было? Что, если…

Лаут не успел додумать до конца: он услышал оглушающий рев автомобильных сирен. Высунувшись из окна, полковник увидел позади с десяток вынужденно остановившихся машин, а в ближней из них — побагровевшее от гнева лицо шофера и выставленный из кабины кулак.

Лаут понял, что он создал тупик. А между тем он совсем не помнил, когда остановил свой автомобиль. И даже мотор выключил. Как это произошло?.. Но раздумывать было некогда. Надо было скорее ехать, чтобы рассосалась пробка на узкой улице: половину мостовой рассекал свежий канализационный ров.

Всю оставшуюся до служебного особняка дорогу Лаут думал о злополучном кладе. И все больше склонялся к мысли, что сведения о нем, присланные из Ченска, возможно, были стопроцентной липой, которую чекисты сумели подсунуть Барсуку.

Когда полковник подъехал к своей «конторе по торговым делам», его напряженные раздумья завершились выводом: «Все это вполне допустимо, хотя бы как предположение. И это предположение надо немедленно проверить. Поднять все материалы, связанные с кладом…»

Он не стал загонять автомобиль в гараж, оставил его у тротуара. А сам стремительно прошагал в особняк.

Едва войдя в кабинет, он тут же вызвал к себе Файн и коротко объяснил ей, в чем дело.

— Я решил еще раз обследовать место клада, — сказал он нетерпеливо.

— Каким образом, шеф?

— Немедленно поехать туда, на Дрезденштрассе.

— Но это же в Восточном секторе.

— Мне это известно, — он все более раздражался.

Файн удивленно повела плечами.

— По-моему, сейчас не особенно подходящее время для поездки туда.

— Вы хотите сказать, что лучше ехать ночью?

— Нет, я имею в виду другое.

— Что же?

— Происходящие в городе события…

Лаут непонимающе посмотрел на нее.

— Разве вы еще не читали сегодняшних газет? — сказала Файн. — Красные закрыли границу в Берлине…

Так вот оно что! Теперь понятно, о чем орала на улице эта толпа купленных за деньги шалопаев… Но ему в конце концов нет дела до этого! Он должен выполнять свою работу, ему без Восточного Берлина не обойтись! Там десятки явок, десятки людей… Ему самому, наконец, надо немедленно быть там, на этой Дрезденштрассе!

Когда он выпалил все это, в возбуждении расхаживая по кабинету, Файн с мрачным спокойствием сказала:

— Мы опоздали, шеф…

Лаут тяжело опустился в кресло. С минуту сидел молча, нервно выстукивая пальцами по резному подлокотнику. Потом схватил газету из кипы, лежавшей на столе, впился в нее глазами. «Постановление Совета Министров Германской Демократической Республики от 12 августа 1961 года». Речь шла о введении твердого контроля и порядка в городе, о решении правительства ГДР применить пропускную систему и приступить к возведению в Берлине пограничных сооружений.

В конце постановления говорилось:

«…Эти мероприятия необходимы для того, чтобы воспрепятствовать исходящей из Западного Берлина подрывной и шпионской деятельности против Германской Демократической Республики и других социалистических стран и предотвратить политическую и военную агрессию против ГДР, запланированную Западной Германией…»

— Сто чертей в печень! — выдохнул Лаут. Его душил гнев. Вскочив с кресла, он опять заходил по комнате.

3

Развязка наступила через четыре дня.

Потом, как в угаре, прошло еще два дня. Седьмой день был воскресенье. Лаут, не зная, как убить медленно тянувшееся время, слонялся по городу. Моросил дождь. Но Лаут словно не замечал его. Надвинув по самые глаза капюшон плаща, он с хлюпаньем шагал, не разбирая дороги. Больше ему ничего не оставалось, как шляться по улицам — без цели, без направления, пока не выдохнешься вконец. После этого можно хватить добрую порцию виски и под шум дождя завалиться спать…

Как ни приготовлял себя Лаут к «худшей развязке», она сверх ожиданий оказалась на редкость болезненной и оскорбительной. Как удар бичом по лицу.

Это произошло в минувший четверг, ровно в двенадцать. Лаут просматривал принесенные секретаршей бумаги. И вдруг — телефонный звонок. У полковника тревожно заныло сердце. Он по звуку определил, что звонил аппарат красного цвета — для связи с штаб-квартирой ЦРУ. Такой телефон в филиале был один, и пользоваться им мог только шеф.

Лаут поспешно снял трубку. Говорил Кейбелл — первый заместитель Даллеса. Разговор был тихий и недолгий. Сперва — об усложнившихся условиях работы в Берлине, о необходимости «наращивания усилий, несмотря ни на что». А о провале в Ченске — ни слова. У Лаута затеплилась в душе надежда: быть может, все обойдется с минимальными потерями. И вдруг как ледяной душ! Даже перехватило дыхание, и солоно стало во рту. Лаут едва разомкнул дрожавшие губы, чтобы ответить:

— Да, сэр, я понял. Я должен подать в отставку…

Лаут еще долго держал в руке красную трубку. Но из нее доносились лишь отрывистые, скрипуче-металлические гудки. Полковник подумал, что он не заслужил такого к себе отношения, обижен несправедливо. Душевно подавленный, разбитый, он передал секретарше не просмотренную до конца почту и, сев в автомобиль, уехал домой.

