Аркадий Вайнер, Георгий Вайнер Часы для мистера Келли. Двое среди людей

Часы для мистера Келли

«…Мистер Уильям Келли, вице-президент компании «Тайм продактс лимитед», которая ввозит в Англию часы из Швейцарии, Франции, Западной Германии, Японии и СССР, заявил вчера корреспонденту газеты «Таймс», что русские часы дешевы потому, что советские заводы организованы по принципу крупного производства. Он не знает в Швейцарии ни одного завода, который работал бы в масштабах, похожих на русские.

Вице-президент сказал, что у русских более совершенная, чем в западных странах, система массового производства. Вместо того, чтобы цепляться за протекционистскую политику тридцатилетней давности, английским часовым фирмам нужно улучшить свои методы, чтобы выдержать конкуренцию русских. Не удивительно, сказал мистер Келли, что русские часы производятся более эффективными способами.

Английский импортер часов отметил также их высокое качество и надежность…»

Газета «Таймс», 11 февраля 196* года. Лондон

ЧАСТЬ I Порфирий Коржаев — тихий человек

Пузырек из-под валокордина

Переходя улицу, Порфирий Викентьевич Коржаев мельком взглянул направо. Рядом с собой он увидел тупой горячий капот «Волги», надвигавшийся неотвратимо и беззвучно, как в немом кино. Он даже не успел испугаться, а только подумал почему-то: «До чего же некстати…», и все погрузилось в вязкий сумрак беспамятства…

Спросите у любого орудовца — и он вам категорически заявит, что основная масса зевак исчезает с места происшествия одновременно с машиной «Скорой помощи». Лишь наиболее упорные еще некоторое время мешают милиции.

Когда капитан милиции Приходько садился в машину, чтобы поехать в больницу, куда отвезли полчаса назад Коржаева, на месте оставалось всего несколько человек, настоящих энтузиастов — любителей уличных драм.

— Послушайте, Подопригора, вы здесь были буквально через две минуты после наезда, — обратился Приходько к растерянному белобровому старшине милиции. — Неужели вы не нашли в толпе ни одного человека, который бы заметил номер «Волги»?

— Так если бы он его на середине улицы ударил, а то гражданин прямо из-за табачной будки побежал через дорогу. Тут «Волга» его крылом шмяк — тут же за угол, на Госпитальную, и исчезла. Ее и в глаза никто не видел…

Дежурный врач, вытирая вафельным полотенцем мускулистые, поросшие рыжими волосами руки, усмехнулся:

— Жив ваш старичок. Машина его только отбросила… Испугался сильно — глубокий обморок. Ушибы, конечно, но переломов нет. Если хотите, можете с ним побеседовать. Мы его на всякий случай пока оставим. Все-таки возраст — шестьдесят семь лет! Вот посмотрите, кстати, опись его вещей.

Приходько молча кивнул, взял опись и сел сбоку от стола.

Инспектор ОБХСС Приходько автотранспортными происшествиями вообще-то не занимался, но сегодня трудный день, а он дежурил по городу, вот и пришлось выехать…

«Пропуск в Центральное конструкторское бюро на имя Коржаева П. В.; часы «Победа»; 2 рубля 76 копеек; пузырек из-под валокордина, наполненный металлическими предметами».

Он механически прервал чтение и спросил у врача:

— А где пузырек?

— Какой пузырек?

— Из-под валокордина?

— Пожалуйста. — Врач подошел к двери и крикнул в соседнюю комнату. — Даша, принесите вещи Коржаева!

В мутном стекле пузырька, переливаясь, сверкала какая-то масса, похожая на ртуть. Да и по весу — чистая ртуть. Приходько осторожно отвернул пробку и на чистый лист бумаги стряхнул несколько сверкающих микроскопических булавочек…

— Дайте, пожалуйста, пинцет.

Врач с интересом следил за пальцами Приходько, потом спросил:

— А что это такое?

— Мне и самому любопытно. Впрочем, это сейчас неважно, потом спросим у потерпевшего.

Коржаев лежал у окна, и его длинные худые ноги высовывались из-под байкового одеяла. Шевеля седыми, щеткою, усами, он обстоятельно рассказывал Приходько, как все произошло.

— Нет, любезный друг, я и не пытаюсь говорить, что совсем не виноват! Нет-с. Конечно, перебегал я дорогу в неуказанном месте, но ведь вот так давить людей — это же бандитизм!

При этом он закрывал глаза, и веки-шторки тоненькими пленками укрывали зрачки, и Приходько казалось, что Коржаев видит его сквозь веки.

— Скажите, а цвет машины вы тоже не разглядели?

— Цвет? По-моему, это была светлая «Волга». Знаете, цвет «само»? А может быть, нет… Все так сверкало на солнце..

Бестолковый, испуганный старичок с фиолетовыми пятками. Приходько стало ясно, что ничего путного он у него не узнает. Уже в конце разговора вспомнил, протянул старику пузырек:

— Что это такое?

— Простите? Не понимаю-с, — старик близоруко щурился. — Полагаю, что это сердечное лекарство.

— Нет, это не лекарство. Посмотрите внимательнее. — Приходько дал ему пузырек в руки.

Удивленно, высоким фальцетом Коржаев сказал:

— Однако, я не понимаю, молодой человек, почему вы меня спрашиваете об этом? Я сей предмет вижу впервые.

Где ты откопал Креза?

Приходько вернулся в Управление милиции и вновь с головой окунулся в бесконечную сутолоку дежурной части. Непрерывный перезвон телефонов, сообщения, проверки, запросы: куда мог деться мальчик семнадцати лет, которому родители не велят ездить без них купаться; почему техник-смотритель считает, что за протечку водопровода должен отвечать жилец, который понятия не имел, что на трубах левая резьба, а он крутил втулку направо: и так далее, и так далее… Ей-богу, тяжело поддерживать порядок в большом городе!

Отправляясь с опергруппой на очередной выезд (кража со взломом, улица Бебеля, 7), Приходько полез в карман за сигаретами и нащупал там пузырек из-под валокордина. Тяжелый. Ничей. Бегом поднялся в научно-технический отдел. Эксперт Сеня Рапопорт колдовал за своим столом над микроскопом.

Приходько протянул ему пузырек.

— Сеня, будь другом, посмотри-ка, что это может быть?

— Пожалуйста, справки — бесплатно. — Эксперт подкинул бутылочку на ладони. — Ого!

Он вытряхнул несколько деталек на стол, вынул из ящика мощное увеличительное стекло.

— Тэк-тэк-тэк. А где взял?

— У пострадавшего изъяли. Что это такое?

— Похоже на часовые детали. Хотя точно сказать не могу.

— Видишь ли, я-то в этом деле ни черта не понимаю. Мне почему интересно стало: владелец от них категорически отказался. Однако медперсонал приемного покоя утверждает, что пузырек вынули из кармана пострадавшего.

— Хорошо, к вечеру позвоню.

Рапопорт позвонил около девяти.

— Слушай, Сергей, а бутылочка-то твоя интересная!

— Какая бутылочка? — В сутолоке дня Приходько успел забыть о пузырьке.

— Ну, знаешь!.. — обиделся Семен.

— Прости, дорогой, закрутился я тут совсем. Так что же?

— А то, что в бутылочке — аксы. Оси баланса от часов. Без этой маленькой булавочки можешь подарить свои часы бабушке. Эти аксы — от новейшей модели часов «Столица». Прекрасные часы, должен тебе сказать! Высокого класса. Толщина — как две сложенные трехкопеечные монеты. Высоко ценятся за границей. Я тут навел справки: оказывается, в розничной продаже аксы не бывают. Завод поставляет их как запчасти только в мастерские. Но наши мастерские еще ни разу их не получали. И это еще не все: аксы в твоей бутылочке не запчасти.

— Почему?

— Это абсолютно кондиционный товар, идущий только в производство. Аксы закаленные, полированные, с закругленными краями. Меня заверили — товар прямо с завода, транзитом.

— А сколько стоит акс?

— Двадцать копеек. В этой бутылочке их не меньше десяти тысяч. На две тысячи рублей… Интересно, где ты откопал Креза, который не моргнув отказывается от двух тысяч рублей?

— В приемном покое горбольницы…

Приходько сразу же позвонил в больницу. Дежурная сестра ответила сонным голосом:

— А Коржаева у нас уже нет. Он на такси домой уехал.

Штучки Хромого

Коржаев притворил за собой дверь, и давно не смазанная петля противно заскрипела. Он вздрогнул и оглядел свою комнату, пыльную, захламленную, чужую. Сел на старый, продавленный стул и долго задумчиво смотрел перед собой. Хаос, хаос. И вокруг — хамы, сплошные хамы. Сердце больно, с шумом шевелилось в груди.

Порфирий Викентьевич сварил на спиртовке кофе и, закутавшись в махровый халат, улегся на тахту. Комната, освещенная небольшим самодельным торшером, была погружена в полумрак.

«Погорел, погорел. Погорел, — думал Коржаев. — Растерялся как молокосос зеленый. Чего, спрашивается? Ну, мои детальки. Для работы, для нового оборудования, мол. Что врачишка этот, что милиционер — много они в аксах понимают? Сказал бы «мои» — и все тут, конец. Отвязались бы. Господи, господи! Отказался, отказался, дурак! Конечно, подозрительно. Не психи же они — своими руками товарец-то вынули. И погорел. Теперь вся надежда, что мент, растяпа, пузырек в больнице оставил. А то сидеть мне на нарах. Теперь Хромого надо предупредить. Мало ли что получиться может. Пусть к любым гостям будет готов. На него-то наплевать. А если его за штаны, да он — в раскол? Тогда как? Да-а, видать, стар я становлюсь. Ай-яй-яй, столько лет по краю ходил, и ничего, и ничего… А тут все сразу… И пес этот на «Волге». Господи боже, за что караешь? Две тыщи — как корова языком…»

Коржаев встал, охая, подошел к старому, рассохшемуся письменному столу, долго копался в ящиках, наконец нашел почтовый конверт и мятый, пожелтевший лист бумаги. Аккуратным, каллиграфическим почерком написал: «Джага, Фуражкин случайно снял последнюю перелетную дичь. Но псы след не взяли. Не знают, откуда нюхать. Скажи Хромому, чтобы на охоту не ходил. Пусть ждет сезона». Долго вспоминал что-то, потом вывел на конверте: «Москва, Большая Грузинская улица, дом 112, квартира 7, Мосину Ю.». Послюнил языком край конверта, заклеил, провел еще раз по нему рукой. Задумался.

Невеселые размышления Коржаева прервал короткий звонок в уличную дверь. «Один звонок. Это ко мне. Кого бы еще в такую поздноту нелегкая принесла?..»

Коржаев положил письмо в карман халата, вышел в коридор и открыл дверь. На лестнице стоял красивый, хорошо одетый молодой человек в очках.

— Мне Коржаева Порфирия Викентьевича, — негромко сказал посетитель.

— Это я.

— Из ОБХСС. Разрешите войти. — Молодой человек небрежным движением выдвинул из верхнего кармана пиджака красную книжечку и направился в квартиру.

— П-пожалуйста, — проговорил, холодея, Коржаев. «Вот оно, не кончилось, значит, с аксами-то…» — пронеслась торопливая мысль.

— Я из ОБХСС, — повторил, войдя в комнату Коржаева, молодой человек. — На основании ордера прокурора мне поручено произвести в вашей квартире обыск. Оружие, ценности, отравляющие вещества предлагаю выдать добровольно.

— Да какое у меня, старика, оружие? — пролепетал Коржаев. — Да и ценностей никогда у меня, милостивый государь, не было, вы хоть весь дом переверните… — «Очкарик проклятый, пес, вынюхал все-таки…» Коржаев с ненавистью посмотрел на посетителя…

— Это все вы так поначалу говорите, — отрубил молодой человек. — А как начнут облигации да бриллианты сыпаться, так сразу «ах!», да «ох!», да «не мое это все, бабушка в наследство оставила», — а бабушка-то до войны умерла; какие у нее трехпроцентные облигации?

— Да нет у меня облигаций никаких, — повторил Порфирий Викентьевич. — Ищите-с.

— Распишитесь вот здесь, на протоколе, да и начнем.

Дрожащими руками Коржаев расписался на бланке, и «очкарик» приступил к обыску. Спокойно и методично, быстрыми, ловкими движениями молодой человек открывал ящики шкафа, стола, шифоньера, выкидывал их содержимое на тахту, осматривал и небрежно запихивал вещи обратно.

Было тихо. Коржаев постепенно приходил в себя. Он был напряжен, как человек, который хочет вспомнить что-то давно знакомое, реальное и все же неуловимое. Мысли гремели в голове торопливо и бестолково, как медяки в копилке. Память, словно патефонная игла в заезженной борозде, заела на какой-то дурацкой блатной песенке: «Дело сделал свое я, и тут же назад, а вещи к теще, в Марьину рощу…» Какие вещи, к черту? Господи, спаси и помилуй! К теще — в Марьину рощу… Почему в Марьину рощу? Я жил в Москве на Пушечной улице. Да, в маленькой комнате на Пушечной улице, уютной и спокойной, как бомбоньерка. К теще, к теще… Почему к теще? Жена. Да, жена сидит в мягком кресле, а я стою около письменного стола. И так же, как сейчас, в комнате идет обыск. Так же, как сейчас. Так же, как сейчас. Так же? Нет, не так… Вспомнил, вспомнил! Не было тишины! В комнате был шум: с соседкой-понятой громко разговаривала дворничиха; другая соседка — тоже понятая — часто и шумно вздыхала: «Надо же, надо же!..» Пожилой следователь беседовал с оперуполномоченным…

Вот, вот что он пытался вспомнить! Во время обыска были люди, много людей, и перед обыском следователь дал ему прочитать бумагу, в которой было ясно написано, почему, за какие грехи производится обыск. А сейчас? Понятых нет, и следователя нет, и бумаги никакой! И еще — он вспомнил это четко — был бланк протокола обыска. Бланк! Бланк, а не бумага, отпечатанная на машинке. Нет, тут что-то не так!

Он прокашлялся, хрипло спросил:

— Позвольте узнать, молодой человек, за что у меня делают обыск?

— А то вы сами не знаете! Нечего прикидываться.

— Да я и верно не знаю. Вы уж мне скажите — это по закону полагается!

— Ишь ты, законник! Не мешай работать. Про закон вспомнил. Ты лучше припомни, где ворованные часовые детали лежат!

— Опять же без понятых ищете, гражданин. Непорядок…

— Понятых? Что ж, давай соседей позовем. Я же для тебя, дурака, старался. От соседей стыда потом не оберешься!

— Ничего, стыд не дым, а вы уж мне свой документик-то покажите, уважаемый начальник. А то искать ищете, а кто ищет — неизвестно.

— Сколько раз тебе повторять, из ОБХСС я. И нечего тебе о моих документах думать, о себе лучше подумай!

«Жулик, точно жулик. И в какой момент подгадал! Сволочь. Это Хромого номера! — Старика захлестнула волна острой ненависти к проходимцу. — Хотел воспользоваться растерянностью, ограбить, отнять кровное…»

— Ладно, — твердо сказал Коржаев, — хватит комедию-то ломать! Давай документ, или я сейчас милицию позову!

— Ты что, дед, с ума сошел? Или ты милиции что-нибудь про часики рассказать хочешь? — сказал «очкарик» и шагнул к Коржаеву.

— Стой, жулик! — обезумев от ярости, захрипел старик. — Я сейчас людей, соседей позову. Я тебе, негодяй, покажу, как честных людей грабить!

Сознание своей правоты перед законом по сравнению с этим проходимцем опьянило Коржаева. Теперь он уже был твердо уверен, что это штучки Хромого. Лихорадочно выкрикивая угрозы, он пошел навстречу грабителю…

— Стоп! — неожиданно спокойно и негромко сказал тот. — Вот мой документ.

Он сунул руку во внутренний карман пиджака, резко вынул ее, и боль, оглушительная, палящая, ударила в глаза Порфирию Викентьевичу, в переносицу, отдалась в затылке, перевернула весь его мир и куда-то ушла, забрав с собой и незнакомца, и комнату, и все мысли и заботы…

СВОДКА

о происшествиях по городу за 22 июня 196* года

П. I. Убийство

В квартире 112 дома № 77 по улице Чижикова в 7 часов 20 минут соседями обнаружен труп гр. Коржаева Порфирия Викентьевича, 1898 года рождения.

На место происшествия выезжали опергруппа дежурного по городу и судебно-медицинский эксперт. Установлено, что смерть гражданина Коржаева наступила в результате сильного удара тяжелым предметом в область переносицы. Денег и ценностей не обнаружено. Сохранность имущества Коржаева проверяется через его соседей и знакомых.

С места происшествия изъяты:

1) Настольные часы со свежим пальцевым отпечатком, отличающимся по типу папиллярных узоров от пальцевого отпечатка Коржаева.

2) Зашифрованное письмо, адресованное гражданину Мосину Ю. в Москву.

По заявлению соседки потерпевшего — Осовец О. А. — в 23 часа 30 минут у него находился посетитель, мужчина, голос которого она слышала. Приметы посетителя неизвестны.

По факту убийства Коржаева возбуждено уголовное дело, следствием принимаются срочные меры к розыску убийцы…

Самое дорогое

«…Я, капитан милиции Приходько, допросил в качестве свидетеля гражданку Осовец Ольгу Андреевну, которая по существу поставленных перед ней вопросов показала следующее:

«С покойным Коржаевым я проживала в одной квартире. Поскольку он был одиноким, договариваться о его похоронах по просьбе остальных соседей поехала я. Я приехала на Новое кладбище, где в прошлом году Коржаев похоронил свою жену. С комендантом кладбища я договорилась о том, чтобы Коржаева похоронили рядом с могилой его жены, в той же ограде. Потом я с рабочими пришла к этой ограде. На могиле стояло небольшое надгробие с портретом покойной и табличкой: «Здесь я оставил самое дорогое в жизни. Незабвенной Анне». Когда рабочие снимали надгробие, они отодвинули каменный цветничок, а под ним оказался железный ящик серого цвета. Рабочие открыли ящик и нашли в нем целый клад: много советских и иностранных денег, золотые монеты, бриллианты. Потом приехали работники милиции, составили об этом протокол, и мы все в нем расписались…»»

В Управление милиции гор. Одессы тов. Приходько С. В.

На Ваш запрос Управление гострудсберкасс и кредита сообщает, что Коржаевым П. В. в московских сберкассах сделаны вклады по четырем лицевым счетам на общую сумму 7888 рублей.

В Управление милиции гор. Одессы

СПРАВКА

На Ваш запрос Центральная справочная картотека сообщает:

Коржаев Порфирий Викентьевич, 1898 г. р., уроженец гор. Ростова, судим:

1) В 1935 г. — Магаданским горсудом за скупку самородного золота.

2) В 1954 г. — Мосгорсудом за спекуляцию часовой фурнитурой…

ПРИКАЗ

№ 803 24 июня 196* г.

22.6.6* г. неизвестным преступником убит в своей квартире Коржаев Порфирий Викентьевич, 1898 года рождения.

Коржаев, ранее неоднократно судимый, располагал крупными валютными ценностями и значительными денежными средствами. У него обнаружены похищенные часовые детали московского производства и зашифрованное письмо в Москву.

Для выявления преступных связей Коржаева и работы по установлению его убийцы командировать в гор. Москву старшего инспектора капитана милиции Приходько С. В.

Срок командировки — двадцать дней.

Зам. начальника управления Горчаков

ЧАСТЬ II Земные тяготения

Крот

Он сидел возле иллюминатора и боялся закрывать глаза. Как только он опускал веки, перед ним всплывало лицо убитого старика, и все, что было в его жизни раньше, сейчас, как только он закрывал глаза и видел убитого старика, казалось ему маленьким, далеким и пустячным. И он понимал, что все, случившееся в Одессе сломало тот ритм, которым он жил все свои тридцать лет. Он понимал, что, лишив старика жизни, он навсегда лишил себя покоя.

«Стоп… — остановил он себя на этой мысли. — Теперь или я — всех, или все — меня. Об этом стоп. Хватит. Иначе свихнусь». Он заглянул в иллюминатор, посмотрел на землю и заставил себя думать о чем угодно, только не о том, что было.

«…Смешно будет, если весь этот ИЛ вдруг загремит на землю. Вот шум бы поднялся! Всю самолетную службу в уголовку затаскают. И за меня будут тоже отвечать. Как за всех остальных. А если бы мне кто-то просто так дал по черепу и доставил им мой молодой труп? Наверное, медаль получил бы? За охрану какого-то там порядка. Образцового, что ли? Или общественного? Только этот номер не пройдет. Лучше я сам вперед дам кому-нибудь по черепу… И с милицией больше не играю. Я теперь Хромого за горло возьму. Пусть он сейчас крутит шариками — я свое сделал. Мне надо отлеживаться на дне. Тихо-тихо. Я свое сделал. Все. А долю у него вырву. Теперь мне нужны деньги. Много денег, или заметет меня уголовка как миленького. А с деньгами прожить можно. С деньгами я их всех имел в виду. Уеду куда-нибудь в Сибирь, годика на три, пока все не засохнет, а там всплывем. Сибирь, она большая! Ищите мальчика! И поживем еще, Генка, поживем! Или в Самарканд поеду. Теплый город, круглый год можно кишмиш с урюком трескать. Лизку с собой возьму. А впрочем, какого черта за собой хвост таскать? Она же дура. Не по подлости, так по глупости запродаст. Так что, уважаемая невеста, Елизавета Алексеевна, придется вам остаться соломенной вдовой!..»

На табло загорелись слова: «Не курить», «Пристегнитесь к креслу ремнями!» Из пилотской кабины вышел летчик и, поглядывая по рядам, не спеша пошел в хвостовой отсек. И сразу же в груди резиновым мячом прыгнул страх, ударил под ложечку, в сердце, застрял в горле. «Радировали из Одессы пилотам на самолет. Сообщили об убийстве старика. Тут взять хотят. Ну, это еще посмотрим…»

Выворачивая шею, Крот повернулся лицом к иллюминатору. Внизу бежали смехотворно маленькие машины по серым жилам дорог.

От напряжения ему казалось, что с затылка, со спины сняли кожу и он может одними оголенными нервами видеть и чувствовать все, что происходит позади. А там ничего не происходило. Снова щелкнула дверь, раздался смех, и краем глаза он увидел, что летчик, поддерживая стюардессу под руку, вернулся в свою кабину. Крот выпрямился в кресле, устало закрыл глаза. Нет, так он долго не выдержит. Инсульт будет. Или инфаркт? А вообще-то один черт! Не в этом дело. Так он сорвется. У самого финиша…

Крот видел, как к борту подкатили трап, с шумом открылась дверь и пассажиры, расталкивая друг друга, устремились к выходу. Крот не спешил. Спешить теперь вообще было некуда. Некуда и опасно. Этого не может быть, чтобы проклятая уголовка его перехитрила. Если он проиграет эту партию, то все. Хоть и в перчатках «шарил» комнату Коржаева, но наследить где-то мог. Ведь надел их потом, уже после ЭТОГО, на всякий случай. А если где-то пальчики все-таки оставил — тогда можно писать завещание. От дактилоскопии не открутишься, а за «мокрое» дело — вышка. Это как пить дать.

Крот внимательно осмотрел через иллюминатор поле. Нет, вроде бы никого. Пассажиры, носильщики. В салон заглянула стюардесса, длинная, гибкая, плавно очерченная форменным мундирчиком, чем-то похожая на гоночную лодку. Крот прикрыл глаза, делая вид, что задремал.

— Гражданин, просыпайтесь! Москва…

Он провел ладонью по лицу, хрустяще потянулся всем своим мускулистым телом.

— Спасибо. Уютно спать в самолете. Кстати, вам никто не говорил, что вы похожи на Лючию Бозе?

Девушка усмехнулась:

— А что, действительно похожа?

Крот подумал: «Взять бы ее сейчас с собой в кабак, выпить, поесть шампиньончиков, привести домой, оставить ночевать. У нее потрясающе длинные ноги. А утром бросить ей небрежно трешку и сказать: «Пошла отсюда…»»

Сказал:

— Сходство поразительное. У меня глаз профессиональный, в кино не первый год. Может быть, вы мне подскажете, как вам позвонить вечерком? Мы бы очень мило отдохнули…

Она мягко засмеялась, видно было, что не хочет его обидеть.

— Благодарю вас, но я давно замужем…

Крот снова взглянул в иллюминатор. Около самолета уже никого не было. Он встал и сухо спросил:

— Ну и что?

Стюардесса пожала плечами. Крот еще раз оценивающе осмотрел ее. «Хорошая баба, но, видно, дура. Черт с ней!»

И лениво бросил через плечо:

— Дело хозяйское…

Прежде чем ехать в город, он решил здесь же, в аэропорту, зайти в кафе и не спеша все обдумать. Занял пустой столик в углу у стены, заказал коньяку, сигарет, кофе. Официантка пошла выполнять заказ. И, глядя ей вслед, Крот подумал: здесь ему сидеть не стоит, это ошибка. «Если старого хрыча уже хватились, могут перекрыть вокзалы и аэропорты. Надо подрывать отсюда…»

Официантки не было видно. Он встал и почувствовал мелкую противную дрожь в коленях и зияющую пустоту под сердцем. Стараясь идти медленнее, Крот прошел между столиками, сокращая расстояние к выходу, и как он ни твердил себе шепотом: «Тише! Шагом! Стой!» — ноги не слушались его, и у дверей он почти бежал. Невероятным усилием воли остановил себя уже в огромном длинном вестибюле, вышел на площадь.

Смеркалось. Непрерывно подъезжали и уезжали такси, люди суетились с детишками, цветами и чемоданами. И каждый из этих людей мог оказаться сыщиком. Они источали опасность, потому что их было слишком много, и каждый мог вдруг подойти и сказать: «Вы арестованы!»

Они все были опасны, и Крот был против них всех. И это будет всегда, пока… Крот не стал додумывать, сел в подъехавшее такси и хрипло выдохнул: «В Москву…»

Крот остановил такси за квартал до Лизкиного дома. Он шел вразвалочку, не спеша, останавливался прикурить у встречных и быстро оборачивался. Нет, вроде бы никого на хвосте не тащил. И все-таки вошел не в Лизкин подъезд, а в соседний. Поднялся в лифте на шестой этаж, перешел по чердачной площадке в следующее крыло и спустился на четвертый. К двери подошел неслышно, опираясь на пятку и мягко перекатывая ступню на носок. На лестнице было тихо. Он припал ухом и ладонями к двери, как будто обнимая ее. Из глубины квартиры раздавались тихая музыка и шум воды в ванной или на кухне. Похоже, что до засады еще далеко. Нервы проклятые! Он открыл дверь своим ключом. В коридоре снял плащ, повесил его и так же бесшумно вошел в кухню. Лизка стояла у плиты и в такт радиоприемнику подпевала: «Ах, капель, ах, капель… Ты как солнечный зайчик…»

Крот оперся плечом о косяк и смотрел ей в спину. Волосы на ее шее скручивались в кольца, и Лизка любила, когда он наматывал эти прядки на свои пальцы. Крот стоял за ее спиной в двух метрах, и она не слышала его. Он с удовольствием и испугом подумал о том, что начал приобретать навыки зверя. Крот нагнулся и ударил ее легонько ребром ладони под коленки. Захлебнувшись криком, Лизка упала к нему на руки.

— Дурак ты, Генка! Ну, что за шутки? У меня мог быть разрыв сердца!

Потом притянула к себе его красивую крупную голову и стала жадно целовать пересохшие губы…

Уже под утро ему приснился сон, когда-то пережитый им наяву и от этого становившийся в вялом дремлющем сознании еще более страшным.

…Мороз. Страшный, ломающий, гудящий. Не меньше сорока. Свет прожекторов над зоной, вспыхивающий голубым пламенем иней. Он уже почти пересек «мертвую полосу» — бесконечное поле за проволокой — и рядом тайга. Ну, еще немного, еще сто метров… Глухо поплыл в стылой морозной тишине надсадный вой сирены над колонией — побег! Побег! Прожектор обшаривает поле. И Кроту кажется, что его свистящее дыхание заглушает вой сирены и гул ветра, и конвой возьмет его не на след, не на запах, а на этот жуткий, разрывающий легкие свист. А луч прожектора ползет за ним, как щупальце спрута. И берет его. Крот бежит по узкой световой дорожке, проложенной ему прожектором, и ждет пулю меж лопаток… Ужас так раздавил, что даже нет сил шарахнуться в сторону. Все равно бесполезно, сейчас конвойный вложит ему в спину всю обойму. Даже две обоймы. Его удивляет, что он думает об этом и что конвой не стреляет. Хотя за ним уже бегут.

Потом раздается выстрел — один, другой. Но свиста пуль не слышно, и Крот понимает, что это предупредительные, вверх. Он бежит еще быстрее, ударяя себя кулаками по каменеющему лицу, навстречу тайге, навстречу придуманной свободе, навстречу вечному страху. И убегает…

Он хрипел и кричал со сна, слезы лились по лицу, глаза вылезали из орбит, и испуганная Лизка колотила его ладонями по щекам, чтобы он пришел в себя. Потом он отдышался, размазывая кулаками слезы, уткнулся лицом в теплую мягкую Лизкину грудь и, чувствуя под прокушенной саднящей губой ее тонкую кожу, еле слышно сказал:

— Все. Остался последний шанс. Или я — всех, или все — меня…

Кто не может танцевать в балете?

Поезд уже почти затормозил, и вагоны медленно, по одному, втягивались в огромный, просвеченный солнцем дебаркадер Киевского вокзала. «Как патроны в обойму», — подумал Приходько и спрыгнул на платформу.

— Сережка! Сережка! Черт глухой! — услышал он за спиной. Обернулся — перед ним стоял бывший университетский сокурсник Стас Тихонов.

— Стас! Я ж тебя сто лет не видел! — и ударил его по плечу. А тот его — в брюхо. Оба — по спинам. Потом обнялись. — Стасик! Вот так совпадение! Если бы не эта случайность, еще десять лет могли не увидеться!

— Знаешь ли, старик, случайность не более, чем непознанная необходимость.

— Да ну тебя, философ несчастный! Ты-то что тут делаешь?

— Будете смеяться, сэр, — встречаю одного старого знакомого из Одессы, — Тихонов заглянул в телеграмму. — А прибыть он должен именно этим трансконтинентальным экспрессом.

— Забавно. Может быть, знаю — кто?

— Не исключено. — Тихонов наклонился к уху Сергея и сказал испуганным шепотом: — Старшего инспектора ОБХСС капитана Приходько.

— Ты?!

— Я. Разрешите представиться, товарищ капитан: старший инспектор московской милиции Тихонов. А теперь извольте-ка поступить в мое распоряжение…

На Петровке, 38, в кабинете у Тихонова, Приходько, отодвинув от себя пепельницу, откашлялся и закончил:

— Таким образом, мы имеем два кирпича той печки, от которой, мне кажется, надо танцевать: адрес Мосина-Джаги, которому Коржаев написал письмо. И аксы, изъятые у Коржаева.

Тихонов дописал что-то в своем блокноте.

— Интересное совпадение, — сказал он, щурясь от сигаретного дыма. — На днях мы возбудили одно уголовное дело. И я о нем сразу подумал, когда ты сказал про аксы. С часового завода дерзко похитили большую партию корпусов для часов марки «Столица». Сработало жулье довольно чисто: по существу, никаких следов они не оставили. И корпуса и аксы — одной модели. Когда мы беседовали с людьми на заводе, выяснилось, что и раньше пропадали мелкие детали к «Столице», но значения этому как-то не придавали.

— Совпадение-то интересное, — флегматично улыбнулся Приходько. — Только скорее всего оно случайное.

— Не скажи. Случайность, как мы с тобой уже выяснили на вокзале, — просто непознанная необходимость. Ты ведь знаешь, что в хищениях всегда есть свои скрытые закономерности… — Тихонов поднялся и подошел к большому коричневому сейфу в углу кабинета.

— Точно, — скучным голосом сказал Приходько. — Жулики обычно тащат детали к ходовым маркам часов. Их потом сбыть легче. Есть такая закономерность. А тут — «Столица». Ее еще и в продаже-то не видели. Опять же — украли корпуса, которые вообще из строя редко выходят, значит, и спросом они не пользуются. «Закономерности…»

— «Наука сокращает нам опыт жизни быстротекущей», — сказал Тихонов, открывая дверцу сейфа и бегло просматривая какие-то папки. — Не спешите с выводами, капитан, я вам кое-что поведаю.

Приходько закурил сигарету, струей дыма погасил пламя спички, откинулся на стуле.

— Отставить выводы. И чего?..

Тихонов взглянул на него, усмехнулся.

— А вот чего. Года три назад с часового завода и из ремонтных мастерских стали пропадать корпуса, платины [платина — основание часового механизма], стекла. Дальше пошли мелкие, в том числе и совсем недефицитные детали. Помню, нас это очень удивляло. А потом в скупки и на рынки хлынул поток беспаспортных часов. Тогда-то все и объяснилось: часы расхищались с завода по частям. Жулики их собирали и выбрасывали на рынок по дешевой цене. Им это все равно было выгодно: для них любая цена была выше «себестоимости», а покупали часы быстро.

— И ты думаешь, здесь такая же история? Тогда было бы непростительно дать им развернуться, — покачал головой Сергей.

— Вот поэтому вместе с первоначальными версиями надо будет отработать и эту. — Тихонов достал из сейфа тоненькую папку. Четким почерком на обложке было выведено: «Дело № 1831 по факту хищения часовых деталей». Тихонов сел за стол, раскрыл папку.

— Давай-ка подведем баланс. Значит, что мы имеем на сегодняшний день? Во-первых, иногородний владелец аксов Коржаев. Почуяв опасность, он срочно сигнализирует Джаге. Просит особо предупредить Хромого. Личность Джаги мы выявим без труда, благо имеем его адрес. Интуиция мне подсказывает, что Хромой, по-видимому, важная фигура в деле, раз его требуется предупредить отдельно. Не претендуя на роль ясновидца, я могу с большой долей вероятности предположить, что Хромой имеет непосредственное отношение к производству или ремонту часов. Отсюда давай прокладывать каналы: установим личность Джаги и внимательно выявим все его связи. В особенности надо присмотреться к тем, кто уже в балете танцевать не может, — сиречь к хромым. Тот Хромой, о котором так грубо и бестактно писал Коржаев, скорее всего действительно имеет этот небольшой физический недостаток. Верно?

— Верно, поскольку другими данными о Хромом мы пока не располагаем, — засмеялся Приходько. — Придется его искать именно по этому признаку. Я думаю, начнем с того, что присмотримся к хромым на часовых заводах и в мастерских. Изучим личность Джаги…

— Беру на себя любителей поторговать «случайными» вещами около бывшего магазина часовой фурнитуры на Колхозной, — сказал Тихонов. — Кроме того, я проверю, нет ли сейчас в районных следотделах чего-нибудь интересного по фурнитуре. Вот, пожалуй, пока все.

Балашов

— Это соусированный табак. Поэтому такой тонкий вкус у сигарет…

Алла равнодушно покрутила в руках изящную пачку.

— А мне все равно, что твой «Кент», что «Памир».

— Деточка, я бы не хотел, чтобы тебе даже это было все равно. Из таких мелочей, как привычка к хорошим сигаретам, формируется своеобразие женщины. Во всем должно быть свое единство стиля. Ты могла бы не курить вообще, но ежели ты куришь, то в сумочке у тебя должен быть «Кент», «Марльборо», «Пэл-мэл», но никак не «Памир».

— А мне кажется, что все это ерунда. И то и другое — яд. Еще неизвестно, что хуже. — Алла чиркнула блестящей зажигалкой и глубоко затянулась.

— Я тебе иногда завидую, а чаще всего жалею, — Балашов налил из серебряного молочника сливок и аккуратно намазал масло на хлеб.

— Это еще почему? — Алла подняла бровь.

Балашов прислушался, не заглох ли мотор разогревающейся около ворот «Волги». Мотор ровно и глубоко рокотал.

— Ты не способна к проникновению в природу вещей. Когда нечего курить, то и «Памир» — находка, это верно. Ты вот, например, до двадцати двух лет для извлечения огня пользовалась элементарными спичками фабрики «Маяк», розничная цена 1 копейка. Ты и знать не знала, что существуют зажигалки «Ронсон», одну из которых ты с таким удовольствием крутишь в руках. А ведь за эту зажигалку я отдал Бобу-фарцовщику пятьдесят рублей. Несложный подсчет убеждает нас в том, что за указанную сумму мы могли бы приобрести пять тысяч коробок, в которых лежало бы триста семьдесят пять тысяч спичек…

Алла давно знала удивительную способность мужа перемножать в уме любые цифры, но тут невольно улыбнулась.

— Ты напрасно улыбаешься, — продолжал серьезно Балашов. — Полагаю, что эта зажигалка не даст и одной трети их тепловой мощности. Но зажигалку я купил и получаю от нее огромное искреннее удовольствие, потому что она красива. И все же это только прелюдия. Зажигалка — источник моего наслаждения главным образом потому, что я мог себе позволить купить ее. По той же причине я курю «Лорд» за тридцать пять копеек, выпущенный фирмой «Филипп Моррис», а не «Памир» фабрики «Ява» за десять.

— Если тебе нравится тратить деньги, может быть, имеет смысл раздавать их нищим? — ухмыльнулась Алла.

— Заявление, которое свидетельствует, по крайней мере, о трех вещах: о справедливости моего первоначального обвинения, о твоей политической отсталости и о полном непонимании моих запросов и потребностей. Первое я уже обосновал. Второе: надо читать газеты, и ты узнаешь, что у нас нет нищенства, ибо оно лишено социальной почвы. И третье: я не просто люблю тратить деньги. Я люблю их тратить на себя. И на тебя. Я немало сделал, чтобы развить у тебя настоящий вкус к вещам, но, видимо, мне еще предстоит немало поработать.

— Спрашиваешь еще! Твоя девичья фамилия Макаренко? — откровенно засмеялась Алла.

— Мадам, не нажимайте на хамство, — невозмутимо ответил Балашов. — Ты знаешь, что мой бумажник всегда к твоим услугам. Но я бы хотел, чтобы ты научилась испытывать удовольствие, покупая вещь, не только от нее самой, но и от сознания, что ты это можешь себе позволить. И тогда ты познаешь радость, несравнимую с радостью самого обладания.

Алла раздавила в пепельнице окурок, посмотрела в окно и неожиданно сказала:

— Иногда мне кажется, что, лежа со мной в постели, ты именно об этом и думаешь.

Балашов засмеялся, обошел стол и поцеловал ее в затылок. Каким-то неуловимым движением она отодвинулась. Но он заметил. Подумал и сказал:

— Не заостряйся. Мы очень нужны друг другу, — и пошел по лесенке вниз.


У Балашова и раньше были машины, но ни одна из них не нравилась ему так, как эта «Волга». Черно-лаковая, мягко закругленная, строгая, как концертный рояль. Семьдесят пять лошадиных сил, спрятанных в компактном моторе, были послушны и злы, как призовой скакун. Балашов нажал на акселератор, и машина, прижимаясь к шоссе, запела низкую, гудящую песню дорог. Ночью шел дождик, асфальт еще не совсем просох, и лучи утреннего солнца так сияли на нем, что дорога казалась откованной из золотых плит. Балашов надел темные очки с зеркальными фильтрами, и за окнами сразу все окрасилось мягкими зеленовато-голубыми тонами. Он взглянул на спидометр — красный дрожащий язычок стрелки впился в цифру 110.

Далеко впереди показался переезд. Балашов перевел ручку на нейтраль и, слушая ласковый сытый шепот мотора, счастливо улыбался. Машина плавно затормозила у опущенного шлагбаума; почти тотчас же с запада донесся утробный рев тепловоза, и через переезд защелкали длинные зеленые коробки вагонов экспресса «Берлин — Москва».

Балашов, прищурясь, смотрел на окна вагонов и думал: «Не исключено, что мой клиент сейчас с таким же безразличным любопытством глазеет через одно из этих окон на меня…» — и сердце его затопила радость, что он уже бессознательно называет Гастролера своим клиентом. Еще вчера дрожали руки, когда он разрывал склейку телеграммы: «Папа выздоровел совсем. Все порядке скоро буду дома Маша». «Маша! Охо-хо! Молодец Крот! Этот парень начинает постигать основы серьезной, хорошо конспирированной работы. Правда, он стал наглеть. Но это все пустяки. Если он однажды где-то перейдет указанную черту, его надо будет просто убрать, и точка. Хотя и жалко. Другого такого не скоро сыщешь себе на подхват. Этот бандюга ничего не боится. Но, с другой стороны, если его сейчас случайно задержат хотя бы из-за какого-нибудь скандала в общественном месте, он прямым ходом схлопочет из-за старого сквалыги высшую меру. Поэтому он теперь у меня в руках, как воск, будет».

Шлагбаум уже поднялся, и сзади нетерпеливо засигналили подъехавшие машины. Балашов усмехнулся: «Успеете, успеете… После меня», — включил скорость и дал газ.


Рабочий день Балашова расписан, как нотный лист. Чтобы в любой момент можно было себе сказать, как дирижер сыгравшемуся оркестру: «Итак, с 17-го пункта до-минор начали!»

9.00

— Товарищи, на этой оперативке я должен перед вами со всей остротой поставить вопрос: план второго квартала под угрозой, время берет нас за горло, и дай бог к тридцатому вытянуть на девяносто семь — девяносто восемь процентов. Мы тут посоветовались треугольником, и есть у нас такое мнение: если коллектив поддержит, не считаясь с личным временем, организовать всех работников на трудовую вахту. Нам отступать с завоеванных позиций не к лицу. Ну и, естественно, не стоит забывать, что можем лишиться прогрессивки!

9.30

— Галочка, у меня с вами будет неприятный разговор. Вы, как секретарь комсомольской организации, в первую очередь ответственны за работу «Комсомольского прожектора». Ласточка моя, так ведь нельзя. Как вы участвуете в движении за культуру производства? Никак. Как ведется работа по обязательной технической учебе? Слабо, из рук вон слабо. А Женя Ермилов вообще школу бросил. Как отреагировала ваша организация? Обсудила, решение вынесла. А ему помочь надо, и делом, а не словами. Парнишка он трудный, но ведь и коллектив у нас не какой-нибудь — передовой, здоровый! Так что давайте займитесь «прожектором», пусть светит на полную мощность!

10.00

— Николай Семеныч, так дело не пойдет! Будем ссориться, и, честное слово, крепко ссориться. Для вас, бухгалтера с двадцатилетним стажем, такие накладки непростительны. Нет, нет и нет! Не возражайте! Я понимаю, ни умысла, ни корысти у вас не было, но как же можно было не оформить эти счета? Правильно, это все нераспорядительность ваша. Но согласитесь, что, вкладывая всю душу в коллектив, я и сам могу претендовать на то, чтобы вы дорожили моей репутацией в глазах руководства! Ну ладно, ладно, сочтем этот инцидент исчерпанным, если вы дадите мне слово, что это в первый и в последний раз. Вы же знаете мой принцип: в бухгалтерии должен быть полный ажур, как в вычислительной машине.

11.00

— Друзья! Вот сейчас я слушал на производственном совещании выступления товарищей, и мне кажется, что все они упустили из виду одну важную деталь. Обсуждая вопросы повышения бдительности в связи с обнаружившимися на заводе хищениями запчастей, мы все должны задать себе вопрос: а все ли я сделал, чтобы эти позорные факты…

12.00

— Василий Гордеич, как там насчет моей туристской путевочки в Швецию? Я характеристику-то уже два месяца как сдал… Ага… Ясно. Да нет, я готов, чего мне собирать-то: ноги в руки — и поехал. Галине Ивановне кланяйся. Пока… Спасибо, дорогой, спасибо!

Уголовное дело № 1831

ОБЗОРНАЯ СПРАВКА

(по двум уголовным делам в отношении Мосина Юрия Федоровича, 1920 г. р., по кличке «Джага»)

Первое дело — о мошеннических действиях Мосина по продаже медных обручальных колец под видом золотых.

По второму делу Мосин осужден за спекуляцию большим количеством часовой фурнитуры в разных городах страны.

Вместе с Мосиным, как организатор этого преступления, осужден гражданин Ланде Генрих Августович, известный также как Орлов, он же Костюк Геннадий Андреевич.

Хотя материалами уголовного дела Мосин был полностью изобличен, он ни на следствии, ни на суде виновным себя не признал.

В 1963 году Мосин освобожден из мест заключения по отбытии назначенного ему срока наказания.

Старший инспектор УБХСС Тихонов

Встреча

Крот появился около часа. Он позвонил по телефону, и Балашов, слушая его спокойный невыразительный голос, почувствовал в нем какие-то новые ноты. Он спросил:

— Ты у своей мадам?

— Да.

— Ну, сиди тогда. Я у тебя через полчаса буду.

Балашов позвал заместителя и сказал, что поедет в банк посоветоваться насчет дополнительных ассигнований — возможно, сегодня не вернется.

Он вышел на улицу. Июльский полдень кипел суетой и шумом. Но Балашов уже не видел яркого солнца и веселых лиц вокруг. Натренированным, выработанным годами шестым чувством — чувством близкой опасности — он видел тучки, которые не зарегистрировало ни одно бюро погоды. Эти тучки могли закрыть его собственное солнце — до того солнца, что светило для всех остальных, ему дела не было. Он почуял эти тучки в голосе Крота. Пока они за горизонтом. Сейчас надо собраться для хорошего рывка. На то он и Балашов! Он сумеет то, что недоступно пока еще всей гидро-метеослужбе! Он умеет не только заранее замечать грозящие ему тучи, но и вовремя их разгонять…

На то он и вел годы, бесконечные годы, эту незатухающую, тайную, невидимую войну с ненавистным ему строем. Один — против огромного мира, который и не знал, что с ним воюет Балашов. Но он воевал грамотно и аккуратно, жадно вырывая свой кус каждый раз, как только это удавалось. И до сих пор удавалось! До сих пор это было целью его крошечных тайных побед. Засыпались «великие» деятели подпольного бизнеса; прокурор требовал строгого наказания для валютчиков; перегнувшись через барьер, советовались с адвокатами стриженные наголо «трикотажные миллионеры»; заложив руки за спину, уходили из зала суда под конвоем пойманные за руку взяточники. Балашов же бывал — очень редко — в этих залах всегда только зрителем. Компаньоны — жалкие, напуганные, растерянные — напрасно пытались поймать его поддерживающий взгляд или получить ободряющую записку — они уже для него умерли. И заходил он сюда не из боязни, что они начнут болтать, — он знал, что их языки крепко связаны страхом. И не жалость звала его сюда. Он приходил, чтобы лишний раз продумать и понять: где и когда была ими сделана ошибка? И этих ошибок он не повторял.

Он был один против ненавистного ему строя. Среди людей этого строя у него не могло быть друзей, а своим он не доверял, не уважал их и рассматривал только как вещи разового пользования. Никогда в новые дела он не брал старых своих людей.

Когда он читал в газетах, что кого-то привлекли к ответственности за пособничество иностранным шпионам, он весело и радостно хохотал: «Так этим болванам и надо! Я бы их вообще без суда стрелял! Продавать кому-то свою свободу, жизнь — за грошовые подачки!» Он вспоминал, как однажды у него «бегали в шестерках» два сопляка-фарцовщика. Разговорившись с ними, он с глубоким удивлением заметил: эти кретины полагали, что там, за кордоном, земля обетованная. Захлебываясь, они пели про шикарные машины, потрясающих женщин, совершенно сумасшедшие тряпки. Да, там все это есть. Но для него, для Балашова, а не для этих ленивых дегенератов, которых выгнали за двойки из института. Ради этого он столько лет рисковал, продумывал дела до секунды, проверял документы до последней запятой. И всегда выигрывал! А эти ничтожества посягали на его мечту. Пускай это у них от глупости, от безделья, но прощать этого дармоедам было нельзя. Он их прогнал, а потом сообщил анонимкой в милицию, что они уже два года не работают, занимаясь фарцовкой. Загремели оба как тунеядцы…

Да, эти Кроту не ровня. Крот был, несомненно, большой находкой. И он много сделал для того, чтобы Балашов теперь вплотную подошел к своему коронному делу. Это будет последним делом Балашова, и он уйдет с ринга непобежденным. Не будет фанфар и салюта, но будут толстые пачки денег, которые там можно будет превратить в салюты и фанфары.

Это дело могло бы украсить музей криминалистики, но Балашову известность такого рода не нужна. За последние пятнадцать лет это первое дело, в которое Балашов вошел младшим компаньоном. Старичку-покойничку надо отдать должное — у него была отличная голова, и это он, Коржаев, нашел Гастролера и задумал нынешний великий бизнес. Только у него, у Балашова, голова еще лучше, и не надо было старичку так жадничать. Уж очень здоровые куски хватал, вот и подавился. Ну ладно, старичок вроде верующий был, вот Балашов ему в Париже, в русской церкви, хорошую свечку поставит. Авось успокоится хоть на небеси его грешная душа. Очень грешная душа была у Коржаева. Особенно по части жадности.

Балашов прошел за угол, где всегда оставлял машину, и «Волга», рывком взяв с места, понеслась к Преображенке.


— Ну, здравствуй, Геночка! Рассказывай, хвались своими подвигами.

— Здрасьте, Виктор Михалыч! Сделал все, как говорили.

— Все?

— Все!

— Как старичок принял великий час? Не кричал, не плакал?

— Не успел.

— Пришел с нашей легендой?

— Как договорились.

— А почему там столько просидел?

— Его дома три дня не было.

— Не было? Странно. Где бы это ему таскаться по три дня?

— Не знаю. Мне об этом милицию запрашивать не с руки было.

Балашов напряженно думал. Он даже не обратил внимания на наглый тон Крота. «Может быть, у старика были дочерние предприятия? Или еще агентура? Дел он никаких сейчас не вел, в этом я почти уверен. Где же он мог шататься по три дня?»

— Ты там не наследил?

— Как вам известно, Виктор Михалыч, я свои визитные карточки на кончиках пальцев ношу, а оперативнику при обыске вроде бы неудобно щеголять в перчатках.

— Ну и что?

— Что, что… Перчатки-то надел уже после этого. Мог за что-нибудь и голой рукой схватиться.

— Помнить надо было!

— Оно, конечно, отсюда советики давать да сейчас мне экзамен устраивать — это просто. Каждый горазд на чужом хребте в рай въехать…

— Не груби!

— А я и не грублю! Только кто в первый раз ночку после этого переживет, тот на десять лет старше становится.

— Послушай, Крот, ты мне истерик не закатывай. Если эта работа для тебя слишком нервная, поищи себе другую… Может, тебя возьмут воспитателем в детский сад, там будешь нянечек своим мужеством удивлять. А мне сопливые не нужны — выгоню!

— Глядите, Виктор Михалыч, пробросаетесь. Меня ж ведь и подобрать могут. Кому-то, может, теперь понадобятся не только мои руки, но и голова. Здесь, — он постучал себя по лбу, — есть много интересного. Так что политику с позиции силы предлагаю сменить на тактику взаимовыгодных переговоров…

— Так-так-так, — пробормотал Балашов. — Это действительно становится интересным…

В квартире никого не было. Чтобы убедиться в этом, Балашов, как только пришел, взял стакан и прошел на кухню, вроде бы напиться. Сейчас он развалился в кресле и внимательно смотрел на Крота, покачивающегося верхом на стуле. Подбородок Крота лежал на спинке. Глаза были у него страшные: пустые, выключенные, со злой пьяной слезой.

Балашов подумал о том, что все-таки диалектика права, утверждая спиральный ход развития событий. Здорово только вырос разворот спирали.

Крот всплыл два года назад…

Весьма срочно!

В Центральную справочную картотеку

Прошу навести справку о судимости и местонахождении гражданина Ланде Генриха Августовича (он же Орлов, он же Костюк Геннадий Андреевич). Одновременно сопоставьте прилагаемый снимок пальцевого отпечатка с дактилокартой Ланде.

Старший инспектор капитан Тихонов

Москва, Петровка, 38

Возвращение в историю (старик Коркин)

Крот всплыл два года назад. К Балашову пришел Джага и предложил услуги готового на все человека. Крот отбывал срок по одному делу с Джагой. Но тот свое отбыл, а Крот, не досидев четырех лет, бежал из тюрьмы. Добравшись до Москвы, разыскал Джагу. Балашов сначала с ним встречаться не стал, а подробно проинструктировал Джагу, как его проверить. Когда Балашов увидел Крота впервые, он понял, что положение у того отчаянное. Нет денег, документов, нет жилья и всегда — непроходящий ужас поимки. С тех пор Крот выполнял самые опасные поручения своего шефа. В деревянном домике старого Останкина он снял койку у одинокой старухи. Балашов достал для него ворованный паспорт с искусно протравленными надписями, но настоящими печатями, штампами прописки и места работы. Потом от жены он узнал, что молоденькая парикмахерша Лиза, которая обслуживала Аллу, получила недавно однокомнатную квартиру. Он ловко навел на нее Крота, и, видимо, у девушки недостало сил устоять перед молодым, красивым и перспективным работником внешней торговли (Кроту почему-то нравилось выдавать себя за работника внешторга или кинооператора. То и другое казалось ему, наверное, очень «интеллигентным»).

Крот заметно раздобрел и приобрел некоторую изысканность в дакроновых и териленовых костюмах, которые он доставал в комиссионках из-под прилавка. Он мог себе это позволить — Балашов хорошо оплачивал рискованную работу. Крот запомнил одно раз и навсегда: если его когда-нибудь «заметут» — о Балашове ни гугу. Он или же со следствия, или же из колонии выручит. В это Крот верил твердо.

Потом началась эпопея с Коржаевым. Старик был осторожен, как дьявол. Даже Балашов знал о нем только то, что он из Одессы и зовут его Порфирий Викентьевич Коркин. Коркин скупал большие партии фурнитуры к новой модели часов «Столица». Но чутьем опытного коммерсанта Балашов ощущал, что обычной спекуляцией здесь и не пахнет. У Балашова не было в руках никаких фактов, и все-таки он смело пошел навстречу этой авантюре, потому что верил своей интуиции. Четыре месяца он вел игру с Коркиным, делая вид, что заинтересован лишь в сбыте похищенных с завода и из его мастерской часовых деталей.

Балашов не знал, где останавливается Коркин, приезжая в Москву. Своих координат Коркин ему не давал, а звонил по телефону и назначал встречу всегда на улице. При этом он выбирал такие места, которые хорошо просматривались издали. Видимо, Коркин был травленый волк и боялся, чтобы Балашов, производивший впечатление этакого голубого воришки, не привел кого-нибудь на хвосте. Они встречались на видовой площадке у Ленинских гор, у Северного входа ВДНХ, на Большом Каменном мосту, Центральной аллее Лужников. Отчаявшись, Балашов уже решил было пустить по его следу Крота, чтобы тот встретил его где-нибудь в переулке и посмотрел документы. Но риск был слишком велик — старик мог напугаться и вообще соскочить с этого дела.

И Балашов решил проверить свою версию в работе — все равно других вариантов не оставалось. Исходил он из простых соображений: старик одет скорее бедно, чем скромно, а деньги у него есть, и, надо полагать, немалые. У таких старичков-одуванчиков конспирация по линии одежды идет скорее от чувств, чем от разума. Вероятнее всего, старик просто жаден, и, если версия Балашова окажется правильной, Коркин клюнет на его приманку, как щука на живца, с заглотом. Ни за что не удержится, чтоб не сорвать хороший куш.

Смущаясь, отворачиваясь в сторону, Балашов сказал ему при очередной встрече:

— Порфирий Викентьевич, у меня к вам дело конфиденциального характера.

— Что такое?

— Я вот получил от вас в оплату товара довольно значительную сумму.

— Разве она не соответствует договоренности?

— Нет, что вы, что вы, — замахал руками Балашов. — Конечно, соответствует. Я не об этом.

— Так в чем же дело? — теряя терпение, спросил Коркин.

— Не помогли бы вы мне обратить их в более твердый капитал? — выпалил, испуганно оглядываясь, Балашов.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, зелененьких бы купить, или фунтов, что ли…

— Вы имеете в виду доллары, полагаю? — холодно спросил Коркин.

В груди Балашова замерло.

— Если это только возможно…

— Не знаю, не знаю, — неопределенно забормотал Коркин. — Надо спросить у знакомых. А на какую сумму вы хотели бы приобрести?..

Сердце Балашова сделало толчок, другой и забило барабанную дробь.

— Собственно, если это возможно, то на всю сумму…

— Но вы знаете, что они идут по пятикратному курсу?

— Дороговато, конечно, — притворно вздохнул Балашов, — но уж если нельзя дешевле…

— Вы мне, любезный друг, одолжений не делайте. Я же к вам ни с какими просьбами не обращался. А если дорого, то как знаете — дело хозяйское, — сухо отчеканил Коркин.

— Порфирий Викентьевич, я же к вам не только претензий не имею, но и испытываю чувство благодарности, — сказал заискивающе Балашов. — А что касается моего замечания, так это безотносительно к личностям действительно дорого. Нельзя ли по четвертному курсу?

Балашову было наплевать, по какому курсу покупать, хоть по десятикратному — потом он свое возьмет. Но он правильно играл свою партию. Слишком поспешная сговорчивость и такая уж показная хрестоматийная глупость могли вызвать у этого старого змея подозрения. Его надо было «оттянуть на себя», в привычное для Коркина русло горлохватских сделок. И зубы старого проныры уже клацнули, захватывая подброшенного Балашовым отравленного живца.

— По четвертному нельзя, — отрезал он. Затем, вроде бы смягчаясь, сказал: — Может быть, мне удастся договориться с людьми по четыре с половиной. Но это, что называется, из чувства личной симпатии к вам. Я вам позвоню послезавтра, сообщу о результатах… — взял обратно только что врученную Балашову пачку денег и ушел.

Если бы Коркину могло прийти тогда в голову, что своими устами он вынес себе приговор! Если бы он только знал!..

Утром Балашов вместе с Кротом носился на машине из гостиницы в гостиницу с одним и тем же вопросом: не останавливался ли в этой гостинице их знакомый по фамилии Коркин Порфирий Викентьевич? К вечеру, объехав все московские гостиницы, завернув даже для верности в мотели, они убедились, что или Коркин живет у кого-то «на хазе», или никакой он не Коркин.

На другой день Крот вылетел в Одессу с таким расчетом, чтобы вернуться в Москву вечерним самолетом. В адресном бюро он запросил место жительства Коркина П. В. И вот тут-то и произошел афронт, который убедил Балашова, что он на верном пути. «Указанное лицо в Одессе не проживает», — дали Кроту ответ.

Все эти сведения Крот сообщил ему прямо во Внуковском аэропорту, где Балашов встречал своего курьера. «Указанное лицо-то проживает, но, видимо, под другой фамилией», — усмехнулся Балашов. Высадив Крота на Ленинском проспекте, он поехал на Софийскую набережную, где в девять часов ему назначил свидание Коркин. Еще издали он увидел одинокую тощую фигуру старика. Невольно засмеялся: «Молодчина, старик. На километр и в ту и в другую сторону видно. Попробовал бы я только Крота за собой подтянуть, сразу засек бы! Ну, ничего, дедусь, мы тебя, родненького, и так закатаем!..» Балашов притормозил «Волгу» около Коркина и окликнул его. Старик остро зыркнул налево, направо, юркнул в открытую дверь и кинул: «Поехали». По дороге Коркин несколько раз оглядывался, долго смотрел на заднее стекло: проверял, не тянется ли кто-нибудь следом? Балашов помалкивал. Когда вдоволь накрутились по улицам Москвы, старик, откашлявшись, сказал:

— Так вот, любезный друг, я вашу просьбу выполнил-с. В этом конверте двести пятьдесят английских фунтов и восемьсот долларов.

Балашов быстро прикинул: «На пятьдесят долларов все-таки обжал, старая сволочь. Ну, подожди, кровью отхаркаешь за этот номер».

Вслух произнес:

— Я вам весьма, весьма обязан за вашу любезность, Порфирий Викентьевич. Но вы ведь тратили время, годы ваши немолодые по моим поручениям бегать. Это должно быть оплачено…

— Да полно вам, о чем разговор? Мы же ведь интеллигентные люди — всегда договоримся. А с друзей комиссионных не беру. Так-с… — Мгновение подумал и не удержался: — Разве что так, пустячок какой-нибудь, сувенирный презент-с.

Назавтра Балашов вручил ему золотые запонки и по радостному оживлению Коркина понял, что тот остался подарком весьма доволен. А через месяц старик сам, напролом, полез в сети, которые ему так долго и старательно вязал Балашов. То ли Коркин решил больше не показываться на старой явке, то ли там кто-то попался, а может быть, еще что-то произошло, о чем Балашов так и не узнал, но однажды старик попросил подыскать ему в Москве квартиру, где бы он мог останавливаться во время своих краткосрочных приездов. При этом квартира должна быть отдельная и минимально населенная. Сдерживая в пальцах дрожь, Балашов задумчиво ответил:

— С учетом того, что квартира должна принадлежать исключительно надежным людям, задача эта не из легких. Но я думаю, что мне удастся вам помочь. Если к следующему вашему приезду я назову вам адрес, сможете там располагаться как дома…

— А вам ввиду особенностей ваших финансовых интересов это тоже будет довольно выгодно, — пообещал Коркин.

ТЕЛЕФОНОГРАММА

Москва, Петровка, 38

Старшему инспектору тов. Тихонову

Комплексом оперативно-следственных мероприятий установлен виновник наезда на Коржаева — шофер Горстройтреста Павлюк Д. М. Управляя автомашиной в нетрезвом состоянии, он не отреагировал на грубую неосторожность Коржаева, шагнувшего с тротуара на проезжую часть в одном метре от «Волги», и легко задел его боковой поверхностью правого переднего крыла. Эти данные подтверждаются автотехнической экспертизой.

Испугавшись ответственности, Павлюк с места происшествия скрылся.

Мерами оперативной и следственной проверки установлено, что Коржаев и Павлюк знакомы не были, каких-либо косвенных связей между ними не выявлено.

Копии материалов высылаем почтой.

Подписал следователь Арефьев

Передал дежурный Самсонов

Возвращение в историю (ставят сети)

«А вам ввиду особенностей ваших финансовых интересов это тоже будет довольно выгодно», — пообещал тогда Коркин.

После этого Крот целую неделю «работал» с Лизкой. Он сумел так заморочить ей голову, что под конец она совершенно четко запомнила только следующее: его друг и начальник Виктор Михайлович приведет к ней жить на несколько дней одного человека, весьма высокопоставленного. Для пользы дела она будет считаться дальней родственницей Виктора Михайловича. Гостя ни о чем не надо спрашивать, стараться аккуратно выполнять все, что он просит. Обо всем она будет утром, встречаясь с Кротом перед работой, подробно ему рассказывать.

Лизу смутило это странное поручение, но отказать в чем-то Геночке было выше ее сил.

Встреча была подготовлена по высшему разряду. И наконец, она состоялась. Коркин был доволен всем: отдельная квартира, далеко от центра, хозяйка, видимо, туповатая, молчаливая и нелюбопытная. На его вопрос, сможет ли он останавливаться здесь по нескольку дней и впредь, изъявила согласие. И, что особенно приятно, отказалась от платы. «Разве что продукты будете покупать», — меланхолически добавила она — этому ее научил Крот.

События стремительно нарастали. Ровно через сутки Крот принес такую весть, что Балашов испуганно схватился за сердце: он слышал, что у людей от радости тоже бывает инфаркт. А произошло вот что: утром Крот встретил Лизу, и та, между прочим, сказала, что Коркин трижды спросил ее, когда она вернется домой. Когда она была уже в дверях, старик как-то нерешительно, но с выражением сказал, что если у нее есть какие-то дела в городе, то пусть она не торопится — с обедом он подождет.

— Ну ладно, Лизок, вечером увидимся, — Крот поцеловал ее в щеку и махнул ей вслед рукой. Затем, убедившись, что она свернула за угол, не спеша пошел по направлению к ее дому. «Видно, старый хрыч кого-то хочет принять дома. Интересно было бы взглянуть, кого затянет этот паучок…»

Крот вошел в хорошо знакомый подъезд и поднялся в лифте на четвертый этаж. Взглянул на Лизкину дверь и поднялся этажом выше. Он неслышно прижал дверь лифта и спустился на лестничную площадку. Сел поудобнее на подоконник, так, чтобы видна была сверху Лизкина дверь. Закурил. Курил не спеша, со вкусом, понимая, что сидеть здесь придется долго. Проезжавшие в лифте видеть его не могли, а если кто-то спускался по лестнице, Крот вставал, брался рукой за перила, делая вид, что отдыхает на площадке. Дождавшись, когда шаги внизу затихали, снова неслышно усаживался на подоконник. Время тянулось дремотно, тягуче. Крот думал о себе, о Лизке, о Балашове, о старике, которого надо будет хорошенько «обуть». Он не совсем отчетливо понимал, зачем шефу так нужен этот старый хитрый черт. Но Крот уже отлично узнал повадки Балашова и чувствовал, что если тот так присосался к этому Коркину, то дело игры стоит.

Замок в двери звякнул в половине второго, и чуть слышный звук напомнил Кроту щелчок взводимого затвора. Он соскользнул с окна и прижался к стене. Было слышно, как старик потоптался на площадке, прокашлялся, захлопнул дверь и, громко шаркая по ступенькам ботами «прощай молодость», пошел вниз. Крот был готов поклясться свободой, что он слышал, как Коркин мурлыкал себе под нос: «И вот мой час настал, теперь я умираю…»

«Ну-ну-ну, старичок, не ври! Такие жилистые хрычи по сто лет живут, ни черта им не делается», — подумал Крот.

Когда все стихло, он одним прыжком спустился к двери и открыл ее своим ключом. Старик пошел, наверное, звонить. Туда, да обратно, да пока поговорит, верных двадцать минут пройдет. А больше и не надо — все в лучшем виде будет осмотрено, и Крот сделает дедушке Порфише ручкой! Надо будет только, уходя, взглянуть на гостя старика. Крот вытащил из-под тахты фибровый чемодан и легко бросил его на стол. Замки заперты. «Смешной народ все-таки. Вот зачем, спрашивается, делают эти замки на чемоданах? Фраер и в открытый не полезет, а мне его отпереть — занозу трудней дернуть. Эх, фраера…»

Крот аккуратно покрутил в замке длинной отверточкой с нарезками и пропилами на конце. Щелкнули петли, он откинул крышку и стал потрошить чемодан. Под застиранным бельишком лежало довольно много денег. «Эх, взять бы сейчас эти пять кило фаршированной деньгами фибры и отвалить на край света. Но нельзя. Шеф не простит мне такой финт. Обязательно уголовку наведет. А может, побоится, что буду на следствии болтать? Ну, нет, он не из таких, чтобы бояться. Да и что я про него сказать могу? Махинатор он крупный, это верно. Но милиция точные факты любит, а у меня их нету. Так что придется еще поработать на него до удобного случая. А там поглядим. Ага, вот и его паспорт, так-так…»

Когда Крот закрывал крышку чемодана, он услышал, что на лестничной клетке остановился лифт. Кинув взгляд на часы — прошло четырнадцать минут, — он щелкнул замками, точно вставил в отверстия — в одно, в другое — свою хитрую отвертку, повернул и беззвучно запихнул чемодан под тахту. В дверном замке уже елозил с металлическим скрипом ключ. Крот затравленно озирался. «Надо же в такую банку влипнуть! На своей хате попасть, как сопливому домушнику! Хромой за это теперь не побалует!» — прогрохотала в мозгу, как экспресс по мосту, мысль. Взгляд задержался на приоткрытой двери стенного шкафа. Там у Лизки висят платья.

Из прихожей раздался голос:

— Ну, вот мы и пришли, господин Макс…

«Э, была не была! Терять теперь нечего…» — Крот на носках перебежал комнату и скользнул за тонкую дверцу в груду тряпок, пахнущих духами, пудрой и нафталином.

