Тетка на углу возле “Флотского универмага” торговала мороженым. Я собрался взять, потому что это соответствовало бы моей роли, но раздумал: не хотел пачкать пальцы. Подошвы липли к асфальту. Большой уличный термометр у входа в гостиницу показывал 31 градус. “Гостиница “Пордус”, — прочел я и нырнул внутрь.
В вестибюле было темно и прохладно. Возле каждой колонны стояла кадка с пальмой. В дальнем углу горела лампа под зеленым абажуром: закуток дежурного администратора. Стуча каблуками, я пересек по диагонали вестибюль, поставил чемодан на пол и положил локти на стойку.
— Нету мест, — скучным голосом сказала женщина за стойкой.
Я вытащил паспорт и раскрыл перед ней.
— Насчет меня звонили из горкома комсомола.
— Фамилия? — спросила она, глядя в паспорт.
— Моя?
— А чья еще?
— Насколько я знаю, Вараксин. Там написано.
Она взглянула на меня, но смолчала. Потом порылась в бумажках на столе и буркнула:
— Есть Вараксин.
Все было в порядке. Пока она заполняла квитанцию, я огляделся. Какой-то тип, развалившийся на кожаном диванчике, крутил ручку настройки транзистора. “Ай эм фонд оф ю, та-тарара, — орал хриплый голос. — Ай эм фонд оф ю, та-тара”. На стене висела копия картины Ивана Константиновича Айвазовского “Девятый вал”. Бушующее море смахивало на овощной салат в миске.
— Надолго остановитесь?
— Я бы остановился у вас на всю жизнь. Но дела, знаете ли…
— Я вас серьезно спрашиваю, — обиделась она. — Вы дома шутите, а здесь учреждение.
— Извините. Я всегда шучу. Пишите ориентировочно — две недели. Думаю, управлюсь.
“Ты должен, — сказал я себе, — управиться за несколько дней, голубчик. Иначе грош тебе цена. Да и не в тебе дело”.
Я поднялся по лестнице на третий этаж, разыскал дверь с номером 305 и открыл ее. Марлевые занавески на окне рванулись и вытянулись на весу. В комнате было три койки. На одной лежал человек, с головой за вернувшийся в простыню.
Я прикрыл за собой дверь.
— Эй, друг! — окликнул я негромко.
— Чего надо?
— Вставай, знакомиться будем! Ты что в простыню залез?
— Мухи, — ответил голос из-под простыни. — Кусаются.
— Так купил бы ленту ядовитую и повесил. Они все подохнут.
— Еще чего!
— Полотенцем выгони.
— Еще чего!
— Ну и лежи так, шут с тобой!
Я сел на койку и покачался на пружинах. За окном звенели трамваи. Комната была залита солнцем. Я закурил, и тень от дыма поплыла по стене.
— Как здесь городок, ничего?
Из простыни на меня уставился один глаз.
— Дерьмовый городок. И не городок, а город: здесь двадцать тыщ живет.
— Так уж и двадцать? — засомневался я.
— Точно тебе говорю.
— Ты местный, что ли?
— Жил до войны.
“Кажется, он”, — подумал я. И спросил:
— А сейчас?
— А тебе-то что?
— Да я так, простое человеческое любопытство.
— Вот и сиди со своим любопытством тихо.
— Сижу.
Мы помолчали.
— В кино чего-нибудь интересненькое идет? — спросил я.
— Еще чего! Я в кино не хожу!
Под койкой у моего соседа стояли пустые бутылки: “Перцовая”, “Старка”, “Плодово-ягодное”. Плохо. По мне, уж пить, так что-нибудь одно, но я, конечно, дилетант. А кино моему соседу не нужно, это очевидно. Оно было бы для него просто-таки помехой.
Я вспотел как мышь, пока добрался с аэродрома до гостиницы. Вода в графине была теплая. По слоям осадков на стенке можно было судить о том, как она постепенно испарялась в течение последней недели. Ну-ну!
— Перейдем на самообслуживание, — сказал я вслух.
В умывальнике я выплеснул воду в раковину и раскрутил кран до отказа. Я стоял и курил, и вода брызгала на меня, но умываться я не стал — хотел сразу залезть под душ. Я наполнил графин и вернулся в номер.
— Попей водички, — предложил я соседу. — Холодная, аж лоб ломит.
Потом занялся чемоданом.
Я достал из него бумажник и посчитал на виду деньги. Пальто я продал в Москве, на очереди фотоаппарат. Матери послал денег, сюда шикарно летел самолетом, то да се; осталось девятнадцать рублей. Если экономить, хватит на неделю. Потом придется катать бочки в порту. Все это мы тщательно продумали с Ларионовым. Всякий раз, когда мы доходили до этих бочек, он начинал хохотать: “Извини, старик, у меня богатое воображение. Тебе так пойдут эти бочки”.
— Может, заложим? — спросил голос из-под простыни, и снова блеснул один глаз.
— С утра не пью, — отрезал я, решив, что, придерживаясь тактики коротких ответов, я выиграю больше.
— Ну-ну. А чемодан ты свой на хранение сдай. Сопрут.
— Не сопрут. Тут и переть-то нечего.
Я вынул рубашки и положил их в тумбочку, чтобы не мялись.
— Жарища какая, а? — сказал сосед.
— Как в Африке, — сказал я.
— Американцы со своими водородными бомбами климат испортили. Допрыгались, гады!
— Проклятые империалисты, — сказал я. — Не хватало еще, чтобы снег пошел.
— А в Антарктику не хочешь с белыми медведями на льдине покататься?
— Хочу. Душ здесь где?
— Этажом ниже.
Все правильно: местные товарищи прислали точное описание места и возможных действующих лиц трагедии. Я повесил полотенце на плечо, вышел в коридор и стал спускаться по лестнице. На площадках висели пыльные зеркала в вычурных металлических рамах: сверху были пристроены веночки, их держали позолоченные пузатые купидоны. Гостиница была старой постройки и раньше принадлежала, наверное, какому-нибудь прусскому юнкеру. Я представил его себе с пышными усами, в крахмальном стоячем воротничке, а его супругу — в гладком платье с короткими рукавами-пузырями. Однажды мне пришлось провести две недели, не выходя на улицу, в пустой квартире, где в старомодном книжном шкафу лежали комплекты “Нивы” за все годы, и с тех пор все, что относилось к началу века, я представлял себе по тем иллюстрациям.
В коридоре этажом ниже стояли козлы, пол был заляпан краской. Пахло известью. У стены лежала груда неструганых белых досок. “Есть какая-то закономерность в том, что ремонт в гостиницах затевается именно летом, в разгар сезона, — подумал я. — Профессиональная тайна директоров и администраторов”. Я взглянул на часы. До обеденного перерыва было еще далеко, а рабочие между тем отсутствовали. “Собрались где-нибудь перекурить”, — решил я.
Дежурная по этажу (вернее, по двум этажам сразу — тому, где я остановился, и этому) сидела возле канцелярского стола и листала “Огонек”. Я присел рядом на край кожаного дивана — близнеца тех, что украшали вестибюль, — кашлянул и спросил старческим голосом:
— Как насчет душа, милая? Функционирует?
— Угу. Тридцать копеек, — ответила она, не отрываясь от журнала.
— А у меня большое несчастье, — сказал я проникновенно и сделал несчастное лицо. — Я бумажник потерял, и деньги, и все-все.
Она все-таки подняла голову.
Она была некрасива, но в ней имелась какая-то изюминка — это я отметил еще в комитете, знакомясь с делом. Большие глаза, очень большие. Гордая посадка головы. Блестящие волосы до плеч.
— Да что-о вы! — протянула она, щурясь, потому что солнце било через оконное стекло в эти ее большие глаза.
— Точно. И жара сегодня необыкновенная и невыносимая. Одно к одному.
— А много денег было? — спросила она.
— Как раз тридцать копеек, — сказал я быстро. — Но я волшебник. Если вы дадите мне ключ от душевой, вас полюбит принц.
— Если вы волшебник, войдите без ключа. Через замочную скважину. — Она уткнулась в “Огонек”.
“Все равно дашь ключ, — весело подумал я, — никуда ты не денешься”.
— Заклинание для дверей забыл, вот что. Все остальное помню: и для больных зубов, и для присушивания сердец, а это из головы вылетело.
Она засмеялась. Полдела было сделано.
— У нас один жил здесь такой, то-оже весельчак. Только старенький. И… — Она сделала паузу.
— Что — и?
— Ничего.
— А сейчас куда он делся?
— А… — Она замкнулась.
Так. Хорошо. Эта тема меня слишком волновала. Быть настырным сейчас нельзя: все ограничится несколькими общими фразами. А это меня никак не устраивало. Я подвигал стакан с карандашами по столу и сказал:
— Ну и бог с ним. А так жарко! — Я вздохнул. — Вся рубашка на мне мокрая.
— Ну и что?
— Ключик. — Я протянул руку.
— Если я всем ключ давать буду, это порядок, по-вашему, как?
— Милая, — сказал я с чувством, — так то ж простые смертные, а я волшебник. Вол-шеб-ник!
Она выдвинула ящик и достала ключ.
— Только верните мне.
— Что?
— Ключ.
— А-а, ключ…
Фамилия ее была Быстрицкая, как у актрисы. Да и смахивала она на какую-то актрису, только не на свою однофамилицу, а на другую — польскую, что ли. Я всегда путал фамилии актеров. Но сама-то Быстрицкая наверняка знает, на какую актрису она похожа. Ей двадцать три года. В комсомоле не состоит. На руке у нее шрам. Я и о нем знал: попала в автомобильную катастрофу, катаясь по побережью на машине с приезжим инженером. Я все знал, все, кроме главного.
— Непременно верну, — сказал я. — Принц будет сдувать пушинки с ваших туфель.
Она опять засмеялась. Кокетливо поправила волосы. Посмотрела на меня с интересом, склонив голову к плечу.
— А какой он будет, принц ваш? Брюнет или блондин?
— Белобрысый, как я. Вы сейчас похожи на петуха, разглядывающего жемчужное зерно. Между прочим, вы когда сменяетесь?
— Жемчужное зерно — это вы, надо понимать?
— Так точно. Так когда?
— В восемь. А что?
— Вечерок вместе?
— А вы нахал, — протянула она.
— Наоборот. Я страшно стеснительный и робкий и, чтобы скрыть это, притворяюсь нахалом. Самозащита. Знаете, как в том анекдоте… — Я замолчал.
— В каком анекдоте? — конечно, спросила она.
— Расскажу вечером. Я знаю двести пять первоклассных анекдотов и сто хороших. Сомнительных не рассказываю. Сегодня вы скучать не будете: не дам.
— Все мужчины обещают слишком много, — сказала она. — Но берегитесь, если вы обманываете бедную, несчастную девушку.
“Господи, — с ужасом подумал я. — Господи, мне придется вертеться как карасю на сковородке. Мне предстоит тяжелый вечерок”.
Я улыбнулся как можно обаятельней и отправился в душ.
Я сразу раскрутил холодную воду и сунулся под струи. Вода обжигала. Я рычал и танцевал в ванне, задирая руки, чтобы вода била в бока, отплевывался мыльной пеной и вообще чувствовал себя преотлично. Только через пятнадцать минут я решил: хватит. Я расчесал мокрые волосы, дунул на расческу и подмигнул себе в зеркало. Я скорчил физиономию каторжника, потом государственного деятеля, потом похлопал ресницами, изображая невинного мальчика, “Так, Боря, — сказал я себе. — Работа началась, и, кажется, неплохо, Боря”.
— От робости я забыл узнать, как вас зовут, — сказал я Быстрицкой, отдавая ключ. — А вы говорите: нахал.
— Рая.
— А меня Боря. Я смотрю, Раечка, ремонт у вас осуществляется невиданными темпами. — Я кивнул в сторону выглядывавших из-за поворота одиноких малярных козел. Рабочих по-прежнему не было видно.
— Ах это! Вы знаете, поработали с неделю, а потом ушли. Когда же… ах ну да, пятого числа и ушли. Просто безобразие! — И она опять стала прятать лицо от нестерпимого солнца в тень.
О ремонте ребята из здешнего горотдела не сообщали. Пятого? Совпадение, конечно. Но именно утром пятого, шесть дней назад, гражданин Ищенко Тарас Михайлович, пятидесяти восьми лет от роду, как будто приехавший сюда отдохнуть и провести время, занимавший в гостинице ту самую койку, на которой теперь расположился я, был убит.
— Куда ж они делись?
— В доме через улицу авария случилась. Все протекло. Ну и знаете, как это делается: наверное, перебросили рабочих…
— Такой большой серый пятиэтажный дом? — спросил я. — Видел, когда сюда шел.
— Да нет, он маленький. Дом номер восемь по Чернышевского.
Еще одно совпадение. Этот адрес я уже знал. Но расспрашивать дальше было неосторожно: с чего бы это я мог так заинтересоваться какой-то аварией? Да и вряд ли Быстрицкая могла что-то знать.
— Ну ничего, все образуется, — сказал я. — Держите тридцать копеек за душ. Я пошутил. Я люблю шутить. Но насчет вечера я говорил серьезно.
Человек в номере лежал в той же позе под простыней. В марле на окне гудела запутавшаяся муха.
— Слушай, нельзя же спать весь день, — сказал я. — Уже начало одиннадцатого.
— А может, я ночью работал?
— Ну разве что…
Я достал ножницы из чемодана, сел за стол, постриг ногти на левой руке и полюбовался.
— Сосед, а сосед!
— Чего? — отозвался тот, но не шевельнулся под простыней.
Надо было выманить его из этого кокона. На столе лежала шахматная доска. Я двинул локтем и смахнул ее. Она, слава богу, не раскрылась и фигуры не высыпались, но она бухнула об пол как выстрел.
Человек сел на койке. Ему было лет пятьдесят.
— Извините, — сказал я.
Это был он, хотя на моментальной фотографии он выглядел старше. Помощник капитана рыболовного траулера, списанный на берег за пьянство. Морщины пересекали его лоб. Он был небрит, волосы на голове торчали как перья.
— Чего надо? Не люблю, когда извиняются.
Я поднял шахматную доску.
— Мне ничего не надо. Еще раз извините.
И взял ножницы в левую руку.
— А ты наглец, — сказал помощник капитана и почесался. — И стрижка у тебя, — он пошевелил растопыренными пальцами над головой, — короткая. Наглая. Ты с какого года?
— С сорок третьего, — сказал я, убавив шесть лет согласно документам: я как раз и выгляжу на этот возраст.
— Правильно. Все вы нахалы, — заявил мой визави.
— Бывает, — сказал я.
— А я тебе, между прочим, в отцы гожусь.
— Папочка, — сказал я, — купи мне шоколадку.
Он засмеялся.
— Студент?
— Студент, — сказал я.
Все шло как надо. По документам я был студент. Досрочно сдал летнюю сессию и приехал подработать на зиму, хочу устроиться матросом на рыболовное судно. Студент-романтик. Играть мне было легко: не так уж давно я на самом деле учился в институте. Кроме того, устраиваюсь на работу, жду визы на выход в море, словом, могу много времени сидеть в гостинице, шляться по городу и от нечего делать заводить знакомства.
— Глаза б мои на тебя не глядели! — закричал помощник капитана. — Как ты ножницы держишь! Ты себе палец отрежешь!
— Искусство требует жертв. Где здесь, между прочим, управление экспедиционного лова?
— Рыбкина контора? Возле базара, на улице Прудиса. А ты не в море, часом, собрался?
— В море.
— А меня списали, — вдруг грустно сказал он.
— Воспитывают? — Я кивнул на пустые бутылки, бросил ножницы в чемодан и задвинул его под койку.
— Воспитывают? Дурак ты! — Он взорвался. У него задергалась кожа на лбу — тик. Он завернулся в простыню. Лег. Потом не выдержал, опять вскочил.
— А почему потомственный моряк Войтин пьет с утра вино и ложится на койку? Почему, спрашивается в задачнике? Я тебе отвечу!
— Ну-ну, — поощрил я его.
Он меня не слушал.
— Я лежу и рисую себе картину: штормяга — десять баллов, а начальник отдела кадров крепит груз на палубе и делает все, что положено делать моряку в шторм. А волна с пеной — через него, через него. А еще он думает: как благополучно привести судно в порт, потому что он за него отвечает. Понял?
— Понял.
— А то он сидит в кабинетике — розовый, в роговых очках и — пьете вы, говорит, много, звание моряка позорите. И на берег меня. Старый стал, помоложе нужны. Они не пьют. Они культурные. Весело?
“Куда как весело, — подумал я. — Но только ты ж сам и виноват. Не бывает так, чтобы ничего нельзя было сделать”.
— В шахматы можешь? — спросил моряк.
— Могу. Закуривайте, — предложил я.
— Сигарет не курю. Только папиросы.
“Беломор”, — машинально отметил я. Если б он был матросом, то курил бы “Север” или “Прибой”, а старпому положен “Беломорканал”.
Я вытряхнул фигуры к нему на постель, и мы стали расставлять их. Черного слона не было. Я знал, что его нашли в кармане пиджака убитого. Ну, это-то было легко объяснить: Ищенко машинально сунул слона в карман во время игры и забыл о нем. Кстати, карманы у него были пустые: только носовой платок, бумажный рубль, 23 копейки медью и эта шахматная фигура; документы и деньги остались в гостинице в камере хранения.
Войтин стал искать глазами, чем заменить отсутствующую фигуру.
— В гостинице шахматы дали? — спросил я.
— Мои.
— А где слона посеяли?
— Играл шесть дней назад. Пятого числа, утром. Приблизительно с восьми пятидесяти до девяти тридцати. И он был на месте. Ума не приложу, куда он делся. Всю комнату обыскал.
— Ого, какая точность! Это вы всегда запоминаете числа и часы, когда играете в шахматы?
— Тут запомнишь! — сказал Войтин, продолжая рассеянно озираться. — Меня милицейский капитан два раза с пристрастием допрашивал: в котором часу я играл, да как сосед — он как раз на твоем месте жил, Тарасом Михайловичем звали, — как он выглядел, не волновался ли в то утро, да что он говорил, да что я, после того, как он ушел, делал…
— А что такое? — спросил я.
— Да то, что убили его, Тараса Михайловича.
— Как убили?
— Очень просто. Тюкнули чем-то по голове в проходном дворе, и все.
Не чем-то, а кастетом. Его подобрал недалеко от места преступления, под стеной дома, старик, выносивший мусор, и, зная об убийстве, обернул в бумажку и принес в милицию. Кастет немецкого производства, каким пользовались эсэсовцы во время войны.
— Ограбление? — спросил я.
— Какое там ограбление! Я его все время выпить звал. А он: “Я здесь еще долго проживу, у меня все рассчитано, денег в обрез”. А может, скупой был, врал. Но, по-моему, особых денег у него не водилось
Войтин вынул из кармана ключ несколько необычной формы, подбросил на ладони, поглядел на него и положил вместо отсутствующего слона.
— Ходов обратно не берем?
— Ага.
— Давай. Е — два, е — четыре.
— Гроссмейстерский ход. А вот так? Слушайте, а если не ограбление, тогда что?
— Помешал кому-то, значит.
— Кому ж он мог помешать?
— Ему лет шестьдесят было. Слабенький. Валидол все сосал. “Я, — говорит, — отдохнуть приехал, здоровьице поправить”. Вот и поправил! Но один раз, — моряк остро взглянул на меня, — пришел ночью, часа в два, и все вздыхал, на койке ворочался. Потом встал, зажег лампу, долго писал что-то, но порвал и бросил в пепельницу. А утром мы с ним вместе выходили, он в дверях встал, обратно кинулся и обрывки из пепельницы вытащил. Вот какие старички бывают, студент. А?
Мне показалось, что говорит он как-то нарочито равнодушно и его интересует этот “старичок” больше, чем он хочет показать.
— А вы капитану, что вас допрашивал, рассказали про это?
— Нет, забыл.
Правильно, капитану Сипарису он этого не говорил.
— Странный он был мужик, этот Тарас Михайлович, — сказал я. — Может, шпион?
— Сам ты шпион! Пить будешь?
— Сказал — с утра не пью. Шах!
— Ша-ах? — Он задумался, сделал ход и встал. — Тогда я один выпью.
Он запустил руки в тумбочку и погремел там стаканом, слушая, наклонив — голову к плечу, как булькает жидкость; он совершал привычную, видно, манипуляцию на ощупь. Вынул стакан — он был налит до половины. Опрокинул в горло. Ничем не закусил.
Его передернуло, и он вздохнул.
— Ключик хороший, — сказал я и взял с доски ключ.
— Не лапай!
— А что?
— Положи, говорю, на место.
— Чудак вы человек! Это ж слон. Если я буду его бить, так ведь возьму же его в руки. Нелогично получается.
— Ну и пусть нелогично!
— Интересная бородка у него, — не отставал я. — Я когда-то слесарничал и немного разбираюсь в замках.
— На заказ делал, — буркнул Войтин.
— А замок к нему где?
— Где, где!.. Что ты привязался к человеку? Играй и помалкивай!
— Извините, — сказал я. — Я не думал, что вы примете это близко к сердцу. Мне совсем не хочется лезть вам в душу и задавать вопросы, которые вам неприятны.
— Ладно, опять извиняться начал! Может, выпьешь вина?
— Нет.
— А ты ничего парень, — сказал Войтин. — Упрямый. Ты мне даже нравиться начинаешь.
Я промолчал.
— Ты не обижайся, — сказал он. — Дело вот в чем… а-а… все равно не поймешь!
— Если вам неприятно, не рассказывайте, — предупредил я.
— Не в этом дело… — Он со всхлипом втянул ноздрями воздух, помолчал и сказал почти спокойно: — Это ключ от дома, которого нет. У меня до войны здесь, в этом городе, квартира была, понимаешь? Я мебель купил, все мелочи продумал и сделал. Замочек вот врезал на заказ, понимаешь? Ужасно приятно было самому этим заниматься. Гнездышко вил. Мы с женой занавески ходили в магазин выбирать, у нее на это дело большой вкус был. А, черт, где же спички?
Я дал ему прикурить.
— Ну вот… — Он глубоко затянулся. — Ну вот. А двадцать третьего июня я ушел на войну, а она погибла.
— Бомбежка? — осторожно спросил я.
— Она была связной партизанского отряда. Мне потом рассказали. Кто-то выдал ее в сорок четвертом. Ее держали полтора месяца в гестапо. Она ничего не сказала, понимаешь? Понимаешь? Кто бы так смог? Ты бы смог?
— Мой отец был расстрелян в гестапо. Он был разведчиком генштаба, — сказал я.
Это была правда.
— Да? — Он устало потер лоб. — Где?
— В Германии. После войны мы несколько лет ничего не знали о нем.
— Да? — опять сказал он. — Если б я знал, кто ее предал, я бы убил его сам. Этими руками. — Он посмотрел на свои руки. — Сначала поговорил бы с ним, а потом — р-раз! — Он сказал это будничным голосом и трезво, внимательно посмотрел на меня. — Считаешь, пустые слова? А? Я об этом думал много лет по ночам.
“Мне предстоит решить, — подумал я, — способен ли он на убийство вообще…”
— Вы пробовали что-нибудь узнать? — спросил я.
— Пробовал. Писал куда надо.
— Ну и что?
— Ничего! Сами они ни хрена не знают. Да нет, кое-что мы знали.
В течение 1942–1944 годов в лесу базировался партизанский отряд, связанный с подпольем в городе: отсюда осуществлялось руководство партизанской борьбой в районе. В конце 1944 года отряд был окружен на стоянке эсэсовскими частями и полностью уничтожен (уцелело двое разведчиков: они выполняли особое задание, о котором знал только командир отряда; один из них умер в 1958 году от рака легких, второй — Корнеев Владимир Исаевич — проживал теперь в Ленинграде и работал директором школы). Отряд сменил место стоянки за два дня до трагедии.
Одновременно был нанесен точно рассчитанный удар по подполью: гестапо арестовало 38 человек. Чудом спаслась только Евгения Августовна Станкене, которая несколько месяцев скрывалась в сарае у родственников и поседела, ожидая прихода наших войск. Остальные после пыток были казнены.
В самом конце 1944 года среди захваченной документации местного отделения гестапо были найдены датированные расписки на крупную сумму марками — даже не оккупационными, а имперскими. Деньги были выданы спустя три дня после гибели отряда и арестов в городе человеку под псевдонимом “Кентавр”. Был найден также лист из копии донесения начальнику окружного отделения гестапо об “акции по уничтожению отряда и городского подполья”. В этом отрывке фигурировал Кентавр, названный “очень талантливым” агентом. Упоминалось также, что он физически крепок, инициативен, в совершенстве знает как русский, так и немецкий язык; единственная негативная черта — любит выпить и в этом состоянии болтлив. Больше по этому делу ничего обнаружить не удалось: немцы сожгли основную документацию. Были предприняты некоторые шаги по опознанию и розыску Кентавра, но безуспешно.
Все эти документы были подняты в наших архивах в связи с событием, имевшим место шесть дней назад, пятого июня: в этот день в 11.20 в горотдел КГБ пришла Евгения Августовна Станкене — после войны она безвыездно жила здесь, в этом приморском городе, работала санитаркой в больнице и теперь вышла на пенсию — и сообщила, что полчаса назад (около одиннадцати) встретила на улице бывшего бойца отряда, которого неоднократно видела в лесу, приходя на связь; он появился там за несколько месяцев до гибели отряда. Все это время считалось, что тогда уцелело трое. Значит, он четвертый. Она остановила его, назвала себя и спросила: “Тарас, узнаешь?” Видно было, что он никак не ожидал этой встречи и растерялся. “Обознались, гражданочка”, — сказал он и быстро пошел от нее прочь. “Но я — то видела, что он меня узнал”, — писала в своем заявлении Станкене. Через четверть часа было установлено, что Тарас Михайлович Ищенко прописан в этой гостинице. А в 14.10 был обнаружен его труп в проходном дворе, куда не выходит ни одно окно соседних домов, за контейнером для мусора. Вскрытие показало, что Ищенко был убит приблизительно через десять минут после того, как столкнулся на улице с Евгенией Августовной (то есть в одиннадцать с минутами). Корнеев, которому была предъявлена в Ленинграде фотография убитого, опознал бойца отряда, но вспомнить о нем ничего не мог, так как часто уходил на задания и почти не бывал в отряде.
Все это входило в сферу работы нашего отдела, который занимался розыском предателей народа и бывших нацистских преступников. Было решено, что местные товарищи проверят другие возможные версии (убийство могло не иметь ничего общего с событиями более чем двадцатилетней давности) и помогут работнику центра, то есть мне, в разработке основного варианта расследования. Лиц, о которых было известно, что они вступали в контакт с убитым и могли быть так или иначе причастны к случившемуся, было четверо. Среди них был моряк Войтин. В местном отделе его не считали возможным убийцей, хотя и не знали о нем многого. Например, того, что он рассказал мне сегодня. У него было алиби: в день убийства он был с утра в гостинице — на виду. Он выходил только на 20 минут за папиросами — как объяснил он капитану Сипарису — приблизительно в то время, как было совершено убийство. Дежурная по этажу (не Быстрицкая, та была в этот день свободна) случайно заметила время, когда он вышел и когда вернулся. Если б у него была машина, он мог, конечно, доехать до места преступления, провести там несколько минут и вернуться, но это было маловероятно.
— А ее фамилия тоже Войтина была? — спросил я.
— Ты откуда знаешь мою фамилию? — Он вдруг подобрался и взглянул на меня настороженно.
Я засмеялся.
— Вы же сами говорили полчаса назад: потомственный моряк Войтин.
— Верно, — сказал он, уронив голову на грудь. — Совсем дырявая память стала. Нет, она была самостоятельной в этом вопросе. Она была Круглова. Она писала стихи и мечтала, что их напечатают.
Я вспомнил: эта фамилия была в списке казненных.
— Знаешь, я сдаюсь, — сказал он. — Ты силен в шахматы играть.
— Kämpfen habe ich seit meiner Kindheit qelernt*["7]. Еще одну?
— He хочется. Что это ты сказал?
— По-немецки. Вы немецкого не знаете?
Он усмехнулся.
— “Хальт” и “хенде хох”. И еще — “шнапс”.
— Ну ладно, — сказал я. Пойду искать это рыбкино управление. А то у меня денег, как у того Тараса Михайловича, в обрез. Он, кстати, в шахматы играл?
— Даже не знал, как фигуры называются.
Бум! Вот так так. Откуда же тогда в кармане его пиджака оказался черный слон?
— Но небось любил смотреть, как играют? Учился?
— Терпеть не мог. К доске не подходил.
— А третий наш? — Я кивнул на пустующую, аккуратно застеленную койку.
— Ого! Как зверь. Я с ним только и играю. Он, пожалуй, тебя переиграет.
Третьим был работник мебельной промышленности из Саратова: приехал на местную фабрику не то передавать, не то перенимать опыт. Тихий, незаметный человек. Сорок один год. Фамилия его была Пухальский.
— А, черт! — Войтин вскочил и стал суетливо одеваться. — Автобус… А мне надо точно… — бормотал он.
— Едете куда-нибудь?
— Нет! — раздраженно крикнул он, выскакивая за дверь.
Я пожал плечами и стал собирать фигуры.
Может, ему надо было кого-то встретить? Я вспомнил, что среди вещей Тараса Михайловича было найдено переписанное от руки (почерк Ищенко) расписание автобусов, курсирующих по побережью. “Ну и что? — подумал я с сомнением. — Никакой связи тут нет”.
Я опять спускался по лестнице, отражаясь в пыльных зеркалах. На первом этаже было сумрачно и прохладно. Пахло вымытым полом. Уборщица, стоя на стремянке, протирала плафоны в люстре. Тетя Маша, или тетя Клава, или тетя Ядвига — обычно их не зовут по имени-отчеству. Они бывают очень наблюдательны, и с ними всегда стоит потолковать. Иной раз они подмечают такую мелочь, “детальку”, которая может обернуться кладом для следствия. Правда, ребята наверняка опросили всех, но, может быть, имело смысл пройтись по второму кругу. Не то чтобы я им не доверял, просто я любил делать все сам.
Я огляделся. К стене была прислонена щетка. Рядом стояла корзина с мусором. Я прошел мимо и опрокинул корзину ногой.
— Ох, извините!
Уборщица посмотрела со стремянки вниз и завелась с пол-оборота.
— Вот дьявол! А глядеть надо, куда ноги ставишь? Убираешь тут, вылизываешь все тут, а они ходют!..
— Не сердитесь, я все подниму.
Я поставил корзину, присел на корточки и стал медленно, одну за другой, собирать бумажки.
— И часто вы так все трете? — спросил я.
— А ты думал?
— Все равно опять пыль насядет, — философски заметил я.
— Верно! — Я попал в больное место, потому что она даже перестала тереть плафоны. — Откуда она берется, проклятая?
— Но и ничто не вечно под луной, — свернул я, — а жизнь человеческая вовсе копейка.
— Это как же? — Она была не прочь поболтать.
— Въехал сегодня в вашу гостиницу — и бац: узнаю, что человека убили.
— Этого-то? Его бог наказал!
— Ну да? — заинтересовался я.
— Ага, — подтвердила она. — Он распущенный был, — сказала она с удовольствием. — Пес такой!
— Да?
— Точно говорю.
— Вот оно что! Это как же — распущенный-то?
— Мыла я это пол, — охотно начала она. — И стояла вот так. — Она чуть не свалилась со стремянки. — Он мимо шел и одет-то прилично, не подумаешь, а ущипнул меня. Я чуть тряпкой его не съездила, ей-богу! Я ему говорю: “Я тебе не какая-нибудь!” А он смеется: “Потише, — говорит, — девушка”. А я ему: “Двадцать лет как не девушка, и не тебе смешки строить, старый хрыч!” Вот как я сказала! А он увидел, что еще кто-то по коридору идет, махнул рукой и боком-боком ушел. Убежал.
“Осторожным человеком был Тарас Михайлович”, — подумал я. И сказал:
— Шалун, значит, был покойничек?
— Ох!
— За что ж его кончили, интересно?
— По-моему, так за бабу!
— Какую бабу?
— Известно какую… Любовь!
— Он же не молоденький был вроде? Года вышли.
— А, все вы паразиты.
Н-да. Клада я, пожалуй, не открыл. Хотя все, что касалось Ищенко, было мне интересно.
— Новая уборщица? — раздался насмешливый мужской голос за моей спиной. — Что-то я вас раньше не замечал?
Моя собеседница сразу принялась за плафоны.
Я скосил глаза и увидел ноги, обутые в войлочные домашние туфли. Как подошел их владелец, я не слышал. Интересно, давно он стоит? Хотя уборщица разговаривала, глядя на меня, и, конечно, заметила бы его.
— Я внештатная, — сказал я без особого энтузиазма и перевел глаза вверх.
Он был невысокого роста, седой, с веселыми глазами. Руки держал в карманах.
— Ах так! Могу оформить.
— Айвазовского оформите.
— Какого Айвазовского? — не понял он.
Я кивнул головой на копию “Девятого вала”.
— Ивана Константиновича.
— Зачем смеяться? — вроде как обиделся он. — Это большой художник был.
— Художник-то большой, но ведь стыдно такую плохую копию на стену вешать.
Он внимательно поглядел на картину. Отошел и еще поглядел. Но, кажется, ни к какому решению не пришел и задрал голову.
— Почище три, Перфилова, а то они какие-то тусклые.
— Я уж стараюсь, Иван Сергеевич, — ответила уборщица.
Это был директор. Гостиница по летнему времени была забита, а капитан Сипарис не разрешил селить кого-нибудь на место убитого. Сегодня он снял запрет, и сразу вслед за этим директору позвонили из горкома и предложили устроить меня. При случае я мог бы рассказать историю, как я, московский студент, пришел в горком комсомола — и попросил помочь с жильем, — работник горкома был предупрежден. Мы решили в комитете, что так я сразу и естественно попаду в окружение людей, которые нас интересуют. Был и еще один довод за гостиницу…
— Сегодня прибыл? — спросил меня директор.
— Да.
— В триста пятом, значит, остановился?
— Ага.
Он чуть заметно прищурил глаз.
— Хорошо мусор собираешь. Со старанием.
— Служу трудовому народу, — сказал я. — Так точно.
Он стоял, засунув руки в карманы, и глядел, как уборщица исполняет свою работу, не упуская и меня при этом из поля зрения. Любопытство, конечно, похвальная черта, но… Я искоса взглянул на часы, обругал его про себя и разогнулся.
— Все собрал. Порядок, — сказал я уборщице. — Всего хорошего, — повернулся я к директору.
— А копия с картины Айвазовского “Девятый вал” — все-гаки неплохая копия, — сказал он мне вдогонку.
Я сделал вид, что не слышу.
После темного вестибюля солнце, ослепило меня, я даже прикрыл глаза. Стало еще жарче. Асфальт пружинил под ногами, как поролоновый ковер. Я завернул за угол гостиницы “Пордус”, немного подождал и вошел в телефонную будку. От стенок несло раскаленным металлом. “Привет от Коли”, — сказал я, набрав номер, который получил в комитете. “Седьмой слушает, — Ответили мне. — С прибытием вас”. — “Спасибо. Все готово?” — “Он уже здесь”. — “Хорошо. Еду”, — сказал я.
Через три остановки, на четвертой, я слез с трамвая и пошел назад. Сразу за подъездом, около которого висела табличка “Штаб народной дружины” и еще несколько других табличек, я свернул под арку. Возле черного хода стоял человек в модной банлоновой рубашке и курил. Увидев меня, бросил сигарету, машинально вытянулся и, спохватившись, виновато улыбнулся одними глазами. Он молча вошел в парадное, я — за ним. На втором этаже он открыл английский замок своим ключом и пропустил меня вперед.
— Младший лейтенант Красухин, — представился он, когда мы вошли в помещение.
Я назвал себя. Потом поздоровался с Виленкиным, который встал из кресла при моем появлении (он прилетел еще вчера), и огляделся. В комнате с полукруглыми сводами — они напомнили мне театральные декорации постановки из купеческой жизни — было две двери: одна та, через которую мы вошли, и вторая — обитая дерматином.
— Они там? — Я мотнул головой на вторую дверь.
— Да.
— Допрос будет вести капитан Сипарис?
— Как договорились.
Капитан Сипарис был начальником городского уголовного розыска и вел официальное расследование: важно было создать впечатление в городе, будто расследуется просто убийство.
— Первый допрос? — спросил я.
— В день убийства его вызывал помощник Сипариса. Несколько общих вопросов для проформы.
— Если можно, хорошо бы начать сразу, а то время поджимает.
Младший лейтенант поднял трубку и сказал в нее:
— Порядок, товарищ Сипарис. Все на месте.
Потом передвинул рычажок в белом пластмассовом трансляционном аппарате, стоявшем на столе. Мы услышали:
Капитан. Попросите Буша.
(Звук открываемой двери.)
Буш. Здравствуйте. Если не ошибаюсь, капитан Сипарис, да? Так указано в повестке, вот — на второй строчке.
Капитан. Да.
Буш. Ага, ага.
Капитан. Садитесь, Генрих Осипович. Извините, что вам пришлось подождать.
Буш. Да ничего, ничего, я же понимаю. У вас работа такая: одно беспокойство. У меня муж двоюродной сестры тоже в милиции работал, сейчас он полковник на пенсии, в Риге, у него такие связи, весь город его знает.
Капитан. Мы вас вызвали не за этим…
Буш. Все понимаю, все, это я так, к слову. Вы ведь знаете, жена Тараса Михайловича вся испереживалась, бедняжка, она ведь теперь на моих руках и, как приехала, плачет, плачет не переставая.
(Я прикрыл глаза и представил, как Буш это говорит: коренастый, с толстыми веками, похожий на маленького бегемота).
Капитан. Как вы познакомились с Тарасом Михайловичем Ищенко?
Буш. В лодке, товарищ капитан.
Капитан. В лодке?
Буш. Ага, я в Евпатории отдыхал, по-дикому, сидел на пляже — там есть два, может, знаете: один в черте города, близко, а другой — на трамвае надо ехать. Вы бывали в Евпатории?
Капитан. Нет.
Буш. Ах как жалко! Обязательно поезжайте, там чудный песок. Везде ведь галька, камни, а там входишь в воду с настоящим удовольствием, как у нас в Прибалтике, только там сразу глубоко.
Капитан. Вы начали про лодку.
Буш. Про лодку? Ах да, про лодку!
(Младший лейтенант покрутил головой и что-то сказал.
— Что? — переспросил я, убавляя звук.
— Ваньку валяет. Хитрый мужик, — повторил он.)
Буш. Так вот, сидел я на песке, то есть, конечно, не на самом песке, а на подстилке. Подъехала лодка, такая большая, знаете, шлюпка даже, а не лодка, и мужчина из организации спасения на водах, как говорили раньше — он сидел на веслах, — предложил покататься по морю. Двугривенный с носа, если по-новому. Нас набилось человек восемь. В основном пожилые. Среди прочих был там Тарас Михайлович. Мы приглянулись друг другу…
Капитан. А потом?
Буш. Как обычно на отдыхе: вечером расписали пулечку, выпили сколько положено.
Капитан. Ищенко один отдыхал?
Буш. Один, один! Его супруга тоже одна отдыхала. У них была теория: отдыхай от работы и друг от дружки.
Капитан. Отношения у них были ровные?
Буш. Как обычно после пятидесяти, когда детей нет. Она, правда, моложе его была. Намного моложе.
Капитан. Она сейчас ведь у вас остановилась?
Буш. Да, все-таки одна в чужом городе… Жила, ни о чем таком не думала, вдруг, как гром в ясном небе, телеграмма: “Ваш муж убит, срочно вылетайте…” Сами понимаете.
Капитан. Телеграмму давали вы?
Буш. Я, я.
Капитан. До этого вы не были с ней знакомы?
Буш. Мимолетно. Она заезжала за супругом в Евпаторию, пробыла три дня. Красавица!.. Мы чудесно провели время втроем, купались, сидели в ресторанчиках.
Капитан. Она что же, отдыхала неподалеку?
Буш. В шестидесяти километрах. Забыл, как местечко называется… Ей все равно нужно было в Евпаторию, чтобы попасть на железную дорогу.
Капитан. Странные у них были взаимоотношения.
Буш. Не нахожу-с.
Капитан. Так, значит, выпили после пулечки… Ищенко любил выпить?
Буш. Очень даже грешен был по этой части, весьма и весьма уважал Бахуса, был такой бог, его в гимназиях проходили.
(Я придвинул к себе лист чистой бумаги из стопки, лежавшей на столе, и быстро написал: “Проверить у жены насчет выпивки. Войтин утверждает обратное”.)
Капитан. Вы тоже, наверно, не отставали, простите?
Буш. По мере сил моих и возможностей.
Капитан. Когда состоялось ваше знакомство в Евпатории?
Буш. Сейчас, сейчас. Значит, та-ак… В шестьдесят третьем…
Капитан. С тех пор вы не виделись?
Буш. Как не виделись? Виделись Мы имели с ним переписку, потом встретились опять на юге в бархатном сезоне. Потом он не смог приехать, а в этом вот году решил, на свою беду, искупаться в Балтийском море нашем. И вот…
Капитан. Скажите, он бывал здесь раньше, в этом городе? Он вам не говорил?
Буш. Он говорил, что до войны проживал в этой местности. Он очень обрадовался, когда узнал, что я из этого города. Он сразу спросил, когда я здесь поселился. Я говорю: после войны. Он говорит: “Ну, значит, ты меня сменил, я, — говорит, — до войны проживал одно время”. Спрашивал, как улицы теперь называются, что переменилось, очень интересовался.
Капитан. Знакомых общих не искал? Ни про кого не расспрашивал?
Буш. Чего не помню, того не помню.
Капитан. Такие мелочи, как то, что с вас двадцать копеек взяли за лодку в шестьдесят третьем году, вы помните, а это забыли? Обидно. Это ведь очень важно для следствия.
(Я записал: “Спросить у жены: был ли здесь Ищенко после войны или приехал в первый раз?” Ищенко женился в 1947 году вторично, до этого был женат и развелся. Первая жена недавно умерла, проживала в Новосибирске. Сам Ищенко до последнего времени жил там же. “У вдовы узнать, — подумал я, — не у жены”. И переправил в записке).
Буш. Забыл-с.
Капитан. Здесь он с кем-нибудь встречался?
Буш. Да, да… Вы знаете, он мне про какого-то Семена говорил, я, правда, слушал невнимательно. Не то он собирался с ним встретиться, не то встречался.
Капитан. Семен? А вы не помните, где этот Семен работает или вообще что-нибудь про него?
Буш. Ничего не знаю.
Капитан. Постарайтесь припомнить.
Буш. Н-нет… Он ничего о нем не говорил.
Капитан. Что вы думаете об убийстве? Враги могли быть у Ищенко?
Буш. Ума не приложу, ведь чистейшей души был человек, я это не потому, что о покойниках плохо не говорят, нет. Просто он именно такой был: душевный, чуткий.
Капитан. В чем же это проявлялось?
Буш. Ну, трудно сказать так. Например, здесь в гостинице девушка одна работает, Рая. Он мне мельком говорил: у нее неприятности какие-то, жалел ее. Как-то я зашел за ним в гостиницу, она на этаже дежурит, а он стоит возле ее столика и так ласково с ней говорит!
Капитан. Не слышали о чем?
Буш. Когда я подошел, они замолчали.
Капитан. Не хотели, чтобы их кто-то слышал, а?
Буш. У меня создалось такое впечатление.
Капитан. А что вы все-таки сами думаете об убийстве?
Буш. Я очень много думал, но ни к какому выводу не пришел. Может быть, его хотели ограбить?
Капитан. У него были при себе крупные суммы денег?
Буш. Он мне не говорил. Но это ж я так, в порядке предположения.
Капитан. Он долго собирался здесь оставаться?
Буш. Не знаю.
Капитан. Странно. А мне показалось, что вы друзья. Он мог бы быть с вами более откровенным.
Буш. Ну, наверное, весь отпуск.
Капитан. Вы много времени проводили вместе?
Буш. Почитай, каждый день виделись. И на пляж й после работы приезжал к нему, и домой он ко мне приходил. Я ему предлагал, кстати, у меня остановиться, но он не захотел.
Капитан. Дел у него здесь никаких не было?
Буш. Не знаю.
Капитан. Вечером накануне убийства вы с ним виделись?
Буш. Да.
Капитан. Где?
Буш. В ресторане “Маяк”.
Капитан. Как он выглядел? Ничем угнетен не был?
Буш. Как будто нет. Может, молчал только много. Так-то он веселый человек был, пошутить любил.
Капитан. Вы долго сидели?
Буш. До закрытия.
Капитан. Кто платил?
Буш. Пополам.
Капитан. Домой вы шли вместе?
Буш. Он проводил меня до дому, немного посидел у меня. Я его уговаривал переночевать, но он пошел в гостиницу.
Капитан. Он был здесь пять дней. Вы каждый вечер проводили вместе?
Буш. Да.
Капитан. Днем вы встречались?
Буш. Нет, я же работаю. Хотя один раз мы договорились, что он зайдет ко мне на фабрику, но он не зашел.
Капитан. В котором часу он должен был зайти?
Буш. В полдвенадцатого. И, кстати, я вспомнил: тем вечером мы не виделись. Я заглянул в гостиницу, его не было.
Капитан. Он был обязательный человек?
Буш (слегка удивленно). Д-да.
Капитан. Как же он объяснил все на следующий день?
Буш. А-а… Он сказал, что днем купался, а вечером ходил гулять по побережью, зашел далеко и не хотел торопиться в город: сидел смотрел закат.
Капитан. Он любил природу?
Буш. Раньше я не замечал за ним.
Капитан. Когда произошло это?
Буш. Что “это”?
Капитан. Извините. Когда вы должны были встретиться и не встретились? Какого числа?
Буш. Третьего как раз.
Капитан. Почему как раз?
Буш. Ну… накануне того вечера, что мы сидели в “Маяке”.
Капитан. Так. И последний вопрос — вы сами понимаете: идет следствие, и мы обязаны все проверить, — где вы были утром во время убийства?
Буш. Понимаю, понимаю. Простите, а во сколько его… убили? По времени?
(Скрипнул стул.)
Капитан. Приблизительно в одиннадцать часов.
Буш. С утра и до часу был дома: отгул взял. Можете проверить, соседи по дому номер десять видели меня в садике.
Капитан. Что ж вы отгул взяли в середине недели? Лучше приплюсовали б к выходному.
Буш. Дела накопились дома.
Капитан. Какие, если не секрет?
Буш. Да всякие, всякие. Повозиться вот с цветами в садике хотел. И аккурат в это утро протек на меня сосед сверху. Хорошо, я дома был: целый потоп.
Капитан. С Ищенко вы договорились в этот день встретиться?
Буш. Нет. То есть да. Вечером. Но не удалось уже свидеться, н-да.
Капитан. Спасибо. (Шуршание бумаги.) Прочтите, пожалуйста, протокол и распишитесь. Да, сейчас уже три часа, мы поставим в повестке, что задержали вас до конца рабочего дня. Чего ж вам сейчас на работу идти…
Буш. Вот это хорошо бы!