На службу Лаут вернулся только в субботу, после приглашения прилетевшего накануне в Берлин Мак-Стенли — своего преемника по филиалу. С «оголтелым Маком», как именовали его в кругах даллесовской разведки, он был знаком давно. Однако встретились они не так, как встречаются старые знакомые. Видимо, соответственно настроенный свыше, Мак-Стенли при приемке дел филиала был беспощадно ретив, придирался по пустякам. К тому же, верный своей развязной манере, он с Лаутом держался бесцеремонно, хотя был моложе его почти на десять лет. Эти бесило самолюбивого, надменного полковника, еще больше растравляло его душевную рану…

Но все, как известно, проходит. Сегодня с утра, на свежую голову, Лаут впервые почувствовал себя в состоянии оценить случившееся с ним всесторонне, с объективной полнотой. Не кривя душой, он мог сказать себе, что отставка породила в нем двоякое чувство: горести и облегчения. Горести оттого, что с увольнением он терял хорошо оплачиваемое место — источник дохода, материального обеспечения своей большой семьи. Облегчения потому, что сравнительно легко вышел из этой грязной, дьявольской игры, именуемой разведкой. Его отправляли в отставку, не лишая права на пенсию. Могло случиться и хуже…

Дождь, наконец, перестал. Между облаков показалось солнце. Было душно, парило. Лауту захотелось пить. Сняв плащ и перебросив его через руку, он направился к павильону с прохладительными напитками.

Его путь лежал мимо контрольно-пропускного пункта — одного из тринадцати, установленных на вновь возведенной границе, протянувшейся между Западным и Восточным Берлином почти на сорок пять километров. Возле временного дощатого помещения КПП собралась небольшая толпа любопытных жителей. Тут же сновали с фото- и киноаппаратами западноберлинские корреспонденты. Они ждали сенсаций, скандалов, стычек. Но у Бранденбургских ворот, как и везде вдоль границы, в эти дни было тихо. По всему чувствовалось, что народ Берлина воспринимает происходящее спокойно.

Выпив в павильоне стакан апельсинового сока, Лаут расплатился и вышел. Опять зашагал по улице куда выведут ноги. Возвращаться домой, в осточертевшую бобылью квартиру не хотелось: с отъездом семьи на лето в Штаты в ней было пустынно и неуютно.

Миновав площадь, Лаут остановился возле многоэтажного дома. Прочитал название улицы и удивленно присвистнул: он, оказывается, вышел к месту, где жила Элен Файн.

Решение зайти к ней созрело мгновенно. Ведь Элен не однажды приглашала его к себе: на свой день рождения и еще по случаю каких-то праздников. Однако он все отказывался, находил для этого благовидные предлоги. Но истинная причина крылась в другом: Лаут опасался, что интимная близость с этой видавшей виды женщиной может скомпрометировать его, отразиться на карьере. Теперь подобные соображения отошли в сторону. Его карьера испорчена настолько, что больше ее испортить нельзя. А перестав бояться за себя, он мог не опасаться и хищной красоты Элен.

Лаут был уверен, что она примет его наилучшим образом: считая ее прекрасной разведчицей, он все время ей покровительствовал. К сожалению, карьера Файн тоже поставлена под угрозу из-за провала в Ченске. Но поддержать ее сейчас уже некому…

Однако, как оказалось, Элен вовсе не была удручена случившимся. И, похоже, не особенно тужила по поводу кончившегося покровительства своего бывшего шефа.

В длинном цветастом халате, перетянутом на гибкой талии поясом, она встретила его на пороге возгласом холодного удивления:

— Мистер Лаут? Каким ветром вас занесло?

Вместо ответа полковник галантно взял ее руку, поднес к своим губам.

— Вы весьма любезны… сегодня. — В голосе Файн слышалась ирония. Раньше она не разговаривала с ним подобным тоном.

Пройдя вслед за хозяйкой в комнату, Лаут обнаружил, что она ходит по ковру, устилавшему почти весь пол, босая. Элен, перехватив его взгляд, нимало не смутилась:

— У меня только что была педикюрша.

Через несколько минут пустой болтовни Файн, извинившись, вышла переодеться.

Когда она вернулась, на ней было глубоко декольтированное вечернее платье.

— Я к вашим услугам, мистер Лаут. — Она села в кресло напротив гостя.

— «Мистер Лаут». Зачем так строго, официально? — улыбнулся полковник. — Вашему лицу не пристало выражение беспощадности.

Но Элен не приняла шутливого тона, ответила с серьезной назидательностью:

— Беспощадность в наше время — качество не лишнее… — Закурила из пачки, лежавшей на столе. — Кстати, думая о случившемся, я прихожу к выводу, что, быть может, именно отсутствие в вас этой самой беспощадности и привело к столь плачевному финалу.

— Как это понимать?

— На мой взгляд, причина вашей отставки не в провале Барсука. От чекистских контрударов вы бывали в нокауте не раз. И не только вы. В схватках с такой контрразведкой, как советская, неудачи неизбежны. Поэтому крах Ченского дела не причина, а только повод к вашей отставке в изменившихся, новых условиях.

— Интересно!

— Истинная причина, по-моему, кроется в том, что вы не обладали необходимой в нынешние дни железной хваткой.

— Ну, ну, продолжайте.

— Я, собственно, все сказала… И в этой оценке я не одинока.