«…Мистер У. Келли, вице-президент компании «Тайм продактс лимитед», которая ввозит в Англию часы из Швейцарии, Франции, Западной Гармонии, Японии и СССР, заявил вчера корреспонденту газеты «Таймс», что русские часы дешевы потому, что советские заводы организованы по принципу крупного производства…

Английский импортер отметил также высокое качество советских часов и их надежность…»

Газета «Таймс», 11 февраля 196* года, Лондон

Возвращение в историю (Гастролер)

…Там, за дверцей, в комнате, двое не спеша усаживались за стол, шаркали подошвами, скрипели отодвигаемые стулья. Коркин говорил что-то о плохой погоде, жаловался на нездоровье. Потом спросил:

— Чайку-с не желаете? Организуем мигом…

И тут Крот впервые услышал голос неожиданного гостя:

— Вы, наверно, думаете, что я приехал в Москву за чай? Вы знаете, какой продакт меня интересовать…

Голос был холодный и скользкий, как прилавок рыбного магазина. И хотя Крот не видел обоих, он сразу почувствовал, что Коркин смутился, голос его стал еще более заискивающим:

— Да, да, конечно, любезный друг, как вам угодно-с, я просто думал, как лучше…

— Будет лучше, если мы не теряем время и будем начинать деловой разговор…

«Как-то странно он говорит, не по-людски», — подумал Крот.

— К сожалению, я не смог обеспечить на сегодня всю номенклатуру оговоренных товаров. Возникли задержки с поставками деталей, но я гарантирую вам, господин Макс, что к следующему вашему визиту все будет подготовлено, — сдавленно, с придыханием сказал старик. Крот почувствовал, что Коркин чего-то боится.

— Это очень плохо. Как говорят у вас, дорогая ложка к обеду. Вы должны, наконец, понимать, — что я не могу вывозить большие партии продакт. А в следующий раз я должен возить самые крупные предметы…

«Елки-палки, ведь он же иностранец, — с изумлением подумал Крот. — Ай да старичок-паучок! Это же надо! Контрабанду гонит, да еще как! Ну и хрыч!»

— Клянусь вам Христом-богом, что это не в моих силах было. Я только совсем недавно вышел на оптового поставщика, поэтому я и смог обеспечить условленные партии колес, трибов, волосков и вилок. На все остальные уже есть договоренность.

— За это я буду снижать часть вашего гонорара. Я тоже не могу верить без гарантий. Мы деловые люди, и вы должен это понимать.

— Но ведь уже есть договоренность! Все детали через полгода будут. Я даю вам слово благородного человека!

— Меня слова не интересуют. Это есть эмоций. Я могу повторить: каждый мой визит сюда стоит не только много деньги. Он стоит много страха и нервы. Это тоже есть эмоций. В этой сфера мы с вами имеем баланс. Но-о… в делах берут к учет только три фактор: продакт, деньги или гарантий. У меня есть деньги, у вас нет продакт. Может, вы имеете гарантий?

— Бог мой, мы же должны доверять друг другу!

— Никогда. Доверие в делах подобно червь в дерево — оно кушает его из середины. Доверие помножить на гарантий — может давать выгода обе сторона.

— Но ведь вы постарайтесь понимать: моя не будет обмануть вас, моя не имеет резона, — от волнения Коркин перешел на ломаный язык.

Крот усмехнулся: «Ишь, старается, старый черт! Хочет, чтоб его поняли лучше. Только, видать, у этого гада не очень-то разживешься. Ну и волки, это ж надо, как грызутся!»

Крот с таким напряженным вниманием слушал все происходящее в комнате, что уже забыл про свой испуг. Теперь он только боялся пропустить что-нибудь важное в их разговоре. Крот отлично понимал, что, если он выскочит отсюда живым, Балашов дорого даст за его рассказ. Крот был твердо уверен — у этого закордонного Гастролера наверняка есть пистолет. «Если он засечет меня, станет мне этот шкаф саркофагом — это уж как пить дать! Что в его пушке есть — все в меня вложит».

А Гастролер в это время смеялся:

— Вы, наверно, думаете, что плохой русский язык я понимаю лучше? Это есть неправильно. Я плохо разговариваю, но я могу хорошо понимать. В ваша страна я бывал не только как коммерсант, я тут жил с сорок первый до сорок третий год. Но это к делу не относится. Я сказал конечное слово: вы получаете только тридцать процент гонорар. Остальное — при окончательный расчет.

Коркин, видимо, понял, что уговорить партнера не удастся, и разговор покатился под гору. В конце Гастролер сказал:

— К первый июль весь продакт должен быть комплектован и готов. Я приеду в Москву от двадцать до тридцать июля. На этот адрес присылаю вам из гостиница посткарт — как это…

— Открыточку?

— Да, открытку. Адрес назад будет любой, но номер дома значит день наш рандеву, а квартира — час, когда вы ожидает меня здесь. Все. Да, напишите мне адрес эта квартира. Вы уверены, она надежна?

— Абсолютно.

Коркин скрипел карандашом по бумаге, потом они вышли в прихожую, и через минуту хлопнула дверь. Крот прильнул к дверце: в квартире не раздавалось ни звука. Видимо, старик пошел провожать Гастролера на улицу.

Крот звериным плывущим шагом вышел в прихожую, прислушался у двери. Все тихо. Беззвучно открыл и затворил за собой дверь, мгновенно взбежал на площадку, устроившись на насиженном с утра подоконнике.

Старик вернулся через пять минут. Стук захлопнувшейся за ним двери прозвучал для Крота салютом. Он спустился по лестнице, перепрыгивая через целые марши. Выбежав на улицу, забыл привычную, хранящую его сдержанность и заорал навстречу зеленому огоньку:

— Такси, сюда!

«Юрка? Жулик!»

Стас Тихонов постоял на углу, раздумывая, куда поехать сначала. Несмотря на то, что стрелки на часах в конце Страстного бульвара только начали свое неспешное путешествие к одиннадцати, было уже жарко. Тихонов подошел к киоску и попросил стакан воды с двойным сиропом. Он стеснялся своей любви ко всякого рода сластям и позволял себе такую роскошь, как двойной сироп, только когда был один.

Стрелка на часах прыгнула на четверть одиннадцатого, и Тихонов решился: «Пойду сначала к Мосину домой».

Накануне он говорил с участковым, битый час пытаясь от него узнать что-то о Джаге. Однако участковый, исполненный готовности быть полезным, ничего интересного сообщить не мог. Уже в конце разговора он вспомнил, что в одной квартире с Мосиным живет Нина Павловна Захарова — пенсионерка, общественница и «вообще отличная старуха».

— Может быть, она что-то скажет? Она же ведь лучше его знает, — заключил изнемогающий от жары толстяк участковый.

— А где он работает? — спросил Стас.

— Не знаю, — сокрушенно развел руками участковый. — Давеча, когда звонили, пошел в ЖЭК, а там даже справки с его работы нет…

Стас дважды постучал в дверь старого двухэтажного дома на Грузинской улице. Кто-то закричал в глубине квартиры: «Сейчас, сейчас, подождите, а то молоко сбежит…»

Дверь Тихонову отворила седая, аккуратно причесанная женщина с энергичным, подвижным лицом.

— Нина Павловна?

— Да.

— Здравствуйте. Я как раз вас и разыскиваю.

— Здравствуй, коль не шутишь. А искать меня нечего. Идем в комнату, побеседуем… Садись, садись, молодец, — усадила она Тихонова в кресло. — Рассказывай, с чем пожаловал. Ко мне ведь много народу ходит, — продолжала она, — у каждого свои заботы.

Старушка зорко глянула на Тихонова.

— Да ты из какого дома? Что-то я тебя и не припоминаю…

— Моя фамилия Тихонов, Нина Павловна. Я из милиции. Пришел к вам по государственному делу, за советом. Поможете?

— Вон что-о! — протянула Захарова. — И старуха понадобилась для дел-то государственных?

— Прямо уж и старуха! — льстиво сказал Тихонов. — Вам шестидесяти-то, наверное, нет!

— Ты мне турусы не подкатывай, — засмеялась Захарова. — Ишь, кавалер нашелся! Показывай документ свой да и выкладывай, зачем пришел?

Тихонов предъявил Захаровой удостоверение и попросил рассказать все, что ей известно, о Мосине.

— Юрка? Жулик, — убежденно сказала Захарова. — Я о нем участковому не раз говорила, а он все одно: «Проверим, проверим…»

— А почему вы думаете, что Мосин жулик? — осторожно спросил Тихонов.

— Да как тебе сказать, — задумалась Нина Павловна. — За руку я его, конечно, не ловила. Только «не пойман — не вор» — это жулики сами себе поговорочку придумали, — так же убежденно продолжала она. — Сидел он дважды? Сидел. А теперь что? К людям гости ходят как гости, а к нему: «Юр, выдь на минуту!» Пошепчутся на лестнице минут пять — и до свидания. Да и названье себе бандитское взял — Жиган, что ли?

— Джага? — подсказал Тихонов.

— Во-во, Джага, он самый. Теперь еще: семья их — пять человек, работает Юрка один, а как пришел из тюрьмы, все новое домой тащит: и костюм, и пальто, пианину привезли, холодильник новый, другую всякую всячину. А тюрьма, сам знаешь, не заграница. Откуда, спрашивается, барахло-то? Факт, жулик! — непреклонно закончила Захарова.

— Нина Павловна, а не заметили вы случайно, не было среди его гостей хромых? — спросил с надеждой Тихонов.

— Хромых? Нет, чего не видела, того говорить не буду. Хромые к нему вроде не приходили.

— А вы не знаете, где Мосин сейчас работает?

— Как не знать! Знаю. На часовом заводе не то монтером, не то слесарем. Дуська, его сестра, на кухне говорила.

Прощаясь, Тихонов оставил Захаровой свой телефон.

— На всякий случай. Если вам что-нибудь интересным покажется или хромой пожалует, звякните нам.

— Да уж чего, — ответила Захарова. — Конечно, звякну, труд небольшой, а телефон у меня личный…

«Умная старуха, — спускаясь по лестнице, думал Тихонов. — И тактичная какая: даже не спросила, в чем, мол, дело».

Возвращение в историю (третий — лишний)

Да, от радости тоже может быть инфаркт. Бледные щеки Балашова покрылись неровным пятнистым румянцем. Он смотрел, не поднимая головы, в полированную крышку стола и, чтобы не было заметно дрожания его пальцев, разглаживал бумажку, исписанную круглым падающим почерком Крота: «П. В. Коржаев, 1898 года рождения, русский, постоянно прописан в городе Одессе, улица Чижикова, д. 77, кв. 112».

«…Все, раскололи старика. До исподнего. Значит, я был прав. Точно угадал. Молодец, Балашов, молодец. Хорошо, что не выдал Коржаеву уже приготовленный товар. Так-так, этот гость хочет вывезти полный комплект деталей нескольких тысяч «Столиц». Все понятно. Там, у себя, Гастролер их соберет и беспошлинно сбудет. Да по тройным ценам. Вот это бизнес! Он же хапнет на операции не меньше четверти миллиона! Часики-то советские у него из рук расхватают, за две недели уйдут. Дешевле швейцарских гнать будет. А что швейцарские? Красиво? Так наши не хуже. И паблисити отличное — русская икра, русские часы, русские спутники! Да что там говорить — их в СССР сотнями тысяч закупает самая солидная фирма на Западе — «Тайм продактс лимитед». Мистер Уильям Келли знает, что и где покупать… Но этот-то змей! Какой размах, фантазия какая! Вот это партнер!

Теперь надо вывести из этой игры Коржаева. Судя по информации Крота, Макс держит старика за горло. Ну, это от стариковской темноты, от дикой жадности Коржаева. Все-таки старичок при всей его ловкости типичный анахронизм. Этакий Гобсек с Малой Арнаутской. Выпал из времени лет на сто. Не понимает, что он для Гастролера дороже матери родной, что Гастролер ему крошки сухие с жирного пирога бросает. Гастролер с ним в правильном ключе работает — в строгости держит. А этот старый дуралей боится, что иностранец к кому-то другому переметнется. Дурак! Этот закордонный волк его наверняка не один год искал, пока нашел. Но старичок-то каков, орел — грудь куриная! На моих, на балашовских, плечах хотел устроиться, дурашка…»

— Ну ничего, скоро тебе там станет неуютно…

— Что? — спросил Крот.

Балашов так задумался, что не заметил, как последние слова произнес вслух.

— Мы с тобой одно целое: я — голова, ты — руки. До тех пор пока руки будут слушать голову, им ничего не грозит. Понятно?

— Не совсем.

— А вот сейчас поймешь совсем. Ведь ты, Крот, очень хотел бы избавиться от меня и жить как хочешь? А?

— Да почему же? — притворно возмутился Крот.

— По кочану и по кочерыжке. Потому. Хотел бы — и точка. И не ври. Только без меня ты ни на шаг. Деньги тебе даю я, документы тебе достал я, где жить — тоже нашел я. Но самое главное — это деньги. Деньги могут дать все: удовольствия, независимость, наконец, свободу. А тех денег, что я тебе даю, может в лучшем случае хватить только на удовольствия. Свобода, брат, она до-орого стоит! А раздавать деньги просто так не в моих принципах. Поэтому деньги — выкуп за свободу — ты должен заработать.

— Какая же может быть свобода, когда у меня каждый мент в глазах двоится?

— У меня есть врач, который полностью изменит твою внешность. Сделает пластическую операцию. А кожу на пальцах он тебе сожжет кислотой и пересадит новую шкуру. Я достану железные документы, и с приличными деньгами ты осядешь где-нибудь на глубинке, пока на тебя какая-нибудь амнистия не свалится. Ну, что, красиво?

— Куда как…

— Но это все надо заработать, потому что я не собес и благотворительностью не занимаюсь.

— Что же, мне свою душу за это продать вам, что ли?

— Нужна мне больно твоя душа. Я гнилым товаром не торгую. Я тебе уже сказал: мне нужны твои руки, ловкость и смелость.

— Ну и что?

— Через пару месяцев поедешь в Одессу и уберешь старика.

— Как это?

— Вот так. Совсем. Начисто!

— Да вы что, Виктор Михалыч? Шутите?

— Шутками пусть занимаются Штепсель и Тарапунька, а у меня дела не ждут, шутить некогда. Ну как, хватит у тебя духу купить себе свободу?

— Виктор Михалыч, это же мокрое дело. За него вышку дают!

— Дают дуракам. А я предпочитаю с дураками дела не иметь. Умно сработаешь — тебе наши замечательные пинкертоны только соли на хвост насыплют…

— Но ведь старика можно просто вышвырнуть из дела! У нас же теперь все козыри в колоде. А если вздумает фордыбачить — прищемлю его где-нибудь, так он сюда дорогу забудет!

— Эх, мальчишка ты еще, Крот, право слово…

Балашов напряженно думал: приоткрыть ли Кроту немножко карты или играть втемную? Крот парень вострый. Он может почувствовать в колоде крап. Тут можно переиграть, и Крот просто сбежит. Решился.

— Слушай меня, Гена, внимательно. Большое мы с тобой дело накололи. Если сделаем его как следует — надолго можно будет успокоиться. Но ошибки в нем быть не может, иначе оба сгорим дотла. И все-таки дело того стоит. Ты слышал, о каких деньгах они договаривались?

— Слышал. О долларах вроде.

— Вот именно. О долларах и английских фунтах. Есть еще у нас кое-где троглодиты, надеются, что Советская власть не вечная, вот они за большие деньги валюту эту покупают. Не знаю, как им, а нам с тобой, Геночка, видать, до этих времен не дожить. Вот мы деньги Гастролера им переплавим — пусть идиоты их по кубышкам гноят. Мы-то с тобой и на советские отлично поживем. Улавливаешь?

— Чего уж тут не улавливать.

— Так вот, старика из дела мы выпихнуть не сможем. Если послать его сейчас к черту, то он сможет по своим каналам связаться с Гастролером и перенести встречу — только мы его и видели. Если мы их накроем во время встречи, то получим с этого гроши: во-первых, переговоры будет вести старик, а он уже впал в детство и не сможет с этого залетного сорвать даже трети того, что смогу я. Во-вторых, придется делиться этим немногим с ним — и получим мы за все наши страхи, за весь риск, да и за товар-то за наш собственный кукиш с маслом. Но это все колеса. Самое главное в другом. А что, если старик со зла донесет на нас? А? Как тебе нравится переодеть дакроновый костюм на лагерный бушлат? Вот такие пироги. Так что, думай — и поскорее.

— А когда ответ давать?

— Ну, времени у тебя, Крот, полно. Ответ мне можешь дать через… через… минут пять. Достаточно?

— Сколько? — тихо переспросил Крот.

— Пять. Пять минут! Наш с тобой старый контракт действует еще пять минут, после чего или автоматически пролонгируется, или навсегда — я это подчеркиваю — навсегда расторгается.

— За горло берете?

— Дурачок. Зачем же так грубо? Просто поворачиваю тебя лицом к солнцу. Думаю, что тебе есть смысл согласиться. Это по-дружески.

— А что мне еще остается?

— Да, скажем прямо, выбор у тебя небогатый. Так как же?

— Хорошо. Я согласен. Сколько?

— Вот это уже деловой разговор. Только о деньгах беседовать сейчас бессмысленно. Ты знаешь — я тебя никогда не обижал.

— Это верно…

В это мгновение Крот тоже подписал себе приговор. Ему невдомек было, что Балашов и не думает перепродавать валюту. Балашов сам ею распорядится. И там, куда он собирался податься, ему такой компаньон, как Крот, был не нужен.

ВЕСЬМА СРОЧНО!

Москва, Петровка, 38

Старшему инспектору тов. Тихонову

Центральная справочная картотека сообщает, что проверяемый Вами гражданин Ланде Генрих Августович (он же Орлов, он же Костюк Геннадий Андреевич), отбывая срок наказания по приговору Мосгорсуда за спекуляцию часовой фурнитурой, 19 декабря 1963 года совершил побег из мест заключения и в настоящее время объявлен во всесоюзный розыск.

Пальцевый отпечаток на представленном Вами снимке идентичен отпечатку среднего пальца правой руки Ланде — Орлова — Костюка (дактилокарта Ланде, архивный № 78162).

Справку наводила Архипова

— Красиво! — Тихонов положил на стол голубой листочек справки. — В нашей разработке появляются все новые звенья. Ну, а ты что обо всем этом полагаешь, Сережа?

— Мне ясно пока одно: связь Джаги с Коржаевым — явление не случайное, — пожал плечами Приходько. — Я не могу еще это доказать, но уверен, что между ними стоял Ланде — Костюк, который, очень возможно, и отправил Коржаева к праотцам. Но вот зачем? Почему? Непонятно. И какова здесь роль Хромого?

— Видишь ли, то, что эти два прохвоста и раньше промышляли часами, снова наводит на мысль о Хромом как о деятеле часовой промышленности. Уж очень заманчиво поверить, что мы его найдем где-то на циферблатной ниве…

— Попробуем…

Возвращение в историю (Снова пузырек из-под валокордина)

«Это верно», — сказал тогда Крот. Деваться все равно некуда. Балашов держит его так за горло, что не пикнешь. Бежать из Москвы? А куда? Ткнуться не к кому. А с его паспортом куда-то пристроиться работать и думать нечего. Сразу возьмут на казенный харч. Да и что он может работать-то? Сроду специальности не имел. Шофером бы пойти к какому-нибудь начальнику на персональную. Водит машину он отлично. Так персональных машин мало. На самосвал? За полторы сотни в месяц? Ну это пусть у них робот за полторы сотни баранку крутит. Не дождутся. Обратно же, права шоферские надо получать в милиции, а он с нею дела иметь не желает. Так что выхода никакого. Впрочем, есть еще один выход — пойти на Петровку, 38 и поколоться. Сдать дочиста Балашова, сказать, что осознал, мол, хочу искупить вину, вон какую крупную птицу вам доставил. «Хорошо, — скажут они, — а что он за птица?» Тырь-пырь, а сказать-то нечего! Ничегошеньки я серьезного про него не знаю. А сам Балашов не из того теста, чтобы колоться. Скажу, — допустим, что возил какие-то пакеты в разные города. Кому возил? А черт их знает! На вокзалах и в аэропортах встречали, пакеты забирали и отдавали пакеты поменьше — с деньгами. Тут Балашов и скажет: «Кому вы, дорогие товарищи менты, верите: мне, честному, ничем не опороченному человеку, или этому беглому каторжнику, которого я первый раз в глаза вижу?» Покалякают с ним, побалакают и отпустят: сейчас ведь демократия настала — без доказательств ни-ни-ни! А я поеду свой старый срок отсиживать, да с новым довеском. Вот те и все дела. Нет, некуда мне деваться. Придется через пару месяцев поехать в ласковый город Одессу и выписать старику путевку в бессрочную командировку. Только Балашов зря полагает, что я лишь для него туда поеду. Уж если заскочу на хату к старому хрычу, заодно его бебехи пошарю. Не может того быть, чтоб он не держал каких-нибудь алмазов пламенных в своих лабазах каменных. Глядишь, пофартит, так, может быть, мне Балашов со всем своим делом на черта сивого не нужен будет…»

Крот не знал, что Коржаев свои алмазы в комнате не держит. Он не знал даже, что старик снова вернулся в Москву и договаривается сейчас по телефону с Балашовым о встрече…


— Виктор Михайлович! Это я, Коркин, здравствуйте!

— Дорогому Порфирию Викентьевичу мой привет и уважение! Вы где сейчас?

— На вокзале. Могу ли я ехать к той любезной девушке?

— Я же вам сказал, что это жилье покуда прочно зарезервировано за вами.

— И великолепно-с. Я сейчас же туда направляюсь и надеюсь вскоре видеть вас там. Как с нашими делами?

— Поговорить надо.

— А что, возникли осложнения? Я уж было позаботился об интересующих вас вещах…

— Ну, это не по телефону! Скоро приеду. — Балашов усмехнулся: «Закрутился, милый».

— Буду ждать. С нетерпением-с.

Балашов положил трубку и с тревогой подумал: «Как бы он там на Крота не наткнулся. Я, правда, запретил Кроту там сейчас появляться, но с этого барбоса всего хватит». После визита Гастролера в дом Лизы Балашов велел Кроту вернуться обратно на старое жилье, в Останкино. Кроту это было явно не по душе, но он подчинился.

Дверь Балашову открыл Коржаев:

— Подумайте, какая жалость, девушка Лиза только что ушла по своим делам.

Здороваясь со стариком, Балашов невольно подумал: «Врет, конечно, сволочь. Сам ее отправил. Обвык здесь, уже распоряжается, как хозяин. И все это за мои же деньги. Погоди, ты все эти счета оплатишь».

Коржаев достал из саквояжа бутылку вина. Балашов усмехнулся: «Ишь, гуляет! На бутылку «Червоне» за 77 копеек расщедрился. Интересно, сколько за эту гнусную бутылку он постарается с меня содрать? Но твоя карта, родной, бита! Ничего ты больше с меня не возьмешь».

— У меня неприятности, Порфирий Викентьевич. Сейчас проводится большая ведомственная ревизия. Винтика вынести нельзя. Боюсь, как бы не докопались до моих прежних дел.

Коржаев истово перекрестился на фотографию Марчелло Мастроянни в углу.

— Господи, спаси и помилуй! Что же делать, Виктор Михайлович? Если вы мне не обеспечите товар по оговоренному списку к пятнадцатому июля, вы меня без ножа зарежете!

— Почему? — простовато удивился Балашов. — Вот бог даст, пройдет ревизия благополучно, к концу лета весь товарец в полном объеме я вам и представлю.

— Да к какому, к черту, концу лета! Вы что, спятили? Мне нужен товар к пятнадцатому июля, а иначе выкиньте его хоть на помойку!

— Прямо уж на помойку, — продолжал удивляться Балашов., — Наши детальки круглый год нужны для мастеров-леваков.

— Да какие там леваки, что вы мне ерунду городите!..

Балашов даже привстал на стуле. Но Коржаев уже спохватился и с прежним возмущением продолжал:

— Я с солидными людьми дело имею и не могу их дурачить, как мальчишек. Если было обещано к пятнадцатому, значит должно быть к пятнадцатому. Я им ваши ревизорские ведомости вместо деталей не могу предложить! Я их даже предупредить не смогу!

Сейчас они были похожи на двух боксеров, сильных, но боящихся друг друга. Здесь можно выиграть одним ударом. Но удар этот должен быть нокаутом. Они легонько молотили друг друга, уклонялись, делали выпады, отходили, и каждый наливал руку злобой, чтобы ударить наповал.

Балашов построил уже свою схему атаки: если старик категорически откажется от поставки в конце лета, значит, у него других каналов связи с Гастролером нет. Тогда вариант с его убийством надо придержать. Хотя Крот — это Крот, но все равно уж очень опасно. Шум большой может быть. Попробуем подработать что-нибудь попроще. А если согласится, значит он может связаться с закордонным купцом еще каким-то способом. Тогда старику надо будет умереть.

Коржаев не был подготовлен к этому бою и на ходу готовил контратаку. «Максу я передал приблизительно одну четверть всего товара. Он уже вложил приличные деньги в это дело, не считая поездок сюда, и вряд ли так легко откажется от всего. Но заработок мой он порежет наверняка. Только знать бы заранее: на сколько? Так, чтобы с этого проклятого осла снять сумму вдвое. Процентов двадцать снимет Макс, а? Дождусь его здесь в июле и перенесу окончательную встречу на сентябрь. Пожалуй, если хорошо поторгуюсь, еще заработаю на этом…»

— Что же, так вы мне ничего и не передадите сейчас? — сварливо спросил Коржаев.

Балашов думал одно мгновение.

— Вот только эти десять тысяч аксов. Я их снял еще до ревизии, — сказал он, протягивая Коржаеву пузырек из-под валокордина, наполненный крошечными металлическими детальками.

— Ладно, с паршивой овцы хоть шерсти клок, — уже откровенно грубо заявил старик. — Вы своей несобранностью поставили меня перед непреодолимыми трудностями. Да-с! Я вынужден буду выплатить своим контрагентам огромную неустойку. И все из-за вас!

— Но при чем здесь я? — развел руками Балашов, напряженно размышляя: «Откладывает встречу, значит каналы связи могут быть». — Ведь не я же назначил в своей мастерской ревизию…

— Ох господи помилуй, да когда же вы станете деловым человеком? Никого ваши объективные причины не интересуют. Они входят в естественные издержки коммерческого риска. Поэтому вы вместе со мной должны будете разделить тяжесть неустойки.

— А сколько это будет? — настороженно спросил Балашов.

Коржаев на минуту задумался. Пошевелил губами:

— Половина вашего гонорара.

— Что-о? Да мне же получать тогда нечего будет!

— А мне будет чего?.. По-вашему, выходит, что я, в мои-то годы, должен из-за вас мотаться по всей стране задаром? Заметьте, что мне суточных и проездных никто не платит.

— Ну, треть, я еще понимаю…

— Минимум — сорок пять, иначе все придется отменить.

— Помилосердствуйте, я же еле расплачусь со своими людьми.

— Хорошо. Сорок процентов, и давайте кончим этот разговор.

Балашов тяжело вздохнул:

— Давайте…

Коржаев отпил глоток теплого мутного вина и сказал:

— Обо всех возможных у меня изменениях я вам напишу.

Балашов мгновенье подумал.

— На мой адрес лучше не надо. Видите ли, у меня молодая и ревнивая жена, обладающая скверной привычкой читать мою корреспонденцию. А поскольку я ее не посвящаю в свои дела, то ей лучше ничего и не знать. Запомните такой адрес: «Большая Грузинская улица, дом сто двенадцать, квартира семь, Мосину Ю.». Он мне сразу же передаст.

— А он не любопытный?

— Все, что захотите передать мне, пишите ему. Это абсолютно надежный, мой человек. Я вам как-то говорил о нем. Это Джага. В письме к нему так и обращайтесь, я буду знать точно, что оно от вас. Тогда и подписывать вам не надо будет.

— Хорошо, в случае чего я буду иметь в виду этот почтовый ящик.

Коржаев проиграл бой окончательно. Когда он затворил за Балашовым дверь, его одолели неясные сомнения. Этот человек хоть и лопух, но какой-то уж очень скользкий. Непонятно почему, но он вызывает подозрение. Нет, надо быть с ним осторожнее. Коржаев только не знал, что у него почти не осталось на это времени. Той же ночью он вылетел в Одессу.

А Балашов сидел в это время у Крота в Останкине.

— Осталось мало времени. Сегодня я говорил со стариком, и мне кажется, что он уже не сможет предупредить Гастролера. Хоть он и ничего не сказал мне, но вот тебе голову на отсечение, если я ошибаюсь: к приезду Гастролера он вернется сюда, чтобы его встретить. Видимо, он не может сидеть здесь и дожидаться его.

— И что?

— Ничего. Просто давай обсудим, как лучше с ним кончать. Ты вообще-то готов? Или как?

— Готов, — безразлично сказал Крот…

По-латыни обозначает…

На Петровку Тихонов явился к вечеру. Бегом, через две ступени, взбежал он на второй этаж и без стука влетел в кабинет своего начальника майора Шадрина.

— Борис Иваныч! Имеем новые сведения!

— Ладно. Ты присядь, отдохни, — усмехнулся Шадрин.

— Нет, я же на полном серьезе вам говорю, Борис Иваныч! Пока фортуна стоит к нам лицом! — закипятился Стас.

Шадрин откинулся на стуле, не торопясь достал сигарету, закурил. На его длинном худом лице не было ни восторга, ни нетерпения. Спокойное лицо занятого человека.

— Ну что ж, давай делись своими голубыми милицейскими радостями.

— Так вот. Наш друг — Мосин-Джага, оказывается, работает на часовом заводе. Для меня это был первый приятный сюрприз: вот они откуда берутся — винтики, колесики, аксики! Поехал я на завод — поинтересоваться Джагой поближе. Порасспрошал людей про некоторых, ну и про Джагу в том числе. Насчет боржома — неизвестно, а вот водочкой мой «подопечный» балуется крепко: в бухгалтерии по повесткам вытрезвителя уже дважды у него штрафы высчитывали. А на водочку нужны знаки…

— Какие знаки? — удивился Шадрин.

— Ну какие? Денежные… Характеризуют Джагу, прямо скажем, не ай-яй-яй. Правда, сам он ни разу в кражах не попадался, но подозрения на него бывали.

— Это какие же подозрения?

— Обыкновенные. Как в римском праве: пост хок, эрго проптор хок!

— Как, как? — переспросил Шадрин.

— Ну, это по-латыни. Обозначает: «Из-за этого, значит поэтому», — небрежно бросил Стас. — Так вот, пропадут в одном, другом цехе какие-нибудь детальки, тут все давай вспоминать — то да се… А потом всплывает: Юрка-монтер в обед у станков ковырялся, провода смотрел. Раз, другой, потом его самого по-рабочему — за лацканы. Он, конечно, в амбицию: «Вы меня поймали? Нет? Ну и катитесь!» Тем пока и кончалось.

Шадрин громко расхохотался:

— Слушай, Тихонов, ну, отчего ты такой трепач? «Пост хок» твой несчастный обозначает «после этого, значит поэтому»! И это не из римского права вовсе, а из курса логики. И является примером грубой логической ошибки. Ясно?

— Ясно, — не смущаясь, сказал Тихонов. — Тем более. Вы лучше дальше послушайте. Оказывается, на участке, где корпуса пропали, работает Кондратьева Зинаида, родная племянница Джаги.

— Все это очень интересно, — сказал Шадрин. — Так что ты предлагаешь теперь?

— Да это ж слепому ясно!

— У меня зрение неплохое, но мне еще не очень ясно. Так что уж подскажи.

— Надо бы Джагу сегодня же посадить, — сказал Стас.

Шадрин сделал испуганные глаза и надул щеки.

— Уф! Прямо-таки сегодня?

— А что? В этом есть свои резоны.

— Позволь уж поинтересоваться, дорогой мой Тихонов, а за что мы его посадим?

— Кого это вы тут сажаете? — спросил вошедший Приходько.

— Заходи, Сережа. Я вот предлагаю Джагу окунуть в КПЗ. А Борис Иваныч с меня саржи рисует. Давай вместе думать. Ведь Джага — явный преступник. Кому Коржаев блатное письмо адресовал? Джаге! Если мы его здесь сутки подержим, он, как штык, разговорится. Прижмем письмом — расскажет про Коржаева. Потом сдаст Хромого, возьмемся за племянницу — выяснится насчет корпусов…

— Светило! Анатолий Федорович Кони — да и только. Просто изумительный пафос обвинителя, — сказал Шадрин, невозмутимо покуривая свою «Шипку».

Приходько покрутил в руках карандаш, потом поднял на Стаса глаза:

— Не, старик. Что-то ты… того, загнул…

— Это почему?

— А ты умерь свой оперативный зуд. Сейчас это во вред.

— Да бросьте вы менторствовать! — разозлился Стас.

— Не заводись. Противника надо уважать. Или хотя бы принимать в расчет, если это такая сволочь, как наши клиенты, — улыбнулся Сергей.

— Давай, давай. Будем уважать. Только зачем?

— А затем, что среди жуликов дураков уж никак не больше, чем среди порядочных людей.

— Вот именно, — сказал Шадрин. — Представь себе: какой-то растяпа-прокурор дал нам санкцию на арест Мосина. Ну и были бы мы круглыми дураками, если бы его взяли. Ты с Мосиным хоть раз говорил?

— Нет.

— И я не говорил. И Сергей не говорил. Так чего это мы вдруг должны уверовать, что он заведомо глупее нас? Болваном был бы он, если б вдруг раскололся. Улик-то практически нет против него никаких. А на испуг я брать не люблю. Это, я тебе скажу, не показание, которое с испугу дано. Нам надо, чтобы он не только дал правдивые показания, но сам же их и закрепил — пусть награбленное выдаст, покажет документы, секретные записочки, назовет соучастников. Подскажет слабые их места. А для этого против него нужны факты, а не эрзацы. Есть они у тебя, эти факты? Письмо, штраф, племянница! Факты! Разве это факты? Возьми хотя бы письмо. Заметь себе, что Джаге оно только адресовано. Но оно ему не отправлено. И не получал он его. Теперь, работает он на часовом заводе. Ну и что? Да там тьма людей работает. Водку пьет? Так она всем продается, и пьют ее не только жулики. Сообщу по секрету: и аз грешен — случается, вкушаю. Племянница? А разве доказано, что именно она похитила корпуса? Нет, не доказано. Хотя это и не исключено.

— Кроме того, есть в этом деле еще один интересный штрих, — сказал Приходько. — Вы хорошо помните текст письма Коржаева?

Шадрин кивнул.

— Хорошо, — пробормотал Стас.

— Даже если бегло просмотреть его, станет ясно — Джага здесь фигура вспомогательная. И вернее всего, он лишь у Хромого на подхвате. А ты, Стас, Хромого знаешь?

— Нет, — прищурился Тихонов.

— Вот об этом речь, — сказал Шадрин. — Я к тому же клоню. Ни роль Хромого, ни кто он такой, нам неизвестно. А ведь очень возможно, что и он здесь не самый главный. Я думаю, что Джага — это так, мелочь, плотва. Если подсечем его сейчас, уйдут наши щуки глубоко — только мы их и видели. Так что не сажать нам надо Джагу, а холить и лелеять, да нежно, чтобы он и не заметил этого. Вот тебе моя позиция. На сегодняшний день, конечно…

— Ладно, убедили, — засмеялся Тихонов. — Сломали меня, растерли в прах и пепел, которым и посыпаю свою грешную голову. Сдаюсь. И предлагаю другой план…

В историю больше не возвращаемся (Нет, никак не снести Боливару двоих…)

«Готов», — сказал тогда устало Крот.

И столько было в его глазах животного страха, подавленности и ненависти, что в душе у Балашова шевельнулось даже что-то похожее на жалость. Но он раздавил этот отголосок давно умершего чувства, как давят в пепельнице окурок, — привычно, не задумываясь. Тогда Крот его боялся, и еще как боялся! А сейчас Крот, убрав старика, заявляет наглые требования. Балашов вспомнил О'Генри: «Боливару не снести двоих…»

— Глядите, Виктор Михалыч, пробросаетесь. Меня ж ведь и подобрать могут. Кому-то, может, теперь понадобятся не только мои руки, но и голова. Здесь, — он постучал себя по лбу, — много интересных сведений лежит. Так что предлагаю политику с позиции силы сменить на тактику переговоров…

— Так-так-так, — пробормотал Балашов, — это действительно становится интересным…

И Балашов твердо решил: нет, никак не снести Боливару двоих. Правда, пока что нужно только нейтрализовать Крота, чтобы он не путался под ногами. Опустил голову, постучал пальцем по подлокотнику.

— Эх, Гена, потерять друга — раз плюнуть. А искать его потом годами надо. Особенно таким людям, как мы с тобой.

— Что же мне, за дружбу подарить вам свою долю?

— Да кто говорит об этом? Чего ты заостряешься? Если ты помнишь, я тогда снял с обсуждения вопрос о деньгах. Это было несвоевременно. А сейчас настала пора его обсудить. Сколько ты хочешь?

— Половину.

— Сколько-о? — Балашов, который вообще ничего Кроту давать не собирался, все равно ахнул от такой наглости.

— Вторую долю. Половину. И ни одной копейки меньше.

— Ну, Гена, это уж ты меня грабишь. Ты-то ни черта не вложил в это дело, а я скоро из-за него штаны сниму.

— Вам без штанов не страшно — все равно в «Волге» катаетесь, никто и не заметит.

— Ты, Крот, не забывай, что мы делим шкуру неубитого медведя. Денежки-то надо еще взять.

— Мне доллары ни к чему, а вы на перепродаже еще вдвое против меня наживетесь, что я вас — проверю?

— Знаешь, без доверия мы с тобой далеко не уедем.

— Когда меня в «шестерках» держали, что-то вы меня не очень в доверенные брали.

«Хам. Наглый глупый хам, — спокойно подумал Балашов. — Полагает, что он сейчас что-то стал значить. Навести на него уголовку анонимкой, что ли? Да нет, рановато еще, может от злости наболтать. Пускай подыхает как знает, без меня. Надо ему сейчас кость бросить…»

— Ты в философию не вдавайся и гонор свой не показывай. Постарайся не забывать, что из нас двоих деньги достать могу пока что только я. А ты в крайнем случае можешь лишь поломать это дело. Но это и не в твоих интересах. Так что давай по-деловому: даю тебе двадцать процентов..

— Сорок.

— Двадцать пять.

— Сорок.

— Вот что: бери третью долю или катись к чертовой матери!

— Часть наличными сейчас.

— На. Пока хватит.

Крот взял из его рук толстую пачку денег и, не считая, засунул в карман пиджака.

— А на эти деньги напиши мне расписочку, — сказал Балашов. Он решил придать их отношениям видимость солидности.

— Зачем? — удивился Крот.

— А затем, что ты у меня больше не служащий, а компаньон, и деньги эти пойдут в зачет при окончательном расчете.

— Виктор Михалыч, а зачем же расписка все-таки? — развеселился Крот. — Вы с меня долг через нарсуд, что ли, взыскивать будете?

— Суд не суд, а порядок должен быть.

— Ну, пожалуйста. Только какой из моих фамилий расписку подписывать? Какая вам нравится больше: Костюк, Ланде, Тарасов или Орлов?

— А мне все равно.

Когда Крот написал расписку, Балашов аккуратно сложил ее и положил в бумажник. Потом сказал:

— Жарко сегодня. Принеси водички с кухни. Только слей из крана побольше.

Как только Крот вышел, Балашов разогнулся в кресле, выпрямился и, стараясь не скрипнуть половицей, балансируя на одной ноге, дотянулся до пиджака Крота. В мгновение он обшарил карманы и вытащил из внутреннего самую дорогую для Крота вещь — его фальшивый паспорт. Пистолета, который дал ему Балашов перед поездкой в Одессу, в пиджаке не было.

Когда Крот вошел со стаканом в комнату, Балашов сидел в прежней позе в кресле и обмахивался газетой. Воду пил долго, со вкусом, обдумывая, как бы забрать у Крота пистолет. Потом встал.

— Ну, договорились, Геночка. Теперь сиди и жди открытки. Должна быть скоро.

— Посижу.

— Кстати, давай я заберу пушку. Ненароком Лизка наткнуться может, пойдут вопросы — зачем да почему.

— А вы не бойтесь, не наткнется. Я ее теперь все время при себе ношу, — и он похлопал себя по заднему карману брюк.

Гвоздь не от той стены

Тихонов стряхнул с плаща дождевые капли и небрежно бросил его на стул. Усаживаясь на край своего стола, спросил Сергея:

— Можете дать новые показания по делу подпольного концерна «Джага энд Ко»?

— Судя по выражению лица, ты такими показаниями тоже похвастаться не можешь, — хитро прищурился Приходько.

— Не говори уж, отец. Давно я так сильно не загорал.

— А все-таки?

— А все-таки? — задумчиво переспросил Тихонов. Потом грустно усмехнулся: — Если бы твоя тощая грудь была закована не в мундир, а в жилет, я бы, ей-богу, оросил его своими слезами…

Они ходили по тонкому льду шуток, подначивали друг друга, ехидничали, и Приходько видел, что Тихонов ужасно устал за эти дни.

— Если понадобится что-нибудь из дефицитной часовой фурнитуры, прошу ко мне, — сказал Тихонов. — Дружу с широким коллективом мелких спекулянтов.

— Среди них хромых нет случайно?

— Нет. Но мне кажется, что нашего Хромого там ни случайно, ни нарочно не найдешь.

— Это почему?

— А вот почему. Я же ведь не только знакомился там со спекулянтами. Я еще много беседовал с ними потом. Прямо жутко, аж скулы болят. Все это мелочь, бакланы. По штучке торгуют — украл, купил, перепродал. Но состав у них очень ровный: пьянчужки жалкие какие-то. И откуда они у нас только берутся? Прямо как василиски из заброшенных колодцев. Я уверен, что никто из них такой операции — украсть и перепродать большую партию деталей — не может. Да там о таких количествах и слыхом не слыхали. И я убежден, что эта линия — вообще гвоздь не от той стены. Эту версию, считай, мы уже отработали.

— Ну, а Джага как себя проявляет? Ты ведь собирался глаз с него не спускать.

— А как же! Бдим неукоснительно… денно и нощно… Я даже дневничок на него завел, — Тихонов приподнял со стула мокрый плащ, встряхнул его и извлек из бокового кармана записную книжку. — Можешь полюбоваться на моего подшефного.

Сергей раскрыл дневник.

«Вторник, 7 час. 30 мин. М. вышел из дому и приб. на раб. В 15 час. 30 мин. вышел с завода. На площ. Белорус. вокзала у нов. метро встретился с двумя неизв. мужч., с котор. приобрел в угловом «Гастр.» бутылку водки и тут же, около газировщицы, распил водку, после чего пошел на Б. Грузин. ул. Во дворе своего дома около 30 мин. играл в домино с соседями, потом вчетвером купили одну бут. водки и четвертинку, распили. В 18 час. М. ушел к себе домой и больше на улицу не выходил».

«Среда. 7 час. 30 мин. М. из дому напр, на завод. После работы выпивал на троих в угловом «Гастр.», потом играл в домино… и т. д.»

«Четверг…»

«…потом играл в домино…»

— Да-а, прямо скажем, насыщенно живет наш клиент, позавидуешь, — Приходько улыбнулся и покачал головой. — А какой поток информации о его связях! Каждый день новые люди из числа случайных собутыльников, и, как на грех, ни одного хромого… И все-таки, Стас, ты его из поля зрения не выпускай…

Думай, голова, картуз куплю

К вечеру снова пошел дождь. Щетки на лобовом стекле неутомимо сметали брызги, но, покуда они делали следующий взмах, вода опять заливала стекло. Негромко мурлыкал приемник. Балашов покосился на Джагу:

— Спишь, что ли?

— Да что вы, Виктор Михалыч! Думаю.

— Думай, думай, голова, картуз куплю. Если придумаешь что-нибудь толковое.

— В том-то и закавыка, что ничего толкового в голову не приходит.

Балашов добро улыбнулся:

— В такую голову — и ничего не приходит! Поверить трудно.

— Да вы не смейтесь, Виктор Михалыч, там сейчас действительно пылинку не пронесешь. После собрания этого вахтеры прямо озверели. «Нашу, — говорят, — профессиональную честь задели!» Вот дурачье, какая у них там профессия!

— У тебя зато богатая профессия. Без меня, наверное, ходил бы и побирался. Если уж такая у них плевая профессия, ты вот придумай, как их обмануть.

— Да разве в них дело-то, Виктор Михалыч?

— А в ком? В дяде?

— Так в том-то и дело, что после собрания весь народ на заводе взбаламутился. Контроль этот самый, народный, организовали. Учет ввели по операциям. Потом борьба там у них за отличное качество, так смена у смены не только по количеству, но и по кондиции детали принимает. Прямо беда! Близко подойти боязно!

— Ты, Джага, с точки зрения Советской власти, явление, увы, не только вредное, но и редкое. Весь твой завод на вахте стоит, а для тебя беда!

— Смеетесь?

— Уж куда серьезней!

— Чего же вы тогда себе на подхват ударника ком-труда не приспособите? Раз уж я такое вредное явление?

— Так это ты для Советской власти вредное явление, а для меня — ничего. Ленив только очень. И трусоват.

— А кому в тюрьму охота садиться? Вы-то там не были, а я тюремной баланды да рыбкиного супа нахлебался за милую душу. Вон все зубы от цинги выпали, — показал Джага два ряда металлических зубов.

— Мне-то хоть не ври. Я же не иностранный корреспондент — на такую дешевку не клюю. Зубы ты не от цинги и не в тюрьме потерял, а вышибли их тебе разом по пьянке у Хрюни-скокаря.

— А откуда вы знаете? — изумился Джага.

— Раз говорю, значит знаю. Так ведь дело было, а? — засмеялся Балашов.

Джага хитро улыбнулся, провел пятерней по лысине:

— Не в этом дело, Виктор Михалыч, вот со стеклами как быть?

— Это я у тебя хотел узнать, дружище…

— А никак нельзя спихнуть эту партию без стекол?

— Ты что, милый, обалдел?

— Почему? Предложим вместо стекол такую же партию циферблатов — у нас же лишек есть. Не все ли равно этим барыгам, чем торговать?

— Ох, Джага, дикий ты человек все-таки! В паспорте часов «Столица» написано черным по белому на русском и английском языках: «Противоударные, пыле-влагонепроницаемые, антимагнитные». Ты как полагаешь, сохранят они все эти свойства без стекол? Или, может быть, не совсем?

— А нам-то какое дело?

— Я тебя уже призывал беречь честь твоей заводской марки! И объяснял, что мне нужен полный комплект деталей к «Столице» по каталогу. А зачем, это ты верно заметил, — не твое дело.

— Ну, не мое так не мое. Думайте тогда сами.

— Не груби мне, старый нахал.

— Я и не грублю. Не знаю я, где стекла взять.

— А племянница твоя, Зинка Кондратьева?

— Что вы, Виктор Михалыч, она и говорить со мной сейчас боится! Как вынесли тогда корпуса — конец! Заикнулся я было, а она — в рев. «Впутал, — говорит, — меня в грязные дела, посадят вас всех и меня заодно. Не подходи ко мне больше». Вот те на! «Скажи спасибо, — говорит, — что меня замарал до ушей, а то бы пошла в милицию, первая на тебя заявила».

— Да-а, интересные дела, — присвистнул Балашов. — Ты ей мои деньги все передал?

— А как же?

— Что-то я уверенности в твоем голосе не слышу. Ну-ка посмотри мне в глаза! — стеганул хлыстом голос Балашова. — Ты что юлишь? Неужто ты надул меня, свинья?

— Виктор Михалыч, кормилец, без вины я, как бог свят! Все отдал…

Из-за поворота вынырнул самосвал, ослепив их палящими столбами дальнего света. Это спасло Джагу. Балашов вперился вперед, в мутную сетку дождя, просвеченную огнями фар. За эти мгновенья Джага успел прийти в себя, забормотал обиженным голосом:

— Зря землите меня, Виктор Михалыч! Вы же знаете, как я ценю вашу доброту. Через вас, можно сказать, жизнь увидел, так нешто я позволю себе вас обманывать…

— Смотри, гад, узнаю, что деньги Зинке не отдал, тогда пощады не жди.

Джага подумал: «Хе-хе, узнаешь! Ты Зинку и в глаза не видел. А деньги все-таки надо перепрятать. С него станется, придет домой, все обыщет. А если она, дура, денег не берет, решила в честные податься, что ж мне, деньги ему назад нести? Мне они тоже лишними не будут».

И в это время его вдруг осенило: «Ой-ой-ой! Деньги сами в руки прут! Пресс же стекольный старый списали недавно, вчера на задний двор выбросили! Если его с металлоломом вывезти? А пуансоны в цехе взять можно!»

— Виктор Михалыч!

— Что тебе?

— А если мы сами отштампуем стекла?

— Чем? Может, башкой твоей лысой?

— Зачем башкой? Башка еще нам понадобится. Я лучше придумал.

— Давай излагай. Может быть, действительно понадобится.

— У одного моего знакомого есть пресс для штамповки стекол. А пуансоны я достану. Пресс небольшой, как настольная швейная машинка. И работает негромко. Установим у вас на даче и за несколько дней я вам все недостающие стеклышки отштампую. Сырье-то у нас есть.

— Слушай, видать, что башка твоя еще действительно понадобится. Только варит она уж больно медленно. О чем раньше-то думал?

— Вспоминал все, как найти его.

— Вспомнил?

— Вроде вспомнил.

— А сколько он хочет за пресс?

Джага почувствовал подвох и развел руками.

— Так кто его знает? Он же тогда и не думал продавать. Но, думаю, сотни за три я его уговорю.

Балашов прищурился.

— Двести за глаза хватит. Договаривайся. Но смотри: к концу недели чтобы пресс с пуансонами был на даче. Усек?

— Постараюсь…

— Вот сюда прямо его и привезешь.

«Волга» въехала в ворота дачи. Отворилась дверь веранды, и в освещенном проеме появилась женская фигура. Прикрывая голову зонтом, Алла помахала рукой.

— Быстрее, ужин стынет!..

Через несколько дней из ворот часового завода выехала трехтонка, груженная металлоломом. Агент показал вахтеру пропуск: «На базу вторчермета». В кузове сидел Джага, изъявивший вдруг желание подработать на сверхурочных…

Куда уходят поезда метро!

Тихонов и Приходько уселись на мраморную скамейку в конце платформы. Из черного жерла туннеля дул влажный прохладный ветер, чуть пахнущий резиной. Где-то, в самой утробной глубине, еще слабо светились красные концевые огни поезда, с ревом унесшегося мгновение назад.

Сергей достал из кармана пачку сигарет, ловко подбросил одну пальцем и, когда она описала высокую дугу, поймал губами.

— Здесь нельзя курить, — сказал Тихонов. — Метро, техника безопасности, сам понимаешь.

— Жаль, сейчас бы на холодке самый раз, — усмехнулся Сергей. Он погремел коробком спичек и положил его обратно в карман. Потом серьезно спросил: — Стас, ты никогда не думал, куда уходят поезда метро на конечных станциях?

— Куда? В депо, наверное, — пожал плечами Тихонов.

— Наверное. Я еще когда совсем маленьким был, ужасно интересовался этим вопросом. Забавно было бы посмотреть, где они там ночуют, как разворачиваются. Мальчишкой я раз пять пытался туда проскочить — не выходил из вагона. Дежурные всегда засекали. Так и не посмотрел, жалко.

— В тебе еще не завершилась мутация. Детство в одном месте играет.

— Эк ты, брат, научно выражаешься. Тебя бы в лекторы-популяризаторы.

— Это я у своего шефа нахватался. Любит он иногда важное словечко завернуть. Обратно же, не зря университеты кончали. Латынь даже учили. И вообще, сколько экзаменов сдавали — жуть вспомнить. Помнишь старика Перетерского: «Английский король сидит на троне, получает жалованье и занимается боксом».

— Приличное, видимо, жалованье у короля.

— Король умер. Там королева давно.

— Знаю. Жалованье-то, наверное, меньше не стало.

— А ты, Сергей, деньги любишь?

— Деньги? — задумался Сергей. — Наверное, люблю. Пристраститься, правда, не успел — ни разу у меня их в избытке не было. Я вот сейчас вспомнил, как был в комнате Коржаева после его убийства. Поверишь, мне старика даже жалко стало — нищета прямо самая настоящая. А потом, когда открыл его тайник, — ахнул! Представь себе в одном сундуке всю свою зарплату и пенсию до самой смерти. И все у такого нищенького, сирого старика.

— Ладно. Оставим эти приятные воспоминания до следующего раза. Условный перекур закончен. Как мы дальше этих хромых вылавливать будем, не думал еще? — спросил Тихонов.

— Думал. Есть предложение. Большинство работающих на заводе — женщины. Отбрасываем их сразу, потому что все-таки, мне кажется, Коржаев имел в виду хромого мужчину. Завод работает в две смены. Пересменка — в четыре часа. Без четверти мы с тобою сядем в обеих проходных и отсчитаем всех работников завода, которые, как отмечалось, в балете уже танцевать не могут. Годится?

— Отпадает.

— Это почему?

— Технически затруднительно: надо будет отдельно выяснять потом фамилии, — это раз. А во-вторых, люди обязательно обратят внимание на двух новых моложавых вахтеров интеллигентного вида.

— Переоцениваешь, — засмеялся Приходько.

— Кого? Воров?

— Свою интеллигентность.

— Я имел в виду тебя.

— Ну, спасибо, отец.

— Не стоит. Предлагаю встречный план. С твоей интеллигентной внешностью ты не вызовешь ни малейших подозрений в качестве врача-общественника из гор-здравотдела. Я могу претендовать на должность мед-брата или, если позволишь, на какого-нибудь фельдшера. Вот в этом качестве мы сейчас придем в санчасть завода и проведем обследование медицинских карточек. Отберем, стараясь не привлекать особого внимания, сначала карточки мужчин, а из них выберем хромых. Годится?

— Принято. Ты это Колумбово яйцо долго вынашивал?

— Прямо на этой лавочке…

Они вышли из метро к вокзалу и, повернув налево, через путепровод пошли к заводу.

Мужчины с дефектом!

«Оперативным путем установлено, что на московских часовых предприятиях, в ремонтных мастерских, в магазинах, торгующих часами, — занято 96 человек, имеющих те или иные дефекты ног, вызывающие хромоту…»

Приходько встряхнул авторучку и сказал:

— Давайте, Борис Иваныч, еще раз пройдемся по кандидатам.

Шадрин чинил лезвием цветные карандаши. Перед ним лежал длинный, аккуратно разграфленный список. Около фамилий были проставлены разноцветные значки: крестики, кружки, зеты и бесконечные прочерки. Шадрин сдул со стекла красную грифельную пыль.

Итак, на заводе — пятеро хромых… Водолазов — мастер механического цеха. Бобков — слесарь. Никонов — кочегар котельной. Сальников — сборщик главного конвейера. Вахтер Никитин.

Трое из них явно не подходили на роль сообщника Джаги. Водолазов был заводской общественник, инвалид Отечественной войны, депутат райсовета. Кочегар Никонов независимо от своих личных качеств совершенно не имел доступа в производственные помещения. Сборщик Сальников стал инвалидом совсем недавно, попав под трамвай. Естественно, что Коржаев не мог его знать под кличкой «Хромой».

Остались двое — Бобков и Никитин.

В тот же вечер Тихонов «принес» хромых часовщиков из ремонтных мастерских: часовых мастеров Сеглина и Шаронова, и заведующего мастерской № 86 Бродянского.

— …Товарищ Бобков, извините за беспокойство. Всего вам наилучшего!..

— …Вот видите, товарищ Никитин, мы у вас и отняли-то всего полчаса. До свиданья…

— …Итак, товарищ Сеглин, вы в полном объеме удовлетворили мой любительский интерес. До новых встреч, большое спасибо…

— …Давайте, товарищ Шаронов, ваш пропуск, я подпишу его на выход. Если сломаются часы, ремонтировать их приду только к вам…

Приходько устало плюхнулся на стул и забарабанил карандашом по столу. Эти четверо ни с одного боку к делу не пришиты. Сколько сил зря потрачено! Было бы интересно иметь какой-нибудь счетчик умственной энергии. К концу дня взглянул: ага, потрачено 20 тысяч мыслесекунд. Пора отдыхать! И в постель. А в общем, это ни к чему. Обязательно какой-нибудь Архимед придумал бы для него делитель, чтобы он отсчитывал мысли через косинус фи — только полезную нагрузку. Он тебе, глядишь, насчитал бы за сегодня ноль целых, ноль десятых. Так бы от досады и выпивать начал. Короче, одна надежда на Тихонова — может, он из этого Бродянского что-то толковое выудит.

Что за человек есть!

А у Тихонова, похоже, прорисовывалось кое-что интересное. Он сидел в тесной конторке 86-й мастерской, просунув меж столов длинные ноги в невероятно острых мокасинах. Вокруг суетились, а Тихонов, листая журналы, спокойно дожидался прихода заведующего Бродянского. Иногда он что-то негромко насвистывал и широко улыбался. А в кармане у него лежал аккуратно сложенный вчетверо акт планового снятия остатков, которое закончилось в мастерской вчера. И написано было в нем, что ревизор обнаружил излишек часовых деталей ни много ни мало — на 360 рублей. А излишек — это ЧП. Если он не является результатом бухгалтерской ошибки, то это либо обман клиентов, либо мастерская получает товар без документов, «левый», как его между собой называют дельцы.

Бродянский пришел около четырех. Когда Тихонов, встав ему навстречу, сказал, что он из УБХСС, лицо Бродянского как-то болезненно сморщилось:

— Ну, что же, я ждал, что вы придете.

Сильно припадая на левую ногу, он провел Тихонова в свой крошечный кабинетик и показал на стул рядом со своим столом:

— Прошу вас.

Тихонов внимательно разглядывал Бродянского. Это был немолодой уже человек, с очень бледным, болезненным лицом. В глазах его, больших и растерянных, Тихонов уловил страх. Худые длинные пальцы Бродянского нервно комкали какие-то бумажки на столе.

— Мне надо допросить вас по уголовному делу, — начал Тихонов.

— А что, уже есть уголовное дело? Так быстро? — пролепетал Бродянский.

Тихонов понял, что Бродянский имеет в виду обнаруженные у него излишки, иначе вряд ли он задал бы такой прямой вопрос. Однако это следовало проверить. Тихонов негромко сказал:

— Вы мне расскажите, пожалуйста, абсолютно все, что вам известно по делу…

Бродянский ненадолго задумался, потер лоб и вдруг заторопился:

— Я не знаю, собственно, что и рассказывать-то. У меня ведь такой случай впервые в жизни! Излишки, да еще на три с гаком тыщи, по-старому — уму непостижимо! Честно, откровенно, говоря, если бы на эти деньги у нас «дырка» открылась — ну, недостача, по-нашему, — я бы в сто раз меньше удивился. С недостачей все может быть: и ученики товар поломали, и в квитанцию клиенту недописали, в худшем случае, может, кто из мастеров присвоил, хотя такого у нас никогда не было. Однако все может случиться! А излишки — это, извиняюсь, уму непостижимо! Вы меня спросите — почему? А я вам отвечу — потому. Потому, что недостачу мне в мастерской любая мышка может сделать: хочешь — мастер, хочешь — уборщица, хотя упаси бог на них подумать! А излишек, извиняюсь, я только сам себе могу сделать, шахер-махер всякий!

«Четко формулирует, — размышлял Тихонов, внимательно глядя в глаза Бродянскому. — И не путает, не прячется, на себя все оттягивает. А ведь лазейки есть, и он их не хуже меня знает. Значит, что-то не то с излишками этими…»

А Бродянский горячо продолжал:

— Я от себя вину не отвожу, мне мой борщ чужая тетя с улицы не пересолила! Но только где я ошибся, на чем — ей-богу, пока не знаю, хоть из пушки в меня стреляйте, извиняюсь!

…Договорившись с Бродянским о том, что он еще раз внимательно проверит всю документацию вместе с вызванной из отпуска бухгалтером Васильевой, Тихонов поехал на Петровку. Шадрин слушал с большим интересом. Подвел итоги:

— Бродянский испуган, расстроен, явно боится следствия. Однако меня смущает, что все его страхи сконцентрированы вокруг этих несчастных излишков. Ни о чем другом он и не думает. Ну что ж, завтра еще раз проанализируем его бухгалтерию. Надо посмотреть, что именно из товара у него лишнее, а там уж будем решать окончательно…

В этот момент зазвонил телефон.

— Бюро пропусков, Борис Иваныч. Тут двое спрашивают Тихонова. Он не у вас?

— У меня. А кто там, Анечка?

— Бродянский и Васильева. Пропустить?

— А кто эта Васильева? Спросите у них.

— Из бухгалтерии, говорит.

— Хорошо, выдайте им пропуска.

— Твои, — сказал Шадрин. — Не иначе как новости в клювах несут, если с такой спешностью.

Посетители действительно принесли новости. Волнуясь и поминутно вытирая слезы, Васильева, молоденькая, симпатичная женщина, торопливо говорила:

— Вы понимаете, товарищи, убить меня мало, ведь это я во всем виновата, Михаил Семеныча под такой удар поставила, он волнуется, переживает…

— Минуточку, успокойтесь и давайте по порядку…

— Я и говорю по порядку! — с этими словами Васильева открыла сумочку и вытащила из нее какой-то измятый, обтрепавшийся по краям документ. Шадрин взял его и увидел, что это накладная на получение мастерской номер восемьдесят шесть от гарантийной мастерской часового завода в счет фонда третьего квартала различных часовых деталей и инструмента на сумму триста шестьдесят два рубля одиннадцать копеек.

— Посмотри, как ларчик открывается, — протянул Шадрин накладную Тихонову.

Из дальнейшего сбивчивого рассказа Васильевой они поняли, что в конце прошлого месяца она получила в гарантийной мастерской различную фурнитуру. Но Васильева так торопилась в отпуск, что не сдала в бухгалтерию накладную. Из-за этого полученный по накладной товар оказался как бы излишним…

Отпустив Бродянского, Тихонов записывал показания Васильевой. Время от времени он задавал ей короткие точные вопросы: когда она получила товар, какой именно, по каким основаниям, кто выдавал. Васильева с неожиданной злостью сказала:

— Кто, кто! Конечно, сам заведующий, черт колченогий! Из-за него все и случилось. Мне ведь на поезд шестичасовой надо было, а он вечно волынит, каждую пружинку своими руками считает! Вот и задержал меня до пяти часов. Я в сумку накладную сунула, сажусь с Васей, шофером, в машину, поехали. Когда мимо метро проезжали, я подумала: опоздаю на поезд! «Знаешь, — говорю Васе, — отвези ты это хозяйство сам, а я там после распишусь». Ну и выскочила из машины, а накладная в сумочке осталась. Сегодня утром ко мне от главбуха приехали, тут я про нее и вспомнила. А то совсем из головы вон. Что мне теперь за это будет?

— Премию, надо полагать, дадут, — хмуро сказал Тихонов. Потом добавил: — А вообще-то нехорошо пожилого человека колченогим обзывать!

— Да он и не пожилой вовсе, заведующий-то, да и зло меня взяло, хромал там целый день по подсобке, как черепаха, из-за этого и неприятность вся вышла!..

…Тихонову показалось, что уши у него растут, вытягиваясь, как у овчарки…


— Нехорошо, Сергей получилось, — сказал Тихонов полчаса спустя. — Хвастались все: такую сетку соорудили, такую сетку! Ею и в аквариуме немного наловишь! Как же так получилось, что Балашов под нашу сетку поднырнул?

— Как, как! — Приходько чувствовал, что здесь они здорово промазали, и от этого ершился. — Мы ведь инвалидов по медкарточкам санчасти выявляли, а гарантийные мастерские обслуживаются, оказывается, районными поликлиниками. Вот и причина вся. Ну, уж теперь допроверим все досконально.

— Хорошо. Значит, заведующим гарантийной мастерской по нашей «анкете» интересуемся. Что за человек есть?

А вы у таксиста спросите!

Возвращаясь с обеда, Приходько и Тихонов еще в коридоре услышали телефонный звонок за дверью своей комнаты.

Приходько торопливо повернул ключ в замке и подбежал к столу.

— Да, да, есть такой, пожалуйста, — он протянул трубку Стасу и сказал: — На. Тебя какая-то женщина спрашивает.

Стас удивленно поднял брови.

— Тихонов слушает.

— Здравствуй, Тихонов. Это тебе Захарова телефонит.

— А-а, Нина Павловна! День добрый.

— Чего же это ты мне нумер свой дал, а на месте не сидишь?

— Дел много, вот и бегаю все время. Нас, как волков, ноги кормят.

— Уж не знаю, чего вас там кормит, только я со вчерашнего дня тебе раз пять звонила.

— А что, интересное что-нибудь есть?

— Не знаю, может быть, тебе интересно, а может, нет. Ты и решай. Юрка вчера под вечер домой мешок какой-то принес, на кухне около своего столика в нишу запихал. Пока он обедал, я мешок потрогала — железки там какие-то. Тяжелые — поднять не смогла. Ну, пообедал, помылся, переоделся — и мешок на плечо. Я с балкона глядела — Юрка свистнул, остановил такси, погрузился — и пошел. Я давай тебе звонить — никто не отвечает. Вот только сейчас и дозвонилась.

— Спасибо большое, Нина Павловна, за хлопоты, конечно, нам все это очень интересно. Жалко только, неизвестно, куда он с этим мешком делся…

— А вы у таксиста спросите!

— Да где ж мы его возьмем-то?

— Так я номерок на случай записала: ММЛ 04–61…

— Какая же вы умница, Нина Павловна! Большое спасибо вам!

— Да брось ты! Если чего еще увижу, позвоню. Только ты больше на месте сиди.

— Кстати, Нина Павловна, не заметили — таксист Юрке не знаком?

— Не думаю… Машина посередке шла, Юрка свистнул и рукой замахал, только тогда таксист и повернул, круто так…

— Ну, спасибо. Будьте здоровы…

Приходько что-то сосредоточенно писал за своим столом. Сдерживая торжество, Тихонов сказал равнодушным голосом:

— Могу сообщить номер такси, на котором Джага вчера увез какой-то тяжелый мешок с металлическими предметами.

Приходько поднял голову:

— Захарова звонила?

— Да. Не исключено, что он увез ворованные корпуса и платины.

— Очень возможно.

— Хотя я и сомневаюсь, чтобы он стал их завозить домой даже ненадолго. Сейчас разыщу таксиста, может быть, их маршрут нам подскажет что-нибудь.

Тихонов позвонил в таксомоторный парк:

— Не поможете ли вы по номеру машины найти ее шофера?

— Простите, а в чем дело?

— Видите ли, я приезжий, в Москве первый раз. И вчера меня довольно долго возил очень вежливый, хороший водитель. Я только потом сообразил, что нужно его поблагодарить — хотел вам письмо написать, да забыл спросить фамилию. Только номер «Волги» запомнил — 04–61. Она, по-моему, такого серого цвета, что ли.

— Нет, она не серого, а кофейного цвета. Вчера на ней работал Евгений Латышев.

— Большое спасибо. А когда он будет снова работать на линии? Может быть, я завезу письмо сам, заодно и повидаю его.

— Он работает во вторую смену. Значит — с четырех дня.

Тихонов посмотрел на часы: половина четвертого.

— Сережа, у меня к четырем вызваны люди. Придется тебе заняться с таксистом.

— Давай займусь.

Без десяти четыре Сергей устроился около телефонной будки в пятидесяти метрах от ворот таксомоторного парка. В три минуты пятого из ворот выехала кофейная «Волга» с номером 04–61. Приходько сошел с тротуара и проголосовал. Машина притормозила. Сергей хлопнул дверцей и сказал:

— В центр.

Молодой крепкий парень, сидевший за рулем, засмеялся:

— Ну, быть мне сегодня с планом. Прямо около парка почин сделал. Приятная неожиданность.

— Один мой знакомый говорит, что всякая случайность — это непознанная необходимость, — откликнулся Приходько. — Дело в том, что мы с вами, товарищ Латышев, не так уж неожиданно встретились. Я вас тут дожидался.

Шофер удивленно посмотрел на него:

— Меня-я? А откуда вы меня знаете?

— Вот уж случилось так, что знаю. Моя фамилия Приходько, я с Петровки, тридцать восемь.

Латышев недоуменно сказал:

— Тут, наверное, недоразумение. Нарушений я не делал, правила все выполняю. За три года ни одной дырки в правах не имею…

— Видите ли, Женя, я не сотрудник ОРУДа, как вы, похоже, полагаете. Я инспектор БХСС и поговорить хочу с вами вовсе не о нарушении правил движения, а как со свидетелем по уголовному делу…

— Опять же ошибка! Я никакому уголовному делу свидетелем не был!