— Вы, наверное, хотите посмотреть, как он одет? — спросил младший лейтенант. — Да и вообще на фотографии люди часто бывают непохожи на себя.
— А можно? — спросил я.
— Конечно.
Младший лейтенант подошел к стене и сдвинул в сторону пасторальный пейзажик в темной раме.
— Нас оттуда не видно? — спросил я.
— Нет.
Я взглянул в стеклянное окошечко.
Буш был именно таким, как я его себе представлял: бегемотик. Он внимательно читал протокол, слегка шевеля губами от напряжения и помаргивая. Он был в старых, лоснившихся на коленях брюках и застиранной рубашке (по вечерам он выглядел более импозантно, его сфотографировали для нас в ресторане “Маяк”, где он был завсегдатаем), — он приехал сюда прямо с работы, не заходя домой. Он работал сменным инженером на той самой мебельной фабрике, куда прибыл в командировку из Саратова мой второй сосед по номеру — Пухальский.
Напротив Буша сидел капитан Сипарис, остроносый, чернявый. Он поглядывал в окно на улицу и барабанил пальцами по стеклу на столе. Трансляционный аппарат был выключен, и звук не доходил до нас сквозь толстую стену.
— Вдова Ищенко когда уезжает? — спросил я, повернувшись к младшему лейтенанту.
— Она пока не решила.
— Уточните у нее через капитана Сипариса некоторые детали. — Я протянул записку.
— Слушаюсь. Пойдемте вниз? Он уже, наверное, выходит.
— Завтра в десять на бульваре, как договаривались, — сказал я Виленкину.
— Понятно, товарищ старший лейтенант, — ответил он.
Он остался в комнате, а мы спустились вниз. Прямо у дверей стоял крытый “газик”. Я залез вглубь на заднее сиденье. Младший лейтенант сел рядом с шофером.
— Поехали, — сказал он.
Шофер вырулил под арку — и на улицу.
— Стоп, — сказал младший лейтенант. — Вот он.
Из подъезда с табличкой “Штаб народной дружины” вышел Генрих Осипович Буш. Он не торопясь закурил и пошел от нас по тротуару. Когда он скрылся за поворотом, мы медленно поехали за ним.
— Стоит на трамвайной остановке. Если сядет на “тройку”, значит поехал домой. Ага! Двигай напрямик, Миша, — угол Чернышевского и Маркса.
Мы остановились на тихой зеленой улице. Я вышел из машины и отошел под деревья: стал изучать объявление домкома о наборе в кружок гитаристов. Оно было написано от руки и криво висело на одной кнопке (слово “гитара” — через “е”). “Газик” укатил.
Генрих Осипович сошел с трамвая и стал пережидать, пока он отъедет. Я подошел ближе. Генрих Осипович начал пересекать улицу. Я следовал сзади в двух шагах. У меня был отработан план знакомства, но случайности играют не последнюю роль и в нашем деле. Из-за поворота на большой скорости выскочила “Волга”. Я успел толкнуть Буша в спину. Потом прыгнул сам и опрокинул его. Некоторое время мы барахтались на тротуаре, составляя, по-видимому, живописную группу — что-нибудь вроде Лаокоона и его сыновей, борющихся со змеем.
Когда Буш вскочил, “Волги” уже не было в помине. Буш потряс воздетыми к небу руками.
— Лихач чертов! Идиот проклятый, а туда же, за баранку!
Он был слегка бледен.
— Номер успели заметить?
— Нет! В том-то и дело, что нет! Но вам я по край жизни… Спасибо! Вставайте. — Он протянул мне руку.
— Нога, — сказал я и коротко застонал.
Мне повезло с этой “Волгой”. Я обязательно хотел попасть к нему в дом. Я сидел на земле, кряхтел и растирал колено. Потом попробовал встать, но откинулся назад.
— Больно, ч-черт!
— Ну-ка! — Генрих Осипович присел на корточки, засучил мне штанину и потрогал ушибленное место.
Я снова застонал.
— Надо бы в больницу малого, — сказал кто-то.
Вокруг уже стояло несколько человек, собравшихся поглазеть на происшествие. Франт в банлоновой рубашке — он подбежал первым — спросил, вопросительно глядя на Буша, как на главного:
— Может, машину пригнать? Такси?
Буш взял меня под мышки и поставил на ноги. Это получилось у него легко, на вид он был гораздо слабее.
— Можете идти? — спросил он, поддерживая меня.
— Ох! — сказал я и сделал шаг. — Вроде того!
— Опирайтесь на меня.
Генрих Осипович недовольно оглядел собравшихся.
— Ну что? Интересно, как человек упал и ногу повредил? Очень интересно? — Он по очереди посмотрел на каждого — люди стали расходиться. Буш был гораздо инициативнее и собраннее, чем полчаса назад на допросе. Там он поддакивал, тянул слова и вообще играл в Иванушку-дурачка. Хитрил? С какой целью? Правда, когда людей вызывают в милицию, они почти всегда стараются казаться не тем, что есть на самом деле… “Психология-с”, — сказал бы сам Буш.
Он обратился ко мне:
— Я живу совсем рядом. Вот здесь. Сейчас сделаем холодный компресс на ногу. И вообще вы посидите у меня.
“Повезло”, — еще раз подумал я.
Мы стояли у невысокого, по пояс, каменного заборчика. Генрих Осипович сунул руку между прутьями чугунной калитки (“Как на даче”, — подумал я) и отпер ее. Входя в калитку, я скосил глаза на номерной знак — там стояло: ул. Чернышевского, № 8.
Мы пошли по дорожке, посыпанной песком. Несколько тополей, клумбы, кусты сирени. В глубине сквозного садика стоял двухэтажный коттедж с покатой крышей из черепицы, с башенкой и флюгером. По фасаду был пущен вьюн с розовыми “граммофончиками”.
— Симпатичный дом какой, — похвалил я. — Много человек живет?
— Внизу я, — охотно ответил Буш, — а наверху семья из двух: он и она.
— Молодежь?
— Нет, моего возраста.
— Значит, танцы ночью напролет не устраивают?
— Ни-ни.
Я старательно ковылял, наваливаясь на его плечо.
— Ох ты! — сказал я. — И клумба кирпичом обложена. Видно, заботитесь?
— Это я, — признался Генрих Осипович. — Люблю покопаться в земле.
Пятого числа Буш провел все утро здесь, на виду у соседей — пенсионеров из дома № 10: это было проверено до его заявления. Никаких причин подозревать его не было. Он попал в поле нашего зрения потому, что был единственным хорошим знакомым Ищенко в этом городе. Парторганизация мебельной фабрики аттестовала его как пьяницу и бабника, что было нехорошо само по себе, но не являлось криминалом в данном случае.
Мы вошли в дом. Наверх вела деревянная лестница с резными перилами.
— Не туда, не туда, — сказал Буш. — Там сосед живет.
В прихожей на подзеркальнике (в зеркале отразились я и Буш, покрасневший от жары и напряжения) лежала женская сумочка. Настоящая лаковая, определил я. О такой сумочке мечтала моя жена, но найти ее можно было только в комиссионном магазине, и то с большим трудом.
Буш усадил меня на стул.
— Ох, жарища! — простонал он, стягивая через голову рубашку с темными пятнами под мышками. — Сразу в ванную: ногу — под холодную струю. И душ примите.
— Знаете, мне неудобно как-то. Я сейчас пойду. Вот только нога пройдет, и пойду, — нетвердо сказал я.
— Слушайте! — слегка торжественно заявил Генрих Осипович. — Я человек обязательный. Вы меня из-под машины вытащили, и я у вас как бы взаймы взял. Я должен оказать вам услугу в свою очередь. Вы приезжий?
— Да.
— Может быть, вам нужно что-нибудь устроить? Не стесняйтесь. Где вы остановились?
— Видите ли… — протянул я.
В этот момент открылась дверь, ведшая, по-видимому, в комнаты. В прихожую кто-то вышел. Меня не было видно: я сидел на стуле за массивным платяным шкафом.
— Геночка! — произнес женский голос. (“Интересная интерпретация имени Генрих”, — успел подумать я). — Я не слышала, как вы пришли. Встреча прошла на уровне? Чем интересовался наш детектив Сипарис? Он был так любезен со мной, когда я прилетела…
Буш давно уже кашлял.
— Ой, вы не один?
Теперь она, наверное, заметила мою вытянутую ногу.
Я выглянул из-за шкафа и привстал.
— Извините, я не одета, — кокетливо улыбаясь и не трогаясь с места, сказала она.
Она была в халатике до коленей, расшитом райскими птицами. Колени крупные, красивые. Рослая. Аккуратно подведенные глаза. На вид лет тридцать (по паспорту — сорок один); только на лбу две четкие, как нарисованные, морщины. Ларионов, разглядывая ее карточку (фото нашли среди вещей Ищенко и копию сразу послали нам в комитет), даже вздохнул: “Наградил же бог, не обидел!” Было непохоже, чтобы она плакала в три ручья, как расписывал Буш. Он лгал. Значит ли это, что все остальное, сообщенное им, ложь? Но зачем Бушу вилять, если он ни в чем не замешан? Значит, замешан? А может, просто боится, что его могут заподозрить — знакомый, пили вместе, — и все это сверхосторожность? На всякий пожарный случай? А может, он выгораживает ее? “Ох и работенка же у нас, — подумал я. — Двухсменная, вредная и так далее. Почему Буш так заинтересовался временем убийства? Или он только делал вид?.. Как всегда, сто тысяч разных “как” и “почему”.
А Генрих Осипович между тем расцвел.
— Этот молодой человек только что спас мне жизнь, — сообщил он ей. — Вытолкнул из-под машины в последнюю минуту… Ах, я ведь даже не спросил, как вас зовут!
— Борис.
— А меня Генрих Осипович. А это Клавдия Николаевна.
— Можно просто Кла-ава, — почти пропела она. — Я сейчас переоденусь и расцелую вас за спасение нашего дедушки.
Генрих Осипович поморщился. “Эге”, — подумал я.
— Марш в ванную. Боря! Вам сейчас же нужно поставить ногу в холодную воду. Он ушибся, — пояснил он Клавдии Николаевне, не глядя на нее.
— Какая красивая у вас жена! — как бы мимоходом заметил я.
— М-м, — сказал Буш, как будто у него заболели зубы.
— Вы слегка ошиблись, — спокойно ответила Ищенко. — Мы не муж и жена. Генрих, я сейчас приготовлю вам что-нибудь, вы наверняка оба голодные.
— Ради бога, не беспокойтесь! — воскликнул я.
— Ну-ну. В вашем возрасте надо любить кушать, если уж речь зашла о возрасте. — И, отечески обняв за плечи, Буш повел меня в ванную. — Это вдова моего друга, — зашептал он в коридоре. — Прелестная женщина, с характером. Овдовела несколько дней назад, а держится по-мужски: на вид, как птичка, веселая, ничего нельзя по ней сказать.
“Похоже, что не только на вид”, — подумал я, заходя в ванную комнату.
Генрих Осипович положил поперек ванны доску. Я покорно снял брюки и сел на нее, спустив ноги в ванну. Генрих Осипович открутил кран. Тут я поднял глаза и увидел синеватое пятно в половину потолка.
— Ого! — сказал я. — Что тут у вас было? Генрих Осипович поморгал и чуть заметно нахмурился.
— Сосед наверху наполнял ванну и забылся, и вот результат.
— Но вы, кажется, поверху уже белили?
— Нашел тут мастеров. Халтурщики. Ободрали как липку, а пятно снова проступило.
— Верно, сразу красили, — определил я. — Потолок просохнуть не успел, а они не прокупоросили.
— Сегодня утром еще подбеливали.
— А когда это случилось? В смысле — протекло?
Он куснул губу и посмотрел на меня.
— Шесть дней назад, — сказал он. — Я в садике клумбу полол, потом зашел в дом, гляжу: настоящее наводнение.
— Вы знаете, помогает холодная вода! Прямо-таки здорово помогает, — сказал я, массируя колено.
“Хитрил или не хитрил?” — опять подумал я.
В этой комнате пахло духами.
— Мы пока здесь посидим. Чтобы не мешать, значит, — сказал Буш. — А она соберет на стол.
Едва мы вошли, Генрих Осипович стал прятать женское белье, в беспорядке разбросанное по комнате, — он старался это делать незаметно. На стене висела картина: дородная голая красавица, прикрывшаяся чем-то легким и прозрачным. Она двусмысленно улыбалась. Под картиной стояла кровать. Двуспальная. Покрывало с кружевами, горка смятых подушек — видно, Ищенко лежала, когда мы пришли. А вот и книга, которую она читала. Я скосил глаза и разобрал: “Как только г-н Кастанед удалился к себе в келью, ученики разбились на группы. Жюльен не примкнул ни к одной из них; его сторонились, как паршивой овцы”. Ого, Стендаль! “Красное и черное”.
Буш сел на кровать и положил ногу на ногу.
В проем двери было видно, как Ищенко — она уже надела темное платье с вырезом — накрывает на стол. Она делала это уверенно, как хозяйка, только раз остановилась и спросила: “Где у вас майонез для салата, Генрих? Я не могу найти”. Она выставила из холодильника на стол запотевшую бутылку водки. “О господи, везет же мне! — подумал я. — Еще вечер не наступил, а меня второй раз усаживают пить”.
Ни в той, ни в другой комнате полок с книгами не было. Судя по всему, существовала еще третья комната, но, наверное, нежилая, иначе Буш повел бы меня туда. “А про белье он забыл”, — подумал я. В углу стоял фикус в кадке, а в землю вокруг растения были часто натыканы заостренные палочки.
— Это зачем же?
— Что?
— Частокол этот. — Я ткнул пальцем.
— Чтобы кошечка не ходила, — деликатно объяснил Генрих Осипович. — А то она повадилась туда ходить, проклятая.
— Вы вообще один живете? — помолчав, спросил я.
— Один. Жена умерла. Дети разъехались.
— Много детей? Он часто поморгал.
— Двое. Два сына. Совсем уже взрослые. Чужими стали.
К нам вошла Ищенко, шурша платьем.
— Мужчины соскучились?
— Очень!.. Между прочим, хорошая книга. — Я кивнул на Стендаля.
— А, “Красное и черное”? Вы тоже любите?
— Да.
— А помните, как Жюльен пришел убивать госпожу Реналь? — оживилась она. — Вы помните, он стоит с пистолетом за ее спиной и думает: “Нет, я не могу ее убить!” А потом она закуталась в шаль и стала как бы незнакома ему. Тут он выстрелил. Ах, как это психологически точно! Я шестой раз перечитываю.
— Да, да, — сказал я. — Ваша книга? — спросил я Буша.
— Я мало читаю, — чопорно ответил Генрих Осипович. Ему не нравилось, что мы так быстро нашли тему для разговора, в котором он не может принять участия.
— Я с собой привезла, — заметила Ищенко.
“Как странно! — подумал я. — Ее вызывают телеграммой, в которой сообщают о насильственной смерти мужа. Она спокойно собирает халатики, сумочки и еще берет книгу для чтения. Можно подумать: она знала о предстоящем и была готова к нему”.
— Товарищи мужчины, давайте организованно к столу, — пригласила Ищенко. — Все готово.
— Не трудите зря ногу. Опирайтесь, — предложил Буш.
Мы прошли в соседнюю комнату.
Стол был сервирован с толком: разрезанные крутые яйца были украшены петрушкой, стояла в вазочке кабачковая икра, громоздилась тяжелая фарфоровая миска с двумя ручками — с салатом. Старый фарфор, отметил я. Была не забыта селедка, обсыпанная кружочками лука. Тут же сыр, колбаса. На блюде лежала какая-то рыбка в ржавом горчичном соусе, по-моему, это была маринованная минога — деликатес даже для Прибалтики. Все это напоминало старый голландский натюрморт. “Интересно, сколько получает Буш на фабрике?” — подумал я. Ножи и вилки лежали парами на специальных стеклянных подставках, отражавших люстру под потолок, — ее зажгли, хотя еще был день. А в высоком бокале топорщились бумажные салфеточки.
— Ого! — воскликнул я. — Вы устроили целый пир! Мне просто неудобно.
— Чем богаты, тем и рады. Садитесь. — Буш энергично потер руки. — Водочки?
— Не пью, — сказал я.
— То есть как?
— Совсем не пью.
— Ни вот столечко?
— Тренер запрещает. Если можно, мне томатного соку. Я им и чокаться буду.
— Жаль, — сказала Ищенко.
— За ваш геройский поступок сегодня, — сказал Буш.
— Который привел к такому чудесному знакомству! — подхватила Ищенко.
Я скромно промолчал, только привстал, чтобы чокнуться. Буш выпил. И Клавдия Ищенко выпила. Стопку она держала, оттопырив мизинец.
— Ха-арошо! — сказал Буш, отдуваясь. — Лучшее лекарство от всех волнений жизни.
— Да уж! — сказал я. — Лечит так лечит. Было бы только что лечить.
— Вы-то молодой. У вас все еще впереди.
— Так точно. А что именно впереди?
— Всякое, — сказал Буш. Помолчал и помотал в воздухе растопыренной пятерней. Потом туманно пояснил: — Жизнь, одним словом.
— Но жизнь прекрасна и удивительна, как говорят классики! — воскликнул я, внутренне поморщившись. — Читайте классиков!
Он вздохнул, опять разлил. И опять Ищенко выпила с ним. Довольно лихо это у нее получалось: даже у Генриха Осиповича недовольно дрогнули щечки.
— Sie nehmen eine Festung nach der anderen*["8], как сказал бы немец, — любезно ввернул я.
Глупо, конечно, было надеяться, что Кентавр будет выпячивать свое знание немецкого языка, но на всякий случай я вставлял немецкие фразы, где мог. Кентавр отлично владел немецким. Я тоже. Это была одна из причин, почему выбор пал на меня, а не на Ларионова: он лучше знал английский, чем немецкий.
— А что это значит? — поинтересовался Буш. Я перевел.
— Вы немецкого совсем не сечете? — спросил я.
— Откуда же? Я институтов не кончал, в инженеры вышел самоучкой, — грустно сказал Буш.
Мне вдруг стало как-то неудобно. Я ставил ловушки этому пожилому человеку и притворялся, будто у меня страшно болит нога (на самом деле она только слегка саднила). А Буш мог быть совсем ни при чем. “Но я не имею права на это чувство неловкости”, — подумал я. “Я буду очень рад, если убийца не он”, — опять подумал я. Но ведь есть же какая-то вероятность? Есть. Поэтому я и сижу здесь. Почему Буш так странно вел себя на допросе?
— Мой покойный супруг болтал по-немецки как немец, — сказала Клавдия Ищенко. — К нам приезжала делегация из ФРГ, так он им все переводил.
— А где он изучал язык?
— Нигде. Просто он жил до войны здесь, в Прибалтике.
— Здесь — в этом городе? — спросил я.
— Да. И в других местах тоже.
— Мне очень нравится Прибалтика. Вы, наверное, часто сюда с ним приезжали?
— Он не любил сюда ездить, — как-то надменно сказала Клавдия Николаевна; она уже заметно опьянела. — Он был труслив, как заяц, скуп и скучен. Он всю жизнь чего-то боялся. Во всяком случае, ту часть жизни, которую прожил со мной.
— Вот странно! Чего ж он мог бояться?
— Не знаю. — Она вдруг как-то сразу стала старше и теперь выглядела на все свои сорок лет. — Он боялся и меня. Вообще хватит о нем! Я выскочила за него, когда мне было двадцать два, а ему — четыре десятка… Тогда он казался мне настоящим мужчиной.
Буш молчал, моргал и хмурился. Интересно: как отличалась характеристика Тараса Михайловича Ищенко, данная на допросе Бушем, от того, что говорила о нем сейчас Клавдия Николаевна!
— А вы немецкий хорошо знаете? Изучали? — не очень ловко перевел разговор Буш.
— И сейчас учу в институте, — объяснил я.
— По какой же специальности будете?
— Буду-то? Инженер-энергетик.
Как раз из этого института я ушел по комсомольской путевке на работу в наш отдел. Про отца я помнил всегда, но узнал подробности его гибели, когда учился на четвертом курсе. Пепел Клааса стучал в мое сердце? Нет. Просто я понял, что должен сделать свой взнос в борьбу с фашизмом, в которой участвовал мой отец.
— Сюда на отдых?
— Не совсем, — сказал я. — Хочу оформиться, пока каникулы, матросом в сельдяную экспедицию. Мне деньги нужны: на одну стипендию не проживешь, да и одеться прилично хочется… Сами понимаете. Девочку там в кино сводить… Но, говорят, трудно устроиться.
— Устроиться — что! Надо ждать, пока визу откроют.
— Во-во!
— Значит, деньги нужны? — раздумчиво сказал Буш.
— Да, — сказал я. — Прямо задыхаюсь.
— Пошли! — сказал он, вылезая из-за стола. — Ах да, у вас же нога… Слушайте, мой сосед наверху, — он ткнул пальцем в потолок, — его фамилия Суркин, он работает в рыбном управлении. Он кое-что может. Сейчас я к нему поднимусь.
И Генрих Осипович исчез за дверью, зачем-то включив по дороге еще одну лампу — на журнальном столике.
— И так хорошо! — запротестовал я вдогонку.
— Пусть, — сказала Клавдия Ищенко, подвигая свой стул ко мне. — Какие у тебя чудесные ямочки на щеках, Карик! Просто прелесть!
— Меня зовут Боря.
— Ах, простите, у меня есть знакомый в Новосибирске — Карик. Я привыкла к нему и теперь по привычке назвала вас так.
“Наведем справочки”, — мелькнуло у меня в голове.
— Вообще-то ты похож на скандинава. Цветом волос и сложением.
— Я живу в Москве, — невпопад сказал я. И отодвинул стул, потому что вовсе не хотел, чтобы Буш смотрел на меня косо, когда вернется. Но и с Клавдией Ищенко ссориться было нельзя. “Положеньице!” — подумал я.
Когда планировалась эта операция, предполагалось, что придется иметь дело как с приезжими, так и с местными жителями, а потому студент должен быть приезжим сам. Почему именно из Москвы? Московский студент боек и общителен — это раз. Во-вторых, москвичи занимают в какой-то мере привилегированное положение — жители столицы! — и к ним относятся с большим уважением, значит, легче заводить знакомства.
— Ах, Москва! — сказала она. — Театры, концерты! Как я мечтала о жизни в столице!
— Не получилось?
— Все мой Ищенко! Искал тихой заводи, говорил: в Москве люди слишком на виду. И чего боялся?.. Ну ладно! Теперь я свободна. Как птица. Куда захочу, туда полечу! Или я уже стара? — спросила она с горечью.
— Вы прекрасно выглядите, — сказал я.
— А ты действительно ничего парень. Давай выпьем на брудершафт.
— Придет Генрих Осипович — и выпьем… Вот вы Стендаля любите, а литературу — вообще?
— Обожаю! Знаете, я скажу вам, в детстве я мечтала стать писательницей.
— А кем стали?
— Кем? Домработницей у мужа! — горько отрезала она.
И опять ясно обозначились у нее на лбу две морщины-трещинки: печать совместной девятнадцатилетней жизни с Тарасом Михайловичем Ищенко.
— “Шанель”? — спросил я: от нее шел сладковатый запах духов.
— Что?
— Вы употребляете “Шанель”?
— Ах это? Да, мне достали по знакомству один флакончик. Люблю шик!
— Дорогие духи, — заметил я.
— Плевать! Выпьем?
— Подождем все-таки Генриха Осиповича.
— Да? — сказала она капризно. — Мужская солидарность?
И встала, отошла к приемнику: стала крутить ручку настройки.
Вошел Буш, кинул быстрый взгляд сначала на нее, потом на меня и сказал:
— Странно что-то! Никого у них нет. Понятно, она сейчас гостит у родных на Смоленщине, но Суркин? Не пришел еще с работы? Уже шесть, он в это время всегда бывает дома. Очень странно, — опять повторил он.
— Шесть? — переспросил я. — Так мне пора собираться. Извините, что нарушаю компанию. Было очень хорошо. — И я встал: я хотел застать своих соседей по номеру, пока они не исчезли куда-нибудь на весь вечер.
— Ну вот еще! — Буш замахал руками. — Посидим, посидим еще! Выпьем! Ах да, вы не пьете. Клавочка, что же вы, наш гость заскучал?
— Генрих Осипович, — я слегка понизил голос, — мне, право, неудобно, у меня свидание, понимаете, я тут познакомился с одной… м-м… девушкой.
Буш уставился на меня. Я скорчил ему физиономию, которая должна была означать, что я продувная бестия. Он, по-моему, даже обрадовался.
— Вас понял. Снимаю все возражения. И вот что: с Суркиным я обязательно поговорю. Сегодня же. А вы завтра зайдете к нему на работу, вот адрес. — Он взял с серванта карандаш и стал писать на бумажке. — Слушайте, а как же вы сегодня с больной ногой на свидание пойдете, а?
Об этом я забыл. Видно, мне придется прихрамывать весь вечер: вдруг еще столкнусь с Бушем. Хотя сегодня он уже, кажется, не выберется из дому.
— Вроде лучше стало, — сказал я и сделал несколько пробных шагов по комнате, припадая на “больную” ногу. — Видите!
— Отлично, — сказал Буш. — Вы ведь спортсмен, Боря? Идемте, я вас провожу.
— Всего хорошего, Клавдия Николаевна, — попрощался я.
— Желаю удачи, — ответила она, не отрываясь от приемника.
Буш открывал двери и пропускал меня вперед. Мы остановились с ним в прихожей, не внутренней, с зеркалом, а там, где была лестница.
— Слушайте, — сказал Генрих Осипович, вертя пуговицу на моей рубашке, — если вам нужны взаймы деньги, то я всегда готов. Я вам очень, очень обязан…
Я случайно поднял глаза вверх. На втором этаже, там, где деревянная лестница кончалась и образовывала балкончик, была приотворена дверь: оттуда на меня кто-то глядел. Я отвел взгляд. Горячо сказал Бушу:
— Конечно! Большое спасибо! Но пока у меня есть.
— И держите со мной связь, одному в чужом городе плохо. Вы в гостинице остановились?
— Да.
— В каком номере?
— В триста пятом.
— Вот это совпадение! — Буш внимательно поглядел на меня, поморгал.
— А что?
— Да ничего… Заходите ко мне почаще. Я бы пригласил вас остановиться у себя, но сами видите… — Он хихикнул. — Да и старик я, какая вам компания!.. Но, может, Клавочка вас развлечет? Заходите!
— Она разве не собирается уезжать? Домой?
— Пока нет. Хочет прийти в себя как-то, позагорать. Вы не думайте, она очень переживает.
“А мне-то зачем врать? — подумал я. — Или ему просто неудобно за нее?”
— Спасибо. Буду заходить.
Я снова мельком взглянул на лестницу: там никого не было. “Суркин похож на сурка, — машинально подумал я. — Интересно, где он был во время убийства?”
Я вошел в номер уже не такой бодрый, как утром: немного устал. По-прежнему парило. Но теперь над городом зашла краем клубящаяся туча. Через минуту мог брызнуть дождь — погода в Прибалтике меняется всегда внезапно. “Километрах в пяти уже, наверное, льет”, — подумал я.
Мне повезло: оба соседа были в комнате. Войтин взбивал помазком в чашке мыльную пену — собирался бриться.
— Я смотрю, вы возвращаетесь к цивилизованной жизни, — заметил я.
— Смотри, смотри, студент, — пригласил Войтин. — Учись. Науки юношей питают.
Марлевые занавески, которые утром летали на сквозняке, были раздернуты и привязаны тесемками к гвоздям в оконной раме. Прикреплять занавески было не в характере моряка. Скорее всего это сделал второй сосед. Сам он лежал сейчас животом на подоконнике и смотрел на площадь. Я подошел к окну, тоже поглядел и громко сказал:
— Гроза как будто собирается.
Сосед выпрямился. Он был аккуратен, волосы гладко причесаны и, кажется, смазаны бриллиантином, в очках (он стоял так, что в стеклах отражалось грозовое небо и глаз не было видно), среднего роста. Он сказал тихим голосом:
— Очень вероятно.
И представился, слегка поклонившись:
— Пухальский, Николай Гаврилович.
Он был четвертым из тех, что пока интересовали меня.
— Ich begrüße Sie in diesem schönen Haus. Ich heiße Boris Waraxin*["9], — шутливо сказал я. Просто так сказал. Потому что вряд ли он мог быть причастным к событиям 44-го года: ему тогда было 19 лет.
Он слегка удивился. Поднял жиденькие брови над золотой оправой.
— Sehr angenehm, Herr Waraxin*["10], — ответил он.
— Verzeihen Sie, daß ich deutsch spreche… Das ist nur ein Versuch… Im nächsten Jahr habe ich Staatsexamen, und mir fehlt Praxis*["11].
— Praxis ist das wichtigste für die Sprach — beherrschung*["12].
— Ну и произношеньице у вас, позавидовать можно, — после маленькой паузы сказал я. — Настоящий берлинский диалект!
— Я служил после войны в Берлине, — по-прежнему тихо сказал он.
— А воевали?
— Чуть-чуть, в конце войны.
— Наверное, училище кончали? — догадался я.
— Нет, я был до сорок четвертого года на оккупированной территории.
Это мы знали сами: из его анкеты, затребованной из Саратова. В армию он попал на Карпатах (из тех мест, кстати, был родом Тарас Михайлович Ищенко), а что делал Пухальский до этого, в настоящее время проверялось. Меня интересовал ряд вопросов, которые я бы охотно задал своим соседям по номеру. Например: откуда в кармане убитого взялся черный слон, — он не давал мне покоя. И один из них должен был знать это. Но трудность нашей работы состоит в том, что прямые вопросы не имеют смысла, пока он не обнаружен. До этого они чаще всего приносят вред. Кто враг, кто друг, было пока неясно. Значит, будем ходить вокруг да около.
— Партизанили, наверное? — спросил я с уважением.
— Нет.
— По годам не вышли?
— Нет.
Я спросил: почему же тогда? Он сказал, что я странный человек и что если б я был под немцами (“…а вам просто повезло во многих отношениях, в том числе и в смысле возраста”), то не задавал бы таких вопросов. Там все было по-разному, и далеко не все участвовали в борьбе. Он покашлял в кулак.
— Значит, труса праздновали! — брякнул я.
Я хотел вызвать его на спор, потому что в споре не только рождается истина, но и познается собеседник. Кроме того, мне показалось, что тихому Пухальскому по закону контрастов должны нравиться настойчивые люди. А я хотел понравиться ему.
Но он вроде согласился со мной.
— Возможно. Меня, например, насильно мобилизовали тогда в полицию, я несколько месяцев служил, а потом бежал.
— К нашим?
— В другой район.
— Так надо было к партизанам бежать! — гнул я свою линию.
Но он снова поддакнул:
— Наверное, надо было.
А Войтин молчал. Хотя, мне казалось, он должен был вмешаться в этот разговор. Он сосредоточенно водил бритвой по щеке, не отрывая глаз от зеркала. В комнате было еще светло, но бриться стало труднее. Он молча прошел через всю комнату и включил верхний свет, — в черном пластмассовом приемничке на столе, который все время что-то бубнил, раздался короткий сухой треск. Войтин вернулся к зеркалу.
— А вы бы ушли? — вдруг спросил меня Пухальский.
— Куда?
— В лес к партизанам? Я немного подумал.
— Да. Хотя… — я еще помедлил, — вообще-то вы правы: тогда, наверное, все было гораздо сложнее, чем кажется сейчас.
— Вот видите, — тихо сказал Пухальский.
Мне вдруг показалось, что он совсем не такой вялый, а, наоборот, твердый, упрямый человек. Он вынул гребешок и причесался, хотя в этом не было никакой надобности, — просто привычный жест. Он, судя по всему, следил за своей внешностью.
Приемничек на столе захрипел, и кто-то красивым голосом запел “Сережку с Малой Бронной”.
Пухальский сделал погромче.
— Чудесная песня!
Мне она тоже нравилась, но я буркнул, продолжая играть роль:
— Сплошная сентиментальщина!
— Тю-тю, студент! — коротко сказал Войтин, на секунду оторвался от зеркала и покрутил указательным пальцем возле виска.
Но Пухальский вступился за меня:
— Что ж тут такого? Песня не может нравиться всем поголовно.
Войтин молча пожал плечами. Пухальский вернулся к нашему разговору:
— В те годы я был очень неуравновешенным юношей, слабым, с комплексом неполноценности, как теперь говорят на Западе.
— Но с годами это проходит? — опять задрался я.
— У кого как.
— По Фрейду, такой комплекс есть почти у каждого.
— Я с трудами Фрейда незнаком, только слышал о них.
— А что вы слышали?
Войтин кончил бриться и теперь собирал бритвенные принадлежности, чтобы идти в туалет мыть их. Все-таки он, наверное, раньше боялся порезаться, потому что теперь заговорил:
— Тебе бы в милиции работать, студент!
— А что?
— Вопросов много задаешь.
Это было несколько рискованно, но я сейчас нарочно разыгрывал вариант не в меру назойливого и любопытного человека, потому что именно так не должен был бы вести себя работник следственных органов.
Пухальский внимательно взглянул на меня и сказал:
— Ну зачем вы обижаете товарища?
— Разве это обидно? — удивился я. — Моя милиция меня бережет. У меня кореш в Москве там работает, мировой парень. Или вы считаете это зазорным?
— Ни в коем случае! Я, наоборот, думал, что это вы так отнесетесь. То есть не думал, но ведь могло же быть такое, — путано сказал Пухальский.
— Нет! — решительно возразил я.
— Вот и чудесно! А я, знаете ли, перед вашим приходом любовался из окна на город: здесь только третий этаж, но под уклон, и поэтому открывается чудесный вид.
— Вы в первый раз здесь?
— Нет, — ответил Пухальский. — А как эта река называется? Которая течет по городу, вон там?
Я не знал. Войтин сказал, как она называется, и вышел, держа перед собой в руке бритвенный прибор. Полотенце он повесил на отставленный указательный палец, чтобы не испачкать в мыле.
— Наш сосед отлично знает город, — заметил Пухальский.
— Он когда-то жил здесь.
— А потом?
— Он вам ничего не рассказывал?
— Нет.
— У него было большое горе, и он до сих пор не справился с ним, — сказал я и, глядя на Пухальского в упор, добавил: — Какой-то подлец выдал его жену во время войны гестаповцам. Она была связной партизанского отряда.
— Да что вы!
Он снял очки в золотой оправе. Теперь он казался совсем беспомощным и растерянным: у него была сильная близорукость. Он вынул из кармана отглаженный платок, подышал на стекла и стал протирать их.
— Как была ее фамилия?
— Круглова. — Теперь пришел черед удивляться мне. — Вы знали ее?
— Откуда же? Просто на днях мне рассказали о гибели здешнего подполья. И показали, кстати, место, где был домик этой Кругловой: его сожгли немцы, сейчас там сквер.
— Где это?
— Улицы не знаю, а так, зрительно, помню. Я был в гостях у инженера с мебельной фабрики — я работаю но мебели и сюда приехал в командировку, — мы стояли с ним у окна, он рассказывал. Там еще присутствовал один старичок, некий Ищенко, он отошел и не стал слушать. Он сказал, что не любит жутких историй. Забавный старикан был! Между прочим, он жил как раз на вашем месте. Его стукнули какие-то хулиганы насмерть шесть дней назад.
“Еще одна версия”, — отметил я про себя.
— Хулиганы? Какие? Поймали их хоть?
— Я ничего не знаю… А Ищенко был невредным человеком. Любил анекдоты и преферанс… Непьющий.
“Ага! — подумал я. — Значит, с Пухальским он тоже не хотел пить”. Я поежился.
— Тут вечером-то на улицу не выйдешь, а?
— Его убили днем. По голове ударили.
— Может, сам упал и стукнулся?
— Нет, его убили.
— Казалось бы, такой тихий городок! — сказал я. — Древний, улочки каменные, и вообще…
— Никогда не верьте внешнему виду, — наставительно сказал Пухальский, надевая чистые очки. Спрятал платок в карман. Улыбнулся: — Вы еще очень молоды, Боря, разрешите вас так называть, и у вас нет жизненного опыта.
— Что верно, то верно! — сказал я.
— Вы не обижайтесь. Это как раз тот недостаток, который исправляется с годами. Простите, вы курите?
— Курю. Но… — я похлопал себя по карманам, — на данном этапе ничем не могу быть полезен.
— Вот досада! Так курить хочется, а купить забыл. Придется идти вниз.
— Так сейчас вместе пойдем. А что он рассказывал про подполье, этот инженер?
— Кто? Ах, Буш этот!
“Ого!” — подумал я.
— Он сам почти ничего не знает. Он говорит, что поселился здесь в сорок восьмом году, а всю эту историю ему пересказал сосед, который живет над ним.
“В этом деле явно не хватает Суркина, — подумал я. — Все идет к тому”. И спросил:
— А сосед партизанил?
— Не знаю. Он чудак какой-то. Когда мы выходили от Буша вместе с Ищенко, он спокойно сидел на скамеечке и дымил папиросой. Потом увидел нас, вдруг бросил папиросу, схватился за скулу и отвернулся. Мы отошли шагов на двадцать, я оглянулся: он пристально смотрит нам вслед и за щеку уже не держится.
— Пьяный? — предположил я.
— Скорее человек с расстроенной психикой.
— Ну, может, он уже сидит в сумасшедшем домике. Давно это было? — равнодушно спросил я.
Пухальский поднял глаза к потолку.
— Второго числа, — вспомнил он.
“Ищенко увидел Суркина второго, — подумал я. — Третьего числа он с кем-то встретился. Пятого убит. Цепочка? Может быть. Если только Буш не придумал зачем-то насчет третьего числа”.
Тут вошел Войтин; он был чисто выбрит и казался намного моложе, чем утром. Он повесил полотенце на спинку кровати, расправил его. Потом налил в ладонь одеколону — по комнате разошелся щекочущий ноздри запах — и, зажмурившись, плеснул себе в лицо. Интересно, куда он собрался? Я-то думал, что к концу дня он будет пьян в лоск.
— На танцы? — спросил я.
— Ага. Гопак плясать буду.
“И еще интересно, — подумал я, — зачем ему утром был нужен автобус?”
— А по правде?
— По правде, по правде, где она, правда? — проворчал он. — Надоело в номере валяться и польки по радио слушать, вот что! Пойду в кабак, посижу с людьми. Приглашаю.
— Спасибо, у меня свидание с девушкой.
— Вы? — обратился Войтин к Пухальскому.
— Я же не пью, вы знаете. Да и грех в такой вечер под крышей сидеть: жара спала, сейчас гулять хорошо.
— Тучи! — сказал Войтин.
— Хорошо для здоровья: ионов в воздухе много.
Я вдруг представил себе Пухальского маленьким, с ранцем за спиной. Наверное, в школе его звали для краткости “Пух”. Во всяком случае, это подошло бы ему. “Эй, Пух, пошли в расшибалочку играть?” — “Мне мама не разрешает”.
— У вас табачку не найдется? — спросил я Войтина.
— Я уже спрашивал, — сообщил Пух.
— Кончились, — сказал Войтин.
— Может, у покойника в тумбочке завалялись? Я еще ящики не смотрел.
— Он не курил.
— Жалко! Но какое совпадение: сразу у троих курево кончилось! Надо идти покупать.
— Меня не ждите, я еще буду гладить брюки, — сказал Войтин.
— Мы вам купим.
— Сам куплю, когда буду спускаться.
— Пойдемте, Николай Гаврилович?
— Да-да, сейчас.
— Накиньте пиджачок, если потом гулять собираетесь: погода ненадежная, вот-вот хлынет дождь, — посоветовал я.
Он вдруг почему-то смешался. Или мне показалось?
— Я так пойду.
— Слушайте, правда, где ваш пиджак? — спросил Войтин. — Вы каждый вечер в нем ходили, а теперь я его не вижу.
— Забыл где-то.
— То есть как где-то?
— На пляже.
“Странно! — подумал я. — Пиджак — все-таки вещь дорогая, а он даже не пожаловался: забыл, и все”. Я почему-то вспомнил, что убитый Ищенко на фотографии был в пиджаке. Днем, в жару?
— А как здесь с погодой? — спросил я.
— Очень жарко! Может, за десять дней первый раз дождь намечается, — быстро ответил Пух. И, мне показалось, даже облегченно вздохнул оттого, что я сменил тему разговора. — Идемте?
— Счастливо провести вечер, — пожелал я Войтину. Он не ответил.
Мы прошли коридор и стали спускаться по лестнице. Пух шел первым. Одного из прутьев, державших ковровую дорожку, не было, и ковер поехал под ногами. Пух чуть не упал. Я успел ухватить его за руку выше локтя. Он был в плотной, слегка великоватой ему рубашке, и трудно было сказать, крепкого ли он сложения, а тут я ощутил под пальцами литую, тренированную мышцу, как у боксера-перворазрядника. Я никак этого не ожидал. Я вспомнил “рабочую” характеристику Кентавра: “В совершенстве знает немецкий язык, крепок физически, любит выпить…” Нет, этот не любит. И я сказал:
— Ого, у вас прямо чемпионские бицепсы!
— Я занимаюсь гантелями, — тихо ответил Пух (нет, все-таки Пухальский!). — У меня слабое от природы здоровье, я его укрепляю. Да к тому же оно расшатано неумеренностью.
— В каком смысле?
— В вашем возрасте я любил заглядывать на донышко, — самодовольно сказал Пухальский. — Я пил, простите, как лошадь!
Табачный ларек около входа в гостиницу был еще открыт. Старушка в окошке — очки на носу, губы поджаты — считала на блюдце мелочь.
— Будьте добры, мне две пачечки “Трезора”, — попросил Пухальский, наклонившись к окошку. — Самые благородные и безвредные сигареты!
— Мне “Джебл”. Столько же.
— Тоже предпочитаете болгарские? А наш моряк курит исключительно “Беломор”. Я не люблю папирос, они часто гаснут, и их надо сильно тянуть.
Я машинально посмотрел на витрину: “Беломорканал” был выставлен.
— Мать, “Беломор” редко бывает?
— А всегда… Почитай, месяц торгую без перебоя.
В тот промежуток времени, когда был убит Ищенко, Войтин выходил за папиросами. Он отсутствовал 20 минут, по показаниям дежурной. Чтобы не торопясь спуститься сюда и вернуться на третий этаж, нужно максимум три минуты. Может быть, он прогуливался? Нет, он твердо сказал: ходил за папиросами. Когда надо доказать алиби с точностью до нескольких минут, человек обычно подробно указывает, что он делал. Может быть, этот киоск был закрыт и Войтину пришлось идти до следующего?
— О чем задумались?
— А? Вспомнил одну веселую историю.
— Расскажите.
Я закурил и рассказал старый анекдот. Пухальский посмеялся. Потом он рассказал свой анекдот, и теперь захохотал я.
— Вы в какую сторону направляетесь, если не секрет? — спросил Пухальский благожелательно.
— А вы?
Я не хотел, чтобы он шел за мной в гостиницу.
— Куда глаза глядят.
— Могу вас проводить, имею четверть часа свободного времени. А потом убегу. Идет?
— Конечно, конечно.
Мы пошли по бульвару, который начинался за гостиницей. Еще не смерклось. Тучи разметало по небу, и над крышами проступила полоска заката. В высоком доме напротив плавились окна, отсвечивая слюдой.
— Слушайте, вы сказали: его фамилия Буш, ну… того инженера, что рассказывал про подполье? А его зовут не Генрих Осипович? Бегемотик такой?
Пухальский остановился: слепо блеснули очки.
— Именно.
— Господи! — сказал я обрадованно. — Как тесен мир! Я ж его буквально четыре часа назад вытолкнул из-под машины! Вот так “Волга” — р-раз! А он идет себе… Я его в последний момент толкнул! Мы познакомились. Он меня к себе зазвал.
— Ногу вы растянули, когда его спасали?
“Хм!” — подумал я. Я на всякий случай слегка прихрамывал.
— Ага! Он как вам показался? По-моему, ничего мужик, верно?
— Не знаю, — уклонился от прямого ответа Пухальский. — Я только один раз был у него. Инженер он толковый, наладил в цехе производство стандартной разборной мебели.
— А квартирка у него обставлена подходяще. Картины красивые висят. Он, наверное, рублей двести получает!
У нас получался не то чтобы искренний, но довольно непринужденный разговор: в таком собеседник легко выкладывает свое отношение к тому или иному в жизни. Но Пухальский только неопределенно хмыкнул.
— Насчет женщин он тоже не промах, — добавил я.
— С чего вы решили? — вдруг заинтересовался Пухальский.
— У него такая красотка была!
— Да?
— Ага!
И снова Пухальский уклонился от какого-либо развития этой новой “темы”. Из него трудно было что-нибудь вытянуть. Это напоминало игру: “Барыня прислала сто рублей, что хотите, то купите, “да” и “нет” не говорите, белое и черное не выбирайте…” Как будто он дал зарок не говорить ничего определенного!
— Вы москвич? — спросил он.
— Да, — сказал я. — А что?
— Да так, ничего. Заметно. — Он сказал это без холодка, скорее даже с одобрением.
— Москвичей узнают сразу, — гордо сказал я. Потом заметил как бы мимоходом: — Дождя-то не будет. Так что можно и без пиджака.
Он сделал вид, что не слышит, и, согнувшись, стал раскуривать сигарету. Мне пора было в гостиницу: я увел его достаточно далеко. Еще по дороге надо было сделать одно дело.
— Ну, я побегу, Николай Гаврилович, — сказал я.
Он распрямился.
— Что, пора уже? Хорошая девушка? Ну, не уроните чести нашего номера.
Я свернул с бульвара и, попав на параллельную улицу, нашел телефон-автомат. “Привет от Коли, — сказал я, набрав номер. — Вы предлагали Клаве опознать… дядю?” — “Она сказала, что ей тяжело его видеть. Мы не настаивали”. — “Опишите подробно, как он был одет?” — “Темно-синие лавсановые брюки, немного коротки ему. Белая простая рубашка. Пиджак…”- “Стоп! Какой пиджак?” — “Серый, в полоску”. — “Покупной или сделан на заказ?” — “Венгерский”. — “Какая была погода в утро происшествия?” — “М-м, жара”. — “Дождь не собирался?” — “Нет”. — “Проверьте, есть ли в карманах табачные крошки — отдельно в брюках и в пиджаке. Второе: работала ли табачная лавка у входа в гостиницу в то утро. Третье: соберите сведения о соседе Генриха с улицы Чернышевского. Он живет наверху, на втором этаже. Свяжитесь с Новосибирском: меня интересует друг Клавы, некий Карик. Где он сейчас? Все”.
Я повесил трубку и быстро пошел к гостинице. По лестнице я поднимался осторожно, потому что вовсе не хотел столкнуться с Войтиным. Миновав сваленные у стены доски, я прошел к столику Быстрицкой. Было без пяти восемь. Я скосил глаза на щиток с ключами, “305” висел на гвозде. Войтин уже ушел. Быстрицкая что-то писала в книге дежурства. Рядом стояла ее сменщица.
