Она раздевалась не торопясь, аккуратно раскладывая снимаемые вещи. Платье – серебристое, отливающее сизым вороньим крылом, словно резиной обтягивавшее ее тело, встряхнула раз-другой, будто желая убедиться, что в нем ничего не осталось, и, надев на пластмассовые плечики, любовно устроила в массивный, из мореного дуба почти черный шкаф. Закрыв дверцы, мимоходом скользнула взглядом по мне, но ни малейшей реакции на свое присутствие я не обнаружил на ее чуть продолговатом с тонкими, едва угадывавшимися восточными чертами лице – разве что миндалевидные глаза непроизвольно сузились, точно от неожиданного всплеска огня; впрочем, это вполне могло мне показаться. Она была высокая, никак не меньше 175 сантиметров, ноги у нее, как водится, росли из-под мышек, и длина их сейчас была подчеркнута черными тонкими с модным рисунком чулками, которые пристегивались к изящному узкому поясу; под поясом скорее проглядывали, чем виднелись мини-трусики золотистого цвета; талия у нее узкая, и бедра круто уходили в стороны – крепкие, сильные, молодые. Когда же она профессиональным жестом секс-звезды, расстегнув пальцами правой руки застежку на спине, подхватила неглубокий лифчик левой и резко, как на сцене в одном из подвальчиков Сохо, повернулась ко мне, у меня перехватило дыхание и я забыл о боли, разрывающей мое сердце на части.
Такой груди, признаюсь, мне видеть не доводилось…
Это были два отлитых из бронзы колокола с торчащими, как пики, сосками.
Я забыл обо всем на свете: о том, что руки намертво стянуты нейлоновым жгутом, отчего кисти налились кровью, распухли и давно-давно потеряли чувствительность, что челюсть была выбита еще тем первым ударом, на который я наткнулся, едва вступил в полутемную комнату, куда меня втолкнули так, что я едва не упал; забыл, да что там забыл – перестал чувствовать боль, точно ее и не существовало! – стоило было мне лишь увидеть эту фантастическую грудь.
Девица знала силу ее неотвратимого влияния на мужчин: чуть покачиваясь на носочках, она повела хрупкими, никак не вяжущимися с грудью плечиками, точно играя ими, замерла на мгновенье, прислушиваясь к чему-то, потом скривила маленькие, неожиданно жесткие губки ярко-малиново-кровавого цвета – распустившаяся роза на смуглом лице, улыбнулась каким-то собственным мыслям, опять скользнула взглядом в мой угол – я буквально почувствовал его прикосновение, он обжег меня.
Она совершала привычный ритуал так, точно никого в комнате не было, словом, вела себя как любая другая женщина наедине с собой, зная, что никто не видит ни ее лица, ни ее тела. У меня даже мелькнула шальная мысль: а жив ли я вообще и не витаю ли, невидимый и невесомый, в затхловатом воздухе давно непроветриваемого помещения?
– Нет, черт побери, и откуда у природы столько фантазии? – вернул меня на грешную землю глухой, надтреснутый баритон. Владельца его я хорошо знал. Я не видел его, потому что не мог пошевелить головой, а он вошел в комнату из-за моей спины.
Она шелковисто рассмеялась, и смех ударил мне в сердце, как нож, напомнив о моем жалком положении.
– Нет, – продолжал баритон Келли за моей спиной, – совсем голову можно потерять. Бесстыдница! Этот-то еще, видать, живой.
Келли положил тяжелую лапищу на мою голову, сжал пальцами с такой силой, что мне показалось, что трещит кожа, и рывком повернул назад, к себе. Он навис надо мной, как скала, – мощная, заросшая рыжими густыми кудряшками грудь культуриста. Парень был профессиональным силачом, возможно, даже чемпионом мира среди подобных себе, и очень гордился этим, хотя, как показала наша первая встреча, это не спасло его от «грогги», когда он напоролся на мой хук снизу. Впрочем, признаюсь, Келли сполна рассчитался со мной, когда пришел в себя. Нет, он не вызывал во мне ненависти, хотя измолотил меня до бесчувствия, и если б не тот, в темных очках и с козлиной седой бородкой, одним словом: «Стоп!», прекративший избиение, вполне мог бы прикончить бедолагу. Скорее мне не давала покоя мысль, родившаяся в тот самый миг, когда я сообразил, что попался в ловушку, простенькую, незатейливую и потому сработавшую без помех. У меня и в мыслях не возникло сомнение, что приглашают меня по указанию человека, встречи с которым я ждал с таким нетерпением. Звонок, как условлено, раздался ровно в шесть, «пароль» был известен лишь нам двоим… «Хэлло, сэр, не испить ли нам по бокалу доброго шотландского эля? Я набрел тут на одно прелестное местечко на Бейкер-стрит…». Что касается голоса Майкла Дивера, то никогда прежде я не слышал его по телефону…
Лишь позже, размышляя да раскладывая случившееся по полочкам, с разочарованием сообразил, что попался, как кур в ощип, – подслушать наши с Сержем переговоры по телефону и разобраться, что к чему, при современных технических возможностях было, согласитесь, плевым делом.
Да, задним умом мы крепки.
– О, да он жив! – Келли криво улыбался, потому что значительно округлившаяся левая щека мешала свободному сокращению мышц, и еще сильнее, – кажется, кожа затрещала, – сжал мне череп. – Поживи, поживи, дружочек, мы еще с тобой покалякаем на разные темы, и – поверь мне! – ты выложишь все, о чем буду тебя спрашивать, и даже о том, о чем буду лишь намекать…
– Оставь его, – сказала она с брезгливостью, и Келли тут же опустил голову и взглянул на собственные пальцы, видимо, желая убедиться, что не измазался в крови. Странно, но нередко такие вот здоровяки от одного вида крови отключаются.
Честное слово, я не испытывал к нему ненависти; ненависть можно испытывать к человеку, имеющему нервы и способному реагировать не только на физическую боль; этот же был бесчувственен что мешок с тырсой в боксерском зале. Такой вывод я сделал еще после нашей первой стычки, когда Келли тоже кое-что перепало от меня. Откуда мне было знать, что эта гора мышц панически боялась обыкновенного укола шприца и ежедневно принимала голубые таблетки «си-эйч-дабл», начисто снимающие боль, – можно на твоих глазах отрезать руку, твою руку – и ты ничего не почувствуешь?…
Девушка замерла в двух метрах от меня, и от ее бронзовых колоколов исходил такой густой малиновый звон, что у меня закружилась голова.
Келли наконец выдвинулся из-за моей спины. Он оказался в чем мать родила, и ее взгляд был устремлен на него, ниже пояса, и я видел, как наливались блеском ее глаза и колокола двинулись вверх, точно грудь распирала изнутри страшная сила; она дышала все чаще, и малиновый звон совсем затуманил мне голову, и я непроизвольно издал стон, словно выдохнул остатки души, измочаленной кулачищами бесчувственного к ответным ударам Келли. Он уловил мой стон-выдох и обернулся с торжествующей сладострастной гримасой на лице, уже распаляемом страстью. Вот тогда только я почувствовал, как где-то в глубине моей – в груди ли, в сердце или в сером, стонущем от ран веществе – поднимается что-то тяжелое и жгучее, как расплавленный свинец; я с такой неистовой, неуправляемой, слепой силой натянул нейлоновый трос, стянувший руки, что из-под ногтей выступили капельки крови. Я мог простить Келли пудовые удары, но смириться с этой торжествующей, унизительной улыбкой – да еще в ее присутствии! – это было выше моих сил. Мои разбитые губы лишь слегка шевельнулись, и Келли, без сомнения, не уловил даже намека на просочившееся – «Сука!», но он догадался, что я сказал, и вновь готов был озвереть. Она охладила его: «Ну же…»
Келли прыжком преодолел два метра, отделявшие от нее, сграбастал девицу и с каким-то утробным ревом подбросил ее, как пушинку, чуть не к потолку, поймал, и я испугался, что эти перевитые венами, как канатами, ручищи сомнут ее – только кости затрещат. Но Келли – о, Келли, мерзавец, скотина, зверь! – неожиданно мягко обнял ее и, держа на вытянутых руках, самым кончиком языка коснулся темно-коричневого соска, потом – другого, снова вернулся назад и ликовал, балдел и наслаждался сверхрадостью, только доступной в этом мире.
Я видел ее шальные глаза, где, точно молнии, пробегали огненные токи, вызываемые к жизни его поцелуями, слышал горячее, обжигавшее меня дыхание, бессвязные обрывки слов. У меня трещали, звенели все мышцы, их сводило стальными судорогами, а голову точно сжало обручами и затягивало, затягивало сильнее и сильнее.
Келли положил девушку на диван у стены, сам опустился на колени и трясущимися непослушными руками расстегнул (не рванул!) черный пояс и медленно смакуя, потянул вниз золотистые, как заход солнца, бикини; и ее тело уже отзывалось на каждое его прикосновение, и волны расходились, как круги по воде, от впалого овального живота в стороны, достигали ее лица, и оно, бесформенное, с закрытыми глазами, похожее на ожившую маску, покрывалось мелкими бисеринками пота, бесчисленными алмазами сверкавшими в ярком свете люстры; этот подонок кайфовал, растягивая удовольствие, и я убедился, что он знает толк в этом, и неожиданно открытие смягчило мою ненависть к нему.
Келли поднялся с пола, наклонился над распростертым телом, еще раз окидывая его долгим, впитывающим взглядом, затем рванулся к ней всей тяжестью тела, но в последний миг удержал себя на широко расставленных руках и…
Она издала такой глухой утробный звук, что даже Келли вздрогнул и на миг приостановил свое движение вперед. Но тут она в каком-то змеином движении рванулась ему навстречу, я увидел окаменевшие мышцы и… потерял сознание…
– Вы уж простите Келли… – дитя природы, знаете ли, его непосредственность – прекрасный возбудитель, ну, нечто вроде психологического допинга для нас, современных обывателей, зашторенных, я бы сказал, в собственных привычках и неписаных правилах. А Келли… он не ведает сдерживающих факторов – моральных ли, физических – вы видели его мышцы? – сам Арнольд Шварценеггер считает их уникальными… по красоте, кажется. Сознаюсь, я не силен по этой части… всегда отдаю приоритет мозговым мышцам, если позволите так выразиться… – Седобородый говорил не спеша, пожалуй, даже лениво, точно выполнял нужную, но неинтересную работу. Во всяком случае, так могло показаться человеку неискушенному. Увы, мой журналистский опыт тысячи раз убеждал, что за этим кроется хитрость, если не подлость или зловещее коварство.
Седобородый предоставил мне редкую возможность молчать и наблюдать, наблюдать и слушать, скорее даже как бы вслушиваться во внутренний голос говорившего, что давал наблюдателю больше, чем хотелось хозяину слов. А в моем положении, когда я не только не догадывался о целях и планах моих похитителей, но и не представлял, как далеко они готовы пойти в своих намерениях, всякий намек на информацию был бесценен. Что касается намерений, то мне было яснее ясного, что многое, если не целиком, зависит от уровня их знаний о моей информированности в деле, которое явно задело за живое. Иначе, сами посудите, за здорово живешь похищать журналиста, да еще иностранца, за которого немедленно вступятся коллеги в разных уголках земли независимо от политических, религиозных, социальных и прочих различий, существующих в нашем разделенном границами и предубеждениями мире.
Но пока ни седобородый Питер, как он представился тогда, перед дракой, если, конечно, можно называть дракой почти беспрепятственное избиение двумя бронеподростками, как еще во времена моего увлечения спортом мы окрестили носителей безупречных мышечных масс, одного – пусть не хиляка, но отнюдь не Геркулеса, да к тому же однорукого. Нет, конечно, рук у меня было две, но тот хук снизу, на который напоролся Келли, закончился секундным триумфом и сломанными, как оказалось позже, двумя пальцами. Келли же, оклемавшись, молотил от души, а я не мог даже защищаться…
Я не догадывался, в чем они осведомлены, и потому старался максимально использовать дарованную мне передышку и с упоением слушал болтовню Питера. Ведь чтоб догадаться, что тот просто убивает время, не нужно было быть семи пядей во лбу.
– Я понимаю ваши чувства, мистер Романько, но поверьте, у нас не оставалось выбора – такие, как вы не покупаются. Не правда ли? Ведь вы, коммунисты, вроде членов секты стоиков, гордитесь вашей непреклонностью и железной выдержкой. Да если по-честному, то и времени у нас в обрез: ваша командировка – каких-то два дня, футбольный матч, репортаж по телефону, и тю-тю домой, даже некогда заглянуть в галерею Тейт, скажем, или в Британский музей. Можно ли тут спокойно беседовать, а тем паче полюбовно договориться, как джентльмен с джентльменом? А в том, что вы человек серьезный, не меня убеждать: я досконально проштудировал досье, и ваша биография, мистер Романько, тому свидетельство. Вот и довелось прибегнуть к методам, кои лично я не одобряю, ибо убежден: лучше договориться миром, чем идти на конфронтацию. Ведь во втором случае, согласитесь, издержки могут стать необратимыми…
Он говорил и говорил, но теперь это уже и отдаленно не напоминало пустую болтовню. Питер (честно говоря, я не был уверен тогда, что это и есть его настоящее имя, значительно позже убедился – действительно Питер, Питер Скарлборо, руководитель и идейный вдохновитель… впрочем, у меня еще будет повод рассказать о нем подробнее, этот тип заслуживает того) подходил к сути. Куда и подевалась его вальяжность: водопад иссяк – каждое слово на вес золота. Внимательнее, внимательнее, старина, ты не имеешь права ошибаться!
– Да, да, издержки могут быть, увы, необратимыми и печальными. – Он сделал паузу и, не поднимая на меня глаз, аккуратно обрезал кубинскую сигару, извлеченную тонкими холеными пальцами с чистыми, покрытыми бесцветным лаком ногтями из деревянной, отделанной старинным серебряным плетением шкатулки. Я невольно залюбовался и пальцами, и шкатулкой: было что-то в них притягивающее, вызывающее, отлично характеризующее и владельца этих холеных рук, и его ухоженный, избавленный от ненужных раздражителей мир. «Нам так не жить!» – вспомнил я любимую приговорку одного моего киевского знакомца, непременно произносившего ее, случись ему попасть в заграничные условия престижного пресс-центра или, на худой конец, в умопомрачительный для простого советского человека супермаркет, набитый, как старинный бабушкин сундук, разной всячиной до самого потолка. «Нам так не жить…» – невольно улыбнувшись, услышал я свой внутренний голос.
Питер уловил движение моих губ и расценил это по-своему (лишний повод убедиться в дьявольской наблюдательности этого человека).
– Вот видите, мистер Романько, вы вовсе не похожи на истукана, с которым невозможно найти общего языка, – мягко изрек он, укладывая сигару во рту, а затем, поправив ее языком, взял со столика массивную позолоченную зажигалку с изящной Никой самофракийской на крышке, откинул ногтем крышку и нажал рычажок. Белое высокое пламя стрельнуло вверх, почти коснувшись его подбородка, но Питер даже не шевельнулся, а уверенно по-хозяйски поднес струю пламени к самому кончику сигары и легко затянулся. Сигара ответила на прикосновение огня красным венчиком и сизым дымом, выпущенным Питером.
– Вы – умный человек, мистер Романько. Я уважаю умных людей, ибо именно они правят миром и движут его.
Я молчал.
Это, однако, не смутило Питера Скарлборо. По-видимому, время серьезных слов еще не наступило.
– Если уж откровенно (можно подумать, что я приглашал его к откровенности или вообще навязывался на эту беседу!), то я не придал значения вашей встрече с Майклом Дивером в Кобе. Я надеюсь, вы помните ту непринужденную беседу в ресторанчике в холле велотрека? Промахнулись мои ребята там, нужно признать это. Мы упустили время, перестали контролировать ход событий… но затем, слава богу, сумели овладеть ситуацией. Теперь от вас зависит, как быстро мы завершим дело, сделку, если хотите…
«Сделку?» – Последние слова Питера приоткрыли мне завесу тайны, под покровы которой я стремился проникнуть с той самой минуты, когда понял, что угодил в ловушку, ловко расставленную на, казалось бы, совершенно прямой и ровной дороге, «Значит, они не знают истинного положения вещей?»
Питер точно читал мои мысли:
– Да, мистер Романько, я предлагаю вам сделку, потому что, к сожалению, вы обладаете тем, что нужно мне, но зато я… обладаю вами, что значительно усложняет ваше и упрощает мое положение, не так ли?
Я молчал. Я еще не знал до конца, чем же, кроме моей скромной персоны, владеет сейчас этот утонченный аристократ, так снисходительно беседовавший со своим пленником.
– Не торопитесь, дайте успокоиться волнам, кои все еще колобродят в вашей душе, вызывая смятение и растерянность, рождая то надежду, то ужас безысходности. – Питер Скарлборо напоминал приходского священника – сама доброта и смирение. – Посудите, что толку в информированности, если вы никак, ни при каких условиях – упаси вас бог усомниться в этом! – не сможете воспользоваться вашей, то есть, простите, нашей информацией? Вещь в себе, не более. Вы, полагаю, отдаете себе отчет, что сможете выйти отсюда лишь в обмен на те несколько листков бумаги или… или не выйти никогда. Вы исчезнете, растворитесь, перестанете быть думающей и страдающей личностью. Увы, жизнь человека в нашем бренном мире ценна лишь до тех пор, пока он дышит…
«Что и говорить, иллюзии относительно собственной дальнейшей судьбы рассеялись в первый же миг схватки, когда я усвоил истину, что назад пути нет. Но ведь мы пока говорим на равных, не так ли, мистер Скарлборо?» – подумал я.