— А вот этого вы можете и не знать! — засмеялся Приходько. — Попробуйте вспомнить до мелочей ваш вчерашний рабочий день и расскажите мне все подробно. Давайте вот здесь остановимся у тротуара и посидим, побеседуем.

Латышев пропустил поток машин, аккуратно перестроился и встал напротив здания СЭВ. С минуту он что-то соображал, морща лоб, затем сказал:

— Так. Вчера я днем начал работать с трех часов. Выехал из парка — на Дорогомиловской двух пассажирок взял до Кунцева, привез их в мебельный магазин. Просили подождать. Купили там торшер, и я отвез их на Бережковскую набережную, около ТЭЦ. Там минут пять покурил, старичок в машину сел, до университета. Потом… Кто же потом-то ехал? А, вспомнил! Мужчина в синем халате повез со мной бланки какие-то, пачек пять — на Маросейку, там во дворе разгрузились. После этого я на Дзержинской в автомате перекусил и с двумя иностранцами поехал на Белорусский вокзал. На стоянке там задерживаться не стал — машин полно было свободных, поехал к центру. На Грузинской опять пассажир попался — мужик такой здоровый, лысый, с мешком. «Поехали, — говорит, — в Жаворонки». Ну, в Жаворонки так в Жаворонки, туда по Минскому шоссе проехаться одно удовольствие, да и для плана такая ездка — подарок. Отвез его, вернулся в Москву, у Кутузовской женщину пожилую посадил, на Пресню ей надо было…

— Так, так, — перебил памятливого Женю Приходько. — В общем, я вижу, память у вас отличная, профессиональная, так сказать…

— Не жалуюсь, — зарумянился Латышев, — склерозом пока не страдаю.

— Ну, а жаворонковского пассажира хорошо запомнили, с мешком который?

— Нормально запомнил. Через недельку-другую, может, и забыл бы, народу все-таки много встречаем каждый день, а сейчас хорошо помню: мордастый такой, и вся челюсть железная.

— А место, куда его привезли, помните?

— Факт, помню. Пока разворачивался, он в калитку вошел. Я еще там на траве забуксовал немного. А вот улицы название, извините, не знаю, просто не посмотрел. Но это неважно, если потребуется, я тот дом сразу найду.

— Пожалуй, потребуется, — весело сказал Приходько, легко переходя на «ты» с новым знакомым. — Не скрою, я от тебя, товарищ Латышев, много интересного узнал. А ты еще сомневался — «недоразумение».

Сергей достал из кармана пачку фотографий, отсчитал пяток и протянул таксисту:

— На, посмотри, нет здесь твоего пассажира с мешком?

Латышев внимательно осмотрел их все, потом посмотрел еще раз и твердо сказал:

— Нет, здесь его нет.

Тогда Сергей дал ему еще три.

— Вот же он! — искренне удивился таксист, возвращая фотографию Джаги. — Этот вчера и ездил в Жаворонки.

— Женя, а что, если мы сейчас повторим твой вчерашний маршрут?

Латышев почесал в затылке.

— Эх, друг ты мой ситный, видать, я погорячился, когда насчет плана обрадовался. Сгорит он сегодня у меня синим пламенем…

— Понимаешь, Женя, это очень важное дело. И самое главное, срочное. До завтра ждать нельзя — можем опоздать. А путевку я тебе отмечу — среднесдельная обеспечена.

Шофер махнул рукой:

— Эх, где наша не пропадала! Поехали, — он выключил счетчик и хитро подмигнул: — Смотри, если орудовцу попадемся, будешь меня выручать…

Машина остановилась, не доезжая сотню метров до дачи, где вчера Латышев высадил Джагу. Они прошли калитку. Здесь на траве еще остались широкие рваные шрамы от буксующих колес. Неторопливо пошли дальше, вдоль забора. На участке, за воротами, стояла черная «Волга». В гамаке перед домом покачивалась молодая красивая женщина. Она разговаривала с кем-то не видимым с улицы, сидевшим на террасе.

Так же не спеша они дошли до перекрестка. Сергей протянул Латышеву руку:

— Большое тебе спасибо, Женя. От всего сердца. Ты сегодня сделал очень много для нас. Об одном тебя попрошу: ты насчет нашей поездки не распространяйся… Если ты еще понадобишься, мы тебе позвоним.

— Понял, звони. А в город не подбросить тебя?

— Нет, дорогой, тут у меня еще дела кое-какие есть. А ты и так горишь с планом.

— И не говори. Ну, пока. Желаю удачи.

— И тебе того же…

Когда Приходько садился в вагон электрички, на платформу упали первые дождевые капли. От Одинцова, набирая силу, дождь бежал к Москве наперегонки с поездом. Стоя в тамбуре, Сергей смотрел на мокнущие под дождем деревья, разорванные клочья туч на горизонте. Все, что он узнал сегодня, сумбурно перемешалось в голове, и никак не мог он из этих сведений построить четкую логическую схему. В поселковом Совете ему сообщили, что дом номер девять по Майской улице принадлежит солидной пожилой женщине, пенсионерке Викторине Карловне Пальмовой. Когда-то она была учительницей музыки. Участок приобрела два года назад и в прошлом году выстроила новый дом… Красивая дамочка в гамаке явно не относится к людям пенсионного возраста…

Приходько достал блокнот и записал: «Выяснить: 1) Кто живет на даче. 2) Кому принадлежит черная «Волга» номер МОИ 11–94. 3) Попробовать установить, что может связывать Вик. Кар. Пальм. с Джагой».

Черт побери, какой же срочный и ценный груз привез Джага к ней в мешке, не пожалев денег на такси, когда он мог преспокойно за тридцать копеек доехать на электричке?

Плох он совсем

Страх перестал быть чувством. Он превратился в какой-то живой орган, который, ни на секунду не замирая, жил в Кроте так же яростно и сильно, как сердце, легкие, печень. Даже во сне он не давал ему покоя, и это было особенно ужасно, потому что во сне Крот был перед ним совершенно беспомощен. Проснувшись ночью в поту, с трясущимися руками, Крот тихонько, чтоб не разбудить Лизку, вставал, шел на кухню и долго пил прямо из крана теплую, пахнущую железом воду. На балкон выйти боялся. Садился около открытой балконной двери прямо на пол и курил одну сигарету за другой, бросая окурки в раковину. Когда в подъезде раздавалось сонное гудение лифта, бесшумно скользил в комнату и вынимал из пиджака пистолет. Его холодное рукопожатие давало какую-то крошечную уверенность. Лифт проезжал, и Крот, прижимая пистолет к горячему влажному лицу, думал: «Глупости это все. Если за мной придут, разве пушка поможет? Уйду, допустим. А потом? Потом что будет?»

Так проходили ночи. К утру, измученный, Крот засыпал.

В этот день, проснувшись около двенадцати, Крот почувствовал: надо что-то предпринимать. Пока Гастролер появится, он тут от страха сдохнет. А все Балашов! Он, иуда, украл из пиджака паспорт — больше некому! И нигде Крот паспорта не терял, он его как зеницу ока берег. Надо сходить к Джаге — посоветоваться. Джага все-таки свой, не продаст. Сколько вместе натерпелись! Правда, Балашов запретил выходить на улицу, но Крот о себе как-нибудь уж сам позаботится. Ах, какая же сволочь этот Балашов! Еще рассчитывал взять его за горло… Да, его, пожалуй, возьмешь — скорее без рук останешься! Теперь уж не до жиру. Получить бы с него обещанный новый паспорт да хоть какую-нибудь долю — и бежать отсюда подальше…

Время тянулось мучительно долго. Длинный пустой день. Крот решил идти вечером: во-первых, темно — труднее узнать, а во-вторых, он не знал, в какое время приходит с работы Джага. Вышел часов в девять.

Где-то в Банковском переулке остановил такси, зашел в «Гастроном» и купил две бутылки коньяка «Кизляр». Когда ехали по улице Горького, Крот рассеянно посмотрел на оживленную гуляющую толпу и мрачно подумал: «Я как с другой планеты…» Мысль понравилась, и он, наслаждаясь своей «необычностью», раздумывал об этом до самого дома Джаги. Расплачиваясь с таксистом, неожиданно для самого себя спросил:

— Слушай, отец, может, мне на другой планете было бы лучше?

Шофер мельком взглянул на него и сказал:

— Наверняка не скажу, но, вероятно, вряд ли. Неуживчивым нигде медом не намазано…

Поднимаясь на второй этаж, Крот ругал себя за болтливость. Вдруг таксист его заприметил? Вот дурак же! Потом позвонил.

Дверь открыл Джага. Удивленно закруглели глаза. Настороженно улыбаясь, показал два ряда металлических зубов:

— Ты-ы?

— Я. Не ждал? Ладно, прикрой варежку, хватит железом хвалиться! Может, в дом все-таки позовешь?

— Конечно, заходи, заходи. Я один.


В комнате было неопрятно, везде лежала пыль, по углам валялись какие-то тряпки. На столе возвышались пустая водочная бутылка, остатки закуски. Разведя руками, Джага сказал:

— Вот к водочке ты опоздал, а закусить — пожалуйста, чем бог послал.

Криво усмехнувшись, Крот поставил на стол бутылки с коньяком.

— Ничего не попишешь, всю жизнь я попадаю в кино только на вторую серию.

Джага радостно засуетился, забегал по комнате, ловко нося перед собой брюхо:

— Сейчас мигом все соорудим по всем правилам.

Крот брезгливо щелкнул пальцами:

— Собери со стола эти помои.

— Все сейчас сделаем, родной мой… Будет как в ресторане.

Крот выбрал стул почище, уселся, положил ногу на ногу, закурил.

— Ну что, Джага? Спекулируем помаленечку? Как говорится, даст бог день, даст бог тыщу?

— Что ты, родной мой! Заработка за последнее время никакого. Копейки свободной нет.

— Не в деньгах счастье, — весело сказал Крот.

Джага удивленно посмотрел на него:

— Ну, это ты брось. А в чем же еще?

— В свободе духа, — засмеялся Крот. — Но этого тебе не понять.

— Где уж, — согласился Джага. — В случае чего в тюрьму-то плоть мою заключат…

— Уж прямо так и заключат? — остро сощурился Крот. — У нас же хозяин — умнейший человек, ты же сам говорил, а? Ведь не допустит?

— Конечное дело, Виктор Михалыч — умнейшая голова, так ведь фарт, знаешь, иногда и от умных к дуракам бежит.

— От него к нам не прибежит — это я тебе точно говорю.

— А кто знает? — Джага вымыл в мисочке тарелки, расставил их на столе и внимательно посмотрел Кроту в глаза.

Крот подумал: «Интересно, знает, что это я убрал старика в Одессе? Если знает, он со мной вместе играть против Балашова не станет. Ему такой подельщик не нужен». Взял бутылку и резко ударил ладонью в дно. Пробка вылетела, и золотистая жидкость плеснула на стол. Крот достал из верхнего кармана белый платок и протер край своего стакана.

— Пей, родной, не брезгуй, — улыбнулся Джага. — От поганого не треснешь, от чистого не воскреснешь!

— Не морочь мне голову, — поморщился Крот. — Послушай лучше, что я тебе скажу. Мы с тобой старые знакомые, и я тебе верю, что не продашь… А если продашь — ты меня знаешь…

— Окстись, что ты мелешь, — обиженно пробурчал Джага.

— Тогда давай выпьем.

Выпили, закусили лимоном. Крот уселся поудобнее.

— Хочу я тебе рассказать одну байку. А ты подумай, к чему она… Сидят на маленькой станции трое, пьют пиво и дожидаются поезда. У одного — документы, билет и деньги в кармане, у других — вошь на аркане и блоха на цепи. И вот первый, фраер, сидит философствует: «Ничего, ребята, я вот жду поезда, и вы ждите, может, вам удастся проехать зайцами под вагоном. Ничего страшного, мол, вы же бродяги».

— Ну?

— Чего, ну?

— Проехали?

— Проехали. Перед самым поездом пошли вместе в сортир, отняли у фраера билет и деньги, а его там заперли…

— Ты, что ли, ехал?

— Может, я, а может, не я. Неважно. Смекаешь?

— Бродяги — это мы. Только Виктор Михалыч не фраер. Его в сортире не запрешь. Да и скажу тебе по-честному, нет мне резона с ним расставаться. Умнеющий человек!

— А если он сам с тобой вдруг расстанется? Возьмет вот так, в одночасье, и рожей об забор…

Джага выпил еще стакан, сморщился, махнул рукой:

— Пускай его! Кое-какую денежку я себе сбил, независимость имею.

Крот смерил его презрительным взглядом, с издевкой протянул:

— Независимость! Бо-ольшой ты человек стал! Раньше вон какой был, — он показал рукой на уровне табуретки, — а теперь как поднялся! — и Крот приподнял ладонь сантиметров на пять.

— Геночка, родной, ты меня с собой не равняй. Ты молодой, здоровый, девки тебя любят, тебе жить красиво охота, денег много надо. А мне зачем? На бабах я крест поставил. Старею…

— Да ладно уж прибедняться! Деньги ему не нужны! Тоже мне Христос-бессребреник отыскался. Дал бы лучше чего-нибудь пожрать.

— Ей-ей, кроме того, что на столе, ничего нет. Я же ведь, почитай, дома никогда не ем…

Крот зло усмехнулся:

— Что, только закусываешь?

— Точно, точно, Геночка, — Джага выпил еще стакан и облизнулся красным, длинным, как у овчарки, языком.

Крот посмотрел на него с отвращением. Встал, судорожно вздохнул:

— Ох, тяжело, душа вспотела!

— Ты пойди освежись, — ласково посоветовал Джага. — А то придешь домой на бровях, мадама твоя будет недовольна.

— А ты и про нее знаешь? — неприязненно спросил Крот.

— Знаю, Геночка, знаю. Как не знать?

— Много ты, Джага, знаешь. Это иногда вредит. Смотри, по проволоке ходишь.

— А что поделаешь, Геночка? Всю жизнь без сетки работаю, — и засмеялся неожиданно трезвым смехом.

Крот сидел и чувствовал, что опьянел, что разговора не получилось, что Джага окончательно продался Балашову. И такая невыразимая тоска его душила, что Кроту хотелось заплакать. «Как я их ненавижу! Всеми фибрами души. Фибровая душа, фибровый чемодан. Не будь я таким болваном, подорвал бы тогда с чемоданом Коржаева! Были бы деньги, документы, и не было бы за мной мокрого дела, и этого непрерывного страха расстрела…»

— Слушай, Джага, а ты не знаешь, как расстреливают? — равнодушно спросил Крот.

— Бог миловал! Правда, мне один мазурик на пересылке рассказывал, что приговоренных к расстрелу держат в одиночке. А за два часа до казни зажигается в камере красный свет, и каждые пятнадцать минут бьет гонг…

— Замолчи! Замолчи, гад!

Джага вздрогнул и степенно сказал:

— Что ты орешь, как марафонская труба! Не психуй, по нашим делам расстрел не полагается.

Крот встал, взглянул в мутное зеркало. Увидел в своих глазах страх и тоску. Подумал: «Поеду-ка я в свою берлогу и надерусь до чертей. А завтра будет снова долгий пустой день, тупая тишина, тоска и страх — без конца», — он повернулся к Джаге, крикнул:

— Как я вас всех ненавижу! — и выбежал из комнаты…

Хлопнула входная дверь. Джага походил по комнате, поглядел в окно, допил прямо из бутылки остатки коньяка, потом вышел на улицу. На углу в телефонной будке набрал номер и, прикрывая трубку рукой, сказал:

— Виктор Михалыч? Это я. Да-да. Крот у меня был сейчас. Плох он совсем.

Выстрел по последней клетке

В это утро Тихонов решил подвести баланс. Они взяли на себя большую ответственность, решив искать Хромого среди часовщиков. По всем тогдашним данным это был единственно правильный путь. А вдруг ошибка? Вдруг Хромой хоть и крупный спекулянт фурнитурой, но по роду своей повседневной деятельности не имеет никакого отношения к часовому производству или ремонту, как, например, Коржаев? Установить связь Хромого с Джагой не удалось, Крот-Костюк бесследно исчез. Кроме подозрительной поездки в Жаворонки, за Джагой ничего предосудительного замечено не было. Но преступная шайка существовала, и то, что в ней подвизались вместе и Джага, и Крот, и безвестный Хромой, — было несомненно.

После того как Тихонов побывал у следователя прокуратуры Сахарова, который вел последнее дело Джаги, он окончательно убедился в том, что Джага в этом деле одна из последних фигур. Сахаров утверждал, что уже в то время, когда Крот с Джагой проходили по первому делу, Мосин был полностью в подчинении у Костюка. Сахаров рассказывал, что Мосин человек неумный, но хитрый и упрямый, как осел. Костюк умен и расчетлив. Выдержка у него отличная, и всей коммерческой частью их воровского предприятия он руководил самостоятельно. Джага попросту выполнял его поручения, и выполнял, как видно, безоговорочно. Но сейчас, судя по всему, и Крот здесь вовсе не первая фугура. Нет, нет, нет!

Надо найти Хромого. Вот где ключ к этому делу. Хотя нельзя утверждать, что и Хромой здесь главный. Но от него-то уж, во всяком случае, можно оттолкнуться в решении всей этой шарады. Однако Хромого пока нет. Если сегодня Приходько не найдет ничего нового о Хромом, надо собраться с мужеством, отступить на исходные позиции и начать работу над новыми версиями, но уже глубже прорабатывая связи Джаги.

Тихонов вспомнил, как в детстве играл в «морской бой». В ста клетках поля биты почти все «корабли» противника, но где-то затерялась одна клеточка — «подводная лодка», и без нее игру не выиграешь. Еще несколько неудачных «выстрелов» — и враг уйдет непобежденным. Но тогда была игра, а сейчас враг был настоящий, не ограниченный сотней клеток поля, и мог он уйти с добычей навсегда. По последней клетке выстрелил в этот день Приходько.

— Ты понимаешь, Стас, — возбужденно рассказывал он. — Посмотрел я медкарточку заведующего гарантийной мастерской, там сказано, что он инвалид III группы, пенсионер. Ладно, думаю, погляжу его пенсионное дело. Приезжаю в собес, смотрю — батюшки родные! — в прошлом году Балашов этот семь месяцев подряд не являлся за пенсией! И получил ее только после напоминания из собеса… При этом — заметь себе — он тогда не работал, а про «единственный источник существования» забыл. И заработки у него всю жизнь скромные. Однако поговорил с людьми — оказывается, ездит Балашов на новенькой «Волге», летом в городе не живет; видно, дачка своя у него есть. Жена его не работает и не работала никогда…

— А номер «Волги»? — спросил Тихонов.

— Как же, МОИ 11–94, — усмехнулся Сергей.

— Интересное кино… — сказал Тихонов, внимательно разглядывая выписку из пенсионного дела.

Приходько сказал:

— Но самое интересное, кажется, только сейчас начинается. Ну-ка, возьми мой рапорт о поездке в Жаворонки с таксистом Латышевым!

— Взял.

— А теперь посмотри справку поселкового Совета к этому рапорту.

— Так. «Дом номер девять по Майской улице принадлежит гражданке Пальмовой Викторине Карловне». Пальмовой? Викторине… Постой! Ведь в выписке из пенсионного дела сказано, что мать Балашова — Пальмова Викторина Карловна?! Неужели нашли? — сказал Тихонов.

— Если сопоставить еще с тем, что вчера вечером я видел на даче Викторины Карловны «Волгу» с номером МОИ 11–94, то похоже, что мы произвели сбойку наших туннелей точно.

— Это уж факт! Но понимаешь ли ты, дерево бесчувственное, что мы вышли не просто на хромого мужчину, а на Хромого, которого ищем?!

— Догадываюсь, — невозмутимо кивнул Приходько.

— Нет, от тебя помереть можно! Ведь теперь ясно, к кому на Майскую, девять прибыл Джага! Ой-ой-ой, старик, как мы теперь развернемся!

— Развернемся на всю катушку! — не выдержав, захохотал Сергей. — Правда, предстоит еще кое-какая работенка: пока ребята в Одессе разбираются с убийством Коржаева, нам надо раскрыть здесь всю шайку.

— Похоже, что мы вышли на финишную прямую, — поднялся Тихонов. — Для начала мастерскую его пропусти через мелкое сито. Без лишнего шума, конечно. Во-вторых, надо сделать так, чтобы с сегодняшнего, самое позднее — с завтрашнего дня Балашов шага не ступил без нашего ведома, особенно в нерабочее время. Мне сдается, что он свое трудолюбие главным образом в это самое время и проявляет…

Бухгалтерская симфония

Использовав недоразумение с мастерской Бродянского, Приходько договорился с директором часового завода о проведении плановой инвентаризации в гарантийной мастерской.

— Результаты мы можем вам представить в двух вариантах, — сказал ревизор-инвентаризатор, энергичный молодой человек с университетским значком. — В суммовом выражении это будет гораздо быстрее. Либо по позициям товаров — это нас недельки на полторы задержит…

— Сделайте, как быстрее, — с легкомысленным видом ответил Приходько. — Нам, знаете ли, поскорей в восемьдесят шестой мастерской закончить надо, а без вашего акта это невозможно…

Про себя Приходько подумал, что вовсе незачем афишировать свою глубокую заинтересованность делами Балашова. «Пусть они считают, что мы выполняем пустую формальность, — размышлял Приходько. — А уж сличительную ведомость по позициям товаров мы и сами быстренько сделаем, если у нас будут результаты инвентаризации…»

Порядок в мастерской Балашова был отличный, и поэтому уже через два дня работники центральной бухгалтерии вручили Приходько инвентаризационную ведомость. «Полный ажур», — гласил вывод ревизоров. Действительно, по общей сумме расход часовой фурнитуры в мастерской копейка в копейку совпадал с его приходом.

— Ну и прелестно! — говорил Приходько, рассаживая в просторном кабинете группу опытных ревизоров. — А теперь мы над этой цифирью самостоятельно поколдуем. Посмотрим сейчас, что за этими умилительными суммами скрывается!

Он отлично знал, что анализ «суммового благополучия» зачастую приводил следствие к ошеломляющим результатам, когда за стройными колонками равнодушных цифр открывались волнующие картины… «Ну, какая разница, — иронически говорил в таких случаях Приходько, — то ли один тигр, то ли сотня кошек?! Ведь стоимость-то у них одна, и все мяукают…»

— Вот вы все шутить изволите, — сказал однажды Сергею матерый жулик, директор промтоварной базы, — а ведь и верно, какая разница? Ну, девчонки-кладовщицы не так товар записали. Ведь государство-то на этом не пострадало, всю выручку до копейки получило…

— Оно вроде бы и так, милейший Алексей Иваныч, — весело возразил Приходько, — только чем объяснить, что в наличии у вас все лежалый товарец больше, а не хватает ходового, дефицитного? Например, ватников на четыре тысячи рублей больше, чем должно быть, а кофточек шерстяных на ту же сумму не хватает?

Директор базы недоуменно пожал плечами:

— Действительно, откуда бы?

— А вы не смущайтесь, Алексей Иваныч, я вам эту загадочку помогу подразгадать… Ватники-то вы со швейной фабрики у заворуя Шуры Терехова за треть цены взяли, без документиков, слева, так сказать. А кофточки шерстяные спекулянтам через подсобку сбыли с наценочкой, в одну неделю. Товару на базе было на сто тысяч и осталось на сто тысяч, а вам двойной дивиденд — и суммовой ажур, и растратчиком никто не назовет! И мы вас, — жестко закончил Приходько, — не назовем растратчиком. Есть такое слово «расхититель». Хищник, просто, по-русски говоря…

Приходько отключился от всех оперативных дел. С утра он вместе с ревизорами раскладывал ведомости на столе, вынимал из шкафа арифмометр и счеты — и начиналось! Вычитали, перемножали, складывали. Сергей что-то записывал, вычеркивал, линовал для себя какие-то листы, заполняя их постепенно колонками цифр.

Приходили ребята из отдела, здесь же на плитке кипятили чай, подшучивали. Тихонов серьезно спрашивал:

— Сереж, а у тебя пистолет вообще-то есть? Может, ты в кобуре под пиджаком арифмометр носишь?

Сергей лениво лягался:

— Хорошо, что у меня хоть такое оружие есть. Жаль, нам по форме кортики не полагаются, а то бы ты язык мог в ножнах носить.

— Нет, Серега, ну, серьезно, какой из тебя оперативник? Тебе бы в бухгалтеры-ревизоры, незаменимый был бы ты человек.

— Это мы еще посмотрим, кто из нас нужнее как оперативник…

— Да тут и смотреть нечего. Приемов самбо не знаешь, пистолет, сам признавался, в сейфе у Шадрина держишь.

— Отстань, пустомеля! Ну, зачем мне пистолет? Я жуликов из арифмометра лучше, чем ты из автомата, отработаю.

— А если тебе серьезного жулика брать придется, то как? Тоже с арифмометром?

— Для нашего серьезного жулика арифмометр страшнее пистолета!

И снова шутили. Но все знали, что Приходько делает сейчас главное. И Приходько считал. Считал днем, вечером. Стихали шаги и разговоры в бесконечных коридорах управления. Звякал арифмометр, носились, гремя, как кастаньеты, костяшки счетов. Приходько шевелил губами, считал, считал…

— Великая вещь — бухгалтерия, — самодовольно сказал Приходько, входя через несколько дней вместе с Тихоновым в кабинет Шадрина. В руках у него было несколько вкривь и вкось исписанных, испещренных цифрами листов бумаги.

— Посмотрите, Борис Иваныч, это черновик сличительной ведомости по мастерской Балашова. Намазано тут, правда, но результат достоверный, трижды проверили…

Обычная выдержка изменила Шадрину.

— Не томи душу! Какие результаты? — быстро спросил он.

— Результаты? — улыбнулся Приходько. — Результаты… Результаты — они вот какие: только за последние три месяца набрался у гражданина Балашова излишек разных деталей на четыре тысячи семьсот восемьдесят девять рублей!

— Ничего поднакопил! — гордо сказал Тихонов.

— Но это еще не все, — продолжал Приходько. — На эту же сумму у него других деталей не хватает…

— К каким маркам часов не хватает? — напряженно спросил Шадрин.

— Однообразная картина, — хитро прикрыв один глаз, тихо ответил Приходько. — Все недостающие детали предназначены для «Столицы»!

Детям нужен свежий воздух

Электричка протяжно заревела, звякнула во всех своих металлических суставах, поехала. Немногочисленные пассажиры быстро растеклись по платформе, и под большим белым трафаретом с надписью «Жаворонки» остались двое: молодая женщина с курносой девчушкой лет восьми. Женщина крепко держала девочку за руку, а та все время старалась заглянуть ей в глаза:

— Мам, ну скажи, за что?

— Подожди, егоза, дай посмотреть хоть, куда нам идти надо. Вот сюда, по-видимому, направо.

Они спустились с платформы, перешли пути и пошли по узкому шоссе в сторону дачного поселка, начинавшегося сразу же за полем в небольшом лесочке.

— Мам, а мам! Ну, скажи, за что?

Женщина смеялась:

— А ты угадай сама.

— За пятерки? Да? За то, что помогаю? Да? За то, что сама пришила воротничок к форме?

Женщина сделала серьезное лицо.

— Вот если догонишь, тогда скажу, — и она вдруг побежала по шоссе. На ходу она сбросила кофточку и осталась в пестром сарафане из модного набивного сатина. Девчушка на минуту растерялась, а потом кинулась за матерью. Скоро она догнала ее, и они побежали вдвоем, взявшись за руки. У леска мать остановилась.

— Давай приведем себя в порядок, а то таких растреп никто к себе не впустит. Ты похожа на клоуна.

— А ты на матрешку!

Черные вьющиеся волосы девчушки, собранные с трудом в две косицы, теперь выбились из бантиков и приклеились потными колечками ко лбу. Мать причесала девочку. Потом собрала в аккуратный узел на затылке свои густые русые волосы, и они отправились дальше.

— Ну, мам, — не унималась девочка, — ведь говорила же сама, что поеду в лагерь. Говорила? А теперь сама отпуск взяла, да со мной на дачу. Ты что, меня нарочно так разыграла? Да? За то, что я себя хорошо веду?

— За то, что не просила на станции мороженое, а то опять бы простудила горлышко и отпуск не удался бы.

— Да я готова его никогда не есть! Я даже не люблю его вовсе! — тараторила без умолку девочка.

По левую сторону улицы начались дачи. Женщина рассматривала их, читала объявления на заборах.

— Мам, а где будет наша дача?

— Сейчас поищем. Нам ведь с тобой одна комнатка нужна.

— Мам, и два дерева, где гамак повесить. Папа тебе написал ведь, чтоб мне гамак в подарок купила, а он еще качели привезет.

Навстречу им пожилая женщина неторопливо толкала детскую коляску, читая на ходу толстую книгу.

— Бабушка, а где сдается только одна комната и два дерева? — спросила девочка.

Женщина остановилась, весело взглянула на них:

— Нет, милые, здесь никто не сдает. Тут в основном живут многосемейные, зимние. А вы дальше пройдите, там можно найти комнату, — она неопределенно махнула рукой в сторону поселка.

Они прошли еще несколько дач и остановились у синего забора с красивыми резными воротами и калиткой. Участок был хороший, тенистый, аккуратные дорожки вели к дому и каменному гаражу в глубине двора. За домом была видна какая-то временная пристройка. Женщина постояла, подумала, потом взяла девочку за руку и направилась к соседней даче.

У калитки позвонили. К ним вышла высокая толстущая тетка, смерила строгим взглядом.

Женщина сказала:

— Простите, у вас здесь не сдается?

Девчушка спряталась за мать, а тетка вдруг сказала глухим басом:

— Ежели девчонка глаза с мылом вымоет, чтобы не были такими черными, то пущу в комнату на втором этаже. А зовут-то тебя как, чернушка?

— Аленка.

— А меня Марья Фоминична, — сказала хозяйка дачи и повернулась к женщине. — Девочка у вас уже большая, ей даже интересно будет по лестнице прыгать, зато вещей перевозить — всего ничего. Разве что бельишко. Одна кровать там стоит, могу дать еще раскладушку, а посуды у меня в кухне тьма — бери, что хошь. А если муж приедет, тоже чего-нибудь придумаем.

— Вряд ли он приедет, — покачала головой Валя. — Он в дальней командировке.

— Вот видишь, все куда-то ездят. Одна я, как пень, всю жизнь на месте просидела. И мои-то бесенята на юг укатили, моря, вишь, захотелось, не нравится им здесь. Ну ладно, твоя чернушка мне заместо внучки на месяц будет. Только ежели глаза отмоет, — у моей ведь светлые, — повернулась она к Аленке, по-прежнему стоявшей из осторожности за спиной матери, и вдруг состроила ей рожу, да такую смешную, что девочка захохотала, а потом сделала ответную рожу. Знакомство состоялось. Переезд наметили на завтра.

— Здравствуйте! Меня зовут Алла. — Дачница, лежавшая в гамаке, подняла голову и увидела за легкой изгородью кустов красивую смуглую женщину в коротких кожаных брюках и нейлоновой рубахе-гавайке.

— Здравствуйте. А меня зовут Валя.

— Теперь будем соседями. Это наша дача, — она кивнула на дом. — Вы наверняка хорошо устроитесь у Марьи Фоминичны, она чудесный человек. Жаль, что мы не сдаем второй этаж: мне так скучно здесь! Теперь заживем с вами повеселее.

— Да я больше в гамаке поваляться люблю, — усмехнулась Валя.

— Ничего, я вас расшевелю, — сказала Алла и побежала на кухню, а Валя взяла книгу и блаженно потянулась. «Приятное с полезным», — подумала она и стала читать.

Аленка обнаружила в саду у Марьи Фоминичны трех кроликов и уже не отходила от них. То и дело раздавался ее звонкий голосок. День протекал неторопливо, сонно, бездумно. Обычный дачный день.

Часов около семи — к соседней даче подъехала черная «Волга». Валя увидела, как Алла бросилась открывать ворота. «Волга», фыркнув, вкатилась на участок, мотор взревел и смолк. Хлопнула дверца, из машины вылез мужчина средних лет с легкой, почти незаметной сединой. Одет был скромно, но с большим вкусом.

— Сам приехал, — пробасила над ухом Марья Фоминична. — Солидный мужик, заботливый, хозяйственный, не пьет, Аллу никогда не обидит. Жаль, детишек у них нет, а надо бы…

Балашов скоро вышел из дому в красивой пижаме, уселся в глубокое кресло с маленьким транзистором в руках. Над дачей плыла джазовая музыка, одуряюще пахли грядки табака, и даже издалека было видно, какое усталое и напряженное лицо у Балашова. Потом они обедали с Аллой в зеленой беседке.

Балашов сказал:

— По-моему, у нас еще есть «Камю»? Налей мне рюмочку. Что-то я устал сегодня. И сделай кофе покрепче.

— Что это ты на ночь глядя? Уснуть же не сможешь.

— Ничего, я хочу немного очистить мозги от дневного мусора.

Балашов, откинувшись в кресле, маленькими глотками потягивал коньяк, золотистый, жгучий, пахнувший облетевшей дубовой листвой.

— Кто эта женщина?

Алла подняла голову:

— Какая?

— Там, у старухи.

— А-а, это новая дачница у Марьи Фоминичны. Очень милая женщина, с девочкой.

— Не люблю я дачников.

Алла задумчиво посмотрела на него:

— Скажи, Витя, а кого ты вообще любишь?

— Тебя, например. Еще вопросы есть?

Алла не ответила и только покачала головой. Балашов встал:

— Завтра сюда приедет мой механик Юрка. Ты его знаешь, он со мной приезжал и станочек привозил. Он пробудет здесь несколько дней. Надо закончить срочную работу…

Валя встала с гамака, поднялась к себе наверх. Набегавшаяся за день Аленка со вкусом чмокала губами во сне, иногда сердито бормотала: «Не лезь, хуже будет…» Валя укрыла ее одеялом и пошла к хозяйке. Старуха пила чай и одновременно гадала на картах.

— Марья Фоминична, мне надо сходить на станцию, позвонить домой, узнаю, нет ли писем от мужа.

— Сходи, голубка, сходи.

— Вы, пожалуйста, присмотрите за Аленкой… Я через полчаса вернусь.

— Ступай, ступай, все будет в порядке…

Так прошел первый день их отдыха.

Волшебные очки

Утром Валя снова читала, лежа в гамаке. Вдруг она услышала мужской голос. Подняла глаза — на участке Балашовых подметал дорожки, собирая граблями мусор и старые листья, какой-то высокий полный мужчина. Он стоял спиной к Вале. Она видела его почти лысую круглую голову, чуть прикрытую какими-то остатками серых волос, заросшую жирную шею. Мужчина сгреб весь мусор в кучу в глубине двора, туда же бросил сухой валежник, щепки и ушел в дом. Валя снова углубилась в чтение.

Вечером Балашовы ужинали в беседке со своим гостем. Там, видимо, разгорелся острый спор. Алла бросила на стол салфетку и решительным шагом ушла на кухню. Немного погодя встал Балашов. Гость остался в беседке один. Он докурил сигарету, налил в чайный стакан остатки водки, которую, наверное, стеснялся выпить при хозяевах. Выпил, смачно крякнув. Сходил в дом и принес большой бумажный пакет. Постоял, подумал, обогнул дачу и бросил пакет в кучу мусора, собранную утром. Стоя на корточках, громко сопел, чиркал спичками, дул в разгорающееся пламя. Почесывая грудь, смотрел в огонь, потом плюнул и ушел спать. В тихом вечернем воздухе над дачами поплыл синий дымок с острым, неприятным запахом…

За завтраком на следующий день Марья Фоминична недовольно ворчала:

— Черт лысый, нажег вчера какой-то падали, дым аж глаза разъел. Отмел бы к забору, он там и перегниет, мусор-то, ведь земле от него польза. Да они ничего не сажают, им земля что? А здоровущий какой да страшный! Ты хоть видела его-то? Зубы все железные, как мой самовар, блестят! Уж я страшная, все дети боятся, а такую образину не каждый день увидишь!

— Бабушка, вы не страшная, я вас очень люблю, — вмешалась Аленка.

— А дай честное пионерское, что любишь? Или октябрятское? Даешь?

— Даю!

— Ну, тогда прими от бабы-яги костяной ноги волшебный подарок. — Она улыбнулась и протянула девочке какой-то предмет, похожий на очки, — лист тонкого стекла с ровными круглыми дырками. — Через эти очки сразу видно: кто правду говорит, а кто — врет. А это маме такие же, чтобы ты ее никогда не обманывала, — и старуха извлекла из бездонного кармана своего фартука еще одни «очки».

— А где вы такие достали, бабушка-ежечка? — спросила Аленка.

Бабка показала кулаком в сторону соседней дачи:

— У идолища отобрала!

— Правда, Марья Фоминична, где вы такие потешные раздобыли?

— Поднялась чуть свет, а мне все дым вчерашний чудится. Думаю, неужели еще дымится куча проклятая? Пошла разобрать ее, так около пепла и нашла несколько этих забавинок…

И еще один день прошел…

Вечерний визит

И еще один день прошел. Под вечер Валя качала Аленку в гамаке, а та, как всегда, тараторила, ни на минуту не замолкая.

— Мамуля, тетя Алла красивая, ведь правда? Но ты все равно красивее. Мам, ну, отрежь волосы, как у тети Аллы, а то носишь пучок, как старая старушка. Мам, отрежешь, а?

Валя погладила девочку по голове:

— В кого ты у меня такая болтушка? Как птица какаду: бормочешь все время без остановки.

Соседи — Балашов и Алла — пили в беседке чай. Их знакомый давно ушел в дом.

— Мам, а сшей себе такой блестящий халат, как у тети Аллы. Мам, а когда я вырасту, ты мне купишь такие брюки, как у нее? Нет, нет, туфли, как вон у той тети, и сумку такую же. А, мамуля? И такую курточку…

Валя посмотрела в том направлении, куда показывала ручонкой дочь. От калитки к даче Балашовых шла высокая миловидная девушка. «Наверное, подруга Аллы», — подумала Валя. Девушка подошла к беседке, поздоровалась. Балашов сразу поднялся и увел ее в дом. Алла осталась пить чай. Минут через пять они вышли с веранды. Гостья еще несколько минут поговорила с Аллой, но Балашов даже не предложил ей сесть, и она стала прощаться. Отворяя калитку, Балашов отчетливо сказал;

— Ладно, до завтра, передайте ему, что буду… — запер калитку и вернулся в беседку.

Валя взглянула на часы: без четверти девять.

— Марья Фоминична, присмотрите, пожалуйста, еще сегодня за Аленкой. Хочу снова сходить позвонить — я что-то беспокоюсь: целую неделю никаких вестей.

— Ты же знаешь, что все будет хорошо. Не подведешь меня, чернушка? — спросила у Аленки старуха.

— Если будет сказка, то прямо сейчас иду в постель, — лукаво сказала девчушка.

— А ну-ка, бегом наверх!..


Приближаясь к станции, Валя ускорила шаг. Перрон был почти пуст. Несколько человек сидели на скамейках в ожидании поезда и вели неспешную беседу.

Валя зашла в автомат, набрала номер. Частые короткие гудки. Занято. Она снова набрала: опять занято. А ведь так хорошо было бы сейчас поговорить — около телефона никого нет. Наконец раздался протяжный басовитый гудок, и в трубке щелкнуло.

— Борис Иваныч! Здравствуйте! Докладывает Радина, — она еще раз оглянулась. — Ну, хорошо, хорошо, Валя говорит. Как вы все там живете? Я соскучилась. Вы не скучаете? Вот видите! А как там мои очки? Пригодились? Даже очень? Ох, как я рада! А то лежи и отдыхай, как на курорте. Что? Все по-старому. Знакомые наши все на месте. Что? Нет, нет, больше не жгли.

Валя еще раз оглянулась. Рядом никого не было.

— Сегодня появилась занятная дама, — и Валя подробно рассказала все о вечерней гостье. — Да, так и сказал: до завтра, передай, мол, что буду. По-моему, это что-то срочное. Ладно. Аленка? Спит. Хозяйка попалась чудесная. Что? Да бросьте, все у нас хорошо, не волнуйтесь. А Виталий приехал? Звонил? Как он там без меня? Голодный, наверное. Скажите ему, приеду — откормлю. Аленка, скажите, очень скучает без него и ждет, что он привезет ей качели. Есть отдыхать дальше, товарищ… Ну, хорошо, хорошо, Борис Иваныч! Спасибо ребятам за приветы, передайте и им от меня привет… Ну, раз так, то до свидания. Вот.

Валя спустилась с перрона и, не торопясь, пошла по узкому шоссе через поле…

Купцов не прозевать!

«Заключение судебно-технологической экспертизы

Я, эксперт-технолог часовой промышленности Соболева А. Д., образование высшее, специальность — технолог по пластмассам, стаж работы — 19 лет, об уголовной ответственности за дачу ложного заключения предупреждена, — произвела исследование представленных на экспертизу образцов пластмассы.

…В результате применения методики, изложенной в исследовательской части настоящего заключения, экспертиза приходит к выводу о том, что образцы представляют собой прямоугольные куски листового органического стекла с парными отверстиями в форме правильных кругов, образовавшихся в результате выдавливания с использованием разогретой металлической формы (пуансона). Толщина органического стекла в сочетании с диаметром и своеобразной формой высечки свидетельствуют о том, что исследуемые предметы являются отходами после изготовления кустарным способом стекол — к мужским наручным часам модели «Столица»…»

— Вот это молодец, Валюша! — сказал Приходько.

— Торопись, старик, а то все лавры расхватают, — толкнул его в бок Тихонов.

Шадрин постучал карандашом о пепельницу.

— Что же мы теперь знаем? Давайте-ка рассмотрим факты. Во-первых, коржаевские аксы, — Шадрин двинул на середину стола пепельницу. — Во-вторых, кража корпусов на заводе, — он пододвинул к пепельнице карандаш. — Дальше — недостача разных деталей у Балашова. Наконец, изготовление часовых стекол Джагой. — Рядом с карандашом на стол легли авторучка и зажигалка Шадрина. — На первый взгляд это разрозненные факты, — продолжал Шадрин. — Ничего общего между ними не видно. И все же вы разглядели, что и аксы, обнаруженные у Коржаева, и корпуса, похищенные на заводе, и запчасти, недостающие в мастерской Балашова, — все это детали часов «Столица». Как вы только что слышали, часовые стекла, которые делает Джага на даче Балашова, — тоже к «Столице».

— Короче, полный набор для детского конструктора «Сделай сам», — вставил Тихонов.

— Вот именно, — кивнул Шадрин. — Выходит, что первоначальное предположение Стаса о том, что наши подопечные готовятся собирать часы определенной марки, полностью оправдалось. И марка эта «Столица».

— Между прочим, — сказал Тихонов, — стеклышки-то по-кустарному штампуют. А почему? Очень просто — с корпусами получилось неаккуратно, там сейчас народ взбудоражен, иголки стащить не дадут, не то что стекла. Вот им, беднягам, и приходится руками поработать…

— Видимо, операция эта для них очень важна, — сказал Приходько. — И в каком масштабе она проводится! Ведь, обратите внимание, не на десятки штук, не на сотни, — на тысячи счет идет! И не только в Москве — вон к нам, до Черного моря добрались! Я думаю, Костюк у нас не зря там наследил. Очень может быть, что старый дружок Джаги искал у Коржаева аксы, да опоздал немного.

— Значит, ясно, — сказал Шадрин. — Преступная шайка любой ценой, всеми доступными им средствами комплектует большую, судя по всему, партию товара. В то же время сбыт этого товара не производится ни с рук, ни через комиссионки. Это Тихонов установил точно. Значит, жулики намерены продать детали оптом. А поскольку ни дома, ни на даче Балашов товар долго держать не может, значит, развязка их операции не заставит себя ждать. Мы должны быть к этому готовы.

— Чтоб купцов не прозевать, — засмеялся Приходько.

Вот в этот-то момент и позвонила Радина, сообщив о неожиданном и, видимо, очень спешном визите вечерней гостьи Балашову.

Оперативники притихли, прислушиваясь к разговору.

— А события-то назревают! — глядя на напряженное лицо Шадрина, шепнул Приходько Тихонову.

— Борис Иваныч, не забудь от нас Валюше привет передать, — подсказал Тихонов.

Шадрин подмигнул — показал, что помнит. Когда положил трубку, в комнате еще мгновение висела тишина.

— Полчаса назад к Балашову приехала женщина, поговорила с ним десять минут и уехала. Прибыла она, несомненно, с каким-то поручением, потому что, провожая ее, Балашов обещал завтра где-то обязательно быть. Очень возможно, что это гонец от того самого оптового купца. По всей обстановке, это весьма похоже на истину. Ну что ж! Посмотрим, с кем завтра встретится Балашов.

ЧАСТЬ III Самый длинный день в году

Восемь часов утра

Изуродованная нога заболела остро, невыносимо, и это было последнее тяжкое ощущение в сумбурном путаном сне. Балашов мучительно сморщился, застонал спросонья и окончательно проснулся. В темных шторах затерялась маленькая дырочка, и сейчас ее отыскал тонкий луч солнца, повисший поперек спальни. Луч дымился крошечными пылинками, и от этого казался горячим. «Сегодня будет, наверное, жарко, — подумал Балашов и рассмеялся. — Ничего себе, каламбурчики я с утра придумываю», но от этого настроение сразу улучшилось. Он повернулся на другой бок, осторожно перекладывая руками больную ногу. Алла лежала к нему спиной, прикрыв рукой голову. Балашов легонечко провел рукой по ее спутанным черным кудрям, но Алла, не просыпаясь, оттолкнула руку, сердито пробормотала что-то со сна.

— Беда-а, — ухмыльнулся Балашов. — Мир требует свободы. Народы Африки требуют, жены требуют. А зачем она им, эта свобода? Смешно…

Он сел на постели, осторожно спустил ногу, потом оперся на здоровую, резко встал. Эх, некстати будет, если нога разболится сегодня. Сегодня ничего не должно мешать, потому что такой день бывает раз в много лет. Как великое противостояние. А может быть, и раз в жизни.

Балашов, стараясь ступать неслышно, вышел на веранду и прикрыл глаза от яркого света солнца. «Очень жарко будет сегодня», — подумал он вновь и пошел в душ. Завязывая перед зеркалом галстук, взглянул на часы — времени оставалось в обрез. «Ладно, позавтракаю в городе», — сказал он себе, и ему ужасно захотелось пойти в спальню, обнять Аллу, сказать ей, что он, может быть, не прав и не стоит ссориться: она же единственный близкий ему человек во всем мире. Потом раздумал. Пускай перебесится, нечего баловать.

Пока прогревался мотор, Балашов, прищурясь, смотрел на небо, быстро выцветавшее от зноя, неопределенно хмыкал. Затем включил первую скорость. Машина выехала из ворот, моргнув красным глазом мигалки, повернула налево и умчалась.


На работе он пробыл ровно пять минут. Заперев двери кабинета, выдвинул ящик письменного стола и на задней стенке нашел небольшое углубление, заклеенное изоляционной лентой. Сорвал ленту и вынул десяток маленьких записочек, исписанных затейливым, витиеватым почерком Коржаева. Отдельно лежала записка Крота: «Порфирий Викентьевич Коржаев, русский, 1898 года рождения, проживает…» Балашов вновь все их внимательно перечитал, сколол скрепкой и положил в бумажник. Усмехнулся: «Вот и все, что осталось от человека. Знал бы он, что я сейчас встречусь с его купцом! Эх, жизнь наша куриная…»

Отворил дверь и заглянул к заместителю:

— Федор Игнатьевич, я тут по делам отъеду часика на два, если кто будет спрашивать, скажите — в Моссовете!..

Заместитель понимающе улыбнулся:

— Поезжайте, Виктор Михалыч! Все будет в порядочке!

Влившись в плотный поток автомобилей, черная «Волга» помчалась в сторону Преображенской площади.

Балашов был сосредоточен и не обратил внимания на то, что серое такси, остановившееся рядом с ним у светофора на Кировской, и такси, тащившееся где-то далеко позади на Комсомольской площади, и ехавшее впереди него на Красносельской улице — одно и то же…

Верный своей привычке, Балашов не стал подъезжать к самому дому. Он оставил машину за углом и отправился пешком, опираясь на трость. Подходя к парадному, остановился; чуть отвернувшись от легкого жаркого ветерка, прикурил сигарету, оглядел переулок. Позади — пусто. Навстречу торопливо шагал какой-то парень в железнодорожной фуражке. Балашов вошел в подъезд.

Девять часов тридцать минут

Когда Балашов открывал дверь лифта, его окликнули сзади:

— Не закрывайте!

Он обернулся и увидел, что сзади идет тот парень в фуражке. Зажав чемоданчик под мышкой, он на ходу рассматривал какую-то разлинованную тетрадь. Балашов посторонился, пропустил его в кабину.

— Вам на какой?

Парень сдвинул на лоб фуражку, почесал в затылке.

— А черт его знает! Это у меня новый участок…

Тихонов судорожно отсчитывал: «В доме шесть этажей. На втором лифт обычно не останавливается. Значит, остается четыре этажа. Лучше всего выбрать пятый. Скорее всего он должен сойти или на четвертом, или на пятом. Он, конечно, может сойти и на третьем. Тогда с пятого этажа я не разгляжу квартиры, в которую он войдет. Но на три верхних этажа шансов приходится больше. Рискну. Так, на первом этаже квартира слева — под номером шестнадцать. Три квартиры на каждой площадке. Значит, на пятом должна быть…»

Тихонов заглянул в свою тетрадь:

— В тридцатую квартиру мне надо. Наверное, пятый этаж… — внутренне замер: «А вдруг ему туда же?» Балашов разглядел, что на парне не железнодорожная, а связистская фуражка. «Большой человек, строитель коммунизма. За свои девяносто рублей, как бобик, бегает целый день по этажам. Наверное, соображает сейчас, у кого бы сшибить на бутылку…» Он отвернулся и нажал кнопку «4 эт.». Когда он вышел, парень несколько раз нажал кнопку, но лифт не трогался. Связист отворил дверь шахты и с грохотом захлопнул ее. Кабина медленно поползла вверх, и Балашов, уже нажимая на пуговицу звонка, услышал, как монтер заорал ему:

— Дверь за собой закрывать надо!..

Балашов даже удивился: «Вот щенок наглый!» И повторил, как было условлено, звонок: три коротких, один длинный.

Дверь отворил Крот, бледный, неряшливо одетый, заросший рыжеватой щетиной. В квартире было накурено, душно.

— Здравствуй, Геночка! Что-то ты сегодня не блещешь импозантностью…

— Здрасьте. А с чего же это мне блистать? Я ведь не в Сочах на пляже. Вы ж мне еще путевку в санаторий металлургов не достали.

— Зачем же это буду делать я? Вот получишь свою долю и достанешь сам. Только мне кажется, что тебе сейчас светиться на золотых пляжах противопоказано. Ты в нынешнем году уже в одном курортном городе побывал.

— Это вы мне как врач говорите?

— Как врач. Социальный. Лечащий язвы общества. По характеру заболевания тебе надо лечиться где-нибудь в средней полосе или за Уралом, в Сибири. Это я тебе по-дружески, ей-богу. Ну, давай…

— Что это вы такую заботу обо мне проявляете? Боюсь, как бы вы мне туда бесплатную путевку не организовали. С казенным проездом в спальном вагоне с решеточками.

— Ну, это у тебя от лукавого…

— Прямо уж от лукавого! Вы человек сильный, умный. Вам может показаться, что мне там будет лучше. Только я ведь тоже не вчера родился. Я так думаю: вы никому заботу о моем здоровье не передоверяйте. Берегите меня пуще глаза. А то, если меня начнет лечить уголовка, придется и вам встать на учет в этот диспансер.

— А ты меня не пугай. Я же ведь не нервный. Ты лучше подумай о спасении души, — криво улыбнулся Балашов.

— Мне о душе думать поздно. Ее теперь не спасешь. Я все больше о своем теле сейчас подумываю. Вот так!

— Ну ладно, хватит языком трясти. Давай открытку.

Крот, не сводя с Балашова глаз, залез во внутренний карман, достал обычную почтовую открытку. Взглянул на нее и с видимым сожалением протянул Хромому. Балашов, не торопясь, стал читать вслух:

— «Здравствуйте. Я снова в Москве. Может быть, заходить к вам». — Засмеялся, взглянул на обратный адрес: «Ул. Козлова, д. 31, кв. 10».

— Вот чук! Улица Козлова! Слушай, Крот, по-моему, в Москве такой улицы нет даже?

— Черт ее знает! Что я вам, избач — все знать?

— Советский человек должен знать и любить родной край.

— Мой родной край Арзамас.

— Ну-у! Земляк Аркадия Гайдара?

— Вы Гайдара не трожьте.

— Это почему еще?

— Потому что, если есть на свете человек, которого я уважаю, то это Аркадий Гайдар.

— Ай да Крот! Вот это номер! Сколько времени тебя знаю, а ты каждый раз открываешься мне новой стороной своего дарования. Я ведь и не предполагал, что ты ценитель героической романтики в литературе… Да и вообще, что ты книги читаешь.

— Вам этого не понять.

— Где уж мне! Я ж ведь лаптем свою сборную соляночку хлебаю. Ты мне объясни только, почему заурядные уголовники всегда сентиментальны?

— Чего мне вам объяснять? Вы и так всех умнее. Давайте лучше о деле поговорим.

— Давай, не возражаю. Побеседуем.

— Вы с ним один будете говорить?

— А ты полагаешь, что без тебя эта экономическая конференция состояться не может?

— Я этого не знаю. Только я бы хотел быть в курсе дела.

— В дипломатических и торговых отношениях есть такое понятие — уровень встречи.

— А вам мой уровень не подходит?

— Мне вполне. Ему вряд ли. Поэтому представителем нашего концерна буду выступать я. А ты сыграешь роль закулисного советника, эксперта, секретаря и даже личной охраны твоего торгпреда.

— Это как?

— А вот как: ты займешь первоначальную свою позицию в этом благословенном шкафу. Пушка при тебе?

— Всегда.

— Очень хорошо. Я посажу его спиной к тебе, чтобы ты его все время видел сквозь щелку. Это такой гусь, что с него всего станется. Возражений нет?

— Хорошо.

— Ну, спасибо за доверие.

— Если он клюнет, вы договоритесь здесь товар передавать?

— И ты еще претендуешь на участие в секретных экономических переговорах! Горе моей седой голове, боль моим старым костям!..

— Да бросьте, Виктор Михалыч. Мне ведь плохо очень, честно-то говоря…

— Ты, Крот, дурачок! Как это ты себе представляешь: он понесет отсюда чемоданы с деталями в руках? А если его участковый у подъезда остановит? Или прикажешь ему их доставить через Мострансагентство?

— Но я хочу быть при передаче…

— Чего? Товара?

— Товара. И денег.

— Ах, тебя волнуют деньги! Такова се ля ви! Судьба товара его не интересует. Его интересуют деньги. До чего же четко у нас разделены функции! Я, как мул, горблю, чтобы этот товар достать, купить, украсть, наконец, сделать, черт побери, а потом его спихнуть Гастролеру. А ты, естественно, озабочен одним — как с меня сорвать деньги!

— Если бы не я, фиг знали бы вы про Гастролера. И старичок бы сейчас в этом кресле сидел вместо вас, если бы не я.

— Вот я и оценил твой труд в третью долю. Поэтому уж не мешай мне довести дело до конца. А насчет денег — придется тебе положиться на мою порядочность.

— Придется…

— Да не трясись ты. Пойми: раз я оставляю тебя здесь, значит, я играю на равных. Так будет и дальше. Встряхнись. И верь — я тебе друг. Только я умнее тебя и старше. Ну, хватит! Время — без пяти. Он обещал быть в десять, а люди они точные. Давай полезай в шкаф…

Десять часов

Балашов положил перед собой часы. Его охватила какая-то внутренняя дрожь, и ему казалось порой, что все внутри звенит от напряжения. Он жадно затянулся табачным дымом — это здорово помогает в ожидании. Ох, какая духота нестерпимая! И нервы, нервы. Сдают? Если бы их можно было подстраивать колками, как струны на скрипке! Чтобы можно было взять их в одном ключе на любую нужную ноту… А-аа, все это колеса…

Крот сидел в шкафу совершенно неслышно. «Вот зверь, — подумал Балашов, — я себе представляю, как он там задыхается. Ничего, ничего, пусть попарится».

Звонок резанул, как теркой по коже. Все. Началось. Хромой встал, посмотрел на себя в зеркало. Волосы в порядке, узел галстука на месте, уголок платка торчит из кармана ровно на два сантиметра. Погасил в прихожей свет — пусть сначала, после улицы, ничего не будет видно. Интересно, как его фамилия? Щелкнул замком:

— Заходите, господин Макс…

На пороге стоял высокий худой человек в сером твидовом пиджаке. Жесткий воротничок полосатой сорочки резал жилы на красной морщинистой шее. Большой хрящеватый кадык прыгнул — вниз, вверх.

— Я хотел видеть Порфирий Коржаев.

— Я готов с вами беседовать от его имени.

— Но меня интересует он сам.

— Я думаю, что беседовать о наших делах, стоя в коридоре, не совсем удобно.

— С вами я не имею ни о чем беседовать.

— Как раз наоборот! Именно со мной вам предстоит впредь иметь все дела.

— Очень интересно. Пожалуйста, я буду заходить, — он вошел в квартиру, внимательно глядя на Балашова. Не вынимая руки из кармана, стараясь не поворачиваться к Балашову спиной, прошел в комнату. На его серой пергаментной коже от жары и напряжения выступили капельки пота. Элегантный пиджак на Гастролере сидел превосходно, и все-таки в его движениях была заметна какая-то механическая угловатость, которая остается у кадровых военных на всю жизнь.

«Прилично по-русски говорит, — подумал Балашов. — Наверное, змей, у нас во время войны научился». Он небрежно развалился на стуле, предложил гостю кресло напротив. Тот, оглядевшись, сел.

Балашов, не вставая с места, протянул руку и достал из серванта бутылку «Двина». Налил себе рюмку коньяку, подвинул бутылку иностранцу.

— Угощайтесь, господин Макс. Этот напиток не уступает «Мартелю».

Иностранец не шевельнулся, процедив:

— Спасибо. Я не желаю — на улице очень жарко.

Балашов пригубил, поставил рюмку на стол.

— Как угодно. Дело в том, что наш общий компаньон — Порфирий Викентьевич Коржаев — умер две недели назад от инфаркта.

Макс молча смотрел на него. Его круглые глаза без ресниц, не моргая, уперлись в лицо Балашова.

— Покойный Коржаев выполнял в нашем деле функции коммерческого директора. Поэтому мы с вами не были даже знакомы… по вполне понятным вам причинам.

Гость, не меняясь в лице, молчал.

— В связи с его неожиданной кончиной мне пришлось взять инициативу в свои руки, чтобы довести дело до конца. Именно поэтому я здесь, и думаю, что весьма печальный факт смерти Коржаева не помешает нам успешно завершить начатое.

Макс не проронил ни слова. Духота становилась невыносимой. Балашов чувствовал, как по шее текут капли пота. Горло пересохло.

— Итак, я к вашим услугам…

И вдруг Гастролер засмеялся. Тихо, спокойно, одними губами, обнажив два ряда фарфоровых вставных зубов. Его взгляд по-прежнему неотступно был привязан к какой-то точке на лбу Балашова, и от этого смеха Хромой вдруг почувствовал на влажной горячей спине холодок.

Макс наклонился к нему и спросил своим невыразительным, безразличным голосом:

— Вы должен быть близкий человек Коржаеву?

— Да, конечно. Мы же вместе вели дело, были лично дружны.

— Вы, наверно, располагаете муниципальный бланк-документ про смерть вашего друга?

Балашов на мгновение потерял голос, но быстро взял себя в руки:

— Нет, мне он был ни к чему. Но у меня есть более ценные свидетельства — его записки, по которым он брал у меня товар для вас, — Балашов достал из портмоне сколотые скрепкой бумажечки и протянул их Гастролеру. Не дотрагиваясь рукой, Макс кинул на них быстрый взгляд и встал:

— Я буду скорбеть о смерти такой хороший человек. Однако здесь есть ошибка. Я не тот, про который вы думаете. Это есть ошибка. Я должен покланяться, — и снова тихо засмеялся.

— Откланяться, — механически поправил его Балашов, почти в истерике думая: «Провал, провал! Не поверил, гад!»

— Прошу меня простить — откланяться, — повторил Макс и направился к дверям.

Нет, Балашов так легко не сдается!

— Послушайте, господин Макс!

Иностранец обернулся.

— Присядьте. Если вас не удовлетворят мои объяснения, вы сможете уйти — задерживать я вас не собираюсь.

— Я слушаю.

— Вы явно не верите в то, что я преемник дел Коржаева и принимаете меня за кого-то другого. Однако это предположение лишено здравого смысла, поскольку я-то знаю точно, кто вы такой.

— Но я — нет. Не знаю.

— Я могу вам продемонстрировать полную осведомленность во всех наших делах, — от количества и номенклатуры товара до суммы, которую вы мне должны уплатить. Я отдаю должное вашей выдержке, но если вы из-за этой сверхосторожности расторгаете нашу сделку, вы понесете огромные убытки.

— А вы?

— Мне это тоже принесет известные неудобства. Но убытков я не понесу никаких — завтра же распродам товар по частям здесь, у нас, спекулянтам. Правда, я заинтересован скорее в валюте.

Что-то дрогнуло в лице Макса, и Хромой почувствовал, что в твердой решимости Гастролера появилась крохотная трещинка. И все-таки тот сказал:

— Я вас не знаю.

— Это верно. Но я располагаю сведениями, которых человек посторонний знать не может.

— Может. Это все может знать работник КГБ, который арестовал Коржаева.

— Ну, это уже совсем смешно. Будь я чекистом, я бы не стал тут с вами толковать. Сейчас мы были бы у вас в гостинице и делали обыск.

— За какое преступление? Обыск можно делать за преступление, а вы сказали, что Коржаев уже мертв.

Вот тут уже захохотал от души Балашов.

— Уж не надеялись ли вы, господин Макс, что я вам детали за красивые глаза отдам? Вы должны заплатить за них твердой валютой и в сумме весьма значительной. Поэтому второе дно вашего чемодана, или где уж вы их там провозите, забито до отказа зелеными купюрами. Это раз.

— Дальше.

— А что дальше? Вот открытка. Судя по стилю, она написана вами. Экспертиза по заданию КГБ легко подтвердила бы ваше авторство. Наконец, ваше присутствие здесь. Дальше делаем у вас обыск и за нарушение советского закона арестовываем.

— Нихт. Нет. Нельзя. Я есть иностранец.

Хромой снова торжествующе засмеялся.

— Вы уж мне-то не морочьте голову. Иммунитет распространяется только на дипломатов. Вы же, по-видимому, не дипкурьер?

Гастролер промолчал.

— Вот что я бы сделал, будь я сотрудником КГБ, — продолжал Балашов, — но я не чекист. Я коммерсант и заинтересован в их внимании не больше, чем вы. Я вас убедил?

— Нет. Где гарантии, что вы со мной мирно беседуете, а на кухне или в этот… шранк…

— Шкаф?

— Я, я, шкаф… в шкаф не записывает наш разговор агент?

— Опять двадцать пять. Встаньте и посмотрите.

— Хорошо. Я вам немного доверяю. Вы можете мне сказать, когда я встречал последний раз Коржаева?

— Это было между пятнадцатым и двадцатым марта. Точно не помню день, но он передал тогда партию колес, трибов и волосков. Да бросьте вы, господин Макс, меня проверять. Я же ведь вам уже доказал, что, если бы я был из КГБ, мы бы продолжали нашу беседу не здесь, а на Лубянке.

— Может быть…

— И я вам вновь напоминаю: отказавшись, вы потеряете больше, чем я…

В комнате было уже невозможно дышать. Пот катился по их распаренным лицам, их душила жара, злость и недоверие.

Гастролер не выдержал:

— Я вас готов слушать…

Балашов вдохнул всей грудью.

— Я приготовил вам весь товар, который должен был передать Коржаев. Но его неожиданная смерть меня сильно подвела. Поставщики, воспользовавшись срочностью наших закупок, содрали с меня за детали двойную цену…

— Меня это не будет интересовать…

— Очень даже будет интересовать, поскольку вы мне должны будете уплатить еще тридцать пять процентов.

— Никогда!

— Обязательно заплатите. Я не могу один нести все расходы.

— У нас был договор.

— Даже в расчеты по клирингу вносятся коррективы, исходя из коммерческой конъюнктуры на рынке.

— Это невозможно. Я буду отказаться от сделки.

Балашов про себя засмеялся: «Врешь, гад, не откажешься. Если ты КГБ не испугался, то лишних несколько тысяч тебя не отпугнут…» Они долго договаривались о месте и способе передаче товара.

— Деньги я буду давать на товар.

— Пожалуйста. Правда, как вы понимаете, на месте деньги я пересчитывать не смогу. Но я уверен, что деньги будут полностью. Вам же придется еще целые сутки ехать до границы — так что во избежание конфликтов на таможне…

— Я вас понимаю. Кто гарантирует мне, что вы давали весь товар, а не половину?

— Перспектива наших отношений. Вы, несомненно, после реализации этой партии еще раз захотите вернуться. И я не откажусь от сотрудничества с вами. Сейчас готовятся к выпуску часы новой модели экстра-класса, и они пойдут через мои руки. Так что…

— Вы кусаете за горло, но вы настоящий бизнесмен. Хорошо. До завтра…

Было без четверти двенадцать, когда из парадного вышел человек. На его сухом красном лице с глубокими, будто резаными морщинами застыло выражение спокойного презрения ко всему окружающему. Вынув из кармана темные очки, человек надел их и не спеша, не глядя по сторонам, направился к Преображенской площади. Пройдя квартал, он свернул за угол. Метрах в ста от перекрестка стоял у тротуара белый лимузин «мерседес-220». Так же неторопливо человек сел в машину, включил двигатель и уехал…

Парень в связистской фуражке равнодушно поглядел вслед великолепной машине, над задним бампером которой был укреплен необычный длинный номер «ВН 37149». Потом снял фуражку, вытер носовым платком пот со лба, остановил проезжавшее мимо такси — серую потрепанную «Волгу»…

Полдень

Балашов захлопнул дверь, вернулся в комнату.

— Вылезай!

Крот не откликнулся. Хромой подошел к шкафу, распахнул дверцу. Крот сидел между платьев на каком-то тюке, неестественно закинув голову.

— Ты что, заснул? — Балашов толкнул его, и Крот так же неестественно-покорно подался, тупо, словно тяжелая ватная кукла, выпал из шкафа. Хромой вздрогнул и невольно отшатнулся. Несмотря на жару, лицо у Крота было землисто-зеленое и между тусклыми волосками бороды застряли капли липкого пота.

— Елки-палки, у него обморок!

Балашов взял со стола графин с теплой водой и выплеснул всю ее на голову Крота. Белые, с тонкими голубыми прожилками веки задрожали, изо рта вырвался тяжелый вздох:

— О-ох!

Балашов сел в кресло. «Ну и дела! До хороших времен дожил ты, Балашов, если твои уголовники-подхватчики падают в обморок, как институтки. От жары, видимо, скис. Там же совсем дышать нечем. Вот зараза, чуть все дело не провалил. Хорош был бы я, если бы он на Гастролера из шкафа выпал. Но, молодец, собака, обмер там, но не пикнул. Жажда жизни, ничего не поделаешь. Он надеется тоже проехать на этом коньке. Шутишь, дорогой мой Крот, дела твои швах! Боливару не снести двоих. Мне даже не денег тебе жалко, дурачок. Ты правильно заметил в прошлый раз, что очень много знаешь. Слишком много…»

Крот открыл пустые, бездумные глаза, уставился в потолок.

— Вставай, Аника-воин, хватит отдыхать. Выпей коньячку, согреешься.

Крот повернул к нему голову, слабо улыбнулся:

— Очень жарко было, дышать нечем, нафталина нанюхался и сомлел.

— Вижу, что не воспарил. На, выпей.

— Не хочется, дышать тяжело. Воды хочу со льдом.