— Вот как?!

— Наш новый шеф Мак-Стенли вчера на совещании сказал весьма определенно: «Лаут был слишком либерален, он распустил вас».

— Для начала неплохо! Ну, а его деловые планы, если не секрет?

— Мак считает, что демократический Берлин — это ручка, которой можно открыть дверь на Восток. И если нас туда не хотят пустить по земле, мы будем действовать под землей, но своего добьемся.

— Я смотрю, вы совсем очарованы новым шефом.

— У него я начинала свою карьеру разведчицы. — Файн пустила к потолку синее табачное колечко. — И этим могу гордиться: Мак из тех, кто всегда знает, что ему надо.

— А, бросьте! — раздраженно сказал Лаут. — Ваш оголтелый Мак, как и все мы, не имеет ничего святого за душой, обыкновенный корыстолюбец.

— Что ж, если вам угодно прослыть бессребреником, можете, например, считать, что вы здесь защищаете свою отчизну.

— «Можете считать» — лучше не скажешь! — Лаут саркастически усмехнулся. — Действительно, никто из нас всерьез и не думает, что здесь, в Берлине, мы обороняем родную страну, находясь от нее за тысячи километров.

— Ну, это дело большой политики…

— Разумеется… — Лаут немного помолчал. — А вы никогда не задумывались над таким вопросом: почему мы так часто терпим неудачи?.. Может быть, мы хуже русских знаем ремесло разведки?

— Не думаю.

— Наша беда в том, — продолжал полковник, — что нам нечего противопоставить фанатизму красных. Они одержимо верят в свою идею и самоотверженно ее защищают. А мы?.. На кого мы опираемся в разведке, кого вербуем? Наши агенты, как правило, — второсортный человеческий материал. Каждый из них руководствуется лишь расчетом: сколько перепадет в карман за очередную операцию…

Лаут вдруг умолк.

— Кстати, о деньгах, — сказал он минуту спустя. — Сколько вы положили для Никольчука денег в тот тайник на кладбище?

— Что?.. — переспросила Файн от неожиданности. — Тайник для Никольчука снаряжал Рубцов. Для этих целей я оставила ему денег ровно столько, сколько вы приказывали… А почему вы об этом спрашиваете?

— Мне вот что сейчас взбрело в голову: не мало ли денег мы оставили в тайнике? Несоответствие денежной суммы и задачи, поставленной перед агентом, могло вызвать у чекистов подозрение. Наше дезозадание Никольчуку по Зеленогорску могло показаться им в какой-то степени липой, если там мало было денег… Впрочем, это безответный вопрос. Один из тех, которые я без конца задаю себе в эти дни.

На это Файн ничего не сказала. Она переменила тему — опять заговорила о своем новом шефе. Лаут почувствовал себя как сом на мели: ему был неприятен разговор о Мак-Стенли. К тому же он понял, что Элен по-видимому кого-то ждет: через неприкрытую дверь в смежной комнате был виден по-праздничному накрытый стол. Лаут подумал, что он здесь «персона нон грата». И поэтому поспешил ретироваться. И, как оказалось, сделал это вовремя.

Едва захлопнув за собой тяжелую дверь квартиры Файн, полковник на площадке в упор столкнулся с высоким, сильным, багроволицым человеком, вышедшим из кабины лифта.

— Лаут?! Что вы здесь делаете?

— Что я здесь делаю?.. — Лаут в одно мгновение понял, кого ждет Элен, для кого накрыт праздничный стол и наведен педикюр на красивых ногах. И он не удержался, чтобы не съязвить: — Как и по службе, Мак, я здесь уступаю вам свое место.

Но «оголтелый Мак» был не из щепетильных. Он трубно захохотал, потом подмигнул Лауту:

— У, старый гриб, знал, где присосаться.

Лаут, надменно поджав губы, стал спускаться по лестнице вниз.

ГЛАВА XI Следствие продолжается

1

Следствие по делу Рубцова продолжалось. Постепенно вскрывались все новые обстоятельства преступления этого «простака», «рубахи-парня», который всех знал и со всеми умел поладить, в подходящий момент рассказать веселую байку, выпить крепко и гульнуть. В таком обличье ему легко было делать свое дело: вползать в душу к доверчивым людям, выуживать по крупицам нужную информацию у простаков и болтливых, запугивать и держать в страхе робких и слабовольных.

К последним можно было отнести и Ирину Булавину. Женщина предельно впечатлительная, она легко подпала под влияние Рубцова и в полной мере испытала на себе его хватку. Страх, который сумел вселить в ее душу этот беспощадный человек, был так силен, что Ирина не могла освободиться от него даже тогда, когда ей сказали об аресте Рубцова.

Это была какая-то инерция страха, его затянувшаяся реакция. У Маясова даже возникло опасение: не повлияла ли вся эта «психическая атака» Рубцова на душевное здоровье женщины. Поэтому они с Деминым решились на ее последний допрос только после консультации с психиатром.

Но когда начался этот допрос, у Маясова вновь возникли опасения за Булавину. До нее не всегда сразу доходил смысл того, что ей говорили. Маясов старался ее успокоить:

— Я вам, Ирина Александровна, еще раз повторяю: выслушайте меня внимательно. За отца вам отвечать не нужно. Более того, вы можете гордиться своим отцом…

Она удивленно посмотрела на майора.