– На равных мы будем говорить лишь до той минуты, когда я пойму, что мистер Романько дурачит нас. – Этот седобородый действительно проникал в мои мысли, точно читал открытую книгу!
– Не понимаю, о чем речь! – Это, считай, были первые слова, услышанные им от меня.
Дверь тут же распахнулась – и в проеме застыл Келли. Гора мышц в мире, где, как утверждал Питер Скарлборо, правит разум…
Я поднялся из мягкого кресла, где так безмятежно отдыхал. Меня качнуло из стороны в сторону, но я пошире расставил ноги, что твой моряк на качающейся палубе корабля. «Рановато объявился этот тип, еще бы пару часиков, и я оклемался бы окончательно, – подумал я с разочарованием. – Ну, да что поделаешь…»
Келли выглядел агнцем, не подавая никаких признаков агрессивности, и я попался. Он ударил молниеносно, едва оказался на расстоянии вытянутой руки.
И я снова отключился…
В аэропорту Хитроу, в тесном квадратном залике, задавленном низким потолком, двигалась разноязыкая, разноцветная толпа. Миновав незримую черту иммиграционной службы, она растекалась по узким проходам, бурлила у баров и крошечных прилавков с сувенирами и газетами, передвигала кресла и легкие столики на металлических ножках, оставляя их посреди дороги искусственными островками; замедляла свой бег у световых табло, где мелькали, сменяясь поминутно, номера рейсов и названия пунктов назначения – Москва и Бейрут, Дели и Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро и Неаполь… Два длинноволосых итальянца, опасно размахивая полными кружками пива, бешено спорили, стараясь перекричать друг друга. Иссохший коричневый индус в роскошной белой чалме тенью скользил меж людьми и легкими движениями сухих рук убирал в холщовый мешок, укрепленный на двух колесиках, пустые банки из-под кока-колы, стаканы с наплесками соков, высокие бокалы с фирменными знаками «ВЕА» и «БОАС», поспешно брошенные в самых неожиданных местах: под столиками, на газетных прилавках и даже на панели у стеклянной будочки диктора.
Я без задержек прошел пограничный и таможенный контроль и вздохнул свободно, как человек, главные заботы которого остались позади. А разве нет? Буквально до последней минуты не было решения инстанций, как говорят на официальном языке: кто-то там в большом Белом доме на Банковой до предела держал выездные документы в сейфе, но, наконец, словно отрывая от самого себя, разрешил мою командировку за рубеж. В какой уж раз так!
Потому-то, получив подтверждающий звонок, что решение есть, я кинулся за билетом. Из Москвы мне дали знать, что самолеты Аэрофлота в Лондон не летают по причине забастовки диспетчеров, но можно устроить рейс через Париж или Амстердам – то есть долететь до Парижа или Амстердама, а уж там на месте пробиваться на самолет до английской столицы. Скажут же – пробиваться! Это ведь не наш, аэрофлотовский мир, когда в кассах билетов нет вперед на месяц, а в салонах пустует едва ли не половина мест. Там ты бронируешь место на самолет или на самолеты – может, тебе вздумалось облететь за сутки весь шарик! – и ты уверен, что никто его не займет.
В конце концов довелось прокладывать маршрут через Хельсинки и сидеть в аэропорту шесть часов, дожидаясь окончания лондонской забастовки. Слава богу, в финской столице диспетчеры работали исправно, и в баре было практически пусто, потому что задерживался один-единственный рейс – на Лондон, да и на него, судя по тому, с какой легкостью и радостью мне предложили место на выбор в первом или эконом классе, пассажиров негусто. Я, естественно, выбрал эконом-класс – он, во-первых, демократичнее, а во-вторых, больше соответствует нашим скромным командировочным.
В баре – хоть шаром покати. Я попросил банку пива «Кофф» и, отказавшись от бокала, протянутого барменом, устроился в глухом углу за пальмой так, чтобы видеть экран телевизора. Пиво было холодным и резким, и вскоре заботы и треволнения окончательно отступили. Теперь уж, без сомнения, я попаду в Англию, на матч, а значит, и увижу Майкла Дивера. Встречи с ним я ждал с нетерпением, с того самого дня, когда мы расстались в Кобе. Это нетерпение передалось и Сержу Казанкини, моему доброму ангелу из Франс Пресс. Он, набычившись, мрачно напомнил: «Ты ведь не забудешь Сержа, мы ведь с тобой не конкуренты?» На что я легковесно бросил, все еще пребывая в эйфории обещанных мне документов, кои, как я догадался по отдельным словам Майкла, позволят вплотную приступить к разоблачениям, что многократным эхом отзовутся в большом спортивном мире: «Серж, ну какие мы с тобой конкуренты!»
Это было в 1985-м в типично японском городе, в Кобе. Серж Казанкини обещал удивить меня сюрпризом.
Сюрпризом оказался высокий худощавый человек с прямыми широкими плечами, выдававшими в нем в прошлом спортсмена. Незнакомцу было лет 45, никак не меньше, но выглядел он моложаво, и если б не седые виски, вряд ли бы дал ему больше сорока… Он был в шортах, в белой тайгеровской майке и резиновых японских гэта на босу ногу. Перед ним на столике стояла чашечка кофе, рюмка с коньяком и стакан воды с кусочками белого льда.
Он поднялся, когда мы направились к нему, открытая улыбка высветила ровные, как у голливудской кинозвезды, белые зубы, глаза смотрели прямо, приветливо. Я подумал, что он похож на типичного американца, и не ошибся.
– Майкл Дивер, – представился он.
– Олег Романько.
Он с силой пожал мою руку.
– Наверное, я видел вас в Мехико-сити, на Играх, – сказал он. – Я не пропустил ни одного финала по плаванию. Был там в составе американской делегации, помощником олимпийского атташе. К тому же сам – бывший пловец, правда, до Олимпиады мне добраться не посчастливилось. – Я догадался, что Серж успел дать мне исчерпывающую характеристику и таким образом упростил ритуал знакомства. – Что будете пить? Виски, коньяк?
– Спасибо. Сержу, насколько я в курсе дел, коньяк надоел еще во Франции, потому ему – виски. Мне – баночку пива.
– О'кей. И кофе!
– Мистер Казанкини много рассказывал мне о вас, – сказал Майкл Дивер и сделал легкий наклон головы в сторону Сержа. – У нас с вами, мистер Романько, есть общая тема – Олимпийские игры, олимпизм и все, что связано с «олимпийской семьей». Поэтому я согласился с предложением…
– …просьбой, – уточнил Казанкини.
– …просьбой мистера Казанкини, – поправился американец, – рассказать вам о некоторых аспектах современного олимпийского движения, я так думаю, вам малоизвестных. Нет-нет, я никоим образом не намерен умалить ваш опыт, но, поверьте, об этих делах знают или догадываются немногие…
– Я весь внимание, Майкл. Вы позволите называть вас так… запросто?
– Буду вам признателен. Итак, речь идет о существующем заговоре против олимпизма. Олимпизма в том изначальном смысле, коий был заложен в него древними греками и возрожден Пьером де Кубертеном. Я в Мехико представлял не НОК США, хотя и работал под его крышей, а Центральное разведывательное управление, и задачи передо мной ставились несколько в иной плоскости, чем ставят тренеры перед спортсменами. Хотя было и кое-что общее: они хотели выигрывать золотые медали, я же стремился кое-что выиграть в политической игре. Преуспел ли я там, не мне судить. Но мое начальство достаточно высоко оценило мои труды… Увы, я подвел ожидания и сошел с их корабля…
– Как это следует понимать, Майкл?
– В прямом смысле. Сразу после Игр в Мехико я отправился не в Вашингтон, а сел в порту Веракрус на корабль и… с тех пор путешествую по миру. Я собираю свидетельства и свидетелей, чтобы подтвердить мое заявление о существующем заговоре против Игр. Я неоднократно выступал с разоблачениями усилий, предпринимаемыми в этом направлении некоторыми странами, слишком близко к сердцу принимающими поражения своих спортсменов от русских, от восточных немцев и других. В первую очередь, это исходит от влиятельных кругов моей страны…
– Мне попадались некоторые ваши статьи, Майкл, и я рад познакомиться с их автором. Я могу записать интервью с вами?
– Увы, я не готов для серьезной беседы. Я здесь проездом, а рукопись своей новой книги, как и документы, добытые мной в последнее время, особенно после Игр в Лос-Анджелесе, храню, как всякий уважающий себя американец, в банке… В одной нейтральной стране, так скажем… Я готов буду поделиться с вами некоторой информацией или даже дать вам экземпляр рукописи – публикация в вашей прессе, право же, будет стоящей рекламой. Месяца через два, о'кей?
– Мне не выбирать, Майкл. Через два месяца, так через два месяца… Как это организовать?
– Вы не собираетесь быть в Европе?
– Возможно, в конце ноября в Лондоне, если наш футбольный клуб выйдет в одну восьмую Кубка Кубков…
– Вы мне тогда дайте знать! Вот по этому адресу и на это имя. – Майкл Дивер быстрым, красивым четким почерком написал несколько слов на листке в блокноте, вырвал и отдал его мне. – Я буду неподалеку, в Париже, и смогу прилететь на денек в Лондон. К тому времени с легкой руки и с помощью мистера Казанкини моя книга уже будет, как говорится, испечена…
– А, понимаю, беседа со мной – дань мистеру Казанкини.
– В определенной степени. Хотя такая встреча полезна и для меня. Моя цель – привлечь как можно более широкое внимание мировой общественности к опасности, нависшей над Играми. Ведь теперь объединились самые черные силы – политика, бизнесмены и мафия. Мне страшно даже подумать, что они способны натворить с этим едва ль не самым прекрасным в это критическое время творением человечества! Допинги, наркотики, подкуп спортсменов…
– Жаль, что мы не можем сейчас побеседовать на эту тему.
– Я привык подкреплять свои слова документами. Я это сделаю, обещаю вам. Кое о чем вы сможете рассказать первым, потому что даже я не решусь обнародовать некоторые факты… Только у вас в стране, которая является гарантом чистоты Игр, ее традиций и идей, это возможно! – с пафосом закончил Майкл Дивер.
Я молча кивнул головой в знак согласия, а про себя подумал, что, увы, многое из того, что отравляет большой спорт на Западе, быстрыми темпами проникает и в наш отечественный спорт. Но разочаровывать Майкла Дивера не хотел…
Когда я попал им «под колпак», затрудняюсь сказать. Возможно, уже в Хельсинки, но, вероятнее всего, они вычислили гостиницу, забронированную для меня из Москвы, хотя найти приезжего в десятимиллионном Лондоне – с его сотнями отелей, больших и малых, среди миллионной толпы гостей, съезжающихся и слетающихся со всех пяти континентов, – даже в местных условиях непросто. И то обстоятельство, как безошибочно они вышли на меня, словно их человек контролировал мои передвижения, начиная с Брест-Литовского, то бишь проспекта Победы, от низкорослого и безнадежно устаревшего здания «Радянськой Украины», где на шестом этаже, окнами на злосчастные трубы «Большевика», располагался мой кабинет, наталкивало на мысль, что я оказался, вольно или невольно, владельцем тайны, которую они стремились заполучить во что бы то ни стало.
Я не наивный юнец, чье прекраснодушное и чистое отношение к спорту накануне Олимпиады в Монреале послужило толчком, заставившим меня здраво, без иллюзий, вглядеться в явление, известное ныне под названием «Большой Спорт». В мои годы, то есть тогда, когда я сам выходил на старт, побеждал или терпел жесточайшие поражения, но не распускал нюни, а наоборот – сцепив зубы, таранил и таранил непокорную жесткую воду в бесчисленных бассейнах Киева, Москвы, Ташкента и Ленинграда, Львова и Днепропетровска, и еще везде, где были 25– или 50-метровые ванны, наполненные то теплой, то холодной водой, с этим было проще и понятнее. Мы получали госстипендии, а за них расплачивались здоровьем, легковесными дипломами об окончании вузов, семейными неудачами и алиментами, больным самолюбием и неприспособленностью к повседневным заботам, кои обваливались на нас, едва мы покидали спорт. Что и говорить, не всем повезло, кое-кто так и остался навсегда в тех звездных мгновениях удач, и вот уже нет-нет, да прилетит черная весточка о человеке, с коим ты прожил бок о бок годы, лучшие годы, и ты, ворочаясь без сна, слышишь его угасшее дыхание, видишь лицо, глаза, губы, но слов нет и быть не может, потому что ты не спишь, а грезишь наяву. А это только во сне мы разговариваем и слышим друг друга…
Если не кривить душой, то следует сказать, что история с Виктором Добротвором [1], о которой вы наверняка слышали, о ней много писалось, по ТВ показывали документальный фильм о процессе над теми, кто убил Виктора и кто пытался сплести лапти и мне, Олегу Романько, бывшему олимпийцу, рекордсмену и чемпиону, как говорится, а ныне репортеру «Рабочей газеты», не напугала меня, нет. Просто я пообещал Наташке «умерить пыл» и не забывать, что главное мое дело – писать репортажи с футбольных матчей или хоккейных чемпионатов, Олимпийских игр, брать интервью у победителей, рассказывать читателям, почему в Штатах, где, как известно, царит капитализм, то есть человеконенавистнический строй, и в подметки нашему передовому, социалистическому, человеколюбивому не годится, массовая физкультура существует на деле, а не в бравых отчетах спортивных функционеров, придумавших липовое ГТО и теплые местечки для себя да своих «номенклатурных» протеже. За сии откровения меня не раз и не два серьезно предупреждали, правда, сначала по-отечески. Потом, когда я не принял правила их игры, попытались забрать партбилет, которым я дорожил и до сих пор дорожу. Эта затея им почти удалась, и организаторы психологического марафона уже потирали руки, тем паче что одному из них еще в самом начале я без обиняков выложил свое мнение о том, что таких, как он, следовало расстреливать еще в 1956 году, когда начали раскручивать сталинские дела. Он тогда, помнится, озверел, и мое персональное дело превратил в дело собственной чести. Ну, не мне вам рассказывать, на что способен гомо сапиенс, когда дело касается его неприкосновенной личности.
Впрочем, было и быльем поросло. Ты, старина, писал и пишешь правду, нравится кому-то это или нет. Но согласись, что и организаторы твоего «дела» не бедствуют: тот, кого ты рекомендовал «по совокупности» к высшей мере еще в 1956 году, спокойненько прогуливается с персональной пенсией в кармане – со всеми благами, кои положены ветеранам Великой Отечественной, хотя всю-то войну отсиделся на Дальнем Востоке, в управлении НКВД или МГБ, как это ведомство тогда называлось. Иногда мы сталкиваемся с ним нос к носу – он все такой же барственный и ветеранистый…
Но вернемся к моим делам, нынешним. Я действительно, увлекшись предложением Майкла Дивера, даже отдаленно не мог предположить, в какие перипетии попаду, потому-то с чистым сердцем дал слово Наташке, моей Натали, моему доброму ангелу-хранителю, вытащившему почти что из смертельной петли, которую уж готов был затянуть на моей шее один знакомый бандит [2].
«Никаких приключений, – совершенно искренне пообещал я Наташке, прощаясь в Борисполе, – по крайней мере, в нынешнем году! Да ты сама посуди: мне передадут рукопись, ты понимаешь, что это значит?! – рукопись книжки, что выйдет в свет в январе, я же говорил тебе, что в Лондоне объявлен день ее общественного представления, – ну, там прием с леди-джентльменами, с виски и шампанским, с автором в белом смокинге и прочими атрибутами… а у меня будет рукопись, да еще с авторским разрешением использовать в нашей прессе страницы, которые не увидели свет. Да я просто себя перестал бы уважать, не ухватись за такую перспективу! Ты ведь меня знаешь!»
«Вот именно потому, что хорошо тебя знаю, и прошу: дай мне слово не лезть в разные загадочные истории, – возразила Натали. – Прошу тебя… если хочешь, умоляю…»
Это ее «умоляю» и тон, коим было произнесено слово, вдруг взорвали меня. Глупо, конечно, но что-то вырвалось у меня помимо воли и желания, и я нагрубил Натали, – в первый (и в последний!) раз в жизни нагрубил!
«Ты отдавай отчет своим словам. Мне не пять лет, и я прекрасно знаю, что делаю и что должен делать!»
Не стоило лезть в бутылку, потому что расстались мы холодно, как чужие, и я улетел из Киева, сменив радужное, вдохновляющее настроение на мрачное, злое, кое не могли развеять ни встреча с Виктором Синявским во Внуково, куда он приехал на своем «Москвиче», чтоб перебросить меня в Шереметьево, к хельсинкскому самолету, ни пятая за нынешний день банка местного синебрюховского «Коффа»…
Если б я только догадывался, как оказалась права Наташка!
– Хэлло, мистер, – услышал я над головой. Я опустился на грешную землю и увидел почтительно улыбающегося бармена, склонившегося ко мне. – «Финнэйр» приглашает вас в Лондон!
Поблагодарив, я подхватил черную адидасовскую сумку с вещами и неразлучную «Колибри» в желтом, основательно потертом за годы журналистских странствий футляре и направился к седьмому выходу, где издали махали мне ручками две стюардессы. Оказывается, я был последним пассажиром.
В Лондоне я поспешил из душного, забитого людьми аэропорта, взял такси и отправился в знакомый мне отель, носивший название «Вандербилд» на Кромвель-роад, что у Гайд-парка, в центре английской столицы, где я уже однажды останавливался. Гостиница не первой свежести, хотя, конечно, не кромвельских времен, но вполне старинная, правда, подвергшаяся заметным переделкам, в результате чего у меня в номере появился стоячий душ в целлофановом «стакане». Зато туалет, как и в прежние времена, располагался в самом конце длиннющего коридора, что, естественно, усложняло жизнь. Но зато – центр города и дешевизна, автомат у входа, где за десять пенсов ты получал в любое время суток двухсотграммовый пакет с холодным, жирным шотландским молоком.