— Ананас в шампанском не желаете? Пей, говорят тебе, — сразу полегчает.

Крот, морщась, стуча зубами о край стакана, хлебнул обжигающую жидкость.

— Как, очухался или еще не совсем?

— Вроде бы в порядке.

— Когда Лизка придет?

— Она до восьми, по-моему.

— А что ты ей говоришь, почему, мол, на улицу не выходишь?

— Отпуск, говорю. Обидели меня на работе — понизили. Вот и переживаю дома свою беду.

— А она что?

— Утешает. «На юг, — говорит, — давай поедем, отдохнешь, развлечешься». Ей-то и невдомек, что у меня за развлечения…

— Ну ладно. Договорился я с ним на завтра. Ты сиди здесь, как гвоздь в стене, — не шевелись. Завтра к вечеру заеду, расскажу, как и что.

— А деньги когда?

— Опять ты про свое! Я тебе сказал уже: недели две понадобится, чтобы их сплавить. Ты сиди здесь, никуда не выходи, читай книги: ты же вон какой, оказывается, библиофил.

— Паспорт новый достанете?

— Э, брат, за него надо будет много денег заплатить. Если завтра все провернем успешно, куплю тебе недельки через две паспорт. А все, что останется от твоей доли, — доставлю на блюдечке с голубой каемочкой…

— Любите вы меня, Виктор Михалыч, ласкаете… Боюсь, заласкаете насмерть!

— А ты не бойся — целее будешь. Короче, сиди здесь и не рыпайся. До завтра!

— Ни пуха…

— Иди к черту!


Балашов шагнул на улицу, как в кузнечный горн. Раскаленные камни дышали жаром, асфальт продавливался под каблуками. Не подходя к машине, он завернул в будку уличного телефона-автомата и набрал номер своей мастерской.

— Федор Игнатьевич, это я, Балашов. Мне сообщили, что неожиданно заболела моя Алла — температура, рвота. Я сейчас с врачом к ней еду, вы уж там без меня как-нибудь…

— Будьте спокойны, Виктор Михалыч, я все обеспечу. Желаю Алле Матвеевне выздоровления!

— Спасибо. Если у нее что-то серьезное, я, вероятно, завтра задержусь немного…

Бросил трубку на рычаг и, обливаясь потом, выскочил из будки. Черный автомобиль раскалился так, что было больно дотронуться. Балашов открыл дверцу, и в лицо ему ударила волна горячего воздуха. Он с места рванул машину, и, набирая скорость, черная «Волга» полетела в сторону центра города. Лавируя между машинами, вклиниваясь в каждый свободный участок дороги, Балашов вел машину напряженно и расчетливо, почти не задерживаясь у светофоров, изредка вырываясь на резервную зону улицы. Остался позади центр, промелькнули дома Кутузовки, Панорама, новостройки Кунцева и Сетуни. Впереди — широкая серая полоса Минского шоссе. Акселератор нажат до отказа, мотор звенит от громадных оборотов, шины с шипением отталкиваются от асфальта. Деревья, домики по обочинам дороги слились в непрерывную пестро-зеленую ленту. На лице Балашова застыла кривая усмешка…

Тринадцать часов

Белый «мерседес» стоял у подъезда. Тихонов бросил взгляд на номер и, не задерживаясь, вошел в вестибюль. В гостинице было немного прохладнее, чем в раскаленном пекле улицы. Тихонов закинул пиджак на плечо и направился в бюро обслуживания. Здесь был настоящий рай — три вентилятора поворачивали во все стороны свои гудящие лопасти, разгоняя по залу волны прохлады. Яркие плакаты на стенах предлагали летать только на самолетах «Эйр Индиа», посетить Париж весной, полежать на пляжах Мамайи. Пальмы, яхты, загорелые красавицы, элегантные молодцы. Красота!

Молоденькая переводчица, умирая от жары, переписывала какую-то длинную ведомость. Тихонов приготовил для нее самую свою обворожительную улыбку. «Сейчас бы придумать какие-нибудь шуточки, — с огорчением подумал он, — ничего ведь не получится иначе. Мозги от духоты растопились».

— Простите, это вы распоряжаетесь всеми этими удовольствиями? — Тихонов указал на плакаты.

Девушка вяло улыбнулась.

— Просто обмен туристской рекламой на основах взаимности.

Тихонов уже прочно устроился в кресле у ее стола.

— Я вот посмотрел на этот плакат, и мне снова захотелось съездить в Париж весной.

— А вы что, там были уже?

— Нет, но в прошлом году я тоже хотел…

Переводчица засмеялась.

— Такая древняя «покупка», что я ее даже забыла.

— Это не довод. Все новое — это основательно забытое старое, как говорит один мой друг.

— Это не ваш друг, это Сократ говорил.

— Тем более. Сократ ведь тоже был начитанный парень.

— Людям, способным шутить на такой жаре, я бы давала медаль.

— А у меня есть медаль.

— За шутки?

— За храбрость.

— Я так и подумала.

— А вы бы сами попробовали шутить, когда на улице восемьдесят градусов.

— Только что передавали по радио, что всего тридцать восемь.

— А я — по Фаренгейту. Так внушительнее.

— Я вижу, вы любите приукрасить.

— А что это вы меня все время порицаете?

— А за что вас поощрять?

Стас горестно покачал головой.

— Все вы такие. Вот если бы вы видели, на каком великолепном белом «мерседесе» я приехал, то, наверное, снисходительнее отнеслись к моим маленьким слабостям.

Девушка засмеялась:

— Вас зовут Макс Цинклер?

— Нет. А что?

— А то, что я как раз сегодня оформила выездные документы Максу Цинклеру из Бремена, которому принадлежит стоящий у подъезда великолепный белый «мерседес», на котором вы приехали…

— Подумаешь тоже. Не белый «мерседес», так голубой «Москвич». Не влияет. Так что поедем весной в Париж?

— Заезжайте следующей весной — поговорим.

Тихонов помахал ей рукой и вышел в вестибюль. Несколько индусов в чалмах сидели в креслах и спокойно покуривали черные сигареты. От палящих лучей солнца огромные стекла-витрины светили яркими прожекторами. Тихонов покосился на индусов и подумал: «Ставлю рупь за сто, что у них в чалмах спрятаны пузыри со льдом…» — и, размахивая пиджаком, пошел на улицу.

Четырнадцать часов

«В квартире 25 проживает гражданка Куликова Елизавета Алексеевна». Хм, проживает! Она-то проживает, это факт. Если бы знать только, кто еще здесь проживает? Тихонов постоял перед дверью с табличкой «25» и, поборов соблазн, вернулся к двери на другой стороне площадки. Рубашка совершенно взмокла и прилипла к лопаткам. Свою замечательную фуражку с буквами МГТС он носил уже под мышкой. Да, жаркий денечек выдался сегодня. Тихонов позвонил в двадцать седьмую квартиру.

— С телефонного узла…

— Заходь, заходь.

Капитан дальнего плавания Стеценко был дома один. Он ходил по квартире в трусах, выглядевших как плавки на его огромном туловище.

— Тебя, часом, не смущает мой наряд? А в общем-то, чего тебе смущаться, я же не баба! Это в ту квартиру — напротив — заходи аккуратно, спроси сначала: «Можно?»

— А что в той квартире?

— У-у, там отличная дивчина живет — первый сорт!

— Ладно, тогда спрошу, — охотно согласился Тихонов. — А что, кроме нее, там некому открывать, что ли?

— Нет. Она одна живет.

— Вот мне давно надо к такой девушке с квартирой посвататься — жениться пора.

— Тут ты опоздал — к ней такой парень ходит, что ай-яй-яй! Пижон! Красавец!

— Ничего, я, хотя и не красавец, по части девушек тоже не промах.

— Да, парень ты хоть куда! Так ты мне скажи, жених: ты насчет телефона или о девушках пришел спрашивать.

Тихонов обиделся:

— Про девушек вы первый начали… А я — насчет телефона.

— Так у меня и нет его вовсе!

— Вот я и пришел вам сказать, что будет!

— А когда?

«Черт знает, когда телефоны им поставят. Видит бог, что я-то насчет девушки пришел… Но больше спрашивать не стоит…» — подумал Тихонов и уверенно сказал:

— После монтажа оборудования… Квартале в четвертом.

В двадцать шестой квартире долго не открывали, потом послышался мальчишечий голос:

— Кто?

— С телефонного узла.

— А нам мама не велит открывать дверь, когда ее нет дома.

— А цепочка у вас есть на двери?

— Есть.

— Ты ее одень, открой дверь и говори со мной через щель.

Тихонов почувствовал, что если сейчас не напьется холодной воды, то просто помрет. За дверью было слышно, как два голоса совещались шепотом. Потом неожиданно щелкнул замок.

— Заходите…

В прихожей стояли два белобрысых мальчугана лет по девяти, такие одинаковые, будто их отштамповали на печатной машине.

Тихонов засмеялся:

— Вы что, близнята?

— Да. Меня зовут Борис, а братана — Женька. Как братьев Майоровых.

— А в хоккей вы играете?

— У-у, еще как! Только мы на «гагах» катаемся. Мама обещала купить в этом году «канады», а все не покупает. И еще — у нас нет своего Старшинова, а то бы мы всем показали! А так нас ребята из дома тринадцать все время несут…

— Возьмите меня за Старшинова, — предложил Тихонов.

— Так вы же большой уже, — сказал тоненьким голоском Женька, отступая на всякий случай за спину брата.

— Ну и что? — удивился Тихонов. — Большие тоже в хоккей играют!

— Так вы не с нашего двора, а подставных нельзя включать, — с сожалением отказался Борис.

— Ребята, дайте попить чего-нибудь, умираю от жары, — попросил Тихонов.

— Идемте на кухню, у нас там в холодильнике есть квас, — взял его за руку Женька.

Окно в кухне выходило на север, и здесь было почти прохладно. Холодный квас, пахнувший черным хлебом, имел вкус счастья. Тихонов присел на белую табуретку, положил руку на плечо Бориса.

— А вы возьмите в команду того дядю, который ходит к вашей соседке — тете Лизе.

— Да он, наверное, играть не умеет. Он, по-моему, как дядя Стеценко — моряк.

— Почему?

— Я у него на руке видел якорь нататуированный. А потом он в тенниске за газетой вниз выходил — у него вся грудь разрисована: парусник целый выколот. Ух, здорово! Только я его уже недели две не видел.

— Что, не приходит?

— Он болеет, — неожиданно сказал Женька.

Борька посмотрел на него удивленно:

— Почем ты знаешь?

Мучительно наливаясь краской, сгорая от собственной решительности, Женька сказал запальчиво:

— Да, болеет! Когда я ночью просыпаюсь и хожу пить, слышно через стенку, как он по кухне ходит: туда-сюда, туда-сюда. И сегодня ночью слышал.

— Э, дружок, может быть, это вовсе тетя Лиза ходит? — спросил Тихонов.

— Не-е, он тяжелый, паркет под ним так и скрипит.

— Какой же он тяжелый, когда он на меня похож? — пожал плечами Тихонов.

— Ха! Сказали тоже! Вы белобрысый, как мы с Борькой, а он черный, с черными глазами, и на голову вас больше!

— Ну, может быть, ты и прав. В общем, маме скажите, что приходили с телефонного узла, смотрели проводку…

— Так вы ж и не смотрели даже!

— Для специалиста, Боря, одним глазом глянуть достаточно. Лучше скажите, почему вы в такую жару не за городом, а в духоте этой сидите?

— А мы через два дня в лагерь на третью смену уезжаем.

— Вместе?

— Конечно. Мы всегда вместе.

— Вот это отлично. Спасибо вам, ребята, за квас, за гостеприимство и вообще за все.

— Не стоит! — дружно гаркнули мальчишки.

Женька добавил:

— Приходите еще, про хоккей поговорим.

— Есть, товарищ Женя. Но впредь, прежде чем впускать незнакомых в квартиру, вы все-таки взгляните через цепочку.

— А-а, ерунда! — махнул Борька рукой. — Мы-то никого не боимся, это мама велит…

Тихонов постоял в задумчивости на площадке, жадно вдыхая пыльный жаркий воздух подъезда. Подошел к двери двадцать пятой квартиры, прислушался. Потом нажал кнопку звонка. Ему показалось, что он услышал короткий, мгновенно стихший шелест. За дверью плавало длинное безмолвие. Он приложил ухо к обивке. Ни звука.

А с другой стороны к двери приник Крот. Он слышал за дверью чужого. У Лизки есть ключ. Хромой и Джага так звонить не станут. Там стоял чужой. Оглушительно громко билось в груди сердце. Крот стоял, скорчившись у двери, судорожно сжимая горячую рукоятку пистолета. Может быть, шарахнуть прямо через дверь?

Чужой потоптался, еще раз загремел над головой звонок… Мгновение, и шаги застучали вниз по лестнице, прочь…

Пятнадцать часов

— Что? Нет, нет, этот вопрос мы решили своими оперативными средствами. Какой? Да, да, человека для связи пришлете вы, мы его обо всем проинформируем… — Шадрин прервал разговор по телефону, вопросительно взглянул на вошедшего в кабинет Тихонова.

— Прошу прощения за опоздание! Задержался в доме Куликовой. Есть интересные сведения: в ее квартире без прописки живет молодой, примерно лет тридцати, мужчина, высокий, сильный, черноглазый брюнет. На груди и руке татуировка. По имеющимся данным, вот уже две недели из квартиры Куликовой не выходит. Человек он, судя по всему, необщительный, никто из соседей с ним не знаком!

— Ну и?.. — Приходько вопросительно посмотрел на Тихонова. Все думали об одном и том же.

— Ну и то, что по приметам очень этот человек похож на Крота! — закончил Тихонов свою мысль.

— Дельно, — одобрил Шадрин. — Принимаем как рабочую версию. Похоже, пора засучить рукава!

— До локтей! — отозвался Тихонов. — Кто тут по купцам тосковал? Ты, Сергей? Так купец, кажется, есть. Да такой, что закачаешься!

— Подожди, — вмешался Шадрин. — Давай по порядку.

— Ради бога. Вчера некая молодая интересная дамочка посетила Балашова на его даче и, видимо, передала ему какое-то спешное сообщение. Сегодня утром Балашов приезжает домой к этой даме. Кто дама? Устанавливаем: парикмахерша Куликова Елизавета Алексеевна. Через полчаса там всплывает еще один, уже совсем новый для нас человек. Балашов, значит, беседует с ним около двух часов. Тут-то и начинается самое интересное! Оказывается, этот деятель разъезжает на белом «мерседесе» с заграничным номером!

— Он и сам заграничный, — спокойно сказал Шадрин. — После того как ты позвонил и сообщил номер, я навел некоторые справки. Это Макс Цинклер, коммерсант, представитель крупной бременской торговой фирмы по сбыту часов и точных приборов. Есть сведения, что он хищник крупного полета. У нас бывал неоднократно по делам, а сейчас прикатил автотуристом. Виза его в СССР истекает послезавтра. Выехать он должен через пограничный пункт в Бресте…

— К сказанному могу добавить, — заметил Тихонов, — что после беседы с этим Цинклером Балашов куда-то позвонил из автомата, сел в свою «Волгу» и на бешеной скорости помчался на дачу — километров сто тридцать — сто сорок жал! Под видом приятеля я позвонил на работу к Балашову. Мне там говорят: у Виктора Михалыча серьезно заболела жена, и он срочно уехал домой.

— Черта с два, — вмешался Приходько. — По нашим сведениям, жена его вполне здорова.

— Значит, имеем мы следующее, — сказал Шадрин. — Балашов долго собирает большую партию товара, но не сбывает его — ждет оптового купца. Вчера его срочно вызывают на рандеву с Цинклером, после которого он бросает работу и мчится домой, где сидит Джага. С другой стороны, Цинклер должен выехать не позже завтрашнего утра — это тоже объясняет спешку Балашова. Незаметно передать в Москве большую партию товара сложно и опасно. Поэтому, думаю, встретятся они где-то в пути. Единственно неясно еще, где Крот и что он делает во всей этой операции.

— Тут надо сначала выяснить позицию Куликовой, а там уж решим по обстановке, — сказал Тихонов.

— Резон. Этим займись ты. А сейчас пора приступать к разработке плана на сегодня и завтра.

— Вполне согласен, — сказал Приходько. — Ну что ж, давайте готовить операцию. Наши силы я бы предложил расставить так…

Семнадцать часов

Над костром дымился солнцем медный таз. Ягоды, отдав весь свой сок, тихо млели в сахаре, и, заглушая запах дыма и цветов, в густом обжигающем воздухе поднимались волны вишневого аромата.

— Самое главное — это аккуратно косточки из вишни вынуть. Тогда у варенья вкус другой совсем, и каждую ягодку хоть на витрину ставь, — Марья Фоминична, сложив щепотью свои толстые пальцы, наглядно показала, какие красивые получаются ягодки.

Аленка засмеялась:

— Тетя Маша, у вас такие толстые пальцы, что я бы могла ваше кольцо надеть как браслет.

Старуха подмигнула ей.

— Руки мои захватущие, пальцы мои загребущие…

— Охота вам в такую жарищу вареньем этим себе голову морочить, — сказала Алла. — Вы его ведь в жизни столько не съедите.

— Э-э, нет, — не согласилась старуха. — А гости? Такое варенье гостям подать — одно удовольствие…

Валя дремала в шезлонге под деревом, Марья Фоминична сосновой веткой отгоняла от варенья гудящих пчел.

— Это лето необычное какое-то: то дождь, то жара. Ишь, как распарило сегодня. Гроза, видать, нынче хорошая вдарит, — старуха сняла с варенья пену. — И вишен-то такого урожая не упомню.

Алла чесала у Аленки за ушами, как у кошки, и девочка довольно повизгивала и урчала.

— Ты моя тезка?

— Тезка.

Марья Фоминична встала со своей табуреточки.

— Я в дом пойду, а вы, тезки, смотрите, чтоб не перекипело. Щепок не подкладывайте больше, на углях дойдет.

Алла кивнула:

— Есть, товарищ градоначальник!

Плыла жаркая сонная летняя одурь…

Вдруг Алла спросила:

— Валюша, скажите, пожалуйста, вы счастливы?

Валя бросила на траву газету, которой прикрывалась от солнца.

— Как вам сказать, Алла? Понятие счастья относится, наверное, к очень сложным, туманным категориям. Но жизнью своей я довольна.

— А это не переходит иногда в самодовольство?

— Нет. Я просто не хотела бы начинать жизнь заново.

— А я совсем потеряла всякие ориентиры в жизни. И мне бы так хотелось начать все сначала!

— Почему?

— Нет, лучше вы мне ответьте: что делает вашу жизнь счастливой?

— Ее полнота. У меня есть муж, которого я не просто люблю, а считаю человеком, по-своему совершенно удивительным. И это уважение помогает мне переступать через мелкие, но неизбежные семейные недоразумения.

Алла сказала: «Раз», — и загнула палец.

— У меня есть работа, которую я считаю своим призванием, несмотря на все ее трудности и неудобства. И тот интерес, который я испытываю к своему делу, рождает, несмотря на сильную усталость порой, огромное моральное удовлетворение.

— Два, — сказала Алла и загнула еще один палец.

— У меня есть друзья. Это очень интересные люди, и почти о каждом из них можно было бы написать книгу, которой бы зачитывались все. И в трудную минуту жизни они уже доказали, какие они настоящие большие люди и какие верные друзья!

— Три, — сказала Алла и загнула еще один палец.

— Ну, и Аленка, конечно, — засмеялась Валя.

— Четыре, — сказала Алла…

— Аллочка, здесь счет вовсе не арифметический. Но уж если считать, то эти точки — полюса, которые создают в нашей жизни необходимое всем нам напряжение…

— Ах, Валюта, милая, какая разница в счете — арифметический, физический он или моральный! Важно, что вам есть, что считать. А мне что считать? Тряпки свои? Или банки с французским кремом? Да пропади это все пропадом! — и она совершенно неожиданно, глухо, без слез, зарыдала.

Аленка испугалась и стала гладить ее по волосам, по лицу, по рукам:

— Тетя Аллочка, ну, миленькая, не плачь, ты же знаешь, что мы с мамой твои друзья…

— Знаю, деточка, знаю, — Алла уже справилась с собой и глядела на Валю сухими блестящими глазами. — Что делать? Что делать? Это же бред какой-то, а не жизнь. Ведь мы не любим, не уважаем друг друга, не понимаем ни слова, хотя вроде оба говорим по-русски. Вот сегодня у него отгул — заперся с этим пьянчугой и о чем-то полдня шу-шу-шу да шу-шу-шу. Ни одного знакомого приличного — все рвань, подонки какие-то. Когда-то были у меня друзья. Всех до единого отшил. «Не пара они тебе, ни к чему они тебе, одна зависть да сплетни будут только!» Вот так зависть! Они уже все врачи да инженеры давно, а я — прислуга в орлоновом костюме. И чему завидовать? «Волге» экспортной? Так на кой черт она мне нужна, когда я больше пешком люблю ходить. Не могу больше! Надо что-то делать. Ведь мне двадцать пять лет уже! Все проморгала, везде к настоящей человеческой жизни опоздала.

— Эх, Алла, если двадцать пять лет — это конец всего, то мне в свои тридцать пять что говорить? Вы добрый, неглупый и по природе своей здоровый человек, у вас еще так много всего впереди!

Восемнадцать часов

Сегодня должна прийти беда. Какая? Откуда? Неизвестно. Но беда придет обязательно. Это Лиза знала точно. Она проснулась с ощущением беды. Даже не так. Это чувство пришло еще раньше. Она запомнила время — половина четвертого ночи. Лиза проснулась от духоты, и еще в дремоте привычно протянула руку к Генкиному лицу. Но рука повисла в воздухе, потом упала на пустую прохладную подушку. Лиза села рывком на постели — Генки рядом не было. В квартире тихо. Она встала и, не зажигая света, пошла на кухню. В рассветном голубом сумраке она увидела Генку. Он сидел на полу, прислонившись спиной к холодильнику, по-турецки скрестив под собой ноги. Голова свесилась на грудь Сначала ей показалось, что Генке плохо. И почти в то же мгновение увидела, что у него в руке тускло поблескивает черной сталью пистолет. Ей стало жутко. Она подошла к нему на цыпочках, надеясь, что это ей в темноте показалось. Нет, ей не показалось, это был самый настоящий пистолет. Такой был когда-то у отца, и она неожиданно вспомнила, что он называется «вальтер».

«Боже мой, что же это? — в ужасе подумала она. — Неужели он из-за служебных неприятностей хотел покончить с собой? И откуда у него пистолет?»

Она присела рядом с ним, и ею овладела такая же растерянность, как пятнадцать лет назад, когда она в один день потеряла родителей. Что же делать? Разбудить его и спросить? Но о таких вещах не спрашивают…

Крот спал тяжело, ему снились какие-то кошмары. Он стонал и скрипел зубами во сне. И Лиза с горечью подумала, что дворника Степана Захаровича она знает лучше, чем самого дорогого ей человека. Чем он живет, чем занимается, где бывает — ничего ей не известно. Иногда ей казалось, что он вовсе не внешней торговлей занимается. Однажды бессонной ночью она вдруг подумала, что Генка контрразведчик. И так считала довольно долго, никогда не задавая вопросов. А потом эта мысль ушла как-то сама собой. У нее не было знакомых контрразведчиков, но она почему-то думала, что они совсем другие. Это должны быть твердые, убежденные люди. А Генка — нет, у него нет никаких убеждений. И твердости мужской тоже нет. Это она точно знала, хотя он и вел себя очень уверенно, даже нагло иногда. Лиза представляла себе, что он и на работе ведет себя так же и все считают его человеком очень твердым и решительным. Но она женщина, и она знает лучше всех. Не дай бог ему попасть в серьезные жизненные передряги: он их не вынесет. Слишком много сил уходит на показуху, ничего на фундамент не остается. В таких передрягах Генка может что угодно плохое сделать. И она должна уберечь его от этого, потому что она его любит и она его гораздо сильнее. Она это поняла давно. Вот, видно, и сбывается то, что она обдумывала долгими бессонными ночами. Пришли передряги.

Она погладила его рукой по голове.

— Геночка, тебе плохо?

— А? Что? — встрепенулся Крот, глаза его смотрели бессмысленно. Он медленно приходил в себя.

— Тебе плохо, Гена?

Он повернулся к ней боком, стараясь незаметно засунуть «вальтер» в карман.

— Что с тобой, Геночка?

— Плохо мне, Лизок, плохо. Со здоровьем плохо — бессонница мучает, всю ночь по квартире болтался.

— И все?

— Все. А тебе этого мало?

— По уши хватает. Поедем, Гена, на юг, в дом отдыха. Ты же извелся весь. Тебе надо отдохнуть, развлечься немного, и пройдут все твои неприятности.

Крот обнял ее за голову.

— Эх, Лизок, Лизок! Погоди немного. Еще недельку — и поедем. И все отлично будет…

— Гена, а что за открытку ты получил для Виктора Михалыча?

Крот задумался на мгновение.

— Понимаешь, это дело весьма тонкое, и я бы не хотел его обсуждать. Меня и тебя это не касается.

— А зачем у тебя дома пистолет?

Крот посмотрел ей в лицо, и она увидела, как в его черных глазах заблестели светлые огоньки злобы.

— Раз есть — значит надо. Так надо.

— Это не ответ.

— Ответ. Я тебе говорю, что ответ. — Потом отвел глаза и сказал: — Ты же не маленькая, должна понимать, что есть вещи, о которых никому не говорят. Никому.

— Жаль. Тогда идем спать, здесь для этого не самое удобное место…

Она не поверила ни одному его слову и пролежала до света без сна. Потом коротко, тревожно задремала и, когда проснулась, почувствовала: сегодня придет беда…

Лиза работала в этот нескончаемый жаркий день, как всегда, аккуратно, вежливо, но без блеска, который делает хороших мастеров художниками. Она накручивала пряди волос, ловко надевала бигуди, промывала эти пряди в едком красителе, сухо щелкали в руках ножницы, вырастали холмы и бастионы сложных дамских причесок, она расписывалась в карточке и, кажется, беспрерывно говорила: «Следующая… следующая…» — и ожидала, задыхаясь от жары и непонятного страха, когда следующей войдет беда.

И когда заведующая вышла в зал и сказала: «Лиза, загляни ко мне на минуточку…», она поняла — вот она, пришла.

В маленьком кабинетике она увидела высокого парня. Заведующая сказала:

— Вот это наша Лизочка Куликова, — извинилась и вышла, плотно затворив за собой дверь.

— Присаживайтесь, Елизавета Алексеевна, — подвинул ей парень стул.

— Спасибо, я постою. Рассиживаться некогда — у меня народ!

— Видите ли, у нас разговор важный будет, так что лучше присесть — в ногах, как говорится, правды нет. А нам с вами одна правда нужна сейчас. И мне и вам.

— А кто ж вы такой, чтобы я с вами только по правде говорила?

— Я с Петровки, тридцать восемь. Инспектор Тихонов. Не слыхали?

— Нет, — растерянно ответила Лиза и, еще не понимая, что к чему, подумала: «Вот оно!»

— Ну вот, будем знакомы, — и Тихонов улыбнулся так белозубо-широко, что Лиза невольно ответила слабой вымученной улыбкой.

— Елизавета Алексеевна, беседа у нас с вами будет большой, и я бы очень хотел, чтобы она получилась сердечной.

— А зачем это вам?

— Это не мне. Это нужно закону. И закон стоит за нас всех и за вас тоже. Мы с вами почти ровесники. Можно, я буду называть вас Лизой?

— Да, конечно…

— Мне надо, чтобы вы, Лиза, ответили на несколько вопросов. И давайте сразу договоримся: пусть у нашего разговора будет один пароль — правда! Идет?

— Идет, — кивнула Лиза.

— Вы знаете человека по фамилии Балашов?

— Нет.

— Лиза!

— Я, честное слово, не знаю никакого Балашова!

— Хорошо. Посмотрите тогда на эти фотографии, может быть, какое-то из этих лиц вам знакомо?

Лиза посмотрела три фотографии и сразу же протянула Тихонову фото, на котором был изображен Балашов.

— Это Виктор Михалыч!

— Кто он?

— Начальник моего Гены.

Тихонов уже булькнул горлом, но вовремя затолкал обратно чуть не вырвавшийся вопрос.

— Так, отлично. Это и есть Балашов.

— Но я этого действительно не знала!

— Я вам верю. Скажите, в каких вы с ним отношениях?

Лиза пожала плечами:

— Да я его видела всего раза два.

— Вы знакомы семьями, бываете друг у друга в гостях?

— Видите ли, товарищ Тихонов, я хорошо знаю его жену — она моя постоянная клиентка. А потом случайно обнаружилось, что он Генин начальник. Как-то раз он был у меня дома по делу.

— Давно это было?

— Весной еще. По-моему, в марте.

— Что он у вас, Лиза, делал дома?

— Он привел ко мне пожить на несколько дней их общего знакомого.

— Знакомый после этого бывал у вас?

— Да. Месяц назад. Пробыл один день.

— Как он выглядел, этот знакомый? Постарайтесь поточнее вспомнить его внешность.

— Пожилой, лет за шестьдесят, седой, с усиками щеткой, высокий, очень худой. Продолговатая голова, прическа с прямым пробором, глаза у него, по-моему, серые…

— Прямо готовый словесный портрет! — воскликнул весело Тихонов.

— Я же парикмахер, у меня взгляд профессиональный, — объяснила растерянно Лиза.

— Лиза, вы не запомнили, как его звали?

— Фамилию я вообще не знаю. А звали его Порфирий Викентьевич.

— Взгляните, пожалуйста, может, вы его опознаете на этих фотографиях?

Лиза безошибочно показала на фото Коржаева.

— Так. Дальше. Вам известно имя Макс Цинклер?

— Нет, никогда не слышала даже.

— Это точно?

— Мы же договорились!

— Верно. Прошу прощения. А когда вы видели последний раз Балашова?

— Вчера вечером.

— В связи с чем?

— Днем Геннадий получил какую-то открытку. Он плохо себя чувствует, поэтому попросил меня съездить к Виктору Михалычу на дачу и сказать, что письмо он получил. И попросил еще передать, чтобы он обязательно был завтра на каком-то совещании.

— Ясно. Значит, Балашов с самой весны у вас дома не был?

— Нет. Во всяком случае, я этого не знаю.

— То есть как не знаете? Разве он мог без вашего ведома…

— Но он мог приходить к Геннадию, когда я была на работе.

— Геннадий — это ваш муж? — как-то между прочим, безразлично спросил Тихонов.

— Да-а, — поколебавшись, ответила Лиза.

— А он что, прописан у вас?

— Нет. Мы с ним не зарегистрированы.

— А как его полное имя?

— Геннадий Александрович Тарасов. Он работает в Министерстве внешней торговли.

— Раз уж у меня в кармане целый альбом, потрудитесь еще, пожалуйста, Лиза, взгляните, нет ли в нем вашего мужа? — Тихонов протянул ей фотографию Крота. Он задыхался. Засунув палец за воротник рубашки, Стас хотел отстегнуть верхнюю пуговицу, но пуговица не вылезала из размокшей петли, и он просто оторвал ее. — Он?!

— Да, это Гена, — прошептала Лиза, держа в руках фотографию Крота.

Она поняла: произошло что-то ужасное, и Генка имеет к этому отношение. Но как спасти его — она не знала. Врать? А что врать, когда она не знает, может быть, от вранья всем будет хуже! И ее Генке, и ей, и этому белозубому оперативнику, и всем, всем на свете!

— Скажите, Лиза, ваш муж сейчас в Москве или, может быть, он в командировке?

— Послушайте, товарищ Тихонов, я понимаю, что произошло что-то очень неприятное. Но я вас уверяю, что Геннадий здесь ни при чем. Он сейчас в отпуске и из-за того, что плохо себя чувствует, вообще не выходит на улицу уже две недели…

— Лиза, мы условились говорить правду. Так знайте, что сегодня утром Балашов с преступными целями встретился у вас дома с неким гражданином. Поэтому мне нужно увидеться с вашим мужем, а в квартире сделать обыск.


— Вот и пришла, — упали у Лизы руки на колени.

— Что?

— Нет, это я так, про себя…

— Подождите меня здесь минуту, — Тихонов вышел в соседнюю комнату, оставив открытой дверь — чтобы видеть коридор. Набрал номер. — Борис Иванович? Я, Тихонов. Вышли на Крота, высылайте туда опергруппу. Пусть ждут меня около дома…

Девятнадцать часов

Солнце перевалило через крышу и яростно бросилось в окно. И настенные часы, будто разбуженные его лучами, вдруг заскрипели и надтреснуто ударили: бам-м! Крот вздрогнул, посмотрел на темный циферблат. Ой, как долго ждать еще! Хромой должен прийти завтра в это же время. Надо ждать еще сутки. Двадцать четыре часа. Тысяча четыреста сорок минут. А секунд — не счесть! Какие вы тяжелые, вязкие, минуты, без конца.

«Будет там тюрьма или нет, а пока что мне Хромой одиночку организовал. Ох, како-ой змей! Заиграет он меня, как есть заиграет. Не дать долю просто так побоится: знает, что я пришью за это… Придумает что-нибудь. Но обманет обязательно! Да черт с ней, с долей! Дал бы только паспорт приличный и на дорогу, уехал бы отсюда на кулички куда-нибудь. От уголовки, от ОБХСС подальше, выбраться бы только из этой однокомнатной берлоги! А что толку? Милиция везде есть. Что же делать? Ох, тоска какая!»

Крот взял в серванте оставленную Балашовым бутылку «Двина». Налил в стакан, морщась, большими глотками выпил. Нашел зеленое морщинистое яблоко, укусил раз, но есть не хотелось, и он выплюнул прямо на паркет. Завалился на тахту, закрыл глаза, и все мягко заколыхалось перед ним.

Как задавила его эта хромая собака! Уж очень он умен, Хромой, нехорошо умен! Крот вспомнил свой первый разговор с ним. Сидел перед Хромым тогда тихонько, протирал платком стекла очков. Хромой остро глянул:

— Ты зачем очки носишь?

— Как зачем? — растерялся Крот. — По близорукости…

— Врешь, — спокойно сказал Балашов, небрежно пояснил: — Маскируешься плохо. У близоруких людей без очков вид глуповатый, а у тебя — ишь какая хищная рожа! Ты, наверное, жаден очень?

— Да нет…

— Снова врешь. Да ты не смущайся. Мне такие люди нужны. — Потом сказал, и Крот не понял, всерьез или шутя: — Простые стекла в оправе тоже улика. Ты бы еще синие очки надел, как Паниковский…

Давно было. Сколько воды утекло после того разговора. И вроде был уже момент, когда он мог прижать Хромого лопатками к полу. Да вот, гляди ж ты, — сам лежит, чуть жив, как милости, ждет подачки Хромого. Это свою-то долю! Кровно заработанную! А эта сволочь еще выкаблучивается: захочет — даст, не захочет — пошлет к черту. Дожил ты, Крот, до хорошей жизни…

Не было сил злиться, орать, бесноваться. Он боялся думать о том, что будет, и думал только о том, что было и чего уже не вернешь. Зачем он согласился тогда ехать в Одессу? Ну разве можно быть таким идиотом? Не поеду — и все! Ну, поймали бы, допустим, — отсидел свой пятерик и вышел.

Он молодой еще, здоровый. Женился бы на Лизке или на другой какой, прожил бы как-нибудь. Занялся бы прежним делом, коль работать не хочется. Не даром же он свою кличку носит. Крот вспомнил, как давным-давно он получил ее: чтобы не попасть на глаза милиции, как лицо без определенных занятий, заключил договор с конторой по заготовке пушнины. Все приятели завистливо хохотали, когда он показывал свой мандат, — где назывался «уполномоченным по отлову кротов». Не шутка же — факт! И дела свои потихонечку делал…

«А сейчас — все! Особо опасный преступник! Если наследил у старичка в Одессе, каждый милиционер на улице меня теперь в лицо знает. Ой, что же я наделал! Как меня этот гад связал! На улицу выйти нельзя. Что же мне теперь — сгнить тут, что ли?» — Крот в возбуждении вскочил с тахты, пробежал по комнате. Налил еще стакан коньяка, жадно выпил. Эта вспышка обессилила его, он снова лег на тахту.

«А почему Хромой меня так уговаривал никуда отсюда не выходить? А что, если он сюда уголовку наведет? Анонимкой. Мол, сидит беглый каторжник сейчас по такому адресу, пока все вы ушами хлопаете… Он же понимает, что я про него не заикнусь — иначе обязательно Одесса всплывет. А он пока что сдаст товар этому проклятущему Максу и нырнет куда-то на дно. Что же это я, совсем пропал? А вдруг все-таки наследил у старика и мне суд предложит принять девять граммов? Советский суд, он и жуликов не разрешает давить самовольно! Ах, хромая гадина, что же ты со мною сделал? Как заплел насмерть — вздохнуть нельзя! Словами своими закрутил. Липкие они у него, умные, много их — не вырвешься! Как это он любит говорить: «Главный твой порок, Крот, в отсутствии высоких принципов. Ты же ведь и девятую заповедь рассматриваешь только в свете сто сорок шестой статьи Уголовного кодекса»…

Никого, никого не осталось! Джага, гад, кусошник, если бы не я, сдох бы в лагере! Я же его откормил ворованными пайками. И этот помоешник сейчас мне поет: «Независимость имею…» Ах, гнида несчастная! Дай мне бог только выкарабкаться отсюда — кровью плеваться будете, заплатите мне сполна за эту одиночку, на всю жизнь Крота запомните!

…Лизка одна на всем свете меня любит. Больше ни один человек. Да и она-то наверняка какую-нибудь мыслишку при себе имеет. Думает, наверное, что я большой внешторговский босс, собирается со мной за границу ехать. А кукиш не хочешь? В тюрьму, в Потьму, со мной не желаете, дорогая невеста? Ах, не желаете! Вы, оказывается, вовсе собирались со мной в Монреаль, на Всемирную выставку? Так нате, выкусите! Вы, наверное, полагаете, что у меня в МИДе задержка с заграничным паспортом? Извините! В заграничном паспорте графа «фамилия» узкая — мои шесть фамилий туда не влезут. Вот так! Угодно? Нет? Катитесь тогда…»

Крот прямо из горлышка допил остатки коньяка.

«Нет, дорогой друг мой и компаньон, гражданин Хромой! Если вы уже отправили анонимочку, то милиция здесь найдет от мертвого осла уши. Вот так, уважаемый Виктор Михалыч!

Уходить надо. Скорее. А если уже дом оцепили? Если у дверей возьмут? И за Коржаева?.. Красный свет зажигается за два часа и гонг…»

Крот обессиленно упал на стул. Он был совершенно мокрый и чувствовал такое же головокружение, как утром в шкафу. Сейчас упадет в обморок…

— Нет, врете, не упаду! Мне не хочется смотреть на красный свет, не хочу слышать гонг. Я жить хочу. Жи-ить! — заорал он. — Я не хочу умирать, а они чтобы все жили! Я не хочу умирать! — и вдруг, разорвав воротник рубашки, истерически зарыдал. Слезы текли по грязным небритым щекам, смешиваясь с каплями пота, оставляя в бороде темные потеки. — За что мне умирать? Я молодой, жи-ить, жи-ить!

Тряслись руки, лицо, и он катался головой по столу, повторяя визгливым шепотом одно слово: «Жи-ить! Жи-ить!»

Потом встал, обвел мутными красными глазами комнату. Стены были залиты кровавым багрянцем заката. «Уходить! Уходить отсюда скорее! Хромого потом по телефону найду. К старухе надо ехать в Останкино! Туда никто дорожки не знает».

Он надел пиджак, взглянул на часы. Двадцать две минуты восьмого. Потом подумал, что так нельзя выходить на улицу: в таком виде, с бородой, с разорванной рубахой, он будет привлекать внимание. Побежал в ванну и, вырывая клочья волос, торопливо водил электробритвой по лицу. Умылся, пригладил волосы, надел чистую рубашку. Из шкафа достал чемоданчик, положил в него пачку бумажек, еще пару рубах, носки. А-а, черт с ними! Некогда. Надо написать пару слов Лизке. Но под рукой не было карандаша. Ладно, потом позвоню в парикмахерскую… Уже дошел до двери, вернулся. А что, если она испугается и заявит в милицию, будто он пропал? Снова начал шарить по карманам, но ручка куда-то запропастилась. Зажег спичку и обгорелым концом нацарапал на листе бумаги:

«Я ушел. Позвоню. Гена».

— Все, теперь все…

Девятнадцать часов тридцать минут

— Здравствуй, Шарапов, — сказал Тихонов. — Вы здесь давно?

— Только что прикатили, — круглолицый, невысокого роста оперативник со спокойными голубыми глазами, взглянул на часы: — Ехали четырнадцать минут. Ребят послал посмотреть, нет ли черного хода.

— Нет. Я уже узнавал. Но на шестом этаже есть чердачный переход.

— Ясно. Пошли!

— Пошли, отец.

— Интересно, у него пушка есть?

— Вы имеете в виду огнестрельное оружие, майор Шарапов? В переводе с жаргона?..

— Не язви, сынок, с моей клиентурой и не к тому привыкнешь. Это вам хорошо: клиент у вас интеллигентный, хоть про литературу с ним во время обыска беседуй.

— Между прочим, клиент, к которому ты идешь с протокольным визитом, проходит по линии ОБХСС…

— Ведомственные споры — это сейчас не актуально.

— А я не спорю. Просто напоминаю, что вы мне приданы в усиление. И войду туда первым я.

Шарапов покачал головой:

— Не-е. Он в нашем розыске.

— Ну, хватит, — твердо сказал Стас. — Я тебе сказал уже. Все.

Он незаметно пощупал задний карман, в котором лежал пистолет.

— Пошли.

Тихонов подошел к машине, вытер с лица пот ладонью, открыл дверь.

— Идемте, Лиза. И не волнуйтесь.

Лизу трясло, хотя влажная духота на улице была уже нестерпима. Она взяла Тихонова за руку:

— Что будет?

Тихонов хотел улыбнуться, пошутить, но улыбка получилась кривая, и он сказал грустно:

— Не знаю, Лиза. Это все очень сложно. — Потом подумал и спросил: — У него оружие есть?

Лиза вспомнила холодный мерцающий блеск «вальтера» и заплакала.

— Он совершил преступление?

— По-видимому, да. И очень тяжкое.

Она заплакала сильнее, и на шее у нее прыгал маленький комочек, и она никак не могла задушить своих слез, давилась ими. Тихонову казалось, что сердце у нее прыгает и рвется в горле и она не выдержит этой духоты, горя и напряжения. Он обнял ее за плечи и вошел с ней в подъезд. Сзади стоял, не глядя на них, Шарапов, и по его широкоскулому лицу было видно, что настроение у него отвратное.

— Скажите, Лиза, я вас снова спрашиваю: у него есть оружие?

— Не могу я, не могу! Ведь я его люблю! И это предательство…

— Это не предательство, — сказал Тихонов, — это человеческая честность. Хотя бы потому, что я могу через минуту получить пулю в живот. И если это случится, то потом его расстреляют.

Лиза молчала. Стас отпустил ее и повернулся к товарищам:

— Топаем наверх, Шарапов. Открой только дверь лифта, чтобы кто-нибудь не вызвал сверху.

Когда они уже были на площадке второго этажа, Лиза свистящим шепотом сказала:

— Стойте. Стойте, Тихонов!

Стас перегнулся через перила, холодно спросил:

— Что?

— У него пистолет есть. «Вальтер». И он, наверное, с ним никогда не расстается. Я видела его…

Тихонов обернулся к Шарапову.

— Во-о, дела-то! А, отец?

Лиза бежала за ними по лестнице.

— Подождите! Я пойду с вами. Я сама открою дверь. Я не хочу, я не хочу, чтобы его расстреливали… Я его дождусь…

— Не ходите с нами, — остановил ее Тихонов. — Стойте здесь. Дайте мне ключ. Оставайтесь на месте, вы можете все испортить. Сейчас подойдут наши товарищи, вы обождите нас вместе с ними… — Потом спросил: — У вас цепочка на двери есть?

— Нет.

Они поднялись еще на один этаж. Постояли.

— Что это ты так тяжело дышишь? — спросил, усмехаясь, Шарапов.

— Жара. А ты?

— А мне страшновато, — просто ответил Шарапов и негромко засмеялся.

— Шарапов, ты ли это говоришь, старый сыщик?

— Он, между прочим, приготовил нам для встречи вовсе не шампанское. Эта штука не только хлопает, она и бьет неплохо…

— Ну, а?..

— Вот тебе и «ну»! Не боятся пуль только те, кто под пулями не бывал. Да чего тебе рассказывать, ты ведь сам штопаный?!

— Поди-ка, чего шепну на ухо, — Тихонов подтянул его за рукав и сказал отчетливо: — Знаешь, Володя, мне тоже малость того… не по себе. Ну, не то, что я его боюсь! Не его! Очень жить еще охота!

Внизу хлопнула дверь. Шарапов перегнулся и посмотрел вниз, в шахту:

— Все, сынок, пошли. Там наши.

Посмотрели друг на друга, и Шарапов пожал Стасу руку выше локтя:

— Давай…

Бесшумно поднялись на четвертый этаж, остановились перед дверью с табличкой «25». По телевизору, видимо, передавали футбол, потому что из двадцать шестой квартиры доносился гомон и неожиданно раздался мальчишеский крик:

— Пенальти! Пендаля им!

Тихонов достал из заднего кармана пистолет и переложил его в левую руку. В правой он держал ключ. Поплевал на него — чтобы не скрипел в замке. А может быть, на счастье. Вставил в скважину и неслышно повернул. Шарапов толкнул дверь плечом, и они вбежали в квартиру. Было тихо, сумеречно, пусто…

— Ушел, гад! — простонал Тихонов. — Ушел только что! Вон сигарета в пепельнице еще не догорела…

Оперативники заканчивали обыск. Дворничихи-понятые тяжело вздыхали, томились. Тихонов сидел перед Лизой, равнодушной, серой, безразличной. «Как зола в печке…» — подумал Тихонов.

— Скажите, Лиза, — протянул он ей листок с черными каракулями, — куда он вам собирается звонить?

— На работу, наверное.

— А сюда он может вернуться?

— Может. Только вряд ли.

— Он свои вещи все забрал?

— Нет. Вон его костюмы висят.

— Володя, ты смотрел его вещи? Ничего нет? — обернулся он к Шарапову.

— Как щеткой вычищено. Вот только в плаще посадочный талон на самолет.

— Ладно, внеси в протокол, потом разберемся.

— Лиза, как же вы не знаете, где он живет?

— Так вот и не знаю. Не интересовало это меня. Мне важно было, чтобы он рядом…

— У него свое жилье в Москве или он снимал?

— По-моему, снимал комнату.

— Ну район хотя бы знаете?

— В Останкине где-то. Кажется, он говорил, что на Мавринской улице. Да-да, на Мавринской. Мы как-то в Ботанический сад ходили, и он сказал, что здесь неподалеку живет.

— А номер дома или квартиры?

— Не знаю. Помню только, что в старом домишке жил…

— Почему вы думаете, что в старом?

— Он жаловался всегда, что нет ванной, а он привык каждый день принимать.

— Ладно, и на этом спасибо.

Подошел Шарапов.

— Ну, Владимир Иванович, что-нибудь интересное есть?

— Ничего.

— Оставляй засаду — и поехали…

Двадцать один час

Стемнело сразу. Солнце провалилось в тяжелые клубящиеся облака, как монета в прореху. Но прохладнее все равно не стало. И оттого, что тягучий низкий голос Эдиты Пьехи из динамика страстно твердил: «Только ты, только ты…», дышать было, казалось, еще тяжелее. Валя села в кресле у окна, щелкнула зажимом на задней стенке проигрывателя.

Изящная тонкая пружинка с грузиком на конце, незаметно прижавшись к подоконнику, свесилась наружу. За окном ярко вспыхнула зарница, похожая на далекую молнию.

Настраиваясь на нужную волну, Валя вставила в ухо крохотный наушник и негромко, но внятно произнесла в маленький микрофон:

— Луна, Луна, я Звезда, я Звезда… Прием.

Повторила. В наушнике раздался треск. Валя пробормотала: «Вот черт! Разряды сильные… Гроза будет».

После нескольких мгновений тишины раздался далекий, но отчетливо слышный голос:

— Звезда, я Луна, вас слышу. Прием…

— Докладываю. К наблюдению приступила, запрашиваю график связи… Прием.

— Вас понял. Имеете непрерывную связь с оперативным дежурным. Прием.

— Вас поняла. Отбой…

Двадцать два часа

— Хошь сверху бросайся, — показал Тихонов на ажурный стакан строящейся телевизионной башни. Машины с визгом прошли поворот, фыркнули на последней прямой и влетели в ворота 138-го отделения.

— Брось гудеть. Найдем, — ответил Шарапов.

— Думаешь?

— А чего там думать? Факт, найдем, — расплылся круглым своим лицом Шарапов. — Ты думаешь, он тебе только нужен? Мы его полтора года ищем, ищем, и вот он только первый раз всплыл.

В дверях Тихонов пропустил Шарапова вперед, и они вошли в дежурную часть, жмурясь от света. Разомлевший от жары немолодой лысоватый дежурный говорил какому-то пьянчужке:

— Давно тебя пора лишить родительских прав, раз навсегда совсем. Ну, какой ты ребятам родитель? Горе им от тебя одно. Вот и поставим этот вопрос перед комиссией, раз навсегда совсем…

Пьяница горестно икал. Оперативники подошли к барьеру.

— А, товарищ Шарапов! — уважительно сказал дежурный. — Здравия желаю. Что приключилось?

— Поговорить надо.

Дежурный встал, позвал из соседней комнаты старшину:

— Быков! Замени меня, я с товарищами побеседую. Если этот, — он кивнул на пьянчужку, — будет проситься домой, не пускай покуда, пусть подумает о своем поведении, раз навсегда совсем…

В маленькой комнатке устоялся тяжелый запах ружейного масла, сапожной ваксы и крепкого табака. Дежурный открыл зарешеченное окно.

— Слушаю вас, товарищ Шарапов!

Шарапов коротко объяснил, что им надо. Дежурный задумался.

— Книг домовых-то у нас нет. В ЖЭКе они раз навсегда совсем. А паспортный стол давно закрыт. Прямо беда! Постойте, сейчас мы найдем Савельева, оперативника, это его территория, он ее как свои пять пальцев знает. Он вам сразу скажет, где можно искать. Поедет с вами, и возьмете того…

— Раз навсегда совсем? — спросил серьезно Тихонов.

— Что? — растерялся дежурный. — А, ну да!..

— Все ясно, — встал Шарапов.

— Так что, звонить Савельеву? — спросил дежурный. — Он живо будет…

— А где он живет? — поинтересовался Тихонов.

— Да здесь же, на Третьей Останкинской. Подождете?

— Некогда, — отказался Шарапов. — Вы нам дайте человека. Мы поедем к Савельеву домой, чтобы сразу тронуться — времени терять нельзя. А вы ему пока позвоните, чтобы собрался.

Они вышли в дежурную часть. Быков читал «Вечерку», в углу тихо бубнил закипающий на плитке медный чайник. Пьяница сочно похрапывал на деревянной скамье.

— Хорошо, Тихонов, а? Благодать?

— Куда как. Ладно, поехали.

Дежурный сказал Быкову:

— Поезжай с товарищами к Савельеву. Покажешь квартиру…

Машины рванулись на улицу. Тихонов повернул ветровик на себя и расстегнул рубашку. Тугая резиновая струя теплого ветра ударила в грудь. Тихонов жадно вдыхал его и не мог надышаться, потому что там, внутри, под сердцем, что-то пронзительно тонко, сверляще болело. «Набегался сегодня по жаре», — подумал он.

Шофер неодобрительно покосился на него:

— Прикройте окошко, товарищ Тихонов, а то вам насифонит…

— Ерунда, дядя Коля, на улице сейчас, наверное, не меньше тридцати.

— Ну да! Я по себе знаю эту паскудную погоду. Весь мокрый — как подует, так насморк готов. Как в аптеке.

— Ничего, дядя Коля. Я здоров как бык.

Сзади зашевелился тщедушный Быков:

— Вот уж мне-то не повезло с фамилией. Прямо насмешка какая-то! При моей фамилии такую сложению щуплую иметь?

— Сложение, Быков, пустяки, — сказал Шарапов. — Ты духом силен, наверное.

— «Отличника милиции» имею, — гордо отозвался Быков.

— А ты еще про сложение толкуешь, — засмеялся Тихонов.

Машины выехали на площадь. В прожекторах холодно сияла кривая титановая игла — обелиск космонавтов.

— Из титана весь. Самый прочный и тугоплавкий металл в мире, — показал на него Быков.

Шарапов чиркнул спичкой, задымил папиросой.

— На, Стас, закури.

— Спасибо. Еще не научился.

Шарапов затянулся, помолчал, потом сказал:

— Я бы с ней поменялся на сегодня этими достоинствами…

— С кем? — не понял Быков.

— С иглой, — ответил Стас за Шарапова.

Звонили в дверь долго. Ни звука.

— Что же, нет его дома? — удивился Быков. — Он сменился с дежурства только, сказал, что спать идет. Может, спит так крепко?

Позвонили еще раз. Открылась дверь соседней квартиры, вышла толстая немолодая женщина с дюжиной бигуди под капроновой косынкой.

— Чего трезвоните? Нет их никого дома.

— А Саша не заходил сегодня? — шагнул вперед Шарапов.

— Заходил. Взял из холодильника продукты и поехал к теще. Ко мне заглядывал перед уходом, деньги оставил — за квартиру уплатить.

— А вы не знаете случайно, где теща живет?

— А кто вы такие будете? — В этот момент она увидела Быкова в форме, незаметного за широкими плечами Шарапова. — С работы, наверное?

— Да. Он очень срочно нужен, — сказал с нажимом Тихонов.

— Срочно! А у вас «несрочно» бывает? — сварливо сказала соседка. — Какая-то бесова работа — ни днем ни ночью покоя нет. Все добрые люди спят, а Сашке чуть не через день: «Вставай, срочно!»

— Его для того и поднимают среди ночи, чтобы все добрые люди спать могли, — улыбнулся Тихонов.

— Да куда вы на ночь глядя тещу его поедете искать?

— Некогда нам утра ждать. Вы же сами говорите, что у нас в милиции всегда срочно, — подлизнулся Шарапов.

— Не знаю я, где его теща живет. Точно не знаю. Только помню, что Сашка как-то говорил, будто его теща в одном доме с моей дочерью живет.

— А как зовут его тещу?

— Не знаю. Жену Галей зовут.

— А вашу дочку?

— Ксения Романовна. В Марьиной роще они живут, в Шестом проезде, дом восемь, квартира пятнадцать.

— Спасибо большое…

Садясь в машину, Тихонов задумчиво пробормотал:

— Идет время, идет. Как бы Крот не надумал двинуться куда-нибудь…

— Вокзалы, аэропорты и автостанции заблокированы.

— Так. Ты, Быков, поедешь с нами. Ты у нас, — кивнул на его форму, — самый представительный сейчас…

Оперативные «Волги» неслись в Марьину рощу.

Нажимая кнопку звонка, Шарапов молча показал Тихонову на часы — без десяти одиннадцать.

— Кто?

— Откройте, пожалуйста. Из милиции.

В освещенном дверном проеме стоял молодой человек в пижаме, с рейсшиной в руке. Другой рукой он поправил очки.

— Проходите. Чем, простите, обязан?

— Прежде всего просим прощения за беспокойство. Мы нуждаемся в помощи вашей супруги.

В прихожую вышла женщина в коротком красивом халате.

— Ксения Романовна?

— Да. В чем дело?

— Здравствуйте. Нас адресовала сюда ваша мама. Она живет рядом с нашим сотрудником, который находится сейчас в этом доме у своей тещи. Не знаете ли вы ее — дочку зовут Галя? — спросил Тихонов.

— Мне кажется, что это Галя Степанова. Она в третьем подъезде живет, на четвертом или на пятом этаже.

— Большое спасибо. И еще раз извините.

— Ничего, ничего… Да, квартира их на площадке слева…

Когда шли вдоль длинного, как пассажирский пароход, дома, Шарапов сказал:

— Чувствуешь, ветерок подул?

— Ветерок! Ты посмотри на небо лучше, какие тучи идут. Гроза будет. Самое время для Крота сейчас рвануть отсюда…

Вошли в подъезд. Тихонов подергал замок на лифте.

— Вот скажи мне, какой это идиот придумал лифты на ночь запирать?

— Позвони в гортехнадзор. Наверное, надо так.

— Кому надо?

— Откуда я знаю? Наверное, чтоб детишки одни не катались.

— Какие детишки? Ночью?

— Слушай, придумай мне вопросы полегче. Я и так от этой духоты погибаю. Рубаху хоть выкручивай.

На четвертом этаже позвонили.

— Сашу Савельева можно видеть?

— Здесь нет никакого Саши, — сердито ответили через дверь.

Позвонили на пятом. Кто-то прошлепал по полу босиком, щелкнул замок. Перед нами стоял заспанный рыжий парень в трусах.

— Вот он! — облегченно выдохнул Быков.

— Здравствуй, Савельев. Ну и зарылся ты, я тебе скажу, — протянул руку Шарапов.

— Здравствуйте, товарищ майор. Раньше морячки говорили: «Если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте». Заходите пока на кухню, а то мои нестроевые улеглись уже…

Тихонов пустил из крана воду, долго ждал, пока сольется. Поискал глазами стакан, но на столике было так же чисто и пусто, как во всей кухне. Нагнулся и долго пил прямо из крана тепловатую воду, а жажда все равно не проходила. В груди притаилась боль, и Тихонов подумал: «Ладно, пустяки. Завтра отосплюсь, и все пройдет. Устал здорово».

Савельев вошел в кухню, светя красными кудрями, как нимбом. Он был уже в брюках и рубашке.

— Что, сам сообразил? — усмехнулся Шарапов.

— Не в гости же вы пришли, — хмуро ответил Савельев.

— Понятно, не в гости. В гости мы бы к тебе пораньше заглянули, — и без всякого перехода спросил: — Ты Крота помнишь, по сводке? Костюка Геннадия?

— Да-а. Припоминаю… А что?

— А то, что он на твоей территории окопался.

Бледное лицо Савельева скривилось:

— Вот чума!

— Эмоции придержи. Давай подумаем, где он может жить на Мавринской улице. Дом старый, без ванны.

— Сейчас, — Савельев вышел из кухни и вернулся минуту спустя с двумя стульями. — Садитесь, товарищ, — сказал он Тихонову, жадно вдыхавшему воздух из окна.

— Это Тихонов, из управления БХСС. Они, собственно, на Крота и вышли, — представил Шарапов. Сели к столу.

— Мавринская улица — пограничная полоса массовой застройки, — сказал Савельев. — Вся левая сторона — новые дома. Старые дома — только справа. Есть на правой стороне и новые. Старых домов у меня там… подождите, подождите… семь. Номера четвертый, шестой, десятый, четырнадцатый, шестнадцатый, двадцатый и двадцать восьмой. Так. Все они относятся к ЖЭКу номер восемь. Если хотите, давайте поедем сейчас к Берковской, она нам здорово может помочь.

— Кто это?

— Берковская? Ну, эта дама — целая эпоха Останкина-Владыкина. Она здесь всю жизнь прожила и лет двадцать работает в ЖЭКе. В новые дома много народу сейчас вселилось, за эти я вам не ручаюсь, а в старых домах она всех людей до единого знает.

— Давай собирайся, поедем.

— Голому собираться — только подпоясаться. Пошли. Подождите только — своим скажу.

Оперативники вышли, дробно забарабанили каблуками по лестнице. Внизу их догнал расстроенный Савельев:

— Жена к черту послала. «Житья, — говорит, — нет с тобой никакого».

— Это она зря. Можно сказать, и без ее пожеланий туда направляемся, — бросил Тихонов.

Шарапов захлопнул дверцу «Волги», весело сказал Савельеву:

— Это, милый, пустяки. У тебя стажа еще маловато. От меня жена два раза уходила. Ничего! Возвращаются. Поехали!..

Дверь открыла девочка с длинненьким тонким носиком, с грустными черными глазами:

— А мамы нет дома…

— Где же Анна Марковна, Женечка? — спросил Савельев.

— Она с тетей Зиной в кино пошла.

— Тьфу, напасть какая, — разозлился Тихонов.

Савельев только вступил в игру, у него сил было больше.

— А в какое кино?

— В парк Дзержинского.

— Женечка, не знаешь, на какой сеанс?

— На девять часов.

— Странно, — взглянул на часы Шарапов, — если на девять, то она уже должна быть дома.

— Не знаю, — пожала девочка худенькими плечиками.

— А может быть, там две серии? Ты не заметил, когда проезжали, что идет? — спросил Тихонов у Шарапова.

— Нет.

— Давайте так: оставим здесь Быкова. Как придет Анна Марковна, пусть они вместе идут в отделение. А мы поедем к кинотеатру, может быть, картина действительно в две серии, — тогда сразу ее перехватим, — предложил Савельев.

— Дело, — одобрил Шарапов.

— Сколько же мне сидеть здесь? — взмолился Быков.

— Часок посиди. Пока, — махнул рукой Савельев.

Машины, шипя, рванулись к Останкинскому валу.

— Ну и вечерок, накатаемся досыта, — хмыкнул Тихонов.

— За это имеешь тридцать суток отпуска, — подмигнул Шарапов.

— Боюсь, что он мне понадобится прямо завтра.

— То-то, будешь знать нашу МУРовскую работу, — съехидничал Шарапов.

— Конечно, работа, мол, только у вас. У нас — курорт… Паланга…

Машины развернулись и встали около входа в парк. Савельев уверенно шел по сумрачным аллеям к кинотеатру. Когда перед ними вырос огромный плакат «Безумный, безумный, безумный мир», Тихонов облегченно вздохнул. Сквозь тонкие дощатые стены летнего кинотеатра доносились выстрелы, грохот, вопли, хохот зрителей.

— Объявляется перекур. А ты, Савельев, пойди разведай, как там и что.

Уселись на скамейку. Шарапов глубоко, со вкусом затягивался папиросой. Внезапно сильной тяжелой волной подул ветер. Дружно зашелестели листья над головой. Тихонов поглядел вверх: в небе вспыхивали и быстро гасли отсветы молний. Он вытер платком пот со щек, шеи, лба и подумал: «Как было бы хорошо, если б стреляли только в кино!»

Спросил:

— Как ты думаешь, Владимир Иваныч, мир действительно безумный?

— Не-а, мир разумен. И добр. Нужно только уничтожить все, что плодит зло.

— Ничего себе, простенькая работенка!

— Была бы простенькая, не держали бы таких орлов, как мы с тобой, — засмеялся Шарапов.

Вынырнул из темноты Савельев. Рядом с ним шла женщина.

— Ты посмотри! — ахнул Тихонов. — Он вроде ее из кино выудил!

— Здравствуйте, ребята, — просто, как со старыми знакомыми, поздоровалась женщина. В руках у нее была пачка вафель. — Сейчас мы с Савельевым подумаем, в каком доме это может быть, а вы пока погрызите, — протянула она оперативникам вафли.

— Спасибо, — растерялся Шарапов.

Анна Марковна о чем-то спорила с Савельевым, тот не соглашался, она напористо предлагала какие-то варианты. Потом Савельев сказал:

— Анна Марковна уверена, что снимать комнату он может только у старухи Ларионихи. В других местах везде отпадает: или жить негде, или просто не сдают…

Вновь ударил сильный порыв ветра. Он сорвал с какого-то динамика мелодичный звон, принес его сюда, напомнил: бьют куранты. Полночь. Начинается новый день. А Крот в это время…

Полночь

Шадрин, стоя у открытого окна, прислушивался.

— Слышишь? — повернулся он к своему заместителю Кольцову.

Кольцов подошел к окну. Бам-м… — разносилось в теплой тишине летней ночи.

— Куранты бьют, — задумчиво сказал Кольцов. — Полночь. Давай еще раз посмотрим план…

Затихла музыка в «Эрмитаже», разошлись, поглядывая на грозовые тучи, последние посетители кинотеатра, шум откатился куда-то в глубь домов и переулков. Тихо. Изредка лишь на своей «Волге» прошелестит по улице бодрствующий таксист.

Тихо и в большом здании на Петровке. Погасли бесчисленные окна на фасаде. На стене матово поблескивает белая табличка с цифрами «38». По тротуару, вдоль узорной решетчатой ограды прохаживается постовой милиционер.

А со стороны переулка ярко светятся большие зеркальные окна помещения дежурного по городу. Здесь не спят. Виден свет и в двух окнах углового кабинета на пятом этаже. Здесь ждут важных новостей.

Над шахматной доской склонился Приходько. Он играет с молодым инспектором УБХСС Толмачевым. Болельщики — сотрудники МУРа Ульянов и Воронович — внимательно следят за игрой и наперебой дают советы Приходько. Его шахматные порядки изрядно потрепаны. Впрочем, он не слишком этим огорчается, благосклонно выслушивает противоречивые советы болельщиков и охотно следует им в порядке поступления. К добру это не приводит: Толмачев собирает своих коней вблизи вражеского короля, плотно запертого собственными пешками. Он делает еще один ход, флегматично произносит:

— Предлагаю сдаться.

— Обойдешься. Это с твоей стороны некорректно. Мы еще повозимся, — собирается сражаться до последнего Приходько.

— Ну-ну…

Сергей, наморщив лоб, напряженно всматривается в позицию.

Неожиданно Ульянов говорит:

— Недолго мучилась старушка в злодея опытных руках…

— «Матильдой» звали, — довольно ухмыляется Толмачев.

Приходько, наконец, обнаруживает, что последним ходом коня Толмачев поставил ему «матильду».

— Конечно, — оправдывается Сергей, — когда все тут бормочут в уши всякое разнообразное… Давай следующую!

— А уговор?

Приходько кряхтит, морщится, закуривает. Остальные молча, с интересом смотрят на него. Понимая, что здесь уж не отвертишься — уговор дороже денег! — Сергей выходит на середину кабинета, становится в позу оратора и лихо декламирует:

— Я жалкое шахматное ничтожество! Мне бы в бабки играть да с мальчишками по улицам гонять собак, а не садиться с мастерами за шахматы!

Громкий хохот покрывает последние слова неудачливого гроссмейстера. Оторвавшись от коричневой папки уголовного дела, Шадрин и Кольцов завистливо смотрят на ребят.

— Оружие, технику проверили, орлы? — спрашивает, улыбаясь, Кольцов. — Курево, бутерброды запасли?

— Не извольте беспокоиться, товарищ майор, — отвечает за всех удобно устроившийся Толмачев. — Укомплектованы, как маршевая рота. Лично проверял.

Партнеры начинают расставлять шахматы снова. Однако эту партию Приходько не суждено проиграть…

Зазвонил телефон, Шадрин поднял руку, и все разом смолкли.

— Шадрин. Да-да, слушаю, Стас. Нашли? Ты думаешь, он там? А кто эта Берковская? Понятно. Шарапов согласен? Так. Хорошо, хорошо, сделаю. Проводника с собакой вышлю. Ладно, ладно, у нас все нормально, Связь имеем. Ну давай, Стасик, желаю удачи. Слушай… Ты ведь у нас большой гусар, смотри, Стас, не лезь напролом. Ну ладно, не буду… Давай, Стасик, счастливо… Ждем тебя!..

Брякнула трубка на рычаге.

— Стас с Шараповым пошли брать Крота. У этого негодяя есть «вальтер», и неизвестно, сколько у него патронов.

Приходько сдвинул доску в сторону. На пол упала пешка. Сергей сухо хрустнул пальцами…

Час ночи

В наступившей тишине ветер хлестнул с неожиданной силой. Стукнула рама.

— Прикрой, — сказал Балашов.

Джага встал, кряхтя и тяжело посапывая, подошел к окну.

— Гроза будет, Виктор Михалыч…

— Это хорошо. А еще лучше, если бы она утром зарядила, да надолго.

— Уж чего хорошего, — вздохнул Джага.

— Ты что, грозы боишься?

— Да не боюсь, а как-то не по себе: дьявольская это сила.

— Ты, может быть, в бога веришь?

— Как вам сказать: верить не верю, а с почтением отношусь…

— Это почему?

— А вдруг он есть, бог? Или что-нибудь в этом роде? А потом спросится за все, а?