— Ваш отец, Александр Букреев, был замучен в Борисинском лагере военнопленных, — сказал Маясов. — Он умер как настоящий солдат.

— Я не понимаю… — прошептала Ирина.

— Это установлено точно.

Она была совсем растерянна.

— Но как же отцовы письма? Его обещание приехать?

— Все это неправда, фальшивка.

— Но ведь письма написаны его рукой, я знаю…

— Оба письма, что вы получили, были сфабрикованы в разведцентре, по заданию которого действовал Рубцов.

— Мне трудно это представить, — сказала Ирина. — Разве можно подделать стиль письма, отцовские слова? Например, Ири… Только он звал меня так.

— К сожалению, Ирина Александровна, и это возможно: Рубцов знал вашего отца несколько лет, работали вместе, вместе пошли на фронт… Что касается оригинала, с которого были сделаны фальшивки, у Рубцова сохранилось письмо Александра Букреева к жене, вашей матери. Письмо было написано за несколько дней до того, как полк, в котором он служил, попал в окружение.

— А портсигар? — вдруг спросила Ирина. — Портсигар, выходит, тоже поддельный?

— Нет, вот портсигар как раз не поддельный, — сказал Маясов. — Все, что принадлежало при жизни вашему отцу, в том числе письмо и портсигар, после смерти Букреева присвоил себе его «друг».

— Рубцов?

— Да, Рубцов, по доносу которого в Борисинском лагере и был повешен коммунист Букреев. — Маясов помедлил, потом негромко продолжал: — Через девятнадцать лет письмо, принадлежавшее вашему отцу, было пущено в ход против вас… Надеюсь, вы теперь, Ирина Александровна, понимаете, для чего все это Рубцову понадобилось?

— Смутно.

— Для того, чтобы запугать вас, держать в постоянном страхе возможного разоблачения, как дочь изменника Родины и шпиона.

— Но какая ему от меня польза? — в полном недоумении спросила Ирина.

В разговор вступил Демин:

— Рубцов знал о ваших отношениях с Игорем Савеловым. Знал, что Игорь очень любит вас. С вашей помощью он хотел обработать Савелова и завербовать.

— Подлец, боже, какой подлец… — шептала Ирина и не могла сдержать слез.

— Возьмите себя в руки, Ирина Александровна. Что же делать? Игоря не вернешь, но в наших силах очистить от грязи память о нем. — Демин полистал бумаги в папке, нашел нужную страницу. — Следствием установлено, что накануне трагического происшествия Савелов после свидания в баре с Косачом, которому он продал охотничье ружье, вечером был у вас дома. Там же был и Рубцов. Почему вы промолчали об этом?

— Рубцов просил не упоминать о нем. К убийству он отношения не имеет, а кому приятны все эти вызовы, допросы, протоколы…

— Гм… А чем объяснить, что Савелов и Рубцов оказались у вас в одно и то же время?

— Рубцов давно хотел, чтобы я познакомила его с Игорем… Я это сделала… Но получилось не совсем удачно: они поссорились в тот же вечер.

— Поссорились?.. А как это случилось?

— Знаете, я так толком ничего и не поняла.

— Постарайтесь вспомнить. Расскажите нам все, как было. И с самого начала…


В тот день Игорь пришел к ней под вечер.

— Я ненадолго, — сказал он. — Мне скоро на вокзал, мать провожать.

Ирина усмехнулась.

— Ты как будто оправдываешься… Что с тобой? Избегаешь меня в последнее время.

Он ответил не сразу, раскурил сигарету, потом взял Ирину за руки:

— Нам нельзя, как прежде, пойми! Надо что-то придумать. Упорядочить отношения…

— Словечко-то какое — «упорядочить». — Ирина громко засмеялась.

— Перестань! — крикнул Игорь. — Мне надоело прятаться. Вот так, урывками, тайно…

Ирина ласково сказала:

— Ведь ты же, дурачок, знаешь: сына я не оставлю. Что мы будем делать, как жить?

После короткой паузы она вдруг спросила:

— Я слышала, тебя хотели уволить?

— Хотели. Только руки коротки у одного ретивого.

— Кто это?

— Наш директор… Как бы сам скоро не загремел.

— Снимают его?

— Ходят такие слухи…

— Ну, а ты, значит, отделался легким испугом?

— Не сказал бы. На собрании стружку с меня снимали здорово…

Не дослушав его, Ирина предложила:

— Ну ладно, раздевайся… Арсений Павлович уже ждет.

— Только за этим и пригласила? — улыбнулся Игорь, снимая плащ.

— Не только — в тон ему ответила Ирина. — Идем.

В гостиной навстречу Савелову поднялся Рубцов, протянул руку.

— Здравствуй, здравствуй… Садись. Что так поздно?

— Да так… побегать пришлось. Как говорится, волка ноги кормят.

— Ну и набегал?

— Полтораста целковых.

— Ого! Где ж это так платят?

— Да нет… Ружье продал.

— И хорошее?

— «Зауэр».

— Жаль.

— Конечно жаль. Да деньги нужны. На мотоцикл собираю.

— Иришка, ты чего же это молчала, что дружку твоему деньги нужны?!

— Я вижу, вы просто жаждете дать мне в долг, — усмехнулся Игорь.