Когда я переступил порог скромного отеля, меня охватило странное чувство и почудилось, что сейчас откроется дверь и войдет, как всегда, небрежно одетый Дима Зотов, спортивный обозреватель русской службы Би-би-си, со своей женой Люлей – тонюсенькой, легкой, как пушинка, гречанкой из Мариуполя, за ними гордо и прямо прошествует Алекс Разумовский, граф и вьетнамский волонтер, люди, скрасившие мне жизнь в Лондоне в ту зиму.
Но Дима погиб в 1979-м, выбросившись из окна клиники, как свидетельствовала официальная версия, хотя, я это знал доподлинно, его выбросили с седьмого этажа, чтобы лишить возможности кое-что поведать миру такого, от чего не поздоровилось бы многим… Алекс исчез и не подавал признаков жизни, хотя я и писал ему в первое время, да потом забросил это занятие еще и по той причине, что в те годы подобные контакты не поощрялись…
Я успел принять душ и собрался прогуляться на Пиккадили, в Сохо, где никогда прежде не бывал, хотя, помнится, Дима Зотов настоятельно приглашал посетить «для общего развития» этот злачный уголок многоликого Лондона. Тут-то и раздался телефонный звонок, и услышал я нужные слова и, несколько разочарованно (опять не попаду на Пиккадили и в Сохо!), согласился на встречу через двадцать минут у «Хилтона», что в двух шагах от «Вандербилда».
В машине, поджидавшей меня (НХ № 2156 светло-бежевый новенький «форд-мустанг», кои, как известно, выпускаются в Англии), сидело двое незнакомцев – седобородый, Питер Скарлборо, и молчаливый, сразу как-то обеспокоивший меня парень в джинсовой куртке.
– Вас ждут, мистер Романько, – сказал бородач и захлопнул за мной дверцу с темным, непроницаемым снаружи стеклом.
Остальное… остальное вы знаете.
Если я не ошибался, то взаперти сидел уже вторую неделю, а точнее, девятый день. Конечно, если предположить, что я не валялся в беспамятстве сутками и мне не подсовывали питья с каким-нибудь снотворным. После последнего бесполезного разговора с Питером Скарлборо, закончившегося очередным нокаутом от Келли, меня предоставили самому себе. Ноги мои были скованы, как некогда у галерщиков, короткой цепью, позволявшей сносно передвигаться крошечными шажками. Наручники, правда, сняли, когда я плавал в бессознательном сне, отключенный ударом Келли. Впрочем, правая кисть практически бездействовала, а большой и указательный пальцы страшно распухли, посинели, и я опасался, как бы вообще не остаться без них. Но кому предъявишь претензии, если, кроме знакомой красотки, раз в сутки приносившей еду и загружавшей ее в холодильник, ни Питер, ни бронеподросток не появлялись вообще.
В отсутствии красотки, как выяснилось, ее звали Кэт, я обшарил обе комнаты, куда меня заточили, но вскоре понял, что банда предприняла суровые меры предосторожности. Этот старинный викторианский особняк был выстроен прочно и надежно. Дубовые массивные двери, такие же непробиваемые ставни на внутренних замках, отсутствие телефона и каких-либо достаточно мощных и острых предметов, вроде лома или топора (да что там – они не оставили обыкновенного столового ножа и мне даже сыр приходилось отламывать от куска, если девица забывала его нарезать), практически лишали меня надежд на освобождение. Как я уточнил, эти две комнаты скорее всего были предназначены для прислуги; дверь же, что вела в основную часть дома, оказалась запертой накрепко, и мои попытки с разбега поколебать ее крепость таранящими ударами всех моих восьмидесяти четырех килограммов даже не услышали б, живи кто-то в «хозяйской» части особняка.
Из-за закрытых ставень ни разу не проникли посторонние звуки – ни голоса, ни шум автомобильного мотора. Довелось сделать вывод, что домик расположен явно не в центральной части Лондона, и потому следует оставить надежды, что меня могут обнаружить, даже если лондонская полиция начнет активные поиски исчезнувшего советского журналиста. Впрочем, я не был так наивен, чтобы предполагать всеобщий переполох в мире в связи с моей пропажей. Если кто и не находил себе места, так это Натали, с которой я умудрился так нелепо расстаться. Не сидит, верно, без дела и Серж Казанкини, уж он-то, конечно, узнал об исчезновении Олега Романько.
«Постой, постой, – сказал я сам себе, прекратив очередной рейд по изученным до последней трещинки и закоулка двум комнаткам. – Выходит, они не напали на след Майкла. Раз я торчу взаперти и Питер наталкивает меня на мысль, что неплохо было бы нам сторговаться… Но тогда мое похищение входит в явное противоречие с их конечными планами, если принять за таковые непременное овладение несколькими страничками из рукописи американца. Разве не проще, не надежнее было взять меня под наблюдение, последовать за мной и выйти… на него? Но они почему-то поступили наоборот: захватив Олега Романько, отрубили какие бы то ни было подходы к осторожному Майклу Диверу. Уж кто-кто, а бывший разведчик из ЦРУ, да к тому же столько лет ведущий «ночной» образ жизни, не допустил бы промашки, и, узнав из газет о моем таинственном исчезновении, тут же ушел бы в подполье. Итак, что-то случилось еще до моего появления в Англии, и они испугались, что Дивер не выйдет со мной на связь, ухватились за меня, как утопающий за соломинку. Да, более глупое положение трудно было и представить! Ведь ты, старина, сам ничего не знаешь, а от тебя будут добиваться, судя по поведению Келли, любыми доступными способами признаний. А выложить тебе, даже если б ты, скажем, созрел для подобного решения, нечего. Логика же подсказывает, что Питер Скарлборо, и те, кто стоит за ним, будут со все возрастающим упорством калечить тебя в надежде выбить крайне необходимую им информацию…»
Тут я услышал, как дважды щелкнул замок, дверь распахнулась и на пороге показалась Кэт. Она была в легком черном плаще, густо усеянном каплями, из чего я заключил, что в Лондоне хлещет дождь, если она умудрилась на минуту, преодолевая несколько десятков метров от автомобиля, так вымокнуть. Ее темно-каштановые волосы, короткие, но красиво зачесанные вниз, тоже несли на себе следы ливня. В красных полусапожках на высоком каблуке, в красных перчатках и красном же, небрежно переброшенном через плечо легком шарфе она смотрелась безумно красиво, и я невольно вспомнил ее нагое тело и ее умопомрачительную грудь. «Келли, я еще доберусь до тебя!…» – обожгла мысль.
Кэт расценила мой внезапный приступ ненависти по-своему и, вытащив из кармана крошечный никелированный пистолетик, игрушечный только на вид, сказала:
– Без эксцессов, о'кей?
– Успокойтесь, крошка, к вам это отношения не имеет, – отрезал я: не хватало еще, чтоб девицы учили меня жить. – Я хотел спросить: мне тут что, до скончания века кантоваться?
– Это – к мистеру Скарлборо.
– Как? Его нет, телефончик вы предусмотрительно унесли, не через господа же бога сноситься с вашими дружками?
– Мистер Скарлборо никогда не был моим дружком, как вы изволили выразиться.
– Меня мало интересуют ваши отношения! Мне позарез нужно кое-что выяснить у этого типа.
– Я постараюсь передать ему ваше заявление. – Она явно издевалась надо мной, и я запоздало догадался, что недооценил эту пышногрудую девицу. – А пока позвольте пройти, мне необходимо выложить еду в холодильник. Прошу в комнату! – Она так и не спрятала свой игрушечный пистолетик.
Я отступил на несколько шагов назад, Кэт захлопнула за собой дверь – мелодично щелкнул фирменный английский замок. Она проскользнула на кухню, поставила целлофановый фирменный пакет «Вудса» на полированный столик у закрытого ставнями окна, сняла плащ, поискала глазами, куда бы его повесить, и решительно набросила на угол двери. Открыла холодильник, обвела его содержимое взглядом, по-видимому, выясняя, что я ел и пил, но никак не отреагировала на то, что, кроме трех банок пива, ничего не тронуто (честно говоря, мне было не до еды, беспокойные мысли о сложившейся ситуации поглощали меня целиком, мешая зоне удовольствий моего серого вещества выдавать соответствующие команды). Потом, переложив пистолетик из правой руки в левую, принялась выкладывать продукты – связку бананов, упакованные в целлофановые пеналы ярко-красные, абсолютно безвкусные помидоры, такие же красивые пейзажно-зеленые огурчики, три или четыре пакета с развесной ветчиной, колбасой и сыром, кирпичик уже порезанного хлеба, затянутого в целлофан, два блока пивных баночек, еще какие-то консервированные напитки.
– Вам приготовить чай или кофе? – спросила она, захлопнув дверцу холодильника.
– И кофе, и чай! – с вызовом потребовал я.
– У меня только один термос, и потому выбирайте…
– Тогда… ну, кофе.
В термосе, она принесла его с собой, уже был налит кипяток – электрическая плита, занимавшая солидное место в углу и вызвавшая у меня поначалу неподдельный интерес бесчисленным числом никелированных рычажков, электронным устройством и глубокой духовкой, была предусмотрительно отключена.
Кэт всыпала пять или шесть полных ложек гранулированного кофе в термос, закрутила пробку и поставила сосуд на столик.
– Сахар найдете в верхнем отделении, – сообщила она.
– Я не услышал ясного ответа, – сказал я и сделал два шага ей навстречу.
Красотка спокойно направила пистолетик на меня и без угрозы произнесла:
– Мне разрешили стрелять, если вы станете угрожать.
– Еще чего не хватало – с бабой воевать! – вырвалось у меня.
Она неожиданно опустила пистолетик, и на ее лице явно проступила растерянность. Кэт смотрела на меня, и я видел, как противоречивые чувства борются в ней. Я подумал, что этих нескольких секунд мне вполне хватило бы, чтобы выбить оружие из ее рук. Но я остался торчать на месте, и потом, когда она улетучилась, еще и еще раз возвращался к этой минуте, но так и не нашел в себе ни капли раскаяния, что не воспользовался подвернувшимся случаем. А ведь он мог в корне изменить мое незавидное положение…
Кэт опомнилась и снова настороженно уставилась на меня. Пистолет, опавший было вниз, снова был направлен мне в грудь.
А мной овладевала ярость: зловредная память вынесла на поверхность картинку, забыть которую мне вряд ли когда удастся: и распаленное похотью, озверевшее лицо Келли, нависшее над Кэт, распростертой на кушетке, и ее фантастически красивое, да что там – прекрасное, совершеннейшее тело! – снова ослепили мой рассудок.
Кэт, кажется, догадалась, о чем я думаю, во всяком случае, она быстро повернулась, сдернула с двери плащ, и, не дав мне опомниться, выскочила из кухни. Дверь наглухо захлопнулась за ней, и я снова остался один.
Они заявились глухой ночью, разбудив меня. Трое – Питер Скарлборо, Келли и незнакомый, за все время не произнесший ни слова, рыжий парень лет 25 – 27, худой, как сушеная вобла. Роль его вскоре прояснилась: он достал из «дипломата» электробритву «филлипс», ножницы, расческу, одеколон в зеленом массивном флаконе, еще какие-то бутылочки и щипчики.
– Мы вас приведем в порядок, – сказал эдаким дружески-доброжелательным тоном Питер. – Нам придется совершить небольшое путешествие в Шотландию, и мне было бы неловко представлять вас публике в таком непрезентабельном виде. – Он сделал знак рыжему, а тот в свою очередь жестом пригласил меня в кресло у круглого стола в центре большей из двух комнат, где, кстати, стоял диван, где я спал.
Еще не совсем понимая, зачем понадобился этот маскарад, я послушно опустился на мягкое кожаное сидение. Рыжий, как заправский парикмахер, накинул белую салфетку, зажал концы сзади на шее специальной прищепкой и вздернул мой подбородок вверх. Несколько мгновений он изучал мое лицо, потом отнял руку и взялся за «филлипс». Щелкнула едва слышно кнопка, и негромкий звук электробритвы нарушил мертвую тишину комнаты.
Рыжий взялся за дело, а Питер устроился в глубоком кресле у выключенного телевизора.
За дни, проведенные в заточении, я основательно зарос, и доморощенному парикмахеру пришлось изрядно попотеть, выстригая густую щетину. Закончив, он протер лицо лосьоном, жестко промассировал, потом ножницами подстриг виски и затылок, нажал головку спрея в зеленом флаконе – одеколон был терпкий, такой запах мне всегда нравился. По-видимому, удовольствие расплылось по моему лицу, потому что Питер обронил из своего кресла:
– Ну вот, вы на все сто тысяч выглядите!
«О, да ты, оказывается, не англичанин! – догадался я. – Американец! Только янки говорят так, оценивая человека, только янки!»
Это открытие, честно говоря, застало меня врасплох. Оно вчистую ломало предварительные выводы и значительно усложняло мое положение. Одно дело – жители туманного Альбиона, в чем-то патриархального в своих нравах и привычках, и совсем иное – уроженцы Американского континента с их славой законодателей преступного мира. Это выглядело слишком серьезно, чтобы не прочувствовать опасность, нависшую надо мной. Что там темнить: эти несколько дней, хоть и преподнесли множество неприятных сюрпризов, тем не менее не лишили меня внутреннего «стержня», какой-то непонятно чем питающейся уверенности, что ничего, в конце концов, плохого со мной не случится и в один прекрасный день я вновь, живой и невредимый, окажусь на свободе и опишу свои приключения. Ясное дело, до чертиков хотелось бы рассчитаться с Келли, но это задача второстепенная, так сказать, личного плана…
Я вдруг вспомнил, как однажды, охотясь на акул со своим приятелем – мексиканским журналистом Хоакином Веласкесом (он был инициатором этого приключения) у затерянного в сине-зеленых просторах Тихого океана кораллового островка, обнаружил многометровую красотку, танком надвигавшуюся на меня, и враз забыл о своем подводном ружьишке с метровым стальным гарпуном. Внезапная мысль буквально ослепила меня, подавив другие мысли и чувства. Я услышал чужой голос, который заорал как сумасшедший: «Да ведь она не знает, что я – советский человек?!»
Подобное потрясение я испытал и сейчас, и это открытие буквально парализовало мою волю.
Питер Скарлборо внезапную смену настроения пленника расценил на свой лад:
– Вот так-то будет лучше, мистер Романько!
Что он имел в виду, я уточнять не стал, а попытался разрешить для себя вопрос: зачем столь тщательная подготовка? Но пока я терялся в догадках, рыжий извлек из квадратной металлической коробочки черные, со свисающими вниз концами усы, деловито приложил их к моей верхней губе, отстранился назад, изучая мое лицо, затем отнял их, намазал с обратной стороны какой-то белой жидкостью, и все так же, без единого слова, одним, я бы сказал, профессиональным движением ловко прилепил к коже.
Я не сопротивлялся, решив, что в моих же интересах покориться, ибо всякое непокорство или несогласие будет немедленно подавлено Келли, громко стучавшим посудой на кухне, – дверь туда оставалась распахнутой все это время. Когда рыжий, любуясь собственной работой, чуть отступил назад, я лениво, с видом человека, равнодушно относящегося к происходящему, поднялся и не спеша (железки Келли снял с моих ног) направился к овальному зеркалу. Я заприметил его в шкафу на правой дверце еще в тот первый вечер в этом доме. Отворил массивную створку и увидел в зеркале отражение незнакомого, напряженного и исхудавшего лица с глубоко ввалившимися глазами. Усы придавали мне какой-то потерянный вид. Это было чужое лицо, хотя на меня, конечно же, глядел Олег Романько.
– Вот еще одна необходимая деталь, – сказал Питер и протянул темные зеркальные очки. Рыжий поспешно взял их и отдал мне. – Наденьте.
– Вполне сойду за сутенера или за гангстера, – мрачно пошутил я, уже догадываясь, что мне уготована роль «подсадной утки» – чужие не узнают, человек же, который знаком со мной, не пройдет мимо.
Питер неожиданно рассмеялся тонким, дребезжащим смешком, точно его пощекотали под ребрами.
– Ну, не преувеличивайте, до сутенера вам далеко – нервишки слабы, – холодно, резко обрывая смех, отрезал Питер.
Я понял, что Келли не удержался и разболтал, как я отключился при… виде полового акта. Ему и в голову придти не могло, что человек мог потерять сознание от собственного бессилия, удесятеренного к тому же нанесенным ему оскорблением. А что может сильнее задеть мужчину?
– Я хочу проинструктировать вас, мистер Романько, о правилах предстоящей игры, – вымолвил Питер Скарлборо. Он выждал некоторое время, но я молчал. Питеру это явно пришлось не по душе, но свое возмущение он не стал выставлять напоказ. Нервы свои, нужно отдать ему должное (позже я имел возможность не раз убедиться в этом), он держал в крепкой узде. – Итак, мы отправляемся в Шотландию. Зачем? Не скрою, чтоб повстречаться с одним типом. Давно мечтаю с ним кое о чем потолковать… по старой дружбе, так сказать… Ваша задача… э… как бы это поточнее?
– Чего уж там… Вот одно хотел бы спросить: звуки какие-нибудь мне доведется издавать?
– Какие еще звуки? – насторожился Питер.
– Подсадная утка – это пол-обмана, вторая половина, если вы охотник, заключена в том, что сидящий на берегу человек с ружьем манком «оживляет» плавающую куклу.