— Хм, коммерческий подходец у тебя ко всевышнему!

— А как же? Обратно ж, в нашем деле удача все решает…

— Тоже мне джентльмен удачи! — зло засмеялся Балашов.

— Не. Я не жентельмен. Я человек простой, но свое разумение имею.

— Какое же это у тебя разумение?

— Я так полагаю: когда господь бог, если он есть, делил человеческий фарт, то нарезал он его ломтями, как пирог. А народу много, и все свой кусок отхватить хотят. У кого, значит, голова вострее, а локти крепче, те первыми к пирогу и протолкались. Посочней ломти, с начинкой разобрали. А те, кто головой тупее да хребтом слабее, при корках и крошках остались.

— Ты эту библейскую политэкономию сам придумал?

— От батяни слышал.

— Твой батяня, видать, крупный мыслитель был. Кулак, наверное?

— Почему ж кулак? — обиделся Джага. — Не кулак. А хозяин справный был. Разорили. Дочиста разорили, босяки. Когда погнали лошадей на колхозный двор, думал, батяня кончится — почернел аж.

— А где ж была твоя вострая голова тогда да крепкие локти?

— Ну-у! Они ж миром всем грабили. Обчеством, погибели на них нет!

— Подался бы в банду…

— Не. Вот батяня подался тогда. Через месяц притащили, перед сельсоветом бросили — дырка от уха до уха.

— А ты?

— А чего я? Я жить хочу…

— Значит, созидаешь общество, против которого шел твой батяня?

— Я им насозидал, как же! Дня не работал на месте, где украсть нельзя…

— Так ты ж полжизни в тюрьмах провел!

— Это факт. Не любят, они, когда мы того… Да уж тут ничего не сделаешь. Сила солому ломит. Потому и вас нашел…

— А я тебе Христос Спаситель?

— Не. У вас голова острая, а у меня локти крепкие.

— А если на Петровке найдется голова повострее да локти покрепче?

— Риск — благородное дело. И опять же — кто смел, тот и съел.

— Ты у меня прямо сказитель народный… — сказал Балашов. Подумал: «Нет, не должно быть головы вострее. Все продумано до секунды, до детальки мельчайшей. Этот кретин по-своему прав: их сила в том, что все они — миром. Никогда бы им не сыграть со мной один на один. Но они все вместе. А я один. Совсем один. И некому даже рассказать, похвастаться, как один человек обыграл огромную машину. Интересно, Джага догадывается, что я замыслил? Вряд ли. Об этом знают еще два человека на свете — Макс и Крот. За Макса можно быть спокойным. А вот Крот? С Кротом надо как-то разобраться… Ах, если бы только завтра все удалось! Должно, должно, должно удаться! Крот свое дело сделал, и его необходимо убрать. Его не должно быть теперь. Опасен, знает очень много. И в милиции сильно засвечен. Даже если потом найдут его почтенный прах, вряд ли директор Новодевичьего кладбища станет искать ему участок. Беглый вор — решат, что с уголовниками-подельщиками не рассчитался… Кому он нужен — искать концы? Вычеркнут из розыска и спасибо скажут. Значит, решено.

Теперь с Джагой. Завтра, тьфу-тьфу, не сглазить, возвращаюсь с операции, даю куш в зубы — и пошел к чертовой матери! С семи часов тридцати минут он из фирмы уволен. Раз и навсегда. Он пьяница и рвань. Обязательно сгорит на каком-нибудь деле. Это он тут такой философ-молодец, а на Петровке ему язык живо развяжут. Поэтому больше с ним — ни-ни-ни. Если не будет Крота, Джага — единственный свидетель. Допустим, засыплется на чем-то и его зубры с Петровки «расколют». А дальше что? Доказательства? Никаких. И все тут. На одном показании дело в суд не пошлешь. Надо позаботиться, чтобы к завтрашнему вечеру в доме винтика, стрелочки не осталось. И вообще, пора кончать с часовой деятельностью. Время уже поработало на меня неплохо…»

Джага спал в кресле, свистя носом. Толстая нижняя губа отвисла, на подбородке показалась струйка слюны.

«Свинья, — подумал Балашов. — Дай ему хутор, пару лошадей, так его от счастья понос прохватит. Хотя он уже так развращен, что его даже на себя работать не заставишь. Вот украсть — это да! Тут он мастак. Ох, как вы мне надоели, мерзкие рыла! Смешно, что мы с ним рядом толкаемся в очереди за жирными пирогами…

…Только бы вышло завтра! Только бы вышло! Всех, всех, всех обмануть, вывернуться, уйти! И пусть, пусть никто не увидит, как вырву себе свободу…»

Он сидел в кресле долго, неподвижно, пока не задремал…

Два часа ночи

Они вылезли из машины, и Стас поразился тишине, которая повисла над Останкином. Ветер сник, но духоты уже такой не было. Тихонов поднял вверх лицо, и сразу же ему попала в глаз большая капля. Вторая ударила в лоб, в ухо, щекотно скользнула за шиворот. Пошел теплый тяжелый дождь. Голубая змеистая молния наискось рассекла темноту, и Тихонов увидел, что Шарапов тоже стоит, подняв лицо вверх, и открытым ртом ловит капли дождя.

Глухой утробный рокот за горизонтом смолк на мгновение, и вдруг небо над ними раскололось со страшным грохотом.

От неожиданности Савельев даже вздрогнул и съежился.

— Рано ежишься, — толкнул его в бок Шарапов. — Ты грозы не бойся, она нам сейчас на руку.

— А я и не боюсь, — мотнул головой Савельев.

Шарапов сказал:

— Ты кепку надень.

— Зачем? — удивился Савельев.

— У тебя волосы в темноте, как светофор, горят.

Савельев и Тихонов негромко засмеялись. Подъехала «пионерка».

— Вот и проводник с собакой, — сказал Шарапов, и все облегченно вздохнули, потому что ждать в таком напряжении было невмоготу.

Они стояли за квартал от дома Ларионихи. Подошли еще два оперативника. Дождь размочил папиросу Шарапова, и он бросил ее в быстро растекавшуюся лужу. Снова раздался чудовищный удар, и в неверном дрогнувшем свете молнии Тихонов заметил, что у Шарапова очень усталое лицо и тяжелые мешки под глазами.

— Внимание! — одним словом Шарапов выключил всех из прошлого, из забот, из всего, что сейчас могло отвлечь и что не входило в короткое режущее слово «операция». — Внимание! Окна в доме открыты. Все они выходят на фасад. Черного хода нет. К двери идут Тихонов и проводник Качанов с собакой. Ты ей, Качанов, объясни на ее собачьем языке, чтобы она, упаси бог, не тявкнула. Савельев, Аверкин и Зив занимают место под окнами в мертвой зоне — если будет стрелять из комнаты, он в них не попадет. Я на машине подъеду одновременно с вами и наведу прожектор на окна. Включаю и выключаю прожектор по команде Тихонова. В окна прыгнете все сразу.

Тихонов подумал, что он зря так настаивал на том, чтобы идти первым. Шарапов оставил себе самое опасное место — под прожектором, он все время на свету будет. Но теперь уже поздно рассуждать.

— Все ясно? — переспросил Шарапов. — Пошли!

Снова ударил гром. Шарапов легонько хлопнул Тихонова ладонью по спине, и из мокрого пиджака в брюки ливанула вода.

— Давай, Стас. Ты счастливчик, я верю…

Дождь взъярился, как будто мстил за весь иссушающий знойный день, который начался когда-то очень давно и все еще не кончился, и конца ему не было видно, и будет длиться он, наверное, вечно.

Стас пошел через стену дождя и заорал Савельеву во весь голос, потому что вокруг все равно шумело, трещало и ревело:

— Не торопи-ись смотри! Прыгнете, когда кри-икну!

До дома было сто шагов. И Тихонов прибавил шагу, чтобы быстрее дойти и не думать о том, что болит где-то в груди и что Крот будет из темноты стрелять, гад, как в тире. И почему-то не было звенящего внутри напряжения, как в парикмахерской, когда говорил с Лизой, а в голове продолжала обращаться вокруг невидимой оси одна мысль: «Возьмем, возьмем, возьмем! Не убьет, не убьет, не убьет!» Потом подумал: «А почему их надо живьем, гадов, брать, когда, они в тебя стреляют?» Махнул оперативникам рукой и, нагнувшись, пробежал к крыльцу через палисадник. Тяжело топотнул вслед Качанов, и неслышной тенью скользнула собака. «Тише», — зло шепнул Тихонов, оступился в глинистую лужу и подумал некстати: «Пропали мои итальянские мокасы». Грохнуло наверху с такой силой, что у Тихонова зазвенело в ушах. Молния судорогой свела небо, и Стас увидел, что «пионерка» беззвучно подъехала к палисаднику. Ну, все, можно.

Стас нажал на дверцу сенцов, и она со скрипом подалась. От этого мерзкого скрипа замерло сердце, но тотчас же снова загрохотал гром, и море этого шума поглотило все другие звуки. В сенцах было тише, но густая беспорядочная дробь на железной крыше отбивала тревогу, не давая вздохнуть, остановиться, повернуть назад. Тихонов мазнул фонариком по сеням, и мятый желтый луч вырвал из мглы ржавые ведра, банки, тряпье, доски и лом. «Когда-то я очень любил стук дождя. А лом — это хорошо», — подумал Стас и заколотил в дверь. На улице гремело уже без остановки, и Тихонову казалось, что это он выбивает из старой дощатой двери гром…

…Гром ударил над самой крышей, как будто огромной палкой по железу, и Крот открыл глаза. Гром. И стук. Нет, это не гром! Это стучат в дверь. Он лежал одетый на диване. Стук. Стук. Шарканье и шепот: «Господи Иисусе, спаси и помилуй… Святой Николай-заступник…» Он распрямился, как сломанная пружина, и прыгнул на середину комнаты. Старуха перекрестилась на желтый, тускло мерцавший под лампадой киот и направилась к двери. Крот схватил ее за кацавейку, но старуха уже громко спросила: «Кто?»

— Откройте, из милиции!

Старуха не успела ответить и полетела в угол. Она шмякнулась тяжело, как старый пыльный мешок, и в ее белых, выцветших от старости глазах плавал ужас. Она повернула голову к иконе и хотела еще раз перекреститься, но сил не хватило, и она только смотрела в холодные бесстрастные глаза бога, и по ее серой сморщенной щеке текла мутная слеза…

— Откройте, Евдокия Ларионовна!

Крот перебежал через комнату и, подпрыгнув, задул лампадку. Все погрузилось в мрак, и только дождь, разрываемый глухим треском, неистовствовал за окном… В окно, только в окно!

Держа в руке «вальтер», Крот отбросил раму, и тотчас же в глаза ударил палящий сноп голубоватого света. Свет рассек дождевую штору, и в нем плясало много маленьких дымящихся радуг. Крот выстрелил навскидку в свет, что-то хлопнуло, и свет погас. Но Крот уже рванулся от окна — там хода нет!

Дверь затряслась, и он услышал злой, дрожащий от напряжения голос:

— Крот, открой дверь!

— Ах, падло, я тебе сейчас открою! — прохрипел Крот и два раза выстрелил в дверь — тра-ах! тра-ах!

Тихонов почувствовал соленый вкус на языке, и сразу же заболела губа. Черт! Прикусил от злости! Вот, сволочь! Стреляет. Но в дверь можешь стрелять до завтра — эти номера мы знаем… Стоя за брусом дверной коробки, он подсунул в щель под дверью лом.

— Евдокия Ларионовна! — закричал он. — Лягте на пол!

Крот снова метнулся к окну. И снова в лицо ударил свет, злой, безжалостный, бесконечный. Он отошел в угол комнаты. «Вот тебе Хромой и отвалил долю. Полную, с довеском. Девять граммов на довесок. Ну, рано радуетесь, псы, так меня не возьмете!»

Свет прожектора заливал комнату призрачным сиянием. Отсюда стрелять по нему нельзя. Подойти к окну — застрелят. В углу всхлипывала и хрипела старуха.

— Костюк, я тебе последний раз говорю: сдавайся!

Крот закрыл лицо ладонями. «Господи, что ж я, зверь? Загнали, загнали совсем…» Дверь заскрипела натужно, пронзительно, и Крот снова выстрелил в нее. Полетели щепки.

Пуля звякнула по лому. Тихонов почувствовал, что все его тело связано из железных тросов. Зазвенела жила на шее, и дверь с грохотом упала в комнату. Качанов прижался к стене, держа овчарку за морду. Тихонов, стоя с другой стороны, поднял руку и, набрав полную грудь воздуха, закричал: «Гаси-и!» Тотчас же погас прожектор. Качанов, наклонившись к собаке, шепнул: «Такыр, взять!» В неожиданно наступившем мраке Костюку показалось, что он ослеп, но ужас подсказал ему, где опасность, и, не разобрав даже, что это, выстрелил навстречу метнувшемуся на него серому мускулистому телу. Овчарка успела ударить его в грудь, и, падая, он выстрелил еще раз в рослую тень в дверях, но Савельев уже перепрыгнул через подоконник в комнату.

Полыхнула молния, и Савельев увидел на полу в квадрате света неловко повернутую кисть с пистолетом, и эта кисть стремительно приближалась, росла, и Савельев всю свою ненависть, все напряжение сегодняшней ночи вложил в удар ногой. Пистолет отлетел под стол. Аверин схватил Крота за голову, заворачивая нельсон. Металлическим звоном брякнули наручники…

Кто-то включил свет. Тихонов сидел на полу, зажав лицо руками. К нему подбежал Шарапов:

— Ты ранен?

— По-моему, этот гад выбил мне глаз…

Шарапов отвел его руки от лица, внимательно посмотрел. И вдруг засмеялся:

— Ничего! Понимаешь, ничего нет! Это тебя пулей контузило немного.

Тихонов болезненно усмехнулся:

— Мне только окриветь не хватало…

Врач делал укол старухе. Суетились оперативники, понятые подписывали протокол обыска. Тихонов, закрыв ладонью глаз, перелистывал четыре сберегательные книжки на имя Порфирия Викентьевича Коржаева…

— Посмотри, что я нашел, — протянул ему Шарапов тяжелый, обернутый изоляционной лентой кастет. — В пальто его, в шкафу лежал.

Тихонов подкинул кастет на руке.

— Ничего штучка. Ею он, наверное, Коржаева и упокоил.

Савельев сказал:

— Столько нервов на такую сволоту потратили. Застрелить его надо было.

Тихонов хлопнул оперативника по плечу:

— Нельзя. Мы не закон! Закон с него за все спросит…

Крот, в наручниках, лежал на животе как мертвый. Тихонов наклонился к нему, потряс за пиджак:

— Вставай, Костюк. Належишься еще…

Дождь стал стихать.

Шарапов сказал:

— Ну что, сынок, похоже, гроза кончилась…

— У нас — да.

Было три часа ночи…

Три часа ночи

…Балашов просыпается не сразу. Он открывает глаза. И сразу же раздается оглушительный треск. Небо за окном озаряется голубым светом. Из открытого окна в комнату хлещет дождь. Джага сонно сопит в кресле напротив.

«А гроза сейчас кстати. На двести километров вокруг ни души, наверное».

Толкнул ногой Джагу:

— Вставай, тетеря!

— А-а?

— В ухо на! Вставай, пошли…

На веранде Балашов накинул плащ на голову, раздраженно спросил:

— Ну, чего ты крутишься? Идем!

— Накрыться бы чем, ишь как поливает, — неуверенно сказал Джага.

— Боишься свой смокинг замочить? Ни черта тебе не будет! — и шагнул наружу, в дождь…

…Момента, когда отворилась дверь балашовской дачи, Валя не заметила. Только когда хлопнула крышка багажника тускло блестевшей в струях дождя «Волги», она увидела две серые тени с канистрами в руках. Громыхнул еще раскат, и тотчас же, как будто ставя на нем точку, с легким звоном захлопнулся багажник. Двое растворились в дверях дачи. Снова вспыхнула молния, и снова грохот…

Половина четвертого

— До самой границы Цинклера все равно брать не будем, — сказал Кольцов. — Толмачев уже сообщил в Брест. Там нас будут ждать.

— Надо только не спугнуть его по дороге, а то он живо груз сбросит.

Шадрин открыл пачку сигарет — пусто. Он достал из ящика новую, распечатал.

— Это какая уже за сегодня? — спросил Кольцов.

— Ишь ты, за сегодня! Наше сегодня началось вчера. А кончится когда — еще неизвестно.

— Самый длинный день в году, — усмехнулся Кольцов. — Мы Цинклера трогать не будем, пока не заполнит таможенную декларацию. Тут ему уже игры назад нет. Взят с поличным.

— За ребят наших волнуюсь — там, с Кротом…

И сразу же зазвонил телефон:

— Товарищ Шадрин? Докладывает дежурный сто тридцать восьмого отделения Трифонов. Ваши товарищи уже взяли Костюка и выехали на Петровку, минут через пятнадцать будут.

— Пострадавших нет?

— Нет. Промокли только сильно и синяков, конечно, парочку схватили…

— Спасибо большое! — Шадрин радостно засмеялся. — Ульянов, зови Приходько скорее, он по коридору ходит, нервничает.

И снова звонок. В наступившей тишине был слышен голос оперативного дежурного, бившийся в мембране телефона:

— Товарищ Шадрин! Сообщение от Звезды: десять минут назад ваши клиенты в темноте, под дождем, вынесли из сарая и погрузили в машину четыре канистры с бензином, после чего вернулись домой. В помещении темно. Ваши распоряжения?

— Продолжать работу. В район наблюдения выходит спецмашина. Все.

— Интересно, что это Балашов так бензином загрузился? — сказал Шадрин Кольцову. — Неужели в дальний путь собрался? Как-то маловероятно, ведь он же должен быть на работе. Тогда зачем ему столько бензина?

— Непонятно пока. Ладно, на месте разберемся, Борис, со мной поедет Толмачев. Я хочу сам присмотреть за Балашовым. А ты минут через пятнадцать посылай ребят перехватить Цинклера…

Провожая вторую группу, Шадрин напомнил Приходько:

— Цинклер распорядился разбудить его в пять тридцать. Не исключено, однако, что эта старая лиса может вылезти из норы раньше. Так что смотрите не прозевайте. Ну, ни пуха…

— Эх, жалко, хотел Стаса повидать, — сказал Приходько.

— Ничего, отложим вашу встречу до завтра.

— Вы имеете в виду — до сегодня, до утра.

— А, черт. Конечно. Сегодня уже идет полным ходом. Удачи вам, ребята…

Распахнулись ворота. Оперативная машина стремительно вылетела в переулок. На повороте пронзительно заскрипели покрышки. Еще дымился мокрый асфальт, на улицах гасли фонари. Откуда-то издалека донесся короткий тревожный вскрик сирены оперативной машины…

Четыре часа утра

Крот сидел на стуле боком, глядя в окно. Тихонов подошел к выключателю, повернул его, и, когда в комнате погас свет, стало видно, что утро уже наступило.

— Вот мы и встретились, наконец, гражданин Костюк, он же Ланде, он же Орлов…

— Я к вам на свидание не рвался.

— Это уж точно. Зато мы очень хотели повидаться. Вот и довелось все-таки.

— А чего это вам так не терпелось? — нагло спросил Крот, пока в голове еще умирала мысль: «Может быть, не все знают…»

— Во-первых, Костюк, должок ваш перед исправительно-трудовой колонией не отработан…

Крот перехватил вздох.

— А во-вторых, есть у меня еще один вопрос к вам.

— Это какой же еще вопрос?

Стас перегнулся через стол и, глядя Кроту прямо в глаза, спросил тихо:

— Вы за что Коржаева убили?

Крот отшатнулся и медленно, заплетаясь языком, сказал:

— К-какого К-коржаева?

— Одесского Коржаева. Вашего с Хромым да с Джагой компаньона.

— Я не знаю никакого Коржаева! — закричал визгливо Крот. — Что вы мне шьете, псы проклятые! Не видел, не знаю никакого Коржаева. Пушку держал, за это отвечу, а чужого не шейте! А-а!!!

Тихонов сидел, спокойно откинувшись в кресле, чуть заметно улыбался. Крот заходился в крике. Тихонов вдруг резко хлопнул ладонью по столу, и Крот от неожиданности замолк. Стас засмеялся:

— Вот так, Костюк. И не вздумай мне устраивать здесь представление. Мне с тобой сейчас некогда возиться. Может быть, когда Балашов тебе расскажет, зачем ты ездил в Одессу две недели назад, ты вспомнишь, кто такой Коржаев.

— Вот и спрашивайте у того, кто вас послал ко мне.

— Глупо. Нас послал закон. И ты сам себе отрезал пути к отступлению, потому что единственное, на что ты еще мог рассчитывать, — это снисхождение суда за чистосердечное раскаяние.

— Я никого не убивал, — упрямо сказал Крот. — Это Хромой на меня со злобы настучал. Он сам вор.

— Ты мне отвечай на мои вопросы. О Хромом я не меньше тебя знаю. Последний раз я тебя спрашиваю: за что ты убил Коржаева?

— Никого я не убивал.

Тихонов посмотрел на него испытующе:

— Я и раньше знал, что ты вор и убийца. Но я думал, что ты не глуп. Смотри, — Тихонов открыл стол, достал оттуда кастет и сберегательные книжки. — Вот этим кастетом ты проломил Коржаеву череп. А это сберегательные книжки, которые ты у него украл после убийства. А мы их нашли за батареей на твоей хазе в Останкине. Ты собирался получить вклады по этим книжкам, подделав подпись Коржаева, но побоялся сделать это сейчас, дожидаясь, пока дело немного заглохнет. Так? Да вот, видишь, не заглохло. Будешь теперь говорить?

— Не знаю я ничего и говорить ничего не буду.

— Смотри, дело хозяйское. Я к тебе, честно скажу, никакого сочувствия не испытываю. Но мой долг тебя предупредить еще раз: нераскаявшихся преступников суд не любит и отмеряет им полной мерой за все их делишки.

— Из заключения бежал — это было. А остальное — вы еще докажите, что я преступник.

— А тебе мало?

— Мало. Никакого Коржаева я не знаю, а книжки вчера нашел в Останкинском парке.

Тихонов подошел к открытому окну, облокотился на подоконник, внимательно посмотрел на Крота. Несмотря на утренний холодок, у Крота струился по лицу липкий пот. Глаза покраснели, вылезая из орбит, тряслись губы, пальцы, дрожали колени. «Какая же они все-таки мразь», — подумал брезгливо Стас.

— Испытываешь мое терпение, Костюк?

— Не виноват я. Вы докажите… Это ошибка.

— Ладно, допустим, хотя все, что ты говоришь, — низкопробная трусливая ложь. Час назад ты стрелял в меня и в моих товарищей, а сейчас требуешь юридических доказательств того, что ты преступник. Хорошо, я тебе их приведу. Отвечай: когда ты был последний раз в Одессе?

— Никогда вообще не был.

— Снова врешь. Тогда я тебе это расскажу. Всю первую декаду июля шли дожди. И когда ты поехал в Одессу, ты взял на всякий случай плащ-дождевик. Шестнадцатого числа, в день твоего отлета из Одессы, там моросил дождь. Оформив на посадке билет, ты положил его в этот бумажник, в карман пиджака. На перронном контроле ты предъявил посадочный талон и засунул его по рассеянности в карман плаща. В Москве самолетный билет ты сразу выбросил, а про посадочный талон со штампом Одесского аэропорта позабыл. Поскольку ты эти две недели на улицу не вылезал, твой плащ преспокойно висел в шкафу у Елизаветы Куликовой. А в плаще не менее спокойно лежал твой посадочный талон. Устраивает тебя такое доказательство?

— А может быть, я просто так не хотел говорить, что я был в Одессе? Я туда лечиться, может, ездил?

— И по пути заглянул к Коржаеву?

— Не знаю я никакого Коржаева.

— Эх ты… Смотри, вот дактилоскопическая пленка с отпечатком указательного пальца правой руки, который ты оставил на настольных часах Коржаева. Ясно?

— Не виноват! Не винова-ат я! — закричал истошно Крот, захлебываясь собственным воплем. — Хромой, собака, заставил!

— Замолчи! — крикнул Тихонов. — Даю тебе последний шанс: где встречается Хромой с иностранцем?

— На сто восьмом километре Минского шоссе. Я сам сказал, я сам, запомните!..

Пять часов утра

— …Альфа, Альфа! Я Луна, я Луна! Прием, — Шадрин по привычке, как в телефонную трубку, подул в микрофон и сразу же услышал в наушниках далекий, измененный шумом и расстоянием голос Кольцова:

— Я Альфа, я Альфа. Прием.

— Луна. Вношу уточнения по новым сведениям. Встреча объектов состоится через два часа на сто восьмом километре Минского шоссе. Подтвердите слышимость.

— Я Альфа. Вас слышу отлично. Благодарю…

— Вега, Вега! Я Луна, я Луна! Прием…

Голос Приходько метнулся в комнату мгновенно, как будто он стоял за дверью:

— Я Вега! Прием.

— Я Луна. Ваш объект направится в сторону Минского шоссе. Встреча намечена на сто восьмом километре. Предлагаю поблизости от точки рандеву выпустить его вперед. Подтвердите…

— Я Вега. Хорошо слышу. Вас понял. Это что, уже Крот толкует? — не удержался Сергей.

— Я Луна! Все в порядке, не нарушайте график связи, — улыбнулся Шадрин. — Отбой…

Половина шестого

— Счастливого пути! Приезжайте к нам снова, — сказала дежурная.

Макс Цинклер шел гостиничным коридором и думал о том, какой же это все-таки дурацкий народ. Чего ради, спрашивается, его гак сердечно провожает эта дежурная? В хороших отелях Европы прислуга вышколена не хуже, но их сердечность оплачивается чаевыми. А эти же и чаевых не берут! Может быть, это идет от их традиционного гостеприимства? Нет, так не бывает. Только деньги порождают обязательства. Он предпочитает иметь дело с такими, как этот хромой разбойник.

Сонный швейцар вынес к машине его чемодан, помог уложить в багажник.

— Счастливого пути! — приложил руку к зеленой фуражке.

Цинклер протянул ему полтинник. Швейцар улыбнулся:

— Вот этого не надо. Провожать гостей входит в мою обязанность.

Цинклер ничего не ответил, сел в машину, зло захлопнул дверь. «Дурацкая голова! Страна дураков! Пожалуй, приеду снова на следующий год. Договорюсь с Балашовым и приеду…»

Мотор вздрогнул, зарычал. Упали обороты — вздохнул, ласково зашелестел. Цинклер посмотрел на часы: 5.35. Пора трогаться. Он посмотрел налево, направо. Улица еще безлюдна и тиха. Отпустил педаль сцепления — баранку налево, включил мигалку, — баранку направо, выехал на Ботаническую улицу. «С нами бог!..»

— Давай поехал, — сдавленным голосом сказал Приходько.

Сзади, метрах в пятистах от них, стремительно спускался по Ботанической улице белый «мерседес». Но оперативная «Волга» уже набирала обороты, и расстояние сокращалось очень медленно. Потом скорости сравнялись, и они пошли с одинаковым интервалом, впереди — серая «Волга», сзади — белый «мерседес». Мелькнул слева Шереметьевский музей, вход в Останкинский парк. Дымящийся утренний туман зацепился за телевизионную башню.

— Вот здесь где-то Стас брал Крота, — сказал Приходько.

Впереди ехала одинокая «Волга». «Наверное, в центр едет, надо тянуться за ней, а то еще запутаюсь в этих поворотах, — подумал Цинклер. — Ничего, с нами бог…»

— …Ну-ка нажми посильнее, — сказал Сергей. — Он теперь никуда не денется.

«Волга» проскочила путепровод, с шелестом и свистом пошла по Шереметьевской. С поворота было видно, как на путепровод влетел «мерседес».

— Луна, Луна! Я Вега, я Вега! Прием!

— Я Луна. Прием.

— Я Вега. Веду за собой объект на дистанции полкилометра. На Садовой собираюсь выпустить вперед.

— Добро, — голос Шадрина звучал немного надтреснуто.

— Вы устали, наверное, Борис Иваныч?

— Ладно, не отвлекайся. Вот тут Стас — желает вам удачи…

— Спасибо. Привет ему. Отбой.

«…Они неплохо водят свои коляски. Я еду за этой «Волгой» уже одиннадцать километров и не могу обогнать, хотя мой «мерс» вдвое сильнее. Интересно, собрался уже этот хромой разбойник или еще чешется? Свинья. Только бы он не напакостил чего-нибудь, а уж за себя я спокоен», — Цинклер выбросил в окно окурок и поднял стекло.

Шесть часов утра

Балашов повернул ключ зажигания и подумал, что впервые сам идет на реализацию задуманного дела. Раньше для этого существовали Крот, Джага. Да мало ли их было, людей на подхвате! Сам он этим не занимался. Он придумывал, организовывал, учил, но руками ни к чему не прикасался, — это делали другие. А теперь надо самому. Да, он придумал такое дело, что никто не должен даже догадываться. Только Крот знает. Но о нем мы позаботимся…

Джага протер замшей лобовое стекло, подошел ближе:

— Виктор Михалыч, мне вас здесь дожидаться?

— А чего тебе здесь дожидаться? Поезжай домой, я вечером тебе позвоню. Тогда рассчитаемся.

— Хорошо. Если Крот позвонит, что сказать?

— Пошли его к черту. Скажи, пусть со всеми вопросами ко мне обращается.

— Ладненько. Вы не в город едете?

— А твое какое дело?

— Да я не к тому… С вами хотел на машине доехать.

— Перебьешься. На электричке прекрасно доедешь.

— Да я что? Я так! Я думал, может, помочь надо будет или еще чего…

— Поменьше думай, здоровее будешь. Иди ворота открой!

Машина пролетела мимо Джаги, обдав его грязью из глинистой лужи под колесами. Джага стер с лица мутные капли, стряхнул с брюк комья жидкой глины, посмотрел вслед исчезающей в туманном мареве «Волге»… «Сволочь хромая!» — плюнул и пошел в сторону станции.

— …Луна, Луна! Альфа, Альфа! Я Звезда, я Звезда… Черная «Волга» ушла в сторону Минского шоссе. Второй направился в сторону станции. Организуйте встречу…

— Я Луна! Вас понял…

— Я Альфа! Сообщение принял. Отбой…

Шесть часов пятьдесят пять минут

«Хорошо, что на запад, — подумал Балашов. — Солнце в затылок, не слепит…»

Впереди неторопливо тряслась старенькая «Волга». Через полминуты Балашов догнал ее, требовательно заревел фанфарой. Машина послушно отвалила к обочине. Нажал до отказа на акселератор. Легко, безо всякого усилия, черная «Волга» резко набрала скорость, обогнала «старуху». Сбоку на столбе мелькнула табличка «100 км». Через несколько минут старая машина исчезла где-то позади…

— …Вега, Вега! Я Альфа. Только что меня обогнал Балашов. Идет на скорости сто двадцать. Нахожусь на девяносто девятом километре. Прием.

— Вас понял. За вами на дистанции пять километров идет «мерседес». Скорость сто — сто десять. Жду указаний. Отбой…

Семь часов

На сто седьмом километре Балашов выключил двигатель. Стихла бешеная сутолока поршней, замолк ровный могучий гул. Только шуршал под колесами чуть слышно асфальт, и от этой внезапной тишины, от грохота крови в висках, от судорожного боя сердца Балашов оглох. Машина катилась по инерции еще километр. Миновав столб с загнувшейся табличкой «108», он свернул на обочину, затормозил. Руки тряслись, и он никак не мог зажечь сигарету — ломались спички. Вспомнил про автомобильную зажигалку, махнул рукой, бросил сигарету на пол — некогда. Вышел на шоссе, открыл багажник, вытащил на асфальт четыре канистры. Сзади приближалась знакомая старая «Волга»…

— …Вега! Я Альфа. Балашов остановился на сто восьмом километре, вынул из багажника четыре канистры. Прием.

— Альфа! Я Вега. «Мерседес» прошел сто третий километр. Они должны встретиться через три минуты. Прием.

— Высылаю наблюдение. Перед сто седьмым километром непросматриваемое закругление шоссе. Остановитесь там. Отбой…

…«Волга» проскрипела мимо, ушла дальше, исчезла за поворотом. Балашов достал из багажника домкрат, приладил к подножке, оглянулся, рывком нажал на вороток. На противоположной стороне шоссе, зашипев пневматическими тормозами, с лязгом остановился самосвал.

— Эй, загораешь? — крикнул, высунувшись из окна кабины, водитель. — Помочь, что ли?

— Да нет, спасибо, друг, у меня запаска есть, — спокойно ответил Балашов.

Фыркнув, самосвал умчался.

«Чтоб вас черт всех побрал, доброхоты проклятые!» — подумал Хромой.

…Цинклер, не снижая скорости, перегнулся назад и достал из саквояжа на заднем сиденье большой сверток, плотно упакованный пергаментной бумагой и перевязанный шпагатом. Подержав в руке, тяжело вздохнул и положил на сиденье рядом с собой. Потом опустил окно правой дверцы…

…Оперативная «Волга», не отворачивая к обочине, притормозила за поворотом. Толмачев выскочил из машины, перебежал ленту асфальта, сильным прыжком преодолел кювет и скрылся в высоких придорожных кустах. Он мчался, не разбирая дороги, по перелеску, продираясь сквозь густые заросли орешника, перепрыгивая через пеньки и муравьиные кучи. Успеть, только успеть сейчас. Быстрее! Быстрее! Еще быстрее! Пот заливает глаза. Успеть. И не разбить кинокамеру с телеобъективом. Быстрее!..

Семь часов три минуты

Балашов поднял голову и увидел, что к нему стремительно приближается белый «мерседес». Он разогнулся и махнул рукой. Заскрипели тормоза, и машина, гася скорость, стала прижиматься к асфальту, как напуганная собака.

Не съезжая с проезжей части, «мерседес» замер рядом с черной «Волгой». Цинклер крикнул:

— Кладите их прямо на… декке… на криша, в багажник!..

— А вы разве не выйдете?

— Быстро, черт вас забирай! Быстро, шнель!..

Балашов попытался забросить на крышный багажник сразу две канистры, но не смог — тяжело. Пришлось одну поставить обратно на асфальт.

— Доннерветтер! — красные щеки Цинклера тряслись.

— Еще один канистр наверх, еще один, еще…

— Деньги!

Цинклер протянул в окно сверток.

— Здесь все? Никакой ошибки нет?

— Идите к черту! Я вам будут написать…

«Мерседес» рванулся и, с визгом набирая скорость, исчез за поворотом.

…Толмачев судорожно открывал защелку камеры — кончилась пленка…

Семь часов шесть минут

— Вега, Вега! Я Альфа. Только что прошел «мерседес». На крышном багажнике — четыре канистры. Полагаю, что детали в них. Балашов, по-видимому, на месте. Можете его брать. Я следую дальше за «мерседесом». Прием.

— Вас понял. Отбой…

Семь часов восемь минут

Балашов смотрел еще мгновение вслед «мерседесу», прижав к груди сверток. «Ничего, у меня скоро такой же красавец будет», — подумал он. Потом положил сверток в машину и стал опускать домкрат. Рядом остановилась «Волга». «Ох, уж эти мне помощники, бог вам смерти не дает!» — и зло сказал подходящим к нему парням:

— Не надо, мне ничего, не надо! Езжайте себе своей дорогой!

Приходько усмехнулся:

— А наша дорога как раз к вам и ведет. Вы арестованы, гражданин Балашов…

Семь часов пятьдесят пять минут

Джага посмотрел на небо и подумал: «Сегодня, слава богу, хоть не так жарко будет! Выдрыхнусь за всю эту ночь проклятущую». Он вошел в свой подъезд, и почему-то от темноты и запаха псины на лестнице его охватила тревога. Он шел заплетающимся шагом по ступенькам, тяжело вздыхал и негромко матерился. Повернул ключ в замке, открыл дверь, и сердце сбилось с ритма, застучало, больно заерзало в груди.

— Гражданин Мосин?

— Д-да, то есть н-нет…

— Вы арестованы…

Восемь часов ровно

— Прямо после обыска везите его сюда, — сказал Шадрин и положил трубку на рычаг.

Подошел к окну, легко и радостно засмеялся, разогнав морщины по углам лица.

— Вот и кончился самый длинный день…

ЧАСТЬ IV Поединки

Каков удельный вес бензина?

— Заполните декларацию, — таможенник протянул Цинклеру бланк.

Офицер в зеленой фуражке внимательно читал его паспорт. Лицо пограничника было спокойно, вежливо, непроницаемо.

«С нами бог! Все будет в порядке. Это способ, проверенный на самых жестких западных таможнях…»

Достал «паркер», написал в декларации фамилию, имя. Ручку заело. Он посмотрел на свет золотое перо, резко стряхнул его. Ручка не писала. Он взглянул снова на свет и увидел, как перед окном таможни остановилась зеленая «Волга». «Где-то я ее видел», — подумал Цинклер и сразу же забыл о ней. Стряхнул еще раз ручку, аккуратно вывел во всех графах подряд — оружие, валюта, драгоценности — «не имею». Затейливо, с росчерком и завитушками, расписался. Таможенник о чем-то разговаривал с двумя мужчинами. Цинклер нетерпеливо постучал перстнем в полированную доску барьера:

— Я есть готов. Прошу выполнять формальность.

— Пожалуйста. Покажите мне содержимое вашего чемодана.

Цинклер одновременно щелкнул замками чемодана.

— Можете все видеть.

— Освободите чемодан от вещей.

Пограничник подошел ближе. Двое, приехавшие на зеленой «Волге», сидели в углу за журнальным столиком, негромко переговаривались и смеялись. Цинклер сшил сухую прорезь рта в одну нитку, рывком перевернул чемодан на досмотровой стол. Таможенный контролер бегло осмотрел его вещи, взял чемодан в руки. Пальцы прошлись по швам обивки, замерли в углах. Потом ослабли, чемодан аккуратно лег на стол. Таможенник сдвинул фуражку на затылок, мгновение подумал и достал из кармана небольшую отвертку. Дно чемодана было закреплено восемью фигурными кнопками. Таможенник подсунул под шляпку отвертку — и первая легко выскочила.

— Вы имеете ломать чужой вещь, — сказал, не меняясь в лице, Цинклер.

— Что вы, ломать! Соберем обратно — и видно не будет, что кто-то трогал.

Последняя кнопка вылетела из гнезда и зазвенела на мраморном полу. Таможенник поддел отверткой картон и легко вынул его. Под ним синело нейлоновым брюхом второе дно.

— Сантиметра четыре второе дно-то, а? — сказал Цинклеру, весело улыбаясь, таможенник.

— Это есть точно. Четыре сантиметр. Но я знаю, что два дно в чемодан — не есть запрещено. Это есть мое личное дело.

— Да, конечно, если во втором дне через границу ничего запрещенного не перевозится, это можно. Только уж простите за профессиональное любопытство — зачем вам этот тайник?

— Я могу объяснить. Я много ездить по Европе с коммерческие дела. Прислуга в отелях часто интересоваться тем, что лежит в чемодан. Поэтому я возить здесь деловые документ. Вы понимаете?

— Вполне. Давайте теперь осмотрим ваш автомобиль…

Заглянув в кабину, таможенник попросил открыть багажник. Инструментальная сумка, запасное колесо, четыре ровно поставленные канистры.

— Ничего себе, запаслись вы бензином, — удивился таможенник, вынимая одну канистру. Крякнул. — Однако!

Цинклер засуетился:

— Ваш бензин есть очень дешевый. Мне ехать в далекая дорога, мне хватит до дома.

Контролер засмеялся:

— Отлично! А на каком сорте бензина ездите? У вас же машина капризная, наверное? — и открыл горловину канистры.

Цинклер затравленно обернулся. Сзади стояли невозмутимый пограничник и те двое, что подъехали позже.

— Сорт? Не помню. Высокий сорт…

Таможенник наклонил канистру, и из нее плеснула, разливаясь на асфальте радужным пятном, струйка бензина.

— Господин Цинклер, вы не помните случайно удельный вес бензина?

— Я вас не понимайт…

— Я про удельный вес говорю. Это физическая единица, равная весу одного кубического сантиметра вещества. Помните?

— Да-а, — растерянно сказал Цинклер. Его красные склеротические щеки медленно серели.

— Так каков же у бензина удельный вес?

— Я это не знаю.

— Я тоже точно не помню. По-моему, он немного меньше удельного веса воды. Но это неважно. Предположим, что он одинаковый. Предположим?

— Предположим. Но я не понимаю, почему вы об этом говорите? — Цинклер снова обернулся и понял, что эти двое стоят здесь и с улыбкой слушают их разговор совсем не случайно. Ему стало тяжело дышать.

— Сейчас поймете, — продолжал таможенник. — Вы же коммерсант, наверняка должны уметь быстро считать. Вот перемножьте: один кубический сантиметр воды весит один грамм. В литре тысяча кубических сантиметров, в этой канистре двадцать литров. Сам он весит два килограмма. Сколько она должна весить полная?

— Двадцать два килограмма, — автоматически ответил Цинклер.

— Вот-вот! И я так же полагаю. А эта канистра — готов поспорить — весит не меньше сорока. Что же отсюда следует?

Цинклер, хрипло сопя, с ненавистью смотрел на улыбающегося контролера.

— А следует отсюда, что в канистре есть еще что-то, кроме бензина. Так? Молчите? Тогда давайте вместе взглянем, — он сел на корточки и засунул в горловину прутик. Прутик влез сантиметров на десять и уперся во что-то. Таможенник поводил им в баке, встал и развел руками: — Что-то мелковата ваша канистра. — Потом сказал пограничнику: — Женя, не в службу, а в дружбу, дай ведерочко.

— Да вот, пожалуйста, — сказал один из приезжих — тот, что помоложе, — и достал ведро из своей машины, стоявшей рядом.

— Спасибо. Продолжим наши опыты по курсу занимательной арифметики, господин Цинклер. Это обычное ведро стандартной емкости — десять литров. Канистра ваша полна до горловины, значит, ее содержимое должно заполнить два таких ведра. Посмотрим, как это у нас получится. — Контролер перевернул бак над ведром. Бензин с шумом ринулся сквозь узкое горло, зашипел и иссяк, едва налив ведро. — Имеем новую загадку — уже не весовую, а емкостную. И решение ее сводится, я полагаю, к тому же ответу: в канистре что-то есть. Так, господин Цинклер?

— Так. Но вы не имеете права…

— Имеем, — уверенно вмешался молчавший до сих пор Кольцов. — И вам бессмысленно устраивать комедию, господин Цинклер, хотя бы потому, что валюта, которую вы везли в двойном дне вашего чемодана, уже изъята у вашего сообщника. Давайте лучше распаивать канистры…

«Как, Балашов, правильно я говорю?»

— Я вас уверяю, что вы дорого заплатите за этот произвол! Вам никто не позволит безнаказанно шельмовать честного советского человека! Перед самыми высокими инстанциями вы будете отвечать за то, что незаконно задержали меня!

Тихонов сел поудобнее, с откровенным интересом разглядывая Хромого.

— Вы ошибаетесь, гражданин Балашов…

— Я не ошибаюсь! Я знаю, чем вы и ваши приспешники руководствовались, подбросив мне в машину пакет с иностранными деньгами! Это провокация! Я требую вызова прокурора!

— Все-таки, Балашов, вы ошибаетесь, — засмеялся Тихонов. — Вы не задержаны. Вы арестованы. Законно. Вот постановление о вашем аресте. С санкции прокурора.

— Я найду, кому пожаловаться и на прокурора! Хотя, вероятнее всего, прокурор был просто введен в заблуждение…

Тихонов откинулся на стуле, побарабанил пальцами по столу:

— Слушайте, Балашов, вы опытный и деловой человек. Но вы, судя по всему, полагаете, что имеете дело с простаками. Напрасно. Здесь ваши номера не пройдут. Постарайтесь это понять.

— Вы меня не запугивайте!

— Зачем же? Просто я вам помогаю уяснить обстановку. А вся эта ваша истерика недорого стоит. У нас здесь и не с такими заявлениями выступали. Я, честно говоря, предполагал, что вы придумаете что-нибудь поновее. А это все я уже слышал.

— Вот это минутное сознание своего могущества вам дорого обойдется.

— Уже было. В самом начале вы об этом говорили.

— И повторять буду до тех пор, пока не восторжествует справедливость.

— Мне смешно вас в чем-то разубеждать. Вы же сами не верите в то, что говорите. Но в одном позвольте заверить: «справедливость» в вашем понимании не восторжествует. Нет. И вообще, время для светской беседы истекает. Давайте перейдем к делу. Ведь все ваши «протесты» — обыкновенный пробный шар. Вам сейчас очень любопытно, что я знаю. Случайно вас взяли или это результат нашей операции? Все эпизоды знаю или только кусок ухватил? Известны мне соучастники или нет? Ну и конечно, кто из них гуляет на воле, а кто сидит в соседней комнате? Как, Балашов, правильно я говорю?

— Ну, допустим. Я бы хотел знать по крайней мере, в чем меня обвиняют…

— Вы, конечно, меньше всего рассчитываете на мою откровенность. А вот я вас удивлю, Балашов. Я расскажу вам сейчас историю одного любовно задуманного, тщательно организованного и лихо совершенного преступления.

— Что ж, давайте. Послушаю опус из милицейской фантастики, — криво усмехнулся Балашов.

— Это не милицейская фантастика. Это наши будни. А чтобы нам не углубляться в дебри уголовной фантастики, я по ходу рассказа буду зачитывать показания Макса Цинклера, устраивать вам очные ставки с Геннадием Костюком, предъявлять детали, похищенные и изготовленные по вашему указанию Юрием Мосиным…

Тихонов подошел к сейфу, достал толстую коричневую папку.

— Вот оно, дело номер тысяча восемьсот тридцать один, — указал Балашову глазами на обложку, — по обвинению Балашова, Костюка и других…

Эпилог

«…Объявляется посадка на самолет ТУ-104, следующий рейсом № 506 по маршруту Москва — Одесса…»

— Ну, Стас, это меня вызывают, — сказал Приходько.

Тихонов допил кофе, поставил чашку на мраморный столик. Чашка слабо звякнула. Точка.

Пронзительно закричал сиреной электрокар. Целый поезд тележек двигался к огромным грузовым самолетам, грохотавшим на краю аэродрома. На тележках возвышались аккуратные контейнеры. Тихонов посторонился, пропуская поезд, и увидел четкую надпись на крашеном дереве обивки:

«Осторожно! Не кантовать!

Часы «Столица».

Сделано в СССР,

Получатель м-р Уильям Келли,

«Тайм продактс лимитед»

Лондон»

Двое среди людей

Повесть, основанная на фактах и документах

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Злодеяние

Владимир Лакс

— Сейчас налево, — сказал на Андроньевской Альбинас.

— Да ты что, друг! Здесь же «кирпич» — проезд закрыт, — рассыпал целую пригоршню картавых горошин таксист. — Объедем через следующий квартал.

Я как-то судорожно вздохнул и оглянулся. Сзади, в сумраке кабины, размазалось светлым пятном бледное лицо Альбинаса. Его русые волосы казались мне сейчас совсем черными, и длинная прядь на лбу повисла над глазом, как повязка у слепых.

Альбинас положил подбородок на спинку переднего сиденья и сказал:

— Тогда давай направо…

Я взглянул на щиток, часы показывали сорок три минуты первого.

«Волга» фыркнула на повороте и въехала в Рабочую улицу. Проезжую часть загораживал строительный тамбур.

— А, черт побери! — заругался таксист. — Снова перегородили…

Он часто ругался, но оттого, что очень смешно картавил, раскатывая во рту букву «р», будто этот один большой звук дробился о зубы на добрую дюжину маленьких круглых звучков, руготня его получалась несерьезной и совсем не злой. Он притормозил машину:

— Посидите, ребятки, минуту, я взгляну, можно ли проехать. А то здесь на мусоре баллон в два счета проколешь.

— Может, мы здесь выйдем? — сказал Альбинас, прижимая мне локтем руку. — Ведь рядом…

Я отодвинул руку и отвернулся:

— Нет, поедем дальше. Устал я. В крайнем случае объедем.

— Как хотите, — пожал плечами таксист. — Я тогда выйду посмотрю.

— Давай, — кивнул я.

Таксист оставил фары зажженными, и тихая зеленая улица просвечивалась белым мертвенным светом далеко, почти до конца. И фигура таксиста казалась от теней громадной, расплывчатой, очень сильной.

— Ты что, сдрейфил? — хрипло выдохнул Альбинас. — Ты его куда везешь?

— К дому, — резко обернулся я. — Ты дурак. Смотри, людей еще полно на улице.

Не было на улице никаких людей. Я почувствовал, как у меня остро заболел живот, защемило, заныло под ложечкой.

— Не, Володька. Испугался ты, — покачал головой Альбинас.

На скулах у меня набухли тяжелые соленые желваки, и все время набегала слюна, и сколько я ни сплевывал, она заполняла рот густой противной пеной.

— Я? Ладно, посмотрим сейчас. Только ты не лезь, я сам с ним толковать буду. Чтоб все культурненько. — Я достал из кармана нож и переложил в рукав пиджака. — Приставь ему перо к лопатке и сиди молча.

Шофер уже шел назад, и по асфальту тащилась за ним огромная и неуклюжая тень. Тогда у меня и мелькнула мысль, даже не мысль, а скорее ощущение, похожее на предчувствие, что, когда я наставлю нож на таксиста, он вырастет до размеров своей тени и просто задушит, раздавит, раздробит меня. Но шофер уже выходил из освещенной полосы дороги, и тень становилась все меньше, пока не исчезла совсем, и я позабыл об этом предчувствии. Потому что я очень испугался: таксист посмотрит мне в лицо и поймет все. Все, что мы задумали. И я больше не хотел делать то, что мы задумали. Я очень боялся этого таксиста, хотя он был такого же роста, как я, и гораздо меньше Альбинки. И худощавый. Но дело было совсем не в этом. Он был веселый, беззаботный, хороший парень, и мы за эти полтора часа с ним от души наговорились. И я боялся, что когда наставлю на него нож, то он даже не поймет, чего я хочу, а только засмеется и скажет: «Ты чего, дурачок?» — и снова начнет раскатывать во рту картавые горошинки. А мне, наверное, надо будет орать на него и требовать, чтобы он отдал деньги, или сказать тихим звенящим голосом: «Сейчас убью», — и его наверняка снова рассмешит моя шепелявость, и все это получится глупо, трусливо, нелепо. Я уже был уверен, что не смогу его испугать и тогда — конец всему.

Было бы здорово, если бы Альбинка заговорил с ним сейчас. О чем-нибудь, о чем угодно, только бы таксист не говорил сейчас со мной, потому что в этот момент я мог закричать, ударить его по голове, в лицо, чтобы не видеть его светлых, веселых, добродушно моргающих глаз. Если бы можно было сейчас убежать!

Но Альбинка сидел тихо, будто умер. Урчал ласково мотор, и счетчик еле слышно бормотал: тики-тики-тики-так, потом цокнул, и в окошечке выскочила следующая цифра — пять рублей шестьдесят три копейки.

Таксист рывком открыл дверь и сказал:

— Порядок, ребята. Проедем. Закатим один колесик на тротуар и проедем…

И снова рассыпал много-много маленьких мягких «р-р-р». Он въезжал правыми колесами на тротуар очень осторожно, видимо, боялся побить новую резину, и я делал вид, что мне страшно интересно, аккуратно он въедет на тротуар или нет, хотя мне было наплевать на его колеса, и покрышки, и всю эту проклятую машину, и я только хотел, чтобы он со мною не разговаривал и не рассыпал своих горошинок. Потому что, уж не знаю почему, он разбивал этими картавыми горошинками стену ненависти, которой, я хотел окружить его, чтобы появилась у меня, как перед дракой, лихая озорная злость, когда все просто и все можно. Но злость не приходила, а был лишь тоскливый щемящий страх, от которого где-то под сердцем повисла тошнотная мерзкая пустота. И страх этот был вовсе не перед милицией или судом — об этом я тогда вообще не думал. Было очень страшно напасть на человека…

Машина спрыгнула с тротуара и покатилась по улице, набирая скорость, и деревья по сторонам тоже запрыгали, замелькали и не казались мне больше неподвижно-спящими, и я тогда точно знал, что деревья — это существа одушевленные. Кое-где в незрячих коробках домов светились воспаленные абажурами окна. Но люди на улице уже совсем не встречались. Только на углу стояли двое парней с маленьким приемником в руках. Таксист притормозил, спросил, высунувшись из окна:

— Ребята, мы тут на Трудовую проедем?

И снова, снова эти рокочущие горошинки. Один из парней, крутивший ручку транзистора, сошел с тротуара и сказал:

— Налево, потом направо и снова налево.

Из приемника доносился бесстрастный голос диктора — «Корреспондент ТАСС Евгений Кобелев передает из Ханоя: сотни обожженных напалмом вьетнамцев…» Порыв ветра подхватил и унес конец фразы. Первая скорость, налево, вторая скорость, прогазовка, третья, тормоз, вторая скорость, направо, разгон, прогазовка, третья, притормаживает — здесь мокрый асфальт, заверещала пружина сцепления, вторая, налево, нейтраль. И счетчик все время: тики-тики-тики-так. Цок — пять рублей семьдесят три копейки. Такси подтормаживает у тротуара. Никого нет, и только ветер ударил по деревьям — заметались, зашумели, задергались. Шофер устало провел рукой по пушистым светлым волосам.

— Ну, вот и приехали, ребята, на вашу Трудовую…

Сыплются картавые горошинки, сыплются, смешные и ненавистные. Тяжело дышать, и горло сдавило, будто огромная тень уже душит меня. Сзади нетерпеливо ворохнулся Альбинас. Я поворачиваюсь лицом к таксисту, и его глаза, большущие светлые глаза, прямо передо мной. Если бы я подул ему в лицо, зашевелились бы ресницы. Я больше всего боялся этого мгновенья, потому что знал: придет же этот миг, и я посмотрю этому парню прямо в глаза, и он все поймет, и этот миг накоротко замкнет, сожжет и навсегда выключит всю мою прежнюю жизнь, пускай глупую и никчемную, но все-таки обычную, простую, вместе со всеми. Ту жизнь, которую я ненавидел, которой тяготился и убежал от нее, чтобы сейчас острее всего на свете захотеть вернуться в эту обычную, скучную жизнь.

Но таксист ничего не понял. Он устало улыбнулся и сказал:

— Намотался я чего-то сегодня. Как-никак — двадцать восьмая ездка за день. Хотел домой заскочить часиков в семь — пообедать, да вот засуетился и не успел. Есть очень охота…

И засмеялся. И ни одной горошины не упало. Он протянул руку к счетчику, но я придвинулся к нему и быстро сказал:

— Постой!

Таксист повернулся ко мне, и я навсегда запомнил его удивленные глаза. Потому что в следующий момент я увидел, как Альбинас наклонился вперед и взмахнул рукой и в ней тускло и равнодушно блеснуло лезвие ножа…

Константин Попов

— Сейчас налево, — сказал парень с заднего сиденья. Он все больше помалкивал и слушал, о чем мы болтали со вторым. Иногда только наклонится вперед, подбородок положит на спинку моего сиденья, и смотрит, и молчит. Серьезный парень. Сказал, что шоферские права получить хочет. Эх, шоферы, на «кирпич» поворачивают. Я засмеялся:

— Да что ты друг! Здесь же «кирпич». Проезд закрыт. Объедем через следующий квартал. Парень помолчал застенчиво и сказал:

— Тогда давай направо…

Это он зря, конечно, смутился. Дорожные знаки, они хоть и единые, но в новых местах даже опытный шофер, пока оглядится, пять раз нарушит. А ребята — приезжие, эти места плохо знают. Вот тебе, пожалуйста: позавчера здесь ездил, а сегодня уже перегородили улицу. От досады я даже ругнулся. Это же надо, чушь какая — снова перегородили. Сначала для теплосети копают траншею, трубу проложили — заасфальтировали. Потом газовики приходят, все раскопают, опять в мостовой ковыряются, снова асфальтируют. Потом телефон, потом водопровод — и все без конца. Хозяева! А это же не только в езде помехи, это ж ведь денег стоит, и каких! Вон, пока лагерь пионерский построили, сколько мы там навкалывались. А ведь за один такой дурацкий ремонт улицы можно, наверное, целый лагерь соорудить.

Я остановил машину и сказал ребятам, что схожу посмотрю, можно ли там дальше проехать. Тот парень, что сидел сзади, хотел расплатиться и выйти здесь. А второй, рядом со мной который, не захотел:

— Нет, поедем дальше. Устал я.

Он, видать, и впрямь устал. Забавный он паренек. Всю дорогу мы с ним весело трепались, рассказал он мне массу всякой чепуховины. Ну, а я ему про Москву рассказывал, про улицы, про дома, которые знаю. А знаю я их много. Все-таки шесть лет открутить баранку в такси — это тебе не шуточки шутить. Гидом мог бы работать. Вот беда только — картавых в гиды, наверное, не берут.

Я вышел из машины и удивился, какая нынче ночь тихая, теплая. Улица была темная, далеко высвеченная белыми столбами фар, и по бокам дремали старые липы, и небо густо, ярко вызвездило, прямо по-южному. А на востоке синеву уже размывало, слегка засвечивало близким рассветом, и плыли там рядами маленькие, похожие на ягнят облака. И я вспомнил, что сегодня начинается солнцестояние, что сегодня самая короткая ночь. Скоро погаснут фонари, улицы зальет фиолетово-синий сумрак, и наступит тот недолгий час, когда в город придет тишина. Издали будут перемаргиваться светофоры, с ласковым шипеньем проползут, раздувая серебристые усы, машины-поливалки, дворники зашаркают метлами по асфальту, появятся первые прохожие, будет еще во всем тихая сонная одурь ночи, но утро уже придет.

А когда приеду домой, на кухне будет совсем светло. За долгие годы мы с Васькой научились бесшумно входить в квартиру. Васек, брат, работает со мной в одной колонне. Мы почти всегда уходим на работу вместе, а приходим — кто когда. Обычно, когда приезжаем поздно, мы неслышно отпираем входной замок, снимаем в прихожей ботинки и ходим в носках. И никто не просыпается, кроме матери. Я думаю, что она просто не засыпает, пока мы не приходим. Мы сердимся на нее за это, так она не выходит на кухню, пока мы ужинаем или завтракаем — какой в три часа ужин? Но я слышу, как она ворочается, скрипит ее матрас, потом она не выдерживает, выходит и притворно протирает глаза: «Ох, чего-то не спится мне сегодня, Костик. Вон спозаранку подняло…»

Мы пьем вместе чай и тихонько разговариваем. Она не спеша рассказывает свои небольшие, но очень важные новости, советуется о чем-то, хотя мои советы ей совсем ни к чему и она привыкла обходиться без чьей-то помощи. Считай так, что она одна вырастила нас с Васьком.

А глаза — будто песка насыпали. Веки тяжелеют, ресницы слипаются, и в ушах — глухой мерный шум. Как волны по камням шуршат. Материн тихий голос еще убаюкивает.

— Зина на тебя сердилась, — слышу я, как издалека.

Зина — моя жена, и мать ее очень любит, Поэтому, если Зина на что-нибудь сердится, мать сразу становится на ее сторону: Зина, мол, зря сердиться не станет.

— Чего ж это она сердилась? — спрашиваю я сонно.

— Снова, говорит, документы в техникум не подал. Со дня на день, говорит, откладываешь, только бы время протянуть.

Зина — инженер в проектном институте. Она меня уговорила, заставила, доказала, что надо учиться дальше. Конечно, девять классов — это тебе не фонтан знаний. Но, если честно говорить, учиться мне не очень охота. Старый я уже для учебы — осенью тридцать стукнет. А потом, я ведь про себя точно знаю — автомобиль без колес мне не выдумать. Ну, а по части вождения — тут, пожалуйста, можем потягаться с кем угодно: как-никак, первый класс! А Зина сердится и говорит, что это нормальная обывательская трусость, закутанная в мягкие словечки. Смешно, ей-богу. Кроме того, если все таксисты пойдут учиться на техников-автомехаников, то кто же людей возить будет? Этот мой вопрос больше всего злит Зину. А вообще-то, конечно, она права. Надо будет завтра заехать, сдать документы. Как говорит наш начальник колонны Израиль Соломонович Солодовкин: «В карете прошлого далеко не уедешь». Но все-таки, если учиться, я бы лучше пошел в историко-архивный…

Я улыбаюсь:

— Маманя, не волнуйся, мы с Зиной семейно стираем грань между трудом умственным и физическим.

Мать качает головой и тяжело вздыхает…

Я задумался, стоя на мостовой под светом фар, которые вынесли из-под моих ног огромную тень. Проехать дальше можно. Я шагнул к машине, и тень задрала длинную ногу. Почему-то без всякой связи с предыдущим я подумал, что все наши поступки совсем не похожи на нашу тень, потому что, совершившись, они начинают жить абсолютно независимо от нас. И мы не можем изменить их так же, как нельзя наступить на свою тень.

Я сел в машину и сказал:

— Порядок, ребята. Проедем.

Они сидели какие-то грустные, расстроенные, что ли. Будто поссорились. Особенно тот, что рядом со мной, пригорюнился. Или устал он сильно? Мне даже показалось, что его в сон кинуло. Ладно, пускай подремлет, сейчас уже приедем. За день по Москве намотались до упору, глаза высмотреть можно.

Я включил первую скорость, тонко зазвенела пружина сцепления, «Волга» тронулась и аккуратно вкатилась правыми колесами на тротуар. Но парнишка этот все-таки проснулся, тряхнул головой и потер лицо руками.

На углу я притормозил и спросил у проходивших по улице ребят, как проехать на Трудовую. Один из них, с транзистором в руке, показал: налево, направо, снова налево. По радио передавали о том, что большинство раненых вьетнамцев обожжено напалмом. Говорят, что напалм — это смесь алюминиевого порошка с бензином. Надо же, чушь какая! Пользовались люди сколько времени алюминием и бензином, прекрасными и нужными вещами, а потом какой-то мудрец соединил их, и получилась такая жуткая штука. Иногда и среди людей такое случается: живут себе поврозь два обычных человека — и все вроде нормально, а соединились они вместе, искра попала и тут черт те что натворить могут. Воюют еще люди много. Дня, пожалуй, не проходит, чтобы где-то на земле в кого-то не стреляли. Завтра двадцать шесть лет будет, как война началась. Мне тогда еще четырех не было. Сколько мать с нами намучилась, елки-палки. А отец совсем молодой мужик был, когда умер: от ран оправиться не мог, а тут еще туберкулез его согнул. Был бы жив отец, мы бы с Васьком, наверное, институты уже окончили. Сына заводить надо…

Я выглянул в окно. На доме напротив четко светился номерной знак: «Трудовая улица, дом 7». Остановил машину, потянулся:

— Ну, вот и приехали, ребята, на вашу Трудовую…

Пассажир мой справа посмотрел на меня, и глаза у него были совсем шальные от усталости — круглые, без блеска. И я почувствовал, как сам устал за день. И очень сильно есть хотелось. Ладно, через час уже буду дома. И документы сегодня не завез в техникум. Ведь мог же — двадцать восемь поездок было за день, всю Москву исколесил, мог завернуть. Мать будет шептать: «Зина сердится…»

Я засмеялся:

— Ох, намотался чего-то сегодня! Как-никак, двадцать восьмая ездка за день. Хотел домой заскочить часиков в семь — пообедать, да вот закрутился и не успел. Есть очень охота.

Я взглянул на таксометр, а он себе выстукивает: тики-тики-тики-так. Пять рублей семьдесят четыре копейки. Взялся за ручку счетчика, чтобы выключить, но парнишка рядом со мной вдруг сказал сорвавшимся голосом:

— Постой!

Я удивился и посмотрел на него. Стал он какой-то взъерошенный, испуганный и злой. Я захотел…

Альбинас Юронис

— Сейчас налево, — сказал я. Я знал, что налево нет поворота. Но я думал, что таксист этого в темноте не заметит. По всему переулку слева не горели фонари. И все-таки подальше от дома. Я вообще не понимал, зачем Володька тащит его прямо к дому, но спорить с ним сейчас уже было поздно. Да и опасно. Он чего-то здорово сник, наверное боится сильно. Не надо было сажать его вперед. Нервный он, все испортить может. А назад все равно уже дороги нет — на счетчике пять с полтиной. Этот таксист — даром что веселый парень, знаю я таких. На глотку его не возьмешь. Такие вот веселые, они легко не пугаются.

— Да ты что, друг! Здесь же «кирпич» — проезд закрыт, — сказал таксист. Он как-то смешно прикартавливал, как маленький. Но водил машину он здорово. — Объедем через следующий квартал.

Ну что ж, дороги назад все равно нет. Этот картавый таксист обязательно привезет нас в милицию, если Володька испугается. А там уж обязательно всплывет Паневежис. Деньги нужно взять сегодня. Я наклонился вперед, положил подбородок на спинку сиденья и сказал:

— Тогда давай направо…

У него на «Волге» был хороший движок. Она с места принимала на всю катушку. Только улица эта правая, Рабочая она называется, была перегорожена. Я знал об этом еще с утра, когда ходил за водкой, и все осматривался тут. Таксист ругнулся и остановил машину. Фары хорошо освещали улицу. Никого не было видно, только в самом конце гулял с собакой какой-то пижон. До ближайшего фонаря метров пятьдесят.

— Может, тут выйдем? — сказал я, прижимая локтем Володьке руку. — Ведь здесь рядом…

Но Володька отодвинул руку и отвернулся к окну:

— Нет. Устал я. В крайнем случае объедем.

— Как хотите, — пожал плечами таксист. — Я тогда выйду посмотрю.

— Давай, — кивнул я. Таксист хлопнул дверью.

— Ты что, сдрейфил? — сказал я Володьке. — Ты куда его везешь?

— К дому! — рванулся, прямо бросился на меня Володька. — Ты дурак! Смотри, людей еще полно на улице.

Испугался Володька. Тоже придумал — людей полно! Один-единственный человек, который с собакой. Да видеть Володька его не мог. Я его сам еле разглядел, а у меня зрение не ему чета. Сильно я разозлился, что Володька вдруг стал командовать, а я ничего не могу сделать. Ругаться с ним сейчас глупо — оба пропадем. И я должен тащиться за ним и слушать все эти его школьные глупости. Но разваливаться мы сейчас не могли. Ну, просто никак не могли. Я решил — черт с ним, потом разберемся, кто из нас должен командовать. Но все-таки сказал:

— Нет, Володька, ты испугался…

— Я? Я? — Володька зло крутанул головой. — Ладно, посмотрим сейчас. Только не лезь, я с ним сам толковать буду. Чтобы все культурненько…

Володька достал из кармана нож и переложил в рукав. Но даже в слабом свете приборного щитка я видел, как у него тряслись руки. Рассуждать смелый был. Очень тоскливо мне стало. Я и сам боялся, что все получится не так, как задумали. Ведь говорил же Володьке, не торопись, не гони картину, давай высмотрим таксиста. Надо старого брать. Слабее он, да и вообще старые сейчас молодежи боятся. От одного только испуга старого паралик хватить может. Так нет, вперся в первую попавшуюся машину. А теперь мы с ним навозимся. Он хоть и сухопарый, а плечи у него будь здоров!

— Приставь ему перо к лопатке и сиди молча, — сказал Володька. Усики у него от страха запрыгали. — Давай, давай распоряжайся, потом посмотрим на твои штанишки. Ладно, я погляжу, как и что. В крайнем случае у тебя разрешения спрашивать не стану.

Таксист уже возвращался назад, волоча за собой длинную тень. Я откинулся на спинку сиденья. Подумал, что хорошо бы было вырасти до такого роста, как тень. Можно было бы поступить в сборную по баскетболу. Наверняка бы взяли — без труда закладывал бы мячи в корзину, стал бы заслуженным мастером. Зарплата у них громадная, а работы — никакой. За границу ездил бы все время. Купил бы форд «тандерберд», прикатил в Паневежис. Поговорили бы мы тогда с Нееле по-другому. Запрыгала бы тогда, наверное, забегала — ах, Альбинка, ты такой необычный, на других непохожий, я тебя просто не понимала!..