— Не жажду, но могу. Тратить особенно некуда, а Ирина мне что дочь.

— Арсений Павлович, вы меня уговорили, — полушутливо сказал Савелов и придвинул к себе лист бумаги. — На какую сумму писать расписку?

— А сколько стоит твой мотоцикл?

— Шестьсот пятьдесят. Полтораста уже имею.

— Значит, остается всего пятьсот?

— Всего, Арсений Павлович, — рассмеялся Игорь. — В математике вы прямо Софья Ковалевская!

— Ну, раз Софья… Получи.

Рубцов достал из кармана бумажник, небрежно отсчитал пять сотенных купюр и положил их перед Савеловым.

Игорь посмотрел на деньги, на Рубцова, потом на Ирину, снова на Рубцова и недоуменно переспросил:

— Вы что — серьезно?

— Для таких шуток я стар. Да и почему бы вам молодым, не помочь?!

— Ирина, — воскликнул Игорь, — и где ты только находишь таких друзей!

— Там же, где и ты.

— Ха! Я со своими друзьями на троих еле-еле два восемьдесят семь наскребаю. Вот, пожалуйста. — Игорь придвинул Рубцову расписку. — Предупреждаю: в артели я не работаю, так что отдавать буду частями.

Рубцов взял расписку, повертел ее в пальцах, удовлетворенно кивнул:

— Красивый почерк. — Поднял рюмку и чокнулся с молодыми: — Ну-с, за мотоцикл!

Закусив, он снова заговорил с Савеловым.

— Ирина рассказывала, будто ты на экспериментальном работаешь?

— Угу, — кивнул Игорь, прожевывая кусок ветчины.

— В лаборатории?

— Угу.

— Нравится?

— Нет. Скоро уйду.

— Напрасно.

— Платят там, как кот наплакал.

— Платят мало? Ну это не беда… Иришка, сваргань-ка мне чашечку кофейку.

Ирина поднялась и ушла в кухню. Минуту спустя туда же вошел Рубцов.

— Где тут у тебя спички? — сказал он и, понизив голос, добавил: — Ты не торопись с кофеем. У меня с дружком твоим разговор есть…

Ирина занялась приготовлением кофе. Сначала до нее доносились из комнаты отрывки фраз, потом там включили приемник, и говор утонул в громкой, бравурной мелодии.

Но вот сквозь музыкальную ткань вдруг прорвался резкий, раздраженный возглас Игоря, сменившийся звоном разбитой посуды.

Ирина составила с плиты кофейник и бросилась в комнату.

Рубцов и Савелов стояли у сдвинутого с места стола в позах людей, застигнутых в момент драки.

Ирина испуганно спросила:

— Что случилось?

— Да так… Ничего особенного. — Рубцов перевел дыхание, поправил пиджак и нагнулся к черепкам разбитой тарелки. — Вот только, извини, тарелочка…

— Уходите, — угрожающе прохрипел Игорь.

— Не торопи. Уйду, — криво усмехнулся Рубцов и не спеша зашагал к двери.

— Игорь!.. Арсений Павлович! — взмолилась Ирина, в замешательстве переводя взгляд с одного на другого.

— Пусть он уйдет! — крикнул Игорь.

— Ничего не понимаю…

— Горячится твой дружок, — силясь улыбнуться, проговорил Рубцов и натянул пыльник. — Извини, Ириша. До свидания.

— Погодите! Вот ваши деньги. — Игорь сорвал с вешалки шляпу Рубцова, бросил в нее пять смятых купюр и сунул головной убор его хозяину.

— Ну, ну… — неопределенно пробормотал Рубцов и осторожно прикрыл за собой дверь.

Ирина и Савелов остались одни.

— Что здесь произошло?

— Не важно. — Игорь поправил волосы и сунул в рот сигарету. — Важно, чтобы этот тип и на порог не ступал.

— Игорь, ты понимаешь, что говоришь! Он же друг моего отца, друг семьи нашей…

— А ты знаешь, что предложил мне друг семьи вашей?

— Понятия не имею.

— Он мне прозрачно намекнул на одну доходную работенку…

Больше Игорь ничего не сказал. Он посмотрел на часы и начал торопливо надевать плащ. Ушел он около одиннадцати. А на рассвете, как Ирине стало известно потом, его нашли уже мертвым…


Когда Демин и Маясов закончили допрос Булавиной и отпустили ее домой, они с минуту в задумчивости молчали. Показания Булавиной полностью подтверждали вывод следствия о том, что Рубцов начал ее «обрабатывать» уже после того, как Никольчук был арестован. Таким образом, Савелов, на которого пало тяжкое подозрение в пособничестве шпиону, в то время не имел никакой связи с Рубцовым.

Это был очень важный вывод. Он снимал все сомнения следствия насчет роли Савелова в этом деле. А одновременно окончательно реабилитировал тех, кто прежде вел это дело, и, в частности, начальника Ченского отдела госбезопасности.

Демин поднялся из-за стола, подошел к курившему у окна Маясову.

— Как гора с плеч… С чем тебя, Владимир Петрович, и поздравляю.

— Спасибо, — сказал Маясов. — Хотя утешение маленькое: парня-то в живых нет.

— Да-а… И, похоже, настоящего парня.