– О звуках мы поговорим на месте! – зло отрубил Питер Скарлборо. – А сейчас хочу самым серьезным образом предупредить: любая попытка привлечь внимание, скажем, полиции или прохожих приведет к самым плачевным для вас, естественно, результатам.
– Если я верно понял, то мне гарантирована полная безопасность, если… если я не буду пытаться помешать вам издавать привлекающие дичь звуки?
– Вы понятливы, мистер Романько.
– Но раз уж мы завели разговор на столь щекотливую для меня тему, я смею поинтересоваться, что будет с уткой, если селезень, на которого вы охотитесь, клюнет на приманку и очутится в ваших руках? Моя дальнейшая судьба? Навсегда остаться с этими усиками?
– Резонный вопрос! – Питер явно был удовлетворен тем, как разворачивается наша чинная беседа. – Вы слышите, Келли… Келли! – Бронеподросток высунулся из кухни: он закатал рукава рубашки, на груди у него красовался миленький передничек в невинных голубых цветочках по белу полю, в правой руке он держал кухонный нож, а левой – солидный кусок свежего ярко-красного мяса. – Вы слышите, Келли, ваш подопечный заинтересовался своим будущим в случае удачного исхода… э… путешествия в Шотландию?
– Шутник, парень, честное слово, у них там в России сплошные шутники-бузотеры, – не то удивленно, не то возмущенно произнес он и долгим взглядом впился в меня. – А что, шеф, масочка что нужно! Я же говорил, Красный (а, рыжего парикмахера звали Красным, хотя какой он красный – рыжий, точнее цвет его волос не определишь) – спец, а вы сомневались. Да он мне однажды так переклеил физиономию, что я завалился к подружке, так она даже после этого дела не хотела признать меня за Келли, все твердила, – ах, не разыгрывайте меня, мистер Ван Гог!
– Ладно, – прервал веселье Питер. – Продолжим, мистер Романько.
– Вы не ответили на мой вопрос. Пока не получу четкого ответа и гарантий – никакая сила меня отсюда на сдвинет. Я, конечно, нагло и беспардонно блефовал, твердо решив, что поеду с ними и буду делать то, что потребует Питер. Поеду, потому что для меня – это единственный шанс вырваться на свободу. Куда и к кому попал, я раскусил давно – эти люди тормозов не имеют, с ними нужно играть в открытую, только таким образом можно усыпить их бдительность. Но, согласитесь, мне крайне важно было узнать, пусть даже приблизительно, границы допустимой с моей стороны игры. Вот я и строил из себя неразумного интеллигента, воспитанного на уважении к свободе личности и уважении к закону. (Не стану же я им объяснять, что до недавнего времени сии понятия в моей родной стране были не более чем пустой звук).
– О каких гарантиях речь, мистер Романько? Вы у меня в руках – со всеми вашими биллями о правах и больше – с потрохами! – не сдержался, сбился с доброжелательно-интеллигентского тона Питер.
«Это уже кое-что!» – подумал я.
– О самых элементарных, мистер Скарлборо. Иначе – ни шагу!
– Он, кажись, обнаглел, – угрожающе произнес Келли, ища глазами, куда бы положить мясо и нож, и всем своим видом показывая, что с радостью задаст мне очередную трепку, то бишь урок вежливости, как он изволил выразиться однажды.
– Идите и занимайтесь своим делом, – остановил его Питер. – Нам нужно поужинать и не позже одиннадцати тридцати быть в машине.
Келли резво удалился, чем натолкнул меня на мысль, что сходиться накоротке со мной ему не слишком и хотелось: ведь руки и ноги у меня были развязаны.
– Хорошо. Поговорим о деле. Если оно выгорит, а оно должно выгореть! – вы благополучно покинете туманный Альбион.
– Это слова, а мне требуются гарантии.
– Какие еще гарантии, черт побери? (Нервы у Питера! – подумал я. – Или дело не в нервах, а в ставке? Она, кажись, очень и очень высока, и Скарлборо страшится самой мысли, что может проиграть).
– К примеру, письмецо, которое я отправлю лично. В нем будут кое-какие сведения о вас, мистер Скарлборо, и ваша фотокарточка, по коей, в случае моего исчезновения «Интерпол» сможет начать поиск…
– Хитро, – усмехнулся Питер. Соображал он быстро, и я догадался по его довольной улыбке, что он ждал от меня большего.
– А вы что же обнадежились, что я буду послушным ягненком, коего поведут на заклание?
Питер кивнул головой в знак согласия. А я с удовлетворением отметил: как хорошо прикинуться иной раз дурачком. Хотя радоваться, если честно, было не только не своевременно, но и просто глупо. А вслух продолжал:
– Письмо…
– Куда оно уйдет? В СССР? – Он испытующе впился в меня своими темными непроницаемыми глазами.
– Во Францию, в Париж.
– Это другое дело. Итак?
Пока я излагал свои требования, намеренно затягивая и усложняя переговоры, Питер сосредоточенно мотал на ус, решая про себя проблемы, возникшие в связи с моим неожиданным упрямством. Я в то же самое время разбирался с собственными задачками, и, таким образом, мы оба искали выход из создавшегося положения. В конце концов, сошлись на компромиссном решении, и Питер крикнул в открытую кухонную дверь:
– Келли, несите!
Келли в том же цветастом фартушке, лишь чуть-чуть прикрывавшем его барабанную грудь, важно вступил в комнату с огромным подносом, едва умещавшемся даже в его ручищах. Чего там только не было!
– Нет, жизнь все-таки прекрасна, мистер Романько! – издал плотоядный рык Питер Скарлборо и потянулся к мокрой горячей салфетке, предупредительно протянутой ему Красным.
Я познакомился с Хоакином случайно. Мы, что называется, столкнулись лбами на выходе из городского меркадо, а попросту – рынка, чьи бесконечные торговые ряды напоминали запутанные лабиринты в пещере Алладина: с их немыслимыми богатствами, собранными со всего света, с потаенными закоулками, где вы могли наткнуться на новенький «форд» последней модели и умопомрачительные мексиканские кружевные юбки, на старика-ювелира, явно индейского происхождения, который с непроницаемым, темным от вечного загара лицом и исковерканными, скрюченными от постоянного напряжения десятков лет утомительного и однообразного труда пальцами прямо на ваших глазах творил произведение искусства, коему место где-нибудь в Британском музее; здесь впору было заблудиться в свисавших с натянутых над головами веревок нейлоновых и джинсовых куртках, белых, плотных и мягких «пеонских» джинсах, в платьях разнообразных цветов и фасонов – от парижских, карденовских, до местных, не менявшихся едва ль не столетие; а то вдруг узреть подозрительную личность, одного взгляда на которую было достаточно, чтобы у вас появилось желание покрепче зажать в руках кошелек. Эти ряды тянулись под сводами списанных американских военных ангаров, раскалявшихся в лютую здешнюю жару, и охлаждавшихся до уровня современного холодильника, едва с окружающих гор начинал тянуть прохладный ветерок.
Меркадо ошеломил меня, я неприкаянно бродил по его лабиринтам, вновь и вновь слыша радостное «си, синьор!» на мои вопросы, как мне очутиться на свежем воздухе, после чего мне начинали тыкать в физиономию все, чем был богат очередной торговец, к которому нечистая сила дернула меня обратиться.
Когда, совершенно обалдевший и потерявший надежду выбраться к единственно знакомому мне в мексиканской столице месту – Латиноамериканской башне, как величали аборигены 40-этажный небоскреб, возвышавшийся в центре города (впрочем, что тут центр, а что окраина, еще нужно было поразмыслить, если принять в расчет этот гигантский – немыслимо гигантский мегаполис, у которого отдельно взятые улочки тянулись на десятки километров, прямые, как линейка), я, разгребая, как пловец волны, свисавший сверху ширпотреб, увидел полоску натурального солнечного света, то кинулся вперед, испугавшись, что он может исчезнуть, раствориться, как мираж в пустыне. Тут-то и столкнулись мы лбами.
– Тысяча извинений, синьор, – потирая ушибленное место и на глазах смиряя гнев, вежливо произнес невысокий, легкий, как большинство мексиканцев, черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху с расстегнутым воротом и белые «пеонские» вельветовые джинсы. В разрезе рубахи на смуглом теле виднелся кончик золотого крестика.
– Это вы меня простите! Я просто голову потерял в этом содом-гоморре!
– Вы – иностранец? Не янки, нет. Англичанин?
– Еще дальше. Я из СССР, а если точнее – с Украины, из Киева. Слышали?
– Вы русский? – Парень явно обрадовался, а это за границей всегда отзывается ответным чувством.
– Украинец.
– Извините, для большинства в Мексике все, кто из СССР, – русские. По крайней мере, так всегда говорил наш Давид Сикейрос. А уж он-то, считай, изучил Россию лучше других. А разве не так вы охарактеризовали бы человека, который покушался на Троцкого, за что и угодил надолго в тюрьму?
– Это для меня новость, черт возьми! – искренне удивился я, не предполагая такой поворот в судьбе человека, признанного в подлунном мире, как величайший художник XX века.
– Как? Вы не знали? – настал черед искренне поразиться Хоакину (впрочем, тогда я еще не знал его имени).
– Что-то слышал, но не принимал всерьез, – неопределенно сказал я, испытывая в очередной раз неловкость, частенько случавшуюся за границей не со мной одним, когда нам рассказывали о вещах, широко известных в мире, но вымаранных, уничтоженных в нашей собственной истории, в нашей памяти. Поверьте, это очень горькое чувство.
– Я не представился, извините. Хоакин Веласкес, но-но, сразу оговорюсь: никакого отношения к знаменитому испанцу не имею.
– Олег Романько, журналист, бывший спортсмен, я выступал здесь, в Мехико-сити, на Олимпиаде. В 1968 году.
– О-оу! – издал восхищенный возглас, скорее напоминавший душевный стон, мой новый знакомый. – О, синьор Олег! Я рад приветствовать вас в Мехико-сити. Я бесконечно рад еще и потому, что мы – коллеги. Я репортер из «Эль Сол», это, скажу вам, самая большая газета в Мексике. Но-но, я не такой большой журналист, как вы, синьор Олег, однако кое-что успел. Извините, наверное, это выглядит самонадеянно, но я верю, что пробьюсь, чего бы это мне не стоило! Главное – упорство, а чего-чего, а этого у меня хоть отбавляй.
– Если есть желание, то, считай, победа за вами, – сказал я, несколько обескураженный его откровенностью. Впрочем, тут же сделал поправку на латиноамериканский характер и темперамент, с коими мне довелось столкнуться еще на Играх, где я мог убедиться, что это действительно кое-что значит. Мексиканцы меньше всего напоминали болтунов, когда делали подобные заявления. И чтоб сгладить впечатление от своего прохладного тона, добавил: – Я ведь тоже начинал в журналистике с… огромного желания и уверенности, что упрямство – залог удачи. И не ошибся!
– Вот видите, синьор Олег! – обрадовался Хоакин. – Вы любите мексиканскую еду? – без перехода спросил он. – Настоящую?
Вы смогли бы сказать «нет!», когда на вас устремлены два горящих внутренним огнем глаза, и выражение лица готово вспыхнуть радостью, стоит вам лишь произнести «да!». Я не смог, хотя, впрочем, почему нужно было говорить «нет», если действительно не приходилось пробовать блюда национальной кухни, хотя и прожил тогда, в 1968 году, две недели под этим жарким солнцем? В столовой олимпийской деревни – чего душе угодно, кроме настоящей мексиканской пищи, и лишь в ближайший час мне предстояло понять, почему ни организаторы Игр, ни представители стран-участниц не настаивали на местных яствах. Увы, обо всем этом я не догадывался и потому с чистым сердцем сказал «да», тем более что изрядно проголодался, скитаясь под сводами меркадо.
– Тогда – вперед! – воскликнул Хоакин, озабоченно взглянув на ручные часы, почему-то показавшиеся мне знакомыми.
Забегая вперед, скажу, что часы оказались советскими, наш вездесущий «Полет» – там так и было написано, но только латинскими буквами, и это открытие привело в восторг моего мексиканца, который все больше и больше нравился мне: он и понятия не имел, что носит часы с маркой «Сделано в СССР». «Нет, это швейцарские, синьор, швейцарские, я купил их в магазине на Инсурхентес, это фирменный магазин, – сопротивлялся Хоакин. Мне почему-то показалось, что он и впрямь желал, чтобы часы оказались советскими, но не мог поверить в такую удачу. – Они идут… идут, как часы!» Мне пришлось попросить его внимательно присмотреться к крошечным буковкам в самом низу, под секундным циферблатиком, где было – я-то знал это доподлинно – скромно указано «Сделано в СССР»… по-русски. Когда Хоакин убедился в этом, он буквально потерял дар речи. Мне сперва стало даже грустно, что человек не мог предположить высокое качество нашей продукции, завезенной в Мексику, но потом разочарование сменилось доморощенной гордостью – а что, мы – хуже швейцарцев?!
Хоакин подхватил меня под руку и увлек за собой… в меркадо, откуда я только что имел счастье выбраться. Я непроизвольно тормознул, чем вызвал удивление у Хоакина.
– Нужно спешить, – объяснил он, – как раз поспевает еда. – Он произнес название блюда по-испански, и увы, сколько ни вспоминал я позже, так и не мог найти в своей памяти этого слова. Впрочем, надеюсь, Хоакин не будет местным Сусаниным…
Хоакин разбирался в хитросплетениях лабиринта так, точно Ариадна вручила ему свою нить, и не прошло и пяти минут, как мы усаживались на скамью, что окантовывала кухню, в центре которой возвышался очаг, и кипел, испуская щекочущие обоняние ароматы, почти запорожского объема котел.
– Два, – сказал Хоакин повернувшемуся к нам человеку в белом высоком колпаке с раскрасневшимся лицом и для верности еще и поднял вверх два растопыренных пальца.
Пока повар колдовал над котлом, я осторожно огляделся. Кухня, а справа и слева было еще два подобных заведения, располагалась в самом дальнем углу, если считать от того места, где мы переступили порог ангара. Свободных мест за этой своеобразной стойкой, напоминавшей стойку европейского бара, практически не было. Мы, по-видимому, поспели вовремя, потому что позади уже собирались люди – следующая смена. Это были крестьяне, привезшие на рынок экзотические плоды своих скудных полей, шерсть и домотканые ковры, рабочий люд, трудившийся под сводами меркадо, водители грузовиков в фирменных синих фуражках, две женщины – индианки с трубками в сморщенных губах – они в ожидании обеда уселись на корточки под стеной…
Я, кажется, начинал догадываться, о какой мексиканской кухне допытывался у меня Хоакин. Да отступать было поздно, тем более что повар уже поставил перед нами широкую тарелку с двумя горячими румяными лепешками, положил каждому по оловянной ложке, ловко метнул вслед за ложками две стальные миски, до краев наполненные парующим варевом. Но когда он поставил еще и две граненые пивные кружки, наполненные чистой водой, я растерялся. Однако все стало на свои места, едва я хлебнул ложку супа.
Вслед за одной-единственной ложкой я вылил в себя поллитра холодной живой воды, но внутри продолжал пылать пожар… На Украине тоже любят борщ с красным перцем, но в тот момент я готов был жевать самый что ни есть огненный стручок – он, наверняка, показался бы мне сладким.
Вот так началась моя дружба с Хоакином, прекрасным парнем, чья помощь однажды оказалась незаменимой.
Тогда же, в Мехико-сити, я впервые увидел Джона Бенсона. Кубок Америк, так назывались состязания, мало сказать собрал «звезд» легкой атлетики, он вызвал прямо-таки вселенский ажиотаж, и местная пресса буквально захлебывалась от восторга, ежедневно выплескивая на страницы газет букеты сенсаций, мало смущаясь тем, что львиная доля их или не имела вообще никакого отношения к спорту или, если и имела, то чаще всего скандальное, никак не делающее чести неофициальному чемпионату мира, как успели окрестить специалисты, к вящей радости хозяев, турнир. Что ж, в том была и доля истины, ибо за год до Олимпиады в Лос-Анджелесе все полярнее расходились мнения – будет ли СССР участвовать в Играх или постарается мстительно использовать их в «пику» американцам, подпортившим спортивный праздник в Москве; и хотя официальная Москва хранила молчание, лишь время от времени обрушиваясь на Олимпиаду-84 градом обвинений в коррумпированности и продажности организаторов, неустроенности быта будущих участников Игр, в утрате истинно олимпийского духа и еще во многом другом, увы, не в лучшем духе, к сожалению, воцарившемся в отношениях двух сверхдержав с того самого момента, как в декабре 1979-го наш «ограниченный контингент» вкатил на танках в Афганистан. Начало печальной эпохи я почувствовал на себе, когда летел в США на Олимпийские Игры в Лейк-Плэсид, и тот полет для меня и для моих товарищей и коллег, приглашенных в качестве почетных гостей, для почти двух сотен советских людей, входящих в так называемую «олимпийскую семью», едва не стал последним из-за злонамеренного вывода из строя диспетчерского компьютера в аэропорту имени Джона Кеннеди в Нью-Йорке. С той Олимпиады мировой спорт пошел, как говорится, вразнос: наше великодержавное упрямство, подогреваемое людьми, коим по их государственному положению следовало бы проявлять мудрость и терпение, терпение и мудрость, торопились, словно боясь опоздать и не высказать, не выплеснуть на «супротивника» мыслимые и немыслимые обвинения, а заодно приукрасить, «подчистить» собственные, далеко не лучшие дела и решения. Писать об олимпийском спорте становилось все труднее. Требовались или панегирики советскому спорту и спортсменам, или черная краска, коей метилось все, что относилось к «их растленному профессиональному, лишенному человеческого лица гладиаторству».