Я постучал костяшками пальцев по столу.
— Тук-тук, можно войти?
Сменщица неодобрительно покосилась на меня. А Быстрицкая подняла голову.
— А, это вы?
— Точен, как этот механизм, — сказал я, показывая на часы.
На улице смерклось окончательно. Тучи снова сгустились над городом, бульвар потемнел (фонари еще не зажглись), поднялся ветер и зашелестел листвой. Я взял Быстрицкую под руку.
— Вам не холодно?
Она сказала, что не очень. Я стал снимать свою куртку — старенькую, “студенческую”.
— Нет, неудобно.
— Бросьте! Если холодно, надо утепляться: это естественно.
— Про меня и так сплетни разводят. Увидят, что я в вашей куртке, совсем заедят.
— Никого ж нет.
— Это только кажется: здесь все всех знают.
Она была в клетчатом платье, через плечо висела сумка. Ветер путал ее волосы, и время от времени она гордо откидывала голову.
— Куда мы идем?
— Я домой, а вы — не знаю. Наверное, провожаете меня.
— Слушайте, это нечестно! Давайте посидим в тепле, в кафе каком-нибудь.
— Не хочу.
Я заступил ей дорогу.
— Раечка, вы только представьте себе: я сейчас приду в номер, я совсем один, и мне будет так грустно. Я не зажгу свет, сяду на кровати и буду плакать горючими слезами.
Она засмеялась.
— А вы свет зажгите!
— Вот видите, какая вы жестокая! — сказал я. — Вы, между прочим, похожи на какую-то актрису: не могу вспомнить, как ее зовут.
— Мне уже говорили, что я напоминаю Барбару Брыльску. Вы не новы. У меня только цвет волос другой. А правда, похожа? Вы тоже это находите?
— Вылитая Барбара, — сказал я торжественно. — Барбара, в кафе пойдем?
— Нет. Вы женаты?
— Женат.
— Странно, обычно говорят, что нет. А почему вы кольца не носите?
— Не люблю.
— Ваша жена тоже не носит?
— Конечно.
— Так изменять удобнее. Вы своей жене изменяете?
“Вот черт! — подумал я. — Но другого-то выхода у меня не было: как еще я мог с ней познакомиться? Мы расстанемся добрыми товарищами, но часа два мне придется корчить из себя бог знает что”.
— Я люблю ее, — сказал я.
— А она красивая?
— По-моему, да.
— Наверное, красивая. У вас должна быть красивая жена.
— Послушайте, мне совсем не хочется говорить с вами о ней. Давайте говорить о вас. Вот вы такая хорошенькая — наверное, отбоя нет от женихов.
“Как я старомодно сказал! — подумал я. — Наверное, так говорил с ней Тарас Михайлович Ищенко”. Она скорчила гримаску.
— Поберегите комплименты для жены. А потом… мне никто не нравится.
— Так уж никто?
— Не знаю. Я, наверное, легкомысленная. Здесь есть один парень, он влюблен в меня по уши, ну а мне интересно с людьми, которые рассказывают всякие истории… ну, словом, от которых я что-то узнаю. Здесь же страшная провинция, вы себе представить не можете! А он ревнует.
— Разве что-то узнать можно только от приезжих? Вы читать любите?
— Когда есть свободное время, читаю.
— Толстого читали?
— Какого? Льва? Мы его в школе проходили.
— “Проходи-или”! — передразнил я. — Вы “Анну Каренину” читали?
— К нам приезжал театр, я инсценировку смотрела. Скучища!
— Господи! А “Холстомер”? Когда старый мерин ночью рассказывает лошадям историю своей жизни…
— Нет! — заявила она. — Все Толстые там, Чеховы — они устарели. Они писали не про нас, мы совсем другие.
— Ну, знаете!
— А на вкус и цвет товарищей нет, известна вам такая пословица?
— Известна, — сказал я.
Она спросила меня, не в отпуск ли я приехал. Я изложил свою историю. Она сказала, что завидует мужчинам и что женская доля гораздо скучнее и непригляднее: женщин матросами не берут.
— Давайте посидим на скамейке, если не совсем замерзли, — предложил я.
— Да нет, ничего. Мы сели.
— Правда, возьмите куртку.
— Ну, давайте. А вы?
— Я закаленный.
— Вы имейте в виду? ночью в гостинице бывает холодно. Вы попросите теплое одеяло у Хильды — ну, она меня сменила, — она добрая, даст вам.
— Спасибо. Трудно работать целые сутки?
— Потом отсыпаемся. И на дежурстве можно поспать: у нас только сорок восемь номеров, даром что вестибюль громадина, а трехзначные номера комнат — липа, первая цифра обозначает этаж. Горсовет хочет новую гостиницу строить, та будет многоместная.
— Перейдете туда?
— Не знаю. А вообще-то уехать бы за тридевять земель!
— А мне нравится ваш город: море под боком, и вообще…
— Разве это море! В прошлом году я была на юге — там о’кэй!.. А здесь дождь зарядит и идет месяц. Знаете, как действует на нервы, ужас!
— Тогда уезжайте.
— Никто не берет. Вот вы бы не были женаты, увезли бы меня? — Тоном она дала понять, что это шутка.
— Обязательно, — сказал я.
— Знаете, за что мужчина нравится женщине? За любезность, за го, что он джентльмен и уступает ей. Но он не должен принимать женщину всерьез, тогда с ним легко и приятно. Я вам выдаю наши секреты, да? А тот парень, про которого я говорила, он сухарь, он все понимает только всерьез: давай женимся, давай будем любить друг друга до конца жизни!
— Бывает, — сказал я.
Мы сидели возле детской площадки. Совсем стемнело. Зажглись газовые фонари, дававшие какой-то ядовитый свет. От деревьев упали тени. Мальчуган лет шести возился в песочной куче. Напротив нас — в тени на скамейке белели только лица — устроилась парочка. Он обнимал ее, а она визгливо хохотала.
— Противная она, верно? — кивнула Быстрицкая.
— Зачем так зло? Вы же ее не знаете.
— А вы до-обренький! — протянула она. — Между прочим, вы на несчастливом месте поселились.
— В каком смысле?
“Интересная ассоциативная связь, — подумал я, — “добренький” и — Ищенко”.
— Неужели соседи не рассказали?
— Нет.
— Человек, который жил на вашей койке, убит.
— То есть? — переспросил я с глупым выражением.
— Очень просто: убит, — повторила она. И мне показалось: с удовольствием.
— За что?
— Откуда я знаю! Только он подлый-подлый был, не зря его стукнули.
“Так”, — отметил я. Об Ищенко отзывались по-разному, но такой крайней характеристики еще не давал никто, интересно, что это сделала именно Быстрицкая.
— Вы его хорошо знали?
— Нет.
— Я смотрю, вы любите красить людей в черный цвет. Женщину напротив обхаяли, того человека… Может, зря?
— Не зря, — упрямо сказала она.
— За что вы его так?
— Было за что.
— Он что, приставал к вам?
— Не хочу о нем!
— Ну и не надо. А убийцу-то поймали?
Она зябко повела плечами и, оглянувшись, ответила почему-то шепотом:
— Не поймали.
Я не предполагал узнать сегодня все. Пока надо было просто сориентироваться: я как бы находился в незнакомом лесу и искал тропинку, которая выведет меня к цели. Я кое-что знал об этой тропинке, но пока не мог увидеть ее. А еще я был похож на пеленгационную машину с вращающейся чуткой антенной — она ползет из улицы в улицу, крутится по городу, чтобы выделить среди множества других волну врага, засечь ее, поймать в перекрестие радиусов. Но скорей всего я просто был человеком, который должен знать истину, но не знает ее. И мне было беспокойно.
— Тебя как звать? — донеслось с противоположной скамейки. Даме, сидевшей там, наскучило хохотать, теперь она допрашивала мальчика, который по-прежнему копался в песке.
— Никак! — сердито ответил тот.
— Ха-ха, мальчик Никак!
“Вот и его пока зовут Никак”, — подумал я про того, кто убил Ищенко.
— А по фамилии? — продолжала забавляться она.
— Дурак! — сказал в рифму упрямый мальчик.
Дама зашлась от смеха.
“А тот вовсе не дурак”, — опять подумал я.
— Ты что в темноте сидишь? Иди домой! — сказала дама.
— Еще чего! — ответил мальчик.
— Его же домой отвести надо, а мы тут сидим, — вскочила Быстрицкая. Она шагнула через барьерчик в песок, присела перед мальчиком, очистила ему ладони от песка. — Пойдешь со мной?
Странное дело: мальчуган не выдернул руки и послушно шагнул на дорожку.
— Держите свою куртку, она сползает у меня с плеч! Сумочку возьмите! Эх вы, кавалер! — деловито командовала она. Потом наклонилась к мальчику: — Где ты живешь?
— Вона! — Он небрежно махнул рукой в сторону высокого дома.
— А зачем по ночам гуляешь?
Мальчик молчал.
— Мамка где?
— На работе.
— Она во вторую смену работает?
— В продмаге, — четко ответил мальчик.
— Есть хочешь?
Он снова не ответил.
Мы вышли с бульвара на улицу. Здесь было много народу, по мостовой катили машины. Быстрицкая велела нам постоять, взяла сумочку и нырнула в открытую дверь булочной. Она вышла, держа в руке плюшку. Мальчик вонзился в булку зубами и благодарно поглядел на Быстрицкую. Мы прошли в темный — колодцем — двор, поднялись на второй этаж. Я позвонил. Нам открыла женщина, повязанная платком. На лестнице было темно, и на нас падала полоса света из двери.
— Я-то собралась бежать искать его! Вот спасибо! Шляется где-то, чертенок, угомону на него нет! Пришла с работы: пустая комната. Может, зайдете, а?
— Нет, нет! — сказала Быстрицкая. — Мы пойдем.
Она стала спускаться вниз. Я шел чуть позади. “Когда ты приглядываешься к человеку, — учил меня начальник отдела Шимкус, — то предпосылкой должно быть: он невиновен. Старайся сначала доказать это. Так тебе будет легче работать, и так будет лучше для дела. Для людей. Не забывай, что ты работаешь для людей”. Самое главное — установить, что за человек перед тобой: никакие анкеты в мире не могут помочь сделать это. Как хорошо, если б в характеристике Быстрицкой было написано: “Может накормить голодного мальчика сдобой и отвести домой”. Конечно, это ничего не решало, но все-таки это было кое-что… Я довольно хмыкнул.
— Что вы там мычите? — спросила Быстрицкая.
— Просто так.
— У меня что-нибудь с платьем не в порядке? — Она изогнулась и попыталась заглянуть себе за спину.
— Нет, нет! Это я сам с собой.
Сначала понять, что за человек перед тобой. Потом решать, он или не он!
Мы снова вышли на бульвар, который круто поднимался в гору. Мы влезли на самый верх. Здесь было темно и тихо, с одной стороны был обрыв, и у нас под ногами лежал ночной город. Центральная улица текла, окаймленная огнями: там гудели машины, звенели трамваи. Дальше чернела громада замка с острыми клиньями готических башен — его выстроил, наверное, еще рыцарский тевтонский орден. Я набросил куртку на плечи Быстрицкой. Внизу лежал город, в котором раздался отзвук войны. Война кончилась в сорок пятом, но она продолжалась.
— Зато мне повезло на соседей, — сказал я. — Это к вопросу о несчастливом месте.
— Да, Николай Гаврилович — очень приличный, вежливый человек.
— А моряк вам не нравится?
— Он разве моряк? Не знала. Нет, не нравится, он не поздоровается никогда. Один раз, когда я отлучилась на пять минут, ему нужно было платить за койку, так он такой тарарам поднял: “Вы должны рабо-отать, а не маникюрами заниматься”. А я к Нинке из камеры хранения спустилась, она никак не может решиться, выходить ей замуж или нет. Он грузин, у него машина, говорит, на руках носить будет, а она колеблется. Зря, да? Мы почти пришли. Бон там я живу, это окраина.
— Одна живете?
— В гости собираетесь?
— Что вы! Просто так.
— С теткой. Отец погиб восьмого мая сорок пятого года, глупо, да? Что же вы молчите? Обещали, что с вами не будет скучно, а сами молчите!
— Не капризничайте.
— Вот еще! Вы гнусный обманщик: не держите слова.
Что ж, я рассказал ей две истории: про выпившего человека, которому мерещился голубой крокодильчик, и другую, о том, как проходил набор в театральный институт. Потом сказал:
— Хороший вечер, тихий. Трепаться не хочется.
— Ага.
— Значит, не будем.
Некоторое время мы молчали. Потом она спросила:
— Только не смейтесь: у вас есть цель в жизни?
— Да, — ответил я.
У меня была цель в жизни: уничтожить всю дрянь на земле. Это была наша общая цель, но, помимо того, и моя личная. Я знал, что эта цель недостижима. Я не пессимист, нет. Просто я трезво рассчитал, что моей жизни на это не хватит. Недостижима для меня. Может быть, достижима для моего сына. Наверняка — для сына моего сына. Но если я мало сделаю сейчас, она будет недостижима для него тоже. Я редко специально думал об этом, но помнил всегда.
— Настоящая и большая? — спросила она.
— Да.
— А… какая?
И мне пришлось щелкнуть ее по носу, потому что придумывать что-либо я не хотел. Если же не говорить конкретно, чем я занимаюсь, то говорить обо всем этом вслух неловко и трудно.
— Мы с вами недостаточно знакомы, а такими вещами делятся только с близкими людьми, — сказал я.
Тут я испугался, что она поймет меня неправильно — как какой-то намек. Но она промолчала. По-настоящему обижаться она не умела, потому что через минуту заговорила:
— Я завидую вам! Вот не желаю завидовать, а завидую. Я тоже хочу иметь цель в жизни, и любимую работу, и не сидеть в этой паршивой гостинице!
— Хотите, я вас поглажу по голове? Просто так. Как маленькую?
— Ну вас! Пойдемте вон туда.
Она потянула меня за руку. Слева лепились дома, скупо освещенные фонарем на столбе. Справа были темный пустырь и сосны. Она повела меня туда. Я шел осторожно, боясь запнуться за корень: после освещенной улицы я ничего не видел. Мы прошли под соснами.
— Стойте! — предупредила она шепотом. — Чиркните спичкой и смотрите вниз.
Я чиркнул. Деревья отступили и стали еще черней. У наших ног лежала мраморная плита с поблескивающими буквами. Зажигая спички одну от другой, я прочел: “Здесь лежат погибшие в бою за город 22 ноября 1944 года: старший лейтенант Торлин Н.И. 1912, лейтенант Дризе Ю.А. 1920, рядовые: Байтемиров Ю.С. 1920, Карпавичюс Э. 1903, Губа И.В. 1922, Елагин К. 1923”.
— Когда я была маленькой, мне казалось, что здесь лежит отец. — Она заговорила только тогда, когда мы вернулись под фонарь. — Еще я воображала себя медицинской сестрой: я выносила его с поля боя, перевязывала, и он оставался жив. Мне его очень недостает. Как тихо, правда? Все уже спят.
— Угу, — сказал я.
Я был почти уверен, что она ни в чем не виновата. Вполне быть уверенным я не имел права: за час до убийства ее видели с Ищенко на пляже. Кроме того, в ходе расследования Евгения Августовна Станкене сообщила следующее: когда Ищенко прошел мимо, не пожелав ее узнать, она увидела Раю Быстрицкую. “Я ее хорошо знаю, я всех в городе знаю, — писала Станкене, — я окликнула ее, но она не услышала или сделала вид, что не слышит. Она явно бежала за Ищенко, боясь упустить его из виду”. Станкене добавляла, что сначала она не придала этому значения, но когда узнала, что Ищенко был убит через несколько минут после встречи с ней, сочла данное обстоятельство немаловажным. Капитан Сипарис пока не трогал Быстрицкую.
— Идемте, — сказала она. — Я тоже хочу спать, я ужасно устала.
— Мы завтра увидимся на пляже?
— Может быть.
— Хотя вон тучи. — Я повертел головой, стараясь разглядеть что-нибудь в небе. — Мне на руку несколько капель упало.
— Распогодится! Я обычно лежу там, где кончается улица Прудиса, она выходит прямо к морю.
“Улица Прудиса, — вспомнил я, — это там находится рыбное управление. Мне нужно все-таки побеспокоиться насчет работы”. Кроме того, меня интересовал работавший там сосед Буша — Суркин.
— Ах, вы же не знаете города! Запоминайте, очень просто: Пру-ди-са, вам всякий покажет. Только я приду попозже, надо выспаться.
Теперь мы шли по мостовой, мощенной булыжником: тротуар сузился, и вдвоем на нем было тесно. Казалось, мы передвигаемся по дну ущелья: противоположные стороны улицы сдвинулись, стены домов, освещенные фонарями до первого этажа, круто уходили вверх в черное небо. “Декорации к Шекспиру”, — подумал я. Потом мы свернули в такую же средневековую боковую улочку и неожиданно вышли в современный квартал: стандартные дома-коробки с балконами, травянистые газоны. Здесь одуряюще пахло сиренью. По проспекту прошел пустой автобус — он был ярко освещен изнутри. Мы пересекли проспект. На скамейке под пышным кустом сирени сидел парень и брал на гитаре одну и ту же ноту — получалось довольно тоскливо. В тени куста белела его рубашка. Быстрицкая не сразу заметила его.
— Мы почти пришли.
— Раечка?
Парень поднялся и ущипнул басовую струну. Гитара угрожающе загудела. Мы стояли почти вплотную, у парня было неприятное толстое лицо. Он был плечист. “Примерно моего веса, — прикинул я. — Килограммов восемьдесят пять”.
— Опять, девочка, крутишь с приезжими любовь? А что скажет Сема, когда узнает?
Быстрицкая передернула плечами. На ней была моя куртка, поэтому жест получился немного смешным: рукава болтались ниже колен.
— Иди донеси!
Но я ясно видел: ей все это было неприятно. И эта неприязнь распространилась так же на меня, потому что отчасти я был виноват. Я держал ее под руку, и теперь она высвободилась.
— Нет, ты мне скажи, на что это похоже? — не отставал тот. — Мой друг верит ей. а она тут с какими-то весело время проводит, а?
— Он тебе не друг! Ты любого продашь за четвертинку.
— Как, как ты сказала? — заинтересовался тот.
“Работает под блатного, — подумал я. — Схватит срок, будет блатным, если не остановят”. Мне пора было вмешаться. “Странствующий рыцарь из Комитета госбезопасности”, — мельком усмехнулся я и шагнул вперед.
— О любви не говори, о ней все ска-азано, — пропел я ему в лицо. — Тридцать три?
— Чего?
— А ты чего?
— Я-то ничего.
— Вот и порядочек, — сказал я деловито. — Можешь считать себя свободным.
“Мы, московские студенты, — подумал я, — никому спуску не даем”.
Парень явно стушевался. Он отступил, сплюнул и пробормотал себе под нос что-то вроде “неохота связываться”. Но скорей всего он просто не любил драться в одиночку, потому что, когда мы отошли, он негромко крикнул:
— Морду мы тебе еще пощупаем, сволочь!
— Не обращайте внимания, — сказала Быстрицкая.
— Я не обращаю.
“Он слишком легко отлепился. Следует ждать продолжения”, — подумал я.
— А здорово вы его! У, шпана несчастная! Вы, пожалуйста, не связывайтесь с ними. Идите к гостинице не так, как мы шли, я вам покажу.
— Обязательно, — заверил я ее. — А кто этот Семен?
— Тот парень, о котором я вам говорила. Вы правда идите другой дорогой. А вот мой подъезд.
Возле водосточной трубы притулилась кошка. “Кис кис-кис”, — позвала Быстрицкая. Кошка не послушалась и потрусила в подворотню с железными воротами. На стене было нацарапано углем: “Лена, я так любил!” Пахло жареной рыбой. Во дворе орал радиоприемник. Было, наверное, уже часов одиннадцать: мне не хотелось смотреть на часы так, чтобы Быстрицкая это видела. Что-то прогудело вдалеке — так гудят летом электрички в дачных поселках возле крупных городов.
— Знаете, — шепотом сказала Быстрицкая, — только вы не подумайте ничего, мне страшно идти одной в подъезд: у нас лампочка перегорела. Нет, сначала я покажу, как вам возвращаться.
Я механически запоминал дорогу сюда и, не раздумывая ни на одном перекрестке, мог вернуться в гостиницу “Пордус”. Другим путем я идти не собирался, потому что, если меня ждет Семен с дружками, имело смысл на него посмотреть: меня интересовало все связанное с Быстрицкой. Но я слушал ее внимательно. Потом мы вошли в подъезд и, нащупывая ногами ступеньки, стали подниматься.
— Вот здесь. Посветите мне спичками.
Она стала отпирать дверь ключом. Я держался подальше.
— Ну вот! А теперь я хочу тебе сказать: ты очень хороший! Ты не приставал и не распускал руки, когда мы сидели на скамейке. Привет!
Она юркнула в дверь. Куртка осталась у меня в руках. Я натянул ее, немного постоял и стал спускаться. Мне крупно везло: три раза за этот день я слышал, что я хороший. Бывает же! Выйдя из подъезда, я взглянул по сторонам: никого не было. На всякий случай я пошел посередине мостовой, держась настороже, и не зря! Когда я свернул за угол, раздался тихий свист. Под фонарем стояли двое, один — “блатной” (так я его окрестил) в белой рубашке. Гитару он где-то оставил. Они, конечно, поджидали меня. Я остановился в нескольких шагах, сгорбился и, закрывая ладонями огонек спички, стал прикуривать. Сам я смотрел на них, потому что, если смотреть на огонь, а потом очутиться в темноте, можно на момент ослепнуть.
— Хороший вечер, — сказал я.
Они молчали. Вероятно, претензии имел ко мне тот, что стоял впереди. “Похоже, его зовут Семеном”, — подумал я. “Блатной” в белой рубашке “опекал” его — он стоял сбоку и держал руку в кармане. Его надо было нейтрализовать первым. Он стал придвигаться ко мне.
— Чего ж только двое? — спросил я. — Надо бы человек пять собрать. Или времени не было?
Тут я заметил третьего. Он отделился от кустов сирени и стал заходить сбоку. “Ай-я-яй, — подумал я. — Мне так не хочется этого”. Мне не хотелось драться Но другого выхода не было, поэтому надо было начинать первым. Я даже не успел сунуть коробок в карман Я сделал шаг вперед, “блатной” замахнулся. Шаг вбок — и я перехватил его правую руку, в которой было, конечно, что-то зажато — самодельный кастет или свинчатка. Я терпеть не могу любителей драться компанией на одного, и поэтому я не почувствовал неловкости, ударив “блатного” сверху вниз рубящим ударом — ребром ладони в основание шеи. На моем месте вполне мог быть кто-то другой, он мог не заниматься борьбой с пятнадцати лет и не кончать спецкурса по самообороне. Его бы они избили без всякой жалости. Краем зрения я не упускал из виду и того, которого мысленно называл Семеном, — он, несомненно, был центральной фигурой, а “блатной” только подбивал его на “месть”, — и когда он кинулся на меня, я ушел вбок и подставил вместо себя тушу “блатного”. Семен споткнулся. Они оба упали. Я отскочил, принял третьего: обманный нырок и — коротко — “под дых”. Он осел на мостовую. “Блатной” тоже был не в счет: он держался рукой за ключицу и постанывал. Мне пока везло. Я отскочил назад: я не хотел выводить того, которого считал Семеном, из строя и поэтому должен был быть внимательным, но если б мы возились рядом с теми двумя, они могли бы мне повредить. Мне было интересно, нападет ли Семен теперь, когда он остался один. А Семен кинулся ко мне. Это мне понравилось, потому что он видел, что приятели на помощь не придут. Я был почти уверен, что не он инициатор бить втроем. Я поймал его за одежду, перевел в удобное положение и сделал самое простое — заднюю подножку. Он поднялся и снова пошел на меня.
— А можно так!
Я провел обратный бросок через спину — эффектный прием. Очень мне не хотелось всего этого делать, но потом я решил, что, может быть, так даже лучше. Я старался осторожнее тушировать его и подстраховывал: он не был серьезным противником.
Теперь он сидел на мостовой и тяжело дышал. Вставать он не собирался. А может, он вовсе не Семен? Остальные стояли вразброд кругом.
— Дзю-до, да? Самбо, да? — ныл “блатной”.
— Он профессионал, — презрительно сказал “Семен”. — Заколачивает денежки в цирке: Григорий Новак с сыновьями.
— Меня зовут Борис, — сказал я. — Если хочешь, давай теперь по-человечески.
— А что ты к его девчонке липнешь, сволочь? — спросил тот, который по-прежнему держался за шею, “блатной”.
Так. После драки по этикету полагался “разбор полетов”: кто, за что и почему. Но я не ошибся- это все-таки был Семен.
— Помолчи, — сказал Семен своему приятелю.
— Насчет твоей девчонки я ничего не имею, понятно? И она ко мне как к столбу деревянному. Просто я один в чужом городе, мне поговорить-то не с кем, я пошел проводить ее после дежурства.
— Все вы так!
— Брось, Семен! Она про тебя говорила, что ты приличный парень. Она мне про тебя говорила, понимаешь? Она бы не стала этого делать, если б у нее было что-то со мной.
Я протянул ему руку, чтобы помочь встать. Он чуть помешкал и принял ее.
— Не слушай его, Семка! — морщился “блатной”.
А третий молчал. Он был моложе всех. Он уже оправился, курил, но никак не вмешивался в разговор. Видно было: он не из тех, что стоят “кодлой” в подворотне и отпускают замечания в спину одиноким прохожим, — тоже затесался сюда случайно. Я следил за ним, когда возился с Семеном, но он-то не знал этого и вполне мог ударить меня в спину. Но не сделал этого. Я уже жалел, что не вступил в предварительные переговоры. Хотя поладить с “блатным” до “полетов” вряд ли удалось бы.
Подняв Семена, я сказал всей компании:
— Не доверять следует тому, кто чего-то хочет от вас. Я, кажется, непохож на такого человека. Скорее наоборот: вы добивались от меня чего-то. Улавливаешь логику? — Я обратился к “блатному”.
— Какую еще логику? — затянул тот.
Он успокоился и понял, что бить я их не буду. Он теперь выламывался перед дружками, желая показать, что он вовсе не трус.
— Напридумывают всякого, а я их понимать должен!
— Купи словарь иностранных слов, — посоветовал я.
Я подобрал валявшийся на асфальте коробок — его чудом не раздавили во время потасовки — и закурил.
— Куришь? — Я протянул сигареты Семену.
— У меня свои.
Третий, который молчал и только что бросил окурок, взял. И “блатной” потянулся.
— А только ты первым начал, мы поговорить хотели, — сказал Семен.
— И только?
Он промолчал.
— Разговорчики со свинчаткой знаешь чем кончаются? Вон она, в кармане у твоего компаньона, подобрал. Пользоваться не может, а лезет. — Я глубоко затянулся. — Между прочим, вы мне кастет можете достать? Хорошо заплачу или сменяюсь на что-нибудь.
“Блатной” оживился:
— На кой ляд он тебе?
— Чтоб с такими, как ты, себя спокойно чувствовать. Ну, достанешь?
— Попробовать можно, — уклончиво сказал он.
— Только не самоделку какую! Мне настоящий нужен, хорошо бы немецкий.
— Где я тебе возьму?
— Может, я достану, — внезапно сказал тот, что до сих пор не произнес ни слова.
— Сколько возьмешь? — До этого я следил за Семеном, а теперь сразу повернулся к нему.
Честно говоря, я удивился. Я рассчитывал на возможность выяснить что-то о кастете (и то у Семена, если он был тем самым Семеном и имел касательство к делу), но самого кастета не должно было быть. Он лежал среди других вещественных доказательств в горотделе КГБ. Значит, это другой кастет. “Все равно встречусь с парнем, — подумал я, — и попытаю его насчет Семена”.
— Тогда договоримся, — сказал он.
— Где я тебя увижу?
— Завтра у нас что? Суббота? С утра буду на пляже.
— Пляж-то большой!
— Найдешь.
— Ладно, — сказал я. — Договорились. — И, обращаясь к Семену, подытожил наш с ним сепаратный разговор: — А кроме того, пропорция три к одному всегда считалась неджентльменской. Рая о тебе лучшего мнения. Или тебя этот науськал? — Я кивнул на “блатного”.
— Вали все на меня! — сказал тот.
— Оправдываться будешь в милиции, — сказал я. — Ладно, парни, уже ночь, а мне в гостиницу топать. Значит, завтра на пляже. Желаю всего наилучшего!
Мне ответил тот, что обещал кастет:
— Всего хорошего.
И “блатной” буркнул:
— Привет с кисточкой! Иди, иди!
А Семен ничего не ответил. Он думал.
Я не пошел по бульвару, а срезал дорогу напрямик и довольно быстро добрался до гостиницы: ориентироваться в незнакомом городе я начинаю в первый день. Я вошел в темный номер — дверь была не заперта изнутри — и, стараясь не шуметь, стал раздеваться. По комнате разливался красноватый отсвет неоновой рекламы, висевшей снаружи: “Страхование имущества и жизни оформляйте в инспекциях Госстраха” (это я прочел, подходя к гостинице). “Умеют же придумать, черти! — подумал я. — Днем, когда открыты инспекции, вывески почти незаметно. А куда пойдешь ночью? Хотя нет, — решил я, — Ищенко наверняка обдумал это ночью, во время бессонницы”. Жизнь Тараса Михайловича Ищенко была застрахована на максимальную сумму, и его супруга, едва прилетев сюда, заявила об этом, чтобы получить необходимые справки. Н-да, это не говорило в ее пользу. Хотя, если она как-то участвовала в этой игре, она не должна была вести себя так откровенно. С другой стороны, в этом тоже мог быть расчет. Я выкурил три сигареты, ворочаясь с боку на бок.
Войтин спал. Пухальского еще не было.
Я проснулся первым. Войтин хрипло дышал и бормотал во сне. Я встал. Старясь не стучать шпингалетами, отворил окно: Пухальский вчера вернулся позже всех и, наверное, опасаясь дождя, закрыл его. Сейчас он лежал лицом к стене и спал.
Внизу расстилался город в утренней дымке. Черепичные крыши чередовались с островками зелени. Замок — целый лес островерхих готических башен с узкими щелями окон — выглядел совсем не таким мрачным, как ночью. Посверкивала речка под горбатыми древними мостами. Я нашел глазами бульвар, по которому мы шли вчера с Быстрицкой, — он полупетлей охватывал город. Моря из этого окна не было видно. “Маленький город”, — подумал я. Небо было в облаках. Дул ветерок. На окраине уже дымил какой-то заводик, и дым из трубы заваливался на сторону.
Я отошел от окна, выкурил сигарету, сидя на койке (Тамара безуспешно пыталась отучить меня курить до завтрака), и достал из тумбочки бритвенный набор Я привык к электробритве “Харьков”, но студенту такая роскошь не по карману, я взял с собой “безопаску”. До позавчерашнего утра мы с Ларионовым не знали, кто будет выполнять основное задание, и готовились оба. Начальник отдела Шимкус вызвал нас и, выслушав доклад, ткнул пустым мундштуком мне в грудь: “Планируй!” Я знал, что Ларионову очень хотелось взять это дело. Может быть, даже больше, чем мне: мою жену только что положили в роддом. “За супругу не волнуйся, — сказал Шимкус. — Все устроим в лучшем виде”. Ларионов хлопнул меня по плечу: “Лети, старик, со спокойным сердцем и ясной головой. Как родится сын, дадим знать”. — “Девочка — это тоже хорошо, — сказал Шимкус. — У меня их две. Старшая уже парням головы крутит и мне подробно докладывает, как и что. Я ей советы даю”. Ларионов сделал мне большие глаза: старик считал, что в молодости он был большим сердцеедом. “А ты не мигай! — сердито сказал Шимкус. — Думаешь, не вижу? И вообще, генуг трепаться, как она говорит”. — “Генуг по-немецки значит — достаточно”, — снисходительно объяснил я Ларионову. “Geh zum Teufel!”*["13] — буркнул тот. “Ярко выраженный ростовский акцент”, — констатировал я. “К делу, товарищи старшие лейтенанты”, — строго сказал Шимкус. И мне: “Значит, у тебя есть девица, которая следила за ним, заявление Евгении Августовны Станкене, кастет, ну, соседи по номеру и некто Буш. Может быть, это цветочки, а может быть…” — Он сделал паузу. “Может быть, ягодки”, — забежал вперед Ларионов. Шимкус внимательно и холодно поглядел на Ларионова, отчего тот затянулся сигареткой и стал притворно сильно кашлять. Потом Шимкус сказал: “А может быть, ягодки. Решать будешь сам. На месте”. Я сделался серьезен. “Виленкин вылетает раньше, он придается тебе для связи”, — добавил начальник отдела…
Мы доводили операцию еще сутки. Вчера утром я наконец остался один: мне нужно было сосредоточиться. На мне были джинсы и рубашка с короткими рукавами. Я надел куртку. Сложил все, что лежало на столе и диване, в старенький чемодан (ребята из научно-технического отдела даже обмотали его ручку изоляцией). В последний раз просмотрел содержимое бумажника, хотя можно было не глядеть: я помнил все наизусть. Пистолет я оставил в сейфе: оружия мне не полагалось. Я вообще считаю, что пистолет в кармане вредит, он часто придает излишнюю уверенность, а значит, размагничивает там, где надо глядеть в оба.
Я спустился на лифте вниз. Меня ждала машина. Сквозь дождь мы помчались на аэродром. Ларионов сидел на заднем сиденье и рассказывал старые анекдоты, “делал” мне настроение. Шофер тормозил так, что машину заносило на мокром асфальте. “Я сто лет не был в кино, — думал я. — У меня ни на что не остается времени”. Мы поспели на аэродром впритык.
Потом я сидел у окна и смотрел на Ларионова, который стоял на поле возле турникета и махал рукой. Самолет выруливал на взлетную полосу… Через полчаса я был здесь. Мы сели на семь минут раньше московского самолета.
Мне было о чем подумать. Бреясь, я умудрился порезаться в трех местах. “Нашему брату надо уметь бриться любой бритвой”, — иронически сказал бы Шимкус. Итак, вопрос как в романе: кто убийца? И еще: кто убитый? Тарас Михайлович Ищенко мог быть Кентавром. Он тщательно скрывал свою принадлежность к партизанскому отряду и не упоминал о ней ни в одной анкете. Страх проходит нитью через всю его послевоенную жизнь, судя по словам Клавдии Ищенко. Правда, иногда так ведут себя, совершив крупное преступление, а иногда струсят в чем-то один раз, другой, и трусость становится чертой характера: все зависит от человека. Почему так по-разному отзывались об Ищенко люди, знавшие его? Быстрицкая: “Подлый-подлый, не зря его стукнули”; Буш: “Чистейшей души был человек…”; родная жена: “Труслив, расчетлив…”; а Пухальский — Пухальскому он понравился. Случается, что об одном и том же человеке говорят противоположные вещи: что он дурак — и что умница, подлец — и герой. Всяк судит по своей мерке. Но кто-то бывает прав. Кто в данном случае? Я был склонен верить жене: с каждым Ищенко был иным, в этом чувствовался расчет, а- перед женой ему быстро надоело играть. “Тогда он казался мне настоящим мужчиной”, — вспомнил я. Если все это так, Ищенко смахивал на Кентавра. Тогда версия такова: кто-то узнал в Ищенко предателя и убил его, мстя за своих родных. Это мог быть помощник капитана рыболовного траулера Войтин (правда, непонятно, как он распознал Кентавра) или кто-то другой, неизвестный нам. Но зачем было Ищенко приезжать сюда отдыхать вместо Черного моря, если он послал здесь на смерть стольких людей? Он все время опасается чего-то, живет с оглядкой, и вдруг — такой промах! Зачем? Пощекотать себе нервы? На Ищенко непохоже. Какова же тогда причина для приезда сюда? Она должна быть очень важной, эта причина!
Но Ищенко с таким же успехом мог не быть Кентавром, он мог оказаться его жертвой. Тарас Михайлович приезжает в этот город, он действительно чего-то опасается, но это не связано с гибелью отряда: он не предатель. И вдруг на улице он сталкивается так, как столкнулся со Станкене (кстати, в плане сегодняшней работы у меня стояло: увидеть Станкене и, если удастся, поговорить с ней под благовидным предлогом, я хотел составить себе впечатление о ней), сталкивается с настоящим предателем. Откуда он знал, что тот предатель? Почему молчал все эти годы? Неясно. Но Ищенко собирается разоблачить его: рассказывал же Войтин, что Ищенко был взволнован, что-то писал, порвал и даже вытащил обрывки записки из пепельницы. И Кентавр убивает его.
Кто он — этот Кентавр? Скорее всего приезжий: трудно предположить, что он останется жить здесь после того, что совершил. Поэтому такое внимание мы уделяли единственной гостинице “Пордус”. Конечно, большинство приезжих остановилось на квартирах: сезон уже начался. Но отдыхать “по-дикому” приезжают обычно с семьями, а если в одиночку — то молодежь. Предполагаемый возраст Кентавра — старше сорока лет. Таких мало, они были проверены. И Кентавр не приедет сюда отдыхать, не должен по логике, во всяком случае. Он приехал по делу, совсем не думая об Ищенко. В командировку, например. Значит, гостиница.
Мы проверили всех, кто остановился в “Пордусе” и примерно соответствует возрасту Кентавра: это ничего не дало. Все, кто выехал после пятого числа, были под наблюдением, их было немного — семь человек. Но убийца, конечно, все рассчитал: нельзя было уезжать сразу после совершенного. Как зверь, он должен был отсидеться в темноте. “Если развернуть этот образ: в темноте нашего незнания”, — подумал я, водя бритвой по щеке. Пройдет время, он станет незаметным. Тогда — уходить! Сейчас наступали самые горячие дни: выжидать слишком долго он тоже не будет.
С другой стороны, Кентавр все-таки мог быть местным жителем. И каждый день рисковал встречей со Станкене? Нет, она была связной и не могла знать в лицо всех партизан и людей, связанных с партизанским отрядом, тем более что в последние месяцы отряд сильно пополнился: приходили колеблющиеся, те, которым стал ясен исход войны. Кентавр понимал это. Он мог спокойно ездить на работу в одном трамвае со Станкене.
Но имелась одна любопытная деталь: скорее всего убийца не работает вовсе, или не работал в этот день, или если он находится здесь в командировке, то довольно свободно распоряжается своим временем, потому что Ищенко был убит днем, около одиннадцати часов. Интересно, что и встреча с кем-то третьего, так взволновавшая Ищенко, состоялась приблизительно в то же время. “А была ли она вообще”, — подумал я. Скорей всего была. Вечером третьего числа Ищенко был взволнован и что-то писал. Утром этого дня он не пришел на фабрику к Бушу. Буш лгал насчет Клавдии Ищенко. Но вряд ли он стал бы придумывать такую сложную историю о несостоявшемся свидании. Зачем? “А в самом деле, зачем? — опять подумал я. — Стоит поразмыслить”. Пока же я принимал за доказанное, что Тарас Михайлович Ищенко дважды с кем-то виделся. Во второй раз это обернулось для него трагедией. И виделся в одно время, было похоже на расписание. Какое расписание? А черт его знает! Почему он был убит днем и в таком неудобном для преступления месте — проходном дворе? “Потому что в другое время и в другом месте он не мог быть убит, — подумал я. — Парадокс или истина?”
Кстати, третьего числа Ищенко было не обязательно с кем-то встречаться. В этот день он мог просто узнать Кентавра в ком-то из окружавших его людей (в том же Пухальском!). Разговор с ним. Ищенко взволнован. Он не хочет видеть Буша: ему нужно побыть одному и все обдумать. А пятого его убивают… Другой вариант: Кентавр давно уже попал в поле зрения Ищенко. Это Буш, например. Но третьего происходит что-то неожиданное, и опять-таки Ищенко разговаривает с Кентавром. Если Буш врал насчет третьего числа, то разговор мог произойти и вечером, но не второго и не четвертого, потому что Ищенко пишет записку именно в ночь с третьего на четвертое: моряк упоминал, что Ищенко писал записку, вернувшись в гостиницу в два часа ночи, а из опроса работников гостиницы, сделанного Сипарисом, я еще до приезда сюда знал, что Ищенко где-то задержался допоздна именно в этот день, в остальные же приходил до двенадцати часов. Но так или иначе, третьего июня обстоятельства складываются так, что Ищенко становится опасен, и Кентавр убирает его пятого. Что за обстоятельства? Неизвестно.
По наличию же свободного времени подходили: Буш (хотя он как будто все утро был на глазах у соседей); Пухальский — в этот день он явился на фабрику после обеда, а на допросе утверждал, что загорал на дальнем пляже, но если б даже он лежал на общем городском пляже, проверить это было невозможно: его никто не знал в этом городе; Войтин — он отсутствовал в гостинице как раз в момент убийства. Да, еще Быстрицкая была в этот день свободна. Но какой у нее мог быть мотив? И уж никак не могла она быть Кентавром! Девушка убивает мужчину кастетом и прячет тело за контейнер с мусором! Нет, конечно! Но почему она следила за Ищенко? Что делала в момент убийства? Знает ли убийцу? А может, Станкене просто ошиблась: Рая Быстрицкая торопилась по своим делам и ей никакого дела не было до Ищенко. Н-да!
Был еще некто Суркин: сегодня я собирался им заняться.
Был еще какой-то Семен (опять-таки, если Буш говорил правду). Но кто он — этот Семен? Моего вчерашнего “соперника” звали Семеном, но как он может быть замешан в деле Кентавра? Непонятно. Убийство на почве ревности? Чушь!
Убийцей мог быть кто-то из тех, кого я уже знал, или неизвестное нам лицо. “Цветочки или ягодки”, — вспомнил я напутствие Шимкуса. Может быть, его надо искать не среди них?
Фотографии Пухальского, Войтина и Буша были предъявлены Корнееву в Ленинграде и Станкене. Они их не опознали (Станкене знала Буша как человека, лежавшего однажды в городской больнице с воспалением легких). Но Кентавр мог и не быть бойцом отряда. Образцы почерков убитого Ищенко (после него осталось много бумаг), Пухальского, Войтина (они заполняли регистрационные листки в гостинице) и Буша (была взята в отделе кадров мебельной фабрики его автобиография) подверглись графической экспертизе: их сравнивали с расписками Кентавра в получении денег. Не сошлись. Но это тоже не доказывало ровным счетом ничего: материала для сравнения было мало. Одна короткая подпись, несколько букв.
— А ты ранняя пташка, студент! — прервал течение моих мыслей Войтин. — Хорошо вчера погулял?
Интересно, давно он следит за мной?
— Неплохо. Только вон третьего нашего, когда я пришел, еще не было. Наверное, он еще лучше погулял.
Но Пухальский дышал ровно и безмятежно.
— В управление ходил наниматься? — спросил Войтин.
— Нет, сегодня пойду.
— Блат нужен?
— А есть?
— Наверное, нету, раз сам себе не помог. Это я так… А вот капитанов знаю многих, могу хорошего посоветовать.
— До этого дело не дошло, спасибо. Мне бы документы сначала оформить, — сказал я. — А вы, между прочим, спите беспокойно, разговариваете во сне.
— Бывает. А что я говорил?
— Не прислушивался.
Я отправился в туалет, сполоснул бритву, умылся и вернулся в номер. Пухальский продолжал безмятежно посапывать в кровати: наш разговор его не потревожил. Войтин натягивал брюки.
— Интересно, о чем же я говорил? — опять спросил он.
— Надо включать на ночь магнитофон, а потом прослушивать запись. Завтракать пойдете?
— Спасибо за совет. Нет, мой день начинается поздно, — сказал он. — Мой рабочий день! Тьфу!
— Наш сосед на работу не опоздает?
— Командировочный! Ходит на свою фабрику когда вздумается.
— Тогда привет! — сказал я. И подумал: “Сегодня надо обязательно повидать Станкене”.
Я спустился в вестибюль: шаги гулко отдавались в пустом зале. И тут же, словно он ждал меня, в дверях с табличкой “Служебная комната” появился директор гостиницы. “Только его не хватало! — подумал я. — Как его зовут? Ах да, Иван Сергеевич!” Он пошел на меня. Подойдя, протянул руку.
— Как дела, москвич? Ты ведь из Москвы?
— Великолепно! — коротко сказал я.
Осаживать его мне не хотелось, но и быть особенно приветливым было не с чего.
— А ты старательный парень! Та-ак вчера мусор собирал! — Он захохотал и повторил свою шутку: — Может, пойдешь ко мне в уборщицы?
— Смысла нет, — сказал я. — Мне расти надо.
— Ишь ты! Небось зарплата не удовлетворяет? Небось хочешь в большие дяди выйти, а? — Он опять захохотал.
— Очень хочу, — сказал я.
— Слушай, а чего нового в Москве? Я у вас был разок проездом, только ночью.
Мне пора было идти на связь. Часто звонить по телефону не рекомендовалось, да и многого сказать было нельзя: он мог оказаться и телефонным мастером. Впрочем, почему бы нет? Кем угодно! “Хоть директором гостиницы, — раздраженно подумал я. — Вот старый филин!”
— Растет Москва, — сказал я. — Разрастается. Вы в директорах гостиницы давно ходите?
— Я работал завмагом, — уклончиво сказал он. — А что?
Тут к нему подошел дежурный администратор, и он отстал. Но сказал на прощание:
— Ну мы с тобой после потолкуем! Ты заходи прямо ко мне, я студентов люблю.
Кто ему сказал, что я студент? Я-то не говорил. И поглядывал он на меня с хитрецой, будто давая понять: ты меня принимаешь всерьез, а я над тобой посмеиваюсь. У него было лицо умного человека. Впрочем, может, исходя из этого, его и назначили директором гостиницы, когда он завалил работу в магазине? Так бывает, к сожалению.
Я вышел на улицу. Было без пяти десять. Я медленно побрел по бульвару. Сегодня я должен был сидеть на скамейке с правой стороны, а Виленкин должен был подсесть ко мне. Я устроился, положил ногу на ногу, вынул из кармана куртки томик Есенина и стал листать его. Когда рядом оказался Виленкин, я положил Есенина между нами. Прикрываясь развернутой газетой, Виленкин сунул в книгу записку, еще немного посидел и встал. Я раскрыл Есенина.