Таксист сел в машину, захлопнул дверь и сказал:

— Порядок, ребята. Проедем…

Зря он захлопнул дверь. Может быть, я это потом придумал, но вот тогда мне казалось, что, если бы он не захлопнул дверь, возможно, ничего бы и не случилось. Ехал бы с открытой дверью. Не было бы этого металлического стука, будто затвором щелкнули, и все это развернулось бы, наверное, по-другому. Но он хлопнул дверью. И как будто эта дверь меня в спину толкнула — давай, хватит трястись. Ведь Володька пошел со мной на дело только потому, что знает: я ничего и никогда не боюсь. И мне все время ему надо это доказывать. А я уже сильно устал от всего этого цирка. Потому что я часто делаю какие-то мне самому непонятные вещи от испуга и отчаяния, а вовсе не от смелости. И те истории, которые я ему рассказывал про себя, большей частью я придумал или слышал от Ваньки Морозова. Глупо, что за мной волочится длинная тень каких-то идиотских подвигов. Еще с самой школы. А совершал я их потому, что уроков никогда не знал. Надо было и себе и другим создать эту легенду, чтобы не думали, будто я просто малоумный дурачок, порочный, мол, я ребенок, незаурядный объект воспитания. Я боялся, но шкодил, нахальничал с учителями и от страха дрался со старшеклассниками. Самое смешное, что от дерзости и наглости побеждал их. И учителям это, наверное, нравилось. На любом педсовете про меня можно было сказать: «Это же Юронис — сами понимаете…» И всем девчонкам родители запрещали дружить со мной: «Ты с ума сошла — это же отпетый бандит!» Если бы Володька знал, что я часто плакал по ночам от страха, он наверняка не пошел бы со мной на эту затею. А плакал я потому, что совсем запутался, закрутился. Мне было очень страшно жить дальше. Ведь я совсем ничего, ну, ничегошеньки не знал. Я писать-то еле-еле могу, хоть и оставался трижды на второй год. Я очень долго мечтал зажить по-новому. Стать знаменитым, как старший битл Джон Леннон. Или чемпион мира по автогонкам Вольфганг фон Трип. Тогда бы все изменилось. Но для этого надо было сначала уехать из проклятого Паневежиса. Там все для меня было постоянной болью и унижением. Потому что в этом треклятом крошечном городишке не бывает ни от кого секретов, и все живут как на ладошке друг у друга. А я уже весь изоврался, все в моей жизни стало непрерывным враньем и липой, все в городе знали, какой я плохой. Только никто не догадывался, что мне это ненавистно. И я бы хотел жить по-другому, но только не так противно-скучно, как они все. Потому что любой человек живет на земле очень мало, и жить должен ярко и интересно. А у нас в городке никто, наверное, не живет так, как живут в кинофильмах. И чтобы жить красиво, нужно много денег. Столько денег, что во всем нашем городке нет. Поэтому надо было уехать туда, где тебя никто не знает и где есть много денег. Но в этом большом и интересном мире все деньги были не наши. А заработать мы их не хотели и не могли. Для этого надо много времени и много всяких знаний, которых у нас тоже не было. Да и невозможно столько денег просто заработать. И вообще, у нас было шестьдесят три рубля и наши планы. Поэтому я взял с собой ножи. Я знал, что скоро наши шестьдесят три рубля кончатся и деньги надо будет у кого-то отнять. Вот и получилось так, что деньги вчера кончились. И сейчас нам нужно отнять эти деньги у таксиста.

Деньги! У него и денег-то рублей тридцать-сорок, не больше. Тоже мне невидаль. Не в этом дело. Просто надо же когда-нибудь начинать. Рано или поздно, раз мы решили. Вот это, видно, самое трудное — начать. Испробовать себя и свои ножи. Главное — первый шаг. Вроде как с вышки первый раз в воду прыгнуть. Страшно, руки-ноги дрожат, но ты уже взобрался на вышку, все смотрят, и не прыгнуть нельзя. Позор до смерти. Сердце замирает, совсем останавливается, в ушах — шум какой-то, но ты заставляешь непослушные ноги оттолкнуться от настила и летишь вниз, в пропасть… Надо заставить себя сделать этот один-единственный шаг. Надо быть смелым, отчаянным, злым — не таким, как все остальные людишки. Неважно, что у него денег мало, потом мы добудем больше…

Он неплохой парень, этот таксист. Но, видно, так уж распорядилась судьба. Она все знает, и от нее все равно никуда не уйдешь. Да и не искать же специально плохого человека, чтобы отнять у него деньги. Люди ведь не ходят с этикетками на пузе: «Хороший человек», «Средний человек», «Совсем паскудный человечишка». Да и неизвестно еще, что за птица наш таксист — может быть, он и есть распоследний негодяй, только маскируется. Во всяком случае, не надо было ему хлопать дверью. От этого стука у меня что-то в мозгу щелкнуло, и я точно понял, что пятиться назад теперь уже глупо. Не захлопни он дверь, может быть, все еще как-то разрядилось бы. Не знаю, может быть. Но ведь машины не ездят по улицам с открытыми дверцами…

«Волга» покатила по тихой пустынной улице. Я смотрел на сжавшуюся, ставшую очень маленькой спину Володьки и чувствовал, как ему сейчас невыносимо страшно. И от этого сам пугался еще больше. А ведь я знал наверняка, что нас не поймают. Вернее, просто прогнал эту мысль. Не думая больше о том, что есть милиция, что может встрянуть кто-то из прохожих. Щелкнуло что-то у меня в голове, когда таксист захлопнул дверь. Я знал, что назад вертеть не придется.

На углу двое ребят слушали транзистор. Шофер притормозил около них и спросил, как проехать на Трудовую. В шелестящей тишине ночи быстро тараторила дикторша: «Корреспондент ТАСС Евгений Кобелев передает из Ханоя…» Опять про войну. Я бы хотел побывать на войне. Там все проще. Там сразу все ясно — кто чего стоит. На самые тяжелые места бросали штрафные батальоны. Я бы мог себя там показать. Не то, что Володька, дурак, сам попросился, чтобы отчислили из военного училища. Эх, даже родиться мне не повезло — через четыре года после войны вылупился. Чепуха это, что в жизни всегда найдется место для подвига. Смелого человека рождают обстоятельства.

Я вдруг подумал, что изо всех сил стараюсь не замечать таксиста. Как будто его и нет здесь. Когда я смотрел на его русый кудрявый затылок с каким-то совсем детским вихром, на его широкие плечи, еле вмещавшиеся в черный поношенный пиджак, меня заливала волна противной тошнотной слабости. И я даже не пытался яриться на него, я знал — бесполезно это. Очень я радовался, что мне не надо смотреть ему в лицо. Даже если Володька испугается, я все равно уже никогда не увижу его лица, его противно-добродушные веселые глаза. Конечно, будь он мерзким парнем, все стало бы проще.

— Ну, вот и приехали, ребята… — сказал таксист.

Будто подал сигнал о том, что все началось. Все, о чем мы столько трепались с Володькой. Будто таксист с нами был в сговоре и специально подыгрывал нам, чтобы мы были увереннее. Он как будто проверял нас. И все это было не в самом деле, а понарошку, как в школьной самодеятельности. Но это было не понарошку, а в самом деле, все уже началось, остановить этого нельзя. А может быть, наоборот, здесь все кончилось. Но так уж получилось, что все трое мы жили до этой минуты столько лет, и у каждого была своя судьба и своя жизнь. Пока мы не сошлись на крошечном пространстве душной кабины такси. Разойтись просто так, как мы встретились с этим таксистом два часа назад, мы уже не могли. Правда, что-то еще могло измениться, если бы таксист оказался трусливее, чем Володька. Но я в это не верил.

Мне показалось, что счетчик тикает оглушительно громко: тики-тики-тики-так. Все, нужно действовать. Но у Володьки от страха, видно, все затормозило. Это было хуже всего. Нельзя было дать таксисту насторожиться. Но он совсем был какой-то тюлень, или, может быть, ему это и в голову не приходило, или раздумывал он о чем-то о своем. Он потянулся и сказал:

— Намотался я чего-то сегодня. Как-никак, двадцать восьмая ездка за день, — и чего-то он еще говорил. Но я просто не помню, потому что я как будто окунулся в плотный красный туман, забивший глаза, уши, ноздри. И откуда-то издалека, будто с соседней улицы, я услышал голос Володьки: «Постой!..»

Но я знал, что он уже все провалил, испугался до конца, и мы приехали на финиш. Я плотнее сжал в левой руке деревянную рукоятку ножа. Я левша и правой рукой только ем, а дерусь всегда левой. Рукоятка была липкая и влажная от пота. И от этого, от трусости своей, я почувствовал какое-то остервенение, размахнулся и изо всей силы ударил шофера ножом в спину. Я еще боялся, что мокрая ручка выскользнет из ладони, но нож вошел легко, мягко, ну, как в мыло, например. Я это почувствовал, потому что мой кулак по инерции ударил его в спину…

Константин Попов

— Постой!

Я удивленно посмотрел на него. Стал он какой-то взъерошенный, испуганный, злой. Я захотел…

Боль. Жуткая, нечеловеческая боль вдруг пронзила все тело, будто меня проткнули насквозь раскаленным пылающим прутом. Я еще ничего не понял, но боль, страшная, разламывающая меня на куски, рвущая, пылающая, вопящая в каждой моей клеточке нестерпимой мукой затопила, захлестнула, поволокла меня куда-то. И во всей этой боли передо мной тускло маячило синее лицо парня с круглыми от ужаса глазами. Тогда я понял, что это лицо смерти, что на меня смотрит человек, который убил меня. Я хотел ударить кулаком в его лицо, отогнать его, чтобы кончился вдруг страшный сон, проснуться, но эти жуткие глаза куда-то уплыли в сторону сами, а боль снова бросилась на меня с ревом и визгом, испепеляя меня дотла. Из машины надо, вон из машины, скорее. Это, наверное, взорвался бензобак, и я весь горю, скорее из машины! Но меня что-то цепко держало за плечи, и последним невероятным усилием, в которое я вложил все уходящие силы, я вывалился из кабины и побежал по улице. А боль неистовствовала, у нее был голос, и она грохотала на всю улицу так долго и так страшно, пока я не понял, что это я кричу сам.

Асфальт ожил под ногами. Он выгибался, прыгал и проваливался, и, как на чертовом колесе, я видел его то перед самыми глазами, то неожиданно он вздыбливался, и я бежал на крутую гору, а он стремительно заходил все выше и выше, пока не заслонял небо, и снова, перевернувшись, вдруг падал резко вниз, и я не мог никак на нем удержаться и скользил, как по льду, и мостовая с тусклым отсветом фонарей приближалась быстро и бесшумно, и я падал лицом в эти желтые отсветы, которые сталкивались и вспыхивали сияющим фейерверком, а я все удивлялся, что мостовая совсем не жесткая, а мягкая, теплая, слабо пахнущая бензином и увядшей черемухой. Боль уже утихла, на меня напала сонливость, и мне совсем не хотелось вставать, но я был уверен, что обязательно надо встать, быстрее встать и бежать куда-то, хотя я и сам не знал, куда и зачем мне надо бежать.

Руки уже отнялись у меня, но я все-таки поднялся и очень удивился, что вокруг уже нет никаких домов и куда-то пропали деревья. Я слышал только сильный ветер, и вокруг плавали какие-то дымные клочья тумана, и лишь в стороне, где-то далеко, горел неярко огонек. И я решил бежать на этот огонек и с сожалением подумал, что не запер машину. Но возвращаться сейчас не имело смысла, потому что я должен сначала добраться до этого огонька. Обязательно надо было…

Я хотел бежать, но двигался как-то плавно-неуклюже, будто брел по стоячей воде. Я очень боялся упасть, потому что знал наверняка — больше я не встану. Но снова ожила боль, заполыхала во всем теле, задергалась, забилась судорожно, закричала, и вместе с ней опять ожил асфальт, заплавал, задрыгал под ногами, и я почувствовал, что я очень устал, что эта боль сильнее меня. Я споткнулся о тротуар, и он прыгнул мне навстречу, как голодный зверь. Я ударился лицом, но мне было не больно, потому что эту маленькую боль бесследно растворила в себе та ужасная мука, что поселилась у меня в спине.

Я перевернулся на спину, стараясь придушить, прижать к мостовой, раздавить свою боль. И мне стало легче. Открыл глаза и сквозь сизую пелену удушливого тумана увидел над собой большие тяжелые звезды. Их было очень много, и меня удивило, что они совсем не мерцают, а застыли светло и неподвижно, как на фотографии. Пока одна вдруг не сорвалась и, косо чертя горизонт, полетела на рассвет, к утру. «Человек родился», — подумал я лениво. И плыли не спеша какие-то разрозненные мысли, громоздкие, бесформенные, равнодушные, похожие на стадо дремлющих слонов. Потом звезды стали меркнуть, и я подумал, что наступает рассвет. Так они и пропадали поодиночке, пока я не понял, что это я умираю. Что меня убили…

Владимир Лакс

И когда Альбинас выдернул нож, то лезвие больше не блестело, оно было все покрыто чем-то черным. Таксист даже не вздрогнул, продолжая смотреть мне прямо в лицо. А я будто окаменел, потеряв вообще способность двигаться. Но все это продолжалось одно мгновение, потому что таксист закричал. Боже мой, сколько жить еще буду, запомню этот крик! Я никогда ничего подобного не слышал. Я и предположить не мог, что человек способен так кричать. Собственно, это и крик-то был не человеческий, столько муки, невыносимой боли было в нем! И пока длился этот ужасный крик, он все время смотрел мне прямо в лицо остекленевшими от страдания глазами, и я понял, что передо мной та самая великанская тень, которая сейчас убьет меня, и каждая клеточка тряслась во мне от животного мерзкого страха, который был страшнее всего того, что мне еще пришлось потом испытать и перенести.

Я не знаю, сколько прошло времени, наверное, совсем немного, но таксист рванулся и стал открывать свою дверь, чтобы выскочить. И все время он кричал. Альбинка схватил его за плечи, стараясь не выпустить из машины, потому что если бы он убежал, то вся эта затея вообще утратила бы смысл, и все страхи, которых мы натерпелись, были бы совсем ни к чему.

— Держи!.. — хрипло крикнул Альбинка.

Но я боялся дотронуться до него. Не знаю, чего уж я тогда боялся, но дотронуться до него я бы ни за какие деньги не согласился.

— Держи, падла… — взвизгнул еще раз Альбинас, но таксист, вдруг судорожно дернувшись, вырвался из его рук и вывалился на мостовую.

Все, это был конец. Таксист поднялся с асфальта и побежал по улице в сторону Андроньевской. Мы его могли легко догнать, но нам это даже в голову не пришло. Как бы это объяснить — когда мы были в машине, мы были вроде бы одни, а когда он выбежал на улицу, он как будто снова вернулся к людям, и они уже стали заодно против нас.

Таксист бежал медленно, тяжело, заплетающимся шагом, и, если бы не этот ужасающий вопль, его можно было бы принять за пьяного. Он выписывал ногами какие-то нелепые кренделя, то нагибался зачем-то, то снова выпрямлялся, и бежал он по мостовой ломаными зигзагами, как бегут по открытому простреливаемому пространству. Может быть, он служил в армии, или в нем сработал инстинкт, но ведь по нему никто не стрелял. Да и не из чего нам было стрелять…

Около перекрестка он упал и лежал неподвижно, наверное, целую минуту. Очень долгой была минута, потому что мы так же неподвижно замерли в машине, глядя в заднее стекло. Он лежал лицом вниз и разводил руками по мостовой, как будто собирался куда-то плыть.

— Ты его ранил… — разлепил я наконец губы.

— Нет, — покачал Альбинка головой. — Я его убил.

И от этих слов я как проснулся.

— Бежим! — открыл дверь, чтобы припустить изо всех сил. Но Альбинка по-прежнему сидел в такси, разыскивая что-то на полу.

— Ну, что ты ковыряешься, гад!

— Нож, нож потерял, — потом он тоже выскочил из машины, и мы одновременно оглянулись назад, в сторону перекрестка. Таксиста на мостовой не было. Но почти сразу же из-за угла снова разнесся этот страшный хриплый крик. Нет, он не убил его.

Мы побежали мимо нашего подъезда вниз по улице, в сторону новых домов. Крик постепенно затухал где-то там, далеко сзади, и тишина ленивыми волнами вновь смыкалась над сонной улицей. Только топот Альбинкиных башмаков и его шумное дыхание гудели на пустом тротуаре.

— Тише… — на бегу бросил я через плечо.

— Не могу — дыхалки не хватает. Я оглянулся и увидел, что он бежит с ножом в левой руке.

— С ума сошел! Нож спрячь!

Мы разом перепрыгнули через невысокий забор вокруг строящегося дома и, тяжело дыша, присели на бетонную плиту. Надо было немедленно решать, что делать дальше…

Альбинас Юронис

В таком тупом оцепенении мы сидели несколько минут. Было совсем тихо. Ветер только шуршал в верхушках деревьев, и где-то совсем далеко завизжал колесами трамвай на повороте.

— Ну что? — спросил Володька. И в этом коротком вопросе мне почудилось, что он хочет дать понять, будто мы уже сами по себе. Он со своими делами сам по себе, а я — сам по себе. Но я сделал вид, что ничего не заметил и вообще, мол, это меня не касается, безразлично мне, мол, это.

— Уходить отсюда надо. Пока еще тихо, — сказал я.

— А если там уже ментов полно?

— Да ты что? Откуда?

— От верблюда! От его крика небось весь район проснулся…

— Вещи все равно надо забрать. Идем, пока не поздно, — и, не дожидаясь его ответа, пошел вдоль забора к выходу со стройплощадки.

Трудное было мгновенье. Я боялся, что Володька не пойдет за мной и я останусь один, совсем один. Сначала было тихо, только камни сыпались у меня из-под ног. Когда я дошел до ворот, я был почти уверен, что Володька остается. Но вот сзади раздались шаги, и сразу на душе стало легче.

Володька сказал:

— Слушай, Альбинка, выбросим здесь ножи?

Я покачал головой:

— Ты что? Они еще нам могут понадобиться.

Володька испуганно взглянул на меня. Я положил ему руку на плечо:

— Не бойся. В крайнем случае выкинем их где-нибудь подальше…

Но я не собирался их выкидывать. Ведь нам надо было как-то жить дальше.

Мы вышли на улицу. Такую же тихую, сонную, спокойную, как и пять минут назад. Будто ничего здесь не произошло, да и произойти ничего не могло. Я подумал, что если бы таксист не закричал, то его бы вообще до утра не хватились. А может быть, и сейчас не хватятся. Глухая улица, здесь с курами спать ложатся.

Такси с зажженными подфарниками стояло по-прежнему против нашего подъезда. Одинокая брошенная машина, совсем ничья. И меня даже удивило, что на улице по-прежнему никого нет. Что нас никто не видел.

Мы вбежали в парадное и поднялись к дверям Баулина. Володька долго шарил в карманах ключ. Наконец нашел и стал отпирать квартиру. Но замок противно скрипел, трясся и не открывался.

— Дай я попробую, — сказал я Володьке.

Он зло ощерился:

— Ты что, ловчее меня, что ли? Не видишь, замок сломался?

Он продолжал трясти и дергать замок, но ключ все равно не проворачивался. Табак дело, придется звонить. Я дважды сильно нажал кнопку звонка. По коридору кто-то зашаркал ногами. Мне показалось, будто я слышу стук Володькиного сердца. На лестнице пахло кошками и какой-то гнилью. Я подумал, что очень уж паскудно будет, если все закончится сейчас на этой грязной вонючей лестнице. Я дернул Володьку за руку, чтобы рвануть вниз, но дверь отворилась, и в освещенном проеме появился студент, тоже квартирант. Затюканный он какой-то, целые ночи напролет сидит и зубрит. Он уже не молодой, ему, по-моему, за тридцать. Работает где-то на периферии и приезжает сюда сдавать экзамены в заочном институте. У него и сейчас в руке была какая-то толстая тетрадь.

— А, это вы, гуляки, — сказал он добродушно и прищурился на нас поверх своих окуляров. Когда люди в очках смотрят вот так, у них сразу становится хитровато-глупый вид. — Вы не видели, кто это дрался около дома?

— Дрался? — спросил я. И с ужасом заметил, что голос мой дрожит.

— Ну да! — кивнул студент. — Кто-то жутко кричал под окном.

— Н-не знаем, — растерянно сказал Володька, и, взглянув на него, я понял, что мы пропали. Если нас милиция возьмет просто по подозрению, он расколется сразу. Он прямо дрожал весь. Но в коридоре было довольно темно. Да и студенту, видимо, было совсем не до нас, так он врос в свои несчастные формулы. Он что-то пробормотал и пошел к себе. Мы отворили дверь, вошли в баулинскую комнату и зажгли свет. И хотя здесь ничего не могло измениться — мы ведь ушли последними часа два назад, — я осматривался, будто попал сюда впервые. Светлые обои с нелепыми цветами в грязных, жирных пятнах. Стол, замусоренный объедками, уставленный грязными стаканами и чашками, пачка «Ароматных», пустая водочная бутылка. Старенький, подслеповато глядящий на нас своим серым экраном телевизор КВН. Везде пыль, грязь, запустение. Быстрее отсюда, прочь, скорее.

Мы схватили свои чемоданчики, выскочили в коридор и тихо притворили дверь. Володька на цыпочках пошел к выходу.

— Постой, надо нож вымыть, — шепнул я ему.

Володька открыл замок и так и стоял в дверях, наверное не решаясь снова вернуться в квартиру. Я вошел в кухню и пустил воду из крана. Потом достал из-за пояса нож и подставил его под булькающую ржавую струйку. Здесь наверняка уже все трубы соржавели, и мне всегда было противно пить воду, мутноватую, с неприятным металлическим привкусом. А кровь на ноже уже засохла и почернела. Слабый напор воды не смывал ее с лезвия. Потом я провел пальцами по ножу, и это было неприятно, будто я снова дотронулся до таксиста. Потому что кровь вроде бы ожила и, растворяясь в воде, стала стекать с клинка. Она падала в раковину розовыми блеклыми каплями, светлая, нестрашная, как слабый раствор марганцовки…

Я вытер чистый нож о полу пиджака и вышел на лестницу.

Володька уже спустился вниз и выглядывал из подъезда.

— Никого нет, — сказал он даже с каким-то удивлением.

Я подошел и тоже выглянул на пустынную улицу. Казалось, что время умерло и только мы одни действуем в этой ненормальной дохлой тишине, где нет людей, и нет времени, и нет звуков. Не то чтобы я сильно тосковал тогда по людям — лишние свидетели мне были не нужны. Но это безмолвное такси с горящими подфарниками на оглохшей и онемевшей улице, и ни одного прохожего, и цепочка почерневших пятен крови на мостовой — все это было похоже на какой-то скверный сон. Хотелось заорать во все горло от тоски и страха.

— На машине поедем, — сказал я Володьке.

— Куда?

— Поехали, поехали. Там посмотрим. Только отсюда надо быстрее…

Мы перебежали через дорогу. Дверь такси так и была открыта. Я сел за руль, Володька влез с другой стороны, на то же место, где он сидел раньше. Ключ торчал в замке зажигания. Я глубоко вздохнул, чтобы хоть немного остановить бешеный бой сердца. И тут я услышал стук счетчика — он все это время был включен. Пять девяносто пять. Тики-тики-тики-так. Тики-тики-тики-так. Он все еще считал, и тикал, и считал. Он все это время тикал и считал. Я схватился за ручку и несколько раз повернул ее по часовой стрелке. Цок — и в окошечке выскочили нули. Все нули. Открываем новый счет. Загоревшийся фонарик показывал нам зеленый свет. Володька достал нож и перерезал проводки, зеленый огонек погас.

— Давай, — сказал он.

Я выжал сцепление, повернул в замке ключ. Мотор глухо рокотнул, набирая постепенно обороты. Включил первую скорость, но резко бросил сцепление, машина прыгнула вперед, и мотор заглох. Снова крутанул стартер, мотор заурчал. Плавно отпустил педаль, поехали. Включил вторую скорость, разогнался — третью. Дал большой свет. Зашелестели, запели баллоны. Красный язычок спидометра уперся в 100. Заметались опять, запрыгали деревья по сторонам. Теперь посмотрим еще. Теперь — одни нули. Новый счет открыт. Вдруг Володька негромко ахнул:

— Альбинка, рюкзак у Баулина забыли!

— Теперь возвращаться поздно. Плевать…

Впереди засветили огни какой-то большой площади. А людей по-прежнему было не видать…

Телефонограмма

В 33-е отделение милиции гор. Москвы

21 июня в 0 часов 48 минут в Центральный пункт «Скорой помощи» поступило по телефону сообщение, что у подъезда № 1 дома № 23 по Большой Андроньевской улице обнаружен труп мужчины в возрасте около тридцати лет. Машина «Скорой помощи» выслана.

Дежурный врач Центрального пункта «Скорой помощи» Попова

Патрульный милиционер Александр Леготкин

— Быстренько, ребята, к дому двадцать три по Андроньевке, — сказал дежурный. — От, шпана проклятая! Давайте аллюром, опергруппа сейчас подъедет…

Мы вышли из прокуренной, задымленной дежурки, и Василенко сказал, ни к кому не обращаясь:

— Теплынь, тишь какая, а людям все спокоя нету.

Я рванул ногой подножку кик-стартера, и мотоцикл клокотнул, как рассерженный индюк, застучали, забились поршни, пыхнул дымок над выхлопами, и ровное тарахтенье разломало сонную тишину.

Движения на улицах уже почти не наблюдалось. В начале Андроньевки обогнали пустой и от этого особенно ярко освещенный трамвай. Он плыл в ночи важно, не спеша, как ледокол.

— Одерживай, одерживай, — сказал Василенко. — Это здесь должно быть…

Я еще издали увидел убитого. Он лежал на тротуаре, вытянувшись во весь рост, на спине, в нескольких шагах от освещенного подъезда. Я тогда подумал почему-то, что он из этого дома и, наверное, хотел дойти до своего парадного, но не хватило сил. Около убитого никого еще не было. Я перегнал мотоцикл на другую сторону улицы и сказал Василенко:

— Я пойду огляжусь, а ты постой тут. Может, вернутся.

Парень был одет в черный пиджак, темные брюки и шерстяную рубашку, не то серую, не то коричневую — в темноте не разглядел. Глаза у него были открыты, и он все смотрел на меня, будто спрашивал: «Ну, чего теперь будешь делать?» А что я мог делать? Принимать меры к задержанию преступников «по горячим следам»? Пожалуй, найдешь сейчас этих преступников! Хоть бы опергруппа из МУРа скорей приехала.

От ног убитого на мостовую убегала дорожка черных пятен. Я включил фонарик и сошел на дорогу. Мятый желтый круг света плясал на асфальте, высвечивая кровавые пятна и затеки, которые выходили на самую середину проезжей части, на рельсы, потом снова приближались к тротуару, собирались на перекрестке в подсохшую лужицу и резко сворачивали на Трудовую, уходили вниз по улице. Я шел по следу, пока не столкнулся с каким-то парнем, идущим по этому же следу с другого конца.

— Ну-ка, постой! Ты кто такой?

— Я Денисов! — сказал парень так, будто я наверняка мог знать, что Денисов есть один-единственный на свете, что все о нем слышали и вот он-то как раз и есть тот самый Денисов.

— А что ты тут делаешь, Денисов?

— Вот кровь… — показал он на мостовую. Потом посмотрел на меня. — А вы чего тут ищете?

— Часы в драке потеряли, там, — махнул я рукой назад. — Ты не видел драки?

— Нет, я на крик прибежал, а здесь уже никого нет. Вот кровь только.

— Ладно, идем со мной.

Капли крови исчезли на середине мостовой. Справа — высокий деревянный забор, слева — дом № 7. Непонятно, что они, посреди улицы дрались, что ли?

— Пошли назад, Денисов, расскажешь, что знаешь.

Я услышал за углом шум мотора, и почти сразу же рокот еще одной подъехавшей машины. Когда мы вернулись на Андроньевку, у дома двадцать три стояли «Скорая помощь» и оперативная «Волга». Следствие началось. Я взглянул на часы — было без трех минут час.

Евгения Курбатова

— Это следователь из Ждановской прокуратуры, — услышала я, выходя из машины.

Двое молодых парней в штатском разговаривали с милицейским старшиной. Я тоже узнала их — оперативники из тридцать третьего отделения милиции. Мы уже встречались по другим делам. Я подошла, поздоровалась и вспомнила, что блондина зовут Саша.

— Приступим? — спросила я. Саша кивнул.

— Ножевое ранение в спину. По-моему, один удар. Видимо, драка. Следы крови ведут за угол, на Трудовую. Подрались они, наверно, там. Идемте вместе, посмотрим.

Мы пошли с ним по этой дорожке, протоптанной одним человеком, только для себя, и только в одну сторону. Я шла и безотчетно считала про себя шаги. 16… капли, 21… лужица, 27… целая полоса, 31… капли, капли, 33… капли, 37… брызги, 46… капля. Последняя. Вернее, наоборот, первая. Тут он начал умирать. Я подумала тогда, как коротка была эта дорога из жизни в смерть, всего 46 шагов. Потом мы прошли по ней обратно, так, как бежал или шел этот человек, пока у него не кончились силы.

Я наклонилась над ним. Открытые глаза смотрели прямо на меня, и все его лицо выражало огромное удивление, неприятие всего происходящего вокруг, как чего-то пустякового, несерьезного и в то же время недостойного. Не помню, сколько я простояла так, пока кто-то не тронул меня за плечо:

— Подвиньтесь, пожалуйста, Евгения Георгиевна, мне надо снять его с разных точек. — Это начал работать эксперт.

Я отошла к краю тротуара и подумала, что сегодня я прямо на удивление не в форме. Меня охватила какая-то тупая апатичность, тяжелая, парализующая. Наверное, так случается со спортсменами — перед трудной, ответственной игрой от нервного напряжения сводит все мышцы, мысли становятся вязкими, бесформенными, клейкими. Чушь какая-то!

Сейчас-то как раз важнее всего реактивность, цепкость, потому что, если здесь есть какие-нибудь следы или свидетели, их надо найти немедленно — завтра они могут кануть навсегда. Я даже головой затрясла, пытаясь сбросить это мучительное оцепенение, вслушаться в слова старушки, которую откуда-то привел Саша.

— Погодина моя фамилия, да, Погодина Прасковья Даниловна. В складе я работаю, вон в доме напротив, сторож я. Ну да, это я в «Скорую помощь» и звонила, потому как сразу крик его услыхала. Страшный крик был, будто душа на свободу просилась. Вышла я из тамбурчика своего и вижу — бежит он прямо по мостовой. Я, грешным делом, подумала сначала, что пьяный он, — так его из стороны в сторону мотало. Нажрались винища, думаю, окаянные, и давай кулаками ширять. А на перекрестке он упал. Хотела я подойти, да поначалу побоялась — вдруг те снова придут и опять драться зачнут промеж себя. А меня-то, старую, долго ли зашибить, хоть и ненароком?

— А потом что было, Прасковья Даниловна?

— А чего было — сама видишь. Я, старая, жива и тебе вот все рассказываю, а он, молодой, жить бы ему да жить, — мертвый лежит.

— Понятно. Так когда упал он на перекрестке, он что, до этого места дополз?

— Зачем? Встал он. Встал, а бежать боле не мог, нет, шел как-то кругами, и все его назад выворачивало, будто жжение у него в спине было. До этого места дошел и лег здеся. Вижу — не шевелится, я страх свой перемогла и побегла звонить в «Скорую»…

— Его зовут Константин Михайлович Попов, — сказал Саша.

Я обернулась к нему и увидела в его руках пачку денег, какой-то разграфленный лист и водительские права.

— Звали, — сказала я.

Эта бестактность получилась у меня вполне сознательно: я не хотела больше думать о том, что этот парень был десять минут назад еще жив, что несколько незримых мгновений назад вместе с ним умер целый человеческий мир, потому что он уже умер, — маленький, но громадный мир одного человека со всеми его радостями, горестями, любовями и враждами, мечтами, планами. Все это навсегда теперь зачеркивалось одним маленьким, острым, похожим на крысу словом «смерть», и слово это обязывало теперь говорить о Константине Попове только в прошедшем времени — его звали, он был, он собирался, он работал… И вместо слова «жена» надо теперь говорить «его вдова», а в протоколе осмотра не напишешь: «Костя Попов одет в черный пиджак». Выработанная годами форма требует писать: «На убитом черный пиджак». И то, что до этого момента я думала и говорила о нем, как о живом, будто просто случилась с ним неприятность, что он сейчас встанет, и все нам расскажет, и поможет найти бандитов, которые дерутся по ночам на тихих улицах ножами, — все это мешало мне сосредоточиться и понять, что мне уже никто ничего не скажет, что я должна из клочков информации сама восстановить все происшедшее здесь несколько минут назад, найти и покарать убийц. Просто надо было мне первой усвоить, что Константин Попов уже мертв.

— Звали, — кивнул Саша. Он показал мне разграфленный лист. — Это путевой лист шофера пятого таксомоторного парка. Вот здесь написано, что выехал он на линию в 8.30, а отметки о возвращении в парк нет. Кроме того, они, по-моему, должны сдавать путевку в диспетчерскую парка.

— Подожди, подожди. А когда ты вышел снова, такси уже не было? — Это второй оперативник «вытрясал» сведения из молодого паренька, которого привел патрульный милиционер. Саша внимательно прислушался к разговору и подошел к ним.

— Ну в том-то и дело! — парень размахивал руками, как вентилятор. — Попрощался я с Галкой и побежал к себе. Ну, ясное дело, все спят, а я на кухне устроился и пельмени ем. Вдруг слышу крик. Я подумал, что кто-то дерется, решил побежать посмотреть. Но пельмени все-таки доел. Выбегаю на улицу — тихо, никого не видать. Только такси стоит около дома семь с включенным счетчиком — фонарик зеленый не горел. А в машине никого нет, это я точно знаю, потому что я в кабину заглядывал. Я даже на счетчик посмотрел — там пять рублей с копейками нащелкало. Ну вот, значит, вижу я, никого нет, хотел уж домой бежать, а потом подумал, что Галка наверняка еще не спит, и припустил к ее дому. Вбежал во двор, вижу, свет у них на кухне горит. Ну, я свистнул, значит, она знает, как я свищу — у нас свой сигнал есть. Ничего. Я еще раз свистнул. Смотрю, дверь на балкон открывается и выходит Валерка — сосед ихний. Ну и мой он знакомый парень, конечно. Мы тут на улице все друг друга знаем. «Ты чего?» — спрашивает. Ну конечно, неудобно мне про Галку говорить, я ему сказал, что сигареты кончились, пусть, мол, покурить бросит. Он пошел в комнату за сигаретами, а тут Галка на балкон выходит и говорит, чтобы я домой бежал, а то мать ее увидит, даст ей тогда по мозгам. В это время и Валерка появляется и сигарету мне со спичками сбросил. А Галке он говорит: «Постой здесь со мной». Ничего, мол, страшного, мать не увидит. «Я ведь знаю, — говорит, — за каким он огоньком прибежал». Ну, осталась Галка, конечно, на балконе. Так вот мы постояли вместе — они на балконе, а я внизу — и потрепались про всякое, про разное. Валерка говорит: «Слушай, а кто это кричал недавно, ты не видел?» Ну, я ему, конечно, говорю, что не видел. В общем, потолковали еще немного, и Галка велела мне — домой отправляться. Побежал я домой. Выскочил на улицу, смотрю — такси нет. Я сначала-то и внимания не обратил. А когда домой прибежал, прямо как будто толкнуло меня чего-то. И я опять побежал на улицу. Прибег на то место, где машина стояла, — глядь, а на асфальте кровь. Прямо дорожкой идет. Ну, я, конечно, пошел по этому следу. А тут смотрю — и старшина мне навстречу топает. Сошлись мы с ним, потолковали и пошли сюда вместе…

Он выпалил все это одним духом, и я почему-то очень объемно, как в стереокино, представила себе его беготню. Видимо, ходить обычным шагом он вообще не умел, просто не знал, что можно передвигаться не обязательно бегом.

— Боюсь, Саша, что Попов был водителем этого такси, — сказала я и повернулась к пареньку: — Как ваша фамилия?

— Так я же говорил! Денисов я!

— Вот что, Денисов, не можете вы припомнить номер этого такси?

— Номер? Такси? А зачем?

— Нам это важно знать. Постарайтесь вспомнить.

— Номер? Номер? Нет, не помню. Не помню я номер. Помню, что светлая машина была, вроде кофейного цвета, что ли. Или бежевая.

Похоже, что от него мы больше ничего не добьемся. Я сказала Саше:

— Давайте разделим сферы. Я буду писать протокол осмотра места происшествия, а вы вернитесь на Трудовую и посмотрите, в каких окнах вблизи дома семь еще горит свет. Нам, видимо, надо будет пройти по этим квартирам и поговорить с жильцами: может быть, кто-то видел, что там произошло.

Саша взял милиционера и ушел на Трудовую. Я положила на капот бланк протокола и стала писать: «Я, старший следователь прокуратуры Ждановского района, Курбатова Е. Г…»

Владимир Лакс

Мы вылетели на какую-то большую площадь, и я увидел, что Альбинка заерзал — он не мог разобраться, на какой свет куда ехать. Но растерялся он только на мгновенье, дал полный газ и помчался наискосок через площадь. Справа отчаянно зазвенел трамвай, я обернулся и понял, что мы сейчас обязательно с ним столкнемся — наша «Волга» и красный гремящий вагон неотвратимо сближались под острым углом. Альбинка заметил это, взял чуть левее и до отказа нажал акселератор. Трамвай с визгом тормозил, из-под колес сыпались искры. Мы проскочили прямо под носом у него, баллоны глухо забились, загудели по рельсам, и по нервам остро, как напильником, резанул сзади милицейский свисток. Я посмотрел на Альбинку, его длинный нос навис над рулем, прямые волосы спадали на глаза. Он покосился на меня, подмигнул:

— Не бойся, уйдем. С таким мотором нам не страшно…

Мы уже выскочили из поля зрения того милиционера, что свистел нам вслед, когда с тротуара вдруг соскочил какой-то пьяный и побежал через дорогу к трамвайной остановке. От неожиданности Альбинка резко выжал сцепление и ударил по тормозам. Колеса замерли на мокром, только что политом асфальте, но тяжесть машины тащила нас вперед, а колеса все не крутились, и тогда нас самих, всю машину, стало вертеть на асфальте, будто детский волчок. Альбинка уцепился за руль, забыв, что его надо подворачивать против вращения машины, — он здорово испугался. У меня тоже душа в пятки ушла. Да и не мудрено — мы могли за здорово живешь разбиться сейчас насмерть. Нас развернуло раза три, наверное, и, когда нас еще первый раз поворачивало носом назад, к площади, которую мы только что миновали и где был тот самый милиционер, что пытался нас остановить, — я увидел, как с той стороны мчится к нам какая-то «Волга». Если на ней тот самый орудовец…

Раздался оглушительный удар — наша машина врезалась в фонарный столб. Мы еще сидели неподвижные, оглушенные, когда рядом с нами затормозила «Волга». Я ощупал себя, цел ли, взглянул на Альбинку — он был очень бледен, но тоже невредим. Бежать сможем. Мы одновременно открыли двери, и в той машине тоже открылась дверь. Мы выскочили на дорогу и тут увидели, что машина рядом — такси. Шофер высунул голову из кабины:

— Что случилось, ребята?

Альбинка тяжело дышал, у него, видать, даже сил не было, чтобы ответить, так сильно он испугался. Потом он криво усмехнулся:

— Да вот, занесло на мокром асфальте…

Таксист вышел из машины, подошел к нам. Мы вместе осмотрели разбитый зад нашей «Волги». Вмят бампер, продавлен багажник, согнут номерной знак, и разбилась лампочка над номером.

— Н-да, на литр слесарям дать придется, — сказал таксист. — Помочь не надо?

Альбинка покачал головой:

— Спасибо, не надо…

Таксист уехал. Мы сели в машину. У Альбинки так тряслись руки, что он никак не мог прикурить сигарету — ломались спички.

— Давай заводи, — сказал я. — Я тебе прикурю.

— Ладно, — кивнул Альбинка. — Ты не бойся. Нам такой номер даже кстати — по заказу хуже не сомнешь.

Но я-то видел, что он боится больше меня.

Мы поехали дальше. Гудел мотор, шины шуршали по мокрой мостовой, и мелкие капельки влаги садились на лобовое стекло. Улица здесь быстро спускалась. Где-то далеко внизу ее пересекала тяжелая арка путепровода. Мне ужасно хотелось узнать, куда мы едем, потому что это тоже пугало — вот так ехать в неизвестность, и непонятно было, сколько времени и километров нам надо мчаться вперед, чтобы уйти от погони, которая должна вот-вот начаться. И может быть, эта погоня придет как раз оттуда — из темноты чужого, незнакомого шоссе. Машина ухнула под мост путепровода, загудела в его металлической коробке, и я успел разглядеть, что на боковине моста прикреплен огромный транспарант: «Слава советской молодежи». Альбинка быстро спросил:

— Чего там было написано?

И я почему-то разозлился:

— Езжай, езжай быстрее. Это не про нас.

Евгения Курбатова

Через час небо начало светлеть, и вдруг все фонари разом погасли. Синева небосвода быстро линяла и стекала в темные длинные ущелья улиц. Здесь еще затаился сиреневый дымный туман, который размывал углы и грани, и лица в нем были особенно бледны, и движения людей выглядели ненастояще-плавными, как у мимов. Я протерла глаза и увидела, что ко мне идет Саша с какой-то женщиной.

— Это Зоя Зайцева, она здесь живет, — сказал Саша, пропуская женщину вперед и подмигивая мне за ее спиной — мол, давай, можно расспрашивать.

Женщина в легком платье с шерстяной кофточкой на плечах была обута в домашние тапочки. И по этим тапочкам с цветным помпончиком я видела, как она взволнована — суконные тапочки непрерывно выстукивали на асфальте какой-то ритм, и помпончики дергались в разные стороны.

— Я такого крика сроду не слышала. Он показался мне особенно страшным оттого, что я уже задремала. И тут раздался этот ужасный крик. — Она прижала руки к горлу, как будто ей снова слышался этот крик. — Сначала я подумала, что мне со сна почудилось, но крик не прекращался. Я встала и подбежала к окну. На улице никого не было, только под окнами стояло пустое такси.

— Простите, Зоя, вы уверены, что оно было свободно?

— Я и не говорю, что оно было свободно. Я говорю, что в нем в этот момент никого не было. Это я точно знаю, потому что машина стояла прямо напротив моих окон и мне со второго этажа было очень хорошо видно…

Она замолчала, прижимая руки к горлу, и все так же дергался на тапочке помпончик.:

— А потом?

— Потом? Потом эти ребята перебежали через дорогу и сели в машину.

— Какие ребята?

— Одну минутку, — перебил ее Саша. — Я тут выяснил у соседей, что один из жильцов, Баулин, держал у себя постояльцев, двух молодых ребят. А вот Зоя говорит, что видела, как двое ребят выбежали из их подъезда и сели в машину.

— Да, сели в машину. У них в руках были маленькие чемоданчики. Я баулинских жильцов не видела, но, если бы мне показали этих ребят, что сели в такси, я бы их наверняка узнала. Я их хорошо запомнила, они все время были под фонарем — на свету. Тот, что повыше, худой парень с длинной челкой, сел за руль, а второй, поменьше ростом, по-моему, он с небольшими усиками и длинной прической, вроде той, что эти битлы носят, так вот, второй сел рядом с ним. Шофер завел мотор, и они сразу поехали. Только, по-моему, он не настоящий шофер…

— Почему вы так думаете?

— Очень машина у него дергалась. Один раз она даже заглохла. Потом он снова ее завел, и они поехали в сторону Заставы Ильича.

— Вы не заметили, сколько было времени?

Она растерянно развела руками:

— Я так испугалась, что даже на часы не посмотрела. Да и со сна я была все-таки…

Саша внимательно посмотрел на меня:

— Так что?

Я пожала плечами:

— Идем к Баулину домой. Этот вариант надо проверить сразу. Если его ребята дома, то будем думать, что и как, а если их нет…

Мы вернулись на Трудовую и поднялись на второй этаж по грязной зашарпанной лестнице. Саша мягко, но очень уверенно, как о вещи, не подлежащей обсуждению, отодвинул меня плечом от двери и резко позвонил несколько раз в дверной звонок. Я шепотом спросила:

— А куда окна…

— Все в порядке. Я там милиционера поставил.

В глубине квартиры раздались шаги, и чей-то сонный голос спросил:

— Кто там?

Саша легонько толкнул меня, и я сказала:

— Откройте, телеграмма Баулину.

Дверь отворилась, и заспанный, близоруко щурящийся молодой человек сказал:

— Телеграмму я приму, но Баулина нет…

Мы вошли в квартиру, и Саша быстро спросил:

— А где же сам-то Баулин?

— Он, по-видимому, ночует у своих родителей. Простите, но я не понимаю, в чем дело. Кто вы такие?

— Мы из уголовного розыска, — сказал Саша и протянул человеку свою продолговатую красную книжечку. — А теперь давайте ближе познакомимся. Кто вы такой?

Человек совсем растерялся.

— Я снимаю здесь жилье на время экзаменационной сессии. Я дважды в год приезжаю в Москву сдавать экзамены в заочном институте…

— Ваша фамилия?

— Хейсон, Юрий Григорьевич Хейсон.

— У вас, конечно, есть документы?

— Да, естественно. Но в чем дело? Проживание мне здесь разрешено, я предупреждал участкового.

Саша взял разговор с ним полностью в свои руки.

— Это прекрасно, что вам разрешено проживание. Вы живете здесь один?

— Нет, здесь живет мой товарищ по институту, Завердяга, он из Одессы.

— Где сейчас находится ваш товарищ Завердяга?

Хейсон удивленно посмотрел на него:

— Вот здесь, в нашей комнате, спит. Но в чем дело, я не понимаю?

— Пустая формальность, — вежливо улыбнулся Саша. — Скажите, Юрий Григорьевич, а что, Баулин все время здесь не живет?

— Слушайте, товарищ сыщик, не крутите мне голову! Из-за пустых формальностей в наше время людей не будят среди ночи! Если вас что-то интересует, так вы мне прямо скажите, что вас интересует, а я вам скажу, что я знаю!

— Меня как раз и интересует Баулин, — усмехнулся Саша. — Так что, Баулин здесь совсем не живет?

— Почему же? — взмахнул Хейсон руками. — Он все время здесь живет и только последние три ночи уходит спать к родителям. После того как вернулся от жены.

— Так, так. Почему же он уходит, не знаете?

— То есть, как почему? Где же ему спать? На полу, что ли? У него же там люди!

— Простите, не понял, какие люди?

— Жильцы же у него сейчас! Ребят этих двое!

Саша быстро взглянул на меня и, не подавая виду, сказал:

— Так, так, это мы знаем. А что, ребята эти дома?

— Конечно! Я им сам дверь открывал не так давно.

— Прекрасно, прекрасно, — бормотал себе под нос Саша, потом неожиданно резко повернулся к Хейсону, тихо, будто штампуя слова, спросил: — А что, ребята пришли после крика на улице? Или до него? А?

Хейсон задумался, и тут по его лицу я поняла, что он, наконец, все связал в одну цепь.

— Подождите… Так что же это… Подождите… Этот крик… Конечно, они пришли позже… Конечно! Я еще спрашивал у них об…

Саша прижал палец к губам:

— Тихо, тихо. Их дверь эта?

Хейсон молча кивнул. Саша подошел к двери, засунул руку в карман пиджака, прислушался. Во всей квартире наступила такая тишина, что я отчетливо слышала бормотание водяной струйки в раковине на кухне. Саша на мгновенье задумался, и я поняла, что он не может решить, как ему быть, — стучать или ворваться в комнату. Потом он взялся покрепче за ручку и рванул изо всех сил дверь на себя. Она распахнулась безо всякого сопротивления — не заперто. Саша взглянул в комнату.

— Пусто, они удрали. Они удрали на такси…

Мы вошли. Саша высунулся в окно и сказал:

— Леготкин, берите дворничиху, она, наверное, знает, где живут родители Баулина, и езжайте за ним. Побыстрее, здесь нам надо сделать обыск…

Альбинас Юронис

Еще раз мне засвистел орудовец, чтобы я остановился, уже на выезде из Москвы. Но я только сильнее нажал на газ. Я никогда до этого времени не задумывался над тем, что значит «никогда». Всегда всему полагался свой срок. А вот теперь я понял, что есть «никогда». Есть вещи, которые не повторяются, не возвращаются. Есть этот простой и страшный барьер «никогда». Я не жалел, что вся прежняя жизнь умерла, и неизвестно, какой будет новая. Важно, что никогда она не будет такой, как она была раньше. Я никогда не вернусь в старую жизнь. Никогда не будет того, что было раньше, что все время повторялось со мной почти восемнадцать лет. Серая дорога все бежала и бежала навстречу и сразу же навсегда пропадала сзади, и она была барьером, мостом через «никогда». И мне от этого было очень тоскливо и боязно. Говорят, что тонущий человек в последний момент перед смертью успевает увидеть четко, как в кино, всю свою жизнь. Не знаю, может быть, это и так, но только за один миг всю жизнь не увидишь. Какая бы ни была она маленькая и неинтересная. Потому что в ней полно очень важных мигов, которые и на память-то сразу не придут. Никогда ты сразу не решишь, какой из них определил твою жизнь. И в самое долгое мгновенье их все не запихаешь.

Я все время вспоминал на этом темном пустынном шоссе, что, сидя с Володькой в ресторане на вокзале Даугавпилса, мы представляли себе все по-другому. Смешно, что люди иногда могут заглядывать в свое будущее. Но они видят только куски и поэтому ни за что не могут понять, как же там, в будущем, хорошо или плохо? Тогда, на вокзале, мы пили водку и настроение у нас было веселое, беззаботное. Я сказал Володьке: «Погоди, малыш, мы с тобой еще будем гнать на отличном моторе, а не на каком-то паршивом грузовике. Будем жать на сто двадцать, и бояться, малыш, нам с таким мотором будет совсем нечего».

Так и получилось, что мы с Володькой мчимся через ночь на сто двадцать. Но оба здорово боимся. Хотя я и сам не понимаю, чего нам сейчас бояться. Там, в ресторане на вокзале, пока мы дожидались московского поезда, было все просто. Как жить — тоже было ясно. Поживем в Москве, а потом поедем на юг, к морю. Проживем как-нибудь. Володька сказал, что если кончатся деньги, то мы их у кого-нибудь отнимем. Можно у какой-нибудь бабы отнять сумку или часы. А еще надо отнять транзистор — с транзистором веселее. Тогда я сказал, что лучше ограбить таксиста. «Как это?» — спросил Володька. «Очень просто», — сказал я. Был такой колоссальный фильм — «Особняк на зеленой улице». Таксистов грабили и убивали. Но, по-моему, они засыпались не потому, что их там ловко выследили, а потому что сидели они все время на одном месте.

Оттого и сгорели. А мы бы сразу укатили куда-нибудь далеко. «Поедем в Одессу?» — спросил я. А Володька сказал, что в Одессу так в Одессу, ему без разницы. Из Одессы можно будет поехать в Сочи или в Сухуми. Хорошо, если бы можно было ехать до Сухуми на этом такси. Только опасно, его где-нибудь придется бросить по дороге, не сейчас, конечно. Пока там хватятся таксиста да сообщат, — сколько времени еще пройдет! Кроме того, нужно еще знать, куда сообщать о нас. Мы пока что и сами не знаем, куда едем. Наверное, милиция нарочно распускает сказки о том, как ловко и бойко они работают, — чтобы боялись больше. Посмотрим, как это они нас найдут. Им для этого надо до Баулина докопаться вперед. Кроме него, о нас в Москве вообще никто не знает.

Но сколько я ни думал вот так, все равно не проходила тревога. Володька все время молчал. Может быть, он тоже думал о Баулине? Поэтому я сказал:

— Давай подумаем, как быть дальше…

Евгения Курбатова

Я повернула выключатель, и в комнате загорелся свет, тусклый, какой-то неприятный. На столе валялись объедки, в беспорядке выстроились грязные чашки, захватанные жирными пальцами стаканы, открытая банка килек, всякий мусор. И до сих пор здесь скверно пахло дешевой выпивкой и табачным дымом. Светлые обои с уродливыми цветами, старые стулья и древний телевизор КВН. Здесь все было замусорено, запущено, запылено, и вид у комнаты был нежилой, хотя люди и ушли отсюда совсем недавно. Тут вещей было — раз, два и обчелся, но вся комната завалена ими, и все переворошено и разбросано так, словно кто-то в спешке, в тревоге бежал отсюда. Впрочем, так оно, вероятно, и было.

Я восемь лет работаю следователем, но никак не могу привыкнуть к тому, что часто вхожу в чужие дома неожиданно, не спрашивая хозяев, нравится ли им это и приготовились ли они к встрече. Они обязаны меня принимать, хочется им этого или нет, и вся штука в том, что я не сама по себе — Женя Курбатова — прихожу к ним, а вместе со мной приходит закон, который обязателен для всех, и хочешь не хочешь, а принимай. Но я и закон — это все-таки не одно и то же, потому что закон, он и есть закон, а я ведь просто человек, женщина, и прихожу я всегда к людям, когда они испытывают или горе, или страх, или злобу, или стыд. И от этого мне иногда очень тяжело жить, потому что нельзя разделить жизнь, как листок бумаги, пополам — здесь работа, а здесь отдых, и в нем нет чужого горя, страха, злобы или стыда. Потому что я не закон, а только человек, и, заканчивая обыск или запирая свой служебный кабинет, я уношу с работы часть боли, и боязни, и ненависти, и раскаяния этих людей, и она постепенно растворяется во мне, и я больше всего боюсь, чтобы все эти чувства когда-то не выпали во мне горьким осадком озлобления. Тогда получилось бы, что моя жизнь прожита зря, так как на моей работе можно многого навидаться и проще всего разозлиться на людей, но тогда надо побыстрей уходить с этой работы и заняться чем угодно, только не работать с людьми вместе. Черт возьми, за восемь лет у меня было время подумать о моей работе, но всякий раз, когда я снова сталкиваюсь с человеческой жестокостью, я хочу ответить хотя бы себе — почему я здесь? Ведь это только в ненавистных мне детективах будущий сыщик решает раз и навсегда: мое жизненное призвание — карать зло, и я посвящу себя ему всего до остатка, пока бьется сердце, дышат легкие, в общем, работает весь этот ливер. В жизни оно проще и в тысячу раз сложнее. Потому что даже если предположить, что ты такой молодец и в двадцать лет можешь точно определить свое жизненное призвание, остается маленькая закавыка, совсем пустяковая, да только от нее не избавишься, и, даже если ты о ней забудешь, она тебе скоро сама напомнит о себе: можешь ли ты карать зло? Ведь хотеть этого мало, надо еще мочь. Тут в чем штука? На работе нашей мы пропускаем через себя человеческое горе, как провод электрический ток. Может быть, это слишком красиво или, может быть, сложно сказано, только, во-первых, я бы этого вслух говорить не стала, а во-вторых, это действительно так. Причем принимаем мы этот токовый удар на себя первыми: семья Кости Попова через несколько часов после меня узнает, что он погиб. А из-за того, что ток человеческого горя попадает в нас первых, это самая способность карать зло должна быть в нас как предохранитель в электрической цепи — слабый человек сгорит сразу, а от слишком сильного человека толка тоже будет не много: он легко пропустит через себя простое людское горе. В общем, я запуталась совсем, но только я думаю, я знаю это наверняка, что никак не может работать у нас озлобленный человек, потому что преступник всегда тоже человек, и, для того чтобы изобличить его, надо чувствовать всю ту меру боли и горечи, которую он причинил кому-то. И еще: я много видела преступников, я разговаривала с ними — с сотнями, но я ни разу не встретила среди них счастливого человека. Даже самые удачливые из них никогда не были счастливы, и это не только потому, что мы встречались, когда пришло им время отвечать за все, что было раньше. Они и до этого не были счастливы. Я знаю это не потому, что мне бы этого хотелось, а потому, что это действительно так, на самом деле так. Я, конечно, не говорю, что, если хочешь стать счастливым, иди в следователи. В нашей работе настоящей радости тоже немного, потому что трудная это работа, нервная, злая, она должна быть для тебя всем на свете. Тогда приходит радость, какая-то уверенность в твоей человеческой нужности. Иногда на это уходит целая жизнь, и все равно я знала многих счастливых. А вот счастливого преступника я не встречала ни разу. Наверное, тоже потому, что он человек и стал преступником он не враз, а всю жизнь его гнетет страх, стыд или раскаяние, и никогда он себе не находит утешения ни в деньгах, ни в любви, даже в азарте он не находит утешения, а все остальное для него закрыто. Мне доводилось много раз видеть, как преступники встречали арест чуть ли не с радостью — так невыносимо для них было бесконечное ожидание возмездия. А ведь они ждут его всегда, даже если тысячу раз уверены, что их не поймают. Тут уж ничего не поделаешь, физиология. Поэтому я думаю и о тех, кого должна арестовать, хотя заботиться об их душевном спокойствии мне и не приходится. Но я всегда боюсь, что ко мне дважды попадет один и тот же преступник — значит, я не сделала чего-то очень важного, что-то я не довела до конца, значит, я тоже виновата.

Вот так я сидела и раздумывала обо всем, чего решить не могла, и ответов всех дать не умела, и дожидалась, когда привезут хозяина этой грязной, запущенной комнаты, Баулина. Человека, у которого нашли приют возможные убийцы Кости Попова.

Протарахтел на улице мотоцикл и, фыркнув, замолк у парадного. Через минуту в коридоре тяжело затопали шаги и ввалился Баулин. На щеке у него еще багровел рубец от подушки, и сам он был толстый, небритый, похмельный. Не дожидаясь вопросов, он сразу забубнил:

— А че? А че? А ребятчки-то где? Где они, а? А че? Ну, пустил пожить! Ну, в поезде познакомились! А че? Нельзя, что ли? Так я без корысти! Я так! По доброте душевной! А че?

Я молча, не перебивая, смотрела на него, и Баулин постепенно увядал, пока совсем не замолк. Тогда я сказала:

— Расскажите, пожалуйста, Баулин, все, что вам известно о ваших жильцах.

Владимир Лакс

Город кончился сразу — исчезли многоэтажные дома, и сразу с обеих сторон дороги побежал лес. Встречных машин почти не было, и наша «Волга», располосовав темноту столбами клубящегося света, с шипеньем мчалась по шоссе. На табличке километрового столба две цифры — шестьдесят два и шестьсот семьдесят четыре. Шестьдесят два — это понятно, это мы проехали от Москвы. А вот шестьсот семьдесят четыре — это докуда? Неизвестно. Так мы и ехали, не зная куда и сколько нам еще ехать, потому что город, который должен быть там, на шестьсот семьдесят четвертом километре, мог как раз оказаться в том направлении, что в анекдоте — «и вообще мы не в ту сторону едем!».

Я думал, что мы едем куда-то на восток или на юго-восток, — прямо по носу машины светлело все быстрее. Лампочки на приборном щитке чуть освещали лицо Альбинки, худое, острое, с длинной светлой прядью, спадающей на глаза. Закусив губу, не отрываясь, он смотрел вперед, на шелестящее полотно шоссе. И все время мы молчали. Говорить не хотелось, да и не о чем было сейчас говорить. Я закрыл глаза, пытаясь хоть немного задремать, но сон не приходил, и только вязкое оцепенение сковывало, будто меня всего засыпало землей.

Потом Альбинка сказал:

— Давай подумаем, что будем делать дальше.

Дальше? Глупо как-то получается, ведь мы раньше не задавались даже таким вопросом — настолько было ясно, что надо делать дальше. Интересно, весело жить, и все. И почему-то я сам поверил, что, если мы пойдем на это, все решится как-то само по себе, ведь тогда будут деньги. А денег нет, но зато есть за нами убийство, и вообще не очень понятно, что же все-таки делать дальше. Допустим, поедем мы в Одессу, а потом в Сухуми. Но сначала надо выяснить, куда ведет это шоссе. Если оттуда надо возвращаться через Москву, то я — пас! Я через Москву ни за какие коврижки не поеду. Может быть, вся милиция там на ноги уже поднята. А может быть, и нет. Найти нас могут только через Баулина. Глупость, конечно, сделали, что привезли таксиста под самые окна. Но я до самого конца надеялся, что обойдется, что Альбинка его только попугает, я ведь не знал, что он такое вдруг отмочит. Предположим, они найдут Баулина. Что может рассказать о нас Баулин? А действительно, что он знает про нас?

Вдруг Альбинка сказал:

— Смотри, заяц!..

Перед машиной, в яркой струе света, катился по асфальту серый клубочек. Зайчишка, видимо, хотел перебежать через шоссе, но попал в свет фар и, оглушенный настигающим грохотом машины, ослепленный электрическим заревом, изо всех сил пытался оторваться от «Волги», а Альбинка все круче нажимал педаль акселератора.

— Зайцы от света шалеют, — спокойно сказал он. — Теперь он никуда из освещенной полосы деться не может…

Машина уже мчалась на сотню, а маленький серый клубочек все катился перед нами. Меня вдруг охватил азарт погони. Но потом я резко нагнулся и выключил ручку света. Альбинка зло дернулся в мою сторону и крикнул:

— Ты с ума сошел? Зачем? — и включил свет снова, но зайца на дороге уже не было.

Я ничего не сказал Альбинке, потому что он сам этого еще не понимал и знать это ему было еще не надо: шоссе было для нас как раз той самой световой дорожкой, по которой мы бежали очертя голову, два перепуганных до смерти зайца…

Евгения Курбатова

Я слушала Баулина, и у меня не проходило ощущение досады: прямо обидно, до чего глупый человек. Это уж просто физический недостаток — будто без ноги родился. Я совсем сбилась, запуталась в его «бутылках», «полбутылках», «на троих взял», «стакан вложил», «красненького принял маленько». А он без этого никак не мог, потому что «полбутылки» были для него основными событийными и хронологическими ориентирами. И все бубнил он и бубнил:

— …Да-а, значит, вонзил я два стакана и пошел. А с деньгами — беда-а!

— С деньгами ничего, — перебила я. — Без денег — беда. Вот вы бы пили поменьше — и беды бы не было.

— Не-могу, — он жалобно смотрел на меня круглыми глазами, а толстые щеки мелко дрожали, — Это как болезнь у меня. Всю свою жизнь через это могу погубить. И жена из-за этого ушла. Тут все как раз и началось.

— Вот давайте с этого момента и начнем. Значит, восемнадцатого числа вы возвращались от своей жены из Советска?

— Так точно. Из Советска я ехал, калининградским поездом. Два дня там провел, Зинку не уговорил и решил возвращаться… Да-а… Выпил, выпил, конечно…

— Много выпили?

Он застенчиво посмотрел в сторону:

— В лоскуты. Ни копеечки не осталось. Хорошо, билет вперед купил, а то и не знаю, как бы уехал. В общем, как сел в поезд — не помню. Только проснулся, пошарил в карманах — пусто, голова трещит с опохмелюги, курить охота и красненького хорошо бы маленько — поправиться. Только денег, конечно, ни шиша. Я ведь все по правде говорю, как было, вы же сами просили, так ведь?

— Ну-ну, рассказывайте дальше.

— Да-а… Вышел я, значит, в тамбур, смотрю, двое парнишек стоят курят. Ну, стрельнул я у них сигаретку, покурил, вроде полегчало. Разговорились. Они, значит, в Одессу едут отдыхать — отпуск у них. И Москву хотят посмотреть. Ребятки вежливые такие. Ну, я им и предложил пожить пока здесь, у меня, — им хорошо, и мне компания. Они согласились. Вот и все.

— Нет, не все. Расскажите, что было дальше.

— Дальше? А дальше сошли мы с поезда, купили бутылку и поехали сюда.

— Кто купил бутылку?

— Ребятчки, ребятчки купили.

— А кто предложил купить?

Баулин замялся:

— Ну, как кто? Вместе предложили. За знакомство-то надо было дернуть? Вот и взяли пузырек беленькой…

— Так. Значит, знакомство состоялось. Кто же были ваши новые знакомые?

— Я ж говорю — ребятчки из Литвы. Одного Володя зовут, а другого — Альбинас.

— Что вам еще о них известно? Фамилии? Место жительства? Чем занимаются?

Баулин напряженно думал, долго думал, потом сказал:

— Да-а… Из Литвы они… Володя и Альбинас. Да-а… А больше я не знаю.

— Немного вы знаете, прямо скажем.

— А зачем мне, товарищ следователь, посудите сами. Я же не участковый, что мне узнавать про них?

— Ну ладно. Дальше.

— Дальше? Ладно, — невольно передразнил меня Баулин. — Выпили мы, значит, закусили. Сало у ребятчек было хорошее. Шпиг настоящий — закусочка лучше не придумаешь. Поздно уже было, они и легли спать. Да-а, спать легли. А я к старикам своим ушел — спать-то мне здесь негде — и утром вернулся.

— Это было уже девятнадцатого. Так?

— Ага, ага. Бутылочку взяли…

— И что?

— Что — что? Выпили. Потом пошли в парк, гуляли.

— Не пили больше?

— Пили, — грустно кивнул Баулин. — Взяли бутылку и еще маленькую, пришли во двор и с соседями выпили.

— На чьи деньги купили водку?

— На их. То есть на мои.

— Так на их или на ваши?

— Я и говорю: на мои. Одолжил я у них пятерку, а то неудобно было все время на их…

— А деньги отдали?

— Не. Пока не отдавал. Получки у меня еще не было.

— А деньги за жилье вы с ребят этих брали?

— Зачем? — обиженно приподнялся Баулин. — Я ведь их не из корысти пустил, а так, по доброте душевной.

«Убила бы я тебя за доброту твою душевную, алкоголик несчастный», — подумала я со злостью и сказала:

— Ну, добрались мы, наконец, до двадцатого июня. Что было в этот день?

— Вчера, значит? Да-да… Зашел я к себе, ну, договорились с ребятами.

— О чем?

— О чем, о чем? Выпить. Купили портвею две бутылочки, зашли к Кольке Гусеву, выпили. Потом скинулись, еще две бутылочки красненького взяли. У меня в комнате и выпили. Потом я собрал пустые бутылки, пошел в магазин, сдал их и сообразил на троих. Потом еще с кем-то выпил, а потом домой ушел — спать. А ребятчек, как ушел часов в восемь, так более не видел.

В углу, под стулом, валялся грязный рюкзак.

Я спросила Баулина:

— Это чей мешок?

Он долго смотрел на него, будто припоминая что-то, потом важно сказал:

— Не мой. Чей — не знаю, врать не буду, но не мой. Это точно.

— Может быть, это ребята оставили рюкзак?

— Ребятчки? А че? А че? Может. Может, и ребятчки оставили…

Я достала из-под стула рюкзак, отстегнула ремешок. В мешке лежали грязная рубаха, майка, газета из города Паневежиса за 16 июня и фотоаппарат «Зоркий». Вошел Саша, который рядом в комнате допрашивал Гусева, соседа и собутыльника Баулина.

— Саша, по-видимому, фотоаппарат принадлежит этим парням. Его надо как можно быстрее отправить в НТО и проявить пленку. На ней могут оказаться самые неожиданные и весьма полезные нам кадры.

Оперативник кивнул:

— Допускаю. Кстати, я связался с пятым таксопарком. Машина 52–51 из рейса не возвращалась.

— Слушайте, Саша, у меня есть идея. Пока суд да дело, поезжайте на Петровку, тридцать восемь и свяжитесь с Министерством внутренних дел Литвы. Надо выяснить через уголовный розыск, нет ли сведений об исчезновении двух парней шестнадцати-семнадцати лет. Предположительнее всего — из Паневежиса…

Сводка-ориентировка

«21 июня в 0 часов 43 минуты в Москве на Трудовой улице, дом семь двое неизвестных нанесли смертельное ножевое ранение в спину шоферу пятого таксомоторного парка Попову Константину Михайловичу, сели в его автомашину ММТ 52–51 («Волга» бежевого цвета) и скрылись. Пострадавший вышел на Большую Андроньевскую улицу и у дома № 23 скончался.

В совершении убийства подозреваются приезжие из города Паневежиса Литовской ССР по имени Альбинас и Владимир, в возрасте 17–18 лет.