Развернув «Эль Сол», предупредительно протянутую мне Хоакином, устроившимся рядом со мной за одним столиком в ложе прессы Олимпийского стадиона, я принялся ждать.
– Посмотри! – отвлек меня Хоакин.
С первой полосы, занимая чуть не всю верхнюю половину, глядел снимок, на котором, дружески обнявшись, со вскинутыми вверх руками, где пальцы были сложены на манер буквы «V», что должно было обозначить на общепринятом международном языке жестов победу, улыбались американский спринтер Джон Бенсон и наш Федор Нестеренко. Хоакин быстро перевел текстовку с испанского: «Они говорят друг другу и всем остальным в мире – мы отличные парни, мы хотим выступать на Олимпийских играх!»
– Хорош этот Бенсон, – сказал я Хоакину. – Красавец! Сколько мощи в его теле!
– Я слышал, что Бенсон пообещал побить мировой рекорд!
– Это будет фантастика. Впрочем, на этом стадионе уже случались фантастические вещи. Во-он там, в секторе для прыжков, в шестьдесят восьмом улетел на 8.90 Ральф Бостон. Я до сих пор помню выражение лиц ребят, кто состязался с ним. Они были конченные люди. Просто конченные, и соревнования на этом для них завершились. Кончились они тогда и для моего приятеля, за которого пришел поболеть, для Игоря Тер-Ованесяна. А ведь он был готов, как готов!
– Ты, наверное, слышал, что Джон Бенсон потребовал полмиллиона долларов за участие в Кубке?
– Больше того, сидел на пресс-конференции, где он подтвердил эту новость. Правда, оговорился, что деньги пойдут в кассу национального легкоатлетического Союза.
– Да, нынче никого в спорте не удивишь деньгами, но то ведь – профессионалы, а Бостон – любитель.
– Если деньги пойдут на развитие спорта, такой поворот событий можно лишь приветствовать. Хуже другое: в погоне за такими деньгами спортсмены будут готовы на все…
Странные вещи начали происходить и в нашем спорте, размышлял я. Незаметно, без громких планов и заявлений, без деклараций и объяснений происходила смена людей и настроений, менялись ценности и ориентиры. Постепенно исчезали с переднего плана те, чей вклад в отечественный спорт был бесспорен и чей авторитет на международной арене незыблем; им на смену приходил новый тип тренера – эдакий жизнерадостный, самоуверенный, волевой бодряк, не гнушавшийся никакими средствами для достижения цели; в кабинетах рассаживались функционеры, нередко без специального образования, единственным достоинством оных была прямая комсомольская дорога и умение держать нос по ветру; все чаще случались в спортивной среде происшествия из разряда криминальных, но они по-тихому, по телефону гасились, если спортсмен нужен был сборной или клубу; постепенно перестали даже вспоминать о тех счастливых временах, когда существовали руководители, беспокоившиеся о будущем известных чемпионов и рекордсменов, – теперь же чаще двери напрочно закрывались перед «бывшими». Те спивались, попадали в тюрьмы, становились своими в мясном ряду. Нередко чемпионы и рекордсмены вынуждены были давать взятки тем, кто определял состав команд, выезжавших на международные состязания, ибо каждый такой вояж позволял улучшить финансовое или материальное положение. Глухо, в своем кругу, заговорили о допингах, что стали если не бичом нашего спорта (как-никак, он все же передовой, социалистический), то серьезной проблемой для самих тренеров и участников – терялся смысл тяжких тренировок и самоограничений, дома ведь по-прежнему о допинг-контроле лишь пустословили. Робкие голоса обеспокоенных тонули в бодром хоре чиновников, славящих наши, то есть свои, непреходящие достижения и успехи, блестящие настоящим созвездием золотых олимпийских и мировых медалей. Ордена и премии, звания становились все более надежной и непроницаемой ширмой, за которой влачил жалкое существование массовый спорт, столь престижный и процветавший в первые послевоенные годы, когда энтузиазм и вера в светлое будущее творили поистине чудеса. Тонули в беспамятстве Виктор Чукарин и Владимир Куц, Надежда Коняева и Иван Богдан, Яков Куценко и Георгий Жилин, десятки других, чья верность и преданность спорту, чей опыт и слава оказались никому не нужными, более того – от них старались избавиться, потому что они напоминали о добропорядочности, честности и чистоте спорта. Это были теперь вредные качества, способные помешать оболваниванию мальчишек и девчонок, кои беспрекословно должны были выполнять указания тренеров.
Вот такие невеселые и не соответствующие моменту – яркое жаркое солнце, трибуны словно огромный разноцветный цветник, голубой дирижабль с желтыми буквами на борту «Кэнон», оркестр, настраивающий инструменты, возбужденные, радостные участники парада открытия Кубка Америк, толпящиеся у восточного прохода, общее ощущение праздника – мысли омрачали мое настроение.
И припомнился мне подобный жаркий предвечерний час на этом стадионе, и Владимир Куц, рядом с которым я чувствовал себя мальчишкой, хотя уже и сам немало чего познал в спорте, – располневший, гордый – он был почетным гостем Олимпиады-68, – и в то же время какой-то потерянный, чужой в этом таком привычном, казалось бы, для него мире. Он жил в самом шикарном и престижном отеле в Мехико-сити, на пассео де ла Реформа, за ним был закреплен персональный автомобиль и открыт счет в ресторане. «Черт, не привык пить в одиночку, – признался он мне, поморщившись, словно от зубной боли. – Сидишь, как кукла, за огромным столом, вокруг тебя метрдотель и официанты вращаются и чуть ли не в рот заглядывают, стульчик отодвигают-пододвигают, а на лицах у них записано неподдельное уважение… поверь, научился разбираться, где тварь, а где друг. Что будет кушать синьор Куц? Что изволит выпить – виски или джин, а может быть синьору Куцу по душе «Наполеон»? Поверишь, чуть не подавился коньяком. Плюнул, да поднялся в номер, вытащил из чемодана бутылку родной «московской» и без закуси… Ты мне скажи, что же это происходит? Мексиканцы, оказывается, помнят Куца, а дома… дома каждая тварь лезет в твою душу грязными ручищами или того хуже – очередную анонимку читают-перечитывают, с кем это Куцева жена спала, рога ему наставляла. А когда я открыл им, кто пасквили строчит, пожурили слегка ту сволочь, да отпустили… Догадываюсь, не дурак, был в душе у них праздничек: как же – Куца, о котором писали как о железном, стальном, уязвили, принизили. Вот только не понимают они, что, унижая Куца, убивают доброту и человечность в самих себе, и рано или поздно, но хлебнут и они горя – от своих же воспитанников, от таких же, как они сами, но только занимающих верхние кабинеты…»
Мне было неуютно от этого монолога, от уязвляющих самую душу слов, больно за человека, глубоко и искренне мной чтимого, за ВЕЛИКОГО КУЦА. Я терялся в догадках, как вести себя и что говорить. Но Куц сам поспешил мне на помощь. «Ты мне ничего не отвечай, не нужно! Если согласен, промолчи, если не согласен… тоже промолчи. Мне сегодня как-то не по себе на этом празднике. Вот если б ты со мной в гостиницу, да рядышком за стол, чтобы не с тенью рюмкою чокнуться, а?»
Сколько лет минуло, сколько воды утекло, а по сей день сердце жалость жмет, что отказался, не поехал с ним, а ведь мог – уже закончил выступать и твердо решил, что после Игр завяжу со спортом окончательно. Уж очень принципиален был тогда – не пил даже после стартов – и эгоистичен: себя любил, свое спокойствие и внутреннее самодовольство. А Куц посмотрел на меня не то чтоб с осуждением, нет, с какой-то душевной болью, с обидой, что ли, но не на меня – на самого себя. И от этого мне было еще горше. Больше мы с Володей не встречались, и когда он нелепо (нелепо ли?) погиб, мне стало совсем худо, потому что часто после Олимпиады думал я, как бы хорошо было вновь повидаться и навсегда снять ощущение вины перед ним. Кто это там сказал: завтра – уже поздно?…
…В тот вечер Джон Бенсон превзошел самые смелые ожидания. Бег его был так стремителен, так красив в своей мощи, что вместе со стадионом мы с Хоакином вскочили на ноги и орали, и рукоплескали смельчаку, бросившему вызов будущему, – его результат был поистине фантастичен, он не укладывался в сознании. Но ведь и впрямь – все человеку подвластно!
Я уже тогда обратил внимание на пресс-конференции на двух молчаливых крепышей, следовавших за Джоном Бенсоном как тени.
– А чему удивляться? – прокомментировал Хоакин. – У таких, как Джон Бенсон, немало покровителей, ведь этот гигант – мешок с деньгами.
– Неужто так богат? – усомнился я.
– На его имени создаются богатства, это факт.
Вскоре мы уже катили по дороге № 24, что вела в Шотландию, в Эдинбург, как я смог прочесть на вспыхнувшем под светом фар придорожном щите… Впрочем, Питер и не скрывал: наш путь – в Шотландию. Правда, он не удосужился объяснить, зачем мы несемся туда, к тому же – ночью.
Пожалуй, только теперь, прикорнув в уголке кабины и закрыв глаза, я почувствовал опасность. Ну, вот скажите вы, нужно было просидеть взаперти столько дней, чтоб наконец-то сообразить, что дела не так уж и хороши и возможны любые неприятности, если под оными понимать бесследное исчезновение и не на время – навсегда?
По логике вещей мне следовало обеспокоиться чуть раньше, едва только я оказался в руках этих людей. Но, не поняв их намерений, не мог осознать и глубину опасности. По натуре я холерик, однако не люблю паниковать и терять себя в крутых ситуациях. Наоборот, чем сложнее и запутаннее выглядела ситуация, тем холоднее и рассудочнее начинал работать мозг, тем четче и определеннее поступали команды к действию. Было бы глупо утверждать, что внезапный захват в самом центре Лондона, можно сказать, средь бела дня, эти весьма недвусмысленные избиения и угрозы расправы в случае, если моим хозяевам не посчастливится добраться до искомого, не натолкнули меня на мысль о чрезвычайном положении, в котором я очутился. Но что мне делать? Кричать, взывать о помощи (не к Кэт ли?) или обращаться к совести Питера или Келли, умолять отпустить на все четыре стороны под честное слово, что никогда и никому не поведаю о случившемся? Если б у меня хоть на миг родилась такая мысль, я навсегда перестал бы уважать себя.
Не падать духом – вот первая заповедь мужчины, если он действительно считает себя таковым. И я придерживался ее с тех самых пор, когда обрел уверенность, что я – мужчина, а не особа среднего пола, отличающаяся от женщины лишь тем, что бреет бороду и говорит баском. Жизнь, с тех пор как погибли в одночасье родители в автомобильной катастрофе, не устилала бархатом дорожку, а чаще усыпала ее битым стеклом зависти и ненависти. Особенно когда появились успехи в спорте и обнаружился мой непокладистый характер, не терпящий компромиссов в принципиальных вопросах. Мне приходилось наголову быть выше моих московских соперников, чтоб старший тренер (а он терпеть меня не мог по многим причинам, не в последнюю очередь из-за ершистости характера и нежелания держать язык за зубами, когда того требовали неписаные законы большого спорта) вносил мою фамилию в списки отъезжающих на чемпионат Европы или на Олимпиаду. Если кто-то отделывался одним проверочным стартом, то мне доводилось стартовать минимум три-четыре раза. Нет худа без добра: такие жесткие рукавицы сдирали с меня остатки расхлябанности и слабости, убеждая, что надеяться я мог только на себя. Согласен, не лучший вариант для нервной системы – впору и загнуться, сломаться на корню. Случалось с ребятами и такое, но я не сломался, и теперь у меня нет обиды на старшего тренера, немало крови мне перепортившего, как нет и жалости к самому себе, что так трудно доставались победы.
Да, старина, в разных передрягах пришлось побывать, но, если предчувствие не обманывает, эта – из ряда вон выходящая. Плохо одно: неизвестно, что собираются предпринимать держатели моих «акций» и до какого времени они будут нуждаться во мне. Не выяснив этого обстоятельства, трудно, практически невозможно, рассчитать хоть на шаг вперед свое поведение. Значит, решения доведется принимать с ходу, а тут вполне реально и споткнуться…
Машина уносила меня в Шотландию, и ничто и никто не мог остановить ее движение. В каком-то маленьком городке на перекрестке встретилась полицейская машина, сердце у меня екнуло, но «бобби» даже взглядом не удостоили наш «лейланд».
– Так впору умереть с тоски, – прервала ход моих мыслей Кэт и решительно включила «видик». Она перебрала несколько кассет, хранившихся в специальном стеллаже, закрепленном под окном, выбрала и вставила кассету в черную прорезь. Экран ожил.
Эту ленту с похождениями Рэмбо мне видеть не доводилось, и я с облегчением уставился на экран, обрадованный возможностью уйти от мрачных мыслей и пустых предположений. Все равно придумать что-то путное я вряд ли смогу, ибо обладаю таким минимумом информации, что даже провидец зашел бы в тупик.
Красавец Рэмбо, он мне показался очень похожим на Келли или Келли смахивал на него, – какая разница! – действовал на сей раз во вьетнамских джунглях, куда американский супермен прибыл, чтоб спасти пленных джи-ай. Ему довелось туго, и мрачная личность с погонами советского майора показала ему кузькину мать в таком обилии и разнообразии пыток, что оставалось лишь гадать, как Рэмбо удалось сохранить работоспособность. Естественно, в конце концов, славный посланец Америки побеждает сильных, злых, но глупых русских и вьетнамцев и, поливая джунгли из ручного пулемета свинцовым дождем, вызволяет бедненьких пленных к вящей радости командования, откомандировавшего его почти на верную смерть.
Как ни странно, но Кэт искренне впитывала в себя перипетии кровавых схваток, разворачивавшихся на экране, и, как ребенок, радовалась победе Рэмбо. А то, что она всерьез воспринимала эту галиматью, девица доказала, внезапно впившись мне в руку – больную правую кисть с переломанными пальцами! – длиннющими, остро отточенными ногтями. У меня невольно вырвался стон.
– О, извините! – искренне, что поразило меня куда сильнее, чем ее кровожадный всплеск ненависти, произнесла Кэт и отпустила мою руку. И еще раз, но тише (так, чтобы не услышал Келли): – Извините меня…
Я ничего не ответил, но ее поведение не осталось незамеченным мною.
Кэт поставила другую кассету, но рок-концерт меня мало увлекал, и я прикорнул в своем углу, решив, что лишний часок сна мне никак не повредит, особенно если учесть скрытое во мраке ночи будущее. «Лучше переспать и переесть, чем недоспать и недоесть!», – вспомнилась любимая прибаутка Анатолия Власенко, давнего спортивного коллеги и друга, использовавшего любую возможность воплотить слова в реальность. И даже много лет спустя после последних стартов он продолжал исповедывать этот несложный, но весьма полезный в жизни принцип.
Не трудно было догадаться, что Питер Скарлборо с трудом сдерживал эмоции, естественно, отрицательные: заканчивалась неделя нашего нескучного для меня путешествия в Шотландию, а конкретных результатов кот наплакал. Отрицательный результат – тоже результат, говорят ученые мужи. Но Питер Скарлборо никак к этой категории не относился и всякую неудачу, как и положено человеку, исповедывавшему принцип – время – деньги, воспринимал болезненно.
Я наблюдал за ним исподволь, внимательно, начиная с его первого, утреннего, появления на люди – то есть на завтрак. После сна и бритья, после розовой ванны, занимавшей чуть не половину комнаты в особняке, где мы отаборились, он выглядел бодро и жизнерадостно. Но настроение Питера медленно, что твой барометр перед бурей, ползло вниз с той самой минуты, когда он обнаруживал рядом с собой за столом… мою наглую, с каждым днем все откровеннее демонстрирующую это выражение физиономию и услышав мой голос, где явно прослушивалась издевка: «Хелло, Питер! Какой музей мы посетим сегодня? Знаете, личная жизнь королей и королев мне изрядно надоела. Не согласитесь ли, что нравы в высших эшелонах власти и в те досточтимой памяти средневековые времена были, мягко говоря, не слишком высокоморальны?»
Питер, следует отдать ему должное, оказался крепким орешком, и расколоть его, как я ни старался, было делом непростым. С Келли попроще. Это дитя природы и анаболиков, кои он, по всему видно, в неограниченных количествах принимал в тренировочном зале ради мышечного роскошества, просто-таки изнывал от безделья и вынужденного пребывания (24 часа в сутки!) возле моей персоны, к тому же, судя по его беспрерывному рычанию, с жесточайшим запретом вступать со мной в непосредственные контакты на уровне кулаков или кульбитов через бедро. Он маялся, места себе не находил, обозленный еще и тем, что однажды, когда он вечером пригласил к нам в номер по телефону Кэт, я сказал ему вполне твердо и определенно, что ежели он еще раз вздумает устроить мне бесплатный секс-сеанс, то я ему отобью тот жалкий отросток, который, скорее всего, остался таким потому, что все остальные силы организма ушли на горы мяса, добровольно нагроможденного на его кривые плечи.
Кэт от хохота свалилась на угловой диван, и я всерьез стал опасаться за ее психику – таким безудержным было веселье. Келли двинулся было мне навстречу, но я ему показал, что руки и ноги у меня теперь развязаны и в переносном, и в прямом смысле. Я ему и впрямь набил бы морду, пусть даже правую руку довелось бы изуродовать окончательно. Он это усек, а смех Кэт, как ни странно, оказал на него не возбуждающее, а успокаивающее воздействие.