Сообщалось следующее: в карманах брюк убитого табачных крошек не обнаружено, зато они есть в пиджаке. Та-ак! А покойник, между прочим, не курил. Второе: табачный киоск у входа в гостиницу был открыт в день убийства с восьми до двух часов дня, старушка никуда не отлучалась. Где отсутствовал 20 минут Войтин? Неясно… Клавдия Ищенко показала, что Тарас Михайлович был замкнутым человеком: любил пошутить, но с людьми не сближался. Друзей у него не было, так, несколько приятелей, с которыми он мог выпивать. Значит, оба говорили правду — и Буш и Войтин. Насколько она знает (в браке с Ищенко состояла с сорок седьмого года, что было до этого, не в курсе дела), после войны Ищенко в этих местах не был. Так. Дальше… Ого! Как в радиопередаче “Спрашивайте — отвечаем”. Дальше сообщалось, что с утренней почтой в горотдел милиции пришло письмо — местное, опущенное вчера вечером. Анонимный автор писал, что Ищенко убил… Суркин Юрий Петрович. По имеющимся данным, стояло в записке, Суркин — работник управления экспедиционного лова — в период оккупации сотрудничал с немцами. В день убийства был на бюллетене. Третьего числа целый день присутствовал на работе (обед — с часу до двух). Все это было очень любопытно. Анонимку мог написать преступник, чтобы усложнить следствие и отвлечь внимание от себя. Тем более что писавший знал: убийцу мы еще не нашли. Скорее всего писал кто-то, кого мы уже знали. Было очень важно установить: кто? Этим уже, конечно, занялся начальник городского отдела КГБ Валдманис, с которым я должен был работать в контакте и чью записку я сейчас читал. Но, может быть, автор анонимного письма сообщает правду и по какой-то причине не хочет назвать себя? Так или иначе, в круг следствия вводилось новое лицо.
Я нашел телефон-автомат и позвонил Бушу, — вчера он дал мне свой номер. Я спросил, когда мне можно зайти в управление экспедиционного лова к Суркину. Буш сказал, что тот ждет меня в час дня. “Сегодня короткий день, и они работают без перерыва”, — добавил он. Отлично, у меня было время в запасе.
Я позавтракал в маленьком кафе на углу (шесть столиков, свистящая кофеварка и аккуратная девушка в белой наколке) и вернулся в номер.
Пухальский уже ушел. Это было мне на руку.
— Ушел наш соседушка? — спросил я Войтина.
— Ага.
— Как же он без пиджака теперь? Облачно, вдруг дождь пойдет?
— Не пойдет. А у него хороший пиджак был, импортный, и где он его оставил? Врет насчет пляжа. Небось к бабе шлялся, а муж пришел, знаешь!
— Он тихий. Вряд ли.
— В тихом омуте черти водятся.
— Пиджак, наверное, модный? В клеточку такой?
— Много ты понимаешь! Серый, в полоску.
Вот и слоник черный стал ясен. Пиджак Пухальского, он играл в шахматы и машинально положил фигуру в карман.
Почему Тарас Михайлович Ищенко был в чужом пиджаке?
Дождь не пошел. Тучи свалились за горизонт, и через какие-нибудь полчаса уже пекло солнце. Море было молочное, гладкое, как стекло, над ним поднимался парок.
Я лежал на пляже метрах в пятидесяти от маленького домика — один этаж, покатая черепичная крыша (ужасно я люблю эти крыши!) с трубой и телевизионной антенной. Окна были распахнуты. На веревке, привязанной к двум соснам и протянутой через двор, висело белье. Хозяйку дома звали Евгения Августовна Станкене; она была одной из тех, чьи фотографии я видел в комитете. Нет, мы ее ни в чем не подозревали! Но я хотел поговорить с ней: иногда стоит просто так поговорить с человеком пять минут.
Во дворе стоял “Москвич”, а под сосной в шезлонге расположился наголо обритый мужчина в шортах и темных очках. Время от времени он снимал очки, клал на столик рядом и брал со столика бинокль: глядел вдоль берега.
Из домика вышла женщина с тазом и остановилась перед веревкой — стала снимать белье.
— Стерва она, эта Станкене! У-у, чертова перечница! — произнес кто-то за моей спиной.
Я оглянулся. Рядом со мной бухнулся на песок старик в длинных трусах и майке. На голове у него красовалась мятая шляпа. Видно, специально он не загорал, потому что почернели только жилистые руки и шея. “Местный житель”, — определил я.
— Не знаешь ее, что ли? — удивился старик. Он был не очень трезв. — Ну, вон та баба, что белье сушит, ты ж на нее уставился. Нашел на кого — старуха!
— А что она вам сделала?
— Подлость, величайшую подлость!
— Какую?
— Даже говорить не хочется! — сказал старик. И тут же выложил: — Здесь бочку с пивом поставили. Чтобы все желающие могли подойти и попить, за свои-то кровные. А эта дрянь пошла в милицию, говорит: здесь пляж, люди купаются, они отяжелеют от пива и потонут. А что она понимает в пиве? Сама небось не пьет и другим не дает. Собака на сене! Бочку-то и увезли.
— А ты, отец, с утра пропустил?
— Кружечку, — кисло сказал он.
— И я попить хочу, — заметил я.
— Пошли! — Старик оживился и встал на колени.
— Да нет, водички.
— Пошел ты знаешь куда со своей водичкой!
Старик лег на спину и сдвинул шляпу на глаза. Он был оскорблен.
— Как ты думаешь, удобно у этой Станкене попросить?
— Удобно, — прохрипел он. — Она принципиальная.
Я поднялся, отряхнул ладони, закурил и, оставив одежду возле старика, направился к домику.
— Доброе утро, — сказал я бритому человеку в шезлонге.
Он не обратил на меня внимания. Он держал бинокль у глаз и регулировал резкость. “Сильная оптика, — автоматически определил я по длине трубок. — Цейсовская. Скорее всего восьмикратная”. Из дверей домика снова вышла Евгения Августовна, держа в руке помойное ведро.
— Извините, пожалуйста! — остановил я ее. — Вы не угостите меня водой?
— Отчего же не угостить? Заходите в дом.
— Жалко сигарету бросать, а с ней неудобно: у вас, наверное, не курят?
— Заходите с сигаретой.
Она улыбнулась. У нее были добрые-предобрые глаза, какие бывают у больничных нянь и сиделок. Но я не хотел идти в дом — я наблюдал за бритым: что он так заинтересованно разглядывает в бинокль?
— Нет, нет!
— Тогда подождите, сейчас вынесу. Руки помою и вынесу.
Она была не по возрасту подвижная (во время войны ей уже было сорок три года), почти тотчас вернулась и протянула мне стакан.
— Пейте спокойно, колодезная.
— А я не боюсь.
— Зачем вы курите? — вдруг спросила она.
“Вот чудачка! — подумал я. — Сейчас будет объяснять, что никотин вреден для здоровья”.
— От застенчивости в шестнадцать лет начал, — сказал я как можно мягче: — С девушками говорить не мог, без дела стоять неудобно, а куришь — как будто занят.
— Да нет! Я потому спрашиваю, что вы хорошо сложены, наверняка спортсмен. Я люблю ходить на стадион, там мой внук занимается. А у вас вот эти мышцы на руках и на груди развиты как у мужчин, занимающихся борьбой. Наверное, трудно бороться, если куришь, — дыхание неровное. Вы, наверное, подумали про меня: вот дура, чего пристает! — Она опять улыбнулась. — Старуха болтливая!
— Ну что вы, что вы! — запротестовал я, отпивая воду из стакана мелкими глотками. Нет, конечно, она ничего не перепутала с Быстрицкой: она была очень наблюдательна.
— Вы только что приехали? Из Москвы?
“Хм!” — подумал я.
— Почему вы так решили?
— Я радио слушала: передают, что там дожди. А у нас уже две недели жара стоит. А вы беленький, совсем не загорели.
Последний месяц я заканчивал дело, работал круглые сутки и ни разу не выбрался за город. Но почему обязательно из Москвы?
— Наверное, не только в Москве льют дожди?
— У вас плавки японские, с полоской, в таких москвичи ходят. У меня снимает комнату одна семья из Киева, — она кивнула на шезлонг. — Так она говорит: хотела мужу достать такие плавки, и — никак, только в Москве их выбрасывают в универмагах. И они дорогие! Вы, наверное, инженер, хорошо зарабатываете?
Я едва не почесал в затылке как человек, застигнутый врасплох. Подбирая вещи, мы не подумали об этом, — я взял свои плавки, которые Тамара привезла действительно из Москвы. Н-да, глазастой была Евгения Августовна, недаром работала связной. Когда каждый день ходишь под смертью, привыкаешь замечать мелочи: они много значат.
— Это подарок ко дню рождения, — сказал я. И перевел разговор: — Вот ваш жилец отлично загорел, позавидуешь!
— Затем люди и едут к морю.
Из домика вышла женщина с бигуди на голове.
— Семе-ен! — капризно сказала она бритому. — Ты накачал правый баллон?
— Сейчас жарко, — отозвался тот, сразу опуская бинокль. Лицо у него было плоское, как у бумажного человечка из детской игры “Одень сам”. — Я вечером накачаю, мамочка.
— Что ты там все время разглядываешь?
— На море смотрю, дружок, как кораблики плавают.
“Господи, и этот Семен! — машинально подумал я. — Сколько их развелось! Но вряд ли… Не могу же я кидаться на каждого Семена: вы не знали Тараса Михайловича Ищенко? О чем он собирался с вами поговорить?”
— Большое спасибо, — сказал я, возвращая стакан. — Очень вкусная вода! Он давно загорает? В смысле какие у меня перспективы?
— На здоровье… У меня они живут второй день. Они катаются на машине по побережью и перебрались сюда из Радзуте.
— Из Радзуте?
— Да. Жаловались, что там много народу.
“Не подходит”, — решил я.
— Всего доброго!
— Счастливо отдыхать, — отозвалась она.
— Спасибо.
Я побрел, увязая в песке, к своей одежде. Старик в шляпе сидел и смотрел, как я иду.
— В бинокль смотрит! — раздраженно сказал он, как только я приблизился.
— Кто?
— Дачник у этой Станкене! В бинокль баб разглядывает! В милицию бы его, а?
— А вы биноклем не пользуетесь? — спросил я, чтобы отвязаться: пора было уходить.
— Еще чего! — вскинулся он. — Я и так хорошо вижу, слава богу!
Я оглянулся на домик Станкене. Очень невзрачный был домишко. Сама Евгения Августовна теперь вскапывала лопатой клумбу в углу двора. “Здесь бы санаторий отгрохать! — подумал я. — А самую большую и светлую комнату предоставить в вечное пользование ей, бывшей связной подполья. Было бы справедливо”.
Вчерашнего паренька, который обещал мне кастет, я нашел довольно скоро. Он играл в волейбол. Я сложил одежду и встал в “кружок” напротив него.
Он сразу прыгнул и ахнул в меня мячом. Я прозевал, не принял. Он ухмыльнулся, поэтому я опоздал выйти на следующий мяч.
— Это тебе не что-нибудь! — громко сказал он. — Это игра интеллигентная!
Ого, парень был самолюбив!
— А ты прилично играешь, — так же громко ответил я. — По какому разряду?
— Давно не тренировался. Вообще, за институт выступал когда-то. На первом курсе. Потом забросил.
— Чувствуется! А, черт!..
Я опять прозевал его “гас”.
Он сделал щегольскую “ласточку”. Потом, вставая, небрежно выдал пас за голову.
— Здорово! — сказал я. — Пойдем окунемся, припекает.
— Можно.
Мы вошли в воду. Для Балтийского моря характерно, что прежде, чем доберешься до глубокой воды, надо метров сто брести по колено. Мы сошлись на том, что нас обоих это страшно раздражает.
— Ты в каком институте обитаешь? — спросил я.
— В калининградском рыбном.
— Кончаешь?
— На втором курсе.
Теперь я смог оценить ту небрежность, с которой он сказал: “Играл за институт когда-то”.
Он, в свою очередь, поинтересовался, чем я занимаюсь. Я рассказал свою историю.
— Трудно будет устроиться, — посочувствовал он. — Они с визой долго тянут, черти!
— Потерплю. Осознанная необходимость в этих вот бумажках, сам понимаешь.
— Не маленький.
— Но на ту игрушку у меня есть, — напомнил я.
— Хе, тут осечка вышла!
Он рассказал, что сегодня утром, когда дядька ушел на работу, он обшарил всю квартиру. “Дядька живет в другом конце города с женой, но она сейчас в отъезде, а я знаю, куда он ключ кладет”, — пояснил он. Кастета не нашел. Он точно помнил, что видел кастет в прошлом году в ящике для инструментов. Теперь кастет исчез. Я сказал, что он зря огорчается, — наверное, так себе был кастет, дрянь. Он горячо запротестовал: “Мировой кастет!” Я поинтересовался, какой он был с виду.
— На четыре пальца, никелированный. Здесь выпуклости. Здесь марка. Фабричная, наверное. — Он все показывал у себя на руке. — Здесь упор для ладони.
“Вот это фокус!” — подумал я. И спросил:
— Какая марка?
— Дубовый листок выгравирован.
Все совпадало. Точно таким кастетом был убит Ищенко. Может быть, этим самым?
— Я его у дядьки еще когда выпрашивал, а он говорит: нельзя, холодное оружие, а ты еще молодой.
“Разумно”, — мысленно одобрил я дядьку. И осторожно спросил:
— У дядьки-то он откуда?
— Черт его знает! В войну, наверное, подобрал! У него железные немецкие кресты были, каска с рогами, — я давно уже стянул.
— Он в каком звании воевал?
— Он не воевал, у него рука сухая. Он всю войну здесь прожил.
Та-ак! Расспрашивать его про дядьку дальше мне не хотелось. Рука — это уже зацепка. В поликлинике наверняка можно выяснить, у кого из жителей городка такое редкое увечье. “Можно так, а можно по-другому, — решил я. — Быстрее и проще”.
— Что-то вода холодная, — сказал я.
— Да брось ты! В самый раз.
— Нет, пойду на берег.
Я еще раньше приметил телефонную будку. Это уже давно вошло у меня в привычку: примечать, есть ли под рукой телефон-автомат. Будка стояла на пляже у ограды, можно было звонить не одеваясь. Выйдя из воды и оглянувшись, я направился к ней.
Умеючи можно звонить из любого автомата без двухкопеечной монеты. Я набрал номер, объяснил, где нахожусь, и попросил прислать сотрудника. “Виленкина?” — спросили меня. “Нет, местного”. Судя по всему, со мной говорил начальник горотдела Валдманис. Он сказал, что пришлет сотрудника, который знает меня по фотографии. “Если я буду один, пусть подсядет ко мне, — сказал я. — Я покажу ему паренька: надо кое-что выяснить”. — “Он будет на месте через пятнадцать минут. У него в руках будет журнал “Знамя”, желтенькая обложка с красным корешком. Четвертый номер. Он будет… Коля, какие у тебя плавки? Он будет в красных плавках. Очень красных, он говорит…” — “Жду”.
Я беспечно растянулся на горячем песке. Скоро из воды вылез мой новый знакомый.
— Уф, хорошо!
— Кончай брызгаться.
— Извини. А ты здорово нас вчера раскидал! Как детишек! Ты борьбой занимаешься?
— Ага.
— А Бычок вчера прибежал, мы с Семкой сидели, о кино толковали, а он прибежал и кричит: “Там твою Райку какой-то хлюст окручивает!” Это ты, значит… “А ты тут моргаешь! Беги скорей!” Семка сначала не хотел, говорит: “Это ее дело”, — а Бычок уговорил.
— У них любовь?
— Вроде.
— Бычок — это плечистый, в белой рубашке был?
— Он! Ну, ты ему здорово дал! Он вообще-то сильный и всегда хвастает этим, а тут нашла коса на камень. Лично я — “за”, так и надо! А он сулит: “Еще повстречаюсь с ним на узенькой дорожке”.
— Ладно, — сказал я рассеянно.
Переступая через лежащих и помахивая желтым журналом с красным корешком, в нашу сторону шел парень в красных плавках. Он выбирал место, где устроиться. На момент мы встретились глазами, и я отвернулся. Но тут же повернулся обратно, потому что сзади кто-то сказал:
— Привет, Боря!
Сотрудник Валдманиса стоял над нами. Я даже на момент растерялся. А мой паренек сказал:
— Привет! Я уж давно тебя приметил, смотрю, идешь мимо, зазнаешься. Ты чего не на работе?
— Смылся позагорать.
— Знакомься! — сказал мне паренек. — Колька, в милиции, что ли, работает, вообще темная личность, но приемчики знает мировые, вроде тебя.
Тут я сообразил.
— Мы, оказывается, с тобой тезки, — сказал я пареньку. — Меня тоже Борисом звать. — Я протянул руку подошедшему.
— Николай, — сказал тот. Получилось отлично: они были знакомы.
— Устраивайся здесь, — предложил мой тезка.
— Я девушку жду, — сказал сотрудник. — Она очень стеснительная и, пожалуй, испугается вас.
Он отошел к ограде, расстелил полотенце и лег — стал листать журнал. Вскоре Боря убежал играть в волейбол. Я встал и лениво побрел вдоль воды. Через минуту сотрудник нагнал меня. Мы пошли почти рядом.
— Вы его хорошо знаете? — спросил я, глядя на сторожевик, дымивший на горизонте.
— На одной площадке жили. Он сейчас учится в Калининграде и сюда приезжает на каникулы. Вроде он парень неплохой, ничего такого за ним не замечалось.
— Все в порядке, — успокоил его я. — Вы, случаем, не знаете, кто его дядя?
— Знаю.
— Кто? — не выдержал я.
— Тот самый, на которого пришла анонимка. Он работает в рыбном управлении. Его фамилия Суркин.
Я тихонько присвистнул.
До часу было еще далеко.
Я решил пройти по берегу до улицы Прудиса и найти Быстрицкую, — помахал рукой Борису (он не заметил, увлеченный игрой), собрал одежду в охапку и отправился. Солнце пекло, плечи у меня начинали гореть. Я всегда обгораю, когда первый раз в сезоне выбираюсь на пляж, а жена дразнит меня: “Неуязвимый старший лейтенант пасует перед какими-то солнечными лучами”. Я все время помнил, что сейчас она лежит в больнице и ждет. Перед отлетом мне удалось выкроить полчаса и забежать к ней, — она стояла возле подоконника, не опираясь на него. Я объяснил, что наш старик гонит меня делать выписки из старых дел. “И вообще я скоро превращусь в архивную крысу”, — весело добавил я. “Ты тогда тоже говорил про крысу, а потом два месяца лежал в больнице”, — сказала она. “Да? — Я не помнил, что я тогда так говорил. — Накладочка получилась, ужасная нелепица! Ты же знаешь, что ничего такого больше не будет, и ты знаешь, что я родился в рубашке и вообще страшно везучий. Я всегда выкручусь”. — “Знаю”, — сказала она и заплакала… А может быть, она уже не ждет и все в порядке. Но мне было чертовски обидно оттого, что я не мог быть рядом.
Вдоль всей прибрежной полосы плескались люди, далеко впереди они казались против солнца черными точками. Пляж тоже был заполнен. Люди были разные: хорошие и плохие, веселые и грустные, умные и дураки. И среди них был он. Или, может быть, он сейчас ехал в трамвае по городу, или стоял в очереди за пивом, или сидел за письменным столом. Он был наверняка умен. Может быть, весел. Обычный человек в обычном костюме, его не отличишь от других.
Я шел вдоль самой воды по узкой полосе мокрого песка. Ноги не вязли, и идти было удобно, как по дороге. Я увидел Быстрицкую, рядом с ней Семена и подошел.
— Раечка, привет! — сказал я, покосившись на Семена. — У вас чудесный купальный костюм, и этот цвет вам к лицу!
— Спасибо за комплимент. Что это вы такой веселый?
— Так ведь утро какое, Раечка! Первый сорт, как говорит один мой знакомый. Выспались?
— Выспалась. Как вы добрались вчера до гостиницы?
Семен дымил сигаретой и хмуро смотрел в морскую даль.
— Отлично! Только, — я сделал паузу, — только боялся, что дождь хлынет. Но он не хлынул.
— Я же вам говорила! Знакомьтесь, кстати: мой верный рыцарь Сема.
— Борис. — Я протянул ему руку.
“Рыцарь” вяло пожал ее и буркнул:
— Мы уже знакомы.
Я сел на песок и стал аккуратно складывать одежду.
— Когда же вы успели? — удивилась Быстрицкая.
Семен набрал воздуху и, мельком глянув на меня, бухнул:
— Мы ему вчера морду набить хотели.
Нет, в этом Семене что-то было! Он не захотел принять предложенную ему возможность выкрутиться. Ему и врать-то не надо было, он мог просто промолчать.
— За что-о?
— Чтоб к тебе не лез!
— Да-а? — Она сухо рассмеялась. — А твое какое дело? Я тебе сто раз говорила, что могу быть с кем угодно и когда угодно: мне уже надоела опека! Что это за мальчишество?
Семен молчал, ковыряя ногой песок.
— Ну?
— Ну так он нам же и насовал, — неохотно сказал Семен.
— Правильно! И я очень рада! А кто это — вы? Своих дружков привел, кучей на одного?
— Он борец, — сообщил Семен.
Быстрицкая оценивающе посмотрела на меня — это получилось у нее очень кокетливо. Мне вдруг стало жалко Семена. Он выглядел рядом с ней совсем мальчиком. “Она его помучает, а потом выскочит за какого-нибудь приезжего инженера”, — подумал я. А может, я ошибаюсь? Но мне она сегодня определенно не нравилась. Из-за Семена. И какое все-таки отношение она имела к Ищенко?
— Вода холодная, товарищ борец? — спросила она.
— Как сказать.
— В каком это смысле?
— Что? Ах, вода! Вода совсем неплохая… Вы знаете, я как раз думал про Ищенко, ну, которого убили. Вы мне вчера про него рассказывали и плохо о нем отзывались. А мои соседи по номеру твердят в один голос: замечательный был человек! Странно, правда?
— Он дрянью был! — быстро сказала Быстрицкая. — А моряк этот, ваш сосед, горький пьяница. Мне уборщица говорила, что у него под кроватью целый склад пустых бутылок стоит.
— Я смотрю, моряк вам активно не нравится. Почему?
— Так!
— А мне Тарас Михайлович понравился, — вдруг заявил Семен.
— Ты его знал? — безразлично спросил я.
— Ага! Я ж приходил к Райке вот, в гостиницу. Он добродушный был, ласковый. Свой мужик!
— Ты-то что понимаешь в людях! Он… — сказала Быстрицкая и осеклась.
Тут прямо к ее ногам подкатился мяч, — кто-то из игравших неподалеку слишком сильно “погасил”. Она встала и кинула его обратно. Кинула точно, по-спортивному. Она была очень яркая: копна блестящих волос, купальник в полоску… Кто-то из мужчин, игравших по соседству в преферанс, крякнул.
Она улыбнулась, села, и совсем уже не было никакого смущения на ее лице. Если б я не ловил каждый оттенок, каждую мелочь в разговоре, то ничего не заметил бы.
Я лег на спину, заложив руки под голову. Небо надо мной было чистое, голубое, только след от реактивного самолета нарушал его однотонность. Со стороны моря доносились плеск воды, удары по мячу, смех. Я блаженно сощурил глаза.
— Что это у вас за шрамы на боку? — спросил Семен. — Как дырки.
— Это? Так, ерунда. — Я сразу опустил руку и повернулся на бок.
Это была неудобная примета: люди, побывавшие на войне, знают, как выглядят следы от пулевых ранений. Правда, Семен не был на войне. Тут я заметил, что совсем недалеко от нас расположилась Клавдия Ищенко. Она смотрела в нашу сторону. Рядом с ней лежал, опираясь на локти, мужчина лет сорока, очень черный, худой. Он что-то со смехом говорил ей. У него в головах была сложена форменная одежда: военный. “Она как из тюрьмы вырвалась”, — подумал я.
Она приглашающе помахала мне рукой.
Я, наоборот, развел руками, показывая, что я, дескать, никак не могу подойти, сижу в компании. Быстрицкая заметила нашу пантомиму. И я продолжил тему “Ищенко”, играя в основном на Семена, — тот он все-таки Семен или не тот?
— Жена убитого, — сказал я. — То есть вдова. Она была намного моложе его и, кажется, рада его смерти. Меня, познакомили с ней сегодня, — соврал я.
Но Семен никак не отреагировал. Зато Быстрицкая повернулась и стала внимательно разглядывать ее.
— Можно подумать, что вы видите перед собой врага, — заметил я.
— А вы слишком быстро заводите знакомства! — ядовито отпарировала она. — Она сильно красится. И у нее уже шея морщинистая.
Я вдруг почувствовал страшную усталость: вчера и сегодня, каждую минуту, я ставил окружающим меня людям ловушки и находился в постоянном напряжении. Мне захотелось побыть одному. Заплыть далеко в море.
Я вытащил из кармана брюк часы. Было четверть двенадцатого.
— Пойду погружу свое белое тело в воды Балтийского моря.
Я быстро миновал мелководную зону, где резвился основной состав купающихся. Потом оттолкнулся ногами от дна и пошел ровным сильным брассом.
Я отплыл далеко и перевернулся на спину. Берег превратился в узкую полоску. “Сразу обратно, — подумал я. — Нужно быть пунктуальным и произвести хорошее впечатление на Суркина. Хотя, может быть, сегодня его придется брать и все это ни к чему”. Но я вовсе не был уверен в этом. Я передал через сотрудника для Валдманиса все, что знал, и сказал, что позже, вечером, сам появлюсь в горотделе. Суркин уже, конечно, под наблюдением. Но мне казалось, что до развязки далеко.
Подплывая к берегу, я снова почувствовал себя собранным и напряженным. “Порядок”, — подумал я. Я вышел на пляж и осмотрелся.
Худой военный поливал Клавдию Ищенко водой из резиновой шапочки. Она хохотала и отбивалась. Быстрицкая с Семеном о чем-то горячо спорили.
Увидев меня, они замолчали.
— Пардон! — сказал я, подходя. — Не хочу мешать вашей задушевной беседе и сейчас смоюсь. Только брюки надену.
— Чего вам не сидится? — внезапно рассудительным тоном хозяина, уговаривающего гостя побыть “еще капельку”, сказал Семен.
С каждым из них порознь мне было о чем поговорить, ко общая беседа меня не устраивала.
— Дела, брат! Надо подумать о личной жизни. В смысле денег. Хлопочу насчет работы, — сказал я скороговоркой, потому что уже было пора идти к Суркину.
У подъезда с табличкой “Управление экспедиционного лова” я все-таки помедлил: хотел оглядеться.
Улица была обсажена старыми тополями. По мостовой катился пух. Напротив, в одноэтажном домике — “Парикмахерская”. Там было пусто, окна раскрыты, и мастер в ожидании клиентов сидел на ручке кресла и щелкал возле лица ножницами, подстригая воображаемую бороду. Ему было лет семнадцать. Фасад домика, как и стены многих зданий в городе, был испещрен следами пуль, похожими на отметины после оспы. Немцы отчаянно сопротивлялись в сорок четвертом, предчувствуя конец. При въезде в город цепью стояли обвалившиеся доты — я видел их из окна автобуса, когда ехал с аэродрома, — это были остатки линии обороны.
“Теперь все это принадлежит истории: блиндажи заросли крапивой и лопухами, ребятишки играют там, наверное, в прятки, — подумал я. — Принадлежит, да не совсем: моя работа мало походит на работу историка”.
Возле подъезда толпились рыбаки.
— Ваньку Шилова знаешь? Списался, на берегу вкалывает!
— И я спишусь. Надоело море — во как!
— Угу. Фурункулы там всякие, ревматизм…
Я вошел в подъезд.
Перед дверью с цифрой 7 я остановился. На табличке были три фамилии: “Вишняускас Р.М., Шипко Е.К., Суркин Ю.П.”. Я толкнул застекленную матовую дверь и оказался в комнате, напоминавшей клетушку. Три стола, на каждом — кипы картонных папок “Дело №…”. В углу сидела женщина и сердито стучала на машинке.
— Юрий Петрович? — коротко, чтобы не мешать, спросил я.
— Вышел! — так же немногословно ответила она, на момент оторвавшись от клавишей и взглянув поверх машинки на меня.
— Скоро будет?
— Он мне не докладывал.
Я ей не понравился.
На подоконнике стоял аспарагус. Я потрогал пальцем землю в горшке: она была совсем сухая.
— Поливать надо, а то помрет, — посоветовал я. — Когда же он все-таки будет?
— Я знаю, что надо поливать растение, а то оно погибнет. — Женщина достала платочек с кружевцами и яростно высморкалась. — Я вам сказала, что не знаю когда будет Юрий Петрович!
Я уставился на нее.
— Что еще?
— Где вы простудились в такую жару?
Она обиженно отвернулась.
— А вы, наверное, Шипко Е-Ка. — продолжал я заинтересованно. — Потому что Вишняускас и Суркин — это мужчины, тут не может быть сомнения. На вашу долю как раз остается Шипко. Только вот, что значит Е-Ка?
Тут вошел Суркин.
— Вы меня ждете?
— Мне нужен Юрий Петрович Суркин.
— Значит, меня.
— Здравствуйте! — сказал я слегка застенчиво. — Мне вот Генрих Осипович сказал…
— Вы от Буша? Отлично. Садитесь, пожалуйста, вот сюда. Не обращайте внимания на нашу тесноту. Извините, что вам пришлось обождать.
Я сел, но разговора не начинал, косясь на женщину и делая вид, что стеснен ее присутствием.
— Я выйду, а то еще помешаю молодому человеку, — язвительно сказала она.
Мой расчет оправдался. Я предпочитал говорить с Суркиным наедине и сделал для этого все. Женщина выплыла из комнаты, прямо держа голову, и напоследок хлопнула дверью.
— С характером товарищ! — уважительно сказал я.
— Не обращайте внимания.
Теперь я мог разглядеть его. Он был в светлой рубашке, щуплый, одна рука заметно тоньше другой. Он был, несомненно, нервен, импульсивен по натуре, но сейчас он не напоминал того испуганного человека, который подглядывал в приоткрытую дверь, когда я уходил от Буша. “А в утро убийства он “протек” на своего соседа”, — почему-то вспомнил я.
— Нуте-с, вы мне подробно объясните, пожалуйста, что вы хотите, — попросил он, упираясь локтями в стол и подводя сложенные руки под подбородок.
Я объяснил.
— Решили поплавать? Поглядеть, что за штука такая — море?
Я сказал, что так оно и есть, но еще я очень нуждаюсь в заработке.
— От денег еще никто и никогда не отказывался, хе-хе! Значит, вы учитесь?
— Да.
— Вы знаете, что в море выйти не просто? Необходимо выполнить всякие формальности. Как-то: требуется характеристика из вашего института, как для выезда за границу.
— Вот!
Я вынул из кармана характеристику, заверенную в Кировском районе города Москвы (ее прислали в комитет фельдсвязью вместе с остальными документами), развернул и положил перед ним на стол.
Он прочитал ее два раза, посмотрел зачем-то на бумагу с обратной стороны и сказал:
— Все в порядке. Печати есть, подписи есть. Все как следует. Но этого мало. У вас прописочка московская?
— Конечно.
— Я не могу дать вам работу в нашем городе. Вам нужно было оформляться по месту жительства.
Нет, он не зависел от Буша, как мне показалось вначале. Во всяком случае, он был далек от намерения выполнить его просьбу.
— Но в Москве нет Балтийского моря, Юрий Петрович, — возразил я.
— Все понимаю, товарищ Вараксин. Все. Но помочь не смогу. Не имею никаких прав.
— Как же так! — настаивал я. — Мне нужно устроиться на работу временно, я студент. Неужели ничего нельзя сделать?
— Выходит, что нельзя.
— У меня есть отношение! — “вспомнил” я. И вытащил из кармана письмо на бланке. — Я в комитет по рыбному хозяйству обращался. Там отнеслись ко мне сочувственно и вот написали: просят помочь.
— Союзный комитет? — спросил Суркин и взял письмо. — Мы в системе. Это наше начальство. Это другой разговор, что же вы сразу не сказали? Так, Радин подписал. Знаю, как же! Вы у него были?
— Да. Рассказал о своем студенческом житье-бытье. Он очень внимательный человек.
— Да, да! И отличный, прямо-таки отличный руководитель!
“Вот жучок!” — подумал я про Суркина.
Казалось бы, прямого отношения к нашему делу эта беседа не имела. Зато теперь у меня было представление о Суркине — недостаточное, чтобы делать выводы, но все-таки кое-что. Он вовсе не походил на Кентавра. Но и то, что Ищенко убит Кентавром, было пока теоремой, для доказательства которой не хватало исходных данных. “Но есть еще кастет”, — подумал я.
— Совсем, совсем другое дело! — приговаривал Суркин, читая письмо. — Но, — тут он поднял палец, — все равно придется ждать. Будет проверяться ваша анкета, то да се, сами понимаете.
Это-то я знал хорошо, но спросил растерянно: — Как же быть? Мне жить не на что! Я думал, все произойдет гораздо быстрее!
— Вам вообще-то в Радзуте надо было ехать: райцентр, большой порт, больше нашего. Ну да уж ладно! Тяжелой работы не боитесь? Могу определить на время рабочим в порт, оплата сдельная. Но не раньше чем в середине той недели: бригадир выйдет, он болен, вот тогда. Устраивает?
Это меня вполне устраивало.
— Спасибо! — горячо сказал я. — А у вас очень симпатичный городок! Красивый и тихий такой, здесь хорошо будет пожить. Я прямо с удовольствием!
— Да, да, — сказал он рассеянно.
— Правда, не совсем тихий. Недавно случилось убийство, мне Генрих Осипович рассказывал. Вы не слышали?
— Буш сказал сегодня утром. Я его давно не видел. Я не знал. — Он нервно потер щеку.
— Говорят, безобидный старичок был.
— Кто?
— Да этот убитый.
— Да, да. Вы, товарищ Вараксин, заполните вот эту анкету в двух экземплярах. Напишите автобиографию. Надо сделать фотокарточки, сюда требуется особая форма: четыре на шесть, овалом. В ателье знают. Тут рядом, на улице Прудиса, только повыше. И будем ждать. А насчет работы в порту зайдите ко мне что-нибудь в среду.
— Спасибо. — Я приподнялся и снова сел. — Но с фотографиями, наверное, лучше поторопиться? И анкеты… Я тогда в понедельник забегу.
— Хорошо. И набирайтесь терпения. Как у вас с жильем? Вы в гостинице устроились?
— Да. В триста пятом номере. — Я сделал паузу, но Суркин никак не отреагировал. — Кстати, в том же номере живет старпом Войтин. Тоже рыбак. Вы его знаете?
— Знаю! Он пьяница и позорил наше управление. — Суркин нахмурился. — Он вообще неприятен в быту. Таких в море не любят!
— А вы знаете, почему Войтин пьет?
— Разве это не все равно? Для меня важен факт.
— Это не всегда верно, — сказал я.
Тут, не постучавшись, вошли два рыбака. Они о чем-то спорили. Я встал.
— Извините. Всего хорошего. До понедельника, — сказал я.
— Всего хорошего.
Суркин уткнулся в бумаги, бросив одному из вошедших:
— Минутку! Я ваше дело помню, сейчас буду искать копию приказа.
Я шел по коридору и думал: “И все-таки он неспокоен, внутренне напряжен. Он чего-то опасается”.
А город уже накалился.
Можно было идти только по теневой стороне улицы. Блестели стекла витрин, белые стены домов, катящиеся легковые автомобили: приходилось щурить глаза. В куцей тени под де ревом лежала собака, она изнемогала от жары и часто дышала, свалив на сторону красный язык. Листва на деревьях была неподвижна.
На противоположной стороне улицы, в кафе под тентом я увидел Пухальского. Он курил, пуская дым струей вверх, и сидел один за пустым столиком: вероятно, ждал заказа. “Отлично, пообедаем вместе”, — решил я и пересек улицу.
— Скучаете, Николай Гаврилович?
Он резко обернулся.
— А-а, это вы! Гуляете? Мы оба были ужасно любезны.
— Да вот что-то проголодался. Вы уже заказали?
— Жду официанта.
— Чудесно! В таком случае я вам составлю компанию. Не возражаете?
Он не возражал, но, кажется, и доволен особенно не был. Я по привычке сел так, чтобы видеть вход и улицу (Пухальский сидел спиной к входу), развалился в кресле и выложил на стол сигареты и спички.
— Жара какая, а, Николай Гаврилович?
— Страшная жара!
— Купались сегодня?
— Окунулся.
— А я вас на пляже не видел. Вы где обычно располагаетесь?
— Я далеко хожу, на дюны, — неохотно ответил он.
— А-а, — протянул я. — Но здесь тоже вроде неплохо.
— Я, видите ли, не люблю, когда много народу. У меня есть на это свои причины.
Что ж, я ничего не мог возразить, хотя не отказался бы услышать, какие именно причины. Но Пухальский не собирался входить в подробности. А я решил рассказать ему о своих затруднениях с устройством на траулер и посоветоваться: люди типа Пухальского любят давать советы и при этом обычно благожелательно настраиваются к собеседнику.
— Деньги платят и на суше, — сказал он, все выслушав. — Незачем для этого рваться к черту на рога.
— Такие суммы не платят! А мне и одеться надо, и матери послать. На стипендию особенно не разгуляешься!
Он усмехнулся и поправил свои очки в тонкой золотой оправе.
— Ну, скажите сами! — настаивал я. — Где можно загрести в один раз такую кучу дензнаков?
Он внимательно взглянул на меня, но ничего не ответил.
— Нет, правда?
Он пожал плечами. И, обернувшись, посмотрел на улицу. Он делал это второй раз за десять минут: было похоже, что он ждет кого-то.
— Да-а! — сказал я, словно только что вспомнив. — Вы ведь по мебельной части работаете? Я хотел Буша попросить, но неудобно как-то. Он считает себя обязанным мне за свое спасение, ну и… Дело вот в чем: мой профессор, когда я уезжал сюда, просил достать ему кабинетную секцию. Разборную, такие здесь, в Прибалтике, делают. В магазине я спрашивал, — (имея в виду та кой поворот разговора, я специально заглянул в магазин), — там они бывают страшно редко. Так, может, прямо на фабрике как-нибудь можно договориться? Неофициально, а? — Я глупо ухмыльнулся и почесал в затылке. — Профессор, он богатый, этих бумажек не жалеет.
— Почему вам все-таки не поговорить с Бушем?
— Знаете, мне показалось, что он не тот человек, с которым можно договориться, — сознался я, понизив голос.
— А что вам показалось в отношении меня?
Я смутился.
— Но я же…
— Ладно, Боря, вас ведь Борей зовут? Я попробую что-нибудь сделать. — Было похоже, что ему понравилось мое смущение. — Но сразу предупреждаю, это будет дорого стоить.
— Плевать! Я телеграмму отобью! Молнию! Старик сразу вышлет! — воскликнул я. — Он так обрадуется! А мне у него диплом писать, сами понимаете.
— Понимаю.
— А вы еще долго здесь пробудете? — спросил я. И мне показалось, что голос у меня был выпытывающий и фальшивый.
— А что?
— Да я в связи с этой мебелью интересуюсь, Николай Гаврилович.
— Через три дня у меня кончается командировка.
Тут я заметил молодого человека, который через пустое кафе направлялся к нашему столику. Он был в модных темно-зеленых очках, наполовину закрывавших лицо, и крутил на указательном пальце цепочку с ключом и брелоками. А Пухальский его не видел. Если Пухальский был тем, за кого я его принимал, он мог бы иметь больший опыт в организации такого рода встреч.
— Ба-а! Вот вы где, Николай Гаврилович, прячетесь от мирской суеты! Шел мимо, гляжу: вы! — воскликнул молодой человек и, поймав взгляд Пухальского, слегка повел глазами в мою сторону.
— Присаживайтесь, — пригласил Пухальский. — Это мой сосед по гостинице — Боря, из Москвы. Знакомьтесь.
Мы познакомились. Молодой человек сказал, что сегодня ужасно жарко. Мы помолчали. Подошел официант, и мы все трое сделали заказ. Я попросил полный обед. Эта парочка — она все больше возбуждала мое любопытство — по чашке кофе. Меня они, видимо, не опасались. Хотя, наверное, предпочли бы встречу наедине.
— Опять градусов тридцать, — сказал Пухальский.
— Больше! — с чувством воскликнул молодой человек.
— И воздух здесь не такой насыщенный кислородом, как на Черном море.
— Гораздо хуже! — поддержал молодой человек.
Я болтал ложкой в невкусном супе, который мне принесли. Молодой человек спрятал в карман цепочку с ключом и теперь занялся темными очками: вертел их за дужку. Когда он их снял, обнаружились подвижные хитрые глазки. Он посматривал на официанток, на женщину за соседним столиком и вообще сидел как на иголках.
Я отодвинул тарелку с супом и попросил дать мне второе: я боялся, что они поднимутся сразу оба. Но молодой человек уже допил свою чашку кофе, а Пухальский не торопился. Под локтем у него лежала свернутая газета. Молодой человек потянул ее к себе.
— В Палняй сейчас еду, Николай Гаврилович, — сказал он. — В дороге скучно будет, дайте хоть возьму у вас газетку, почитаю.
— Сегодняшняя? — спросил я. — Можно взглянуть?
— Это старая, — быстро сказал Пухальский.
А молодой человек, свернув газету в трубку и сунув ее в карман, стал прощаться.
Интересно, что было вложено в газету? В том, что там что-то было, я не сомневался: встреча в кафе не была случайной Пухальский работал не чисто, — я успел заметить, что газета была как раз за сегодняшнее число. Но обсуждать это с гражданином Пухальским было, пожалуй, рано. Так же, как и задавать ему вопрос насчет пиджака. Впрочем, мне было уже, кажется, ясно, как связаны между собой пиджак и газета.
— Вы не спешите, — сказал мне Пухальский. — Я вас подожду. Вы в гостиницу?
— В гостиницу, — ответил я. — А что это за парень?
— Так, пляжное знакомство.
Он не торопясь допил кофе, я доел ромштекс. Он оставил официанту всю сдачу с рубля, я расплатился точно — копейка в копейку, и мы вышли.
Кривая улочка вывела нас на площадь. Пухальский задержался возле витрины обувного магазина и, сказав, что ему нужно купить новые шнурки для туфель, нырнул в открытую дверь, Я отошел в сторону, к стоянке междугородных автобусов.
Это были мощные “Икарусы”, они стояли впритык друг к другу и занимали полплощади. Покрытые пылью никелированные части тускло блестели на солнце, от автобусов шел сильный запах бензина и нагретой краски. На столбе висело расписание, под ним — паутина маршрутов на жестяной доске. От нечего делать я стал изучать карту. Вот Палняй, куда собирался молодой человек: точка, обведенная кружком. Остановка на пути в Радзуте, специально в Палняй автобусы не ходят. Вот само Радзуте. Тоже на берегу моря. Эх, сесть бы сейчас в шикарный автобус и укатить куда-нибудь подальше: валяться на пляже с закрытыми глазами, слушать крики чаек и ни о чем не думать! Автобусы ходили в Радзуте раз в день. Три часа езды. В Радзуте я был с Тамарой в позапрошлом году: торцовые мостовые, пыль, костел на центральной площади, часы с боем. Кроме того, я несколько раз бывал там по делам. Кстати, автобус на Радзуте отходил в 12.37 — и здесь получилась накладка у партнера Пухальского: он никак не мог уехать сегодня. Хотя у него могла быть своя машина. Но в машине газет не читают.
— Собираетесь куда-нибудь? — окликнул меня Пухальский.
Он подошел вплотную, а я его не заметил. Он держал в руке шнурки. Мне даже показалось, что он выставил их напоказ — дескать, на самом деле заходил в магазин за шнурками и ни зачем больше. “Не увлекайтесь, студент Вараксин, — одернул я себя. — Пухальский знает правила игры, но он не может знать, что я тоже играю в нее”.
Я сказал, что никуда не собираюсь, а рассматриваю карту просто так, и мы направились к гостинице. Я опять навел разговор на секцию, выяснил, сколько надо денег, и сказал, что за профессором дело не станет. Конечно, никакой телеграммы я давать не собирался, да и профессора не существовало в природе, но я знал, что эта сделка противозаконна, а мне надо было выяснить, занимается ли такими вещами Пухальский.
Мы пересекли бульвар. Тут из-за угла дома вывернулся эсэсовец. Он был в заломленной фуражке, из-под которой тек по лицу пот. На груди у него брякали оловянные медали. Откинувшись назад, он вел на поводке огромную овчарку. Он зло посмотрел на нас. Я знал, в чем дело, но нарочно испуганно вскрикнул, чтобы дополнить впечатление. Пухальский посерел и привалился к стене — таким неожиданным было появление на вымершей улице этого призрака минувшей войны.
— Ах, черт! Это же артист! — воскликнул я.
Утром артисты при мне садились возле гостиницы в автобус, собираясь на натурные съемки: в городке снимались эпизоды из военного фильма.
— Вижу, — тихо сказал Пухальский. — У меня сердце слабое. Схватило.
— Вы их, наверное, настоящих помните?
Из-за угла высыпали остальные артисты.
— Да, — сказал Пухальский.
Зачем мне понадобился этот спектакль — я очень натурально изобразил испуг, — я сам не знал. Но меня не покидало ощущение, что Пухальский носит маску: я не верил в правдивость его рассказа об оккупации.
В номере было пусто. Войтин, наверное, ушел на пляж.
— Наш моряк изменил своим привычкам.
— Что? Ах да! Верно, — рассеянно откликнулся Пухальский. — Изменил.
Он снял туфли, надел на ноги домашние шлепанцы и, захватив полотенце, ушел. Я распахнул пошире окно и решил поменять воду в графине: он, как и вчера, стоял на самом солнцепеке.
Дверь в туалет была приоткрыта. Пухальский, голый по пояс — клубки мышц катались у него на спине, — склонился над раковиной, громко фыркая. Кран был один, и я остановился за его спиной, держа графин. За шумом воды он не слышал, как я вошел. Разогнувшись, он сразу прижал к лицу полотенце и повернулся ко мне. Когда он развел в стороны руки, я увидел у него на груди затертую татуировку. Я уже не раз видел такие татуировки у подследственных. Теперь мне стало понятно, почему он купается у безлюдных дюн.
— Что это у вас там написано? — спросил я с любопытством.
Он вздрогнул всем телом и отнял полотенце от лица. Глаза у него без очков были выпуклые и злые. Он сразу закрыл грудь локтями.
— Что ты лезешь, когда занято? — грубо крикнул он. Он был совсем непохож на прежнего тихого человека в золотых очках.
— Я… я хотел набрать воды в графин, — в меру растерянно сказал я.
Он уже жалел о своей вспышке.
— Извините, бога ради! Нервы… Эту штуку мой родственник устроил. Он ненавидел Советскую власть. Он был националистом и полицаем. Он напоил меня до потери сознания… Я был мальчишкой, — хмуро сказал Пухальский. — Я пробовал вытравить, но неудачно.
— Н-да, — сказал я. — Сволочь он, ваш родственничек-то!
— Его расстреляли партизаны.
— Вы можете свести наколку в институте красоты в Москве, — посоветовал я. — Там делают операции.
Я наполнил графин, и мы пошли в номер. “А он штучка”, — думал я по дороге, глядя ему в спину. В номере я сел на подоконник, а Пухальский скинул шлепанцы и разлегся на койке. Сначала я хотел кой о чем поговорить с ним, но потом решил, что не стоит перебарщивать: он сейчас слишком насторожен.