2

В воскресенье с утра Маясов и капитан Дубравин поехали в больницу к Тюменцеву. Дело шло на поправку. Раньше, навещая его, они видели лишь зеленые глаза на забинтованном лице да закованные в гипс плечо и руку. Теперь бинты сняли. Тюменцев был гладко выбрит, без конца шутил по поводу «боевого крещения», которое по-приятельски устроил ему Рубцов.

Дубравин, поправляя на своих широченных плечах белый халат, весело пробасил:

— Никогда бы не подумал, что ты, первая перчатка Ченска, можешь так опростоволоситься.

— Так он же самбист! — Тюменцев перестал смеяться. — Но дело, конечно, не в этом. Когда там, у забора, он попросил пропустить его, мне сделалось как-то того… не по себе. И он, гад, этим воспользовался.

Маясов осторожно положил ладонь на руку Тюменцева, вытянутую поверх одеяла.

— Ничего, еще чемпионом станешь.

— С боксом, кончено, товарищ майор, это я точно знаю. — Тюменцев поморщился и вновь заговорил о том, что не давало ему покоя: — Я, видите ли, должен был отпустить его, потому что он когда-то вытащил меня из реки… Уж лучше бы этот подлец сразу мне в челюсть дал — не так обидно. А то ведь переговоры начал. Значит, рассчитывал на что-то. Значит…

— Ерунду ты говоришь, — грубовато перебил его Маясов.

Тюменцев посмотрел на него.

— Если ерунда, то вот я хочу спросить вас, Владимир Петрович.

— Ну, ну…

— Помните, на свадьбе у брата был Аркадий? Вы мне объяснили, что он из уголовного розыска. Попросили свести его в одной комнате с Рубцовым. Научили, как надо Аркадия рекомендовать… Теперь я понял, из какого он уголовного розыска и какое уголовное дело их с Нинкой интересовало… Неужели вы мне тогда не доверяли?

— Не в этом дело, — с улыбкой сказал Маясов. — Тебе мы, конечно, доверяли. Но мы знали, что ты приятель Рубцова, и это могло отразиться на твоем поведении: ты бы чувствовал себя скованно, вынужден был бы играть, а так ты вел себя естественно. И это нам помогло.

— А что же с тем парнем, с Савеловым? — вдруг спросил Тюменцев. — Тоже, выходит, Рубцов его?..

Маясов сразу помрачнел.

— Да, — сказал глухо. — На совести этого страшного человека немало жизней…

Он встал и сразу заторопился. Встал и Дубравин.

Но Тюменцеву не хотелось, чтобы они уходили. Он спросил у Маясова, как здоровье Зинаиды Михайловны. Маясов сказал, что жена после благополучно сделанной операции вроде бы пошла на поправку.

— Передавайте ей привет от меня.

— Спасибо, передам обязательно.

— Товарищ майор! — опять заговорил Тюменцев. — Примете меня обратно в отдел? Рука когда подживет.

Маясов засмеялся:

— Ты же в народное хозяйство решил идти?

Тюменцев смущенно покашлял в кулак.

— Вы тогда правильно сказали: коммунизм не только строить нужно, его еще охранять требуется.

3

Следствие приближалось к концу. То, что удалось установить через свидетелей, с помощью различных косвенных улик и архивных материалов, неопровержимо доказывало, что к сотрудничеству с иностранной разведкой Рубцов пришел не случайно. Страх перед разоблачением прошлого и жадность к деньгам были не единственными мотивами, толкнувшими его в объятия врагов нашей страны.

…Арсений Рубцов (а по-настоящему Рукавишников) родился в семье богатого мучного торговца на Кубани. Отец его встретил Октябрьскую революцию враждебно и в гражданскую войну оказался в стане белогвардейцев. В годы нэпа он вынырнул в Орловской губернии под именем Рубцова, опять было начал вставать на ноги — открыл лавку, купил паровую мельницу. Но его разоблачили, судили и выслали в Сибирь.

Когда Арсению исполнилось семнадцать лет, он уехал из дому — «искать счастья». Обосновался в Курске. Обманным путем вступил в комсомол. Но его обман скоро вскрылся, дальше оставаться в Курске не имело смысла. Он поехал в Донбасс, устроился работать конторщиком на коксохимическом заводе. Через год поступил учиться в техникум, одновременно продолжая работать. Учиться и работать было нелегко. И вообще вся жизнь была нелегкая, а главное — невеселая: не о такой мечтал единственный наследник богатого купца…

Бежало время, и он с горечью убеждался: прошлой жизни не вернуть, надо приспосабливаться к той, что есть. Так приспособленчество стало его второй натурой. Он женился на дочери крупного советского работника, лебезил и заискивал перед ним, а когда тесть умер, даже не пришел на его похороны и через месяц развелся с женой.

Осенью сорок первого года Рубцову представился подходящий случай покончить с жизнью, которая не устраивала его во всех отношениях. Когда полк, где он служил, попал в окружение, Рубцов (его перевели к тому времени в писарскую команду) добровольно сдался в плен. Причем принес с собой выкраденный в штабе секретный код.

В Борисинском лагере военнопленных судьба Арсения Рубцова определилась окончательно: он приглянулся сотруднику абверкоманды Карлу Кёлеру, который завербовал его и под кличкой «Барсук» пустил в дело как агента-провокатора. Там, в лагере, Александр Букреев, на свою беду, и встретился с ним. И был уничтожен ради того, чтобы Барсук мог действовать под его именем. После Борисинского лагеря пошли другие лагеря. Но задача была везде одна: «выявлять врагов великой Германии — коммунистов, комиссаров и евреев». И Рубцов из кожи лез вон, стараясь заслужить внимание и милость своих хозяев.