Келли присел на краешек дивана, от чего тот жалобно проскрипел, положил свою огромную лапищу на бедро Кэт и тоже хихикнул пару раз, как бы давая понять, что на сей раз меня обойдет стороной его силушка.
– Гляди, Кэт, а прикидывается, что отключился тогда, – сказал Келли, скаля свои великолепные, один в один, белые крупные зубы. – А сам, видать, натихую онанизмом кайфовал… – Он с ходу попытался было запустить руку в глубокий разрез светло-голубой, легкой и мягкой, ангорской кофты, но красотка резко оттолкнула его.
Она поднялась, поправила юбку и кофту, взбила привычным движением волосы и, ступая точно пава, выплыла из комнаты, оставив растерянного и разъяренного Келли на диване.
Я включил телек, и на том наш конфликт закончился, и Келли больше не приглашал девушку. Но обиду, уверен, мне не простил и не забыл: такие, как он, не успокаиваются, пока не расквитаются. Есть у меня в редакции типчик вроде него. Правда, полная противоположность внешне: тощий, с землистым болезненным лицом, молчаливый и упрямый, как червь древоточец. Трус по натуре, он был терпелив и наносил удары – жалкие, больше похожие на взрыв хлопушки, лишь улучив момент, когда мне доводилось отбиваться сразу на нескольких фронтах. Я с ним и так, и эдак – по-хорошему, по-доброму пытался наладить мирные отношения, но его злость и зависть с годами просто-таки крепла, как вино в бочке. Зато по его поведению я безошибочно определял собственное положение – угрожает ли мне очередная анонимка или недовольство власть придержащих, или можно жить спокойно…
Келли – исполнитель, это выяснилось чуть ли не с первой встречи с им. Питер Скарлборо – не из рядовых, и даже не из «офицерского» состава: его поведение, право принимать решения (я испытал его нехитрым, но действенным способом), вполне различимая при ближайшем знакомстве самостоятельность и уверенность в собственной правоте, даже то, как он одевался – изысканно, но неброско, вещи его были из дорогих магазинов, куда не заглядывают люди даже со средним достатком (это легко выяснилось, стоило лишь ненароком взглянуть на фирменные этикетки на одежде); он позволял себе расслабиться, что категорически было запрещено Келли, знал толк в живописи, особенно в английской, наизусть продекламировал длиннющий диалог из шекспировской «Марии Стюарт», когда мы забрели в древний замок, где происходили события, описанные великим англичанином, пил в меру, выбирал только лучшие, естественно, и дорогие сорта виски – «Бурбон» и «Балантайнс» и еще множество других мелочей, выдававших привычки человека с головой.
Это-то и заставило меня держаться с ним настороже. Это же лишний раз подтверждало, что игра, затеянная с кем-то, кого я не знал, но должен был по их мнению знать, опасна и жестока. В первую голову, для моей скромной персоны.
Однако чувствовалось, что Питер Скарлборо начинал терять терпение. Поторапливали ли его «сверху» (не от своего же имени и не по собственному желанию он связался со мной) или отсутствие малейших признаков, что дело движется в нужном направлении, пусть медленно, но все же продвигается к цели, другие ли неизвестные мне мотивы и факторы влияли на его поведение, но Питер заскучал.
Питер Скарлборо был сама любезность и искренность. Даже Кэт и Келли поверили ему и расслабились.
– Погода, вы видели, какая гнусная погода за окном? Ну, просто тоску навевает. Напиться нам, что ли? Как вы относитесь к такому предложению, мистер Романько? – сказал он.
Тут он переиграл, это раскусили даже Кэт и Келли, незаметно, как им казалось, обменявшиеся быстрыми, понимающими взглядами.
– О, нет, увольте! Когда нормальные люди начинали учиться пить, я, извините, вкалывал в бассейнчике да в спортивном зале, чтоб набрать нужную спортивную форму и выиграть очередной заплыв. Когда же бросил тренироваться, поздновато было начинать…
– Ты что – никак спортом занимался? – недоверчиво спросил Келли.
– О, это моя вина. – Снова попытался надеть масочку на физиономию, чтобы скрыть разгулявшиеся в душе волны, Питер Скарлборо. – Я не представил вам нашего… – Тут Питер запнулся, подыскивая определение. Я помог ему: «Подопечного…». – Да, да, нашего подопечного. Мистер Романько, не только известный журналист и писатель, но и бывший олимпиец, он завоевал серебряную медаль на Олимпийских играх в Токио в плавании на дистанции кажется…
– Двести метров, – услужливо подсказал я.
– Да, двести метров.
Кэт с плохо скрытым любопытством уставилась на меня, Келли помрачнел, из чего я сделал вывод, что Питер Скарлборо не слишком-то спешил вводить в курс дела своих помощников.
Подоспел официант с завтраком, и разговор угас сам собой. Ели молча, сосредоточенно, делая вид, что полностью поглощены подрумяненным беконом с золотистой яичницей и безвкусным салатом из мелко нарезанных овощей. Питер усиленно налегал на апельсиновый сок.
Первой расправилась с едой Кэт, аппетит у нее что у твоей кормящей кошки, и мне оставалось лишь недоумевать, как она умудрялась сохранять столь бесподобную фигуру, от которой редкий мужик на улице не стопорил на месте. Она потянулась за ментоловым «Салемом», щелкнула зажигалкой и выпустила, чуть отвернувшись в сторону, чтоб не попасть в лицо Келли, струю ароматного дыма.
– Так мы будем сегодня пить или нет? – обратилась она к теме, которая ее явно заинтриговала.
– Конечно, детка, – подозрительно ласково и быстро, просто-таки читая ее вопрос по губам, ответил Питер Скарлборо. – Что еще в такой дождь делать! Я тут знаю преотличный бар. Так вы с нами, мистер Романько?
– Увы, это не по моей части. Я с вашего разрешения лучше поваляюсь на диване перед телеком. А то из-за наших бесконечных путешествий и экскурсий и в телевизор некогда заглянуть…
У Келли отвисла челюсть и налились кровью уши. Он явно был выбит из привычной колеи и ничего толком не понимал.
– А как же я? – совершенно искренне разобиделся этот любитель анаболиков и женских прелестей. Он-то сразу вычислил, что ему доведется торчать со мной в доме, как собаке в конуре, пока другие будут развлекаться. Тем паче выпивка за счет Питера. Он чуть не до слез разобиделся.
– А что… – Питер Скарлборо вопросительно посмотрел на меня, точно видел впервые. – А что… может, мистер Романько даст нам обещание… ну, слово джентльмена не пытаться делать лишних шагов в наше отсутствие?
– Этот? – выплеснул гнев Келли. – Как бы не так, за ним глаз да глаз нужен! – Он был искренен, и это подсказало мне, что он пока не введен в курс дела. Значит, затевается что-то серьезное. Сердце у меня сжалось, мысли были точные, быстрые, острые. Они оставляют меня одного? Что это? Испытание? Дать мне уйти, чтобы установить слежку? Нет, отпадает, ибо как только я окажусь на свободе, то брошусь в объятия первому встречному полицейскому или вскочу в такси, чтоб оказаться в участке. Это Питер понимает не хуже меня. Что же тогда? Передача меня из рук в руки и начало следующего – физического или фармакологического – этапа моей раскрутки? Но что они могут из меня выбить? Ведь я ПУСТ, как воздушный шарик! А если попытаются убрать, и концы в воду? Возможно. Но вряд ли сейчас, ибо никаких результатов нет, никаких зацепок или ниточек для дальнейших поисков, и они вряд ли позволят себе лишиться последней надежды – пусть хрупкой, призрачной. Но пока я живой и нахожусь у них в руках, сохраняется шанс на успех.
– Ну, Келли, вы же добрый человек, нет, нет, нужно быть более великодушным. Мистер Романько пока ничем… – Питер сделал паузу, – ничем не скомпрометировал себя. Он ведет себя… Он ведет себя достойно! – Последнее слово Скарлборо произнес с особым нажимом.
– Я бы… – не врубился Келли, но Питер Скарлборо одним словом, коротким и резким, отрезал:
– Здесь я говорю!
– Стоит ли ссориться? – примирительно сказала Кэт. – Конечно, мистер Романько – джентльмен, если он даст слово, то сдержит его, разве я не права?
– Права, права, детка. На том и порешим. Вы согласны, мистер Романько?
Мы возвратились в дом. После коротких сборов Питер Скарлборо, Келли и Кэт удалились. Я проверил: двери были прочно заперты, окна, как и прежде, задраены средневековыми дубовыми ставнями, кои пушками не пробьешь, словом, они надежно замуровали меня, уверенные, что отсюда комар не улетит. К тому же я не исключал возможность, что или Келли, или кто-то другой, незнакомый мне, стережет и не упустит меня, если даже мне удастся-таки «просочиться» наружу.
Я включил телевизор.
Детская передача, реклама по другой программе, урок вышивки крестом, американский фильм из жизни Дикого Запада…
«Телефон!»
Я поднялся из кресла, куда устроился с дистанционным управлением в руке и взялся за желтую трубку. Сердце готово было выскочить из груди.
Короткие гудки свидетельствовали, что он работает. В спешке забыли отключить? Нет, Питер не из тех, кто забывает такие «мелочи».
У меня не оставалось выхода. Нужно было рисковать. Я набрал парижский код и через минуту услышал такой знакомый, такой родной голос Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»
Если та злополучная тихоокеанская акула действительно не ведала, что я – советский человек, то Келли это знал доподлинно. Не стану утверждать, что он был патологическим антисоветчиком, но то, что он испытывал неприязнь ко мне, к нашей стране, не вызывало никаких сомнений. Он был так воспитан, и к нему трудно было применить обычные человеческие понятия, такие, как порядочность, снисходительность, терпимость. Он был воинствующий антисоветчик, и не его вина в этом – так его воспитали средства массовой информации, наше не всегда благородное прошлое, о котором на Западе было доподлинно известно многое из того, что относилось у нас к уголовно наказуемым деяниям; более того – он с молоком матери впитал ненависть, ну, пусть не ненависть, но твердое убеждение, что если ему что и грозит в этой жизни, так это мы, советские, наши ракеты с атомными – кстати, самыми мощными и самыми неуязвимыми боеголовками, наш неуловимый, скрывающийся в неизведанных глубинах Мирового океана подводный флот, наши миллионные армии прекрасно обученных и не ведающих угрызений совести и сомнений солдат. У нас был искусственный голод 33-го и миллионы уничтоженных в ГУЛАГе, у нас были униженные Борис Пастернак и Александр Галич, мы согнали бесправных крестьян в колхозы и заставляли их бесплатно трудиться во имя коммунизма, у нас… у нас, наконец, не признавали секса и гомосексуализма, свободной прессы и инакомыслия, – словом, империя зла, нависшая над миром как дамоклов меч. И Келли искренне, утробно боялся нас и нашего мира, и всю свою ненависть, весь свой животный страх решил выместить на мне. Я не осуждал его, и в душе у меня не копилась ненависть к нему: просто мечтал отдубасить его до посинения…
Разговор, начавшийся с пустячков, с обычных утренних сентенций Питера Скарлборо, вроде того, что у нас и у них (он имел в виду нашу страну и Запад, где он чувствовал себя как рыба в воде), так много несогласованностей и противоположных тенденций, что никогда два мира не сойдутся на общей основе, а будут подозрительно следить друг за другом, накапливая оружие и ненависть, и однажды – не дай бог дожить до того дня! (тут Питер Скарлборо истово перекрестился) – две боящиеся друг друга силы схлестнутся в последнем смертельном поединке.
– Глупее и бессмысленнее исхода трудно и придумать, – сказал я, с трудом впихивая в рот кусочек осточертевшей яичницы с беконом.
– Отчего же, – продолжал гнуть свое Питер, как всегда, с завидным аппетитом уплетая вторую порцию дополнительного бекона. – Отчего же, мистер Романько, весь ход вашей истории – это запрограммированная система уничтожения в человеке всего человеческого во имя мифического нового человека, удручающий образ жизни которого создал еще небезызвестный сир Робеспьер. Он начал с призыва к добродетели, а закончил жесточайшим, без суда и следствия, террором, развязанным против собственного народа. А разве Сталин не продолжил этот уникальный эксперимент, создав такую совершенную машину уничтожения, перед которой меркнут гитлеровские концлагеря?
– Ну, тут вы уже загнули, Питер. Сравнивать Сталина с Гитлером… это, простите, ни в какие ворота не лезет!
– Только не стройте из себя непорочную девицу! – резко отрезал Питер Скарлборо.
– Что касается девицы, то действительно было бы глупо с моей стороны уповать на столь примитивное противодействие в споре с вами. Но я стоял и стою на том, что сталинские лагеря, кстати, их было не так уж много, как подсчитывает господин Солженицын, это – преступление против народа, но на то были веские и значимые объективные причины…
– Что, к примеру, если вы уж хотите возразить?
– Например, внутреннее сопротивление реформам и изменениям, рожденным революцией. Или приближение войны с гитлеризмом, завладевшим Германией и готовившимся захватить Европу, что и случилось чуть позднее. Наконец, не следует забывать, что, помимо Сталина, насчитывалось немало его слишком рьяных последователей. У нас даже есть пословица: пошли дурака в церковь богу молиться, он и лоб расшибет. – Настроение у меня упало – ниже некуда: я не любил, да что там – ненавидел это двоемыслие, буквально разрывавшее на части душу: я был глубоко уверен, что мы запятнали себя, свои идеи, свою революцию этими массовыми репрессиями (увы, тогда, в конце 1985 года, мы все еще не могли представить себе масштабы чудовищного геноцида против советских людей, целиком страшную картину сталинского «нового мира», ради которого до основания разрушались не одни лишь дворцы и храмы, но умы и сердца людей, превращаемых в марионеток); с другой стороны, невозможно было согласиться с крахом прекраснодушных иллюзий, составлявших, как уверили нас, гранитный фундамент светлого будущего, ведь если это так, как жить дальше…
– Хотел бы поверить, что вы искренне заблуждаетесь, да только оснований для таких выводов у меня нет, – многозначительно сказал Питер Скарлборо и задержал взгляд на Келли, лениво ковырявшего в зубах деревянной спичкой. Тот перестал заниматься привычным делом и кивком головы дал знать Кэт, что ей самое время удалиться. Кэт, как раз приготовившаяся смаковать густой ароматный кофе, собственноручно сваренный Питером Скарлборо, а он, поверьте мне, знал в нем толк, хотела было возразить, но тяжелый взгляд шефа буквально вытолкнул ее из-за стола. С полпути Кэт вернулась, демонстративно налила себе полную чашку кофе, резко схватила начатую пачку «Салема» и, покачивая бедрами, как манекенщица на сцене, наконец, удалилась из столовой. Не забыла и прочно прикрыть за собой дверь.
– Да что там с ним теревени разводить, – едва дождавшись ухода Кэт, выпалил Келли. В отличие от Питера Скарлборо, который, невзирая на ситуацию, в коей я очутился благодаря ему, импонировал мне умом, армейской выправкой, солидными знаниями не только в области политики, но и психологии, Келли не утруждал себя накоплением подобных качеств, и его намерения просматривались отчетливо и вполне определенно еще до того, как он начинал действовать. Странно, какие обстоятельства свели вместе таких разных людей?
– Минутку, Келли, попробуем еще раз обратиться к разуму мистера Романько, – остановил приготовившегося к действиям (я внутренне сжался, собираясь с мышцами и волей) напарника.
– Пустое…
– Тем не менее мы дадим ему последний шанс. Итак, мистер Романько, я предлагаю вам сделку: вы – сведения, столь необходимые нам, мы вам – свободу. Неплохой эквивалентный обмен, правда?
– Не понимаю, о чем речь…
– Он не понимает! – Келли зверел на глазах.
– Вы прекрасно догадываетесь, о чем речь, мистер Романько. Келли, принесите…
Келли поднялся, сходил в другую комнату, где обитал Питер, щелкнул раз-другой ключом и возвратился с миниатюрным диктофоном в черном кожаном футляре. Отдал диктофон Питеру и плюхнулся на свое место – справа от меня.
Питер Скарлборо включил пуск, и я услышал собственный голос, нет, сначала этот возглас Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»
– «Серж, я разбудил тебя?
– Да он еще спрашивает, разбудил ли? Спрашивать об этом человека, уснувшего час тому назад! Да кто это, дьявол тебя побери?
– Это я, Олег Романько.
– Кто-кто?
– Да проснись ты наконец! Это – Олег!
– Ты? Откуда ты взялся? Ты – из Киева? Тут все сбились с ног, тебя разыскивая, только Франс Пресс трижды выдавала информацию о твоем исчезновении. Где ты пропадал?
– Я еще не нашелся, Серж…
– Как это, разве я разговариваю не с Олегом Романько?
– Со мной, Серж, но я не свободен, меня держат взаперти.
– Где ты находишься?
– Не знаю. Одно только могу сказать: сейчас я в Шотландии, в Эдинбурге.
– Ты успел получить бумаги?
– Какие бумаги, что ты несешь, Серж?
– Я уже проснулся, не морочь мне голову!
– Серж, о чем ты?
– Как о чем? Разве ты не увиделся с Майклом? Ведь Дивер был у меня в Париже и улетел в Лондон, чтобы встретить тебя! Ничего не понимаю! Дивер раздобыл что-то такое, от чего гром пойдет по белу свету… Ну, может, я преувеличиваю, но это действительно что-то из ряда вон выходящее, – выстреливал слова с обычной для него пулеметной скоростью Серж, и я не стал его прерывать – главное, что не следовало бы говорить, он уже выпалил.