Я снова и снова мысленно возвращался к двум датам. Третьего Ищенко с кем-то виделся, э пятого был убит. Встреча (если, конечно, была встреча третьего) произошла в то же время, что и убийство: где-то около одиннадцати часов утра. Час, наверное, назначил тот — убийца. Почему вторая встреча через день? Давал время на размышление? Размышление — о чем? Или, может быть, он уезжал куда-то?.. Да, еще Войтин торопился на автобус тоже к одиннадцати часам. Ну и что? При чем тут это? Хотя… был возможен один вариант.
Я слез с подоконника.
— Пойти пройтись, что ли? — неуверенно сказал я.
— Жа-арко! — протянул с отвращением Пухальский.
— Не хочется торчать в гостинице.
Я спускался по лестнице, незаметно для себя ускоряя шаги. Потом спохватился и, выйдя из подъезда, побрел неторопливой походкой человека, который еще не решил, куда ему свернуть на следующем перекрестке: налево или направо. “Автобус уходит на Радзуте в 12.37, — размышлял я. — А когда он прибывает сюда?..”
Покружив по переулкам — готический замок все время оставался справа, — я наконец выбрался на площадь. Не торопясь подошел к столу с расписанием и нашел глазами нужную строчку. Точно. Автобус из Радзуте приходил в одиннадцать ноль-ноль.
Та-ак.
Я еще раз проглядел расписание. Я должен был бы подумать об этом раньше. Дело заключалось в том, что в расписании, найденном среди вещей Ищенко, радзутская линия была отчеркнута карандашом. Валдманис проверил эту ниточку: фотография Ищенко была предъявлена кассирше, которая работала последние полторы недели без выходных (болела сменщица), но она утверждала, что он не брал билетов: она бы запомнила, у нее хорошая память на лица. “Возможно, он и не собирался никуда ехать. — подумал я. — Возможно, его интересовал не отход автобуса на Радзуте, а его приход. Одиннадцать часов…”
Я огляделся.
Неподалеку от тесно стоящих автобусов собрались в кружок шоферы. Один размахивал руками и что-то рассказывал. Послышался хохот. “Анекдоты травят”, — решил я. Все шоферы были одеты в одинаковые синие холстинные куртки. “Сервис, — подумал я. — А в общем-то удобно. Автобазы закупают оптом: так дешевле, они немаркие, и в них хорошо в жару…” Поодаль стояла диспетчерская будка.
Я мысленно представил себе план проходного двора, в котором был убит Тарас Михайлович Ищенко, и план окрестностей, — я долго сидел над ними в кабинете Шимкуса. Двор выходил на эту площадь. Я поискал глазами арку. Вот она. Метрах в ста отсюда. И это тоже должно было бы насторожить меня раньше: близость места преступления к стоянке автобусов. Тут, пожалуй, и Валдманис проморгал. Ну да ладно. Так. Я убийца. Я слезаю с автобуса — он пришел в 11.00 — и иду туда. Там я назначил Ищенко встречу.
Я пересек площадь и посмотрел на часы. Пятьдесят секунд. Предположим, я пошел не сразу, а сначала покрутился по площади. Нет, мозолить людям глаза мне ни к чему. Я, конечно, пошел сразу. Но не напрямик, не на виду, а свернул вон за то длинное строение, напоминающее старые купеческие ряды. Что там? “Склад фабрики культтоваров”, — щурясь на солнце, прочел я. Ага. Проход за ним есть? Я засек пожилого мужчину с портфелем, который скрылся за зданием. Через минуту он вышел на меня. Есть. Пошли во двор. Я лениво посмотрел по сторонам и свернул в подворотню.
Солнце сюда не попадало, и от высоких кирпичных стен тянуло сыростью. “Такие дворы в Средней Азии, — подумал я. — Здесь можно спасаться от жары”. Проход круто заворачивал влево: теперь меня уже не было видно с площади. У стены лежала куча угля. Рядом — ржавый рукомойник и какие-то трубы. В стене была дощатая дверь с висячим замком. Я потрогал замок. Нет, его не отпирали давно: слой ржавчины прикипел к пробоям и дужке замка, скрепляя их. Пошли дальше. Поворот — и я увидел контейнер с мусором. Тот самый контейнер. Двор здесь расширялся и был абсолютно голым. Я пошарил глазами по стенам: ни одного окна. Тут кричи во весь голос, услышать некому. Я посмотрел на часы. Прошла еще одна минута. Если я сойду с радзутского автобуса и не торопясь приду сюда, это будет как раз время убийства. Правда, в таком расчете была натяжка: медэксперты делали допуск на 10–15 минут. Ладно.
Я свернул еще два раза и вышел на другую площадь, маленькую и круглую. Ищенко попал в проходной двор отсюда: он шел из центра. Я повернул назад. Теперь я был Тарасом Михайловичем Ищенко. Так. Я спешу на встречу. Но если я опасаюсь человека, с которым должен встретиться (а я наверняка боюсь его, ведь если все правильно в наших рассуждениях, я знаю о нем что-то такое, что он скрывает), то зачем я иду в такое глухое место? Я же знаю этот двор: когда двое договариваются о месте встречи, оно заведомо известно обоим. Но я все-таки иду. Почему? Неясно. За мной бежит Быстрицкая, — час назад я о чем-то говорил с ней на пляже. Что она хочет сделать? Предупредить меня? Нет, это она могла сделать раньше: двадцатитрехлетней девушке нетрудно догнать пожилого человека. Она следит за мной. С какой целью? Опять-таки неясно. Но если она свернула за мной во двор, она должна была видеть убийцу. И убийство. Значит, он сделал свое дело у нее на глазах и позволил ей уйти целой и невредимой? Он не дурак. Не решился на второе убийство? Ерунда, одно или два — для него это вряд ли уже играло роль (если, конечно, он не мстил Кентавру за своих родных, но непохоже, слишком все точно и хладнокровно рассчитано, да и Ищенко непохож на Кентавра). И, с какой бы целью он ни совершил преступление, он убийца. А Быстрицкая — его сообщница. “Нет, — подумал я. — Не верю”. Но она не пришла в милицию. Факт остается фактом. Ладно, будем думать. Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается… Поворот. Контейнер. Убийство произошло где-то здесь. Потом он затащил труп Ищенко за контейнер. Теперь надо сматывать удочки, и побыстрее. Куда он побежал? На площадь. Где стоянка автобусов. Потому что кастет, которым был убит Ищенко, лежал метрах в тридцати отсюда в направлении площади.
Но владелец кастета, судя по всему, — Суркин. Тогда при чем тут радзутский автобус? Пятого Суркин был на бюллетене. Уехать из города только для того, чтобы вернуться в одиннадцать часов и ждать здесь Ищенко? Бред какой-то.
Быстрицкая шла за Ищенко на расстоянии: предположим, метрах в сорока. Он входит во двор и скрывается из ее поля зрения. Потом, сохраняя эту дистанцию, он все время находится за очередным поворотом, — это-то и губит его. Сорок метров, если идти быстро, — это двадцать секунд. Значит, они есть в распоряжении у убийцы. Ударил, подхватил тело. Готов? Готов. Оглядел двор. Ага, контейнер. Туда его! Так. Теперь, если кто-нибудь пройдет через двор, ничего не заметит… За двадцать секунд можно управиться, если есть сноровка в такого рода делах. Теперь бежать.
И Быстрицкая ничего не увидела. Прошла двор насквозь, но Ищенко не нашла. Что ж, могло быть и так. Но зачем ей было идти за ним? Почему все связанное с Ищенко теперь настораживает ее?.. Ладно, Быстрицкую пока оставим.
Двор был подходящим местом для обдуманного убийства: за все время, пока я здесь находился, никто не прошел. “Прямо Сахарская пустыня”, — подумал я.
Я снова вышел на площадь. Заглянул в диспетчерскую будку. Там было накурено, дым плавал слоями. Его пронизывали лучи полуденного солнца, светившего в пыльное окно. На столе стоял бак с водой, к нему была прикована цепью эмалированная кружка. На скамье вдоль стены расположились шоферы в холстинных куртках. Стоял галдеж.
Я сунул руки в карманы, засвистел и двинулся с площади. “Попрошу Валдманиса навести ряд справок, — думал я. — Например, как часто меняются шоферы на радзутской линии? Кто работал третьего и пятого? Может, они запомнили кого-нибудь, кто ездил в эти дни сюда и обратно…”
Когда я вернулся в гостиницу, Пухальского в номере не было. Странно. Он же умылся и расположился на кровати с явным намерением подремать. Дела? Или решил поехать на море? Любопытно все это.
Я расстегнул рубашку, закурил. “Подобью бабки”, — решил я. Но как раз в этот момент открылась дверь, и в комнату заглянул Виленкин. “Извините! — сказал он. — Ошибся номером”. И захлопнул дверь. Поэтому я застегнулся, скатился по лестнице вниз и вышел на улицу. Проходя мимо Виленкина, разглядывающего обложки журналов в витрине киоска, я замедлил шаги.
Он негромко сказал мне в спину:
— Суркин сидит в горотделе. Сам пришел. Валдманис допросил его и послал за вами.
“Ай да Суркин! — думал я по дороге. — Значит, третьего числа он весь день был на работе. Пятого он был дома. И еще кастет…” Через пятнадцать минут я сидел в знакомой комнате со сводами, напоминавшими арки, с пейзажем на стене, и слушал магнитофонную запись допроса (его вели вдвоем капитан Сипарис и начальник горотдела КГБ Валдманис).
Капитан. Давайте знакомиться.
Суркин. Я работаю в управлении экспедиционного лова. Моя фамилия Суркин.
Капитан. Садитесь, пожалуйста, товарищ Суркин. Как ваше имя-отчество?
Суркин. Юрий Петрович. Так вот (пауза), я, наверное, давно должен был сделать это заявление, но (пауза) только сегодня утром в случайном разговоре я узнал от своего соседа Генриха Осиповича Буша, что пятого числа в нашем городе произошло преступление: я говорю об убийстве Тараса Ищенко.
(“Странное сочетание: не просто Ищенко и не Тарас Михайлович Ищенко, а Тарас Ищенко, — подумал я. — Эту вводную фразу Суркин, конечно, репетировал про себя много раз”.)
Суркин (продолжая). А я знал его еще во время войны…
Капитан. Вы имеете в виду Ищенко?
Суркин. Да. Сюда я переехал только в сорок пятом году, до этого проживал в Радзуте.
Валдманис. Простите, точнее? Когда вы переехали, в начале или в конце года?
Суркин. Еще война не кончилась. Но здесь уже были наши. В феврале, кажется.
Валдманис. Причины переезда?
Суркин. Из-за домика. Верх принадлежал моей родственнице, она умерла.
Валдманис. Ясно. Продолжайте.
Суркин. Так вот, Ищенко с начала оккупации работал в радзутской полиции.
Капитан. Вы не ошибаетесь?
Суркин. Я неоднократно видел его в форме. Видите ли, в Красную Армию меня не взяли по причине здоровья: рука. Я остался в оккупации, был мобилизован на работу в горуправу и косвенно сталкивался с полицейским управлением. Не подумайте, пожалуйста, ничего такого, — я относил бумаги на подпись. И там встречал Ищенко… А дней десять назад я увидел его у Генриха Осиповича Буша Я не был уверен в том, что это он: прошло много лет. Но когда Буш назвал мне сегодня его фамилию, все совпало. Буш сказал, что убийцу до сих пор не нашли. Мне кажется, что все это связано с прошлым Ищенко.
Капитан. Почему вам так кажется?
Суркин (после паузы). Н-не знаю. Думаю только так.
Капитан. Но для этого должны быть основания!
Суркин. Генрих Осипович сказал, что это, наверно, не ограбление. А что еще? Убийство — штука серьезная, на него редко решаются даже отпетые грабители.
Капитан. Жалко, что вы не пришли к нам раньше, Юрий Петрович.
Суркин. Я не хотел попасть в глупое положение: я мог и ошибиться То, что Ищенко — это точно Ищенко, я узнал только сегодня.
Капитан. Да, да. Но, может быть, это предотвратило бы преступление, как вы думаете? Если оно было связано с прошлым Ищенко?
Суркин. Я, конечно, виноват…
Капитан. Вас никто ни в чем не обвиняет. (Пауза). Пока.
Суркин (тихо). Почему пока?
Капитан. Где вы были во время убийства?
Суркин. Дома. Я чувствовал себя плохо и не вышел в этот день на работу.
Валдманис. Вы ходили в поликлинику открывать бюллетень?
Суркин. Я вызвал врача на дом.
Валдманис. Диагноз?
Суркин. У меня больное сердце. Стенокардия.
Валдманис. В какое время был врач?
Суркин. В десять.
Валдманис. И вы никуда не выходили?
Суркин. В два часа пошел за продуктами: жена в отъезде, в доме пусто.
Валдманис. Откуда вы знаете, что убийство произошло до двух часов? Вы сказали, что в то время, когда произошло убийство, вы были дома.
Суркин. Я… мне Генрих Осипович сказал.
(Я нарисовал на листе бумаги вторую закорючку. Первую я поставил, когда Суркин сказал, что Генрих Осипович считает, что это не ограбление).
Капитан. Чем вы занимались дома?
Суркин. Как чем? Ну, лежал, читал книгу…
Капитан. Какую книгу?
Суркин. Ну, я не помню… Разве это важно?
Валдманис. Очень важно! Убийство произошло около одиннадцати часов и (пауза)…
Суркин (нетерпеливо). Да?
Валдманис. Приблизительно в это время Буш, сажавший на участке цветы, зашел к себе и увидел, что у него протекает потолок. Он поднялся и стал стучаться к вам. Вас не было дома.
Суркин (поспешно). Да, да, я вышел… Значит, вы уже наводили обо мне справки?
Капитан. Не задавайте вопросов. Отвечайте! Вы вышли? Зачем? Только говорите правду.
Суркин. Я (пауза)… я увидел в окне Ищенко, он шел внизу по улице. Тогда я решил… я собирался принимать ванну, но сразу оделся и выбежал на улицу. Я забыл выключить воду. И я забыл, что заткнул отверстие в ванне.
Капитан. Буш видел вас?
Суркин. Нет, я воспользовался черным ходом на Красноармейскую. Она идет параллельно Чернышевского, знаете? Ищенко шел по Красноармейской
Капитан. Дальше.
Суркин. Дальше все… Я не увидел его на улице. Он куда-то свернул.
Капитан. Когда вы глядели в окно, вы не обратили внимания: его кто-нибудь преследовал?
Суркин. Н-нет, по-моему… Девчонка какая-то шла в том же направлении. Больше никого.
Капитан. Она шла следом за Ищенко или впереди?
Суркин. Следом.
Капитан. Опишите ее.
Суркин. Ну, волосы такие длинные, рассыпанные…
Капитан. Еще!
Суркин. Я видел ее в спину.
Капитан. Как она была одета?
Суркин. Не помню я, товарищ капитан!
Капитан. Ищенко торопился?
Суркин. Пожалуй.
Валдманис (быстро). Вы встретили кого-нибудь знакомого?
Суркин. Нет.
Капитан. Вы знаете Раису Быстрицкую, которая работает в гостинице?
Суркин. Нет. Я в гостинице не бываю.
Валдманис. На лестнице в вашем доме есть окно?
Суркин. Да.
Валдманис. Буш работал на участке, когда вы спускались? Вы видели его?
Суркин. Я не посмотрел. Я торопился вниз.
Валдманис. Что вы сделали потом?
Суркин. Я немного прошелся и вернулся домой.
Капитан. Для вас будет лучше, если вы будете говорить правду.
Суркин. Но я говорю правду!
Капитан. Нет! Вы в тот день были в этих туфлях?
Суркин (неуверенно). Да… Да-да, я сейчас все расскажу! Я понимаю, там была сырая земли, сохранились отпечатки, а я стоял совсем рядом… Я расскажу, одну минуточку!..
(“Молодец капитан! — подумал я. — Тело обнаружила старуха, потащившая выбрасывать дырявое ведро, и на ее крик сбежалось столько народу, что никакой эксперт не смог бы разобраться в следах возле трупа. Возле. Потому что был еще один след… Только не Суркина. У него совсем другая обувь”.)
Суркин. Я увидел Ищенко метрах в ста от себя, когда выбежал на улицу. Я не стал догонять его: а вдруг это вовсе не Ищенко, а просто похожий на него человек, я тогда еще не говорил с Генрихом Осиповичем, я попал бы в неловкое положение… Я подумал, что лучше пойти за ним и заговорить, если представится случай. Я шел за ним некоторое время, сохраняя дистанцию. Я хорошо знаю город и не боялся потерять его из виду: было жарко, и на улицах было пусто. Да, только та девчонка шла. Ей лет двадцать было, по-моему. Если б он зашел в кафе или еще куда-нибудь, я бы подсел к нему. Он свернул в проходной двор… Простите, можно водички?
(Звяканье графина о край стакана, звук льющейся воды.)
Капитан. Пожалуйста.
Суркин. Спасибо. В горле пересохло… Он свернул в проходной двор, а когда я вошел туда за ним через полминуты, я услышал впереди чьи-то поспешные шаги. Двор там делает поворот, такое колено… Стены высокие, двор очень гулкий, шаги отдавались, но я никого не видел. Я тоже прибавил шагу. Двор был пуст
Капитан. Криков, шума драки не слышали?
Суркин. Только шаги… Когда я выскочил на площадь, там шли люди, но Ищенко среди них не было. Я вернулся обратно. Ищенко нигде не мог спрятаться: двор голый, подъезды туда не выходят. Да это и глупо было, зачем ему прятаться?.. Но я почему-то заглянул за мусорный ящик.
Капитан. Там вы увидели Ищенко?
Суркин. Да. Я попытался прослушать пульс, но… он был мертв…
Валдманис. Минуточку. Вы переворачивали тело? Поднимали его?
Суркин. Нет. Он лежал лицом вниз, и висок у него был весь в крови. Помочь ему было уже нельзя. Мне стало страшно. Я не герой, знаете ли…
Капитан. Понятно. И вы ушли?
Суркин. Я представил себе, как я все это буду объяснять: что я шел за ним, и как его убили чуть не у меня на глазах, а я ничего не могу сказать…
Капитан. Вы боялись, что заподозрят вас?
Суркин. Именно.
Валдманис. У вас были причины его убить?
Суркин. Нет! Что вы!
Капитан. Но вы же не с луны упали, вы должны понимать, что нельзя осудить человека, не доказав его вины.
Суркин. Я очень испугался.
Валдманис. Куда делась та девушка, о которой вы упоминали?
Суркин. Не уследил… Свернула куда-то. Если б я знал, что это важно…
Валдманис. Где вы потеряли ее из виду?
Суркин. Не помню.
Валдманис. Во дворе ее не было?
Суркин. Нет, нет. Не было.
Капитан. Хорошо. Значит, вы солгали, сказав, что узнали об убийстве только сегодня?
Суркин (тихо). Да.
Капитан. Но почему вы именно сегодня пришли к нам?
Суркин. Не знаю. Я все время мучился, мне было страшно. Мне казалось, что меня найдут с собакой, я же стоял рядом с телом, и я тогда долго петлял по городу, прежде чем вернуться домой. Мне казалось, что за мной следят. Вчера к Бушу приходил один молодой человек, а я испугался…
Валдманис. Какой молодой человек?
Суркин. Студент из Москвы. Он сегодня был у меня в управлении, он хочет устроиться матросом на траулер. Он действительно студент.
Валдманис. Почему вы испугались?
Суркин. Я решил вчера, что он… из милиции.
Валдманис. Почему вы так решили?
Суркин. Ну, не знаю… Генрих Осипович все выпытывал у меня, где я был, когда у него протек потолок в ванной… Я всего боялся после случившегося, буквально всего. Мне казалось, что все меня подозревают.
Валдманис. Когда же это он “все выпытывал”?
Суркин. В день этого… убийства Когда я вернулся домой. Я после этого стал избегать встреч с ним…
Валдманис. Так. Продолжайте.
Суркин. Но я… я хотел какой-то определенности Сегодня после разговора с Бушем — он поймал меня на лестнице — я принял решение. Мне сразу стало легче. Я знал, что должен заявить о прошлом Ищенко. Может быть, Генрих Осипович, сам того не подозревая, как-то подтолкнул меня. Я понял, что нельзя молчать дальше…
Капитан. Хорошо. Я хочу показать вам один документ. (Скрип открываемого ящика: вероятно, капитан доставал анонимное письмо.) Ознакомьтесь.
Суркин (долгая пауза, потом почти крик). Это не я, это не я, клянусь вам, поймите, это не я!
Капитан. Вы ничего не хотите добавить?
Суркин. Нет, но это не я… не я! Я вам рассказал нее, как было. Честно рассказал!
Капитан. Письмо без подписи. Подумайте, кто мог его написать?
Суркин (подавленно). Не знаю.
Капитан. Вас мог кто-нибудь видеть в проходном дворе?
Суркин. Нет. Я боялся, что кто-нибудь пройдет. Но никого не было. И окна туда не выходят, двор глухой.
Капитан. У вас есть, скажем… недоброжелатели? Или, может, кто-то пошутил?
Суркин. Хорошенькие шутки! Нет, недоброжелателей у меня нет. (Устало.) Но это не я, поймите. Вам нужно искать настоящего убийцу.
Капитан. Мне хочется вам верить, Юрий Петрович…
(Я переключил магнитофон, вернулся назад и еще раз прослушал последние фразы. Когда я разговаривал сегодня с Суркиным в рыбном управлении, мне показалось, что, если б даже он и захотел сыграть, у него ничего не вышло бы: он не годился в актеры. Слова “это не я!..” звучали достаточно искренне.
Потом я пустил ленту дальше).
Капитан. Но есть еще одна невыясненная деталь. (Снова скрип ящика). Вам знакома эта штука?
Суркин (после паузы, слегка удивленно). Да, это кастет. Это… мой кастет.
Капитан. Не торопитесь. Посмотрите внимательней.
Суркин (не так уверенно). По-моему, мой… Вот дубовый листок. Кажется, мой. Но как он попал к вам?
Капитан. Именно этим кастетом был убит Тарас Михайлович Ищенко!
(Стук: вероятно, Суркин уронил кастет на пол.)
Суркин (дрожащим голосом). Свой кастет я выбросил в отхожее место прошлым летом на даче моего родственника Крамвичуса. Я жил у него целый месяц.
Валдманис. Почему вы повезли его выбрасывать так далеко?
Суркин. Не знаю. Все-таки оружие… Наверное, боялся, что найдут и прицепятся: откуда, зачем хранил?
Валдманис. Не знаете или боялись?
Суркин. Совершенно справедливо. Боялся.
Валдманис. Ваш родственник знал о кастете?
Суркин. Нет.
Капитан. Где находится дача?
Суркин. Я могу поехать и…
Капитан. Поедем мы сами. Вы укажите место.
Суркин (тихо). Понимаю. Все обстоятельства против меня. Но он должен быть там. Должен.
Капитан (спокойно, как учитель, ведущий урок). Значит, существуют два кастета, похожих как родные братья. Близнецы, так сказать. Один тот, которым было совершено убийство, другой — ваш. Вы знали, что полагается за хранение холодного оружия?
Суркин. Да. Потому и выбросил. К нему подбирался мой племянник, мальчишка, и я вспомнил о нем. А до этого он валялся у меня в ящике для инструментов. И, как вы сами понимаете, товарищ капитан, без всякого применения.
Капитан. Кто видел у вас кастет?
Суркин. Затрудняюсь сказать.
Капитан. Подумайте, это очень важно.
Суркин. Н-не знаю. Генрих Осипович, может быть, видел: он часто берет у меня инструменты.
Капитан. В каких вы с ним отношениях?
Суркин. В самых хороших. Мы отлично ладим.
Капитан. Он знает, что вы выбросили кастет?
Суркин. Вряд ли.
Валдманис. А Пухальского вы знаете?
Суркин. Кого, простите?
Валдманис. Пухальского? Он приехал в командировку на мебельную фабрику, был у Буша в гостях.
Суркин. Нет. Не знаю. Может быть, видел в лицо, но по фамилии не знаю.
Капитан. Вы у кого-нибудь видели подобный кастет?
Суркин. Нет.
Капитан. Как вам достался ваш?
Суркин. Нашел на улице, когда немцы отступали. Зачем-то взял, просто так. Я был тогда молодой, собирал всякую дрянь.
Капитан. Понятно. Нам придется задержать вас на некоторое время.
Суркин. Это арест?
Капитан. Буду откровенен: по закону я должен вас отпустить, взяв подписку о невыезде. Против вас нет прямых улик. Кроме кастета, конечно.
Суркин. Я выбросил свой кастет в прошлом году.
Капитан. Буду очень рад, если мы его там найдем, Юрий Петрович. Но вы нам должны помочь. Кто-то написал на вас анонимку. Очень важно для следствия выяснить: кто? Скорей всего это сделал убийца. Но если он узнает, что вы арестованы, возможно, он будет вести себя посвободнее…
Суркин. А что скажут на работе, когда узнают, что я… сижу?
Капитан. Если вы не виноваты, вам нечего беспокоиться. Мы потом сами поедем к вам на работу и все уладим. Будете героем. А пока потерпите.
Суркин. Понятно, товарищ капитан. И… спасибо, что верите.
Капитан. Вам дадут бумагу. Я попрошу вас написать все, что вы нам рассказали. Укажите точно, куда выбросили кастет. Самое главное: подробно напишите все, что вы знаете об Ищенко радзутского периода.
Суркин. Как, простите?
Капитан. Ну, о том времени, когда вы служили в горуправе, а Ищенко — в полиции.
Суркин. Понял вас. Постараюсь все вспомнить.
Валдманис. Еще минуточку, Юрий Петрович. Почему вас все-таки так интересовал Ищенко? Ну, служил он в полиции, ну, узнали вы его. Но ведь вы так стремительно бросились за ним, что даже забыли выключить воду. А вы еще неважно чувствовали себя в этот день. Вы боялись упустить его? Почему?
Суркин (после паузы). Я отвечу. Я знаю, это свидетельствует против меня, но я отвечу. Он тогда… в сорок третьем году, ударил по лицу женщину, которая… с которой… словом, я был к ней неравнодушен.
Валдманис. За что он ее ударил?
Суркин (горько). С его точки зрения, он был, наверное, прав. Она оскорбила его. Она сказала, что только подлец может носить форму, которую носит он. Это было на улице. Он отпустил какую-то шутку, увидев ее, а она… она ответила.
Валдманис (быстро). Что с ней было потом?
Суркин. Ничего. Все кончилось благополучно. Он не арестовал ее и не донес на нее. Но он ударил ее на моих глазах… Я, конечно, ничего бы ему не сделал. Ноя хотел напомнить ему эту сцену. Просто напомнить. Ему, наверное, было бы неприятно. (Совсем тихо.) А мне хотелось, чтобы ему было неприятно… Эта женщина — моя жена.
Валдманис. Понятно, Юрий Петрович. Понятно… Извините, еще вопрос: вы что-нибудь слышали о партизанском отряде, который действовал здесь во время войны?
Суркин. Конечно. Это было громкое дело. Весь отряд погиб.
Валдманис. Никто не спасся?
Суркин. Говорили, что нет.
Валдманис. Вы знали лично кого-нибудь из партизанского отряда или городского подполья?
Суркин. Нет. Я вообще мало кого знал здесь. Я же жил в Радзуте.
Валдманис. А Круглову вы знали?
Суркин. Мне о ней рассказывали. Ее казнили, а дом сожгли. Как раз рядом с домом, где я сейчас живу.
Валдманис. Кто рассказывал, не помните?
Суркин. Нет, к сожалению. Тогда ж и рассказывали, после войны. Сколько времени прошло!
Валдманис. Да, да. А то, что Ищенко был партизаном, вы знали?
Суркин. Первый раз сейчас слышу. Он же служил в полиции! Ага, понимаю, по заданию…
Валдманис. Вы встречали Ищенко в Радзуте, А здесь, когда переехали?
Суркин. Нет.
Валдманис. Что ж, благодарю вас.
Капитан. Спасибо, Юрий Петрович.
— Все, — сказал начальник горотдела КГБ Валдманис, сидевший рядом: он вместе со мной слушал запись.
Валдманис не спешил начать разговор.
Я представился ему, когда пришел, и он сидел молча, пока я крутил пленку. Сейчас он отошел в угол комнаты и стал там что-то перекладывать, время от времени поглядывая на меня. У него была крупная седая голова, стриженная ежиком. Фигура бывшего тяжеловеса. Двигался он уверенно и быстро, несмотря на полноту.
— Как вам нравится наше “секретное” окно? — Он кивнул на невинный пейзажик, висевший на стене. — Дом строил немецкий барон, на черта ему эта штука понадобилась, неясно. Тайны мадридского двора, а?.. Мы случайно обнаружили механизм. Погода вам нравится? Город наш? Вы вообще часто бываете на море?
Он сел и уставился на меня, подперев рукой голову. Я знал, что мальчишкой восемнадцати лет он работал в охране Ленина. “Интересно, на что способен этот молодой человек? — вероятно, думал он про меня. — Столичная штучка! Скор, наверное, на действия, а посидеть подумать — на это их не хватает. Молодо-зелено”.
— Крепкий орешек, а? Это дело? — Он откинулся в кресле. — Как вам Суркин? — спросил он.
— Меня очень интересует, связан ли его приход с анонимкой? Он молчал и мог молчать дальше. Вы ему верите?
Тут я немного схитрил. Я уже составил себе определенное мнение о Суркине. Но я хотел посмотреть на все это как бы со стороны — чужими глазами.
Валдманис покрутил сигарету в пальцах.
— Я когда-то арестовал типа, который сам на себя написал анонимку. Он отводил от себя внимание: в анонимке были перечислены именно те улики, которые при проверке оказывались несостоятельными. Он был под подозрением. Это как бы обеляло его.
— Вы хотите сказать, что ничто не ново под луной?
— Ничего не хочу сказать. Младший лейтенант Красухин отправился искать кастет в отхожем месте.
— Ассенизаторов не найти. Сегодня короткий день.
— Найдет.
— Суркин пришел сам. Почему сегодня? Через несколько часов после того, как анонимка легла на ваш стол. Совпадение?
— Подождем Красухина. Но думаю, что Суркин сказал правду. Врать имеет смысл тогда, когда невозможно проверить. Любопытно, вспомнит ли он еще что-нибудь про Ищенко.
— Любопытно.
— Итак, Ищенко был полицаем. А потом стал бойцом партизанского отряда.
— Странная метаморфоза!
— Думаете, он и есть Кентавр? — быстро спросил Валдманис.
Мы были похожи на борцов, которые, опустив плечи и напружинившись, ходят друг против друга по ковру, не начиная схватки. Но все было правильно. Всегда хочется знать, чего стоит человек, с которым делаешь одно дело.
— Нет, — сказал я. — Скорей всего нет. Полицейского не будут использовать в роли провокатора. Слишком мало шансов за то, что его не опознают.
— Его не опознали. Тогда.
— Да. Но гестапо не могло всерьез принимать это в расчет. Я думаю, Ищенко просто решил встретить нашу армию не полицаем, а партизаном. И скрыл свое прошлое. Рискнул.
Валдманис удовлетворенно кивнул головой.
— А почему он уцелел, в то время как весь партизанский отряд погиб? Почему предпочел, чтобы его считали убитым?
— Здесь пока все темно, — сказал я. — Боялся же он своего полицейского прошлого, трясся всю жизнь.
— Кто написал анонимку, вопрос номер один. Если мы ответим на него, сделаем многое. Но вот такая тонкость… Предположим — я говорю, предположим, — Буш видел кастет у Суркина. Но не знает, что тот его выбросил. И Буш, опять-таки предположим, написал анонимное письмо. Логичный вывод: Ищенко убил Буш, потому что кто, кроме убийцы, мог знать, каким оружием убийство совершено? Но, — тут Валдманис поднял палец, — этот кастет убийца бросил или потерял недалеко от места преступления. И он не мог об этом забыть. А наличие двух кастетов — этого и того, который, предположим, мы найдем у Суркина, уже нелогично…
— Да, — сказал я.
— Но, — продолжал Валдманис, — Буш часто брал инструменты у Суркина. Он мог заметить, что кастета нет. Узнал мимоходом, что Суркин его выбросил, а Суркин мог не запомнить этого разговора. Зато запомнил Буш. И теперь, надеясь, что мы не поверим Суркину, будто он выбросил кастет, или не сможем его найти, Буш пишет анонимку. Он думает, что в следствии будет фигурировать только один кастет.
— Должны быть свидетели, которые подтвердят, что видели такой кастет у Суркина.
— Это сделает тот же Буш.
— Нет, слишком сложно, — сказал я. — Ведь мы совершенно случайно узнали, что у Суркина был кастет. В анонимном письме о нем нет ни слова.
— Верно, — усмехнулся Валдманис. — Но вы забыли, я сказал: предположим. Это всего лишь одна из возможных гипотез. Я просто хотел обратить ваше внимание на тот факт, что мы имеем два абсолютно идентичных кастета.
— Еще не имеем. Второй-то пока не нашли.
— Уверен: найдут.
— И, кстати, вы забыли, что у Буша есть твердое алиби: соседи все утро видели его на участке.
— Нет.
— То есть?
— Грош цена этому алиби. Они утверждают, что видели его все время, а это не так. Ведь он обнаружил, что потек потолок, он бегал стучаться к Суркину и наверняка пытался принять какие-то меры. На это ушло минут двадцать, если не больше.
— Значит, соседи солгали?
— Опять же нет! Здесь есть один психологический нюанс, вот смотрите. Мы навели справки: соседи — чета пенсионеров — все утро сидели на веранде, пили чай, читали газету и, конечно же, не следили за Бушем специально. Они видят: он работает. Они отвлеклись, и — случайное совпадение — Буш в это время отлучается. Они снова взглянули в сад, а он уже опять возится с цветами. И соседи ручаются, что он работал весь день у них на глазах. Ведь они же не заметили, как он уходил в дом. Он мог отсутствовать и полчаса.
— Буш не может иметь никакого отношения к событиям сорок четвертого года. Всю войну он провел на фронте, это установлено.
— Мы связываем убийство с предательством. Может, мы ошибаемся? Клавдия Ищенко, судя по всему, — любовница Буша. Она стала ею через несколько дней после смерти супруга.
— Нелюбимого супруга.
Я рассказал про Стендаля и опять вспомнил, как Клавдия Ищенко цитировала: “Госпожа Реналь закуталась в шаль и стала незнакомой ему, и тогда он выстрелил…” Имело ли это какой-то смысл?
— Кстати, сегодня рано утром были похороны, — сказал Валдманис.
— Я видел ее днем на пляже. Она довольно беспечна. Пожалуй, даже слишком беспечна, чтобы быть замешанной в этом деле. Она бы вела себя иначе: зачем вызывать лишние подозрения?
— Может, она учла это? И рассчитывает на два хода вперед?
— Сомневаюсь.
— Капитан Сипарис спросил, долго ли она собирается пробыть в нашем городе. Она сказала, что решила использовать все это как поездку на курорт и отдохнуть здесь. А по приезде изображала убитую горем любящую жену.
— Не сразу сориентировалась. Она получила документы по страховке?
— Не получит, пока не кончится следствие. Кстати, из Новосибирска сообщили, что Карик никуда не выезжал и сейчас там.
— Сколько ему лет?
— Сорок.
— Цепляться она за него не станет.
— Да.
— А Буш с шестьдесят третьего года не встречался с Клавдией Ищенко, возможность предварительного сговора исключается. С самим Ищенко он познакомился случайно, на юге. У него нет никаких видимых мотивов для убийства, а она просто дамочка, ищущая развлечений. И, кстати, есть такой вариант: автор анонимного письма (ну хотя бы тот же Буш) и убийца — два разных человека, никак не связанных друг с другом. Просто Буш видел, как Суркин шел за Ищенко. Он решил, что тот — убийца. И про то, что Ищенко убит кастетом, он ничего не знал: простое совпадение.
— А почему анонимка? Почему не пришел сам и не рассказал?
Я развел руками.
Мне было очень хорошо сидеть здесь и обсуждать все это с Валдманисом, потому что вчера и сегодня я только и делал, что ахал и удивлялся, узнавая об убийстве, и ни с кем не мог быть искренним. Тем более было приятно, что начальник горотдела был умен и знал свое дело. Но мне было тревожно — по-прежнему Кентавр разгуливал по городу.
— Мы продолжаем проверять всех выбывающих из города, — сказал Валдманис. — Насколько это возможно.
— Ничего?
— Ничего. Посмотрите, кстати, анонимку. Написана на машинке. Под копирку. Это второй экземпляр.
— А первый где?
— Надо полагать, у автора.
— Хм, нелепо! Анонимки пишут, когда не хотят себя называть. Зачем же хранить копию, которая может послужить уликой? Тут что-то не так.
— Пальцевых отпечатков, как и на кастете, нет. Одна ошибка: перед “что” нет запятой.
Я посмотрел. Там было всего три строки: “Считаю своим долгом сообщить что Ищенко убил Суркин Юрий Петрович, проживающий по адресу: улица Чернышевского, 8, кв. 2”. Все.
— Любопытная деталь — автор знает убитого по фамилии.
Валдманис кивнул головой.
— Вероятно, он многое знает об убийстве.
Валдманис снова кивнул.
— У Буша есть машинка?
— Нет.
— Значит, надо искать машинку. Скорей всего в учреждениях: до такого состояния свою не доводят, половина букв сбита.
— Ищем. Но завтра воскресенье. А потом, думаете, легко найти? Работников — раз, два и обчелся. И устал я как черт. Как сто чертей, — пожаловался он. — За Суркина нам будет нахлобучка от прокурора… Кстати, машинка может быть и собственная — списанная, потому в таком виде, а найти ее тогда будет намного труднее. Но меня очень интересует кастет. Удар был нанесен точно, я бы сказал, профессионально. Пальцевых отпечатков на кастете нет, несмотря на жару: наверное, обертывал платком. Предусмотрел все, даже что может его потерять. Но почему кастет, а не что-нибудь более “безобидное” — кирпич, например, или разводной ключ? Ведь преступник не в Америке, где он мог бы спокойно носить при себе оружие. Кастет может выпасть из кармана на людях, он оттягивает карман, кто-нибудь да и поинтересуется: что это у тебя?..
— Потому что привык к кастету? Когда-то часто пускал его в ход? Убийство случилось не вдруг, оно подготовлено, и убийца хотел действовать наверняка. Поэтому он достал кастет, хранящийся с прежних времен, и воспользовался им.
— Он знал, что Ищенко пойдет именно этим проходным двором? И именно в это время?
— Похоже.
Я рассказал Валдманису, как провел время сегодня в проходном дворе.
— Все, как я рассчитал, — добавил я. — Только по двору за Ищенко шел Суркин, а не Быстрицкая. Фокус.
— Криков Суркин не слышал. Значит, убийца пришел во двор первым и ждал, когда Ищенко покажется из-за угла. И сразу ударил.
— Да. Но вот почему он потерял кастет, если он такой опытный преступник? Он спешил уйти от места преступления. Кастет лежал довольно далеко от трупа в направлении площади. Но, выронив кастет, он должен был вернуться.
— Его спугнул Суркин, и он не вернулся, потому что вполне резонно предполагал, что Суркин может случайно обнаружить труп и поднять шум.
— Что ж, возможно, — протянул я.
— Думаете, нарочно подбросил?
— Зачем бы это ему? Вот вопрос! Целый лес вопросов… Кстати, я, кажется, нашел Семена, о котором упоминал Буш на допросе, помните? Молодой парень, влюблен в Быстрицкую. Часто приходит к ней в гостиницу и там познакомился с Ищенко. А тот был с ним ласков и обходителен. Мне кажется, что Ищенко был связан с Быстрицкой так: он чем-то шантажировал ее, это как раз было в его характере, насколько я понимаю. Но вот почему Быстрицкая шла за ним в то утро? И куда потом делась?
— Официально допрашивать ее вы, конечно, не хотите?
— Но ведь капитан Сипарис всех вызывал, как положено в таких случаях. И ее тоже. Это ничего не дало. Нет, настаивать не стоит. Боюсь, — сознался я. — Все время боюсь нечаянно спугнуть его. Мы пока все еще работаем как бы на ощупь, почти вслепую. Я здесь два дня, а результатов — кот наплакал. Хотя кое-что есть.
Я рассказал ему про записку, которую писал Ищенко по словам моряка. Но это лишь подтверждает наши догадки, добавил я. Потом рассказал о пиджаке Пухальского.
— Вы, кстати, предлагали Войтину и Пухальскому опознать труп? — спросил я.
— Только Пухальскому. Моряк был пьян. И директору гостиницы.
— Нехарактерный для Прибалтики директор гостиницы, а? Не комильфо.
— Н-да. А насчет Пухальского, минуточку… Я там портфель оставил.
Он вышел в соседнюю комнату и вернулся с ответом на наш запрос в архив Министерства обороны. Мы запросили характеристику на Пухальского за тот период времени, когда он служил в Группе советских войск в Германии. Ответ пришел почти моментально. Молодец Ларионов, он обеспечивал мне тылы. В характеристике говорилось, что Пухальский занимался спекуляцией на черном рынке в Берлине, был наказан и кончал службу в Гомеле.
— Его видели в компании с местным фарцовщиком, — сказал Валдманис. — Тот верткий парень. Капитан Сипарис много про него знает, но с поличным не поймал ни разу.
Я описал сегодняшнего молодого человека.
— Судя по словам Сипариса, тот самый. Между прочим, Пухальский приезжает на мебельную фабрику уже третий раз. Сегодня у него кончилась командировка. Он взял бюллетень в больнице: катар верхних дыхательных путей
— Он абсолютно здоров. Мне он сказал, что срок его командировки истекает через три дня. Что-то держит его здесь.
— Капитан занялся его связями. По-моему, он просто спекулянт. А это уже по части капитана Сипариса, но никак не по нашей. Вообще, мне кажется, что Войтин и Пухальский — по разным, конечно, причинам — к нашей истории отношения не имеют. Я бы их исключил.
— Не знаю, не знаю… Мы ни в кого не можем ткнуть пальцем — это он. Мы не знаем. Мы так и задумывали эту операцию, потому что у нас нет прямых улик: я стараюсь попасть в окружение покойного Ищенко и ищу какую-то зацепку. Вы всех допрашивали, но моряк забыл или не захотел рассказать про записку. Я узнал о ней в случайном разговоре. Так и с другими.
— Что ж, верно.
— Но вот еще что… — Я немного поколебался, говорить или нет, потому что это было только предположение, но все же спросил: — Вы не думаете, что центр расследования может переместиться в Радзуте? Данных нет никаких, кроме того, что Ищенко служил там полицаем. Только ощущение…
— Не верьте ощущениям, — усмехнулся начальник горотдела.
Я не верил. Но что-то уж слишком часто я сталкивался сегодня с этим Радзуте. От кого первый раз я услышал о нем? “Ах да, Станкене сказала, что ее постояльцы приехали из Радзуте”, — вспомнил я.
— Я связался с радзутским отделом и попросил поднять архивные документы, в которых может фигурировать Ищенко Если, конечно, таковые имеются, — сказал Валдманис.
— Я вас попрошу еще узнать, кто водил третьего и пятого радзутский автобус, — сказал я. — С этими товарищами надо побеседовать.
И рассказал о том, что время убийства и предполагаемой встречи Ищенко с кем-то — третьего числа — совпадает с временем прихода радзутского автобуса.
Валдманис недоверчиво хмыкнул.
— Заметьте, у Ищенко была отчеркнута именно радзутская линия, — добавил я. — Кстати, Войтин тоже почему-то интересуется радзутским автобусом. В день моего приезда сюда он торопился на остановку. Я проверил: около одиннадцати часов прибывает только автобус из Радзуте.
— Может быть, отходит куда-нибудь?
— Тоже проверил. Нет.
— А мне теперь кажется вполне естественным, что Ищенко отчеркнул Радзуте. Знакомое место, так сказать.
— Не знаю, не знаю, — сказал я.
— Слишком все кругло получается.
— Да, — согласился я.
Он посмотрел на меня, поднял телефонную трубку и сделал все, о чем я просил.
— Пошлите на площадь Янкаускаса, — сказал он. — Только пусть тихо выяснит, культурненько. Да-да. — Он положил трубку. — Вы будете ждать?
— Еще посижу, — сказал я. — Хочу проглядеть показания Станкене.
Я листал заявление Евгении Августовны, которое помнил почти дословно. Но ни за что не зацепился. Только один абзац снова привлек мое внимание. “Соседка Владимира Игнатьевича Малина рассказывала мне впоследствии, когда уже наши войска вступили в город и я могла свободно ходить по улицам, — писала Станкене, — что гестаповцы вошли в дом Малина, пробыли там минуту, раздался выстрел, и они почти тотчас вышли. Он жил один. Спустя час она решилась войти к нему. Малин лежал на полу: он был убит выстрелом в затылок. Это было странно, потому что всех арестовывали и потом долго мучили, а Малин был убит сразу. У него не было оружия, это я точно знаю. Выстрел был только один, значит, он не был убит при попытке сопротивления. У Малина обычно собирались члены подпольного комитета. Соседку его звали Элла Густавовна Пикус, ей было около шестидесяти лет, когда она умерла в 51-м году от инфаркта. Нет, Малин был надежный товарищ. Может быть, он был излишне легкомыслен, но предателем он быть не мог…” Почему Малина убили сразу? Станкене больше ничего не знала.
— Удалось собрать дополнительные сведения о Малине? — спросил я.
— Нет.
— Родственников у него не было?
— Не нашли.
Зазвонил телефон.
— Да? — ответил Валдманис. — Да… Так… Значит, и третьего и пятого один водитель. Фамилия — Черкиз, Владимир Пантелеймонович. Так… Ах вот как! — Он прикрыл ладонью трубку и сказал мне: — Пятого он ездил не в очередь, по расписанию автобус должен был привести другой шофер. Это уже любопытно… Что еще? — спросил он в трубку. — Какой мальчишка? Лет десяти, говорите? Приехал пятого вместе с Черкизом, сидел в запертом автобусе, а потом Черкиз увез его обратно?.. — Он вопросительно посмотрел на меня. Я кивнул головой. — Берите машину и выезжайте в Радзуте. Соберите сведения об этом Черкизе. Обязательно найдите мальчишку. Да. Все.
Он положил трубку и поиграл карандашом на столе.
— Интересно, — сказал он. — Но… мой совет: постарайтесь поскорей выяснить все с Быстрицкой.
— Да, — сказал я. — Ей двадцать три года, и она глупая девчонка.
Наше свидание подходило к концу. Мне ужасно не хотелось вставать и уходить из этой комнаты. Начальник горотдела ободряюще улыбнулся.
— Давно работаете оперативником?
— Шесть лет, — сказал я.
Тем же вечером я заглянул к Бушу.
Он был мрачен, запустил шлепанцем в кошку и сказал, что Клавдия Николаевна спит: плохое настроение, хандра, вот и завалилась пораньше.
— Посидим тесной мужской компанией, Боря.
— Ага.
— И выпьем! — Он достал из буфета початую бутылку, на этот раз коньяку. — Грибки вот есть, маслята. Хорошие.
— Мне томатный сок, как обычно. Если имеется.