Усердие не осталось незамеченным. Барсука похвалили и ввели в «настоящее дело»: подрывать боеспособность партизанских отрядов, действуя внутри их.

В разное время ему удалось поставить под удар гитлеровских карательных войск три партизанских отряда: один в Ченских лесах и два в Белоруссии. Успех был исключительный, и Барсук удостоился высокой награды: ему дали железный крест второго класса. Перед ним раскрывалась желанная карьера офицера «великой германской армии» — так по крайней мере обещали ему гитлеровцы.

Но этому не суждено было осуществиться. И не потому, что сама «великая германская армия» потерпела полный крах. Карьера удачливого агента-провокатора оборвалась еще раньше, и весьма неожиданно. В марте сорок четвертого года Барсук со специальным заданием был помещен в лагерь пленных советских офицеров. Но задания он выполнить не успел. Советские войска внезапно перешли на этом участке фронта в наступление и освободили пленных. И в их числе «лейтенанта Рубцова», как значился он в лагерных списках.

Начался новый этап в его жизни. Рубцова мобилизовали в действующую армию. В качестве командира комендантского взвода при фронтовом госпитале он дошел с наступающими войсками до Берлина. За это время сумел покорить сердце хирурга Глафиры Басмановой. Женился на ней и, демобилизовавшись, вместе с молодой супругой прикатил в Ченск, на ее родину.

У Глафиры был двоюродный брат, заведующий фотоателье. Он сказал Рубцову: «Приобщайся! Выгодное дело, не то что твоя химия». И Рубцов приобщился…

Шли годы. Попав в автомобильную катастрофу, погибла Глафира. Через некоторое время уехал из Ченска ее брат, по-родственному передав фотоателье под начало Арсения Павловича.

Жизнь его постепенно приобретала устойчивые формы. Необременительная служба, достаток в доме, по вечерам «пулька» в кругу приятелей, а по воскресеньям — охота или рыбалка. Маленькие радости человека, вынужденного навсегда распрощаться с честолюбивыми мечтами прошлого.

И вдруг сразу все поломалось! У Барсука объявились новые хозяева. Взяли за горло, прижали к стенке: или — или! И снова — надежда на какую-то фантастически-ослепительную жизнь.

Но вот финал — полная катастрофа: четыре стены следовательского кабинета, стол с черным ящиком магнитофона, за столом чекисты, постепенно сужающие кольцо неопровержимых улик.

Но он, Рубцов, не хочет, чтобы кольцо сужалось. Он противится этому изо всех сил — мутит воду, стараясь запутать следствие. Так было на первых допросах и так продолжается теперь. Только он избрал другую тактику: давать правдивые показания по мелочам и всячески уклоняться от предъявленных ему больших, тяжких обвинений.

К этой тактике он прибег, когда начали выяснять, что Рубцов делал в войну. Следствие тянулось несколько дней без заметных успехов. Наконец полковник Демин не выдержал:

— Давайте, Рубцов, договоримся: или бы будете рассказывать всю правду, или прямо скажите, что не желаете давать показания. В общем подумайте…

И с этими словами Демин вышел из кабинета, оставив арестованного вдвоем с охранником, стоявшим у двери.

Не повернув головы, Рубцов проводил полковника косым взглядом. «Ждешь, чтобы я вывернул себя наизнанку, подписал себе смертный приговор? Нашел дурака!.. О том, что произошло в урочище Кленовый яр осенью сорок второго года, не знает никто. А сам себе я не враг, чтобы рассказывать об этом…».


…Лес. Суровый, хмурый, окутанный утренним туманом. Низкое небо. Тишина.

На широкой поляне, защищенной со всех сторон дремучим бором, спит партизанский лагерь. Вокруг большой штабной землянки, среди редких кустов видны землянки поменьше. Ни дымка, ни звука. И только часовые, которых пробирает свежий октябрьский утренник, не спят, вслушиваются в ночные шорохи.

Один из них, совсем молодой парень, лежит на пригорке, под развесистым желто-багряным кленом, у тропы, которая едва заметно петляет между кочек в высокой траве. И хотя в легкой стеганке зябко, все-таки клонит в сон. Парень покусывает травинку, трет кулаком глаза, но веки все равно слипаются. Чтобы прогнать дремоту, он высыпает на ладонь из расшитого алыми маками кисета остатки махорки. И огорченно вздыхает: даже на полкозьей ножки не набирается…

Но что это? Впереди слышен треск сухих веток. Часовой берет автомат наизготовку, вглядывается в туманную чащу. На изгибе тропинки появляется человек.

— Стой! Кто идет?

— Свои.

— Пропуск?

— Стебель.

— Пароль правильный! — Дозорный улыбается и, поднявшись из-за укрытия, идет навстречу рослому человеку в брезентовом плаще с капюшоном, надвинутым по самые глаза: — Ты, если не ошибаюсь, из второй роты?

— Вторая рота, первый взвод, Букреев, — отвечает тот, приглаживая округло подстриженную бороду.

— То-то, я гляжу, знакомый вроде.

— И я тебя знаю: Сухов из первой роты?