– Серж, – строго сказал я, и Казанкини сразу отключился, как телек, когда нажимают кнопку на дистанционном управлении. – Серж, я никого не встретил. Понял?
– Понял, – осевшим, как в проколотом воздушном шарике, голосом, выдохнул Серж.
– Слушай внимательно. Меня вызвали из гостиницы, возле «Хилтона», что у Гайд-парка, знаешь? – ждал светло-бежевый «форд-мустанг» с номером МХ 2156, незнакомые люди… и вот с тех пор я у них…»
– Дальше – сплошная чепуха. – Питер Скарлборо выключил аппарат. – Что вы скажете на это?
– Только то, что было сказано в разговоре с мистером Казанкини.
– Где бумаги?
– Вы имеете в виду статью?
– Бу-ма-ги… или…
– Никаких бумаг у меня нет, вы это знаете не хуже меня!
– Где они?
– Я понятия не имею, о чем вы говорите!
Келли ударил меня без подготовки, я отлетел вместе со стулом к окну, забранному решеткой и закрытому снаружи ставнями. Я не успел подняться, когда два удара – с левой и с правой – под сердце и в челюсть едва не вышибли из меня дух.
– Мягче, мягче, Келли, – как сквозь вату, услышал я голос Питера Скарлборо.
Голова у меня кружилась, я глотал кровь и языком пытался выяснить, не выбил ли мне этот подонок зубы.
– Я повторяю вопрос: где бумаги?
– Пошел ты… я уже сказал… нет бумаг…
– Келли…
Нужно отдать ему должное: этот бронеподросток не напрасно проводил время в спортивном зале – бил он точно, в самые уязвимые места, и после каждого удара внутри у меня что-то обрывалось, и вскоре все тело было одной сплошной раной, боль наслаивалась на новую боль, и наступил момент, когда я уже практически не ощущал ударов Келли. Наконец и он устал и оставил меня в покое.
– Вы, мистер Романько, сами вынудили нас прибегнуть к такому методу убеждения, ваше упрямство глупо. Ваш героизм, если вы тешите себя такой мыслью, бессмысленен. Келли забьет вас насмерть, и никто не узнает о том, как мужественно вы держались. Я предлагаю эквивалентный обмен: вы мне – бумаги или их нынешнего владельца… вы ведь должны знать, где он находится! – я вам – свободу плюс сто тысяч…
– Рублей? – Я еще не потерял чувство юмора, это было, пожалуй, единственное, что мне удалось сохранить.
– Ну, зачем же так, мистер Романько, мы вам конвертируемую валюту, доллары или фунты, как пожелаете.
– И что с ними делать… меня ж арестуют на таможне… в Москве…
Каждое слово давалось с огромным трудом, потому что физиономия была обработана, как хорошая отбивная перед тем, как ее кладут на сковородку.
– Вы откроете счет в швейцарском банке, это запросто. Ну, а как ими – долларами или фунтами – распорядиться, не мне вас учить.
– Но никаких бумаг у меня нет… со мной нет…
– Это уже, кажется, здравый разговор. Скажите, где они, и мы сами возьмем.
– А меня – куда-нибудь под асфальт или в бетон… знаем ваши приемчики… читали…
– Если Питер Скарлборо дает слово, он его держит.
– Мне нужно… подумать… по… размыслить… – Мысли путались, я едва не терял сознание.
Но Келли не дал мне передохнуть. Он бил минуту, другую, потом я вообще потерял счет его ударам. К сожалению, сознание я так и не потерял, и это только удесятеряло силы мерзавца.
Однако всему приходит конец – и Келли отступил. У меня не оставалось сил, чтоб пошевелить языком. А Питер Скарлборо пристал с вопросами с ножом к горлу.
– Где бумаги, где бумаги, говорите, иначе будет поздно. Поздно! Говорите, говорите…
Голос его долетал до моего сознания и тонул в тумане, не вызывая никаких эмоций. Я согласился в душе, что проиграл, ведь Серж Казанкини успел задать вопрос, который задавать не следовало, но обвинить его в предательстве не мог, потому что, наверное, поменяйся мы местами, тоже непременно поинтересовался бы этим. Когда я задумал позвонить в Париж, у меня был один шанс из ста, что успею дать о себе знать Сержу и отключусь, прежде чем он успеет задать этот трагический для меня вопрос. Я ведь не сомневался, что Питер Скарлборо оставил телефон в комнате не случайно, ему нужен был мой крик отчаяния: он давал ему информацию и мог позволить выйти из тупика, в коем оказались наши отношения, с каждым днем терявшие смысл. Да, я рисковал, крупно рисковал, набирая парижский номер Казанкини, но, как утопающий за соломинку, ухватился за этот шанс. Увы, лишь усугубил положение. Правда, нет худа без добра: со слов Казанкини я понял, что Майкл Дивер на свободе, а не в руках у подручных Питера Скарлборо, и, следовательно, у них нет иного выхода, как продолжать держать меня – единственную ниточку, что может вывести их на искомое.
Но что так волнует Питера Скарлборо? Неужто Дивер вышел на тех, кто держит наркотический бизнес? Если это так, то мое положение становится угрожающим.
Ведь, положа руку на сердце, я должен признаться, что до сих пор не разгадал, кто такой Питер Скарлборо, кого он представляет, чем занимается и что заставляет его цепляться за эти мифические бумаги?
– Келли, посмотрите, что с ним? Жив?
– Жив, коммунисты живучи, вы разве не видели, как Рэмбо расправлялся с ними, и они снова поднимались?
– Оставьте в покое Рэмбо и просветлите ему мозги. Он должен заговорить, или я ничего не понимаю в человеческой натуре.
Келли удалился и, возвратившись, окатил меня ведром ледяной воды. Я открыл глаза: надо мной склонился Келли.
– Жив, притворялся, но сейчас я его…
– Погодите, Келли. Посадите мистера Романько в кресло, дайте напиться, а Кэт пусть принесет рюмку рому. Ему нужно придти в себя, и я верю, у нас разговор таки состоится, не так ли, мистер Романько?
Келли подхватил меня под мышки, рывком поднял с пола и легко, на вытянутых руках (силища у парня!), перенес и усадил в кресло.
Появилась Кэт с бокалом, наполненным темно-коричневым напитком. Ее лицо исказил неподдельный ужас, что свидетельствовало о непрезентабельности моего внешнего вида, и я попытался улыбнуться, чем вообще насмерть напугал девицу. Клянусь, но на ее лице я прочел сострадание. И на том спасибо, Кэт…
– Глотните, мистер Романько, вам это необходимо! – сказал Питер Скарлборо.
Я не стал сопротивляться. Правда, раздвинуть губы самостоятельно я так и не смог, и мне помог Келли: он, не церемонясь, своими толстыми пальцами чуть не разорвал мой рот, а затем плеснул туда из бокала. Раскаленная жидкость буквально сотрясла меня, конвульсии просто-таки скрутили тело. Но через минуту я почувствовал, как жизнь возвращается в мое сердце и в мышцы.
– Пусть отдохнет, пусть, Келли.
Какое-то время я сидел с закрытыми глазами, собираясь с силами. Мне нужно было приготовиться к новым побоям, а в том, что Келли будет бить и бить, я не сомневался – ведь сказать что-нибудь путное я не смогу, не смогу, и все тут. Ибо ничего путного не знаю…
– Мистер Романько, я надеюсь, вы понимаете, что выхода у вас нет: или бумаги – и последующая свобода и деньги – если вас не устраивает сумма, назовите другие условия, или, сами понимаете, вы превращаетесь в лишнего свидетеля, а свидетели в нашем деле не нужны. Вы слышите меня?
– Слышу… – Я открыл глаза и увидел прямо перед собой лицо Келли. Он стоял передо мной, чуть наклонившись и широко расставив ноги.
Это и спровоцировало меня. В удар правой ноги я вложил всю свою накопившуюся злость к этому подонку, избивавшему меня безнаказанно и самоуверенно, даже в мыслях не допуская возможности расплаты.
Рев Келли был таким звериным, что в моем воспаленном мозгу промелькнула искра жалости к бандиту, но она тут же растворилась в боли, сотрясшей тело. Питер Скарлборо, оказывается, умел бить не хуже…
Сколько провалялся без сознания, не помнил. Очнулся в кромешной темноте, бессильный и пустой, осознав лишь одно – еще жив.
Мне хотелось плакать, но слез не было, они, наверное, испарились вместе с болью, вместе с остатками сил, как испаряется вода, попавшая на раскаленную докрасна печь.
В конце зимы 1984-го, когда ситуация с Лос-Анджелесом практически прояснилась, оставалось лишь соблюсти формальности, то есть дотянуть до последнего официального дня, когда еще можно подавать заявки на участие в Играх и, собрав Национальный олимпийский комитет СССР, выслушать «возмущенные» речи заранее подготовленных ораторов и с чистой душой оформить отказ.
– А что, разве можно прощать американцам их штучки-дрючки? Так за здорово живешь переполовинили нам Олимпиаду – сколько денег в трубу вылетело! – и отправиться в Лос? Нет, эти штучки-дрючки не проходят! – Гаврюшкин победоносно окинул меня взглядом маленьких, колючих и беспросветно темных глаз, из-за чего нелегко было прочесть его потаенные, а не декларируемые мысли.
Он совсем недавно совершил головокружительную карьеру, в один день превратившись из рядового зав.отделом спорта отраслевой газеты в заместителя министра – зампреда Госкомспорта. Начальственного блеска набраться еще не успел, а отношения наши были всегда дружеские, хотя, конечно, друзьями мы никогда не были – сказывалась не одна лишь разница в возрасте (Гаврюшкин, считай, лет на семь-восемь старше), скорее определяющую роль играл разный подход как к людям, так и к делу, которому мы служили.
В журналистике Гаврюшкин был не силен. К тому же печатный орган, который он представлял, и не требовал особых глубин, главное – побольше слов типа «молодцы», «ледовая дружина», «мужественные ребята», «советский патриотизм» и т.п. Каюсь, подобными словечками грешил и я, отправляя очередной опус с какого-нибудь чемпионата мира или Олимпийских игр, но делал это искренне, потому что знал истинную цену золотым медалям, достававшимся с каждым годом все труднее и труднее. Спорт становился молохом, высасывающим запасы нервной и физической энергии из самых потаенных хранилищ организма.
В молодости человек редко задумывается о старости, а когда ты к тому же полон сил, молодецкая удаль так и играет, так и кипит в каждой твоей клеточке, ничто не выглядит чрезмерным во имя того, чтоб подняться на пьедестал почета и увидеть, как над твоей головой – в твою честь! – медленно поднимается красный стяг, и стадион встает и аплодисментами приветствует тебя, одобряя твои усилия. Когда ты на коне и твои портреты красуются на первых страницах газет, когда ты сам себе кажешься непобедимым и уверен, что таким и останешься навсегда, нелегко отличить словесную шелуху от искреннего восхищения, и потому Гаврюшкины оды не вызывали отпора или возмущения. С годами он превратился в мэтра, с коим считались в серьезных организациях. Когда же он подружился с одним высокопоставленным чиновником, не имевшим, правда, никакого отношения к журналистике, но зато руководившим едва ль не всем физкультурно-спортивным движением в стране, Гаврюшкин обрел наконец-то так недостававшую ему административную поддержку. Он просто на глазах менялся, и не к лучшему: не говорил, а глаголил истины, не терпел малейшего несогласия или инакомыслия, в образцы спортивной журналистики, ничтоже сумняшеся, возвел собственные худосочные статьи и пару книжонок, написанных на том же уровне.
Не знаю, чем я тому обязан, но ко мне Гаврюшкин относился по-прежнему откровенно дружески. И когда я посетовал, что олимпийский год пропадает, он понял мое откровение по-своему:
– Не пускай пузыри, Олег. Свет клином не сошелся на американской Олимпиаде, тем паче я уверен – она у них провалится, помяни мое слово. Что за Олимпиада без нас и без социалистов, то есть соцстран, они нас поддержат стопроцентно, никуда не денутся! Вот и гляди, какие получаются штучки-дрючки! Считал, сколько медалей на Играх достается нынче в среднем нам и соцам? Две трети! Значит, когда они проигнорировали наши Игры, то отсутствовало лишь тридцать процентов сильнейших, способных завоевать медали, а у них – да что там, соберутся второразрядные спортсмены, мираж, и только. Ладно, это дело решенное. Как ты смотришь, если я похлопочу и тебя включат в делегацию на сессию МОК в Швейцарию?
– Протестовать не стану.
– Лады, готовься, – Гаврюшкин уловил мое удивление быстрым решением столь сложного в обычной ситуации вопроса (оказаться в официальной делегации провинциалу так же трудно, как и нереально, если ты не обременен «должностью». Ну а какая должность у репортера из республиканской газеты?)
– Не дрейфь, я еду руководителем. – Он самодовольно рассмеялся.
– Ты делаешь просто-таки поразительные успехи. Поздравляю!
– Держись меня, Олежек, не пожалеешь.
Это мне понравилось меньше, потому что никогда не любил, больше того – не терпел зависимости от кого бы то ни было. Но я смолчал, простив ему эту бестактность. Если откровенно, я ценил в Гаврюшкине цепкость, умение быстро мыслить, к тому же он неплохо владел испанским и немецким, что тоже подкрепляло сильные стороны его характера.
– Можно готовить документы?
– И быстрее, времени – в обрез. Как только возвращусь из Сараево, с зимних Игр, думаю, что мы выиграем, так сразу в Женеву.
Мы сидели в гостях у Виктора Синявского, отличного репортера и моего настоящего друга, журналиста глубокого и думающего, самозабвенно любившего спорт, всерьез заняться которым ему помешала война, куда он, 17-летний киевлянин с Десятинного переулка, отправился добровольцем сначала в голосеевские окопы, а затем – в действующую армию, подделав метрику и сразу повзрослев на два года. Мы сошлись с Виктором еще в Мехико-сити, на Играх, и, несмотря на значительную разницу в годах, подружились. Два года назад Виктор, как он сам выразился, сошел с дорожки и перебрался на трибуну, – его подстерег микроинфаркт, и врачи категорически запретили и думать о заграничных вояжах на соревнования, где и физически, и психологически организм работает на пределе.
Гаврюшкин разомлел, хотя выпить был не дурак, – разомлел от собственного нарождавшегося величия, от сознания приобщенности к «тайнам мадридского двора», то бишь высоким кабинетам Госкомспорта, где за закрытыми дверями нового здания на Лужнецкой набережной, доставшегося спортивному ведомству от Олимпиады-80, вершились судьбы большого и «малого», как называли здесь все, что не относилось к сборным командам страны, спорта. Я, признаюсь, не очень-то любил заглядывать сюда, где уже не витал дух доброжелательства и уважения к спортсменам, что жил в тесных коридорах и кабинетах прежнего комитета в Скатертном переулке; здесь холодок касался тебя уже на входе, где милиционер, как трамвайный билет, вертел в руках твою красную книжицу заслуженного мастера спорта СССР и вежливо, но настойчиво рекомендовал «связаться» с нужным отделом и заказать пропуск. Потом ощущение постороннего, незванного гостя, не покидало тебя до той самой минуты, когда, облегченно вздохнув, ты не выходил на улицу и оказывался напротив знакомого входа в Лужники.
Если погода выдавалась не дождливая, я непременно заворачивал на стадион, спешил, как на встречу со старым другом, волнуясь и радуясь, к бассейну, где стартовал много раз, где познал и радость победы, и, как говорится, горечь поражения. Здесь иногда можно было встретить легендарного Леонида Карповича Мешкова, вернувшегося на дорожку с перебитой на войне рукой и ставшего, вопреки всему, рекордсменом мира, первым советским рекордсменом мира в послевоенное время. Все еще судил соревнования Семен Бойченко, чей неукротимый нрав и бездонный оптимизм не смог «выкачать» ГУЛАГ, куда он попал из-за того же оптимизма и самоуверенности и слишком вольного, как расценил Лаврентий Павлович, обращения с Капой, Капитолиной Васильевой, чемпионкой и рекордсменкой СССР, женщиной неброской русской красоты и с прекрасным рубенсовским телом. На Капу положил глаз Василий Сталин, она стала его очередной женой, но тренироваться не бросила. Когда Васильева входила в воду, на трибуне устраивался молчаливый, насупленный человек в штатском, предназначение которого вскоре перестало быть секретом: и подруги, и товарищи стали не то чтоб сторониться Капы, но держались от греха подальше, тем паче после того, как в автозаводской бассейн – лучший тогда в столице – однажды заявился и сам Берия, нагло раздевавший своими глазищами пловчих. Лишь Семен Бойченко, двухметровый гигант, поразивший, кажется, году в 1936-м парижан, где запросто расправлялся с мировыми достижениями, «красный кит», преподносивший уроки мастерства признанным чемпионам – ведь до войны мы не входили в международные спортивные федерации, в федерацию плавания – тоже, продолжал держать себя с Капой запросто. То ли Василий пожаловался на «неуважение» к жене со стороны Бойченко, то ли сам Лаврентий Павлович невзлюбил Семена с первого взгляда, только забрали его, как водится, ночью; и он долгенько отсутствовал в Москве. О тех годах Семен Бойченко вспоминать не любил, а последовавшее после оттепели похолодание не способствовало воспоминаниям. Бойченко умел держать язык за зубами, но это и отдаленно не напоминало трусость или покорность времени: он просто не хотел бередить прошлое, предпочитая оставаться все тем же рубахой-парнем, коим слыл всегда…
– Ты плыви, плыви, крючкотворец, – напутствовал меня Семен Бойченко перед стартом, держа в своих огромных лапищах секундомеры. – Я твои десятые зафиксирую, не убоись. Семен Бойченко уважает дерзких! – Почему я показался ему дерзким, сказать трудно: может быть, после того случая, когда я выиграл у Вовки Макаренко, официального рекордсмена мира на двухсотметровке брассом, выиграл тогда, когда ни одна живая душа не принимала меня всерьез – я только две недели тренировался после внезапного приступа аппендицита, когда меня отвезла «скорая» прямо из бассейна, прямо в плавках, накрытого тренировочным халатом? Меня тогда, помню, разобидела до самого сердца фраза Макаренко: «Ты гляди, гляди, гость с того света, и себе на старт!»