— Найдем.
— Нога-то как?
— Совсем прошла! — отрапортовал я. — Помощь была оказана своевременно.
— Поехали?
— Ваше здоровье!
Буш спросил, как у меня дела с устройством на работу. Помог ли Суркин? Я все рассказал и добавил, что только что видел Суркина. Он был какой-то странный. Сидел в машине на заднем сиденье, а по бокам от него сидели двое. Машину вел человек в милицейской форме. Она стояла у светофора, поэтому я все так хорошо разглядел.
— Да? — не особенно удивившись, сказал Буш. Он похлопал своими толстыми веками и опять напомнил мне бегемотика.
— Так арестантов возят.
— За что ж его арестовывать? — равнодушно спросил Буш, прицеливаясь вилкой в банку с маслятами. Он даже не выложил их на тарелку: холостяцкая привычка.
— А я почем знаю? Может, мне и показалось. Но только странно: шофер — милиционер… Эх, хороши грибки! Прибалтийские?
— Не знаю. На банке написано, наверное.
— “Белорусские”, — прочел я.
— А куда его везли?
— По этой… как ее… по улице Прудиса. — Я проглотил скользкий гриб. — В общем, дело дрянь, конечно!
— Какое дело?
— Ну у меня! Визу, наверное, месяц надо ждать, а денег у меня на неделю.
— Одолжу.
— Спасибо, я помню. Но пока у меня нет уверенности, что я могу отдать, не возьму. Такой у меня принцип. Суркин обещал устроить на временную работу в порт, так что выкручусь.
— Ну, это еще бабушка надвое сказала!
— Он твердо обещал. Говорит: приходите на той неделе.
— Так его ж арестовали!
— Я не говорил, что арестовали. Просто было похоже.
— Вы на всякий случай поищите работу где-нибудь еще, — посоветовал Генрих Осипович. — Всякое бывает.
“Так”, — подумал я.
— У нас один парень в институте здорово стихами подрабатывает: печет их ко Дню леса, Дню физкультурника и к другим датам. Может, мне попробовать?
— Тут талант нужен.
— Не скажите! Иной раз такую муру печатают!
“Вы отлично чувствуете себя в шкуре студента, старший лейтенант, — похвалил я себя. — А может, переигрываете? Может, полегче надо?”
— Что ж, попробуйте.
— Машинки нет. Все поэты пишут на машинке, а так несолидно: никто в редакции читать не будет. Ответят, что стихи хорошие, но надо еще чуть-чуть подучиться. А сами даже не прочтут.
“Еще легче, старший лейтенант!”
— У нас на фабрике есть машинка, — безмятежно сказал Генрих Осипович.
— Ну, туда меня не подпустят!
— Приходите и печа-айте. Она стоит в красном уголке, и все, кому не лень, тычут в нее пальцами. Я скажу, чтобы вас пропустили на фабрику.
— Я пошутил, — сказал я. — Какой из меня поэт!
“Значит, Пухальский тоже имеет под рукой машинку”, — подумал я. И вспомнил его рассказ про Суркина: как тот глядел Ищенко вслед и как странно вел себя. Но зачем Пухальскому было нарочно привлекать мое внимание к Суркину? Это имело смысл в том случае, если он с первого дня знал, кто я. А это-вряд ли!
Я просидел у Буша еще с час и, ничего больше не выяснив, отправился в гостиницу. Небо на западе было зеленое, просветленное. Над замком висел месяц. Тень под деревьями была пятнистой от света, падавшего сквозь листву. “Кто написал анонимку, — думал я, — убийца или человек, вовсе непричастный к этому делу?..”
Пухальский лежал на кровати, курил и читал “Десять лет спустя”, отрываясь, чтобы пустить струю дыма в потолок. Я вдруг понял, чем меня настораживали его манеры. Он держался барином, пусть небольшим, но как бы имеющим свой капитал: иначе я не мог выразить этого духа.
Войтина не было. Я его не видел с утра. Что они, график установили, что ли? Один гулял допоздна вчера, другой гуляет сегодня?
— Где морячок? — спросил я.
Пухальский блеснул очками.
— Не знаю, — безразлично ответил он.
Я, морщась, стянул рубашку. Когда я поднимал руки, мышцы натягивали кожу на спине, и было больно. Все-таки я “сжегся” на пляже.
— Видел сейчас соседа Буша. Меня с ним вчера Генрих Осипович познакомил, — сообщил я. — Ну помните… вы еще о нем говорили?
— Помню, — односложно ответил Пухальский.
— Так вот! По-моему, его арестовали!
— Да?
— Так, во всяком случае, в кино арестовывают. — Я рассказал ему про машину и шофера-милиционера. — Машина была вроде “раковой шейки”, — добавил я.
— Может быть, его увозили в больницу? Этот товарищ произвел на меня странное впечатление. Возможно, он даже психически ненормален.
“Он вовсе не производит такого впечатления”, — подумал я. И сказал:
— Милиция в больницу не возит.
— Тоже верно.
Пухальский зевнул и положил книгу на тумбочку. Взбил подушку. Поерзал в кровати, устраиваясь удобней.
— Свет тушить?
— Тушите. Я встал.
— И замкните дверь на ключ, — посоветовал Пухальский. — Сосед придет — постучится, а нам спокойнее.
Неоновая реклама Госстраха, как и вчера, озаряла комнату тусклым красноватым светом. Я не мог уснуть. Кончился второй день моего пребывания здесь. Тот, кого я искал, мог решить, что со дня убийства прошло достаточно времени и ему пора заметать следы.
“Почему анонимка написана в двух экземплярах? — думал я. — На всякий случай? Но на какой?..”
А утром оказалось, что Войтин не ночевал в гостинице.
Ночью в номер никто не стучал, кровать Войтина была аккуратно заправлена. Только (как же я вчера не обратил на это внимания!) поверх одеяла лежало скомканное полотенце. Войтин каждый раз педантично расправлял его и вешал на никелированную спинку кровати. Значит, вчера он опять спешил. Куда? Новая загадка. Знал ли об этом что-нибудь Пухальский? Честно говоря, все это было мне не по душе. Я вспомнил, что вчера утром я первым выходил из комнаты. Дверь не была заперта. А ведь последним вернулся в номер Пухальский. Ночью никто не выходил, я бы услышал. Знал ли он, что сегодня моряк не будет ночевать? Почему он просил запереть дверь на ключ?
— Похоже, наш старпом прожигает жизнь! Коротает время у какой-нибудь вдовушки! — поделился я с Пухальским. Он был одет в тренировочный костюм: делал на середине комнаты зарядку, сдвинув стол к окну.
Пухальский ответил не сразу. Он следил за дыханием и, наверное, считал в уме: “Раз, два, три, четыре… выдох!”
— Вряд ли, — сказал он, опуская руки. — Непохоже.
— А куда ж он делся?
“Раз, два, три, четыре…”
— Выехал.
Я заглянул в платяной шкаф.
— Да вот же плащ висит! И умывальные принадлежности лежат на подоконнике!
— Значит, не выехал. Хотите руку размять?
— Как размять?
— Вот так! — он пояснил жестом. — У меня мышца в предплечье застужена. По утрам ноет. Врач посоветовал давать на нее нагрузку.
— Мо-ожно.
Мы подвинули стол на место. Он слегка качался, и я положил свернутую бумагу под ножку. Мы сели друг против друга, уперлись локтями в поверхность стола и сцепили руки. У Пухальского была крепкая кисть: его рука Fie сразу стала поддаваться. Он стиснул зубы и выкатил желваки на скулах. Потом я решил, что будет лучше, если победителем окажется он. И постепенно ослабил нажим. Он пригнул мою руку к столу. Отдулся. Покровительственно сказал:
— Надо заниматься по утрам зарядкой, молодой человек! Ф-фух! Вы очень прилично сложены, а не занимаетесь. Вот результат — пасуете перед стариком.
— Ничего себе старик! — засмеялся я. — Все бы такие старики были. Вам, наверное, еще сорока нет?
“Где же Войтин?..” — думал я.
— Сорок один. Еще разик?
— Давайте! — азартно сказал я.
Он снова положил мою руку, а я с шумом перевел дыхание.
— Здорово!
— Вы тоже молодцом, — великодушно сказал он. — Силенка есть. Вы сначала чуть меня не побороли. Выносливости, вот чего вам не хватает!
Он пришел в отличное расположение духа.
Мы отправились в туалет. Сначала мылся он, потом — я. Пока я чистил зубы, он стоял за моей спиной. Он рассказал анекдот. Я не мог смеяться со щеткой во рту, поэтому показал глазами в зеркало, что анекдот великолепен. Он сказал, что я “отлично чувствую юмор”. Когда мы возвращались по коридору, я заметил:
— Странный тип этот Войтин! То пьет без просыпу, то вдруг — бац, и куда-то исчезает.
— Какое вам до него дело, Боря? Он взрослый человек.
— Никакого, — согласился я. — Завтракать пойдете?
Он взглянул на часы, висевшие в конце коридора.
— Чуть позже.
Мы зашли в номер.
— В таком случае я сгоняю пока за сигаретами.
Я спустился вниз, купил сигареты и быстро пошел по бульвару. Виленкин ждал меня. Этот отрезок бульвара не просматривался из окон гостиницы, его заслонял пятиэтажный дом. Скамейки были пустые. Я подсел к Виленкину и, совершив ту же манипуляцию, что вчера, забрал записку.
— Передать ничего не надо? — спросил Виленкин.
— Нужно узнать, где провел ночь Войтин. И где он сейчас.
— Ага.
— Как с водителем радзутского автобуса?
— Мальчишку нашли. Этот Черкиз — пустой номер. Пятого он не уходил с площади ни на минуту.
— Со слов мальчишки?
— Да. В записке это есть.
— Расскажи подробно.
— Янкаускас, который ездил в Радзуте, докладывал при мне, так что могу в деталях. Парня он нашел к вечеру…
— Каким образом?
— Битых два часа вертелся на улицах, знакомился с пацанами. Выяснилось, что родители “Леньки с соседней улицы” уехали по путевке в Польшу, хотели оставить Леньку у родственницы, Ленька катался на автобусе в другой город, сюда то есть, но что-то не получилось, и теперь он живет у соседей, а родители с ним вообще не очень цацкаются и даже не ругают, если он весь день торчит на море… — Виленкин говорил быстро, не делая пауз. — Янкаускас отправился на “соседнюю улицу”. Ему повезло: Ленька сидел на крыльце и читал книгу. Он оказался тем самым мальчишкой, что ездил пятого с Черкизом. Парню одиннадцать лет, читает запоем, одолел уже “Дон-Кихота”, “Отелло” и “Сердце Бонивура” Нагишкина. Все очень нравится. Янкаускас даже погонял с ним мяч на пустыре. Водить этот Ленька еще водит, но когда Янкаускас стал в ворота, тот все время мазал…
— Не увлекайся, — сказал я слегка раздраженно.
— Вы просили подробней.
— Извини… Нервничаю. Не трогается это дело с мертвой точки. Давай дальше.
— Его родители позвонили родственнице сюда, просили встретить автобус и забрать мальчика, — сухо сказал Виленкин.
— Извини, — еще раз попросил я.
— Ладно, ладно, я понимаю… Они поручили мальчика Черкизу. Приехав сюда, Черкиз для верности запер автобус, чтобы потом не искать парня, и посулил ему мороженое. Тот, соответственно, следил за ним, не отрываясь: ждал обещанного. Кроме тоги, он попал в чужой город, сидит в запертом автобусе, единственный человек, которого он знает, — Черкиз… словом, он боится потерять его из виду. Он говорит, что все время видел Черкиза. Тот два раза забегал в диспетчерскую, крутился на площади, болтал с шоферами, но с площади не уходил. Через полчаса он купил мальчику мороженое, а сам стал копаться в моторе. Мотор в кабине, так что из салона Ленька по-прежнему видел его. Потом он опять ходил на площадь и, вернувшись, снова лазил в мотор. Все это подтверждает диспетчер. Она видела Черкиза на площади и как он мотор проверял. Она спросила его: чей такой милый мальчик? Не его ли? Черкиз только сказал: “Ну его к черту!” — и махнул рукой. Но специально она, конечно, за Черкизом не следила. Она вообще хвалила его: грамотный водитель, у него большая экономия горючего, а в последние дни он еще сокращает время в пути — приводит автобус раньше, чем требуется по расписанию.
“Сосредоточил внимание на своей особе, чтобы иметь алиби? — думал я. — Обещал мальчишке мороженое, чтобы тот не сводил с него глаз? Но это абсурд! Наоборот, он должен был бы отвлечь свидетеля, если…”
— Книжки у этого паренька с собой не было? — спросил я. — Может, он читал и увлекся?
— Янкаускас — дошлый мужик, — ухмыльнулся Виленкин. — Он и это проверил. Нет, не было.
Может, их было двое? Один убивал, а Черкиз… Что Черкиз? Ерунда какая-то. Да, кажется, прокол.
— Почему родственница не пришла на остановку?
— Забегалась по делам. Забыла. А ее адреса Ленька не знал.
— Не мог Черкиз запугать мальчишку? Или, наоборот: пообещать ему что-нибудь, если он будет говорить то, что надо Черкизу? — спросил я без всякой надежды, потому что такой вариант не годился для Кентавра.
— Янкаускас говорит, что это исключено. Мальчик ведет себя очень естественно. Характер честный и открытый. Янкаускас когда-то работал в милиции, в “детской комнате”: психологию ребенка знает.
Мы по-прежнему говорили скороговоркой, не делая пауз, потому что я помнил, что выскочил только за сигаретами, но и так наша беседа затягивалась.
— Анкета Черкиза в порядке? — спросил я.
— Да. Единственное “но”: когда Янкаускас попросил личное дело Черкиза, начальник отдела кадров заметил, что Черкиз хорошо владеет немецким языком — хвастал в пьяном виде, — а в анкете этого почему-то не указал.
— Когда он поселился в Радзуте? — спросил я.
— Был ранен при наступлении, попал в госпиталь, валялся до конца войны, а потом застрял здесь.
“Да”, — вспомнил я и спросил:
— А почему пятого он ездил вне очереди?
— Инициатива исходила не от него: об этом просил начальство сменщик.
— Янкаускас спрашивал мальчика: кто-нибудь из пассажиров возвращался тем же рейсом?
— Спрашивал. Никто не возвращался.
— Когда Черкиз будет здесь?
— Сегодня.
— Ладно.
“Хоть взгляну на него, — вяло подумал я. — А впрочем, ни к чему. Мальчик видел его. Видел. И Черкиз здесь ни при чем…” Я мысленно представил себе площадь, Черкиза, который бродит в ожидании часа, когда по расписанию надо вести автобус обратно, перекидывается шутками с шоферами — они курят, сплевывают, смеются — копается в моторе, а мальчишка неотрывно следит за ним. Н-да.
— Ладно, — сказал я и поднялся. — Привет. Мне пора.
— Там в записке для вас есть сюрприз, — ухмыльнулся Виленкин. — Поздравляю.
Я пропустил его слова мимо ушей — есть, так узнаю, — вернулся по бульвару в гостиницу, заперся в кабинке туалета на первом этаже и стал читать записку. Про Черкиза ясно. Дальше. Валдманис сообщал, что кастета на даче не нашли. Та-ак. Это многое меняло: Суркин солгал. Но зачем? Ведь он знал, что его легко проверить. И потом: он пришел к нам сам, хотя скорей всего не мог предполагать, что разговор зайдет о кастете. А если главное как раз заключается в том, что он пришел сам? Может быть, именно так было нужно ему или кому-нибудь еще? Н-да. Все сегодня было не слава богу. Еще в записке сообщалось, что анонимка написана на машинке, принадлежащей мебельной фабрике. Молодцы, докопались, несмотря на выходной! Но кто автор? “Буш или Пухальский, — мелькнуло у меня в голове. — Скорее Буш. Потому что Пухальский незнаком с Суркиным. Он видел его один раз мельком и не знает его фамилии. Правда, это известно только со слов Пу-хальского и ничем пока не подтверждено. Но он говорил это мне, а я — студент. Но, может быть, не Буш и не Пухальский, а кто-то третий?..” По-прежнему ясности никакой. Тут в конце листка я заметил приписку: “Вчера, девочка, В — 3600, Р — 51, чувствует себя хорошо, поздравляем”. Сначала я ничего не понял, а потом догадался. Господи, Тамара родила! Девочку! А буквы “В” и “Р” означали вес и рост. Так вот что имел в виду Виленкин. Я закурил. Еще раз перечитал. Мы договорились, что если сын — будет Сергеем, если девочка — Татьяна, Таня, Танечка. Значит, Таня! А я здесь… Ах, черт! Я закрыл глаза и представил себе Тамару. Коляску придется пока взять у Лингисов, их ребенок уже вырос. Хорошую коляску в магазине сразу не найдешь. Все мелочи мы с Тамарой купили, а колясок не было. Нам предложили зайти в конце месяца: будут немецкие. Ларионов, наверное, торчит в роддоме. Носит цветы и фрукты. Пишет записки, что у меня все в порядке и я скоро буду дома. Скоро?.. Я открыл глаза. В маленькое оконце, до половины закрашенное масляной краской, било солнце. Я посмотрел на часы: я здесь уже три минуты.
Я вернулся в номер.
Вероятно, что-то было написано у меня на лице, потому что Пухальский спросил:
— Что это с вами? Вы сияете, как блин на сковородке.
Я снова был на работе.
— С девчонкой на бульваре перемигнулся. Может, встречусь вечерком, — проинформировал его я. — Вы как по этой части?
— Я? Да так… А вчера?
— Все было о’кэй! Вы женаты?
— Имею супругу и двоих детей. Но, как в том анекдоте, знаете… — Он рассказал “солдатский” анекдот.
Я посмеялся.
— Завтракать?
— Сейчас пойдем. Подождите минутку, — сказал Пухальский.
— А что?
— Мне позвонить надо.
— В коридоре есть телефон.
— В коридоре? Нет, я спущусь и позвоню из автомата.
— Как раз по пути.
— Нет, вы подождите меня здесь. Я через минуту вернусь.
— Зачем же вам подниматься?
— Ничего, я быстро. Подождете? Я пожал плечами.
— Валяйте. Он вышел.
Кажется, это было что-то вроде моего “почтового ящика” на бульваре. Поэтому я пристроился у окна за занавеской и стал ждать, когда Пухальский выйдет из подъезда. Но он пересек улицу и действительно сунулся в телефонную будку. Значит, не хотел, чтобы я что-то услышал. Ладно… Он вернулся, в отличие от меня, озабоченным.
— Все в порядке?
— Что? Нет, не совсем в порядке, — произнес он рассеянно. — Слушайте, у меня к вам есть деловое предложение. Так, пустяк. Вы ведь, кажется, нуждаетесь в деньгах?
— Еще как! — сказал я быстро. Но спрашивать ничего не стал.
— Пошли в кафе, — решил Пухальский.
Мы выбрались на улицу. Светлое и жаркое утро превращалось в день. Возле “Флотского универмага” стояла очередь. Проехала поливальная машина. Мы обогнали группу туристов, которые, озираясь, шествовали по старой мощеной улице. Они высоко поднимали ноги, чтобы не сбить туфли о булыжники, и говорили по-французски. Пухальский окинул их внимательным взглядом.
— Неплохо одеваются, черти! А? Европа! — закричал я.
— Тише, — сказал Пухальский.
— Так они ж по-русски ни бум-бум… Пойдем туда, где вчера сидели?
— Там яичницы не подают. А я привык утром кушать яйца. Очень полезно, так англичане кушают.
— Так они вроде едят всмятку? И вообще они пробавляются утром овсяной кашей, если не ошибаюсь?
— Вы много читаете, Боря, — сказал Пухальский. — Мне это в вас нравится.
Я чувствовал, что он еще не решил окончательно: стоит ли связываться со мной насчет этого “делового предложения”. Но, вероятно, что-то случилось. Отказал винтик в налаженной машине, и выбирать не приходилось. Это был мой козырь. Но и переигрывать мне нельзя. Чем проще, тем лучше.
— Читаю от скуки. Иногда. А вообще предпочитаю книгам жизнь. И терпеть не могу “книжных червей”.
— Книги бывают интересней жизни, — туманно сказал Пухальский.
— Ха! Так это смотря какая жизнь! — понес я. — Я о чем говорю: чтоб можно было выпить и закусить. Понятно, надеюсь? Девочки меня любят. Не обижаюсь. У меня в Москве есть костюм американский в полоску. Я иду: каждый мускул напряжен, руки-ноги стальные, в зубах — хорошая сигарета, а в глазах черти прыгают. Ну, знаете, это: “Ты мне скажешь тихо: “Добрый вечер”, я отвечу: “Добрый вечер, мисс”… — “откровенничал” я. Потом сразу замолчал, как бы спохватившись: не наговорил ли я лишнего?
Мы свернули за угол.
— Что ж! — сказал Пухальский. — Нам сюда, Боря.
Это было милое кафе в современном национальном духе: уютный интерьер со стенами “под дерево”, гравюры, висячие светильники. “Там, где чисто, светло”. Я вспомнил старика из этого рассказа. Он каждый вечер сидел один допоздна в таком вот, наверное, кафе. И пил. Ему было некуда уйти от самого себя. “А ведь Пухальский тоже одинок, — подумал я. — Характер, занятия…” Мы облюбовали столик, сели, и некоторое время я молчал. Потом спросил, узнал ли Пухальский о мебели для профессора.
— Сделаем, — коротко бросил он.
— А договорились?
— Договорился.
Значит, он с кем-то говорил по телефону. Или встречался. Потому что на фабрике он со вчерашнего дня быть не мог: у них “пятидневка”.
— Дорого?
— С побочными расходами четыреста пятьдесят. Тому дать, другому. Потянет ваш профессор?
— А чего ж! У него учебник недавно вышел, тугрики должны быть. Так что пребольшое спасибо вам!
“Где может быть Войтин?” — продолжал мучиться я.
— Потом поблагодарите. Сейчас — услуга за услугу.
— Да? — я придвинул свой стул.
— Дело ерундовое, оплата царская. Это даже не мне надо, а одному человеку.
“Осторожничает”, — мельком подумал я. И сказал:
— Как пионеры, всегда готов!
Пухальский не торопясь намазал хлеб маслом. Откусил. Прожевал. Я ждал.
— А дело вот какое… Вы сегодня свободны?
— Сегодня и каждый день.
— Надо отвезти чемоданчик. Здесь, поблизости. И отдать одному человеку. И все.
Это мог быть ход конем. Пухальский убил Ищенко, а хочет быть арестованным за спекуляцию. Ему дают срок, он уходит со сцены — и концы в воду. Следствие, возможно, зайдет в тупик. Поэтому он обращается к первому попавшемуся человеку с этой просьбой. Он думает: “Тот пойдет и донесет на меня”. Но для Кентавра это, пожалуй, грубая работа. А если он учел и это? Органы не будут копать вглубь, решил он, и его оставят в покое по делу Кентавра. Нет. Это было слишком сложно уже для Пухальского. “Как ни странно, в его пользу говорит именно случай с пиджаком”, — подумал я. Кроме того, он приглядывался ко мне с определенной целью, а я ему подыгрывал.
Я сказал:
— Гоните ваш чемоданчик.
А если я ошибаюсь? То, что он спекулянт, это ясно. Приехал сюда обделывать свои темные делишки. Но не это же меня интересовало. Мог ли он быть Кентавром? “В совершенстве знает немецкий язык, крепок физически…” Пить он бросил, но раньше, по его собственным словам, пил. Наколка. Пробел в биографии в 43–44-м годах: до сих пор не удалось выяснить, чем он занимался и где находился в то время. Но пиджак! На основании тех данных, что были у меня, пиджак можно было объяснить только одним способом. По нему выходило, что Пухальский в истории с Ищенко ни при чем. Но чего-то я мог не знать. А это “что-то” могло уложить все факты совсем в другой комбинации. В комбинации: Пухальский — это Кентавр. Правда, у Пухальского не было никакого алиби на время убийства. Даже сомнительного. А Кентавр должен был бы подумать об алиби. Но это в стандартном варианте. А если он способен на тонкую игру? Если в нужный момент он “вспомнит” о том, что алиби у него все-таки есть? “Нет, я не могу пока принимать окончательного решения относительно Пухальского, — подумал я. — Я должен по-прежнему выжидать”.
Пухальский подтянул манжет рубашки на левом рукаве и взглянул на часы.
— Не так прытко, молодой человек! У меня его пока нет. А везти надо будет в Радзуте, есть такой городок.
Я замер. Опять Радзуте. Это уже становилось интересным. Я собирался туда, но пока было рано. Мне нельзя было уезжать сейчас. Взять чемодан и где-то пересидеть? Тоже не вариант. Это значило быть выключенным из событий. Что-нибудь могло случиться — напряжение нарастало. Да еще Войтин исчез. Отказаться? Это покажется подозрительным.
Он заметил мое колебание.
— Так как же?
— Везти обязательно сегодня?
— Да.
Я решился.
— Сколько? — спросил я как можно небрежнее.
— Вы в смысле оплаты? Можете не беспокоиться.
— А все же? Он подумал.
— Считайте, что двадцать пять новыми у вас в кармане.
Опять ошибочка Если “заказчиком” был не он, то долго думать не надо: цена уже должна быть оговорена.
— Это мизер! — быстро сказал я. Он удивился.
— Мизер? А чего вы хотите, интересно? Вам надо только поехать и передать чемодан. И никаких хлопот.
— Про хлопоты все знаем. С Уголовным кодексом я знаком только заочно. И слава богу! Вы предлагаете двадцать пять рублей за то, чтобы передать че-мо-дан-чик. Это пахнет более близким знакомством с кодексом. Мне плевать, что лежит в этом вашем чемоданчике, но я не хочу рисковать свободой за четвертную бумажку.
Он снова занялся хлебом с маслом.
— Я не хочу вас переубеждать, — сказал он наконец. — Но это совсем не то, что вы думаете. И никакого отношения к этому не имеет. Просто мой приятель сейчас в безвыходном положении: ему позарез нужно переслать вещи, и поэтому он платит такую сумму. Но это его дело, и, повторяю, я не хочу ни в чем вас убеждать. Какова ваша цена?
— А почему бы вам самому не выручить приятеля?
— Это другой вопрос. Но вы не ответили, сколько вы хотите.
Я, в свою очередь, подумал. И заломил:
— Полтораста.
— Что?
— Сто пятьдесят рублей ноль-ноль копеек. Половину вперед.
Он посмотрел на меня с интересом. Потом снял очки и стал их протирать. Я испугался, что его хватит удар
— Это нереально и мне не подходит, — сказал он. — Вернее, моему приятелю. Он не настолько богат, чтобы платить такие деньги за пересылку. Считайте, что я вам ничего не предлагал.
— Я тут познакомился с одним парнем. Может, он согласится, — безразлично сказал я.
Пухальский быстро взглянул на меня и наклонился над своей яичницей.
— Нет. — сказал он. — Забудьте об этом. Я пошутил.
— Новый анекдот?
— Ага, — сказал он.
Кажется, я напрасно сделал это предложение: Пухальский насторожился. Но все равно он в безвыходном положении. Он будет кого-то искать или поедет сам, а проследить его связи будет нетрудно Мы еще немного посидели, Я сказал, что мне надо в туалет. Телефон-автомат, я заметил, висел на стене рядом с раздевалкой за портьерой. Я прошел туда. Там никого не было. Встал так, чтобы меня не было видно из зала (сам я видел Пухальского в щель между дверью и портьерой)? и быстро набрал номер. “Хорошо, что вы позвонили, — сказал дежурный. — Начальник просил передать, что ту игрушку нашли. На дачном участке было два “скворешника”: клиент неточно указал место”. Значит, все-таки, два кастета. Но какое совпадение: оба всплывают одновременно в момент следствия, пролежав “без дела” столько лет! Хотя насчет “без дела” не совсем верно… “Я нахожусь в кафе “Валдия”, — сказал я. — Со мной сидит сосед по номеру, не моряк, а другой. Кстати, насчет моряка не выяснили?” — “Пока нет”. — “Хорошо, пришлите кого-нибудь в кафе. Я задержу соседа на десять минут. Сосед хочет переправить в Радзуте чемодан, он поедет сам или кого-то пошлет. Проследите. Свяжитесь с товарищами на месте”. — “Слушаюсь”, — сказал дежурный. Я повесил трубку и вернулся в зал.
Выждав несколько минут, я спросил:
— Может, выпьем по маленькой?
— Не пью.
— Вообще не пьете?
— Вообще не пью.
— Плохо ваше дело. Слушайте, а симпатичные в Прибалтике кафе! Вот это, например. Одни светильнички чего стоят. Здесь просто сидеть приятно. Не то что какая-нибудь забегаловка в Москве. Хотя там сейчас тоже ничего делают. Вы в Москве бываете?
— Изредка, — неохотно ответил Пухальский. Он держался джентльменом.
— Я люблю Москву. Все-таки прожил всю свою сознательную. Вы не в “Минске” останавливаетесь? Там сейчас такой ресторан отгрохали! Вообще люблю рестораны: коньячок на столе, музыка заворачивает. Эх!.. Слушайте, хотите я вам за сто тридцать это дело обделаю?
— Нет, — сказал Пухальский. — Я же вам объяснил: я пошутил. И больше не хочу говорить на эту тему.
— Ладно! Сто двадцать!
— Вы идете?
— Ну иду.
Десять минут я протянул: сотрудник уже должен быть здесь. Мы вышли из кафе. Улица была пустынна. Только напротив входа, наискось, сидел на скамейке человек.
— Вы в гостиницу? — спросил я Пухальского.
— Нет. Мне в другую сторону.
— Пойду возьму плавки. Может, на пляж закачусь.
— Всего хорошего, — сухо попрощался Пухальский.
Мы разошлись в противоположные стороны. Пройдя несколько десятков метров, я оглянулся. Человек, сидевший на скамейке, аккуратно сложил газету и направился за Пухальским.
Он шел не торопясь и разглядывал витрины.
Кто-то взял меня под руку. Я повернулся.
— Как проводите время? Не скучаете?
Это была Быстрицкая.
— А вы? — спросил я.
— Я весь день была на море.
— Вы сейчас торопитесь?
— Ага. Тетка чистит рыбу и послала меня за желатином: хочет делать заливное.
— Когда мы увидимся?
— Сегодня вечером я буду в “Маяке”. Правда, меня туда пригласил Сема, — протянула она. — Но я буду рада, если вы придете.
— Отлично. Приду. Потанцуем… — быстро сказал я. Снова она будет не одна. Ладно, там что-нибудь придумаем. — Ну, привет. Бегите, а то влетит вам от тетки.
— Привет!
Суркин показал, что ее не было в проходном дворе, когда он свернул туда. Если это была правда, можно подумать, что ее целью было проследить, пойдет Ищенко во двор или нет. Но во дворе его ждал Кентавр. Н-да. “Неужели я ошибся с Быстрицкой?” — подумал я.
Я действительно решил заскочить на минуту в “Пордус”: может, Войтин объявился? Меня серьезно беспокоило его отсутствие. Но ключ от номера висел на щитке, а когда я отпер дверь, то увидел, что в номер никто не заходил.
Я сел на койку и тупо уперся взглядом в стену. Комната была залита солнцем. Стояла тишина. Только где-то в конце коридора гудел пылесос.
В этом деле было слишком много совпадений. Убитый Ищенко был в пиджаке Пухальского. Потолок в квартире Буша протек в момент убийства. В это же время Войтин спускался за сигаретами. У Суркина был кастет, как две капли воды похожий на тот, которым проломили голову Ищенко. Быстрицкая следила за Ищенко за несколько минут до убийства. Суркин тоже шел за ним. Водитель радзутского автобуса? Здесь целых два совпадения: расписание и пятого — ездка вне очереди. Даже три: Черкиз скрывает знание немецкого языка. Но у него алиби: Ленька. Твердое алиби. А главное, случайное, оно не могло быть подстроено. Н-да… “Пойду на площадь, — решил я. — Посмотрю еще раз на месте”. Площадь притягивала меня, как магнит. Кстати, я хотел взглянуть на Черкиза. Я посмотрел на часы: автобус уже пришел. Я выскочил из номера. Быстро спустился по лестнице. Вышел на улицу. “Направо”, — сориентировался я. И, завернув за угол, лицом к лицу столкнулся с Войтиным.
Он что-то бормотал себе под нос и глядел мимо меня.
Я окликнул его:
— Алле!
— А, студент, — вяло ответил он.
— Привет! — сказал я и сразу напал на него: — Куда вы пропали? Я уж начал беспокоиться: что-то случилось!
— Что со мной может случиться?
— Хоть бы предупредили, что не будете ночевать.
— Я уже сто лет никого не предупреждаю. Вышел из этого возраста.
— Уезжали куда-нибудь?
— Уезжал.
— Надоело здесь сидеть?
— Ага.
— Ну и как?
— Никак.
Я зашел в тупик. И решил начать с другого конца.
— Хотел выпить, а сосед наш трезвенник. Его святейшеству врачи запретили. Вот я и ждал вас. Может, составите компанию?
— У тебя же был принцип: не пить с утра, — проворчал моряк.
— Какое удовольствие от принципов, если их не нарушать! Это не я, а кто-то из классиков. Но я целиком присоединяюсь. Так что, опрокинем?
— За углом есть автомат. Портвейн “Три семерки” в разлив.
— Идет. А заесть чем?
— Конфетку купишь, если без закуски не научился. Там дают.
Было четверть двенадцатого, и на стоянку автобусов я мог пойти позже. Сейчас важнее был Войтин. Поэтому я побренчал мелочью в кармане, и мы отправились в “автомат”.
— Угощаю я! — заявил я категорично.
— Не прыгай. Тебе денежки пригодятся.
— Всем пригодятся.
— Вот не люблю я этих счетов! — сказал Войтин. — Просто терпеть не могу! И молод ты еще со мной спорить и меня угощать. Или у тебя опять принцип?
— Тогда пополам, — сдался я.
Мы зашли в “Пиво — воды”, где стояли автоматы. В окошечки были засунуты этикетки от бутылок: они соответствовали содержимому, которым заправляли автоматы. “Портвейн”, “Виньяк”, “Вермут”… Войтин взял в кассе жетоны. Один сунул мне.
— Потом. — Он отвел мою руку с деньгами. — Потом посчитаемся. Э, стаканы опять грязные?
— Вот привереда! — воскликнула кассирша за стойкой. — Вот Мишка-аристократ! — В ее голосе слышалась явная симпатия к Войтину. — Бывает, почитай, два раза на дню, и кажный раз ему грязные! Вчера только пропустил. А то ведь как на работу ходит!
Он, казалось, не обратил внимания на последние фразы.
— Да? Вообще верно. Алкоголь уничтожает бациллы. — Он нажал кнопку. Внутри автомата что-то заурчало. Из крана пролилась жидкая струйка вина. Войтин поглядел через стакан на свет и чокнулся со мной.
— На пляж не собираетесь? — спросил я и поставил стакан на стойку.
— Чего я там не видел.
— Солнышко, песок горячий. Природа сейчас на высоте.
— Настроения нет. Давай пей!
— Не идет что-то… А настроение появится! Поехали?
— Нет.
— Завтра дождь пойдет! — пообещал я. — Захотите позагорать, будет поздно.
“Да. Завтра… — подумал я. — Завтра будет десять дней как убит Ищенко”.
— Я загадывать разучился. Что будет завтра, одному богу известно. Впрочем, мне тоже, — мрачно сказал Войтин, уставясь себе под ноги в грязный кафельный пол.
— Может, поделитесь? Тогда мы будем знать втроем: бог, вы и я.
— Что?
— Что будет завтра, спрашиваю?
Он вскинул голову и, прищурясь, посмотрел на меня.
— Много будешь знать, скоро состаришься.
— Стариться не хочу.
— Тогда не спрашивай. И вообще, был бы ты матросом на моем траулере, я б тебя живо вышколил.
— “…ходит рыба-кит, а за ней на сейнере ходят рыбаки”, — пропел я.
— Это верно, — грустно сказал Войтин. — Еще будешь?
— Пропускаю. Куда вы торопитесь?
— На кудыкину гору. К лучшим людям. На тот свет. Удовлетворяет?
— Вроде рано собрались.
— В самый раз.
— Если так запивать будете, долго не проживете, — не выдержала кассирша и сочувственно потрясла пышной прической. — Враз ножки протянете!
— Не каркай, — отрезал он. И вдруг обратился ко мне: — Понимаешь, студент, надо терпение иметь. Это великая вещь. Я был юнгой на “торгаше”, мы в Порт-Саид зашли. У трапа стоял полицейский. Босой, на плече ружье. Ружью — лет двести, стреляет на пятьдесят шагов круглыми пулями. Я прошу: “Дай посмотреть”. А он щеки надул, сделал страшное лицо и головой качает: “Нет. Нельзя”. Я опять прошу, а он гонит меня. Но в полдень он постелил коврик, положил ружье и встал на молитву. Он говорил с богом. Я спер ружье и разобрал его. Интере-есное ружье… Соль в чем? Я терпенье проявил… Понимаешь, к чему я клоню? А?
Я не понимал, но промолчал.
Кассирша слушала, навалившись грудью на стойку и подперев руками толстые щеки.
— Поставлю точку. Терпенье — великая вещь. Давно пора поставить, — невнятно пробормотал Войтин и посмотрел на свою руку. Сжал в пальцах стакан. Стакан выскользнул на пол. Брызнули осколки. — Эх!
— Я подберу! — закричала кассирша. — Я подберу, не беспокойтесь!
— Впрочем, тебе этого не понять, — сказал Войтин. — Лежи на солнышке. Загорай.
— С этим связано ваше ночное исчезновение? — серьезным тоном спросил я.
Он опять взглянул на меня с прищуром. Оглядел с ног до головы. Я явно пришелся ему не по вкусу.
— Извините, — сказал я, — если что не так.
— Опять за свое? Ты все время извиняешься. Ты пить еще будешь? Нет? Тогда пошли. Я в гостиницу, а ты отправляйся на свой пляж. И не обижайся, не люблю. Привет, толстуха! — крикнул он кассирше
Мы вышли.
— Вы не слишком оптимистично смотрите на жизнь, — заметил я.
— Ерунда! — он махнул рукой и пошел прочь.
“Слава богу, — размышлял я, направляясь туда, куда шел до встречи с Войтиным. — С ним ничего не случилось. А что могло случиться? Не знаю. Я ничего не знаю. Я ничего, ничего не знаю…” У меня начинали сдавать нервы. Плохо.
Спустя несколько минут я выбрался на площадь. Автобусы стояли впритык друг к другу — огромные, Гладкие. Они напоминали стадо доисторических животных.
Возле красного автобуса, стоявшего на отшибе, топтался перед боковым зеркальцем шофер в синей холстинной куртке — плотный лысый человек. Пальцем он раздирал рот, пытаясь заглянуть поглубже. Потом что-то недовольно промычал и сплюнул.
У меня кончились спички, и я подошел прикурить.
— Болит?
— Всю ночь дергал, сволочь!
— К врачу надо.
— А вкалывать за меня кто будет? Дядя? — Он опять сплюнул. Ему было лет пятьдесят.
— Огоньку не найдется?
Он похлопал по карманам куртки и вынул коробок. Я прикурил.
— Благодарствую.
Под подошвой у меня что-то лежало, напоминающее камешек. Я отодвинул ногу. Ключ. Я поднял его.
— Не вы потеряли?
— У меня, парень, ключи на брелочке. Вот. Не такой я человек, чтобы ключи терять.
Я хотел бросить его, но что-то заставило меня приглядеться повнимательней: ключ был необычной формы. Господи, Войтина ключ! Значит, он был сегодня здесь.
Я опустил ключ в карман и подмигнул шоферу:
— Зачем добру пропадать! Может, сгодится в хозяйстве.
Мы стояли возле передних дверей автобуса. Я перевел взгляд на табличку. Автобус был из Радзуте. У окон уже сидели пассажиры.
— Прямо здесь пассажиров выпускаете, когда приезжаете из Радзуте? Не разворачиваетесь? — спросил я тоном, показывающим уважение к шоферской профессии. Видимо, это и был Черкиз. У него было крупное открытое лицо, которое портила гримаса: щека дергалась от зубной боли.
— На кой ляд еще разворачиваться!
— Очередь сомнет выходящих.
— Не сомне-ет. Ох!
— Скоро едете?
— Через пять минут. Влезай, ждать не буду.
Та-ак. Ключ Войтина. Это значило… А черт его знает, что это значило! Ясно было одно: Войтину что-то понадобилось в Радзуте. Но что? Что? Еще одно совпадение!
В то утро Черкиз дважды копался в моторе. Мотор расположен в кабине: если поднять капот, с улицы тебя не видно. Он сделал это как бы нарочно, — шоферы не могут сказать, что он был вне поля их зрения один раз. Нет, несколько. Уходил, приходил. Хоть всех опроси. Ну, вертелся тут. Ну, видели: одни — здесь, другие — в диспетчерской. Иллюзия постоянного присутствия. Но мальчик-то в самом деле видел его все время. И когда Черкиз проверял мотор — тоже: пол в салоне выше, чем в кабине. “Я начинаю запутываться в деталях, — подумал я, — и теряю способность отделять главное от второстепенного. Это оттого, что я слишком боюсь упустить его. Так тоже нельзя. Так я и в самом деле его упущу…”
Черкиз снова охнул и повернулся к проходившему мимо шоферу — тот был в такой же синей куртке.
— Здорово, Петр Карпыч! Зуб вот у меня разболелся, паразит, прямо криком кричи. Ночь не спал, понимаешь!..
Я отошел от автобуса. Заглянул в диспетчерскую будку: выход один, прямо против стоянки. Тут никуда не скроешься. Все шоферы в синих куртках. “Ну и что? — уныло подумал я. — Это ж не шапки-невидимки”. Мальчик видел его все время. Мороженое ждал, а не мяч гонял. Кстати, гонять он не умеет. То есть водит, а по воротам мажет. Мажет? Стоп. Читает запоем, очень много читает. Родители на него не обращают внимания. По воротам мажет. А? Да ну, ерунда. А все же… Это могло быть единственной “прорехой” в алиби водителя, который скрывал знание немецкого языка и пятого ездил не в очередь.
Я вернулся к столбу с расписанием и проводил взглядом автобус, отошедший на Радзуте. Ни Пухальского, ни сопровождавшего его человека Валдманиса среди пассажиров не было.
“Один шанс из тысячи, — думал я, уходя с площади. — Но и его я должен иметь в виду…”
Я поднимался по лестнице медленно: жара чувствовалась и здесь.
На площадке между первым и вторым этажами знакомая уже мне уборщица (“Пес такой! — вспомнил я. — Ущипнул меня…”) посыпала ковровую дорожку спитым чаем и мела веником. Выше, на ступеньках, играл оловянным солдатиком мальчуган лет девяти — наверное, ее сын.
— Добрый день, — сказал я.
— Вы с какого номера?
— Из триста пятого.
— А, у вас я прибрала. Я думала, с триста девятого: они ушли и ключ унесли.
— В нашем номере народ дисциплинированный, — сказал я. И пошел к себе.
Номер был заперт.
Я спустился на второй этаж.
Дежурная — дамочка с выщипанными бровями — подала ключ и сообщила:
— К вам приходили. Ждали вас, а потом ушли.
— Много человек? — удивился я.
— Зачем много? Один. Толстенький такой. Все глазами хлопает. Скажет слово — хлопнет, скажет — хлопнет.
“Буш”, — догадался я.
— Он здесь ждал?
— Нет, он ключ принес.
— Какой ключ? Вы бы по порядку рассказали.
— Ну от номера от вашего! Приносит ключ и дает мне. Я его спрашиваю: “Вы разве у нас проживаете?” А он говорит: “Нет, я молодого человека из триста пятого ждал, а больше ждать не буду, может, он только вечером придет, возьмите ключ”. Вы не беспокойтесь, ежели насчет вещей. Я его знаю. Он приходил тут к одному. Которого убили. Слышали?
— А где он ключ взял?
— Ему моряк оставил. Вот пьяница, прости господи!
“Завтра будет дежурить Быстрицкая”, — почему-то вспомнил я. И спросил:
— Толстенький ничего не передавал?
— Нет. Присел здесь, журнальчик вон полистал, а потом вздохнул, сказал: “Скушно жить на белом свете” — и ушел.
Я поднялся в номер.
Времени было час дня. Жара, воскресенье. Я решил взять плавки и махнуть на пляж: там я мог сейчас встретить почти всех, кто интересовал меня. Нужно было запастись деньгами.
Я выдвинул из-под кровати чемодан (он был у меня не заперт) и откинул крышку. Среди вещей чего-то не хватало. Чего? Я не сразу сообразил, что не было фотоаппарата. Нет, в тумбочку я его не клал. Вчера, когда я доставал бритву, он был на месте. Сегодня утром я его тоже видел. Украли?
Бумажник был цел.
— Очень странно, — сказал я вслух.
Моряк? Нет, конечно. Пухальский? Он не пойдет на кражу в номере. Остается Буш? Ерунда какая-то.
— Итак, потерпевшая сторона: студент. Что вам стоит провести следствие, товарищ старший лейтенант, и помочь бедному студенту? — опять сказал я вслух. — Помогите, пожалуйста.
Я закурил. Придется бежать к дежурной и, размахивая руками, делиться несчастьем. “Все-таки я крепко “вошел в образ”, — подумал я. Мне очень не хотелось привлекать к себе внимание, но для студента фотоаппарат — целое состояние.
Я опять спустился на второй этаж.
Когда я шел по коридору, то чуть не упал на сваленные у стены доски: на туфле развязался шнурок, а я наступил на него. Я нагнулся. Между досками что-то лежало. Я слегка приподнял верхнюю доску. Под ней лежала моя “Смена-2” в расстегнутом футляре из кожзаменителя. Так! Я сразу подвинул доску на место. Не я положил сюда аппарат, не мне брать. Столик дежурной отсюда не виден: коридор заворачивает вправо. Значит, она тоже не могла ничего увидеть.
Я завязал шнурок и снова поднялся в номер. Лег на койку.
Кто-то украл фотоаппарат. И спрятал. Но какой же вор будет так нелепо прятать украденную вещь? Взял — и уноси подальше. Помешали? Чепуха. Если уж ты вынес фотоаппарат из номера и спустился на второй этаж, то самое правдоподобное: притвориться, что аппарат твой.
Я лег поудобнее и стал думать дальше. А если кто-то хотел убедить меня в том, что совершена кража? Я должен был обнаружить пропажу фотоаппарата. И только. Мне просто повезло. Здорово повезло. Но опять — почему аппарат спрятан в досках? Сегодня воскресенье. Завтра могут прийти рабочие. Ладно. Пока остановимся на гипотезе: вор не был вором. А зачем эта инсценировка? Кто-то написал анонимное письмо, чтобы отвлечь наше внимание. Тут все ясно. Но при чем тут я, московский студент, посторонний человек?