— Верно! — подтверждает парень. — А ты, похоже, из разведки возвращаешься?

— Точно.

— А где же ребята?.. На разводе говорили, трое вас тут должно пройти.

— У ручья задержались, сапоги моют… — Бородач протягивает Сухову портсигар: — Курить будешь?

— С толстым удовольствием! — парень обрадовался, начал открывать серебряную коробку. — Эге, штуковина-то с секретом!

— Надави на орлиный глаз…

И когда Сухов наклоняет голову над портсигаром, бородач заходит сзади и, выхватив из кармана нож, вдруг бьет парня пониже затылка.

Потом быстро вытирает финку о мокрую траву. Шарит глазами по земле, ища упавшие кожаные ножны. Нет их, черт возьми! Но искать некогда. Он поднимает с травы портсигар, опускает в карман. Сбрасывает с себя брезентовый плащ. Под плащом надет мундир немецкого унтер-офицера, туго перехваченный в талии ремнем.

Он берет в рот свисток — раздаются звуки, напоминающие пение лесной птахи. Через несколько минут на эти звуки из леса, справа и слева от тропы, густо валят солдаты в темно-зеленых шинелях. Тяжело дыша от быстрой ходьбы, с автоматами наготове, они крадутся к спящему партизанскому лагерю…


— Ну как, Рубцов, надумали? — полковник Демин вошел в кабинет вместе с Маясовым.

Рубцов от неожиданности вздрогнул, провел ладонью по лицу, как бы смахивая страшное видение, только что его посетившее. Окончательно вернувшись к действительности, он сказал:

— Напрасно ждете. Больше я ничего не знаю.

Демин и Маясов сели за стол.

— Итак, вы продолжаете настаивать на своих прежних показаниях? Фамилию Букреева себе не присваивали и под этой фамилией в Ченском партизанском отряде никогда не были? — спросил полковник.

— Да ну, что вы, ей-богу! — Рубцов с видом обиженного развел руками.

— Хорошо, — сказал Демин и, открыв ящик стола, вынул из него серебряный портсигар.

— Вам знакома эта вещь?

Длинные пальцы Рубцова чуть дрогнули, когда он взял тускло блеснувшую коробку с орлом на крышке. Но он тут же овладел собой и твердо сказал:

— Да. Этот портсигар принадлежал моему приятелю Александру Букрееву.

— Очень хорошо, — согласился Демин и, взяв телефонную трубку, попросил: — Пригласите Федора Гавриловича.

В короткие напряженные минуты перед появлением еще какого-то нового свидетеля, Рубцов лихорадочно думал. Так ли он ответил? Ведь портсигар мог попасть к чекистам только от Ирины Булавиной. А ей он в свое время сам сказал, что получил портсигар от ее отца на память, в обмен на свой, — значит, этого и надо теперь держаться…

И вот в кабинет вошел высокий, сутуловатый старик с прокуренными до желтизны усами. И Рубцов вдруг понял, куда гнет следователь, вытащив на свет божий красивую коробку из литого серебра.

Когда старик, поздоровавшись и одернув коротковатый ему пиджачишко, сел у стола, Демин спросил:.

— Товарищ Смолин, вам знаком этот портсигар?

Старый слесарь положил раскрытый портсигар на свою широкую ладонь, поглядел на него.

— Да, знаком… Эту вещицу по осени сорок второго года я вместе со своим братаном торговал у бойца нашего партизанского отряда Букреева.

— А личность этого человека вам никого не напоминает? — Полковник перевел взгляд на побледневшего Рубцова.

Смолин не спеша надел на крупный нос очки, стал внимательно вглядываться в небритое лицо человека с тонкими стиснутыми губами. И вдруг привстал.

— Букреев! Это ж он, Букреев! Только тогда, конечно, похудощавее был, помоложе и бороду носил…

Демин положил руку ему на плечо.

— Спасибо. Пока можете идти.

Как только старик вышел из комнаты, полковник еще раз снял с телефона трубку:

— Попросите ко мне товарища Тюрина.

Когда в дверях показалась круглая рябоватая физиономия бывшего отрядного снайпера (его разыскали в Гомеле), Рубцов понял, что пришел конец: с Тюриным они были в одном отделении, рядом спали в землянке.

Ему сразу сделалось нестерпимо душно. И наступило тупое безразличие ко всему. Он опустил между коленей длинные руки и, тяжело вздохнув, сказал:

— Ладно, ваша взяла! Записывайте…

О трагедии, постигшей партизанский отряд в урочище Кленовый яр, Рубцов рассказывал около двух часов. Потом вялым голосом попросил сделать перерыв.

Полковник вгляделся в его лицо. Опять хитрит, симулирует? Нет, не похоже. Обострившийся нос, ввалившиеся щеки в седой щетине, тоскливый взгляд. Признание в собственной подлости дается нелегко. Даже если она совершена девятнадцать лет назад…

Когда охранник увел арестованного, Демин поднялся из-за стола.

— Да-а, Кленовый яр… — Снял очки, устало потер переносицу. — На одном месте два преступления…

Маясов внимательно посмотрел на него и ничего не сказал. Он лишь подумал: два ли их, преступления? Ведь хотя Рубцову в разное время платили разными деньгами, он, по сути, был орудием одной силы, служил одному хозяину.

Загрузка...