…Принять меры к обнаружению автомашины и задержанию преступников. Розыск ведет 33-е отделение милиции города Москвы…»

Альбинас Юронис

Уже совсем развиднелось, хотя солнце еще не было видно над горизонтом. Впереди я рассмотрел огромную стрелу, показывающую налево. Через минуту мы притормозили около стрелы. Я прочитал надпись: «Горький».

Чуть подальше стоял указатель — «До Владимира 2 километра».

Так, значит, мы едем в сторону Горького. Эта стрела указывает объезд вокруг Владимира в направлении Горького. Ну что ж, во Владимире нам делать нечего. Надо ехать дальше. Надо вообще как можно дальше уехать от Москвы, пока нас не хватились.

— Бензин скоро кончится, — сказал я. — Надо где-нибудь заправиться. А не то сядем на дороге куковать.

— А на какие шиши заправляться будем? Ни одной монеты нет, — сказал Володька. — Хорошо бы, кто проголосовал.

— Ночь еще, рано. Пешеходы двинутся через час, другой. Нам на столько езды бензина не хватит.

— Знаешь что, — сказал Володька, — давай съедем куда-нибудь в лес и часа два поспим. Нам это вообще не помешает — еще неизвестно, когда спать придется сегодня, а с другой стороны, действительно люди появятся на дороге — глядишь, заработаем на горючее.

Мы проскочили вокруг Владимира по объездному кольцу и выехали на Горьковское шоссе уже далеко за городом. Промчались несколько километров, пока не нашли удобный пологий съезд с шоссе. Въехали в лес, и я, наконец, выключил мотор. Здесь еще было сумеречно, очень тихо и очень свежо. Птицы чирикали, и я подумал, что уже давно не слышал пения птиц, все как-то не приходилось. Мы вышли из машины, размялись, подышали. Я почувствовал, что этот жуткий страх, который охватил меня тогда, понемногу стал проходить. Мы все-таки умудрились далеко умчаться. А в таких делах это первое дело. Да и времени уже прошло не меньше двух часов. Улеглась невыносимая дрожь. Из-за нее я не мог собраться с мыслями, все спокойно обдумать и принять какое-то одно правильное решение. Сейчас поспим немного и войдем в форму. Можно будет делать что-то дальше. Володька улегся на заднем сиденье, я пристроился впереди. Но лечь удобно никак не удавалось — ноги длинные. А потом налетели комары. Они, гады, звенели тонко, как пикировщики. И уснуть из-за них никак не удавалось. Я лежал на узком кожаном сиденье и против воли все вспоминал про Паневежис. Наверное, лучше всего было бы все-таки вернуться туда. Только боязно было из-за этого самосвала. Дернул нас черт тогда с Володькой угонять этот паршивый грузовик. На кой черт он нам сдался, если подумать! И удовольствия-то мы толком от езды не получили. Прокатились и бросили. А теперь, если узнали, что это наша с Володькой работа, то и не вернешься из-за него. Старая судимость сразу всплывет. Да если подумать, то какая она старая? В феврале судили только, полгода еще не прошло, И тоже за угон грузовика. Прибавят тот условный срок, и глядишь — два года, как в аптеке, пропишут. А если не в Паневежис, то куда деваться, спрашивается? Нам сейчас с таксистом этим болтаться просто так не годится. Под первую проверку где-нибудь попадешь — и с концами. Разве что если еще раз попробовать, но только не так дурацки и чтобы деньги были… Может быть, податься до Сухуми на поезде без билета, зайцами? Я сказал:

— Володь, ты спишь?

— Нет. Комары кусают. А что?

— Слушай, может быть, дальше тронем? Мы почти час отдохнули, а комары все равно спать не дадут…

Евгения Курбатова

Я твердо знаю, что люди действительно рождаются для лучшего. Но в долгих жизненных лабиринтах где-то происходит незаметный поворот, и человек становится могильщиком, или палачом, или ассенизатором. А почему? Ведь ни один ребенок не планирует стать палачом, скажи об этом любому мальчишке — он просто обидится. И сколько бы мне ни объясняли, что любой труд почетен, я никогда не поверю, будто рыть могилы или вывозить дрянь — самое обыкновенное занятие. Конечно, сразу ткнут в меня десятком укоризненных пальцев: а кто же должен заниматься этим? Да не знаю я; машины, наверное…

Около шести утра отпечатали фотографии с пленки из фотоаппарата, забытого у Баулина. Я долго внимательно рассматривала их, пытаясь среди многих лип на нечетких размытых отпечатках угадать лица тех, что, как и все, родились для лучшего, а сами убили человека, и теперь их ждет тюрьма.

Судя по всему, фотографировалась компания во время пьянки. На столе бутылки, стаканы, какие-то пьяные рожи.

Потом появилось изображение Баулина. Хмельное блаженство морем разливалось по толстой физиономии. Вот тоже, наверное, человек создавался для чего-то выше, чем отсчитывать бутылки, четвертинки, стаканы «красноты». Чушь какая, всю жизнь будто под наркозом.

Он сразу опознал своих постояльцев.

— Вот Володька, с усиками, а этот Альбинас!

— А был такой эпизод, когда вы вместе фотографировались?

— А как же! Позавчера. Я только думал, что Володька снимает так, для виду, на пустую пленку. Но все равно было забавно, вот мы и щелкались.

— Кто изображен на других кадрах?

— Сейчас посмотрю, сейчас. Так, это Колька Гусев, мой сосед. Это Сашка Андрюшин, Симка Макаркин, Толька Алпатов — дружки мои.

— Ладно, с ними мы поговорим отдельно…

Я отдала размножить фотографии Владимира и Альбинаса, чтобы срочно разослать их по фототелеграфу. Если убийство их рук дело, то они сделали буквально все, чтобы ускорить свою поимку…

Владимир Лакс

Я сел, протер глаза и сказал:

— Поедем, пожалуй. А то комары прямо осатанели.

Я сказал насчет комаров и протирал глаза, чтобы он не подумал, будто я от волнения не могу уснуть. Я не хотел, чтобы Альбинка думал, что я трус. Иногда, когда волнуешься или боишься, надо себя превозмочь, пересилить, заставить не бояться. Вот, когда мы перед отъездом в Паневежисе угнали грузовик, я здорово боялся сначала. Но Альбинка начал выпендриваться передо мной, будто у меня молоко на губах не обсохло, а он огни и воды прошел. Я ему так и сказал тогда: ладно, не трусливей тебя, только неохота мне, мол, потому что глупо это. Я и на легковых-то не слишком люблю ездить, а тут грузовик какой-то грязный, подумаешь, много радости. А он сказал, что это ерунда, покатаемся немножко, а потом поставим. Будут же у нас когда-нибудь свои машины, нам, мол, практика необходима, а то разучимся водить. И снова завел ту же песню — не бойся, не бойся, никто и не узнает. А я сказал, что ладно, черт с тобой, поедем. Вот и получилось, что про угон все равно узнали, и пришлось нам из Паневежиса удирать по-быстрому. С отцом страшно говорить было, он ведь такие штуки вообще не понимает. Если бы сказал, он бы заставил пойти в милицию. Поэтому и пришлось убежать потихоньку, да еще денег у него спереть. Письмо я ему из Даугавпилса отправил, чтобы не волновался. Мне его тогда почему-то очень жалко было, не везет ему как-то в жизни все время. Но я боялся, что Альбинка будет смеяться надо мной за слюнтяйство, поэтому, когда мы выпивали в ресторане на вокзале, я сказал, что пойду в уборную, а сам выскочил в почтовое отделение, здесь же, на вокзале, и купил открытку.

Я написал тогда: «Здравствуй, батя! Я убежал из города. Извини, что не пришел попрощаться. Поезд уходил очень поздно, и я чуть не опоздал. Почему я убежал, напишу в следующем письме. Володя».

Но письма я ему пока не написал, да, собственно, еще и некогда было. Времени-то — неделя не прошла. А кажется, будто сто лет прожил. Тогда на вокзале все было легко и просто — я первый раз был по-настоящему свободен. Никто мной не мог командовать: ни отец, ни учителя, ни воспитатели. Можно было делать что хочешь и жить как хочешь. Это было так здорово — знать, что у тебя нет никаких обязанностей, а есть только права. И даже то, что Валда, видимо, вычеркнула меня теперь навсегда, меня как-то не так огорчало. Вон Альбинаса его Нееле тоже не любит, он же от этого не собирается топиться. Он, наверное, прав, что за так просто никто никого не любит. Женщины любят настоящих мужчин — сильных и смелых, победителей. И богатых. А я, если в общем-то по-честному разобраться, довольно трусоватый и совсем не сильный. Победителем мне еще надо только стать, потому что до сих пор я проигрывал все партии, в которых участвовал. И в этой партии, что мы сейчас заварили, никакой победы не видно…

Альбинка, черти бы его взяли, надумал все это. Теперь, если поймают, даже не знаю, что будет. Он тогда все распинался: есть такой фильм, «Особняк» какой-то, мол, там все точно показано, что и как надо делать, беспроигрышная партия. Там, мол, по собственной глупости эти налетчики попались. Вот те, кто придумал всю эту басню про разбойничий особняк, сидят себе дома спокойненько при своих деньгах, что они за эту придумку получили, а мы как угорелые несемся черт его знает куда. Зря, конечно, я ввязался в это дело. Вдруг отыщут нас? Вот тогда нам уж точно особняк обеспечат. Хотя найти нас, если рассуждать не от страха, а по-умному, не должны. Нас там никто не знает. Баулин знает только имена, да и вообще кому-то надо еще сообразить, что это наша работа. Ах, как было бы хорошо, если бы этой истории не было совсем! Ну, просто не было бы, и все. Не знать бы о ней ничего, не вспоминать, не помнить. Не помнить, не помнить, будто ничего не было.

— Слушай, Альбинка, нам надо будет вернуться домой.

— Когда? — насторожился Альбинас. Он даже руки снял с руля, и машина сразу же выписала крутой зигзаг на шоссе.

— Когда? — Я и сам задумался. — Не знаю я, Альбинка, когда надо домой возвращаться — мы ведь и там за собой хвосты оставили. Но домой надо возвращаться, иначе мы с тобой попадемся.

— А как же наши планы? — спросил растерянно Альбинас.

— Да брось ты эту чепуху! Забудь! И вообще давай забудем об этой истории, как будто ее не было вовсе.

— Ха! Забудь! Я-то забуду, а вот…

— Вот поэтому забудь ее. Навсегда. Не было этого ничего. Все мы придумали, поболтали, пофантазировали, и конец. Теперь надо это забыть. Тогда, может быть, это все присохнет как-нибудь…

— Допустим… А что сейчас будем делать?

— Давай доедем до Горького, бросим машину и сядем зайцами на любой поезд до Ленинграда. Там разыщем кого-нибудь из моих товарищей по училищу, скажем, что отправились путешествовать и остались без денег. Помогут наверняка, они хорошие, добрые парни. Может быть, как-то пристроимся пока в Ленинграде. Хорошо бы там с полгодика пооколачиваться. А потом надо назад возвращаться в Паневежис. Больше нам деваться некуда.

Альбинка задумался. Он думал долго, уж не знаю, чего он там прикидывал, но я твердо решил дураком больше не быть и у него на поводу не идти. Ясное дело, неохота ему возвращаться в Паневежис, боится он, что все угоны эти всплывут и его посадят. Только я решил, что мне плевать. Если я его не заставлю сейчас согласиться, то тогда конец всему. Загремим вместе за убийство. Я-то хоть и не убивал таксиста, да ведь понятно, что и меня по головке за это не погладят. А так вернемся потихоньку, время прошло, все уже забыли про нас, устроюсь куда-нибудь, так это и растворится помаленьку.

Справа мелькнула табличка с названием деревни, которая была уже хорошо видна впереди, — «Илевники». На обочине стояла бабка с девочкой и мальчишкой. Она вышла на дорогу и махала нам рукой.

— Давай, Альбинка, решай быстрее, при них говорить нельзя будет…

Альбинка стал подтормаживать, пока совсем не остановил машину около этих людей. Потом повернулся ко мне и сказал сквозь зубы:

— Ладно. Я согласен…

Бабка наклонилась к окошку и спросила:

— До станции Чигирево подбросите?

— А сколько дашь? — спросил Альбинка.

— Рупь дам, цена известная, — сказала бабка.

Мы катили и катили по этому бесконечному шоссе, где-то заправлялись и снова ехали, ехали. Потом сошла бабка с ребятами, я даже не взглянул на них, когда они растворились в придорожной пыли позади машины, и только много времени спустя я узнал, что бабку зовут Евдокия Ивановна Фенина, что ей семьдесят один год, а внучке Тамаре — четырнадцать лет, а внуку Сереже — пять. Они-то меня рассмотрели лучше. Все-таки когда везешь за плечами убийство, дорога в четыреста километров даже по пустынному рассветному шоссе — это слишком долгий путь…

Радиограмма № 3

«Пост на 348-м километре. 8 часов 37 минут. Только что в сторону Горького со скоростью 100 км/час проследовало такси — «Волга» бежевого цвета. Багажник машины разбит, номер смят, и установить его не удалось. В машине двое парней, на мой приказ остановиться не реагировали. Начинаю преследование такси, организуйте его задержание на въезде в город.

Инспектор дорожного надзора Дзержинского ГОМ лейтенант Сабанцев».

Альбинас Юронис

Да, видать, другого выхода не остается. Надо будет бросить около Горького машину и двинуть в Ленинград. Только побираться у Володькиных товарищей я не намерен. Авось, пока нож в кармане и руки не отсохли — не пропадем. Потом вернемся в Паневежис, и снова потечет эта мутная жизнь. Пока не представится случай начать все сначала. Володька, трепач, испугался. А то и сейчас еще можно было бы чего-нибудь придумать. Только одному оставаться страшновато. А его уговорить явно не удастся. Да и предложить мне нечего. Ладно, как-нибудь все само устроится.

Проскочили указатель — «До Дзержинска — 18 км, до Горького — 60 км».

Я сказал Володьке:

— В Горький въезжать нет смысла. Надо бросить такси, не доезжая…

— А потом пехом переть? Да ну! Доедем до окраин, поставим около какого-нибудь дома и пойдем. Бросать в лесу опаснее — как только найдут, это сразу вызовет подозрение: откуда в лесу под Горьким московское такси?

— Пожалуй, — я помолчал, потом сказал: — Слушай, Володька, я тебе хотел сказать на всякий случай… Ну, если там случится чего и нас задержат. Мало ли что бывает. Так ты запомни: мол, стояло на улице такси, пустое, мы сели и поехали кататься. Понял?

— Угу, — мотнул Володька головой.

Мы проехали еще километра три, и двигатель стал чихать.

Я сначала не сообразил даже. Потом взглянул на бензомер — стрелка завалилась за ноль. Все, кончился бензин. Мотор фыркнул еще раз и заглох. Я переключил скорость на нейтраль. Мы катились по инерции, наверно, еще с полкилометра, пока колеса не замерли на обочине.

Я вылез из машины. Закурил сигарету и стал смотреть на шоссе, дожидаясь какого-нибудь грузовика. Дорога была совсем пустынной. Господи, какая стояла в это утро необыкновенная тишина! Сколько времени прошло с той минуты, но больше я ни разу не слышал такой тишины. Потому что с тех пор я всегда нахожусь на людях. Со мной всегда много людей. Я никогда, совсем никогда, не бываю один. А тогда даже кузнечики не гомонили, и жаркая ласковая тишина расплывалась волнами над задремавшими от зноя полями. Так и стоял я на пустой дороге. Не спеша покуривал, будто набирался тишины надолго впрок. Потом показался грузовик, который быстро приближался со стороны Москвы. Но и он щадил эту необыкновенную тишину — еще долго не было слышно гула мотора. Я вышел на середину шоссе и поднял руку. На правом крыле у него заморгал подфарник. Я понял, что он останавливается. Грузовик притормозил. Из кабины высунулся веснушчатый рыжий парень.

— Что случилось?

— Выручи, друг, бензинчиком! Не хватило чуть-чуть. Вот и загораем здесь.

— А во что тебе налить? Канистра есть? Или ведро?

— Да в том-то и дело, что нет!

Шофер сплюнул через окно, покачал головой:

— Эх, таксеры, шофера, ядреный лапоть! — Он спрыгнул на асфальт, достал привязанное под кабиной ведро, открыл крышку бака, посмотрел на нашу «Волгу». — Здорово приложился ты, паря!

Бензин булькнул и ударил звонкой золотистой струйкой из шланга в ведро. Несколько капель упало на дорогу. Они сразу закипели, расплылись радужными веселыми пятнами. Потом ведро наполнилось, я взял его аккуратно за дужку и пошел к машине. Володька, положив голову на спинку сиденья, дремал. Я поставил ведро на землю, открыл лючок бензобака, вставил шланг. Потом выпрямился. И увидел, что прямо против нас, с другой стороны шоссе, стоит «Волга»…

Старший инспектор дорожного надзора Иван Турин

Жаркий денек предстоял. Было еще совсем рано, но жара уже надвигалась на город, как туча, — тяжелыми плотными клубами. В дежурке прямо дышать было нечем, хотя время только подползало к восьми. Я из-за этого прослушал начало ориентировки.

— Чего, чего? — спросил я шепотом у Калинина.

— Таксиста ночью в Москве убили и угнали его машину, — сказал Калинин Вячеслав. — Ты слушай, наверное, скоро всех бросят на патрулирование…

У меня в комнате было попрохладнее — окна на север выходят. Я сел за стол, достал пистолет, разобрал его и смазал. Масла в бутылочке совсем на донышке — надо будет взять еще, а то как раз с нечищеным оружием попадешь под строевую проверку, сраму не оберешься.

Проверил затвор, посмотрел ствол на свет — зеркальце, щелкнул пару раз и вставил в магазин. И тут позвонил телефон — на выезд. Это Сабанцев уже передал радиограмму. Я поехал с Калининым на горотдельской «Волге» — она без опознавательных цветов милиции. Калинин Вячеслав сидел за рулем в форме, а я — в штатском. За три минуты мы проскочили весь Дзержинск и выехали на Игумновскую дорогу. Дорога эта, конечно, неважная, булыжник с битым асфальтом, но так мы срезали большой кусок и выходили сразу на Московское шоссе. У села Дворики пересекли магистраль и потихоньку двинулись в сторону Москвы. Убийцы должны были ехать нам навстречу. Мы их проглядеть никак не должны — движение небольшое. Так, не спеша, и проехали километров пять. Здесь Калинин говорит — зрение у него как у кошки:

— Слева на обочине машины стоят.

Проехали еще немного, и я их тоже разглядел — грузовик ГАЗ-51 и перед ним — «Волга». И люди рядом копошатся. Калинин выключил двигатель, и мы тихо, по инерции, подъезжаем вплотную. Вижу — высокий парень с длинной челкой собирается заливать бензин в бак. А «Волга»-то — такси. Такси с московским номером — ММТ 52–51. Я почему-то шепотом — сердчишко тоже колотнуло — говорю Калинину:

— Стой! Это они.

Владимир Лакс

Я не спал тогда, просто меня охватила какая-то полудрема, когда все теряет вокруг свою обычную четкость, законченность, и сон все смягчает и будто закрашивает серым, но все равно сознание бодрствует, и ты отчетливо слышишь, что происходит рядом. Поэтому я сразу подскочил, услышав тонкий, будто задавленный, крик Альбинки:

— Володька-а!

Напротив нашей машины стояла «Волга», за рулем которой был милиционер. Человек в штатском уже вылез из машины, и я увидел у него в правой руке пистолет. Этот пистолет — он как заворожил меня. Потому что я впервые в жизни понял, что пистолет — это не только забавная штука, которой можно хвастаться, играть или пугать. Из пистолета можно стрелять, понял я в это мгновение. И сейчас из него будут стрелять в меня. Я почему-то был уверен, что он нас сейчас застрелит. Я оглянулся и увидел, что Альбинка уже перепрыгнул через кювет и бросился бежать по полю. Я рванулся, уже не помня о пистолете, вылетел из машины пробкой и припустил за Альбинкой, перепрыгивая с удивительной легкостью через кочки и ямины. И где-то, далеко за спиной, раздался крик, злой, громкий, вроде щелчка бичом:

— Стой! Стой! Стреляю!

«Стреляю, стреляю», — ввинчивались буравами в мозг слова, но я не мог остановиться и бежал, бормоча себе под нос:

— Мамочка, мамочка, дорогая, да что это такое, мамочка, ведь он не имеет права стрелять, не имеет…

И вся моя спина превратилась в одно огромное ухо, чутко ловившее тяжелый топот сзади, а передо мной бежал, вжимая голову в плечи и нелепо взбрыкивая ногами, Альбинка. Топот смолк, и я всей кожей почувствовал толчок воздуха, и только потом прилетел звук: пу-о-ах! Боже мой, он стрелял. Он стрелял в нас! Он стре… Пу-о-ах!!

И тоненький зловещий свист, как пение комаров, что жалили нас сегодня ночью: вз-и-ить, вз-и-ить!..

Рапорт

Начальнику Дзержинского горотд. от ст. инспектора дорнадзора ст. лейтенанта милиции Турина И. К.

«…но потом они увидели в машине Калинина в форме и бросились бежать в поле. Я перебежал через дорогу и крикнул им, чтобы остановились, но они продолжали убегать. Тогда я сделал два предупредительных выстрела и навел пистолет в цель…»

Альбинас Юронис

Я совсем ополоумел от страха. Хотя сначала я не боялся, что он нас застрелит. Мне и в голову не приходило, что он может стрелять в нас. Я просто озверел от страха, поняв, что мы попались. И одна-единственная надежда оставалась у меня — убежать. Он не сможет догнать. Он уже старый, ему ведь не меньше тридцати. Я бежал так, как никогда еще не бегал в жизни. Я бежал, не обращая внимания на его крик: «Стреляю!» Потому что он не имеет права в нас стрелять. Стрелять можно только в тех, кто нападает на него. А мы на него не нападали. Мы убегали от него. Он не мог в нас стрелять. Мы ведь никакой опасности для него не представляли! Он не будет стрелять, что он, зверь, что ли?

И вдруг раздался выстрел. Я даже не сразу понял, что это выстрел, так нелепо, неуместно прозвучал он в этой кромешной тишине. Но где-то высоко над головой взвизгнула пуля. И этот тонкий злой визг будто под колени ударил. Ноги сразу сбились с ритма, стали ватными, тяжелыми, непослушными. Сердце провалилось куда-то вниз, в живот, и замерло там. «Он сейчас убьет меня», — подумал я вяло. Снова бабахнул выстрел. Я почувствовал, что сейчас пуля вопьется мне в спину. Она продырявит меня насквозь, вылетев впереди вместе с куском мяса. Горячая дымящаяся кровь хлынет из меня двумя струями. Я буду валяться здесь на поле, пока вся кровь не вытечет из меня, медленно впитываясь в сухую серую землю. Некому будет мне даже помочь. Я умру один, совсем один. «Все кончено, все, совсем все», — подумал я. Нет, нет, это невозможно, я хочу жить! Он не имеет права! И я остановился…

Владимир Лакс

Альбинка остановился и, еще ниже вжимая голову в плечи, стал поворачиваться назад. Тогда остановился и я, но повернуться назад боялся. Милиционер подбежал, тяжело дыша, и крикнул:

— Руки за голову!

Я медленно, через силу, поднял руки и понял, что со старой жизнью покончено навсегда. Так поднимают руки вверх только пленные фашисты и шпионы в кино. А меня брал в плен свой, советский. Как фашиста. Свело плечи, и я чуть не завыл в голос от ужаса, но не было сил, во мне будто все умерло. Слабо шевельнулась мысль, что они про таксиста не знают, а задержали нас за угон машины. И сразу исчезла.

Милиционер, стоя у меня за спиной, быстро провел рукой по карманам моих брюк, пощупал за поясом, слегка подтолкнул меня дулом пистолета и сказал:

— Пять шагов вперед!

Я отошел, и он так же ловко и быстро обыскал Альбинку. И все время этот милиционер бормотал сквозь зубы:

— Паршивые сукины дети! Дурацкие сукины сыны!

Я услышал сзади треск мотоцикла, который взревел и смолк.

— Кругом! Марш! — Милиционер развернул нас и повел к шоссе.

Я удивился еще, как мало мы успели пробежать от нашей «Волги». Рядом с ней стоял милицейский мотоцикл, и запыленный потный инспектор сказал:

— Двенадцать километров гонюсь за ними — правый цилиндр отказал…

— Ладно, хватит разговоров, — сказал милиционер в штатском, который бежал за нами. Он кивнул на меня мотоциклисту. — Сними с него брючный ремень и свяжи ему руки…

— Зачем? — разлепил я ссохшиеся губы. — Мы и так никуда не собираемся убегать.

— Убийц полагается возить в наручниках, — сказал он зло, потом добавил: — Чтобы ножами было махать несподручно.

— Мы никого не трогали, — с трудом проговорил Альбинка дрожащим голосом. — Мы только взяли машину покататься…

— Вот и хорошо, — сказал инспектор, деловито связывая мне руки. — Сейчас приедем в город, вы там все расскажете, как и что было.

Подъехало несколько легковых машин, и нас сразу обступили со всех сторон милицейские офицеры, они о чем-то оживленно переговаривались. Один смеялся, тот, что задержал нас, негромко разговаривал с молодым подполковником, и я старался изо всех сил что-нибудь уловить в этом гомоне, разобрать какие-нибудь слова, но все слова вдруг потеряли для меня смысл и форму, будто очень быстро завертелась патефонная пластинка или они говорили на заграничном языке, и остались только звуки, и они больно били по барабанным перепонкам, и я больше всего хотел, чтобы это скорее все закончилось. Потом подполковник сказал:

— Ну рассаживайте их по машинам, и поедем, пожалуй…

Альбинку провели и посадили в наше такси, кто-то уселся за руль, машина тронулась, и я увидел, что Альбинка, обернувшись в заднее стекло, что-то кричит мне, но что, я так и не понял.

Меня повели в милицейскую «Волгу», и тут я заметил, что шофер грузовика, который дал нам бензину, всеми забытый в суматохе, по-прежнему стоит на обочине, судорожно прижимая руками к груди свое ведро, и широко открытыми от удивления и испуга глазами смотрит на меня. Мне показалось, что он один здесь сочувствует мне, и я, собравшись с силами, улыбнулся ему и подмигнул. Но он вдруг бросил ведро на землю и плюнул в мою сторону…

Альбинас Юронис

Я твердо решил: ничего не скажу, хоть на куски разорвите. Ни слова от меня, как дело было, не узнаете. Хоть сто часов допрашивайте, все равно буду стоять на своем. Только бы Володька не раскололся. А я-то выдержу.

Но меня никто вообще не допрашивал. Какой-то человек в штатском, наверное следователь, посадил меня в маленькой комнате с решеткой на окне и сказал:

— Вот тебе ручка и бумага. Садись за этот стол и подробно напиши, кто ты такой, откуда ты взялся, как вы попали в такси и каким образом заехали в наши края.

— Мы просто хотели покататься…

— Вот ты и напиши. А вообще-то лучше пиши все по правде — врать нет смысла. Можешь не спешить, продумай все. А я пока поговорю с Москвой, нам надо кое-что уточнить про вас.

Он захлопнул дверь, щелкнул снаружи ключ в замке. По его спокойствию я понял, что о нас уже известно все. Или почти все. А может быть, он только прикидывается таким спокойным? Да нет, он же совсем не спешит. Но меня он все равно с толку не собьет. Нас никто не видел, и я ни за что не признаюсь. Я взял бланк с надписью «Объяснение» и стал писать нашу легенду. Только бы Володька все подтвердил!

Прошло, пожалуй, не меньше часа, пока вернулся следователь. Он спросил:

— Написал? — и по голосу его было ясно, что ему безразлично, что я там написал. Потому что он все равно ни одному моему слову не верил, да и не нужно ему было это, раз он знал гораздо большее.

Я протянул ему исписанный лист. Следователь быстро просмотрел его и бросил на стол, потом задумчиво сказал:

— Да, милейший, с грамматикой у тебя дело швах.

Как будто мы здесь сидим на диктанте, и все другие мои дела замечательны, а вот с грамматикой я подкачал. И прямо неизвестно теперь, принимать меня в тюрьму с плохим знанием грамматики или отправить еще подучиться. Но я ничего не сказал. Я боялся, как бы он не увидел, что я состою сейчас всего из двух чувств. Ненависти и страха.

Но, видать, ему это было тоже безразлично. Он убрал листок с моим объяснением в ящик. И стол стал пустой и чистый, как вся эта маленькая неуютная комната. От этого не на чем было задержать, зацепить, затормозить взгляд. Я чувствовал, что мои глаза предательски шарят по всей комнате, они выдавали меня каждую секунду, потому что я никак не мог посмотреть ему в лицо. Да ему этого и не надо было. Он ведь все равно все знал. Вот мы и сидели с ним и молчали. И в этом молчании я слышал, как течет время. Оно размывало мою твердость, мою решимость не признаваться, быть до конца мужчиной.

— Как ты думаешь, Юронис, какое по закону полагается наказание за убийство? — спросил он неожиданно.

Я пожал плечами:

— Понятия не имею. Меня это не интересует.

— Не интересует — не надо. Как хочешь. Я просто подумал, что всякий человек должен знать, что его ждет впереди.

Я сказал нагло, с ухмылкой:

— И что же ждет меня?

Он посмотрел мне в лицо и сказал негромко:

— Смерть.

Если бы он орал на меня, или, может быть, бил бы меня, или злорадствовал, что они меня поймали, я бы, наверное, ему не поверил. Решил, будто он запугивает меня или просто изгаляется.

Но он сказал это грустно, вроде бы даже пожалел, и никакого злорадства в его голосе не было. И я опешил. Я облился весь потом, потому что понял: мне уже ничего в жизни не будет, кроме следствия, суда и смерти. За эти несколько часов с момента убийства таксиста я столько вещей узнал сразу, что вот это, последнее, прямо убило меня. Как будто на меня скала обрушилась. И ничего во мне не осталось теперь старого. Кроме жуткого желания выжить во что бы то ни стало, любой ценой. Чтобы дышать, двигаться, шевелить пальцами, увидеть еще людей и деревья. Чтобы когда-нибудь, хоть через двадцать лет, вернуться в Паневежис, чтобы хоть еще совсем немного пожить, пожить…

И я закричал, завизжал чужим, как во сне, голосом:

— За что? За что смерть? Я никого не убивал! Я никого не убивал! Не убивал! Не хочу…

— Не валяй дурака, — сказал он спокойно, тихо.

И я понял, что ничего уже изменить нельзя, этого никто не может изменить. И этот тихий, спокойный следователь тоже ничего не может. Все уже произошло. Мне бесполезно пытаться что-либо изменить, как если бы я вздумал плечом спихнуть с рельсов паровоз. И я замолк.

Следователь помолчал, потом задумчиво сказал:

— Вот что, Юронис, ты можешь ничего не говорить или рассказывать мне детские сказки вроде той, что ты написал сейчас. Но дело ведь не в этом. Дело-то в том, что вы с Лаксом убили человека. Я не знаю пока, кто нанес удар ножом — ты или Лакс, — но сейчас это в общем-то и неважно. Важно то, что вы оба, понимаешь, оба, убили человека. И нам с тобой сейчас спорить об этом бесполезно. Потому что нас с тобой в комнате двое, и мы оба знаем, что таксиста Попова убили вы. Но вслух я говорю, что это так, а ты говоришь, что это не так. Ты пойми только одну вещь: твоя позиция, может быть, и помогла бы тебе, если бы я хоть немного сомневался в том, что именно вы убили Попова, и хоть самую малость верил тебе. Но я не сомневаюсь в том, что именно вы убили таксиста, а тебе не верю совсем. Ты надеешься на то, что мы не все знаем. Так я этого и не скрываю: мы еще многого не знаем. Например, за что вы его убили, при каких обстоятельствах. Но сейчас не это важно, важно, что мы знаем, кто убил Попова. А остальное мы еще узнаем. Ты это понимаешь?

Я механически кивнул. Да, это он правильно сказал: и он и я знали, что таксиста убили мы с Володькой. Ему ведь надо только доказать это по их законам. И он наверняка докажет. И напишет, что у меня не было чистосердечного раскаяния. Тогда меня расстреляют. Володька ведь все свалит на меня. Даже если и не свалит, меня все равно расстреляют. Я умру, и ничего не будет. Совсем ничего не будет никогда! Никогда! Никогда! А я жить хочу. Господи, как я хочу жить! Как мне еще хочется пожить! Ведь я еще ничего не видел! Когда я буду умирать, мне даже вспомнить нечего будет — приятного или хотя бы интересного. Я не хочу умирать! За что мне умирать? Я ведь не по злобе убил таксиста. Я ведь не знал его даже! Я просто не подумал, я не хотел его убивать! Если бы он сам отдал деньги, я бы никогда не ударил его ножом! Мне ведь все равно было! Они же не поверят; что я не хотел его убивать. Я не хочу умирать. Я бы всю жизнь работал на семью этого таксиста. Пусть только меня не убивают тоже. Это ведь глупо было убивать его, я не думал в этот момент ни о чем. Пусть только оставят мне жизнь, я никогда этого больше не сделаю. Никогда не буду!

Я забыл, что сижу против следователя, а слезы безостановочно бежали у меня по щекам…

— Пишите, я все скажу. Я, честное слово, никогда больше не буду…

Записка по ВЧ

Дзержинский ГОМ. Исх. № 139

В Управление московского уголовного розыска

«Сегодня в Дзержинске Горьковской области в автомашине-такси ММТ 52–51 задержаны Лакс Владимир и Юронис Альбинас, объявленные в розыск, сводкой № 17 от 21 июня 1967 года.

Задержанные сознались в угоне автомашины и убийстве Попова.

Высылайте конвой либо постановление на арест и этапирование».

Владимир Лакс

В голове оглушительно громко гудело, все время сохли губы, глаза резало от яркого солнечного света, и не проходило ощущение, будто я много-много дней не спал. Я тяжело, как пьяный, ворочал языком, односложно отвечая на все вопросы — да, нет. Запираться не было смысла — они нас задержали не за угон машины. Они нас задержали как убийц. И я уже все рассказал. Сквозь усталость и отчаяние проскальзывало у меня удивление: как смогли они так быстро и так четко сработать? Да вот сумели, теперь об этом раздумывать нечего. Вечером нас, по-видимому, повезут назад, в Москву. Там будет тюрьма, следствие, суд. На суд вызовут отца. От этой мысли вся моя сонливость пропала. Я подумал о том, как мне придется посмотреть ему в глаза, и у меня мороз по коже прошел. Для него вся эта история со мной — конец, он слишком простой, обычный человек, чтобы пережить такой позор, который для него тяжелее горя. Боже мой, что же я наделал?!

— Прочитайте, Лакс, ваши показания и подпишите их, — сказал милицейский капитан.

Я смотрел на плотно исписанный лист, и буквы, слова, строчки прыгали перед глазами, сливаясь в неразборчивую головоломку. Из соседней комнаты через неплотно прикрытую дверь доносился чей-то голос, диктовавший протокол:

— «…Во внутренних карманах пиджаков, обнаруженных в такси, лежали паспорт на имя Юрониса Альбинаса Николаевича и профсоюзный билет на имя Лакса Владимира Ивановича…»

А строчки допроса прыгали, сливались, сливались:

«Мыселивтаксинатаганскойплощадиоколоодиннадцатичасов…»

— «…темные очки-светофильтры…»

«наулицебылотемноилюдейсовсемневидно…»

— «…Значок американской выставки, эмалированный с надписью «иЗА-59».

«мыуженаездилиоколошестирублейаденегнебы л осовеем…»

— «…Записная книжка в ледериновой обложке…»

«мыобэтом договорил исьещевдаугавпилсе…»

— «…железнодорожные билеты Даугавпилс — Москва…»

«яположилножврукавпиджака…»

— «…нож хозяйственный с металлической ручкой длиной 16 см…»

«таксисгпобежалпоулицеистрашнокричалвсеврем я…»

— «…на стойке и стекле водительской двери затеки и капли крови».

— Правильно все? — спросил капитан.

Я кивнул.

— Тогда напиши внизу: «Записано с моих слов верно», — и распишись. Готово? Ну, все. Собирайся, поедешь в Москву…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Возмездие

Евгения Курбатова

Сон был стремительный, шумный, как поезд в туннеле метро, и промчался он так же, как поезд, бесследно, оставив в голове тяжелый звенящий гул. Я открыла глаза и пыталась вспомнить, что мне снилось, но все расплывалось, просачивалось, уходило неуловимо быстро. Только два лица еще слабо маячили перед глазами, и, уже почти вдогонку, я узнала их — Лакс и Юронис. И хотя сон не припомнился, я теперь точно знала, что эти два лица все время присутствовали во сне и были все время неподвижны, потому что я видела не живых людей, а только фотографии.

Я встала, пошла в ванную, долго, со вкусом чистила зубы, потом умылась холодной водой, причесалась, но ощущение разбитости, какого-то надсадного утомления не проходило. Из комнаты рванулась, в голос завопила джазовая мелодия. Это пришел с работы отец и принес очередную эстрадную пластинку. На все свободные деньги он покупает пластинки и накручивает их на радиоле без остановки. Это его хобби. Сейчас стало модным иметь хобби. Правда, в данном случае не папа следует за модой, а мода — за ним. Он, помнится, любил джаз даже в те времена, когда считалось, что квакающую музыку могут любить только тунеядствующие стиляги, а маленькие человеческие привязанности еще не назывались хобби. Я помню, меня всегда смешили статьи, где джаз был обязательным атрибутом времяпрепровождения папенькиных сынков. Потому что папа и тогда любил джаз, а я не знаю более работящего и трудолюбивого человека.

Я вошла в комнату. Отец сидел в кресле с сигаретой в руках и с мечтательным выражением слушал музыку. Он приложил палец к губам и сказал шепотом:

— Это классические вариации Телониуса Монка…

Я пожала плечами, села за стол и стала писать запросы в иногородние органы прокуратуры. Писала долго, потом незаметно потеряла мысль и стала прислушиваться к музыке. Ах, как хорошо играл пианист! Уж на что я ничего в этом не понимаю, и то дыхание захватывало. Стремительными аккордами уходил он от оркестра и вел мелодию сам, широко и решительно. Он будто боялся, что оркестр догонит и поглотит мелодию, которую он придумал один, и мелодия исчезала в хрустальном, прозрачном, но почти непроходимом лабиринте импровизаций, а от оркестра выходил с ним на поединок, рассыпая громадные звенящие шары, саксофон, но ему было не справиться с этой мелодией, сильной и светлой, и тогда саксофону помогали кларнет и тромбон. И контрабас пытался остановить ее, вбивая колышки контрапункта. И все вместе они ее тоже не одолели, мелодия вырвалась, запела…

Я тряхнула головой и стала писать дальше, но почему-то не ладилось, и не хотелось думать о смерти и убийцах, когда на свете есть такая красота и доброта. Что-то растравил меня сегодня мой старик. Я старалась сосредоточиться, но не могла, пока не кончилась пластинка. Отец долго молчал, затем спросил:

— Жека, ты работаешь?

Я посмотрела на него с улыбкой и серьезно сказала:

— Не-а. На велосипеде катаюсь.

— Грустная ты сегодня, Жека. Хоть и шутишь с отцом непочтительно.

— Загрустишь. Дело очень плохое у меня.

— Трудное? Не получается?

— Да нет, вопрос не в этом.

— А в чем?

— Не могу я объяснить своего настроения, но это дело ужасно угнетает меня. Двое ребят убили молодого парня — шофера такси. Вот и все.

— И вы не можете поймать их?

— Да что ты! Их уже взяли, сегодня привезут в Москву. Но завтра их отправят в тюрьму, в Матросскую Тишину, а таксиста похоронят на Даниловском кладбище. В один миг пропало три молодых человека. В один миг…

Зазвенел телефон. Я сняла трубку:

— Слушаю.

— Товарищ Курбатова? Арапов говорит. Из МУРа. Привезли ваших ребят…

— Хорошо, спасибо. Я скоро буду, Владимир Павлович.

Я стала собираться. Отец задумчиво смотрел на меня.

— Жека, я понимаю, о чем ты говоришь. Но ведь они преступники…

— А ты думаешь, я им мандарины и шоколадки сейчас повезу?

Отец встал и посмотрел мне в глаза:

— Но тебе их жалко, Жека.

— Мне их не жалко. Они убийцы. Но убийцами они стали не в тот миг, когда вогнали таксисту нож в спину. Они дозревали до этого долго. Вокруг было много-много людей. И никто им не мешал. А в тюрьму этих паршивых сопляков буду сажать я. Вот в этом и дело…

Альбинас Юронис

Меня вели по каким-то коридорам, переходам, бесконечным лестницам. Несмотря на поздний вечер, по коридорам ходило много людей. В штатском и милицейской форме. Я подумал, что меня привезли в тюрьму. Ведут в камеру. Сначала я все волновался, что люди, которые шли навстречу, будут останавливаться и глазеть на меня. Ведь не каждый день увидишь человека в наручниках. Но никто не обращал на меня внимания. У всех были озабоченные, безразличные или усталые лица. Все они, по-видимому, были заняты своими делами. Сначала это радовало меня. А потом стало обидно, что я всем так безразличен. Ведь, можно сказать, жизнь моя кончалась в этот момент. А всем вокруг хоть бы хны. И от этого хотелось плакать.

— Куда меня ведут? — спросил я конвоира на всякий случай. Хотя знал уже наверняка, что меня ведут в камеру. Тюрьма была не такой страшной, как я ожидал.

— К следователю, — сказал конвоир. — Давай, давай, шагай быстрее.

Я не успел даже обдумать его ответ, как меня ввели в комнату. После сумрака коридора я зажмурился от яркого света большой лампы под потолком. Потом огляделся и увидел девушку с красивой рыжей прической. То есть волосы у нее были не рыжие, а как старая тусклая медь. Года двадцать три — двадцать четыре ей на вид было, не больше. А глаза серо-голубые, как у рыси, и злые. Она сидела сбоку от стола. Положила ногу на ногу и, покачивая в воздухе лаковой туфлей, читала какие-то бумаги в тонкой картонной папке. Я понял, что конвойный наврал мне. Никакого следователя не было. Но он почему-то гаркнул над ухом так, что я вздрогнул:

— Юронис. Вызывали?!

Не поднимая глаз от бумаг, она кивнула. Потом внимательно посмотрела на меня. Будто припоминая мое лицо. Хотя припоминать ей нечего было. Мы ведь раньше не встречались.

— Здравствуй, Юронис. Моя фамилия Курбатова. Я старший следователь прокуратуры Ждановского района и буду вести ваше с Лаксом дело.

Я просто обомлел. Не обманул, значит, конвойный.

Вот уж, когда не повезет, так до конца. Я еще от Ваньки Морозова слышал, что хуже следователей, чем бабы, не бывает. Они самые дотошные. А эта еще молодая в придачу. Она особенно будет выпендриваться. Когда же это она старшим следователем успела стать? Вот чего непонятно. На улице за студентку принял бы. Ну, она теперь мне даст жизни! Потом вспомнил, что я уже сам все рассказал. Эх, перетрусил тогда, не стоило так раскисать. Да теперь уж нечего, назад не попрешь. Я сказал:

— А мне все равно. Старший, младший, вы или другая…

Она усмехнулась:

— Тебе-то все равно. А мне — нет. Я с тобой буду разбираться долго и всерьез. И ты мне не хами. Ты со мной вежливо разговаривай. Понял?

Я кивнул головой и тихо сказал: «Понял». Потому что глаза у нее потемнели, потяжелели, как свинцом налились. Я почувствовал в этой девчонке что-то такое, что спорить с ней и грубить сразу расхотелось. А она как ни в чем не бывало сказала:

— Ну, вот и познакомились. Садись, Юронис.

Я осторожно уселся на краешек табурета. Она снова усмехнулась. Я заметил, что пугаюсь ее усмешки.

— Ты уж садись как следует, прочно. У нас разговор не минутный.

Она взяла ручку, обычную школьную ручку с перышком «86», и я увидел, что на указательном пальце у нее синяя клякса. Ручку в чернильницу она так и не обмакнула. Подержала, подержала и, видно позабыв, что собиралась писать, положила снова на стол. Она задумчиво смотрела в распахнутое, четко расчерченное решеткой окно. Там догорал поздний летний закат. А я для нее не существовал, как будто я испарился. Потом резко обернулась:

— Ты знаешь, где находишься сейчас?

Я кивнул:

— В тюрьме.

И снова она усмехнулась:

— Нет, это не тюрьма. Тюрьма тебе еще только предстоит. Ты сейчас в МУРе, на Петровке, тридцать восемь. Слышал о такой организации?

— Слыхал.

— А про музей имени Пушкина слышал? Или про консерваторию?

Я пожал плечами.

— Не слышал?

Я осторожно промолчал. Она, наверное, какую-нибудь пакость мне готовит. Что-нибудь в музее этом сперли, так она мне пришить хочет. А я там сроду не был. И не слыхал про него.

Но она как будто забыла свой вопрос и внимательно смотрела мне в лицо.

— Сколько тебе лет?

— Семнадцать.

Не заглядывая в бумаги, она поправила:

— Семнадцать лет, десять месяцев, двенадцать дней. Это ведь немало, а?

— Да, немало, — сказал я.

— А ты понимаешь, чувствуешь, что вы с Лаксом натворили?

— Понимаю, но я не хотел, я ведь не думал, — уныло забубнил я, боязливо посматривая на нее. Я хотел сообразить, что ей надо: чтобы я каялся, что ли?

А она замолчала и смотрела на меня спокойно и строго. Я испугался ее взгляда. Будто она меня на рентген брала. Она долго молчала, потом спросила:

— Ты к Лаксу хорошо относишься?

— Конечно. Он же мой друг.

— А вот представь себе, что кто-то воткнул ночью Володьке в спину нож. Тебе его было бы жалко?

И я сразу почему-то увидел, как Володька, обливаясь кровью, бежит со страшным криком по пустынной ночной улице. Я даже глаза закрыл и сказал быстро:

— Не надо, не надо. Конечно, жалко, — и понял, что она меня поймала. Но она ничего не стала записывать. Вообще, не такое у нее было лицо, будто она меня подлавливает.

— Жалко… — сказала она, все глядя на меня и вроде решая: верить мне или нет. — А ведь у Кости Попова было очень много друзей. Ты ведь и в них всадил свой нож…

Евгения Курбатова

Он сидел на краешке стула, испуганный, наглый и злой. И мне было ясно, что он плохо осознает масштаб случившегося. Я спросила:

— Скажи, Юронис, вы зачем взяли нож с собой, когда уже убили Попова?

Он подумал, помялся, потом сказал:

— Не знаю… Так…

— Что значит «не знаю»? Ты можешь не знать, почему я взяла сюда свою сумку. А зачем вы взяли нож, ты наверняка знаешь.

Юронис пожал плечами, тряхнул длинной челкой:

— Не знаю. Все равно не знаю.

— Тогда я тебе помогу. Взять ножи вы могли только по трем причинам. Первая — забыли, что они у вас с собой. Вы забыли?

— Да, забыли, — охотно сказал он.

— И, забыв, ты долго мыл свой нож под краном на кухне? Так?

Он заерзал на стуле, промолчал.

— Значит, все-таки не забыли, а взяли сознательно. Вторая причина — вы хотели скрыть орудие убийства. Говорили вы с Лаксом об этом?

— Нет, мы вообще об этом не думали, — сказал Юронис.

И я охотно поверила ему. Они действительно не думали даже об этом. Мне пришло в голову, что они вообще очень мало думали обо всем связанном с убийством. До и после. Мне кажется, они не понимают, что убийство человека влечет за собой громадные моральные и юридические последствия.

Тогда я спросила:

— Значит, ты взял нож, чтобы использовать его еще раз, или еще несколько раз — уж как там придется?

Он молчал долго, потом кивнул:

— Да. Как там придется…

Я допрашивала его не меньше двух часов. Он подробно рассказал снова, как все произошло, и говорил устало, ничего не скрывая, обстоятельно, и у него был вид человека, которому ужасно надоело без конца рассказывать одну и ту же скучную историю.

Потом спросил:

— А вы учтете, что я сам во всем признался?

И я вместо ответа сказала:

— Тебе Костю Попова жалко?

Юронис пожал плечами:

— Ну, жалко. Может, он был неплохой парень. Но так уж получилось…

Так получилось. Я механически рассматривала вчерашнюю «Вечерку», забытую кем-то в кабинете. Как много событий происходит за один день!.. Эстафета журналистов прибыла в Злату Прагу… «Сегодня они стали инженерами» — группа уже немолодых людей, застенчиво улыбаясь, смотрит в объектив. Они защитили дипломы в вечернем металлургическом институте на Люблинском литейно-механическом заводе… «Американские агрессоры применяют напалм», — сообщает корреспондент ТАСС Евгений Кобелев из Ханоя. Гастроли Венского бургтеатра начались в Москве. Летнему цирку «Шапито» требовались шоферы, а в кинотеатре «Варшава» шел фильм «Он убивать не хотел»…

Так получилось. Почему, почему же получилось так, что он не защищал в этот день аттестат зрелости, чтобы через несколько лет написали: «Сегодня он стал инженером»? И не пошел в военкомат проситься добровольцем против агрессоров, применяющих напалм. И не попробовал устроиться в цирк «Шапито» шофером. А вечером не захотел пойти на спектакль Венского бургтеатра. И не смотрел кино, в котором кто-то не хотел убивать. А вот он-то убил. Так получилось…

И в этих безразличных округлых словах чувствовалось такое равнодушие к чужому горю! Юронис действительно жалел, что так получилось. Но он жалел, что так получилось с ним, а вовсе не с Костей Поповым, который мертв, навсегда мертв и завтра будет похоронен. Юронис жалел — я видела это по его лицу, — что окончена его жизнь, его былая привольная жизнь без забот и обязательств, и пока еще он совсем не думал о конченной навсегда жизни Попова. Ему совсем было не жалко Костю Попова. И от этого меня стала разбирать злость, неистовая, палящая.

Этот совсем маленький еще человечек, Юронис, жалел только себя. И в его сожалении о случившемся тоже была только жалость к себе. Сейчас уже вышло из употребления это понятие, но по-другому я бы и сказать не смогла: он совсем не чувствовал, что взял страшный грех на душу… И теперь самое главное для меня — понять, как все это произошло.

Владимир Лакс

Еще в Дзержинске я твердо решил ничего не скрывать и рассказать все, как было, потому что твердо знал: если я вытащу все из себя наружу — станет легче. Из-за того, что мысли обо всем происшедшем, испуг и сожаление, все, что надо было скрывать от всех, грохотали в голове с такой силой, что я боялся — разлетится череп. И следовательно я тоже рассказал все подробно: как мы решили это дело окончательно, как взяли на Таганской площади такси, как ездили по Москве и шофер нам рассказывал разные истории об улицах, где мы ездили, как объезжали тамбур на Рабочей и как виднелось сзади бледное Альбинкино лицо, про быстрый блеск ножа и страшный крик…

Но легче все равно не становилось, не проходило напряжение, может быть, потому, что я не могу объяснить ей самого главного, а она все время задавала какие-то пугающе-неожиданные непонятные вопросы, которые совсем не относились к делу. Она спросила:

— А что он вам рассказывал об улицах?

Я лихорадочно пытался вспомнить, что рассказывал таксист, но ничего не всплывало в памяти, кроме этих его картавых горошин, веселого смеха и доверчивых светлых глаз. Хотя все это было только вчера, но мне казалось, будто я прожил за последние сутки целую жизнь. Да и не очень-то внимательно я слушал тогда, что он говорил. Ага, про Чистые пруды…

— Про Чистые пруды он говорил. Что их князь Меншиков сделал или очистил, не помню уж сейчас. И про бассейн на набережной он рассказывал. Что они зимой туда с женой его ходили. Мол, можно купаться в этом бассейне в любые холода, потому что вплываешь в него из раздевалки через туннель. Еще он про «Балчуг» что-то рассказывал и о Валовой улице, но что именно — не помню. Что жена его плавать не умела, и он ее в бассейне через этот туннель на буксире тащил…

Я чувствовал, что от волнения говорю слишком быстро и от этого сильнее шепелявлю. Она, наверное, многого не понимает, но все равно не мог затормозить себя. А я очень хотел, чтобы она поняла, может быть, потому, что она была совсем мало похожа на следователя, во всяком случае, я себе совсем не так представлял следователя. И вообще, здесь все было очень буднично, обыденно: затерханный, старый письменный стол, стулья, лампа в обычном стеклянном плафоне.

Я думал раньше, что следователь сидит в полутемном кабинете, направив в глаза арестанту яркий луч настольной лампы, и ты его не видишь, а только слышишь его металлический голос. Но она говорила тихим голосом, усталым, она не орала на меня и только задавала безобидные пугающие вопросы:

— А в Одессе вы не собирались устроиться матросами на корабль?

— Нет, не собирались. А зачем?

— Да, похоже, что вам это незачем было… — сказала она, и мне послышалась в ее голосе грусть. — Вот ты начитанный парень, слышал такое слово «романтика»?

— Да. А что?

— Тебе никогда не хотелось романтики? Настоящей?

Я махнул рукой:

— Это бывает только в книжках.

— Эх ты-ы! — сказала она горько. — Как ты себя обокрал! Сам, сам обокрал…

И мне стало до слез жалко своей погубленной молодости, всей жизни, которая так глупо и нескладно пошла наперекос.

Я сказал:

— Теперь моя романтика по колониям, да по тюрьмам возить меня будет. До самой смерти, — и я услышал, как дрожит мой голос.

Следователыша засмеялась, и смех у нее был неприятный, злой, жестяной какой-то, скребущий:

— Давай, давай, Лакс, пожалей себя, пожалей. Пуще пожалей. Несчастненький ты, неудачливый. Ведь вы всего-то навсего человека убили, а злые дяди и тети вас за это в тюрьму сажают. Так ты запомни: романтики в тюрьмах и колониях не бывает. Понял? Не бывает! Колония исправительной называется потому, что ты, прежде чем выйти на свободу, исправиться должен. И романтики этой знаменитой, уголовной, не будет. Будет строгий режим, работа и учеба. Обязательная учеба, имей в виду. Потому что тюрьма не санаторий, там ты за свое преступление должен у людей прощение заработать. Понял?

— Понял.

Евгения Курбатова

Я смотрела на прыгающие от страха усики Лакса, на нелепые битловские патлы, в его круглые, как у кота, глаза, залитые слезами, и сердце у меня разрывалось от ненависти, боли и жалости. Ну, где бы достать машину времени, чтобы раскрутить ее хоть на сутки назад, воскресить Костю Попова, остановить руки этих дурацких сукиных сынов, которые пойдут сейчас в тюрьму!

И сейчас я говорю ему совсем не то, ведь не в работе дело, надо ведь, чтобы его раскаяние было искренним, чтобы он понял, какой ужас сотворили они. Если бы машину времени вернуть на сутки назад, то… А впрочем, и это, наверное, бесполезно: машина работала бы только во времени — ведь изменить события она была бы бессильна. Но это ужасно, и этого не должно быть…

Альбинас Юронис

Нас было четверо в «черном вороне». И два милиционера сидели у дверей, отгороженные от нас решетками. В двери было маленькое окошко. Со своего места я видел кусок расчерченной на квадраты улицы, мокрый асфальт с дымящимися голубыми фонарями, прохожих на перекрестке. Там была свобода. Я уже знал, что свобода как вода. Никогда не ценишь, если ее вволю.

Рядом со мной сидел совсем молодой парень, наверное, мой ровесник. Сбоку — двое парней постарше. Их везли из суда. Как я понял, они фарцовщики. Спекулировали, значит, заграничным барахлом. Им дали по два года. Они были очень взволнованы, но не хотели показать, что боятся. И все время очень громко хохотали и говорили на каком-то непонятном мне языке. Один рассказывал другому: «Пошел я к фирмачу клоузы брать, а там сплошной дерибас. Отобрал я такешник-стейтс и…»*["21] И так далее, в том же роде. Гады, выкаблучиваются еще! Но смех их звучал нервно, голос у того, что говорил, все время срывался.

Машина притормозила и повернула налево. В решетчатое окошко сзади в последний раз я увидел улицу. Ехал по ней троллейбус, желтый, светящийся, большой и мирный, как дирижабль. И исчез, потому что «воронок» въехал в ворота. В окошко я еще увидел, как тяжело сомкнулись громадные железные створки. Все, началась тюрьма. Машина катилась вдоль кирпичной стены по пологому спуску. Наконец стала. Один фарцовщик сойдет здесь, со мной. Другой поедет куда-то дальше. Снаружи громко сказали:

— Сидоренко, Юронис, выходите!

Фарцовщики быстро обнялись, и тот, что выходил со мной, сказал:

— Кто первый вернется, сразу — на Главпочтамт. Там оставишь открытку до востребования… Надо будет решать, как жить…

Голос у него был уже не наглый, а тихий, слабый какой-то, и говорил он на простом языке, по-человечески. Мы спрыгнули на асфальт. После темноты фургона здесь было очень светло от прожекторов. Я увидел у него на щеках слезы.

Нас ввели в просторное помещение с высоким сводчатым потолком. Там уже было довольно много народу — судя по всему, арестованных. У дверей стоял раскосый конвойный солдат, похожий на киргиза. У него была перевязана бинтом шея. Наверное, от этого он все время держал голову набок и выражение лица было грустное. На стене висел большущий плакат: «Чистосердечное признание является смягчающим вину обстоятельством».

Из-за стеклянной перегородки вышел немолодой лейтенант в очках. Очки у него были старомодные, круглые, в железной оправе. А на кителе много военных орденских колодок. Он быстро проверял наши данные по карточкам. Дошел до меня:

— Юронис Альбинас Николаевич, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, уроженец Паневежиса, статья сто вторая… — Он внимательно посмотрел на меня: — Убийство?.. — и покачал головой.

Ввели в длинный зал, похожий на крытую железнодорожную станцию. Только с обеих сторон перрона не стальные пути, а два бесконечных ряда дверей под номерами. Много женщин-надзирательниц — все крупные, в форме. Все с перманентом, как будто это тоже входит в форму. И все время лязг ключей, гулкие выкрики, команды, хохот, хлопающие двери, мерный топот, шум где-то льющейся воды, чей-то плач. Тяжелый, давящий мозг шум. Я вспомнил тишину на шоссе. И не мог поверить, что это было совсем недавно. Еще сегодня. Сегодня утром.

Надзиратель спросил:

— Юронис — ты? — и, не дожидаясь ответа, сказал: — На первую «сборку», марш!

На первой «сборке» — полутемной комнате с окном под потолком — было уже много народу. Половина людей сидели в трусах — через боковую дверь отсюда выходили на осмотр к врачу. Никто не обратил на меня внимания. Верхом на лавке у стены устроился здоровенный толстый парень. Он был очень хорошо одет — в красивом темно-сером костюме, замшевых коричневых туфлях и белой нейлоновой рубашке. Как будто попал в тюрьму со свадьбы. Только галстука и шнурков на ботинках не было. Меня еще рассмешило тогда, что в верхнем карманчике пиджака у него торчал белоснежный платочек. Вокруг парня сидели на корточках несколько человек. Он что-то говорил им, а они внимательно слушали. Я еще не опомнился толком, но расслышал его слова: «Важно оставаться человеком везде, даже здесь…»

Его кто-то перебил:

— Слушай, Жорка… — и сразу все загомонили, зашумели, а он спокойно курил длинную дорогую сигарету. Только очень бледный он был.

Небольшой жилистый парень, весь покрытый синими узорами татуировки, размахивал у него перед лицом руками. Тогда толстый сказал негромко:

— Сядь, не мелькай… — и татуированный утих.

Мне захотелось узнать, за что сидит этот Жорка, как попал сюда, но у дверей крикнули:

— Юронис, на медосмотр!..

Больше я его никогда не видел.

Пожилая женщина-врач заполнила на меня бланк. Осмотрела, завернула веки, заглянула в рот. Не страдал, не болел, не наблюдалось…

— Венерических болезней не было?

— Нет, — сказал я и смутился.

Откуда они у меня возьмутся? Я стоял на коврике, переступал с ноги на ногу, ежился. Мне было очень стыдно, что я голый. Я и до этого бывал на медосмотрах. Но сейчас, хоть и понимал, что это вещь обычная и обязательная, я испытывал мучительное унижение. Меня осматривали, казалось мне, как инвентарь, как имущество. Не заразный ли я, не опасен ли для других.

— Все, на стрижку!

Везде темно-зеленый и темно-синий кафель. Тусклый желтый свет. Наверное, здесь специально все сделано так, чтобы подчеркнуть безвыходность. Напомнить, что ты не дома, что ты в тюрьме.

Цыкала, стрекотала машинка-нулевка. Волосы падали на колени, на пол длинными прядями. Я даже не мог увидеть, как я выгляжу стриженым. Зеркала не было. Первый раз в жизни меня стригли, и я не видел в зеркале своего отражения. Здесь в нем нет нужды. Парикмахера не интересует, понравится ли мне стрижка. Мое мнение вообще никого не интересует. Да и фасон стрижки здесь один — наголо.

— Аксененок, Вахрушев, Юронис, — и еще несколько фамилий, — на вторую «сборку»!

Длинный, глубокий, со сходящимися стенами зал, полутемный, как туннель. Я сел на лавку. Подумал, что нахожусь в каком-то оцепенении. За все время я ни разу не вспомнил о Володьке. А ведь он, наверное, где-то рядом. Может быть, через стенку. Но это теперь уже неважно. Не в этом дело.

Вокруг ходили, сидели, разговаривали какие-то похожие друг на друга люди. Постепенно я стал прислушиваться к их словам, различать их между собой.

Татарин Файзрахман идет со стационарной психиатрической экспертизы из института Сербского. Седой короткий ежик, коричневое лицо в шрамах и рытвинах, с поразительно яркими сильными глазами. Не присаживаясь ни на минуту, он все время мечется, что-то шепчет, заламывает руки. Сейчас он узнает свою судьбу: если отправят в следственный корпус, значит экспертиза признала его вменяемым, расследование продолжится. А если на этап — значит все — на принудлечение.

Сектант, убивший жену, одутловатый, отечный, весь жидкий какой-то, с огромной шишкой на глазу. Он ни с кем не разговаривает. Несмотря на лето, одет в зимнее пальто. Забившись в угол, жует хлеб, который отщипывает маленькими кусочками прямо в кармане. Мерцает, как у зверя, глаз из-под шишки.

Длинный худой человек в соломенной шляпе и черном плаще внакидку ходит по «сборке» и охотно объясняет, кому сколько дадут. Весь уголовный кодекс он знает наизусть. За хорошие характеристики с работы сбавляют в приговоре год. Сам он арестован за хулиганство в пьяном виде. Подошел ко мне:

— У тебя какая статья?

— Сто вторая.

Он удивляется:

— Подрасстрельная?

Я вздрогнул — так он деловито-удивленно и просто спросил.

— А сколько лет тебе?

— Через полтора месяца — восемнадцать.

— А-а, малолеток! Тогда ничего. Десятку дадут.

Я посмотрел на него с надеждой. Он успокаивающе сказал:

— К несовершеннолетним смертная казнь не применяется.

— А за полтора месяца суд успеют провести?

Он засмеялся:

— Это не имеет значения. По закону учитывается возраст, когда совершалось дело, а не когда суд. Вот если б ты через полтора месяца убил, тогда бы уж точно тебе «шлепка» была…

Мне захотелось заорать, заголосить истошно, ударить его по кадыкастой длинной шее. Как же он может так говорить о моем горе! Но я только привалился к стене и закрыл глаза. Господи, за что же мне такое досталось…

Владимир Лакс

«Альбинка, наверное, где-то здесь рядом», — подумал я, когда меня ввели в фотографию. Самую обычную фотографию, с белыми экранами и жестяными коробками софитов, раздвижным деревянным фотоаппаратом с мехами, похожим на сломанный баян. Только на окне была решетка и на стуле — специальный захват, который закреплял голову лишь в двух положениях: лицом к объективу и в профиль. Фотографировала нас женщина в форме, с погонами сержанта. Она все время посматривала на часы, видно, торопилась и боялась опоздать на метро. Передо мной фотографировался какой-то губастый наглый парень, и он все время давал ей советы: выдержку надо увеличить, диафрагму поменьше, софит чуть назад сдвинуть… Она сердито взглянула на него:

— Да замолчите вы, наконец! Не на выставку вас снимают!

Я отвернулся и на стене увидел картину — море, кипарисы, лунная дорожка. Паршивая картина, но ведь где-то же есть настоящее море, и кипарисы, и лунная дорожка. И всего этого я не увижу многие, многие годы. А может быть, и никогда. У меня ведь плохое здоровье…

Потом повели на личный обыск. В очень светлой комнате, отделенной от надзирателя длинным, обитым цинком столом, я быстро раздевался и подавал ему свои вещи на этот стол, а он, как будто в комиссионном магазине за прилавком, ловко ощупывал их, осматривал и одну за другой бросал на деревянную скамейку позади себя.

— И трусы тоже? — спросил я.

Надзиратель вместо ответа кивнул на объявление: «Напоминание. За не сданные на обыске вещи и деньги заключенный подвергается строгому наказанию». Потом спросил:

— Деньги с собой имеются?

— Вот, — протянул я случайно затерявшийся в кармане пятак. — Возьмите себе. Или можно выкинуть.

Он усмехнулся, и я увидел в его глазах нескрываемое презрение.

— Очень мне нужны твои деньги. А чтобы выкидывать их, ты сначала научись зарабатывать!..

И аккуратно вписал в квитанцию, в графу «Наличные деньги»: «Пять копеек».

— Проходи одевайся…


На второй «сборке», которую бывалые называли вокзалом, было людно. Я снова подумал, что Альбинка наверняка где-то здесь неподалеку. Хорошо бы с ним увидеться, потолковать, обсудить наши с ним неважные дела. Да только теперь до суда мы не увидимся. А вокруг — все чужие люди. У всех свои горести, волнения, страхи. Но я вдруг подумал, что мне их почему-то не жаль, никого. Уж не знаю почему, но только не жаль, и все! У них и горести и страхи были какие-то злые, дикие. И тут я с ужасом понял, что ведь меня самого тоже никто не пожалеет. Что этого таксиста, наверное, будут жалеть разные люди, потому что он им сделал много хорошего. А я никому и ничего хорошего сделать не успел. И если меня жалеть, так только за то, что я еще молодой. За то, что я не успел сделать ничего хорошего? Или не смог? Или просто не подумал, что можно делать хорошее?

Долго, долго сидел я на скамейке у стены, чужой этим людям, и они мне были чужие. Я устал так быстро учиться жизни, нельзя так много узнавать за один день. Мне бы на многие годы хватило того, что я передумал за одни только сутки…

Если это не живет в тебе самом, то, наверное, очень не скоро, не легко человек может понять, как невыносимо быть одному, совсем одному. И то, что мы с Альбинкой были все время вдвоем, — тоже не в счет. Потому что убивали мы вместе, а отвечать перед судом, и перед людьми, и перед собой будем в одиночку.

Шли часы. Скоро, наверное, займется рассвет. Но здесь этого было не понять. Тут круглые сутки горит электрический свет и время измеряется не часами, а режимом. Вместо утра — завтрак, вместо заката — отбой.

Потом я заснул нервным, беспокойным сном и не сразу понял, когда громыхнул тяжелый затвор двери и подали команду:

— Встать! Вста-ать! Строиться! Андреев, Барберов, Мешков, Лакс… — на выход!

Нас вывели в перегонный коридор. Впереди была видна растворенная дверь, через нее сочился серый рассвет. Дул слабый ветерок. Строили по двое. Спросонья, от холодка, тоски, неизвестности меня стало трясти так, что застучали зубы. Я старался раздавить, размять в скулах дрожь, чтобы никто не заметил, как я трясусь. И это было даже хорошо, потому что я ни о чем, кроме этого, не думал.

— Марш!

Вывели во двор, такой чистый и безлюдный, как бывает, наверное, только в инфекционных больницах и тюрьмах. Надзиратель у дверей отсчитывал нас парами:

— Два… четыре… десять… шестнадцать…

Потом снова: железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница… И все время впереди надзиратель, который непрерывно постукивает ключом по металлической пряжке на поясе. Где-то по дороге запахло ласковым добрым теплом свежеиспеченного хлеба.