“Кто-то сомневается в том, что я студент”, — подумал я. Зачем кража? Чтобы проверить, как я буду реагировать. А как я могу реагировать? Очень просто: либо подниму шум, либо не подниму шума. Если студент — подниму. Но если я очень молодой (моя внешность могла обмануть кого угодно) и неопытный работник следственных органов, то могу сделать ошибку. Не захочу привлекать к себе внимание. Так? Так. Это была моя первая мысль, когда я обнаружил кражу. Но странный способ проверки. Какой-то примитивный. Надо выяснить, должны ли прийти завтра рабочие. Если нет, кому об этом может быть известно.
Ладно. Иду вниз и делаю заявление о пропаже.
И тут меня осенило. Фотоаппарат лежит за досками. Я этого не знаю. Если я заглотну наживку, что предпримет он? Ведь эту проверку он устраивал не из простого любопытства, он понимает, что рано или поздно должен попасть в поле нашего зрения. Самая пассивная реакция: будет опасаться меня, а не всего мира. Второе — скроется. Но я его хорошо знаю, а круг таких людей ограничен. И Валдманис будет настороже. Третье. Если я, по его предположениям, на верном пути и стал опасен, он может попытаться убрать меня. Хм, новое убийство — новые улики. Такой вариант мог быть ему полезен только в одном случае: если все удастся обставить так, что подозрение падет на кого-то другого. Тогда и убийство Ищенко будет приписано не ему. С другой стороны, он, может быть, думает, что я уже знаю: он — это он. Он считает, что чем-то выдал себя. Тогда он может пойти на все, предполагая, что я еще не поделился ни с кем своими подозрениями, — ведь он на свободе, — а хочу прежде окончательно во всем убедиться. “Это, в общем, нереально, — прикидывает он. — Но это единственный шанс”. Для него что одно убийство, что два: “вышка” обеспечена. Да еще старые “грехи”. Тут мне стало на момент страшно. Не за себя. Нет. По улицам городка ходил человек, готовый убить в любую минуту. Но если я раскроюсь, у меня есть шанс ускорить расследование. Так не стать ли мне приманкой? Козленком, которого привязали к дереву? Козленком — и одновременно охотником. Вызвать огонь на себя и засечь противника. Так? Только не спешить. Обдумать все по порядку. “Законсервируйся, как болгарские помидорчики, — сказал мне на прощанье начальник отдела Шимкус. — Расшифровка “в крайнем случае”. Может быть, это тот самый случай? Чем я рискую? Ничем.
Почти ничем.
Потому что, если у него есть пистолет или обрез, он может стрелять вечером в спину. Вряд ли он пойдет на это. Но если пойдет, моим товарищам придется начинать все сначала. Я не имею права рисковать в одиночку. Значит, опять-таки не обойтись без Валдманиса. “Если я ошибся, мне не дадут прохода в комитете”, — машинально подумал я. Впрочем, Шимкус всегда говорил: “Не бойтесь ошибаться, не ошибаются бездельники. Умейте исправлять ошибки”. Так или иначе, сейчас Кентавр находится в “состоянии покоя”, говоря языком физики. “Открыв” во мне работника КГБ, он должен будет прореагировать на это открытие. А я должен буду уловить его реакцию. Просто, как в задачнике. “Мне придется быть чем-то вроде сейсмографа, — подумал я. — Или мишенью”.
Я принял решение. Потушил в пепельнице окурок и встал с койки. Вышел в коридор.
В коридоре было пусто.
Я попробовал открыть 309-й номер своим ключом: уборщица говорила, что там никого нет. Если я смогу войти туда, то войти в 305-й номер мог кто-то и посторонний. Не Буш, не Пухальский и не моряк. Замок не поддавался. Я подошел к 307-му и прислушался. За дверью стояла тишина. Дверь заперта, а ключа в скважине нет. В крайнем случае скажу, что ошибся номером. Я вставил ключ. Нажал. Ключ повернулся!
Я спустился к дежурной.
— Послушайте, долго еще такая грязь будет? Начали ремонт, а потом бросили!
— Рабочие в среду придут.
“Так”, — подумал я.
— Но ведь безобразие!
— Конечно, конечно. Вы уж извините… Директор в исполком звонил, а они уперлись: только в среду дадим рабочих обратно. Нам, дескать, надо — это они говорят — веранду для танцев в городском саду открывать, сезон начался, а она не крашена, и столбы погнили.
— Порядочки! — Я не очень любил говорить в таком тоне с людьми, но сейчас это было нужно для дела.
— Сегодня ваш сосед уже учинил скандал: наткнулся на козлы и стал меня ругать. Я директора позвала. Тот говорит: “В среду, дорогой товарищ, начнем”. А он кричит: “Меня в среду, может, уже не будет. А ногу я или кто другой вполне свободно можем до среды поломать”. Ну, директор велел козлы в подвал снести.
— Мудро. Это какой же сосед — в очках?
— Моряк. В очках — тот тоже шел по коридору. Но он постоял молча, взял ключ и ушел наверх.
Выходит, про среду знали все, кроме меня. Н-да!
В вестибюле я чуть не налетел на директора гостиницы.
— Стоп! — он ткнул меня в грудь указательным пальцем. — Почему не заходишь, дорогой? Я тебя приглашал. Как делишки, москвич?
Черт! Он умел встречаться удивительно не вовремя. Я очень вежливо сказал ему, что обязательно зайду, и как-нибудь мы с ним отлично проведем время, но сейчас мне недосуг.
— Люблю, понимаешь, культурную беседу! — сказал он. — Давеча с артистом выпивал, он в сто седьмом остановился. Он в кино немецкого полковника играет. Та-ак умеет зубами скрипеть! Талант!
Опять мне показалось, что он умнее того, что говорит. У него были насмешливые, искушенные глаза и рот кривился в усмешке. Какое-то несоответствие формы и содержания, как говорят литературоведы.
— Но я же не артист!
— Я знаю, — отвечал Иван Сергеевич. — Но ты бойкий парень. Язык у тебя как бритва. Студент. Очень уважаю таких. Только насчет Айвазовского ты ошибочку допускаешь…
Я отвязался от него и вышел на улицу.
Автомат за углом не работал.
Пришлось пройти по бульвару. Весь город был на море, и на бульваре я увидел только двух стариков в кепках: они играли в шахматы в тени под развесистым тополем. Наконец я нашел исправный автомат и набрал номер.
К телефону подошел начальник горотдела: у него тоже сейчас не было выходных. “Мальчик много читает. — сказал я. — При большой нагрузке можно испортить зрение”. Догадка, которая мелькнула у меня на площади, теперь вовсе не казалась мне стоящей — фотоаппарат все перевернул, — но я привык быть добросовестным. “Он не носит очков, — возразил Валдманис. — Янкаускас не упустил бы такой детали в докладе”. — “Но родители не обращают на него внимания”. — “А в школе?” — “Он может сидеть на первой парте… Если он близорук, Черкиз мог смешаться с толпой шоферов в таких же синих куртках, как на нем, исчезнуть с площади, а мальчику казалось, что он видит его по-прежнему”. — “Гм, остроумно, — с сомнением сказал Валдманис. — Ладно, попробуем”. Я подумал: “Интересно, что ты скажешь, когда услышишь про фотоаппарат?” — и сказал: “Меня смущает достаток в доме Генриха Осиповича. Он живет не по средствам. Откуда деньги? Проверьте, пожалуйста”. — “Уже”, — сказал Валдманис. “Что уже?” — “Проверил. Все очень просто. Он был раньше отличным краснодеревцем и теперь изредка подрабатывает по этому делу”. — “Что ж, — сказал я. — Тогда все в порядке”. Я нарочно тянул время. Ладно, решил я. В нескольких словах я рассказал Валдманису историю с фотоаппаратом. “Проверьте уборщицу”, — попросил я. “Ее зовут Марта?” — спросил Валдманис. “Да”. — “Я ее знаю. Она нам как-то помогла. Абсолютно честный человек”. Я хотел попросить начальника горотдела поинтересоваться директором гостиницы Иваном Сергеевичем. Но передумал. И ничего не сказал. “Может, вы перемудрили и это простая кража?” — спросил Валдманис. “Почему украден только фотоаппарат? Почему он спрятан в досках?” — возразил я. “Вот это меня и смущает”. — “Ставка на мою неопытность. Другого варианта не вижу”. Теперь я рассказал о своей затее. “Ладно. Где вы находитесь?” — спросил Валдманис. Я сказал, что сейчас еще рано: мне должно быть дано время на обнаружение пропажи. “Лучше подстраховаться, — твердо сказал Валдманис. — Где вы?” Я объяснил. “Пришлю Красухина, — сказал он. — Вы его знаете. Он встречал вас в первый раз”. — “Хорошо”. — “Но вообще что-то тут не так. Я сомневаюсь”. Я и сам сомневался. “Поживем — увидим”, — бодро сказал я. И повесил трубку.
Через десять минут на соседнюю скамейку опустился Красухин. Он был в соломенной шляпе. “Он слишком выделяется, — мельком подумал я. — Молодые парни таких шляп теперь не носят”. Я бросил сигарету и встал. Младший лейтенант не шелохнулся, ожидая, пока между нами образуется интервал.
Я попробовал позвонить Бушу, но никто не подошел. Я свернул в один переулок. В другой. Младший лейтенант следовал позади. В руках у него очутилась авоська. В ней свернутые в трубку газеты, какой-то кулек. Нет, в таком “оформлении” шляпа не нарушала типажа. Семья, дети. Воскресный день. Идет в магазин за продуктами. “Зря я к нему придрался”, — подумал я.
Я шел по городу.
“Если б Владимир Игнатьевич Малин остался тогда жив, этой прогулки не было бы”, — думал я.
Я шел по городу, и у меня было такое ощущение, будто я нахожусь на сцене: я ярко освещен театральными прожекторами и хорошо виден, а он сидит в зрительном зале и неразличим для меня. Потом я подумал, что тот, кто взял фотоаппарат, должен был приладить к чемодану какое-нибудь контрольное устройство вроде нитки, чтобы знать: лазил я туда или нет. Я хотел вернуться в гостиницу и проверить, но передумал. Сейчас это уже не имело значения.
В окне частной сапожной мастерской рядом с геранью я увидел деревянную копию нотр-дамской химеры. Дьявол, показывающий язык времени. Это была не обычная копия. Я простоял перед ней минут пять. Этот дьявол не походил на парижского. Какой-то лукавый и вместе с тем надменный. Он не был равнодушен. Он знал свою силу.
Я зашел в мастерскую. Небритый сапожник в белой рубашке с галстуком сказал мне, что это единственная память о брате-скульпторе, замученном в гестапо.
— Он был партизаном? — спросил я.
И услышал в ответ:
— Да.
— Из местного отряда?
— Да.
Значит, он убил и этого человека. Он. Тот кто, возможно, уже шел по моему следу.
— А Малина вы случайно не знали? Владимира Игнатьевича? — осторожно спросил я. — У нас был такой друг семьи, Малин. Он тоже был убит гестаповцами в этом городе.
— Нет. Я жил до войны в Каунасе. — объяснил сапожник.
Я и не надеялся на удачу. Просто так спросил. “А Суркин жил до войны в Радзуте, — без всякой связи подумал я, — и потом переехал сюда. Ищенко же, наоборот, жил здесь, служил полицаем в Радзуте, снова вернулся сюда и вступил в партизанский отряд. Что-то слишком много они путешествовали… А-а, ерунда. Я хватаюсь за что попало. Здесь нет криминала, здесь вообще ничего нет…”
— Жаль. Ваш брат был очень талантлив. Он был бы знаменитым скульптором.
— Да, — сказал небритый сапожник.
Я вышел от него и свернул на мощенную булыжником улицу-кривулю. Сюда почти не попадало солнце. От каменных стен несло погребной сыростью. Возле подъездов на чугунных столбах висели старинные фонари. Почти на каждом доме чернела чугунная доска: “Памятник архитектуры”. “Тогда тоже были войны”, — подумал я. Были свои герои и свои предатели. И были люди, искавшие этих предателей. Но, наверное, многие предатели доживали до старости, скрывая в глубокой тайне свое прошлое. Они становились добропорядочными, почтенными гражданами. “А ты не скроешься, — зло подумал я. — Не будет тебе спокойной старости…” Улочка неожиданно вывела меня к реке, названием которой как-то интересовался Пухальский. Я пошел над водой — быстрой, не по-городскому чистой.
Берег порос крапивой. Она нагрелась на солнце и остро пахла. На другой стороне лепились на обрыве домики. Во дворах сушилось на веревках белье. Воскресная стирка. Где-то заорал петух. Это был уже не город, а пригород. Высоко вздымая в небо свои башни, над ним громоздился тевтонский замок.
Я оглянулся. Лейтенант шел далеко позади.
Я посмотрел вперед.
И тут я увидел директора гостиницы, который шествовал со свертком под мышкой по противоположной стороне переулка, выходящего к реке. В какой-то точке впереди наши пути должны были пересечься. “Странно, — подумал я. — Он же только что был в гостинице. Хотя сегодня воскресенье. Но когда он успел?”
В этот момент он увидел меня. А может, видел раньше и делал вид, что не замечает.
— Ага! От меня никуда не уйдешь! — весело закричал он. — Не скроешься! Нас судьба сводит! От нее, как от водки, не уйти!
— Точно. Не ожидал вас здесь встретить.
— Меня-то что! Здесь вечерком с девкой хорошо ходить! Никого нет, благодать! А ты где с ними ходишь? Девка-то есть? А? Ты что не на море? Самое время! Где вечер с милой будешь коротать? — Он был очень шумлив. И как-то неприятно суетился, дергался. — Река какая! Облака! Вон гляди, замок-то какой, а! — Замок был у меня за спиной. И он показывал рукой как раз туда. — Нет, ты погляди! Обернись! — настаивал он.
Он тыкал в воздух левой рукой, а в правую взял сверток Хотя сверток, кажется, не был тяжелым. Но все равно я вовсе не хотел поворачиваться к Ивану Сергеевичу затылком. Из-за поворота вышли двое мужчин.
И тут же я рассмеялся. Правда, немножко нервно это получилось.
А директор гостиницы Иван Сергеевич подозрительно спросил меня:
— Ты чего смеешься?
— А вы на чичероне похожи!
— К-как?
— Не обижайтесь, пожалуйста. Это по-итальянски “гид”. Вы так свой город хвалите! Вы отсюда родом?
— Раньше в Радзуте жил. Все-таки райцентр. И сейчас часто наведываюсь: там у меня престарелые родители проживают.
Ужасно мне захотелось спросить: “А третьего или пятого вы не ездили туда?” Но такой вопрос выглядел бы по меньшей мере странно. И поэтому я только поинтересовался:
— Здесь поблизости живете? Или по делу забрели?
Мимо нас прошла женщина с сумками.
— Я-то? Живу, — он неопределенно махнул свободной рукой. — Рядом. Ну, я пошел. Спешу.
Странно, в гостинице он тащил меня к себе чуть не силой. А сейчас и не подумал предложить зайти. “Впрочем, я опять к нему придираюсь, — подумал я. — Может быть, у него больна жена. Или собрались друзья и ждут его. Да мало ли почему человек не хочет приглашать к себе в дом!”
— Na schön, dann auf Wiedersehen*["14], — неожиданно для самого себя сказал я.
— Wir treffen uns itn Hotel. Mach’s gut*["15], — ответил он на хорошем немецком языке, даже не удивившись.
— Komme ich auf diesem Wed zur Stadtmitte?*["16]
— Ja*["17].
И он поспешил своей дорогой.
Та-ак.
Я вытер выступивший на лбу пот. И снова побрел вдоль реки. “У Малина был ключ к тому преступлению, — думал я. — Малин знал предателя, поэтому он был убит. Ищенко тоже знал предателя. Он тоже убит”.
Я свернул налево. Ушел от реки.
Я увидел решетчатые ворота с вывеской “Зоосад” и направился туда. В основном здесь были птины и обезьяны. “Дар команды БМРТ “Пушкин” — висело на клетке с попугаями какаду.
Я вообше люблю зоопарки и очень обрадовался, когда увидел льва, каким-то чудом попавшего сюда. Он был старый, облезлый но все равно лев со светлыми человеческими глазами. На него падала тень от решетки. Он глядел мимо людей. Было что-то несправедливое в том, что он сидит в клетке в чужой стране.
Морячок, стоявший рядом со мной, нагнулся. Нашел на земле камешек, запустил им сквозь прутья.
Лев не шевельнулся.
— У, падло! — сказал морячок. — Выпусти тебя в город, всех сожрешь!
И опять бросил камень.
Лев заворчал и презрительно-косо посмотрел на морячка Он сидел в клетке давно и знал, что того не достать. Я тронул морячка за плечо и постучал по жестяной дощечке: “Кормить, дразнить зверей воспрещается”.
— Читай.
— В упор не вижу. Он что, твой дядя? Ты что за него волнуешься?
— Он же в клетке.
“Что-то здесь все-таки не так, — думал я. — С фотоаппаратом…”
— Ну и что?
— Ничего. Ты дразни тех, кто на воле. Меня можешь, например.
“Что-то не так…” — думал я.
— Да? — заинтересовался морячок.
— Полный назад, — предупредил я. Он ухмыльнулся.
Но в это время неожиданно, то есть туча давно уже набежала на солнце, вокруг потемнело, но все равно как-то сразу хлынул дождь. Мы оба стали под навес возле клетки, теснясь друг к другу, и это примирило нас. Младший лейтенант Красухин устроился по соседству. Около клеток с обезьянами.
— Слыхал, как вчера “Спартак” в Киеве продулся? — спросил морячок. — Три — один. Я т-тебя умоляю!.. Воронов такой пас прохлопал!
— Дожили, — сказал я.
Ливень закрыл зоосад мутно-белой стеной. Я протянул руку: ctdvh были тяжелые. Они секли ладонь, как прутья. Лужа возле ног кипела.
— У, черт, наяривает! — сказал морячок.
Лев поднялся на ноги и смотрел на дождь, нервно нюхая влажный воздух. На нас он по-прежнему не обращал внимания.
Мы с морячком закурили.
А через минуту дождь сразу, будто его выключили, прекратился. Вышло солнце. Все вокруг заблестело — деревья, трава, крыши клеток. Земля дымилась.
Мне вдруг стало спокойно. Я перестал нервничать. Я нашел автомат и снова набрал телефон Буша. На этот раз он подошел. Мы договорились встретиться на остановке трамвая. “На пляж?” — спросил я. Плавки у меня были в заднем кармане. “Можно”, — сказал Генрих Осипович. “Неужели он?” — думал я.
Буш был недоволен жизнью, хмур. Скорей всего в этом была виновата Клавдия Николаевна Ищенко. Но, может быть, не только она? Я все время помнил, что анонимка написана на машинке мебель ной фабрики.
— Слушайте, Генрих Осипович, не хочется мне что-то на общий пляж, — сказал я. — Там сейчас яблоку упасть негде. Дождь их, конечно, не разогнал. Может, на дюны поедем, найдем какое-нибудь глухое местечко?
— Давайте, — охотно согласился Буш.
“Слишком охотно, — отметил я. — Он любит компанию, шум. Один — ноль не в его пользу”. На дюнах — я знал эти места — не было ни павильонов с водой и бутербродами, ни скамеек. Берег был усеян сучьями, водорослями и всякой дрянью, вынесенной морем. Хотя любители янтаря бродили по мелководью и там, но местность была пустынная.
— Там ведь, наверное, малолюдно?
— Никого нет, — подтвердил Буш. — Я бы бутылочку взял, — сказал он с вопросительной интонацией.
— На жаре-то пить? “Кентавр любил выпить.
Буш был на фронте. А Суркин прятался от Буша…” — как калейдоскоп, мелькало у меня в голове.
Буш поморгал глазками.
— Ну не буду.
Мы влезли в подошедший трамвай. Прошли вперед на свободные места. Сели рядом. Я закинул руку на спинку деревянного (трамвай был старенький) сиденья и спиной подался к окну: устроился так, чтобы видеть лицо Буша.
— Вы ко мне по делу заходили? — спросил я.
— Откуда вы знаете, что я был? — ответил он вопросом на вопрос.
— Мне дежурная описала. Вылитый вы, Генрих Осипович. Я сразу узнал.
— Просто так, — сказал Буш задумчиво. — Просто так заходил.
Народу в трамвае с каждой остановкой убывало. Охотников купаться в дюнах бывает не так уж много.
— Не знаете. нашли убийцу? — Я решил взять быка, за рога.
Буш почти незаметно вздрогнул.
— Вы кого имеете в виду?
— Мне рассказали, что муж Клавдии Николаевны был убит. А вы, кстати, ни словом об этом не обмолвились, — пожурил я его.
— Кто рассказал?
— Да, господи, весь город гудит! Я уж не помню кто Так нашли или кет?
— Вам лучше знать, — вдруг сказал Буш. И хитренько подмигнул мне.
Трах-тах!
— Помилуйте, откуда я могу знать?
А у самого мелькнуло: “Провокация в стиле истории с фотоаппаратом? Наивняк. Он? Глупо”.
— Вы его сами видели, — сообщил Буш.
— Кого?
— Убийцу. — Буш понизил голос и оглянулся.
Я тоже оглянулся — в вагоне мы остались почти одни — и громко засмеялся. Я уже понял, в чем дело.
— Ну вы даете, Генрих Осипович! Розыгрыш первого класса!
Студент остается студентом.
— Я не шучу. Тараса Михайловича убил Суркин. Вы сами видели вчера, как его везли. Наверное, в тюрьму в райцентр.
— Ерунда какая-то!
— Нет. Не ерунда. Суркин не ночевал дома. Сегодня утром вернулась из Смоленска его жена. Хватилась Суркина, туда-сюда… Стала звонить в морг, в милицию. Ей бац: ваш супруг арестован. Она — в истерику. Ее Клавочка отпаивала, а ведь она-то родная жена убиенного. (Он так и сказал: “убиенного”.) Представляете?
Мы специально договаривались с Валдманисом, что если кто-то будет наводить справки о Суркине, не сообщать: за что он арестован. Значит, жене Суркина не могло быть ничего известно об Ищенко. Бушу — тоже.
Буш сидел, довольный произведенным эффектом.
Я потер щеку и твердо сказал:
— Не верю. Это ваши выдумки.
— Он же арестован. Милиция знает, что делает.
— Там тоже не боги. Могут ошибиться.
— Конечная, — сказал в микрофон водитель.
В вагоне оставались только мы. Да еще Красухин сошел: сбил шляпу на затылок, расстегнул рубашку и блаженно вздохнул, — сразу было видно, что человек дорвался наконец до “природы”.
За деревянными домиками начинался сосновый лес. Море было близко: слышался равномерный шум. Воздух стал совсем другим, пахло солью и хвоей. “А снег пахнет арбузом”, — почему-то вспомнил я где-то вычитанное, а потом проверенное. Я опять вспотел. Мне представился снег, блестящий на солнце. Только почему-то я видел искусственный снег, который нарастает в холодильниках на радиаторе.
Мы вступили в лес.
Я решил пока переменить тему разговора.
— Клавдии Николаевне опять нездоровится? Лежит?
— Гуляет-с, — тоненьким голоском ответил Буш.
— Что ж вы ее не взяли? Мне показалось, что она к вам привязана и дорожит вашим обществом.
— Что ей в моем обществе! — с горечью сказал он. — Я старый. Ей свой-то драндулет как надоел! Ну, Тарас Михайлович… А я чем краше?
Мы перевалили через песчаную гряду и увидели море. Ровное, белесое. Солнце, как это бывает после дождя, пекло теперь еще сильней. Я сразу разулся: по песку было приятно идти босиком. На берегу не было ни одного человека.
— Помнится, вы говорили, что она переживает смерть супруга, — сказал я. — Очень переживает. С виду весела, как птичка, а на деле…
— Э, — сказал Генрих Осипович. Он потрогал листья на кустарнике.
— Просохли? — спросил я.
— Это они в момент. Это они могут, просохнуть-то, — сказал Генрих Осипович по-прежнему с горечью. Он снял рубашку, повесил на ветки и стал раздеваться дальше. — А вы почему не разоблачаетесь?
— Спину вчера сжег, — объяснил я. И безжалостно продолжал: — Так я не понял насчет Клавдии Николаевны?
— У нее нет принципов.
Если б было можно, я бы засмеялся. Но вообще-то мне стало жалко Буша: он здорово запутался.
— Разве это так плохо? — спросил я легкомысленно.
Буш промолчал.
А я стал думать, зачем ему было так спешить с анонимным письмом. Ведь его никто не трогал. Ну, вызвали в милицию на допрос. Так всех вызывают в таких случаях. Хотел подкрепить алиби? Лучше рано, чем поздно? Или отводил внимание от Клавдии Ищенко?.. “Но и быть уверенным на сто процентов, что написал анонимку он, тоже нельзя, — подумал я. — Бушу никто не говорил, что Суркин арестован по подозрению в убийстве. Но оно у всех на уме. Суркина “взяли”, и Буш мог связать одно с другим”.
— На что она теперь будет жить? — спросил я. — Она работает?
— Нет. Она вроде той стрекозы из басни Крылова: “Лето красное пропела…” Помните?
— “…а зима катит в глаза”. Как же!
— Она получит большую сумму денег по страховке, — задумчиво сказал Буш. И мне показалось, он хотел что-то прибавить, но опять промолчал.
“Ладно, — решил я. — Сделаем следующий ход”. И сказал без всякого перехода:
— Жалко, фотоаппарата нет. Сейчас бы пощелкал видики.
Буш воззрился на меня. И сам пошел навстречу:
— А что, увлекаетесь?
— Немножко. Но… — я сделал паузу: стал возиться со спичками.
И Буш спросил:
— Что “но”?
— Сперли у меня аппаратик. “Смена-2” был, хороший.
— Как вас понимать?
— В прямом смысле.
— В номере?
— Ага. Полез сегодня в чемодан, а его нет.
— Вы в милицию сообщили?
— Не сообщил.
— Но почему?
— Не хочу.
— Глупости какие, а! Кто же мог украсть? Соседей я ваших знаю, по-моему, солидные люди. Не могли они пойти на такое!
Фу ты, черт! А я ведь уже было подумал, что он — это Буш: так мне спутала карты эта кража. Бушу в голову не пришло, что он мог быть вором. Насколько я его изучил, такое поведение говорило в его пользу. Если б он горячо заговорил, что эдак и на него можно подумать, что он тоже был в номере, тут бы я еще усомнился.
— Не знаю, не знаю, — сказал я.
— Слушайте, вот сволочи! — непоследовательно сказал Генрих Осипович. — Уж вас обкрадывать! И так у вас денег нет.
— Не в этом дело. Просто обидно.
В это время рядом зарычал мотор. Я уже давно слышал его гуденье, но тут автомобиль выкатился на песок, подминая кустики. “Москвич”. Остановился. За рулем сидела женщина. Я узнал ее.
— Нашего полку прибыло, Боря, — сказал Буш. — Тоже загорать будут.
Через переднюю дверцу вылез мужчина в шортах. И опять меня поразило его плоское лицо. Это были постояльцы Евгении Августовны Станкене.
Выпорхнула супруга.
— Сема! Как здесь чудненько! Никого нет! — Она мельком взглянула на нас с Бушем и отвернулась.
— Я ж тебе говорил, мамочка. Здесь прелестное место. Но только ты опять переводишь сцепление рывком. Васильев откажется чинить.
— Выжига он, твой Васильев!
“Мамочка” вытащила из машины плед. Расстелила его на песке Снова нырнула в машину. Достала какие-то пакеты. “Сема” разлегся на пледе волосатым пузом вверх и стал жевать.
А я вдруг вспомнил, что они приехали из Радзуте. Опять Радзуте! Они появились здесь одновременно со мной. Его звали Семеном. Может быть, Ищенко собирался говорить вовсе не с маленьким Семеном, влюбленным в Быстрицкую?
По теории вероятностей, такое совпадение было почти невозможно. Но в нашей работе часто бывает: а вдруг? “Контрразведчик обязан обладать живым воображением”, — любит повторять Шимкус. Но у меня не было никаких данных за это “а вдруг”. Мало ли кого зовут Семеном! “Интересно, сколько Семенов по статистике приходится на тысячу человек?” — подумал я. Но этот Семен приехал из Радзуте. Таких Семенов значительно меньше. Во всяком случае, стоило его “прощупать”.
— Что-то припекает. Пошли в воду? — предложил я Генриху Осиповичу.
— Пошли. — Он встал и подтянул свои длинные “семейные” трусы.
Вновь прибывшая чета расположилась к воде ближе, чем мы. Когда мы поравнялись с ними, я громкЗ сказал:
— Кто же все-таки убил Ищенко?
Буш удивленно покосился на меня. Я продолжил игру в расчете на тех двоих:
— Он был вашим другом. Неужели вы никого не подозреваете?
— Суркина.
— Суркин не мог этого сделать. Буш пожал загорелыми плечами.
— Следствию видней. Я оглянулся.
Тот, кого звали Семеном, перестал жевать и смотрел мне в спину. Он сразу отвел взгляд. Может быть, это вполне объяснимое любопытство на “убил”?
— Попей из термоса горяченького, — донеслось да нас.
Мы вошли в воду.
— Знаете, он мне тоже нравился. (“Нравился, а не — нравится, — механически отметил я. — Прошедшее время”.) Мы все-таки соседи, давно знакомы. Жили дружно. И жена у него отзывчивая такая… Но убил-то он, — твердо закончил Буш.
— Откуда у вас такая уверенность? Ведь это не шутки: убийство.
— У меня есть основания. Боря… Смотрите, как дымит пароход. Сколько угля — на ветер!
Черт! Долго он будет вертеть вола за хвост? Вызвать бы его в горотдел! Нет. Нельзя… Мне показалось, что про Суркина он говорил искренне. Говорил то, что думал. Странно. Автор анонимного письма должен знать, что это заведомая ложь. Откуда такая уверенность? Или он не писал письма? Почему же тогда он связывает арест Суркина с убийством?.. Думай, голова, картуз куплю.
Мы немного поплавали и вышли из воды. Возле “Москвича” я задержался, а Буш пошел к нашим вещам.
Я присел на корточки, мельком отметив, что по правому боку машины тянется свежезакрашенная царапина.
— А я вас вчера где-то видел, — обратился я к Семену. — У вас еще в руках был бинокль. Постойте, вы снимаете комнату у старушки… в конце улицы Прудиса… как же ее зовут?
— Евгения Августовна. Так, мамочка? — Он не имел ничего против разговора.
— Так, — подтвердила она и вопросительно посмотрела на меня.
— Я ж и говорю! — обрадовался я. — Значит, я вас там видел. Вы извините, что я так запросто, — продолжал я с “милой непосредственностью”, — все-таки пляж, здесь без смокингов. Без церемоний. Вы ничего не имеете против? А здесь так скучно! Может, пулечку распишем?
Обычно люди теряются от такого напора и на все соглашаются. А “Сема” даже оживился:
— О, вы играете в преферанс!
И сразу сник, потому что вмешалась его супруга:
— Карты? Никаких карт! Терпеть их не могу! Мы сюда приехали отдыхать, а не сидеть ночами напролет и накуриваться до одури, — она враждебно взглянула на меня.
— Так сейчас день. А преферанс чудесно помогает убивать время, — улыбнулся я ей.
— Я тут проиграл какую-то мелочишку, вот мамочка и взъелась.
— Да мы без денег! — замахал я руками. — Так! Тренировки для. И время препровождения. И на солнце так легче высидеть.
— Не допущу! — отрезала “мамочка”. — Я тебе решительно запрещаю играть в карты, Семен. А если тебе плевать на мои слова… Что ж, я сейчас уеду. Сяду в машину и уеду.
У Семена глаза сбежались к переносице. Он вздохнул.
— Да у меня карт нет, — признался я. — Я думал, завтра вот… Вы напрасно сердитесь, ей-богу!
— Вот и хорошо, — не унималась она.
Я посмотрел вбок. Генрих Осипович брел к дальним кустам: вероятно, отжимать мокрые трусы.
— Здесь вот был один товарищ, так он не расставался с картами, — придумал я. — Всегда при себе носил. По фамилии Ищенко, Тарас Михайлович, — я внимательно глядел на “Сему”. — Но с ним случилось несчастье. Его убили несколько дней назад.
— Кто ж его так? Братья-преферансисты? Я почувствовал, как он напрягся.
— Я не шучу. Это загадка. Местные детективы с ног сбились.
— При каких обстоятельствах?
— Ударили по голове. И все.
— Убийство с целью грабежа?
— О господи! Даже здесь нельзя спрятаться от этих ужасов, — опять вступила в разговор мадам.
— Ну что ты, мамочка! Зачем же так? Вот катавасия… Я работаю в киевской адвокатуре, — добродушно пояснил он.
— Простите, как ваша фамилия?
— Лойко, — чуть помедлив, сказал он.
— Я потому спрашиваю, что у меня там приятель работает.
— А как его? — в свою очередь, спросил Лойко.
Я назвал первую попавшуюся фамилию.
— Не знаю такого, — он покачал головой.
— Man kann ja nicht alle Menschen auf der Welt kennen. Außerdem ist Ihre Gattin sehr streng. Und er ist geselliger Kerl*["18], — сказал я, подмигивая.
— Dagegen haben wir nichts*["19].
— Тогда все в порядке.
— Мне тоже так кажется, — сказал он с довольной усмешкой.
— Что, что? Немецкий? Семочка прелесть как немецкий знает. Только не любит почему-то показывать.
— Опять ты, мамочка, ставишь меня в неловкое положение, — нахмурился адвокат. — Ты же знаешь, я не люблю ничем кичиться.
— Вы давно на взморье? — спросил я.
— Две недели.
— Чувствуется по загару. Все время здесь? Хотя у вас же машина! Разъезжали, наверное?
— Да.
— Ну, вообще-то с машиной всегда возни много. Это умаляет ее достоинства. Вы, наверное, оба водите?
— Я-то вожу… А мамочка — через пень-колоду, — досадливо сказал он.
— Где ж вы были?
— В Риге, — быстро сказал адвокат.
“Очень любопытно”, — подумал я. И похвалил Ригу:
— Н-ну, там чудесно… Больше никуда не ездили?
— Нет.
— Вот Радзуте, говорят, хорошее местечко. Не очень далеко отсюда. Райцентр. Не собираетесь?
Теперь я смотрел на “мамочку”, и мне показалось, что она вздрогнула. Во всяком случае, она быстро переглянулась с супругом.
— Нет-нет. Мы больше никуда не хотим ехать. Мы здесь поживем.
— Жаль. А то я думал напроситься к вам в компанию. Говорят, там берег лучше, в этом Радзуте. Чище и песок помельче.
— Хотите кофе? — спросила она. Видно, ей так не нравилась тема “Радзуте”, что она готова была стать приветливой и хлебосольной. — Мы его в термосе возим.
Теперь все было правильно. Теперь она говорила как надо. Но почему она вздрогнула?
— Спасибо большое. Слишком жарко для горячего кофе.
— Азиаты, между прочим, сидят в сорокаградусную жару в ватных халатах и дуют кипяток. Это помогает переносить высокую температуру, — заметил адвокат Семен Лойко.
— Все равно у меня нет ватного халата, — улыбнулся я. Пора было закругляться, чтобы не пересолить. — Я, пожалуй, пойду к своему компаньону. Он там заскучал. Неудобно. Вы что сегодня вечером собираетесь делать?
— Мы рано ложимся спать, — быстро сказала “мамочка”. — У нас режим.
— Жалко. Завтра вы здесь будете?
— Будем, будем, — сказал адвокат. Но по его голосу я понял, что как раз здесь завтра их наверняка не будет.
— Значит, завтра увидимся, — сказал я. — Всего хорошего.
Генрих Осипович лежал ничком на песке и грелся. Я лег рядом. Так мы лежали довольно долго.
— Забавная пара. Он у нее под каблуком, — сказал я.
— Гм, — неопределенно ответил Генрих Осипович.
“Интересно, — думал я, — слышал ли он мой разговор с Лойко?” Сейчас супруги говорили между собой, но слов разобрать было нельзя. Мне показалось, что они спорят. “Вероятно, им есть о чем поспорить”, — подумал я.
Моя тревога росла. Я по-прежнему чувствовал себя мишенью. Что-то подсказывало мне: дело идет к развязке. В нашем отделе это называлось “верхним чутьем старшего лейтенанта Вараксина”. Вернее, говорили не “Вараксин”, а называли мою настоящую фамилию. “Но фотоаппарат? Правильно ли я рассчитал все с фотоаппаратом?..” — думал я.
Адвокат говорил по-немецки очень чисто. Его звали Семеном. Евгения Августовна сказала, что они приехали из Радзуте. “Жаловались, что там много народу”, — вспомнил я. Интересно, они сами сообщили Станкене про Радзуте или она случайно приперла их к стенке со своей проницательностью? Сейчас они утверждают, что были в Риге. Очень любопытно. Не могла же Станкене все это придумать…
Тут я заметил, что солнце стоит уже довольно низко. В косых лучах над нами вилась мошкара. “Первый раз вижу мошек возле моря, — подумал я. — Наверное, их всегда уносит ветер. А здесь рядом лес”. Генрих Осипович спал. Я потряс его за плечо.
— А? — Он рывком сел.
Я засмеялся и погрозил ему пальцем.
— Что-то у вас совесть нечиста, Генрих Осипович! Вы просыпаетесь как по боевой тревоге.
— Что? Ах. это… Я старенький, Боря. Вот пригрелся на солнышке и заснул. Мне что-то хорошее снилось, а вы меня за плечо — хвать. Тут каждый вскочит.
— Оправдываться будете в милиции, — сказал я. — Скоро похолодает, едемте в город.
— Ага. В ресторан “Маяк”.
В “Маяк”? Там я еще не был, а заглянуть стоило. “Там сегодня будет Быстрицкая”, — вспомнил я. Кроме того, я сообразил, что сегодня еще не обедал, и у меня сразу засосало под ложечкой.
— В “Маяк” так в “Маяк”.
Мы оделись. На прощанье я помахал рукой чете Лойко, но они сделали вид, что не видят. Когда мы уже порядком отошли, послышался шум мотора. Вскоре “Москвич” обогнал нас. “Мамочка” сидела за рулем и напряженно смотрела перед собой. Адвокат забился на заднее сиденье. “А во всем виновато коротенькое слово “Радзуте”, — подумал я. Поэтому по дороге в город я ухитрился позвонить дежурному. Валдманиса не было. Я попросил навести справки о киевском адвокате Семене Лойко, и прежде всего сделать это в Радзуте.
В ресторане было самое “пустое” время. Обед по чекам кончился, а вечер с музыкой и вином, когда воздух становится синим от дыма и щиплет глаза, когда все говорят громче обычного, еще не начинался. Официант смотрел на нас как на неизбежное зло и обслуживать не спешил. Я потихоньку отщипывал кусочки от нарезанного ломтями белого хлеба. Буш понюхал цветочек в бокале и встал.
— Минуточку, — обронил он и исчез в проходе, ведшем, вероятно, на кухню.
Я лениво обвел глазами пустой зал. В углу сидел Красухин. Шляпы и авоськи не было в помине. Он был причесан на прибор, строг и сосредоточен. Рубашка на нем была другой расцветки. Так вот что лежало в авоське! “Толково работает”, — определил я.
Вернулся Буш. За ним шел метрдотель во фраке, что-то дожевывая на ходу. Он вытер рот платком, который достал из заднего кармана брюк, задрав фалду, потом выпрямился и стал величественным. Поманил к себе официанта. Буш сел за столик и довольно кашлянул. Метрдотель кончил выговаривать официанту, кивнул головой Бушу, а Генрих Осипович сделал ему ручкой, как хорошему знакомому.
— Вы имеете здесь вес, — заметил я.
— Кое-что, — не без гордости отвечал Буш. “Откуда у него эта любовь к “изящной” жизни?” подумал я.
— Что будем брать? — нагнулся к нему подскочивший официант.
— Вы здесь, кажется, недавно? — снисходительно спросил Генрих Осипович.
— Так точно. Второй день. Раньше в привокзальном работал.
— Там всегда скатерти грязные… Я думаю так, Боря, — обратился он ко мне, — мы сейчас пообедаем, а уходить не будем. Займем места, подождем вечера. Здесь будет весело. А?
Я немного подумал и согласился. Буш сделал заказ (он уже подмигнул официанту, стал звать его на “ты” и вообще чувствовал себя здесь как дома) и уткнулся в воскресные газеты, которые купил по дороге. Интересно, как человек трансформируется в зависимости от обстановки. Я машинально чертил вилкой на салфетке узор и думал, чем я располагаю.
Первое. Ищенко служил в полиции города Радзуте, а затем очутился в партизанском отряде. То и другое он тщательно скрывал. Значит ли это, что он был Кентавром? Нет. Чего же он опасался? Настоящего Кентавра? “Стоп! Как вы изволили выразиться, старший лейтенант? — перебил я самого себя. — Настоящего Кентавра? А Ищенко был Кентавром мнимым? Но, может быть, он всю жизнь опасался того, что его сочтут настоящим…” Это было похоже на правду. “Он не хотел быть на виду”, — вспомнил я слова Клавдии Николаевны.
Дальше. Ищенко уцелел, в то время как все погибли. Значит, он должен был знать о гибели отряда то, чего никто не знал. И за это знание поплатился жизнью. Я иду по следам Кентавра. “Или он идет по моим”, — подумал я. Войтина по линии Кентавра я исключал. Буш и его отношения с Клавдией Ищенко? Здесь скорее комедия, а не трагедия. Что могло бы заставить его написать анонимное письмо? Может быть, кто?
Я искоса взглянул на Буша. Он сидел, уткнувшись в развернутый газетный лист. Нет. Никто из них не должен быть убийцей по моим расчетам. Но мне все смешала история с фотоаппаратом… Тут раздались резкие, неприятные звуки. Я вздрогнул. Это музыканты настраивали инструменты на круглой эстраде.
— Эге, батенька! У вас нервы тоже не ахти, — заметил Буш, складывая газету.
Официант принес заказ. Он шел “на полусогнутых”, держа в вытянутой вперед и несколько в сторону руке поднос.
— Приступим?
— Приступим.
“Пройдусь по деталям”, — решил я. Прежде всего, кастет. Вернее, два кастета. Имел ли их в виду автор анонимного письма, когда обвинял Суркина? Если да, он убийца. На бумаге нет отпечатков пальцев. Значит, если Буш — автор, он ничего не скажет: уж очень старательно он отрезал возможный путь следствия к себе. А если не автор, ему будет нечего сказать. В обоих случаях допрос ничего не даст. “А может, даст?..” — подумал я.
— Что же вы пиво не пьете? — спросил Буш. — Замечательное пиво.
— Не люблю.
Если бы Ищенко был решительнее и не порвал тот листок бумаги — свою записку, все могло бы сложиться иначе. Он взвесил в тот вечер, что страшнее: правда или Кентавр. И ошибся. За эту ошибку он заплатил самой дорогой ценой. А Кентавр снова опустился на дно и затаился. Ест, пьет, спит. Может быть, ходит в кино, если любит. И готов убить всякого, кто помешает ему делать все это.
— Хороший борщ варят, — сообщил Буш. Он обсосал мозговую косточку и положил ее обратно в тарелку. — Не жирный, а наваристый такой, густой. Здешний шеф Петр Константинович был поваром на флагманском корабле. Адмиралов кормил. Школа!
— Адмиралы знают толк в борщах, — рассеянно подтвердил я.
Последние косые лучи солнца били мне в глаза. Я передвинулся вместе с креслом вбок. И увидел в темном углу зала носатого, чернявого — он вовсе не походил на литовца — начальника уголовного розыска капитана Сипариса. Я помнил его по допросу Буша, когда заглядывал в окошечко (Буш сейчас тоже заметил его и отвернулся). Он сидел под пальмой со скучающим видом, подперев голову рукой с дымящейся сигаретой. Попал сюда случайно? Я обвел глазами зал. За несколько столиков от капитана, ближе к эстраде, расположился знакомый мне молодой человек. Вчера он был в темных очках-консервах и беспрестанно вертел ключ на цепочке. Местный “фарцовщик”. И к нему, пересекая зал, направлялся Пухальский. Пожалуй, Николай Гаврилович стал неосторожен.
— Мой сосед, — кивнул я на него головой. — Тоже в триста пятом живет.
— А, Николай Гаврилович, — сказал Буш, взглянув.
— Знакомы?
— Он приехал из Саратова к нам на фабрику и как-то был у меня в гостях. Деловой мужик, с хваткой!
Прикрывшись рукой, я внимательно наблюдал за столиком Пухальского. По тому, как Пухальский разговаривал с молодым человеком, похоже было, что они в размолвке. “Вот почему он предлагал мне вчера везти чемоданчик, — подумал я. — Кстати, не опасается ли Пухальский своего компаньона? Может быть, поэтому он просил вчера запереть на ночь номер?..”
— В каком смысле? — спросил я.
— Во всех смыслах. Умеет жить, черт…
— Он, между прочим, очень сокрушается об Ищенко.
— Кто, Николай Гаврилович? Они у меня пили и сцепились насчет оккупации. Спорили, спорили! У покойного Тараса Михайловича даже глаза кровью налились. Что-то про полицию выясняли.
— Откуда ж Николаю Гавриловичу про полицию знать? Он вроде молодой.
— Он где-то в этих местах жил, насколько я понял. Во время войны. Так что вкусил все прелести.
— А Ищенко?
— Да не знаю я! Можете у Николая Гавриловича спросить, если интересуетесь.
— Я просто так.
Новая деталь. Как ее оценить?
Зажглись люстры под потолком, и сразу грянула музыка. В зале стало как-то просторнее. Я опять огляделся. Народу заметно прибавилось. Недалеко от нас устроилась Быстрицкая. Она кивала мне головой. Рядом сидел Семен. Все шло чудесно. Я помахал им рукой.
— Заказывайте себе коньячок, Генрих Осипович, — подмигнул я Бушу. — А то он кончится. Глядите, как густо народ повалил.
— Айн секунд.
— Я сейчас вернусь.
Я прошел вплотную мимо столика капитана. Он наверняка знал меня по фотографии. Он видел меня, но не шелохнулся. Я вышел в вестибюль, уставленный пальмами с волосатыми стволами, — в этом городе вообще любили пальмы. Я закурил, немного постоял. Капитан не появлялся. Значит, я ему не был нужен. Я вернулся в зал. Оркестр только что начал играть танго, и между столами к эстраде пробирались пары. Поэтому я быстро прошел расстояние, отделявшее меня от столика Быстрицкой, и чопорно ей поклонился.
— Раечка, станцуем? Вы разрешите, Семен?
Сначала мы топтались с краю, а потом протиснулись в середину толпы.
— С кем это вы сидите? — полюбопытствовала Быстрицкая.
— Некто Буш, Генрих Осипович. Нравится?
— Ха, он старый! А потом я его видела: он к Ищенко приходил… Вы хорошо ведете.
— Спасибо.
— Нет, я серьезно.
Чувствовалось, что она выпила. Еще до прихода в ресторан, потому что появились они совсем недавно. И поэтому я решился.