Потом была баня, после дезинфекции отдали вновь одежду. В стене открылась деревянная ставня, и каждому выдали жидкий тюфяк, мешок-наматрасник, крошечную подушку, полотенце, алюминиевую ложку и кружку. Кладовщик предупредил:

— Ложки не терять! Рыбкин суп руками есть неловко…

И повели по камерам. В каком-то коридоре разминулись со встречной колонной — это шли на этап. Мы издалека услышали тяжелый топот ног и бряканье надзирательского ключа о пряжку. Нам скомандовали:

— Смирно! Лицом к стене! Молчать!

Из колонны крикнули:

— Кто попадет в «стодвадцатку», скажите, что Ваське Гоминдану сунули трешник!

— Молчать!

Снова тишина, разминаемая тяжелым топотом. Меня подвели к дверям камеры. Последний вход в новую для меня жизнь. В коридоре уже прыгали по кафельному полу солнечные лучи. Надзиратель щелкнул замком, легонько подтолкнул меня в спину — давай заходи. Железная дверь лязгнула сзади, будто ударила по затылку. Грязно-зеленые стены, невысокий закуренный потолок, окно забрано густой решеткой и стальным частым жалюзи. Тишина, желтый размытый сумрак двух электроламп, тяжелый запах пота и табачного дыма. Арестанты спали. Я положил свой тюфяк на пол, присел к столу и так, опершись на руки, сидя, заснул. Прошел час или два, но мне показалось, будто я только закрыл глаза, когда раздалась команда:

— Подъем!

Я вскочил, испуганно озираясь, не соображая, где я, как сюда попал, что делаю здесь, пока не разошлись круги взбаламученного сна. Я вспомнил — в тюрьме. И никогда не было в моей жизни горше пробуждения…

Фекла Михайловна Попова

Вот и нет тебя больше, Костик, Костик, серенький котик. Кончилось все. Умер ты, Костик, сыночек мой любимый. Теперь и мой черед пришел. Все, устала я очень, Костик. Ах, кабы узнать, что ничего этого не было, приснилось мне все это. Проснуться, узнать, что приснилось, — и умереть сразу. Потому что неправильно это, когда ты вперед меня умер. Ты не подумай только, что я горя испугалась, мне ведь к горю не привыкать. Только нехорошо это, что я живу, что я хоронить тебя буду. Старые должны вперед молодых помирать. Ведь ты только жить начал. Хорошо жить начал, приятно… Хотя ты и раньше хорошо жил, только трудно очень. В бедности жили мы. Ты уж прости, Костик, мало мы с отцом смогли дать вам. Мы ведь чуть грамотные и только одному-то и старались вас научить — честности.

Завидовали мне на сыновей. В какой нужде выросли, на одних моих плечах, считай, а учились оба, работали хорошо, кроме ласки да почтения, ничего от вас не видала. Совсем разные вы с Васенькой-то были. Он хоть и старший, а всегда за тобой, за коноводом, ходил. Тихий Вася, застенчивый, спокойный. А ты — шумный, веселый, заводной. Все смешки да песни у тебя были. И работал ты с песнями и шутками. Когда ремесленное окончил, один из всего выпуска получил главный токарный разряд. Да вот беда — маленький ты росточком был еще тогда. Мастер Сергей Иваныч тебе около станка пустой ящик подставлял, ты на нем стоял, две нормы в смену делал. Вспоминаю сейчас и думаю: когда же ты, Костик, в игры свои детские играл? Чего не вспомню — все у тебя с работой связано. Как же так, Костенька? Моя это вина, сынок, не смогла я больше. Когда отец совсем плох стал, пошла я дворником, чтобы от дома не отлучаться. Легкими болел он тяжко, после ранений. Кормить его надо было хорошо, и нас трое. Взяла я два участка. А зимы после войны снежные были… В четыре часа встану тихонько, чтобы вас не разбудить. А ты, Костик, уже голову поднимаешь. Вася, он поспать любил, сопит в подушку. Растолкаешь ты его, Костик, и за руку тянешь на улицу. А там — ночь, зима, холод. Вот с четырех до семи намашемся лопатами-движками, поедим, что там найдется, и бежите вы в школу.

Первый раз ты ослушался меня, когда ушел из седьмого класса. Плакала я, поколотить тебя грозилась. Только спорить с тобой совсем нельзя было, по тому что хоть и мягкий и добрый был ты, но если решил чего — все, как камень. «Мама, впереди жизнь еще большая, — говорил ты, — успею еще вдоволь научиться».

После ремесленного стал работать, как большой, а лет тебе было пятнадцать. Во вторую смену работал, допоздна задерживался, а я все волновалась. Чтобы с плохими ребятами не связался, водку бы не распробовал, худому бы не научили. Вроде бы знаю, что на заводе ты должен быть, а все сердце неспокойно. Оденусь, бывало, бегу к проходной, час вахтера уговариваю, пока пропустит. Приду к тебе в цех, гляжу, ты на ящике своем стоишь. Ко мне: «Ты как сюда попала, мама?» А я каждый раз придумываю что-нибудь. От тети Маруси шла, из гостей, мол, вот и заглянула к тебе, как, мол, тут работается. А ты сердишься и смеешься «Как же ты без пропуска на территорию прошла?» — «Да вахтер, — говорю, — знакомый». А ты, Костик, смеешься и картавишь: «Не пр-ридумывай, не пр-ридумывай, тетя Мар-руся в др-ругой стор-роне живет». Прости меня, сыночек, что не доверяла тебе тогда.

Я ж ведь простая, совсем темная баба, я ведь и не понимала твердости твоей человеческой. Я очень, очень хотела добрым, хорошим человеком тебя увидеть, Костик.

А ты все работал и работал, всегда ты работал. Всю жизнь проработал. И вырос добрым и веселым. И неугомонным. Вместе с Васей стали в такси машины водить. Так за Васю я почему-то никогда не беспокоилась. Он рассудительный, спокойный, пять раз подумает, пока скажет. А ты как порох, до всего тебе дело. Вася даже сердился: «Чего ты к каждой бочке затычкой лезешь?» Вы-то промеж собой дружили, потому что разные совсем были. Вася и женился рано, а ты до двадцати восьми в женихах ходил. Я ведь знаю, Костик, что тебя девушки любили. После армии, как пришел, так и началось. Да и мы-то тебя не узнали: ушел малыш малышом, по ночам плакала, что ты последним в ряду там стоишь. А вернулся — на голову вырос, громадный, здоровенный, гирю-двухпудовку, что я на кадку с капустой ложила, по утрам раз двадцать поднимал выше головы. Вот после твоего прихода из армии как-то сразу зажили мы хорошо. Все мы работали: и ты, и я, и Вася с женой, с Ниной. Жилье хорошее получили. Мебель, как стекло, блестящую, лакированную, купили, телевизор, холодильник. Вы с Васей на первый класс шоферов сдали. Нина внучку мне родила, Натальюшку. Нина все над тобой подшучивала, что бобылем останешься. А потом ты познакомился с Зиной и привел ее к нам в гости. Первый раз ты привел домой девушку, и я поняла, что это серьезно. Через месяц вы поженились. Какая у вас была веселая свадьба, какой ты счастливый был! Целую ночь под окном гудели такси — это твои друзья, что работали, залетали на минуту-другую, чтоб поздравить, обнять, расцеловать вас с Зиной.

Всего-то год прожили. Как хорошо все было, и сердце мое пуганое, материнское тряслось от страха, чтобы не сломалось это, не кончилось. Слишком хорошо все это было, чтобы могло быть долго…

А вчера с утра неважно я себя чувствовала, в боку болело, сердце щемило. Утро было светлое, яркое, все голубое. Ты, Костик, уходя на работу, прошел мимо моей кровати на цыпочках, но у дверей заметил, что я не сплю.

— Маманя, что ты за мной одним глазом, как пограничник, следишь?

Я засмеялась:

— Сердце маленько давит, Костик…

А ты подмигнул хитро и сказал:

— Я вчера в газете прочел, что сердечные болезни бывают от недостатка положительных эмоций, то есть приятных ощущений. Хочешь положительную эмоцию?

Сбросил ты пиджак на стул и начал выбивать на паркете чечетку, потом, напевая сам себе, ударился вприсядку, и по всей комнате прошел коленцами, и дробь ударил ладонями по полу. И солнце било тебе прямо в лицо, а ржаные кудри растрепались, светлые глаза веселились…

— Про документы в техникум не забудь, клоун, — сказала я тебе строго, но не выдержала и тоже улыбнулась. — Зина сердиться будет.

А ты поцеловал меня сухими, потрескавшимися губами в нос.

— Маманечка, науку с производством надо соединять вдумчиво, без волюнтаризма…

Ты всегда чуточку посмеивался надо мной, зная, что я этих мудреных слов не понимаю. Только такой уж ты всегда и был — над всеми и над самим собою всегда посмеивался… Хлопнула дверь, и через мгновение ты прошел перед открытым окном, напевая: «До станции Детство мне дайте билет…»

Я стояла у окна и смотрела тебе вслед. Потом ты исчез в палисаднике за деревьями, но голос твой я еще слышала: «…туда билетов нет…»

И не приехал обедать, как обещал, и в полночь тебя еще не было. В час приехал Вася, попил молока и лег спать. А в два часа я встала, оделась и, тихонько притворив дверь, вышла на улицу. Занималось утро, было очень тихо, даже листья не шумели. Я пошла к трамвайному кольцу, чтобы встретить тебя пораньше. На остановке я села на лавочку и стала ждать. Неслышно текло время, становилось все светлее. Тоненько звенели рельсы, не остывшие за ночь. Редко-редко проезжали машины. Я сидела и думала о тебе, о своей жизни, обо всем, и мысли текли потихоньку, хотя было мне как-то неспокойно. А потом я услышала треск мотоцикла, и уже не знаю почему, но стук его мотора заколотил в мое сердце вестью о беде. Я встала и увидела, что с Каширки приближается милицейский мотоцикл. Около меня он притормозил, и милиционер спросил:

— Как к корпусу «Г» проехать?

Я показала рукой на наш дом, но шевельнуть языком не смогла, и они поехали, дымнув в мою сторону бензиновой гарью. И тогда я побежала за ними что есть сил. Как в тумане, мелькали растерянные лица милиционеров, испуганные Васины глаза. Чей-то голос:

— Скорее езжайте в тридцать третью милицию, ваш сын попал в аварию…

Но они меня, Костик мой любимый, не обманули. Я уже знала, что тебя нет. И меня, Костик, тоже нет. Этот оборотень убил нас вместе, одним ударом…

Евгения Курбатова

Мать Константина Попова я увидела на похоронах. Она стояла возле гроба, высокая, костистая, сухая, выключенная из времени и всего этого горестного гомона вокруг нее. Она держала сына за руку, широкую, крепкую, уже слегка пожелтевшую. И вообще, Костя был уже мертвый. Вот тогда, ночью, он лежал на тротуаре еще живой, теплый, волнующийся и страдающий, хотя сердце уже не билось. Теперь он был далеко от нас, успокоенный, чужой всему, что здесь происходило.

А мать разговаривала с ним. Она все время беззвучно шевелила губами, иногда наклонялась к нему, будто сомневалась, расслышит ли ее мертвый сын в этом шуме.

Гроб вынесли и установили на улице перед домом, потому что собралось огромное количество народу. На Загородном шоссе у трамвайного кольца стояло несколько орудовцев, и они не пропускали сюда такси. Но таксисты все равно проезжали к дому только им ведомыми проулками, и сейчас вокруг всего корпуса, в проездах, подворотнях, сбоку на пустыре стояли десятки разноцветных «Волг» с шашечками на дверях.

Все подходили и подъезжали люди. Здесь были соседи, друзья, сослуживцы и наверняка мною незнакомых таксистов, спаянных особой дружбой их профессии, которые пришли попрощаться с товарищем. И все время несли цветы, цветы. Венков было совсем мало. Вокруг гроба складывали букеты полевых и садовых цветов. Какой-то таксист открыл багажник и стал передавать целые охапки тяжелой, еще влажной сирени. Было жарко, и вокруг меня в душном мареве плавали мокрые от слез красные лица, раскрытые рты, закушенные губы, сжатые до синевы кулаки.

Потом подняли гроб, и над домом разом взлетел крик, забился, задергался женский плач, кто-то рядом судорожно-быстро стонал: «Ох-ох-ох!» Пронзительно, по-бабьи, заголосили, а молодая женщина в черной косынке, ухватившись за гроб, топала ногами и, заходясь в истерике, задыхалась собственным воплем: «Не пущ-щу! Не пущ-щу-у!» Загремел траурным маршем духовой оркестр. Один из таксистов нажал на сигнал, и сразу, будто пробудившись, заревел еще один, и еще, пока десятки волговских фанфар не слились в жутком прощальном кличе, поглотившем плач, и крики, и пыхтенье духового оркестра. И я вдруг поняла еще один смысл этого оглушительного тоскливого рева, вспомнив справку из таксопарка: «Водитель К. М. Попов выехал на машине 52–51 20 июня в 8.30 на линию. Из рейса К. М. Попов не вернулся». Из рейса не вернулся. Как самолет не возвращается на базу.

А сигналы такси гудели, орали, тосковали по товарищу, павшему при исполнении служебных…


Я приехала на работу, отперла сейф и достала папку с надписью: «Уголовное дело № 41092», Стала не спеша переворачивать листы. Телефонограмма «Скорой помощи» в милицию. Аккуратный штампик «Зарегистрировано в Книге учета происшествий за № 183». Глупо, наверное, что для человеческих горестей тоже есть регистрация и нумерация. Ничего не поделаешь. Потом достала из плотного коричневого пакета записную книжку в ледериновом переплете. Юронис и Лакс утверждают, что эта книжка лежала в перчаточном ящике такси и скорее всего принадлежала Попову.

Я начала внимательно, с первой страницы, читать записи в книжке и как-то мимоходом, механически отметила про себя, что я читаю чужую записную книжку и что хозяин ее уже мертв. Обычная книжка, с обычными записями, ничего в ней интересного не было, и наверняка ее можно отличить от всякой другой только по номерам телефонов. Я и читала-то ее именно сегодня потому, что хотела позабыть, хоть ненадолго, о похоронах. До тех пор пока не перелистала очередную страницу и увидела запись, сделанную карандашом и, по-видимому, второпях — буквы прыгали и расползались. На клетчатом листочке было написано: «Дзержинск, Горьковской области, улица Парковая, д. 87, кв. 89. Воротников Фед. Евд».. Я отложила книжку и стала тереть лоб, чтобы собраться с мыслями. Подождите, подождите…

Убийц взяли в Дзержинске. И адрес какого-то Воротникова тоже в Дзержинске, в записной книжке Попова. Неужели Юронис и Лакс врут, что поехали в сторону Горького случайно? И во всей этой истории участвует еще человек по фамилии Воротников? Какая же тут связь? Воротников — Попов — убийцы? Или Попов — убийцы — Воротников? Или Воротников — убийцы — Попов? Или?..

Прокурору гор. Дзержинска

СЛЕДСТВЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ в порядке ст. 132 УПК РСФСР

«…Обнаружена записная книжка Попова с записанным в ней адресом Воротникова. Прошу вашего указания об установлении Воротникова и его допросе. В ходе допроса надлежит выяснить: знал ли Воротников Попова, либо Лакса, либо Юрониса, находился ли с ними в каких-либо отношениях, и в каких именно, а также — что ему известно по существу расследуемого дела? Одновременно прошу установить, где находился Воротников в ночь с 20 на 21 июня 1967 года».

Старший следователь Курбатова

Альбинас Юронис

— Все, ты мне больше не нужен, — сказала Курбатова и вызвала конвой.

Я сказал «до свиданья», и надзиратель повел меня в камеру. Я уже хорошо знал дорогу из следственного корпуса к себе в камеру. Тюрьма называется следственным изолятором. Я не понимал раньше, что значит «изолятор». Думал, что изолятор есть только в больнице. Собственно, нас здесь держат отдельно от всех людей, как заразных. Изолировали. В камере работает радио и дают каждый день газету. Я никогда раньше не читал газет. А сейчас читаю от корки до корки. И радио слушаю. Потому что все равно пока больше делать нечего. Я всегда не любил работать. Но на свободе, когда не работаешь, можно заниматься, чем хочешь. Здесь можно только думать. После суда пошлют куда-нибудь работать. А сейчас сидишь целый день и раздумываешь обо всем, что было. Разговаривать с другими заключенными мне неохота. Уже успели рассказать друг другу все о себе. Повторять все это в десятый раз стало неинтересно. И сидят-то они с пустяковыми делами — воровство, хулиганство, грабеж — сумку рвешь. Целый день считают, кому сколько дадут на суде, что в колонии делать будут. Но, самое главное, они каждую минуту прикидывают, что будут делать на свободе. Кто пойдет снова учиться, кто работать. Кто собирается учиться и работать. Это и понятно — они все скоро будут на свободе. Скоро — это через год, через два, ну, от силы, через три… А для меня свободы никакой не видно. Вот я и читаю газеты. Книги неохота читать. Не запоминаю я, что там происходит. Потому что происходит там много всякого и очень долго. В газете все коротко и просто. И главное — там написано, что сейчас происходит на воле. Хоть это меня не касается, но все-таки интересно. Ведь здесь — изолятор. Ничего нового ниоткуда, кроме как из газеты, не узнаешь. Сидишь, как муха под стеклянной банкой. Изоляция. Ничего не известно. Это, наверное, тоже входит в наказание. Жить вот так, не зная ничего, что там происходит Потому что здесь-то не происходит ничего. Совсем ничего. Вроде посадили тебя в черный ящик, и всего-то в нем одна дырочка, через которую я могу смотреть на мир. Когда Курбатова вызывает меня, я могу взглянуть в это крошечное отверстие и чуть-чуть увидеть. Пальцем прижмет кто-нибудь эту дырочку — и ни черта не видно. Вот сегодня целый день расспрашивала она меня про Воротникова. А что я ей скажу? Мне лишних дел не надо. Так ей и сказал. Не знаю его, говорю, и знать не хочу.

Еще разговаривают заключенные о еде и особенно — о девках. Девки приносят им передачи. Колбасу, сгущенку, сахар. А у меня здесь нету ни одной девки знакомой, и передачи носить некому. Поэтому говорить мне не о ком, и вкусных вещей у меня нет и не будет. Конечно, я не голодаю, еды, в общем, хватает. А вот вкусненького чего-нибудь не бывает совсем. Ах, мне бы сейчас сюда тот ломоть сала, что я из Паневежиса взял! Или меду сотового! Э, да что вспоминать пустое! В Паневежисе много чего было, что сейчас не получишь. У меня там даже женщина была. Не их соплюхам чета. Эльза Спиридонова. Это настоящая женщина. Жаль, теперь она меня забудет. У нее теперь своя жизнь. Впрочем, я бы на ней все равно не женился. Она ведь старше меня на восемнадцать лет. Сейчас она, конечно, стоящая женщина. Но через двадцать лет мне и сорока не будет, а она будет старая старуха. Просто бабушка. Или совсем умрет от старости. Она ведь всему меня и научила, когда я жил у нее. Она мне сама говорила, что это большое счастье для парня, когда он такую женщину встретит. Она из него настоящего мужчину делает. Если бы моя мать не устраивала ей скандалы, я, наверное, у нее до сих пор бы жил. А готовила она как вкусно! Знала, что я люблю сладкое, всегда что-нибудь делала такое. Мать во всем виновата, шум на весь город подняла. В милицию жаловаться поперлась. Правда, ей там правильно ответили. Может быть, любовь у них, сказали ей в милиции, мы, мол, в это вмешиваться не можем. Но все равно после этого у нас как-то наперекосяк пошло с Эльзой. Испугалась милиции она, что ли. Мать во всем виновата.

Хотя с нее и спрос небольшой. Она ведь совсем темный человек, дикий. Она тоже мне хорошего хотела, только ничего для меня сделать не могла. Она где-то застряла в прошлом времени. Вроде как если б для всех война давно закончилась, а она в том времени осталась. И по бедности, и по запуганности, никчемности какой-то. Да я на нее и не сержусь теперь. Чего там. Я ведь наверняка ее и не увижу больше. Когда я выйду из тюрьмы, она уже умрет. Квартиру заберут. И получится, что я вроде как на свет заново родился. С ноля начинать снова придется.

К Эльзе можно было бы поехать, но она ведь совсем старая уже будет…

Телеграмма

Воротников категорически отрицает знакомство Поповым Лаксом Юронисом тчк Литве никогда не бывал Москве был проездом два года назад.

Следователь Дзержинской горпрокуратуры Поляков

Зинаида Попова

Ну, а теперь что делать? Начинать жить сначала? А как? Как без Кости жить? Начинать, продолжать… А какой смысл что-то начинать, если моего мужа больше нет? Если его убили?

Я вышла из прокуратуры, села на скамеечку в палисаднике. Куда идти? На работе участливые, сочувствующие глаза товарищей, плачущие подруги. А я плакать не могу. Засохло что-то во мне, спалилось. Нет больше Кости. Какие-то дураки бормочут: «Ах, как глупо! Какая нелепая смерть!» Смерть не бывает нелепой, а уж Костя-то глупо умереть не мог. Сволочные бандиты всадили в спину нож. Они говорят, что нож взяли только чтобы попугать. Не-ет, нож по ночам не носят, чтобы пугать. Да и не испугался бы их Костя, не такой он человек. Значит, все равно конец был бы этот. Нет больше Кости…

И домой идти не хочется, там мать и ее громадное горе — без берегов. Ее надо бы поддержать, помочь ей. Но у меня самой нег больше сил. Я как мячик, из которого выпустили воздух. Никому я не могу быть поддержкой.

Как жить дальше? Как жить без Кости?

Мать говорит, что это божья кара. Но ведь если бы даже бог был, то нас не за что карать. За что бог мог покарать Костю? Чепуха это. Если бы бог был, он мог бы нас покарать только из зависти. Но если бы он был, ему не надо было бы завидовать нам…

Стал накрапывать дождь, он становился все сильнее, а у меня не было сил встать и уйти. Да и зачем? Капли падали мне на лицо и стекали по подбородку, скатывались на грудь, платье постепенно намокало, прохладно липло к телу, а я все сидела, закинув голову, и капли больно били в глаза, а высоко надо мной неслись дымные рваные тучи. Пробежали мимо, накрывшись одним плащом, две девочки, и дождь барабанил по плащу, как по кровле. Одна задержалась, и плащ соскользнул с плеч второй, она тоненько взвизгнула, а первая спросила меня: «Вам плохо?» Я покачала головой, и они побежали дальше, и я услышала, как вторая, та, что намокла, сказала удивленно: «Пьяная, что ли?» Ах девчушки, милые мои, разве вы можете понять, как мне плохо! Разве можно сказать об этом? Если бы я и стала вам рассказывать, вы бы этого не поняли. То есть поняли, наверняка поняли, только почувствовать не смогли бы. Надо, видимо, много пожить и перетерпеть, чтобы научиться чувствовать цену наших потерь. Какое счастье, что вы не понимаете: я не пьяная, а просто у меня похмелье. Страшное, мучительное похмелье после самого прекрасного, светлого, счастливого опьянения в моей жизни. Оно длилось ровно четыреста дней. Как же это несправедливо! Ведь даже у Шехерезады была тысяча ночей. И еще одна. Четыреста три дня назад мы познакомились, Костя. Помнишь? В Лужниках. Помнишь?

Три дня тебя уже нет. Но этого не может быть! Это неправильно, нехорошо, несправедливо. Четыреста раз ты говорил мне каждое утро: «Ну, здравствуй! Здравствуй, мой любимый, мой смешной, веселый человек!»

Любви с первого взгляда не бывает — это точно установлено. Значит, я тебя полюбила со второго. Ты же не сердишься на меня за это? Ты же ведь никогда на меня не сердился, не сердись на меня и за то, что я целых две секунды соображала, пока поняла, что пришла моя судьба. И каждое утро с тех пор ты говорил мне: «Ну, здравствуй!» Как будто огорчался, что мы с тобой несколько часов проспали, не думали друг о друге, не виделись, и ты соскучился, и теперь рад, что, наконец, увиделись вновь. И впервые, три дня назад, я говорила тебе сутки подряд: «Ну здравствуй! Костик, здравствуй!», — а ты лежал равнодушный, холодный, безразличный, первый раз ты мне не ответил.

Четыреста дней. Как много дней, как много дней! Один миг, один миг. Ты подошел тогда, в Лужниках, картавый, веселый, со своими немодными светлыми кудрями, и сказал:

— Не правда ли, неудобно вот так, запросто, спрашивать имя у незнакомой девушки?

Я пожала плечами и сказала: «Наверное», хотя и смотрела в твои глаза и знала, что тебе это удобно, и прилично, и хорошо, потому что с такими глазами нельзя сделать ничего плохого. А ты сказал:

— Тогда скажите мне, пожалуйста, как ваше отчество?

Я засмеялась и сказала:

— Зиной зовут меня. А отчество мое вам не нужно…

И началось это сладостное опьянение, прекрасный сон длиной в четыреста дней. Ах, боже мой, если бы можно было вернуться на четыреста три дня назад. Пускай бы потом ничего не изменилось, только бы прожить их вновь. Еще четыреста раз услышать: «Ну, здравствуй!», четыреста раз ненадолго расстаться с тобой, чтобы бежать, как сумасшедшей, тебе навстречу, четыреста раз почувствовать вновь тепло твоих добрых сильных рук, которые я так любила, и целовала их, когда ты спал, чтобы ты не видел.

Меня некоторые подруги считали дурочкой. До того, как я вышла за тебя замуж, и после этого. Они смеялись надо мной, что я, мол, дикая, отсталая, несовременная, не умею жить в нашей жизни, которая прекрасна, но коротка. Они говорили, что я останусь старой девой, а черемуху в сентябре никто, мол, обрывать не захочет, и все волшебные принцы, мол, навсегда поселились в сказках и боятся оттуда отлучаться. А потом пришел ты в прекрасный вьюжный вечер седьмого февраля. Тебя привела судьба, потому что Нина, Васина жена, приказала тебе, когда ты собирался в Лужники: «Чтобы сегодня ты нашел, наконец, себе жену, а то из родственников уволю». Она сама мне потом рассказала. А через месяц мы поженились, и подруги снова стали хихикать: «Дождалась принца из таксомоторного парка. А сама инженер». Я никогда на них не сердилась, я их жалела. Если бы я сказала, что действительно встретила своего принца, они бы мне не поверили или испугались. Да и не нужно мне все это было, ведь я-то знала, что со мной самый настоящий принц. И мне было все равно, кем ты был — шофером, космонавтом, профессором или поэтом. Потому что в тебе было то, что не дается никакой профессией. Ты был настоящим мужчиной и человеком. Если бы ты сказал мне: «Пойдем сходим в Африку», — я бы только спросила, взять ли бутерброды или закусим по дороге. Я бы ни на секунду не задумалась, что это сложно, потому что с тобой все было просто.

А теперь тебя нет. Как же мы теперь будем гулять с тобой, по ночным улицам? Кто будет летом воровать для меня цветы из соседних садиков? А зимой греть дыханием озябшие пальцы? Я боялась поднырнуть в туннельчик, который выходит в бассейн, и ты проплыл под водой с мужской половины и вытащил меня, а сам не высовывал лица из воды, чтобы женщины не подняли крик. И весна наша последняя кончилась, не будет у нас прошедшего мая, когда мы с тобою гуляли в Кузьминках на прудах. Дождь шел такой же, как сейчас, мы прятались под деревом, и по лицу твоему бежали крупные капли. Если бы я знала тогда, что отпущенные нам четыреста дней уже истекают!

Что же делать теперь, Костик? Бандитов этих посадят в тюрьму или, может быть, расстреляют. А ты? А я? С нами-то что теперь будет, Костенька?..

Дождь все шел и шел, капли текли по щекам горячие, и я поняла, что это слезы, и удивилась, что я плачу, потому что о Косте плакать не надо, он очень не любил слез. Но все равно не могла остановиться, и плакала долго и бессильно, зная, что больше некому мне сказать: «Ну, здравствуй!..»

Телеграмма

Прокурору гор. Дзержинска следственное

Прошу организовать проверку возможности знакомства родных и друзей Воротникова с Поповым или убийцами.

Старший следователь Курбатова

Евгения Курбатова

Да, Зинаида Попова права: конец бы скорее всего был именно такой. Судьба скрестила пути Константина Попова и убийц именно в тот момент, когда они были готовы для выполнения своего страшного плана. Нелепого, дурацкого плана. Это же надо придумать такое: в наших условиях построить себе «на кончике ножа» фантастические виллы, разъезжать в роскошных лимузинах, сорить деньгами в кафе и ресторанах, зажить «сладкой жизнью».

Интересно, что свою будущую разбойную деятельность они представляли себе еще меньше, чем эту «сладкую жизнь». Ведь со своей скудной фантазией, со своими хлебными ножиками дальше нападения на таких «богатых» клиентов, как таксист или женщина в темном переулке с десяткой в сумочке, они не шли.

Не утруждая себя долгими размышлениями, они беззаботно заключили: «Э, главное — начать, а там покатится само собой, судьба дорогу укажет».

Даже когда Лакс и Юронис садились в такси, твердое намерение отнять деньги перемешивалось у них с сомнениями: хватит ли духа напасть на человека, получится ли, и вообще спор между ними — «культурно обработать» таксиста или «прихлопнуть» его — еще не был решен.

Но через два часа, когда на счетчике было шесть рублей, а в кармане только пятачок, положение стало безвыходным: или напасть, или оказаться в милиции. И они побоялись угрожать Попову — молодому, здоровому парню, который явно не испугался бы их и с которым им было не справиться, потому что он-то их не боялся. Вот Юронис и нанес шоферу неожиданный предательский удар.

Но судьба посмеялась над ними до конца — они не смогли отнять деньги даже у мертвого Кости Попова…

Мне казалось, что я знаю жизнь Юрониса и Лакса в последние дни не хуже их самих. И тут всплыл этот загадочный Воротников из Дзержинска, где закончился маршрут убийц. Они оба категорически и как-то испуганно отказываются от знакомства с ним; Воротников, в свою очередь, говорит, что не знает ни их, ни Костю Попова. Подозрительная личность этот Воротников — опустившийся пьянчуга.

Родные Попова никогда не слышали о Воротникове, но сразу же и без сомнений опознали Костин почерк в записной книжке. Сам Костя уже никогда ничего объяснить не сможет. Поэтому придется копать глубже — я не могу позволить себе роскошь посчитать случайным совпадением то, что убийцы приехали в маленький районный городок, где проживает никому неизвестный Воротников, — с записью адреса этого Воротникова в книжке убитого.

И замелькали, побежали дни, и в торопливой своей спешке они будто настигали время, остановившееся 21 июня. Разбухала папка уголовного дела от новых документов, потом я завела второй том, а бумаги все прибывали…

Документы второго тома

ЛИЧНАЯ КАРТОЧКА

Попов К. М., 1937 года рождения, беспартийный, холост, категория учета — первая, состав — солдат, рядовой. Правительственных наград не имеет. Общий стаж работы — с 1952 года — 15 лет.

Назначения и перемещения

1. Шофер — 2-я автоколонна.

2. Исключен из списка в связи со смертью…

ТРУДОВАЯ КНИЖКА (выписка)

Лакс В. И., 1951 года рождения, беспартийный. Общий стаж работы — 9 месяцев 8 дней.

Паневежисский автокомпрессорный завод

ХАРАКТЕРИСТИКА 1-й паневежисской восьмилетней школы на Юрониса А. Н.

Ученик прибыл в 1963 году после удаления из школы-интерната. За два года отличился очень плохим поведением, был нечестным.

Не выполнял указания учителей, пропускал уроки, плохо учился.

Занимался воровством: отнимал у детей деньги, авторучки. Воровал в магазинах и на улицах.

Альбинас с матерью не считался и совсем ее не слушал…

ХАРАКТЕРИСТИКА училища на воспитанника Лакса В. И.

…В училище находился в течение четырех лет. Владимир — ученик слабоуспевающий, неряшливый, рассеянный. Замкнут, обособлен, ничем в училище не увлекался…

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА шофера 5-го таксомоторного парка Колесовой Анны Андреевны

…Костя работал в нашем парке еще до ухода в армию, в токарном цехе, и одновременно учился на водителя. Он так много сил потратил на оборудование пионерлагеря нашего парка, хотя своих детей не имел.

Вся жизнь Попова Кости прошла на наших глазах: это была хорошая, честная, рабочая жизнь. Мы все требуем сурового наказания преступникам…

ХАРАКТЕРИСТИКА Паневежисского завода автокомпрессоров на ученика Лакса В. И.

…Дело осваивал без усердия, работал вяло. Нарушал трудовую дисциплину. Замкнут. В общественной жизни не участвовал.

Обсуждался на товарищеском суде за хулиганство в городе…

СПРАВКА

Осужденный к исправительным работам Юронис А. Н. наказания отбыл 23 рабочих дня.

Начальник Паневежисской инспекции исправработ

ХАРАКТЕРИСТИКА на водителя 5-го т/моторного парка Попова К. М.

…За время работы хорошо относился к вверенной ему технике, систематически выполнял государственный план. Участвовал в общественной жизни парка и колонны, являлся членом редколлегии стенгазеты, был общественным контролером…

Владимир Лакс

Я никак не могу сообразить сейчас — чем это мы так сильно были недовольны в Паневежисе? Зарабатывал я семьдесят пять — восемьдесят рублей. Конечно, это не сундук пиастров. Но ведь если честно говорить, то я же и этих денег ни разу не отработал. Я ведь и делать-то ничего, совсем ничего, не умею. К сожалению, это факт.

Я тысячу раз давал себе клятву: проявить волю и побороть свою лень. И тысячу раз мне что-то помешало, пока я не махнул на все это рукой, решив, что, каким человек родился, таким он и помрет. Да и меняться не очень хотелось, потому что в конечном счете жилось-то нам не так уж плохо! Я часто вспоминаю здесь, как мы целыми вечерами сидели в кафе «Анжелюкас», потом шли в «Линялис», а когда были деньги, то отправлялись и в ресторан «Васерас». Какие это были прекрасные, шикарные кафе! С цветными светящимися витражами, бронзовыми чеканками на деревянных темных стенах. Если в Москве и есть роскошная жизнь, то она, наверное, проходит по какому-то другому счету. Здесь я не видел таких кафе. Во всяком случае, глядя в окна московских кафе, я не заметил, чтобы они были лучше тех, что в Паневежисе. Внутри-то мы не были, денег не хватило. Мы только пили водку с этими унылыми пьяницами, друзьями Баулина. В его грязной, паршивой комнате. И это было скучно и совсем неинтересно. А сейчас я все время раздумываю — в чем же она состоит, интересная и веселая жизнь? Вот если бы я был на свободе и у меня оказалось очень много денег, то я бы построил себе роскошный каменный особняк в Ниде. Или в Паланге, мне все равно. И купил бы кадиллак «эльдорадо Брогам». А потом женился на Валде. Если бы я к ней приехал на «эльдорадо», то она бы мне не влепила по морде, как в тот раз, когда я прижал ее на лестнице. Да-а, здорово было бы, конечно… Только все это дома надо бы; здесь, в Москве, скучно, и люди какие-то неинтересные — и Баулин, и дружки его — Серафим, Толька, Сашка, Николай…

Свидетели по уголовному делу № 41092 (К ответственности по делу не привлечены)

Макаркин Серафим (из протокола допроса):

…Я Макаркин Серафим. Мне двадцать четыре года, и я работаю грузчиком пятьдесят третьей базы…

(Я даю показания, как свидетель и еще ничего не знаю о том, что через два месяца, в сентябре, сам буду сидеть в тюрьме за ограбление женщины.)

…Я приятель Баулина и ничего плохого о нем сказать не могу.

…Числа 18–20 июня, вечером, я гулял по улице и встретил Баулина с двумя какими-то ребятами. Помню, что я уже был пьян. Но с Баулиным я решил выпить еще. Выпил. Водки. Поэтому все, что происходило потом, я помню смутно. Как в тумане.

Я не помню:

— кто платил за водку;

— кто такие эти двое ребят;

— что они говорили;

— зачем они приехали;

— были ли у них деньги, и сколько;

— чем они занимаются;

— какие у них планы;

— выпивал ли с нами еще кто-нибудь.

Все это мне было неинтересно.

Записано с моих слов верно — свидетель Макаркин.

* * *

Алпатов Анатолий (из протокола допроса):

…Я Алпатов Анатолий. Мне двадцать семь лет, и я работаю токарем Карачаровского механического завода.

…Я знаю Баулина, но в дружбе с ним не состою.

…За несколько дней до убийства я встретил Баулина на улице с двумя ребятами, которые жили у него в комнате. Я к тому времени уже был пьян. Но с Баулиным согласился выпить еще. У них была бутылка водки. Мы вошли в подъезд дома двадцать девять и там выпили…

Кто покупал водку и на чьи деньги — не помню.

Ничего о ребятах-литовцах — не знаю.

Выпивал ли с нами кто-нибудь еще — понятия не имею.

Записано с моих слов верно — свидетель Алпатов.

* * *

Андрюшин Александр (из протокола допроса):

…Я Андрюшин Александр. Мне двадцать девять лет. Я не работаю.

…Я знаю Баулина, но ничего сказать о нем не могу.

…В июне я пришел к Баулину. У него было двое ребят — приезжих из Литвы, которые были выпивши. Они угостили меня водкой. Я, конечно, выпил. Потом дал денег — купили еще вина. Затем выпили.

…Ничего о литовцах — кто они, зачем приехали, какие имели планы — знать не могу.

Записано с моих слов верно — свидетель Андрюшин.

* * *

Гусев Николай (из протокола допроса):

…Я Гусев Николай. Мне тридцать девять лет. Я не работаю.

Я знаю Баулина, потому что он мой сосед.

У Баулина жили чужие ребята.

20 июня в четыре часа дня меня вызвал Баулин и велел сходить купить красненького. Дал три рубля. Я сходил.

Вино распили мы все вчетвером.

Но как зовут гостей Баулина, я не знаю. Они сами не сказали, а я не спрашивал.

Потом разошлись.

Вечером встретились на улице. Опять договорились выпить.

Баулин дал три рубля. Купили две бутылки вина и распили его у Баулина в комнате. Разошлись. Я еще хотел выпить, но денег нет. Пошел по соседям. Не дали. Пришел к баулинским ребятам. Дали сорок пять копеек. Я собрал пустые бутылки — семь штук — пошел в магазин. Баулин — со мной. Мы с ним пили… Потом спал, очень крепко. Даже милиционеры, когда пришли, еле меня разбудили…

По именам я их не знаю.

Внешность их запомнил плохо. Я на них особо и не смотрел: мне-то что? Я с ними выпил — и пошел… Узнать я их, может быть, смогу.

Записано с моих слов верно — свидетель Гусев.

Евгения Курбатова

Девятого августа я вызвала Юрониса, чтобы допросить его и сообщить о результатах криминалистической экспертизы. Эксперт дал заключение, что их ножи не являются холодным оружием «…и относятся к хозяйственным ножам общего применения (для резки мяса, овощей, хлеба…)».

— Что же ты, Юронис, не резал своим ножом овощи или хлеб? — спросила я его, заполняя бланк «Протокола допроса несовершеннолетнего обвиняемого».

Он задумчиво посмотрел на меня и сказал:

— А у меня завтра день рождения…

Я отложила ручку в сторону:

— Ну что ж, поздравляю тебя. Хотя и не стоило бы…

— Я знаю, — сказал он. — Но все-таки… Правда, такое совершеннолетие не у всех бывает?

— Да, к счастью. А ты что, гордишься этим, что ли? Я что-то не пойму…

— Нет. Тоскливо мне сегодня. Поговорить совсем не с кем.

— А о чем ты хотел поговорить?

— Не знаю. Я ведь молчу все время. И думаю.

— Ну?

— У меня в Паневежисе друг был. Звали его Иван Морозов. Он в нашем доме жил. Намного он старше меня. Раз пять уже сидел, за разное — хулиганство, кражи, грабеж.

— И что?

— Он очень весело про тюрьму рассказывал, здорово.

— Похоже?

Юронис покачал головой:

— Нет. Совсем в тюрьме не так. Врал Ванька. В тюрьме люди не должны жить.

— А если эти люди убивают других людей? Где же им жить — на курорте?

Он снова покачал головой:

— Надо, чтобы не убивали.

— Но ведь ты же убил?

— Да, убил. Поэтому я в тюрьме, я понимаю. И я все время думаю о другом…

— О чем же?

— Зачем врал Ванька Морозов? Ну, зачем, например, говорить, что лучше всего фраера ограбить и убить — будет наверняка молчать? Теперь-то я знаю, что с убийством во сто раз быстрее попадешь, всю милицию на ноги поднимают, как на войну… И все, что он про тюрьму рассказывал, — вранье, подлое вранье… Все, что он рассказывал…

— А он тебе рассказывал, что здесь хорошо?

— Не в этом дело, — он досадливо махнул рукой. — Не говорил он, что здесь хорошо. Но так получалось у него, что сюда самые смелые попадают. Просто им немного не повезло. Но здесь их уважают… И среди заключенных есть свой закон.

— Ну и как, нашел ты уважение в камере? Закон воровской понравился?

— А-а, мне их уважение не нужно. Я и сам их не уважаю. Понимаете, не уважаю. Не за что уважать. Как животные, кто сильнее — тот умнее. А закона никакого воровского нет. Ерунда это, выдумки. Может, и был когда, а сейчас нет. Каждый за себя — вот и весь закон в камере…

— Тебя что, в камере не любят?

— Да нет, не в этом дело. Я еще не привык помнить, кто я такой. Я ведь относился к ним как к уголовникам, шпане. И медленно привыкаю, что я их не лучше. Они — воры, хулиганы, а я человека убил…

Я подчеркнула в бланке протокола слово «несовершеннолетнего». С завтрашнего дня он просто обвиняемый. Я сказала:

— Завтра ты пойдешь на психиатрическую экспертизу.

Он кивнул, потом сказал, криво улыбнувшись:

— В день совершеннолетия полезно узнать, сумасшедший ты или еще на что-то годишься. Это вообще не мешает. Даже тем, кто людей не убивает…

Уж не гордится ли Юронис, что он не «уголовник, шпана, хулиган», что он «человека убил»? Что-то легко очень он эти слова повторяет…

Альбинас Юронис

— Юро-о-нис! На вы-ыход!..

Я поднялся, еще сонный какой-то, пошел к двери. Я знаю — это меня тащат на «пятиминутку» — вчера предупредили. «Пятиминутка» — это амбулаторная психиатрическая экспертиза. Ребята в камере мне рассказали, что всех малолетних убийц на «пятиминутке» проверяют. Муртаза, маленький хитрый воришка с Трубной, который уже не раз сидел, а сейчас попал за грабеж, и по всем этим вопросам «в курсе дела», растягивая в улыбке толстые губы, сказал:

— Пустое дело. Это все учителя да адвокаты воду мутят. Говорят, что если малолетка убил — то он, скорее всего, псих. Мол, обыкновенный пацан на это неспособный. Вот и таскают. Кой-кто «лепить» пробовал — все ж таки психов не судят, — не-а, не пролезло: правильные ответы знать надо. А-а, совсем пустое дело, — Муртаза махнул рукой и отвернулся к стене.

Я иду, руки назад, по бесконечным коридорам и переходам тюрьмы. Надзирательница, толстенькая, задастая, громыхая здоровенными ключами, отпирает одну дверь за другой. Вот сильно запахло щами и еще чем-то кислым, точно как в Паневежисе, в фабричной столовой. Я знаю — теперь уже скоро. В длинном коридоре следственного корпуса на одном из кабинетов висит табличка: «Амбулаторная психиатрическая экспертиза. Прием по понедельникам и средам…» Я ее видел, когда меня водили на допросы к Курбатовой.

«Лепить» я не собираюсь, бесполезно. Еще нажалуются врачи, что симулянт, в суде за это добавят. А потом, я думаю, в сумасшедшем доме еще хуже сидеть, чем в тюрьме. Ни к чему мне это…

…Врачи сидят за столом, в белых халатах. Такие любезные все, добрые вроде. Один, с бородкой, в толстых очках, все улыбается, разговаривает как с первоклассником. Вопросы задает. Вопросы-то легкие, обыкновенные совсем:

— Сколько лет?..

— Где родился?..

— Где жил?..

— Как учился?..

— Курил?..

— Чем болел?..

— В какие игры играл?..

— Пил?..

— Головой не ударялся?..

— Пьяницы среди родных были?..

Совсем обыкновенные вопросы, легкие. Курбатова задает куда труднее…

— Расскажите, как было дело?

Рассказал. Как на допросе, только покороче.

— Как вы относитесь к происшедшему?

Как отношусь. Дураки были, конечно. Да и Володька сдрейфил. Объясняй теперь. Опустил глаза, сказал:

— Дурак был. Теперь жалею…

Кандидат медицинских наук Рубин Я. И

Он опустил глаза и сказал:

— Дурак был, теперь жалею…

И непонятно было, о чем он жалеет: о том, что был дураком, о том, что убил человека, или о том, что попался? Вопроса этого он не ожидал, задумался, и видно было, что ему трудно ответить. Но память услужливо подсказала стереотип: «Дурак был». Взрослые, те чаще говорят стыдливо: «Пьяный был…»

«Дурак был». А сейчас умный стал? Оттого, что в тюрьме? А если бы не попался? Не нравится мне такое «раскаяние», сколько лет я с преступниками работаю, и даже удивительно, до чего однообразно они оправдываются: «Дурак был», «Пьяный был», «Глупо, конечно, все получилось», «Сам не знаю, что со мной сталось». И так далее. И все это большей частью люди, которые прекрасно отдают себе отчет во всех своих действиях: мы же видим — и по уголовному делу, и по их ответам комиссии, и по анемнезу. А как доходит до объяснения преступного факта — сразу: «Сам не знаю…» Все знает, кроме этого. В этой формулировке обычно таится подсознательный жалостный намек, что вот, дескать, не волен он был в своих поступках, «не в себе» был, произошло с ним что-то этакое «таинственное». А мы, психиатры, должны эту «таинственность» учесть и дать ему скидку.

Вот и этот, Юронис. Думает медленно, расчетливо, отвечать не спешит. Вопросы наши понимает, ответы дает точные. А как последний вопрос услышал — запнулся, задумался надолго, что-то в уме высчитывает. Сказать, что глубоко раскаивается, не может: инстинктивно чувствует, что не найдет тех нужных и искренних слов, которые бы заставили нас, врачей, ему поверить. Сказать правду не хочет, он знает, что его ответ может попасть в уголовное дело. Поэтому лицо его из деловито-озабоченного вдруг становится смущенным, грустным, он опускает глаза и перекладывает всю дальнейшую ответственность за свою судьбу на нас:

— Дурак был, теперь жалею…

Акт № 660

…Освидетельствован Юронис Альбинас Николаевич.

В школе Юронис учился слабо, дублировал 1, 4 и 5-й классы… Часто менял места работы и специальности, нигде подолгу не удерживался…

…По физическому развитию соответствует возрасту. Со стороны психики: сознание ясное. Все виды ориентировки сохранены. Держится развязно, груб, на вопросы отвечает с раздражением. Понимает цель обследования и сложившуюся для него ситуацию. На память не жалуется. Обеспокоен предстоящей ответственностью…

Комиссия приходит к заключению, что Юронис душевным заболеванием не страдает и в отношении инкриминируемых ему действий является вменяемым…

Евгения Курбатова

Жена Воротникова — Лидия Михайловна — оказалась молодой интересной женщиной с бледным нервным лицом. Почти год как уехала от мужа и живет теперь одна. Шестилетняя дочка находится у ее матери до тех пор, пока она окончательно не устроится. К мужу возвращаться не думает.

— Вы не знаете, какой это ужас, когда муж каждый день пьян. Теперь с этим покончено навсегда. Решиться трудно было, а теперь уже все нормально. Людочку только жаль, без отца ей придется расти. Но лучше вообще отца не иметь, чем иметь отца-алкоголика. Это ведь не только горестно, это же ведь еще и стыдно.

— Скажите, Лидия Михайловна, а никто из знакомых или родных в Москве не мог дать Попову адрес вашего мужа в Дзержинске?

— Я уже думала об этом, но ничего путного в голову не приходит. У меня здесь живут только сестра с мужем, так они с Воротниковым никаких связей не поддерживают.

— А в Прибалтике у вас нет родственников или знакомых?

Женщина на мгновение задумалась.

— Дело в том, что у меня была подруга — Алла Окк. Она сама латышка, а вышла замуж не то за эстонца, не то за литовца, точно не помню. Это было лет пять назад. Потом она уехала жить в Прибалтику к своему мужу, и мы утратили связь. Если я вас правильно поняла, вы хотите узнать, не могла ли она дать адрес убийцам?

— Вот именно.

— Не думаю. Она с моим мужем даже не была знакома, и адреса нашего у нее, по-моему, не было.

— А где она сейчас живет, вы знаете?

— Конечно…

В тот же день я получила из Паневежисской милиции характеристику на Юрониса. Это был воистину замечательный документ. «Юронис состоит на учете в детской комнате с 5 ноября 1966 года, — было сказано в первых строчках характеристики, — за систематическую кражу велосипедов». Потом слова насчет кражи велосипедов были небрежно зачеркнуты, и оставалось неясным — за что же состоит подросток на учете в детской комнате милиции.

«15 января 1966 года — проведена беседа в отношении устройства на работу».

Ясно. Только не видно, какие плоды дала эта беседа.

«3 марта — проведена беседа во время рейда с родителями».

Беседа во время рейда. Какая беседа, о чем, во время какого рейда?..

«16 ноября — угнана легковая машина, но был задержан, потому что машина забуксовала…»

Тут я не выдержала и вслух засмеялась, до того эта запись смахивала на старый анекдот, потому что не легковую машину угнал Юронис, а грузовую, и не забуксовала она, а сжег он мотор, и вообще он «ехал не в ту сторону». Точность этих записей демонстрировала то внимание, с которым относилась к трудному подростку детская комната.

«Проведена беседа в детской комнате, взято объяснение». Беседа на какую тему? Объяснение в чем? И снова, с монотонной унылостью:

«15 декабря — беседа на дому с родителями…

Январь 1967 года — доставлен в вытрезвитель, беседа с родителями…

2 марта 1967 года — во время рейда беседа с несовершеннолетним и его родителями…

27 июня 1967 года — проведена беседа с родителями в отношении плохого поведения их сына…»

* * *

27 июня с родителями была проведена беседа о плохом поведении их сына. Замечательно! В этом документе было все замечательно. И то, что несчастная одинокая старуха называется «родителями», и то, что с «ними» регулярно проводят беседы о поведении сына, который плевать на «них» хотел, и то, что воспитание несовершеннолетнего уголовника носит рейдовый характер, и то, что последнюю беседу провели, когда он уже неделю сидел в тюрьме. Правда, начальник милиции капитан Стасюнас не знал, что на этот раз поведение Юрониса было совсем плохое. Он просто человека убил.

Надо было ехать в Паневежис…

Евгения Курбатова

Я приехала в Паневежис дождливым осенним днем. Не заходя в прокуратуру, я отправилась домой к матери Юрониса.

Тесный маленький двор, старый дом с залитыми водой подслеповатыми окошками. Я постучала в дверь, обитую рваной клеенкой.

— Кто там? — спросил за дверью надтреснутый женский голос.

— Следователь из Москвы, — сказала я и потянула за ручку.

Дверь послушно растворилась. Седая морщинистая женщина с испугом смотрела на меня. И мне на мгновение вдруг стало совестно, что я еще молодая и совсем здоровая. Такая была эта женщина немощная, серая, усталая. Вся она состояла из одних суставов, будто позвоночник, все прямые кости из нее вынули, и только одна дряблая, слабая оболочка невесть как держалась вертикально.

— Да, это я мать Альбинаса, — сказала она, хотя я ее даже не успела спросить. — Вы проходите в комнату, пожалуйста…

Голос у нее был тихий и такой же, как она вся, дряблый и серый. В комнате было пустовато и очень чисто. На стене висела фотография Альбинаса. Я присела к столу и достала из портфеля бумагу и ручку.

— Вы, может быть, чаю попьете? — спросила она робко.

Я быстро сказала:

— Нет, нет, спасибо, не беспокойтесь, я в поезде пила, — и поймала себя на мысли, что брезгую пить в этом доме. И от этого разозлилась на себя. — Казимира Петровна, мне надо задать вам несколько вопросов.

— Да-да, я понимаю, я привыкла уже, — и в голосе ее была необычайная покорность, полное подчинение судьбе и всем людям, кто захотел бы только приказать. Потому что от жизни она уже вообще ничего не ждала — это видно было по ее лицу и совершенно мертвым, бессильным рукам. Ничего хорошего все равно не могло произойти, а хуже, чем произошло, уже не могло случиться.

— …Я сначала боялась соседей встретить, в глаза не могла посмотреть, а потом привыкла. Ко всему человек привыкает: и к горю, и к позору. Все тут сразу на меня…

Она говорила негромко, и речь ее была как стоячая вода: бросил камень, разошлись круги, и снова замерла. Я слушала ее, и у меня все время перед глазами было лицо матери Кости Попова. Сухое, сильное, с крупными чертами, какие вырезал на своих портретах Эрьзя, нестертое и нераздавленное даже этим безмерным горем.

— …Вы и меня поймите: для всех он убийца, а для меня — сын. А много я ему в жизни дать могла? Я же ведь неграмотная, уборщицей работаю.

Мать Кости Попова работала дворником, потом — в пекарне. Людей хлебом кормила, а своих ребят не всегда могла накормить досыта. Голова у меня болит что-то, в висках ломит. Да, о чем это я? Мать Попова тоже не могла дать своим сыновьям многого. И вспомнила почему-то слова своего отца: «Беда в том, что мы ищем точные подобия. А мир фрагментарен. Надо искать сходство в деталях».

— …Не слушался он, ушел из школы. «Работать я буду», — сказал. Но и на работе у него не получалось, очень он нервный. Менял работы часто…

Константин за пятнадцать лет работы сменил всего одно место. Сначала токарем на «Красном пролетарии», потом шофером. «Первый раз меня Костя ослушался, когда ушел из седьмого класса. До станка не доставал, маленький он был, работал, стоя на ящике, две нормы выполнял». Голова очень болит что-то.

— …Мы скрывали от соседей, когда Николай приезжал сюда, что он отец Альбинаса. Говорили, что это дед. Он ведь старый совсем, а жить с нами все равно не хотел. «Деревенщина ты была, деревенщиной помрешь», — всегда укорял он меня. В Каунасе он живет, конюхом там работает. И денег мне на Альбиночку не давал никогда. Может, сын поэтому такой злой, нервный вырос…

«Легкие у мужа были прострелены на фронте, от этого и умер, когда Косте пятнадцать лет минуло. Долго болел он перед этим, трудно нам было». Глаза у меня режет сильно. Я, наверное, простудилась.

— …Меня в сорок шестом году бандиты ранили. Жили мы тогда в деревне Молайни, и пришли они ночью, «зеленые братья» эти самые, будь им пусто, и давай в дом ломиться. Хотели, чтобы брат мой опять с ними в лес ушел, а я дверь не открывала. Вот они из автоматов и начали строчить. А две пули в меня попали, с тех пор я инвалидом стала… Не слушался меня Альбиночка… Ругался на меня, что я его жизнь погубила… А что я могла сделать? Курил он и водку пил лет с пятнадцати. С осени прошлой и дома не бывал, все у шлюхи у этой… Опоила она его чем-то… А в милиции говорят: «Не наше дело… Может быть, любовь…» Придут скажут: «Вы на сына повлияйте…» А как же я повлияю? Он ведь и дома не бывает… и не слушает меня совсем…

Я совсем сломалась, тяжело гудело в голове, и я с досадой думала о том, как некстати все это. Голос старой женщины, которая и живет-то по инерции, совсем меня добивал. Я достала из портфеля ножи:

— Вам эти ножи знакомы?

— Конечно, конечно, — обрадовалась она. — Вот этот нож я из Латвии привезла еще до войны, при Сметоне было еще. Очень он хороший, этот ножик, я им всегда капусту шинковала, и хлеб им резать удобно…

Она радовалась ножу, как ребенок радуется случайно найденной вещи, которую потерял, и уже смирился с утратой, и вдруг неожиданно нашел вновь.

— Овощи им хорошо резать, я-то ведь каждую вещь берегу…

Ей и в голову не приходило, что ее сын зарезал этим ножом человека…


На лице старшины сверхсрочной службы Ивана Яковлевича Лакса замерло навсегда выражение испуганного удивления. Он говорит, как, наверное, командуют новобранцами на плацу — коротко, четко. Но из-за этого удивленного выражения лица его слова звучат так, будто он сам в них не верит.

— Владимир был послушен, но не дисциплинирован.

— Это как понять?

— Обещания давал, но не выполнял их.

— А вы проверяли?

— В силу возможности. Мне было трудно, потому что моя жена, мать Владимира, умерла, когда мальчику было семь лет. А я очень занят на службе, и он часто оставался без надзора.

— Перед отъездом Владимир украл у вас из кителя шестьдесят рублей…

— Да. Но я бы не хотел, чтобы вы рассматривали это как кражу. Ведь я же ему отец. И в этом вопросе претензий к нему не имею.

— А в каких вопросах вы имеете к нему претензии?

Лакс начал тяжело краснеть, болезненный, плитами, багрянец заливал шею и медленно полз к затылку.

— Вы понимаете, что ваш сын участвовал в убийстве? Что вы тоже несете за это моральную ответственность?

Нелепая, случайная улыбка замерла у него на лице, и только по глазам было видно, как он страдает.

— Я… этому… его… не учил, — сказал он медленно, с запинками.

— Да что вы говорите! Кто же из родителей учит своих детей убивать?

Он посмотрел на меня совсем невидящими глазами и сказал:

— Володя собак очень любил…

В гостинице я взяла у дежурной градусник и легла, накрывшись двумя одеялами. Но согреться все равно не могла, так сильно трясло меня. Очень хотелось спать, но как только я закрывала глаза, то рядом со мной присаживалась на стул Казимира Юронис и говорила своим серым, дряхлым голосом: «Он… ведь… совсем… не слушал… меня».

И вдруг ее перебивал сиплый бас отца Лакса: «Был… послушен… но… не выполнял… без надзора… его… этому… не учил».

Их расталкивал начальник милиции Стасюнас и разводил руками: «Может, любовь… Не можем… вмешиваться…»

Директор школы без лица чеканил, размахивая портфелем: «Отличался очень… плохим… поведением…»

Я открывала глаза, но потолок кружился наперегонки с уродливой люстрой. Медленно, постепенно набирая скорость, вращалась кровать, а я держалась за спинку, чтобы не слететь с нее, как с карусели. Я затрясла головой, и бег немного утих. Ртутный столбик в градуснике прыгал перед глазами.

Нельзя сейчас болеть. Надо ехать в Москву и заканчивать дело. Все ясно, кроме Воротникова. Нужно узнать, как попал его адрес в книжку Попова. А дело пора кончать и передавать в суд. Все уже ясно.

А что ясно? Два молодых человека убили третьего. Безо всякой злобы, трезвые, просто нужно было поехать в Одессу или Сухуми, погулять, а денег не было, поэтому взяли и убили, чтобы отобрать у него совсем немного денег.

Юронис и Лакс будут много-много лет сидеть за это в тюрьме. Наше общество потеряло в один миг трех молодых, полных сил людей. Вернее, в один миг мы потеряли Костю Попова. А Юрониса и Лакса мы начали терять давно. Но никто этого не заметил. Они ведь не родились убийцами, они родились обычными людьми, а стали убийцами. Когда же это началось?

Ведь они не были тихарями, они еще в школе обратили на себя внимание взрослых. Тот же Альбинас. Он был отчаянный парень, он досаждал взрослым хулиганством, дерзостью своей. Но и у него была мечта — водить автомобиль. Знали об этой мечте? Нет, наверное. Но ведь могли же, должны же были узнать о ней, когда он первый раз угнал грузовик! И вместо душеспасительных бесед, вместо рейдов, вместо «исправительных» работ (здорово они его за двадцать три дня «исправили»!) посадить его — с инструктором — за руль автоклубовской машины, увлечь любимым делом, направить его «отчаянность» по правильному руслу, отклеить ярлык «пропащего», в который он уже и сам поверил…

Но с ним «проводили» лишь плановые и даже сверхплановые «мероприятия», а он отбывал их и бежал к Ваньке Морозову. Смешно и страшно, что Ванька Морозов был единственным взрослым, который относился к Альбинасу серьезно, разговаривал с ним доверительно и на равных. Это, наверное, очень поднимало мальчишку в собственных глазах. И понятно, что он, как губка, впитывал увлекательные басни старого уголовника, прохвоста, негодяя, о том, что преступниками становятся самые смелые, самые сильные, басни об их мифическом героизме и невероятных приключениях, о том, что тюрьма — это жутко интересное место, и так далее, и так далее, и так далее.

Все болело, кружилась голова, шумело в висках, мысли путались, сталкивались, дребезжа, как жестяные кружки.

Началось в семье. Чтобы не запутаться, я загнула палец. Потом появились ваньки морозовы. Я загнула еще палец. В школе… В милиции… В городе… На людях… Люди! Разве мы можем такое допускать?..

Я закрыла глаза, и снова обступили меня все эти лица. Ночь. Жар. Кричащая тишина. Помогите мне, люди!

Евгения Курбатова

Я проболела больше месяца. По вечерам отец садился рядом с моей кроватью, и мы не спеша и подолгу беседовали с ним. О жизни, о людях, об этом моем деле. Мне не давала покоя мысль о Воротникове, потому что я не люблю случайности и не верю в совпадения. Я думаю, что в самых случайных вещах должна быть своя внутренняя логика. Мы отмахиваемся от нее порою, потому что не можем разглядеть ее. Но отец в своих рассуждениях идет еще дальше меня из-за того, что воспринимает расследуемые мною дела как канонические детективы.

Он говорит:

— Воротников наверняка сыграл какую-то роль в этой истории. Не может быть по-другому. Помнишь, у Чехова — если в первом акте на стене висит ружье, то в последнем оно должно выстрелить.

Мне интересно его поддразнивать, и я серьезно отвечаю:

— Совсем не обязательно.

— А как же иначе? — удивляется отец.

— А так же. Брехт тоже кое-чего соображал в драматургии, так он считает, что ружье может вовсе и не стрелять.

— А зачем тогда оно висит?

— А оно и стреляет тем, что висит.

Так и висит этот Воротников на стене, и я не могу сообразить, как же он может выстрелить. Я уж совсем было утратила веру в систему Брехта, но ружье выстрелило. Люда, наш курьер из прокуратуры, принесла мне домой почту, и среди всяких официальных бумаг было письмо из города Воскресенска от Марии Васильевны Троицкой.

Мария Васильевна Троицкая

«Здравствуйте, товарищ Курбатова!

Вчера к нам с Людочкой приехала моя дочь Лида и рассказала, что вы ее вызвали на допрос в связи с тем, что адрес ее мужа был обнаружен в записной книжке убитого шофера такси. А вы никак не можете узнать, откуда у него этот адрес взялся.

Мне кажется, что я смогу вам помочь. Как вам известно, Лида разошлась с Воротниковым около года назад. Он плохой человек, и мне даже не хочется писать о нем, но уж придется. Поскольку Людочка очень привязана ко мне, то мы решили, чтобы внучка пожила со мной, пока Лида не устроится на новом месте, ибо из Дзержинска она уехала в Москву.

Числа девятнадцатого или двадцатого июня (сейчас я точно не помню) мы с Людочкой поехали в Москву, к моей сестре в гости. Лида не могла нас встретить, потому что в эти дни была в иногородней командировке. Мы с Людочкой сошли с поезда на Курском вокзале и сели в такси. И как только мы тронулись, я обнаружила, что забыла дома новый адрес сестры — она недавно переехала в новую квартиру на Звенигородском шоссе. Я пришла в отчаяние, потому что помнила только номер дома, но там — я помнила это из письма сестры — четыре или шесть огромных корпусов.

На наше с Людочкой счастье, нам попался удивительно милый и добрый человек — шофер таксомотора. Я лелею надежду, что несчастье случилось не с ним. И хотя всякого человека жалко, мне было бы бесконечно больно узнать, что столь отзывчивого и чуткого человека могли убить.

Насколько я помню (простите, если я что запамятовала — ведь уже прошло почти пять месяцев), он был высокий блондин, с вьющимися волосами, и немного, очень мило, он картавил.

Так вот этот молодой человек успокоил меня и сказал, что поможет мне в розысках. Не скрою, я была настолько бестактна, что обещала оплатить его хлопоты. Он ничего не ответил, только покосился на меня, и я заметила, что ему не понравились мои слова.

Несмотря на это, мы разговорились, и Людочка стала ему рассказывать о нас, и неловкость прошла как-то сама собой. Хотя все бабушки считают своих внуков выдающимися детьми, я беспристрастно должна отметить, что Людочка — очень красивый и сообразительный ребенок, и за долгую дорогу она очень подружилась с этим молодым человеком. Не знаю уж как это получилось, но я рассказала ему о драме в нашей семье. Ведь я здравый человек и отдаю себе отчет в том, что как бы девочке ни было у меня привольно, но растет она фактически сиротой. Я запомнила, что этот молодой человек, наш шофер, сказал в сердцах: «Как же можно такого ребенка оставить!»

Наконец мы приехали на Звенигородское шоссе и, наверное, целый час мыкались среди этих корпусов, пока разыскали квартиру моей сестры. Здесь мы распрощались с нашим шофером. Он уже стал уходить, потом вернулся и попросил дать ему адрес Воротникова. Я удивилась, но он сказал: «Напишу ему завтра письмо, попробую с ним по-мужски поговорить. Знаете, слово постороннего человека иногда сильнее трогает». Или что-то в этом роде, но по смыслу именно это. Он записал адрес Федора и ушел. Больше я его никогда не видела.

Все, что я вам написала, — чистая правда. Я прошу вас простить мне некоторое многословие, но я считала своим долгом изложить известные мне факты самым подробным образом.

С уважением — Мария Васильевна Троицкая, пенсионерка».

Альбинас Юронис

Курбатова протянула мне ручку. Я написал: «Признаю себя виновным полностью». Она аккуратно промокнула мои неровные буквы, закрыла папку, положила на два других тома.

— Скажи, Юронис, тебе Костя Попов никогда не снится?

— Нет, — сказал я. — Не люблю я покойников. И боюсь их.

Она долго смотрела на меня, молчала. Потом сказала:

— Когда ты выйдешь из тюрьмы, через много лет, ты еще будешь моложе, чем я сейчас…

И я понял, что она жалеет. Только кого? Таксиста? Меня? Или себя?

Суд назначили на восьмое января. И чем меньше дней оставалось, тем сильнее я сжимался. Я уже не мог дождаться этого дня. Мне очень надоело, я устал ждать свою судьбу. А дни остановились.

Седьмого вечером я лег пораньше с одной мечтой: заснуть скорее, и когда я проснусь, уже будет завтра. Затихла постепенно камера, урчала вода в умывальнике, горели тусклые лампы. А сон не шел.

Как крысы, выползали разные воспоминания. Я не хотел их, они были мне противны. Я гнал их, они неохотно прятались и приходили вновь. Так и пролежал я почти до утра. А когда задремал, приснился мерзкий сон. Будто мы с Володькой снова приехали на Трудовую на том же такси. Вышли из машины, видим, сидят посреди улицы на корточках какие-то дикие люди, жгут костер. Я сообразил, что это они нас дожидаются с недобрым. Хочу бежать, а ноги как будто вросли в асфальт. Встает один из них, старый, лоб бритый, серьга длинная в ухе. А в руке копье. «Иди сюда, — говорит, — мы тебя судить будем». От голоса его мой столбняк прошел, и бросился я бежать по улице. Засмеялся он громко и метнул копье мне вслед. Бегу изо всех сил и слышу визг копья, настигает оно меня, в спину вонзилось. Заорал я истошно и проснулся. А в дверях надзиратель. Это петли немазаные в дверях железных визжали:

— Юронис! Собирайся, через час на суд!

Я встал, умылся, налил в кружку кипятка и запил им пшенную кашу. Пайку хлеба завернул в газету и спрятал в карман. Неизвестно, когда суд кончится, а кормить будут не скоро. Постучал в «волчок» и сказал надзирателю:

— Я готов…

Загрузка...