— Раечка, я изнываю от безделья. Я заполняю всякие анкеты, пишу заявления. Я жду выхода в море. Я обязательно добьюсь своего. Но мне нужно запастись терпением. Сейчас я лежу утром в кровати до одиннадцати. Потом болтаюсь по городу. Мне скучно. Мне не дает покоя загадка: кто убил Ищенко? Почему? Я живу на его месте — случайное совпадение. Я хочу распутать это дело. Давайте вместе, а? Раечка!.. — Я шел напролом.
— При чем тут я? — слабо возразила она.
— Рая, вы мне верите?
Она посмотрела на меня долгим, значительным взглядом и опустила ресницы. Она выпила слишком много Она, по-моему, даже не все понимала, что я говорил.
— Верю.
“Охо-хо”, — подумал я.
— Я не про то, Рая… Вы что-то знаете. Расскажите мне. Моряк, который живет в моем номере, сказал, что Ищенко накануне смерти что-то писал. Потом порвал записку и выбросил. Мне кажется, что его кто-то преследовал. Он боялся, понимаете? Он хотел сообщить куда следует, и… тут его стукнули.
Танец кончился. Эх, как не вовремя! Может, вывести ее на улицу? Разговор предстоит серьезный. Нет, нельзя. Перемена обстановки может сбить ей настроение. Мне нельзя давать ей ни секунды передышки. Только вперед!
— Подождите! Сейчас они опять заиграют.
“Только б они не устроили перерыв”, — весь сжался я. Я почти гипнотизировал ее, так мне хотелось, чтобы она сейчас все выложила. Я рисковал многим, но, кажется, все шло нормально.
— Вы не думаете, что Сема будет ревновать? — прищурилась она.
Черт бы ее побрал с ее кокетством!
— Простит. Так чего он боялся, Раечка?
— Не знаю… Он просил меня… — она замолчала. Музыканты снова ударили в литавры. Запела труба.
— Ну же!
— Я тут с одним журналистом из Ленинграда… ну, он поцеловал меня на бульваре. А Ищенко видел. Он и Семена знал, часто болтал с ним, когда тот приходил ко мне на дежурство. Он с ним так добродушно разговаривал! А Сема, он лапоть… И Ищенко пригрозил, что все расскажет Семе, если я не выполню его просьбы. Он был очень подлый человек, а я к Семе хорошо отношусь, больше, правда, как… ну, по-матерински, что ли. А он ревнует ко всем, вы знаете. Я не хотела скандала. Только вы ничего ему не говорите, вы обещаете?
— Обещаю.
— Я даже не знаю, зачем я вам все это рассказываю.
Вокруг толкались танцующие пары, и я наклонялся к самому лицу Быстрицкой. Ее волосы щекотали мне щеку. Она говорила шепотом.
— Просьба была очень странная… Он разыскал меня на пляже и сказал, что ему нужно, чтобы я шла за ним. Почти рядом, но за ним. Он объяснил, что должен встретиться с одним человеком. И чтоб я стояла неподалеку. На виду. А если они пойдут куда-то, то чтобы следовала за ними.
“Неужели все так просто? — подумал я. — И все сейчас выяснится?”
— Как он это объяснил?
— Он сказал, что тот человек должен ему деньги. Крупную сумму. И не хочет отдавать. И что он может затеять драку, а я буду свидетельницей. Мне очень не хотелось идти, но он… Ну, словом, то, что я вам говорила…
“Нет, все совсем не просто, — подумал я. — Ищенко хранил свою тайну как зеницу ока”.
— Что было дальше?
— Мы пошли. Он торопился и поглядывал на часы: наверное, опаздывал. Я еле поспевала за ним. Так мы прошли центр.
— Дальше.
— Дальше все. Около проходного двора меня остановил Сема, он шел по улице навстречу. Он спросил, куда я спешу. Я сказала: “Не твое дело”. Он стал спрашивать, почему у меня такое расстроенное лицо. Я совсем не хотела, чтобы он увязался за мной. Я стала ему грубить, но он не отставал. И я не свернула во двор за Ищенко, потому что думала: он там остановился и поджидает меня… И все.
— Вы стояли с Семеном возле проходного двора?
— Да.
— Кто-нибудь свернул в него после Ищенко?
— Полминуты спустя. Мужчина. “Суркин”, — решил я.
— Вы бы его узнали?
— Да. У него одна рука больная какая-то, он ее наотлет держит.
“Он, — подумал я. — И все благополучно накладывается на его показания”.
— Больше никто не проходил мимо вас?
— Нет. Я еще машинально следила. Только этот с рукой прошел.
“Все точно, убийца двигался навстречу”, — подумал я.
— Вы не заходили потом во двор?
— Нет.
— Где была назначена встреча?
— На площади. Там, где стоянка автобусов. Я потом пошла туда кругом, по улице, потому что Сема не отставал от меня, но Ищенко там не было.
Вот где была ошибка в моих расчетах. Не во дворе, а на площади. Значит, убийца встретил его на пути к месту свидания. Напрашивался еще один вариант: Ищенко шел на встречу, но не с Кентавром, а Кентавр помешал ей осуществиться, потому что от нее зависела его судьба. Но откуда он мог знать о встрече? Да и, судя по всему, Ищенко боялся именно того человека, к которому шел… Потом я вспомнил, что последние дни Черкиз приводил автобус на несколько минут раньше расписания. Если он Кентавр и ему надо перехватить Ищенко на пути к остановке, все совпадает. “Но фокус с фотоаппаратом он проделать никак не мог, — подумал я. — Мимо”. Потом вдруг без всякой связи с предыдущим у меня мелькнула мысль: “Суркин коллекционировал военные регалии, каски и всякую дрянь. И у него могло быть два одинаковых кастета…” Но здесь я снова упирался в фотоаппарат. “Ладно, — зло подумал я. — Хватит играть в угадайку. Мне нужны факты. Фа-акты!”
— Проходным двором ведь ближе идти? — спросил я.
— Ага. Все местные им пользуются, если идут из этой части города. А курортники, я заметила, так не ходят, они всегда в обход. Редко кто знает. Он длинный, как переулок, — ворота, и сразу поворот такой: приезжие думают, что двор глухой. Тупик.
— Понятно, Раечка… А почему вы в милицию не заявили?
— Но я ж толком ничего не знаю. Того человека я не видела. Да и боюсь я, на меня и так косо смотрят… Прицепятся, все надо будет рассказывать, и про журналиста… и до Семы дойдет. Не хочу, не хочу!
Вот дуреха. Боится. А ведь знает о работе милиции не понаслышке: все-таки гостиница.
— Поймите, Раечка, убийца гуляет на свободе. Ваш рассказ может помочь следствию.
— Чем?
— Не знаю. Но там разберутся… Между прочим, отличные джазисты в этом ресторане. Мы уже четыре танца станцевали и не заметили.
— Устали?
— Что вы! Просто Семен там один скучает.
— Ну, идемте, — неохотно сказала она.
Семен сидел хмурый и прикуривал одну сигарету от другой. Он старался не смотреть на меня.
— Не сердись, Сем! Мы ж с тобой договорились, что я не играю в эту игру.
— Может, к нам пересядете? — предложил Семен, решивший быть мужчиной.
— Спасибо, я к своему Бушу пойду, а то он обидится.
Буш держал в руке рюмку.
— Милая девочка, — сказал он. — С которой вы танцевали.
— Плохих не держим.
И тут же я подумал: “Почему Буш сказал “айн секунд”, когда я предложил заказать коньяк? Он же не знает немецкого языка… Впрочем, я становлюсь слишком подозрительным. Это довольно распространенное выражение”.
— Познакомите?
Тут я заметил, что он пьет из второго графинчика, а первый уже пустой. Ого! Третья космическая.
— Застолблена.
“Так, — думал я. — Их всех можно исключить. Человеку незачем ходить на свидание с соседом по номеру. И Буша. Он сказал правду про третье число”.
— Ваше здоровье! — сказал Генрих Осипович.
— Ага.
“Исключить? А фотоаппарат?..”
Генрих Осипович остался в ресторане. И Пухальский был там со своим “фарцовщиком”, когда я уходил.
На улице было темно. Фонари, как нарочно, горели вполнакала. Красухина я не видел, но знал, что он на расстоянии следует за мной. Мы кружили по городу. Я садился на скамейки, подолгу простаивал возле освещенных витрин. Хвоста не было.
Когда я стоял у окна часовой мастерской (внутри горел свет, а вдоль стен выстроились часы различных систем в футлярах в человеческий рост, в них качались начищенные медные маятники, вспыхивая в свете электрической лампочки под потолком, — часы жили своей механической жизнью в отсутствие человека, и это производило жутковатое впечатление), а младший лейтенант стоял, скрывшись в густой тени дерева (я видел его боковым зрением), — в этот самый момент из переулка вынырнул пошатывающийся парень и пошел на меня.
— Сигаретки нету?
— Есть.
Я вынул пачку. Непослушными пальцами он выудил из нее сигарету.
— Корову бы надо с подойничком.
— Под “подойничком” подразумеваете спички?
— Ага. Кругло говоришь.
— В школе научили.
Я стоял вполоборота к нему и продолжал глядеть в окно мастерской, но был весь как пружина.
— Грабануть хочешь?
— Что?
— Ничего… А то смотри милицию крикну. У нас тут быстро.
Я засмеялся, но по-прежнему был готов поймать любое его движение. Он прикурил. Погремев спичками, вернул коробок. И отвалил: спотыкаясь, пошел своей дорогой. Уф!
Возле гостиницы я напился газировки из светившегося изнутри автомата.
— У вас трехкопеечной монеты нет? — окликнул я младшего лейтенанта, остановившегося невдалеке. — У меня одни копейки, а хочется с сиропом.
Он приблизился.
— Ступайте отдыхать, — тихо сказал я, перебирая монеты у него на ладони. — Сегодня уже ничего не будет.
— А в гостинице?
— Там мне бояться нечего. Идите.
Перед тем как войти, я оглянулся: он стоял возле автомата и провожал меня глазами.
Я пересек вестибюль и поднялся по лестнице на второй этаж. Зеркала на площадках были глубокими и таинственными. В пустом полутемном коридоре возле досок я уронил платок, закурил и нагнулся, подсвечивая себе спичкой. Фотоаппарата не было. Я отодвинул доску. Пусто. “Что за фокусы? — подумал я. — Моя “Смена” появляется и исчезает когда ей вздумается. Вернее, когда кому-то вздумается. Мистика, спиритизм!” Я тщательно отряхнул платок, спрятал его в карман и свернул по коридору к столику дежурной.
Навстречу мне с кожаного диванчика поднялась уборщица. “Ее зовут Марта”, — вспомнил я В руках у нее был какой-то предмет, завернутый в газету.
— Можно вас на минуточку?
— Хоть на десять, тетя Марта.
— Нет. Пожалуйста, отойдемте. — Она оглянулась на дежурную: та, положив голову на руки, дремала.
— Хорошо.
Она сунула мне в руки сверток.
— Нате!
— Не понимаю.
Лицо ее покрылось красными пятнами: это было заметно даже в полутьме коридора.
— Все мой подлец, Пашка!.. Оставить его дома не с кем, крутится день-деньской на улице. Я ему всегда наказывала: не смей ничего у постояльцев трогать…
Я вспомнил мальчика, игравшего на лестнице оловянным солдатиком. “Господи, какой же я осел! — подумал я. — Какой мохнатый, длинноухий, безнадежный осел! Почему я не обратил внимания на то, что футляр аппарата был расстегнут. Конечно же, Пашка спрятался в коридоре, играл им, а потом сунул под доски”.
— Я у вас в номере-то прибирала, вышла с мусором, а он вот… полез под кровать и вытянул его из чемодана. Уж вы извините! Он его под доски в коридоре затолкал А вечером пришли домой, он мне признался. Я бегом сюда, запыхалась, гляжу: лежит целехонек. Слава богу! Уж как я обрадовалась!.. Я ему лупки дала, подлецу. На скору руку, но дала… Он-то ведь увидал, что из чемодана ремешок торчит, и вытащил за него. Вы чемодан запираете?
— Нет.
— Ну, не врет, значит. И то легче… Он еще маленький, не понимает, что творит. Вы уж не сердитесь!
— Я не сержусь, тетя Марта. Я теперь чемодан запирать буду, а вы его не бейте.
— Да уж отодрала! И еще добавлю! Его в понятие привести надо, чтоб запомнил, а то пойдет по кривой-то дорожке. Ну, такой хитрый, ну, я ничего не заметила: он его хвать — и под рубашку. А потом боком, боком… Только я вас очень прошу, прямо я вас умоляю, не заявляйте! У нас так строго насчет этого, а я никогда ничего…
— Не волнуйтесь, пожалуйста, тетя Марта. Все останется между нами.
— Уж такое спасибо вам! Прямо не знаю, как благодарить.
— Идите спать, тетя Марта, а го вы не выспитесь. И не надо лупить Пашку, он неплохой мальчуган.
— Да я уж…
Я поднялся на третий этаж.
Итак, все стало на свои места. Какого же дурака я свалял! А не упомянуть обо всем этом в отчете я не имел права… “Будьте мужчиной, старший лейтенант, — сказал я себе. — И зарубите на носу, что мистика и спиритизм — обман. Просто бывают умные старшие лейтенанты, а бывают пентюхи”.
Мне совсем не хотелось снова спускаться, было поздно, коридор был пуст, и поэтому я прошел в темный конец коридора, сел возле телефона на кожаный диван и набрал номер. “Пухальский спекулянт, — раздраженно думал я. — Может быть, валютчик. Скорей всего в газете была валюта. И черт с ним. Надо рвать лишние нити. Пусть с Пухальским возится Сипарис. Ищенко зачем-то взял его пиджак, а Пухальский, когда ему предложили опознать труп, растерялся. Испугался вопроса: почему ваш пиджак оказался на убитом. Не хотел привлекать к себе внимания. Ничего не знаю, моя хата с краю. Он не рассчитал, что подозрительным покажется как раз то, что он не признал своего пиджака. А ведь следствие рано или поздно должно было обнаружить, что пиджак на Ищенко с чужого плеча. Пухальский понял это с большим запозданием. Все было так. И никак иначе, — уговаривал я себя. — И Буш тут ни при чем. Хватит играть в жмурки…” “Алле”, — ответил усталый голос дежурного. “Передайте Пухальского Сипарису, — сказал я, направляя звук ладонью в трубку. — Он все равно ходит за ним по пятам. Завтра до работы перехватите Буша и прижмите его. Насчет анонимки. Что он знает? Вытрясите из него детали, может быть, они что-то дадут. Возьмите подписку о неразглашении. Сопровождение снимите — Красухин больше не нужен. История с фотоаппаратом оказалась липой. Все. Спокойной ночи”.
Я медленно пошел к себе.
В номере сидел Войтин и что-то писал. Лампа- с жестяным козырьком бросала круг света на стол, тень Войтина горбилась на стене. Он вздрогнул, когда я рывком распахнул дверь: иногда бывает полезно войти вот так неожиданно. Он прикрыл лист бумаги локтем. “Наверное, так же писал свою записку Ищенко, — почему-то подумал я. — А потом его убили…”
— Физкультпривет!
— Нагулялся? — отечески спросил Войтин.
— Так точно. Теперь с вашего позволения располагаю спать-с. До утра, с вашего разрешения.
— Вольно, студент. Ты не знаешь, когда первый раз вынимают письма из почтового ящика?
— Часов в семь. А что?
Он что-то подсчитал в уме, шевеля губами.
— Разучись спрашивать: “А что?” Ничего.
— Как вашему превосходительству угодно. Но если вы хотите, чтобы его вынули с утра, пойдите и опустите сейчас.
— Нет.
Я сел на койку. Он сунул бумагу в конверт. Заклеил его. Написал адрес. Какой-то короткий адрес.
— Не видел, камера хранения еще открыта?
— Открыта. А вы свои фамильные драгоценности там держите?
— Там, студент.
Он вышел, держа в руках конверт. А когда вернулся через несколько минут в номер, конверта у него не было. Почтовый ящик висел на улице возле подъезда. Из гостиницы Войтин не выходил: я смотрел в окно. На нем были пижамные брюки без карманов. Значит, он оставил конверт в камере хранения. В чемодане. Письмо самому себе?.. Тут я вспомнил про ключ, который нашел на остановке.
— Я организовал бюро находок, между прочим, — сообщил я. — Фирма “Вараксин и сыновья”.
— Ну и что?
— С огорчением констатирую, что вас это не интересует. Вы ничего не теряли?
— Нет, — отрезал Войтин.
— А это? — Я раскрыл ладонь.
— Где ты нашел? — с волнением спросил он. — Я даже не знал, что потерял его.
— Может, не ваш?
— Другого такого нет. — Он забрал у меня ключ.
— Лежал рядом со ступеньками автобуса, пришедшего из Радзуте.
— Вот как? — Войтин зорко взглянул на меня. — Тебя трудно выносить в больших дозах, студент… Ключ я спрячу. Спасибо. Серьезно, спасибо… Мне было бы очень больно его потерять: я его всю войну носил на себе. Думал, вернусь и открою дверь. Тысячу раз это видел. Эх! — Он стиснул зубы. — Даже в госпитале он лежал в тумбочке рядом со мной… Спасибо!
— Не за что. Жалко, что вы мне не сказали, что собираетесь в Радзуте. Я бы тоже поехал.
Он промолчал.
— Говорят, там католические соборы красивые?
— Я не специалист, — сухо сказал Войтин. — Давай спать, Борис… как тебя по отчеству?
— Андреевич.
— Так вот, спи, Борис Андреевич. Дрыхни. И не приставай ко мне.
— А в шахматишки не желаете?
— Нет.
Но сам он долго не мог заснуть: я слышал, как он ворочается в кровати. Я курил в темноте и, затягиваясь, глядел на рдеющий огонек сигареты: он быстро тускнел, подергиваясь пеплом.
“Вот так и истина, товарищ Вараксин, — сказал я себе. — Огонь под пеплом… Зачем Войтин ездил в Радзуте? Почему он так упорно не хочет об этом говорить? Что за письмо он писал? И что связывает с Радзуте киевского адвоката Лойко? Семена Лойко?..”
Когда я проснулся, Войтин уже был одет.
— Не спится? — спросил я, опуская ноги на пол.
— Я ранняя пташка, студент.
— Морская привычка?
— Во-во. Моряк без моря.
— Слушайте, а вы в высшие инстанции обращались?
— Насчет чего?
— Когда вас на берег списали.
— Как же… Разбил чернильницу на столе начальника управления экспедиционного лова.
— А результат?
— Он сказал, что такие вопросы решает отдел кадров. Он доверяет своим работникам. И что лично он считает: у моряка должны быть крепкие нервы, а бить чернильницы в кабинете начальника — распущенность.
— Суровый мужик.
— Куда там!
— Теперь вы должны на берегу работать? В порту?
— Должен… Я расчет взял.
Тут я заметил, что он как-то лихорадочно возбужден. Уже “зарядился”? Непохоже.
— Вы выглядите неважно.
— А, — он мотнул головой.
— Нет, серьезно. У вас лицо какое-то бледное.
— Что я тебе, барышня?
Проснулся Пухальский. На меня он не глядел. Когда Войтин осведомился, как ему спалось, он буркнул в ответ что-то невразумительное. Сдернул со спинки кровати полотенце и вышел.
— Что-то наш генерал не в настроении, — заметил Войтин. — Не с той ноги встал.
— Почему генерал?
— Держится солидно: брюхом вперед ходит… Зарядку свою он, между прочим, делать сегодня вроде не собирается. Из ряда вон.
— Сегодня понедельник — день тяжелый.
“Что-то сегодня все взбудоражены”, — подумал я.
Было девять часов утра, а из открытого окна уже несло зноем. День обещал быть на редкость жарким. Я подождал, пока из туалета вернется Пухальский, потом пошел принял холодный душ. Надел чистую рубашку, спустился в вестибюль и вышел на улицу.
До часа связи оставалось тридцать пять минут.
Я вошел в телефонную будку за углом (автомат уже починили) и позвонил. Подошел Валдманис. Он поднял трубку сразу, как будто ждал моего звонка. “Есть что-нибудь новое?” — спросил я. “Да”, — сказал он. И сообщил, что в результате проверки, которую я просил сделать, мы вышли на Кентавра. Кентавр под наблюдением. “Вышли в цвет, как говорят “клиенты” капитана Сипариса, — радостно гудел в трубке голос начальника горотдела. — Вы были правы. Я эту линию не принял всерьез, а вы рассчитали точно. Ювелирно точно…” Я прислонился плечом к стене будки. “Давно все выяснилось?” — “Час назад”. — “Обувь проверили?” — “Утром, когда он вышел из дому, устроили лужу возле бочки с квасом. Он наступил…” На сырой земле за контейнером для мусора в свое время был обнаружен четкий след. Он был под трупом Ищенко, поэтому его не затоптали. Его мог оставить только убийца, когда затаскивал труп: никому в голову не придет просто так лезть за контейнер, это был след взрослого человека. Обувь всех подозреваемых была проверена в начале следствия. Это ничего не дало… “Совпало со слепком?” — спросил я. “Совпало”. — “Порядок, — сказал я. — Порядочек”. — “Вам пришло сообщение из республиканского комитета. Ларионов, судя по всему, провернул громадную работу. Старался выяснить, не связан ли Кентавр в настоящее время с иностранной разведкой”. — “Ну?” — “Похоже, не связан” — “Значит, берем сегодня”. Мы обсудили детали. “В одиннадцать машина будет там”, — уточнил Валдманис. Я сказал, что подойду к горотделу в пол-одиннадцатого — это рядом, от горотдела пойдем пешком — и повесил трубку.
“Так, — сказал я себе. — Та-ак, сеньор Вараксин”. И стал насвистывать. Мне хотелось заорать во весь голос, или пройтись на руках по тротуару, или отколоть еще какую-нибудь штуку. “Спокойно, старший лейтенант, — сказал я себе. — Еще спокойней. Это чисто нервное. Сейчас пройдет”.
Я вернулся в гостиницу и едва избежал встречи с Иваном Сергеевичем Увидев его, я встал за колонну. Он меня не заметил и прошел в свою комнату. Он вовсе не походил на седоусого юнкера, хозяина гостиницы, который на момент возник в моем воображении в день приезда. Я стал подниматься по лестнице. “Не ушел, — думал между тем я. — Не ушел, подлец. И не мог уйти. Странную ему дали кличку: Кентавр. Человек с туловищем коня”.
В коридоре я столкнулся с Пухальским. Он молча посторонился. Я вошел в номер и сел на подоконник. Внизу, возле входа в гостиницу, бродили по асфальту голуби. Когда Пухальский вышел, они взлетели. А человек в серой кепке, надвинутой на глаза (он сидел неподалеку на бульваре), поднялся и пошел в ту же сторону, что Пухальский. “Хватит вам заниматься темными делишками, гражданин Пухальский, — подумал я. — Хорошего понемножку”.
— Передай газетку, я почитаю, — попросил Войтин. Он лежал, закинув ноги в туфлях на спинку кровати.
— Пожалуйста.
— Слушай… — сказал он и замялся.
— Что?
— Нет, ничего.
И опять мне показалось, что он какой-то странный сегодня: как будто его бьет озноб. Глаза у него лихорадочно блестели.
— Питаться пойдете?
— Нет. Не хочу. Есть не хочется, а то бы пошел.
— На нет суда нет.
Я снова спустился вниз и побрел по бульвару. Это было теперь труднее всего: протянуть время до одиннадцати часов. На другой стороне я увидел книжный магазин — он был уже открыт — и зашел. Я люблю копаться в книгах. “Ты как Карл Маркс”, — обычно иронизирует по этому поводу Тамара. В магазине царила полутьма, пахло клеем и типографской краской от новых книг. На прилавке лежал Катаев — “Маленькая железная дверь в стене”, последняя повесть Бакланова, стихи А.Имерманиса. Все это я уже купил дома. Я взял сборник рассказов Льва Толстого: там были “Холстомер” и “Отец Сергий”.
В кафе, ожидая заказа, я листал книгу. Меня всегда поражало в “Сергии” то место, когда бывшему блестящему красавцу офицеру, а теперь нищему лысому старику, проезжие подают милостыню. Они говорят между собой по-французски — о нем, он все понимает, а делает самое простое: берет двадцать копеек. Всю жизнь он боролся со своей гордыней. Всю жизнь обманывал себя. А теперь не только все понял рассудком, но и стал другим: ясным и кротким человеком. “А Войтин тоже горд, — почему-то подумал я. — Очень горд…”
Вернувшись в гостиницу, я поднялся на второй этаж. Сегодня дежурила Быстрицкая. Она слегка смутилась, увидев меня.
— Раечка, привет! — сказал я, устраиваясь на диванчике рядом с ее столом. — Я вам подарок принес.
— Мне? Ой, спасибо! А какой?
— Вот. — Я протянул ей Толстого.
— Спасибо большое, — сказала она не особенно уверенно.
— Сейчас что! Скажете, когда прочтете.
— Прочту обязательно. Как ваши успехи, товарищ детектив.
Хм!
— Насчет Ищенко-то? — переспросил я.
— Да.
— Обдумал ваше сообщение, товарищ Рая Быстрицкая.
— И?
— Ничего не могу понять.
— Может, тот его из-за долга убил?
— Может быть. А с Семеном вам надо быть честной. Он, мне кажется, всерьез любит вас.
— Да? — сказала она и поправила прядку на лбу.
— Да.
— Но он такой ску-учный. Сидит и молчит все время.
— Эх, Раечка! — сказал я. — Погубят вас трепачи.
— Не погубят. Я хитрая.
Сегодня она была совсем в другом настроении, чем вечером. Ох, женщины, женщины!
— Дай-то бог!
— Вы сейчас на Ищенко очень похоже сказали. Между прочим, он, по-моему, в бога верил.
— С чего вы взяли? — спросил я. Для следствия уже не имело значения: верил Ищенко в бога или нет. Но мне было просто по-человечески любопытно.
— Когда он спешил на то свидание, мы проходили мимо церкви. У нас тут только одна православная, остальные для католиков… Так он. на нее перекрестился
— Напрасно, — сказал я. — Наукой доказано, что бога нет. Есть мы — люди…
Когда я поднялся в номер, Войтина я уже не застал. Он ушел.
Было двадцать минут одиннадцатого, когда я вышел из гостиницы “Пордус”. Небо над черепичными крышами побелело от жары. Ни малейшего дуновения ветерка не чувствовалось на бульваре. Город вымер.
Совсем недавно, в такой же вот светлый и жаркий день, по времени приблизительно через полчаса, был убит Тарас Михайлович Ищенко. Сегодня через час его убийца будет сидеть напротив следователя по другую сторону стола и отвечать на положенные вопросы: “Ваша фамилия? Имя? Отчество? Год рождения?..” И он будет просить разрешения закурить. Или он не курит? “Курит”, — вспомнил я.
Идти на задержание мне было совсем не обязательно: ребята Валдманиса отлично справились бы без меня. Но это был логический конец моей работы здесь, и мне было приятно самому поставить точку.
На первый взгляд казалось, что возле горотдела никого нет. Но в скверике напротив подъезда сидели несколько человек. Среди них я узнал Виленкина и младшего лейтенанта Красухина. Когда я подошел, все не торопясь двинулись по переулку. От подъезда отделился Валдманис и на ходу пристроился ко мне.
— Порядок? — спросил я, глядя перед собой.
— Да. За ним следует машина радзутского горотдела. Передадут нам с рук на руки.
— Не опаздываем?
— Нет, нормально… Буш сделал заявление, что анонимное письмо написал он.
— А где второй экземпляр?
— У него.
Я покрутил головой.
— Человек типа “а вдруг?”, — пояснил Валдманис. — Потому так вел себя на допросе.
— А почему он решил, что убийца Суркин?
— Тот был взволнован, когда увидел Ищенко в гостях у Буша. Странно вел себя. Утром расспрашивал Буша об Ищенко. Потом “протек” на Буша. Он не сразу вернулся домой в тот злополучный день, Буш столкнулся с ним у крыльца. “Где пропадали?” Суркин растерялся, сказал, что только что вышел из дому. Но Буш же к нему стучался… Потом Буш узнал на допросе, когда Ищенко был убит, и сразу подумал о Суркиие.
— Почему сам не пришел?
— Говорит: “Береженого бог бережет. Таскали бы потом на допросы…”
— Клавдия Ищенко, конечно, об анонимке не знала?
— Нет. А про кастет он не подозревал. Совпадение.
— Ясненько, — сказал я.
Мы свернули в переулок. Мы оба были напряжены и вздрогнули, когда на башне тевтонского замка часы пробили без четверти. Потом взглянули друг на друга.
— Фамилия у него, конечно, чужая, — сказал я.
— Вероятно, — сказал Валдманис. Мы помолчали.
— Знаете, я вам завидую, — сказал Валдманис. — С мальчиком. Насчет близорукости.
— У меня был товарищ в школе, — пояснил я. — Ему как-то удалось миновать врачебные осмотры. Он до четвертого класса был уверен, что все люди видят предметы, как он сам: такими же расплывчатыми. А когда первый раз надел очки, остолбенел от удивления.
Мы снова повернули и пересекли круглую площадь.
— Сюда, — сказал Валдманис. — Здесь ближе.
— Знаю я этот двор, — проворчал я. — Я здесь каждый сантиметр облазил.
Мы свернули под арку. “Так же и Ищенко сворачивал в тот раз, — машинально подумал я. — У него, наверное, сильно билось сердце”.
Впереди за углом послышались какое-то топтанье, возня: звуки множились в гулких стенах. Раздался короткий сдавленный вскрик. Мы бросились вперед. За поворотом на земле, сцепившись, катались двое. Еще один человек бежал с другой стороны.
— Янкаускас, — сквозь зубы сказал начальник горотдела. — Он ждал на остановке… Ни черта не понимаю!..
Но я уже понял. Ах, Войтин, Войтин! Он все хотел сделать сам.
Противникам удалось подняться. Они сделали это одновременно. У бывшего помощника капитана рыболовного траулера Войтина текла по лицу кровь. Но он держался молодцом. Даром, что его противник был, судя по всему, намного сильнее: ему ведь не надо было глушить отчаянье вином, как это ежедневно делал Войтин. Но Войтин висел на нем, как клещ. Тот не мог размахнуться для удара. Все это я машинально отмечал, подбегая. “Быстрее. Еще быстрее”, — думал я. Но мы опоздали. Увидев нас, тот, второй, изловчился и ударил Войтина коленом в низ живота. Войтин упал. Он лежал, скрючившись, на земле. А тот выпрямился. Это был плотный лысый человек в синей холстинной куртке: он водил радзутский автобус. Владимир Пантелеймонович Черкиз. Вчера я прикуривал у него на остановке.
Мы еще не успели вмешаться, а только как бы ненароком стали в круг: в центре круга лежал Войтин и стоял шофер. Он выставил правое плечо вперед и прыгнул между Виленкиным и Красухиным. Виленкин подставил ногу. Шофер споткнулся, его перехватил Красухин.
— Ну что вы, ребята, вяжетесь? — плаксиво завел шофер. — Ну, подрались мы, это наше дело, верно? Я его стукнул, а он меня: гляди, кровь идет. Я в больницу побегу. Пустите! А то милиция ведь прицепится, по судам затаскают. Пошли, я угощу. Ребята, а?
— Вы, может быть, человека убили, — сказал Красухин, кивнув на лежащего без движения Войтина.
— Und überhaupt, machen Sie keine Dummheiten, Zentaur*["20], — сказал я.
Он дернулся. Наверное, двадцать с лишним лет назад нервы у него были лучше: он был молодой и сильный. В этот момент на руках у него защелкнулись наручники. Начальник горотдела облегченно вздохнул и вынул руку из кармана.
— Янкаускас, подгоните машину, — приказал он тому, что подбежал с другой стороны. — Что случилось?
— Автобус пришел не по расписанию. На десять минут раньше. Он всю дорогу гнал как сумасшедший. (“Ага, — вспомнил я. — И это не в первый раз…”) А потом он стоял здесь за углом и ждал. Моряк шел с той же стороны, что и вы, — из центра города.
— Я ничего не знаю! — закричал шофер фальцетом. — Пустите меня! Вот суки! Пустите… Гра-абют!
— Тихо! — сказал начальник горотдела. — Не пугай, а то мы испугаемся.
— Вы в этом дворе потеряли кастет, Кентавр. Пятого числа. Вы же не могли его бросить нарочно — никелированный кастет с дубовым листком. Он выпал через дыру в кармане куртки. А сзади слышались шаги, у вас нервы сдали…
“Я очень многословен”, — подумал я. И попросил:
— Проверьте, пожалуйста, Красухин.
Он вывернул карман синей холстинной куртки.
— Заплата, товарищ старший лейтенант. Карман замаслен, а она чистая.
Я не почувствовал никакого удовлетворения. Наоборот. Прошло напряжение, и на меня навалилась усталость. Я взглянул на часы. Было без трех минут одиннадцать. “Сейчас бы снова душ принять”, — как-то отстраненно подумал я.
Подъехала оперативная машина.
Черкиза сунули в нее.
Войтин, над которым хлопотал Виленкин, зашевелился. К нему наклонился Валдманис.
— Все в порядке, — сказал Валдманис. — Порядок. Почему вы ничего не сказали нам, Войтин?
— Сам хотел, — сквозь зубы ответил Войтин.
— Что же вы собирались делать дальше?
— Бить этого негодяя. Долго-долго бить. А потом сдать вам.
— Голубчик, это же мальчишество.
— Знаю, — сказал Войтин, поморщившись. — Но я хотел видеть его страдание… Понимаете, физическое страдание.
— Ищенко знал вашу историю? — помедлив, спросил Валдманис. — Вам не трудно говорить?
— Нет. Он не знал.
— Как вы вышли на Кентавра?
— Какого Кентавра?
— Ну, этого. — Валдманис кивнул в сторону машины.
— Записка.
— Которую разорвал Ищенко? — быстро спросил Валдманис.
— Да. Мы вместе выходили утром из гостиницы, и я запомнил, куда он ее бросил. В траву за скамейкой. Я тогда ничего не подумал. Но когда узнал об убийстве, решил найти и отдать вам. Дождя не было. Она не пострадала. Я собрал обрывки…
— В записке стояла фамилия?
— Ищенко не дописал записку. Там было, что человек, выдавший подполье, работает шофером на радзутской линии. Я стал встречать автобусы. Даже ездил в Радзуте. Я никого не расспрашивал: хотел наверняка.
— Как вы попали сегодня сюда?
— Шел на площадь… Когда я понял, что это Черкиз: возраст, работал в день убийства, настороженность такая, знаете, — я завел с ним окольный разговор. Намекнул, что знаю кое-что о его прошлом…
“Представляю, как наивно это выглядело”, — подумал я.
— Предложил встретиться, обстоятельно поговорить Он согласился. Он сказал: “На площади. Потом на бульвар пойдем посидим. Я, — говорит, — не понимаю, чего ты имеешь в виду, но отчего не покалякать”.
— Понятно, — сказал Валдманис. — Один момент мы подозревали в убийстве Ищенко вас. Чтобы спуститься в ларек за папиросами, нужно три минуты, вы отсутствовали двадцать.
— Внизу “Беломор” был сухой. Табак высыпался. Я прошел до следующего ларька… Я на всякий случай оставил вам письмо. В чемодане. На адрес КГБ. Вы ведь КГБ?
— Да, — сказал Валдманис. — Только хорошо, что не случился этот “всякий случай”. Вам повезло.
— Ничего, я сам, — кряхтя, сказал Войтин, отпихивая Виленкина, который поддерживал его.
— В машину его, — тоном приказа сказал Валдманис. — Доставите в больницу. Мы пойдем пешком. — Он взял меня под руку.
— Кстати, вы выяснили, почему пятого сменщик просил подменить его? — несколько запоздало спросил я.
— Сегодня докопались. Черкиз сказал ему, что хочет на следующей неделе съездить на свадьбу племянника в Вильнюс. Сменщик по доброте душевной предложил Черкизу выйти на линию пятого с тем, чтобы отработать за него потом. И сам разговаривал с начальством, не входя в подробности.
— Точно работал Черкиз. Пассажиром не поехал.
— Не хотел расспросов: зачем едет в неурочный день. На попутке тоже рискованно, шоферы все друг друга знают.
— Само собой.
— Да, вы просили навести справки о постояльце Евгении Августовны Станкене, киевском адвокате. Так вот, номер его машины: 89–32. А из Радзуте пришло сообщение, что на загородном шоссе “Москвич” зацепил велосипедиста. Номер “Москвича” оканчивался на “32”. Машина не остановилась За рулем сидела женщина.
— Велосипедист-то цел?
— Отделался парой синяков… Из Киева сообщили, что в прошлом году Лойко был исключен из коллегии адвокатов за недобросовестное ведение дел. Он влиял на свидетелей… А Станкене поняла, что они приехали из Радзуте, увидев у них в машине очень редкий сорт сирени, который выращивает в Радзуте один садовник на продажу. Она бывает только там. Им пришлось подтвердить Евгении Августовне, что они действительно из Радзуте, и мотивировать свой отъезд тем, что там очень многолюдно.
— Спасибо вам большое, товарищ майор.
— Зовите меня Отто Рудольфовичем, — сказал он.
— Спасибо вам, Отто Рудольфович, — повторил я. — У меня есть к вам еще одна маленькая просьба, Отто Рудольфович. Нажмите на начальника рыбного управления… Войтин — моряк божьей милостью. На него дали блестящую рабочую характеристику. Пьет? Надо выручать человека, а не топить его дальше.
— Сам знаю, — буркнул начальник горотдела. — Займусь.
В следствии я участия не принимал. Совсем было ни к чему, чтобы тот же Буш, встретив меня потом где-нибудь на улице, толкал приятеля в бок и говорил: “Знаешь, где этот парень работает?..”
Но на допросах Кентавра я присутствовал.
Они проходили не в той симпатичной комнате с круглыми сводами, напоминавшими арки, и с пейзажами на стене: за его спиной стоял вооруженный конвоир, а табуретка была привинчена к полу. Сначала он устраивал истерики, кидался на следователя. После психоэкспертизы замолчал, а когда его приперли к стенке уликами, стал тихим, слезливым и во всем каялся.
Он был агентом гестапо. В сорок четвертом году его перевели из Минска в Радзуте. Потом сюда. Он везде работал платным осведомителем.
“Почему вы не ушли с немцами?” — был задан ему вопрос. “Я попал под бомбежку и был ранен, гражданин следователь, долго лежал в госпитале, в себя пришел уже при наших, но не в этом дело, я их, фашистов, душегубов проклятых, всегда ненавидел, — заявил Кентавр. — А против Советской власти я ничего не имел, гражданин следователь, наоборот даже, я Родину люблю как родную мать. Вы поймите, пожалуйста, я же был поставлен в такие условия… у меня не было выбора… под пыткой у меня вырывали признания эти изверги в обличье человеческом, под пыткой…”
До двадцати девяти лет его звали Малиным Константином Константиновичем. Среди людей, которых он предал, был его двоюродный брат. Тоже Малин. Он нарушил требование конспирации: не поставил в известность членов подпольного комитета о том, что в пустующем отапливаемом сарайчике, оборудованном под мастерскую, прячет родственника, бежавшего от немецкой мобилизации (так объяснил ему свое появление Кентавр). Кентавра вывел на подполье Малин. Его убили в первую очередь, чтобы устранить малейшую возможность расшифровки агента.
“Брат выправил через знакомого документы. — рассказывал Кентавр. — Я смог спокойно ходить по городу, не выглядя в его глазах слишком смелым. Так я встретился с Ищенко. Он был напуган встречей, потому что был в поношенной цивильной одежде, а я знал, что он работает в радзутской полиции. Он сказал, что выполняет особое задание. Я ему поверил. Я сам выполнял такое задание. Мы пошли в забегаловку. Выпили. Много. Я намекнул, что ему не удастся составить капитальца на этом деле (я думал, он вынюхивает подпольщиков), потому что на днях с ними будет покончено, и я играю здесь не последнюю скрипку. Он знал, что если я говорю, так оно и есть. Он кое-что знал про меня… Через два дня я снова его встретил. В это утро начались аресты. Мне выдали аванс за работу мою, так сказать, я ж на краю пропасти ходил, гражданин следователь. Мы опять выпили…”
Хозяева дали ему точную характеристику: всем хорош, только много болтает, когда выпьет. При немцах Кентавр больше не встречал Ищенко. Позже он узнал, что Ищенко дезертировал из полиции за несколько месяцев до их встреч.
Косвенно Ищенко был виновен в гибели патриотов, потому что боясь за свою шкуру, никого не предупредил. Потом сообразил, что его самого могут обвинить в предательстве. Во всяком случае, наверняка зададут вопрос: “Как вам удалось уцелеть?” Всю жизнь он боялся этого вопроса.
Осталось неясным, зачем Ищенко понадобилось надевать пиджак Пухальского. Может быть, его знобило? Но у него был свой пиджак, правда довольно похожий на пиджак Пухальского, — возможно, он перепутал их в спешке, а возвращаться уже не было времени. И второго мы никогда не узнаем. Почему он приехал сюда? Сентиментальность пожилого человека: потянуло в знакомые места? Надеялся, что никого из тех, кто знал его по полицейскому управлению и партизанскому отряду, не осталось в живых?.. Ответить на это мог бы только он сам.
Всю свою жизнь он провел как бы в проходном дворе. Все было для него временным, потому что постоянным было чувство страха. Детей ни в первом, ни во втором браке у него не было. “Он боялся иметь их, — сказала Клавдия Ищенко. — Теперь я понимаю почему…” По иронии судьбы Ищенко погиб как жил: в проходном дворе. Кривом и пустынном. Он верил в бога, в рай и ад. Наверное, он надеялся, что платный осведомитель Кентавр будет гореть в аду.
До самолета оставалось два часа, и мне захотелось выпить: я же не монах. Это можно было бы сделать со многими. С Войтиным, который уже вышел из больницы. С Раей Быстрицкой и Семеном. С осторожным и не очень-то счастливым Генрихом Осиповичем Бушем. С начальником горотдела Валдманисом… Но я взял две бутылки “Напареули” и четыреста граммов любительской колбасы — совсем она не подходила к этому вину, но больше ничего в продмаге за углом не было — и отправился к директору гостиницы — в комнату с надписью “Служебная”. Я чувствовал себя виноватым перед ним, потому что подозревал и его, хотя у меня не было для этого никаких оснований. Но я нервничал и не мог объяснить себе некоторых его поступков.
— Дела идут, контора пишет, — приветствовал меня Иван Сергеевич. — А студенты гуляют.
Мы выпили и обстоятельно поговорили о трудностях работы в гостинице, о ремонте, о жаре, которая стоит вот уже две недели.
— Вы здорово немецкий знаете, — сказал я. — Вы меня тогда просто ошарашили.
— Я, дружок, в плену был. С начала войны. Попал в окружение под Киевом… Освободили в Штутгофе. Я очень много говорю, ты не думай, что я болтун, это после лагеря у меня, вроде травмы какой… — и он вдруг улыбнулся виноватой, тревожной какой-то и очень подкупающей улыбкой. — Да, ты меня извини, я тебя в гости не позвал. Ну, когда мы на улице встретились, в воскресенье. Я, понимаешь, в баньку торопился. Взял мочалку, мыло там и пошел. В гостинице только душ, ну его к богу! Никакого удовольствия. Я баню люблю… Потом я поднялся попрощаться с Быстрицкой.
— Я-то думала, вы сильный человек, — разочарованно сказала она. — А вы уезжаете, не добившись своего. Вы же в море хотели, матросом.
— Не получилось, Раечка. Долго ждать визы, каникулы кончатся… А насчет “сильного человека” — ищите ближе. По-моему, Семен стоящий парень. Только с ним надо быть честной.
— Да-а? А “Холстомер” мне ужас как понравился. Я даже ревела, когда читала… Ах, вы же не знаете потрясающей новости: убийцу поймали!
— Какого убийцу? — спросил я.
— Ну вот! Который Ищенко убил! Вы еще хотели все разгадать, только у вас и это не получилось, — уколола она.
Следователь в ходе допроса спросил Кентавра: “Вы встретились с Ищенко первый раз третьего числа?” — “Да”. — “Расскажите подробнее”. — “Мы столкнулись на площади у автобуса, я только что вылез из кабины, и одновременно узнали друг друга. Он понял, что я работаю шофером на этой линии. Мне стало ясно, что он донесет на меня. Но не сразу. Он трус, боится прошлого, будет раздумывать. Мне пора было ехать обратно. Я сказал, что мы должны встретиться и все обсудить. Как люди, а не как твари неразумные. Сказал, что давно хочу признаться, пороху не хватает… Потом я не спал ночью, все боялся: он настучит на меня раньше, чем…” — “Почему вы назначили для встречи площадь, а не какое-нибудь более укромное место?” — “Он… боялся”, — глухо ответил Кентавр. “Вы встретили его в проходном дворе?” — “Да. Я помнил, что до войны он жил здесь. Значит, пойдет через проходной. Так все местные ходят, если из центра. В одиннадцать часов уже жарко. Город пустеет. Я рассчитывал на это… Но поймите, гражданин следователь, что мне оставалось делать? Я после войны стал другим. Все понял. Я крови больше не хотел, я ушел от всей этой политики. Я стал честным человеком. Я хотел все забыть, поймите…” Когда в проходном дворе реконструировались детали убийства, Малин — Кентавр всхлипнул. “Нервы сдают”, — объяснил он и провел ладонью по глазам и небритой щеке. Он был страшен.
— Но ведь поймали же его, — сказал я Быстрицкой.
— Знаете, я была в милиции.
— Ну и как? Не съели?
— Мне здорово влетело, что я не пришла раньше. Но там хорошие ребята. Все поняли по-человечески.
— Я же вам говорил: ничего страшного нет.
Потом я поехал на аэродром.
Я чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды, когда поднимался по трапу, хотя было утро, а я был выбрит, и на мне была свежая рубашка. Я поднимал ноги медленно, даже слегка шаркал подошвами о пупырчатые ступени. В руке я держал старенький “студенческий” чемодан, и меня никто не провожал, я сам просил, это было хорошо, потому что никого я не хотел сейчас видеть и мне было бы трудно поддерживать самый незначительный разговор. Я разрешил себе расслабиться. Я перестал быть студентом Вараксиным, я даже не был сейчас старшим лейтенантом госбезопасности Бучинскасом, а просто тридцатилетним мужчиной, который сработал трудное дело, ну вроде как построил дом, и ничего больше теперь не хочет, как отдохнуть.
По трапу я поднимался один.
Несколько пассажиров еще только лениво брели через летное поле, поросшее травой, поэтому я остановился на верхней площадке трапа и огляделся. Крыша домика аэровокзала — двухэтажного, с балкончиком и двумя пожарными лестницами по бокам — мокро блестела. “Вот дождь прошел”, — подумал я. Обычная для нашей республики погода: дождь, через полчаса жара, потом ливень и снова — солнце и чистое небо. Вдали тянулся город, в котором я провел семь дней. Четыре дня, а потом еще три, пока все до конца не было выяснено.
Я вдохнул полной грудью сырой воздух и, пригнувшись, шагнул в низкий проем двери самолета.