Я стартовал по первой дорожке, а Вовка на самой престижной, на четвертой, – длиннорукий, грудь колесом, светловолосый гигант, весь к кровавых полосах, оставленных безопасной бритвой, коей он выбривался перед стартом – уверенный в своем успехе (оказалось, что он собирался побить свой же мировой рекорд). Его встретили такими бурными овациями, что диктор долго не мог успокоить публику, собравшуюся в лужниковском бассейне.
Пока Макаренко выяснял отношения с плывшим по пятой дорожке Юнаком, я на финишном «полтиннике» незаметно догнал их и на последнем метре опередил на одну десятую секунды Макаренко. Судьи долго судили-рядили, мнения разошлись, кто из нас – я или Макаренко – пришел первым, но авторитет Семена Бойченко сыграл решающую роль. Мне присудили первое место, и Макаренко вечером напился и ходил из номера в номер по гостинице «Юность», доказывая всем, что Романя обманул его, специально усыпил бдительность, плывя по первой дорожке…
– Ты что заснул, старина? – толкнув меня в бок, спросил Гаврюшкин.
– Нет, просто вспомнил, что не люблю ходить в дом на Лужнецкой набережной. Чужой он какой-то стал для спортсменов.
– Это ты загнул, чего там – чужой, самый что ни есть родной, не правда ли, Синя? Откуда люди в заграницу отправляются? С Лужнецкой. Ну и что – милиционер? Так положено, чтоб… ну, не проходной же это двор – министерство спорта.
– На Скатертном тоже было министерство…
– Не скажи, старина, – покровительственно-благодушно просвещал меня Гаврюшкин. – Там жил дух общественной организации, а не государственной. Не было, что ли, авторитета, ну, помпезность я тоже не признаю, но солидность в нашем деле прежде всего. Запомни это, Олег!
Я еще был терпелив к Гаврюшкину, наивно полагая, что изменения, вызванные новым положением бывшего спортивного репортера, носили поверхностный характер. Я, случалось, успокаивал горячие головы, готовые обвинять его в зазнайстве, барстве, неуважении к подчиненным, указывая на положительный характер для нас, журналистов, возвышения Гаврюшкина: как-никак свой человек в руководстве, это кое-что да значит в бюрократическом мире министерских кабинетов. Хотя были и настораживающие моменты, но я никогда не менял мнения о человеке по отдельным поступкам или словам, а старался разобраться досконально, чтоб не оказаться в роли необъективного, а еще хуже – предвзятого судьи. В жизни всякое случается, и бывает неправильная «расшифровка» того или иного факта без учета конкретных обстоятельств и ситуаций уводит в оценках совершенно в противоположную от истины сторону. А вы знаете: ярлык налепить просто, а вот отмыться от него…
– Хорошо, запомню. По крайней мере, я теперь буду знать, что у меня на Лужнецкой есть друг, к которому не грех заглянуть даже после посещения бюро пропусков!
– Дался тебе этот милик, я его так вообще не замечаю – есть он иль нет.
За Гаврюшкиным приехала «Волга», и он подбросил меня к «России».
– Завтра же займись документами! – сказал Гаврюшкин на прощание. – Да, не сочти за труд, подбери-ка все, что имеешь по любительскому спорту, ну, по московским делам. Считай, это уже официальное задание как члену делегации. Будь!
В Женеве весело пробивалась свежая травка на газонах, невысокие, причудливо исковерканные садовниками платаны создавали сюрреалистические натурные картины на фоне нежно-голубого весеннего неба. Но на окрестных вершинах ослепительно сверкал снег, и по утрам множество машин, увенчанных сверху связками лыж, вытягивались на шоссе, ведущем в горы. Я запоздало пожалел, что опростоволосился и оставил лыжи дома, и в первые дни провожал глазами счастливчиков. Через час-другой они очутятся в мире первозданной тишины и янтарного воздуха, и снег под лучами солнца с каждой минутой станет рассыпаться на мириады крошечных капелек-льдинок, и лыжи все увереннее будут врезаться в фирн, отчего катание будет доставлять ни с чем не сравнимое удовольствие. Да, лучше гор могут быть только горы…
Сессия медленно, спокойно, как река на равнине, текла своим чередом: выступали докладчики и содокладчики, принимались обтекаемые, всех удовлетворяющие резолюции. Никто не поднимал вопрос, витавший в воздухе: будет ли СССР участвовать в Играх в Лос-Анджелесе, сами американцы тоже вели себя достаточно лояльно, точно накапливая силы для заключительного разговора, что непременно взорвется взаимными обвинениями и претензиями, в ход будут пущены все средства, чтоб доказать перед лицом остального мира собственную правоту и, достигнув желаемого результата, успокоиться, уйти в обычные рутинные дела и проблемы. Я разговаривал по ходу сессии с американцами, они – сама любезность и легко читаемая сдержанность. Хотя вопросы так и крутились на кончике языка, и вопросы эти – можно не сомневаться – были с заранее готовыми ответами и потому не задавались, чтоб сохранить подольше иллюзию, что обстановка еще может разрешиться позитивно, и Игры в «городе ангелов» войдут в олимпийскую историю, как самые грандиозные и добропорядочные.
– Если б Андропов был жив… – как-то вечером в гостиничном баре сказал Гаврюшкин. – Если б был жив, мы наверняка поехали в Лос-Анджелес. А Костя – что с Кости возьмешь, если дни его сочтены и он не ведает, что делает? Что ему скажут, то и будет…
Откровения Гаврюшкина, приобщенного к высшим этажам власти, пусть даже косвенно, через вторичную информацию, приносимую через полуоткровения и иносказательность, неприятно меня поразили. Как всякий советский человек, выросший и воспитанный в стране, где превыше всего ставилась незыблемость авторитета «вождя», видя несуразности, откровенную глупость и самоуверенность лидеров, коих выдвигали не мы, рядовые граждане и рядовые коммунисты, а узкий круг небожителей, я все же старался вслух не обсуждать происходящего наверху. И не страх, хотя и от него мы стали избавляться не так давно, не боязнь быть обвиненным в нелояльности или хуже того – в антисоветизме (какую прекрасную формулу выискала умненькая безымянная голова, что изобрела это словечко, которое подобно безразмерным колготкам можно было натянуть на любые «ноги»!), нет – стыд, выжигающий ум и сердце, стыд за себя, за огромную страну, коей явить бы пример миру, как нужно жить и трудиться, а она перебивается с одного дефицита на другой, радуется водочному изобилию, золотым медалям чемпионов, вслух превозносит одних инженеров человеческих душ, а про себя уважает и признает других; двоемыслие, изобретенное Джоном Оруэлом, к 1984-му достигло таких размеров и укоренилось так глубоко, что при всем желании нелегко было даже наедине с самим собой отделить правду от лжи, а собственные искренние убеждения – от навязанных стереотипов.
– Чего мы боимся? Проиграем американцам? – спросил я.
– Есть и такое опасение. Все-таки с американцами мы уже восемь лет с Монреаля не встречались на Играх. А они люди серьезные, если уж за что берутся, то без всяких бюрократических препон решают проблемы.
– Послушай, ведь можно послать сотню лучших, тех, кто без медали не вернется, и заявить во всеуслышание: «несмотря на нарушение Олимпийской хартии, неумение обеспечить безопасность» и так далее и тому подобное, не мне тебя учить, как составляются подобные заявления, «но учитывая верность нашей страны олимпийским идеалам и желая сохранить целостность олимпийского движения, мы направляем делегацию спортсменов, а не сборную СССР». Руки у твоего начальства были бы развязаны, триумф нашим ребятам обеспечен, а уж дело прессы преподнести «блистательную победу» советского спорта в самом логове антиспорта как великую мудрость нашей страны и ее руководителей.
– Обсуждали такой вопрос, всерьез обговаривали. Есть сторонники и такого подхода. Да наверху сказали иначе: при чем тут ваши медали, своим неучастием мы хотим показать силам, поддерживающим Рейгана, что с ним мы никогда не найдем общего языка. Пусть американцы крепко подумают о том, кого выбирать президентом!
– А выйдет наоборот: мы не приедем в Лос-Анджелес, американцы наберут мешок золотых медалей, а их пресса не хуже нашей умеет создавать мифы. И мистер Рейган въедет на второй срок в Белый дом на белом коне победителем. Впрочем, меня это меньше волнует. Я думаю – душа разрывается от боли, – каково нашим спортсменам, тем, кто трудился в кровавом поту во имя победы, ведь для большинства Игры бывают раз в жизни? И вот так, за здорово живешь, оказаться у разбитого корыта!
– Ну, ты тоже не впадай в крайности. Со спортсменами будет полный порядок, скажу тебе по секрету, но только, чтоб ни одна душа!… В Москве организуются альтернативные Игры дружбы, приглашаются все, кто не будет участвовать в Лос-Анджелесской олимпиаде, естественно, в первую очередь, из соцстран. Деньги победителям будут платить как за Олимпиаду, ну, и разные блага – квартиры, машины, поездки на международные состязания. Так что с этим дело сложится.
– Никакие блага не заменят спортсмену Олимпийские игры, поверь мне, уж тут я кое-что знаю не понаслышке. Вспомни, как реагировали американские спортсмены, когда у них отобрали Игры в Москве, а президент Картер вручал им медали… фальшивые медали. Они плакали, потому что альтернативы Олимпийским играм нет, ее не существует и в обозримом будущем не будет существовать. Больше того, чем дольше мир будет находиться в состоянии покоя, я имею в виду отсутствие третьей мировой, Олимпиады с каждым четырехлетием станут обретать все возрастающий авторитет и престижность.
– Ты преувеличиваешь, Олег, превозносишь Игры! Проще, проще относись, поверь мне – и тренеры, и спортсмены, в первую очередь, подсчитывают, сколько смогут бабок заработать на Играх! Высокие материи остались в спорте довоенном, ну, еще пятидесятых годов, во времена Власова и Чукарина, потом дело упростилось – и слава богу!
– А закончится это тем, что мы, нынешние непримиримые враги профессионализма в спорте, побежим к нему на поклон, за честь будем считать, когда нас в компанию к профессионалам подпустят…
– Ну, ты забываешь о наших незыблемых ценностях! – Гаврюшкин вскипел, точно я ему наступил на любимую мозоль. – Нет, тут мы не отступим ни на йоту. Послушай, – его тон вдруг резко изменился – от мягкой убедительности к почти враждебности, – как тебя в газете терпят с таким вот настроеньицем, а? Нужно будет почитать, что ты там пописываешь…
Наверное, с того разговора и пробежала между нами черная кошка, и Гаврюшкин сделал вывод, что приобщать меня к своим делам, включать в свою «команду» неразумно; больше мы с ним в делегациях не встречались, в кабинет его на четвертом этаже я не захаживал, а если доводилось случайно столкнуться нос к носу в длинных коридорах Комитета, здоровались кивком головы, не останавливаясь для рукопожатия. Однажды я почувствовал руку Гаврюшкина, когда меня в самый последний момент «сняли» с самолета, что отправлялся на чемпионат мира по легкой атлетике. Дело, конечно, обставили – комар носа не подточит: какого-то клерка наказали за потерю выездных документов спецкора Романько. Но потом ответственный секретарь Федерации, не любивший меня, но еще в большей степени не терпевший Гаврюшкина, а ходить ему приходилось под его непосредственным началом, признался доверительно, что моя задержка – дело рук зампреда, вызвавшего его «на ковер» и прямо заявившего, что Романько слишком часто стал ездить, пусть посидит дома.
С тех пор я держал собственные дела под постоянным контролем, что же касается квоты, то хотел Гаврюшкин или нет, но республика имела право сама определять, кто займет положенное ей место в пресс-центре того или иного чемпионата. И хотя сама зависимость от Москвы даже в таком деле, как посылка спецкоров, выглядела, по меньшей мере, странной, если не сказать унизительной, но ее воспринимали на всех уровнях как закономерность, сложившуюся с годами, хотя были тогда люди, пытавшиеся поломать порочную практику. Увы, ломали их…
Разговор наш состоялся в пятницу, после закрытия сессии МОК. Билеты, однако, Гаврюшкин умудрился взять на воскресенье на вечер, продлив таким образом на два дня выплату суточных в швейцарских франках.
Вернувшись в номер, я взялся названивать доктору Мишелю Потье – о его сенсационных работах с допингами мне рассказал Серж Казанкини. Мишель Потье жил в Женеве, и было бы грешно не воспользоваться подвернувшейся возможностью познакомиться с мэтром. Допинги, вернее, проблема их нейтрализации интересовала меня давно.
– Хелло, здесь Потье, – услышал я низкий приятный баритон.
– Добрый вечер, господин Потье. Меня зовут Олег Романько, я журналист из Киева. Вам передает привет мой приятель Серж Казанкини, он-то и просил позвонить вам.
– О, Серж! Он у вас?
– Нет, мистер Серж у себя в Париже, это я – в Женеве, и очень хотелось бы с вами встретиться.
– В чем же дело! Рекомендация Сержа – лучший документ о благонадежности. Я не встречаюсь с журналистами, извините меня, считаю, что допинг – слишком серьезная проблема, чтобы ее можно было превращать в обыкновенную сенсацию. Впрочем, к вам это не относится, мистер…
– Олег Романько.
– …мистер Олех Романьо. Я правильно назвал вас?
– Ро-мань-ко, – произнес я по слогам. Настаивать на твердом «г» в моем имени было бесполезно: из моих зарубежных знакомцев лишь один Серж Казанкини произносил «Олег», а не «Олех».
– Мистер Романко. Спасибо. Итак, вас устроит понедельник, скажем, в семнадцать часов?
– Нет, не устроит. В воскресенье я улетаю рейсом «Свисс-эйр» в Москву.
– Это плохо, – вздохнул Потье, и в его голосе явственно послышалось разочарование. – Дело в том, что завтра с петухами я укачу в горы, на весенний снег. Это для меня святое время… Вот если б вы катались на лыжах…
Он не успел закончить фразу, как я вскричал:
– Да ведь это мое любимое развлечение! – И уже тише добавил: – Увы, лыжи остались дома.
– Лыжи и ботинки я вам обеспечу. У вас какой размер обуви? Сорок третий? Замечательно, это мой размер, и у меня есть ботинки, не слишком новые, но качество гарантирую. Лыжи возьмем у приятеля, я думаю, два метра вас устроит?
– Можно и короче.
– Учту. А куртка и прочее?
– Есть.
– Тогда слушайте меня внимательно. Завтра в 6:00, к сожалению, позже невозможно, я буду стоять у гостиницы, простите, где вы остановились? В «Интернационале», отлично. Значит, в 6:00! У нас будет достаточно времени поговорить на интересующую вас тему. О'кей?
– Даже не знаю, как вас благодарить за такой подарок, мистер Потье.
– Зовите проще – Мишель, мне так больше по душе. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Не успел я положить трубку, как зазвонил телефон. Я подумал, что это Потье, и весело сказал:
– Мистер Олех Романько вас слушает!
– С чего это ты так себя величаешь? – услышал я недовольный голос Гаврюшкина. – Есть мысль завтра с утра рвануть на рынок, там по субботам ширпотреб идет из Франции, Италии, и недорого.
– Извини, но составить компанию не смогу. Завтра утром меня пригласили покататься на лыжах.
– Кто пригласил?
– Знакомый, он тут работает в ЮНЕСКО, вместе учились, – соврал я, прекрасно понимая, что Гаврюшкин субботний рынок никогда ни на что не променяет. А тем более – на катание в горах.
– Штучки-дрючки, – пробормотал Гаврюшкин и повесил трубку.
В прекрасном расположении духа я заснул и, когда зазвонил будильник, встал легко, хотя было лишь 5:30.
«Ты встретишь второго Сержа Казанкини, только не француза, а швейцарца, но разницы не заметишь, потому что женевцы говорят по-французски, пьют французское вино, но, правда, закусывают швейцарским сыром», – вот приблизительно такими словами закончил свою рекомендацию мой парижский друг, узнав, что у меня появилась счастливая возможность побывать на берегах Женевского озера.
Мишель Потье оказался человеком среднего роста, никак не выше 175 см., был строен и седовлас, с лицом загорелым, строгим, голубые глаза выделялись на темно-коричневом фоне, как два светлых и бездонных озерца, в коих заплескались приветливые искорки, когда мы двинулись навстречу друг другу.
– Хелло, я надеюсь, вы не передумали, мистер Романко?! – полувопросительно-полуутвердительно сказал Мишель Потье, внимательно рассматривая меня, словно бы принюхиваясь, как борзая, взявшая след. Это ощущение еще несколько раз возникало у меня в тот день и поначалу слегка коробило, точно швейцарец все никак не мог удостовериться, действительно ли я тот, за кого себя выдаю. Но ни единым словом, ни единым даже малейшим жестом или движением глаз не дал мне Потье пищи для неудовольствия. Лишь позже, когда мы встретились с ним во второй раз, а затем и в Париже в гостях у Сержа Казанкини, я получил исчерпывающее объяснение тому, что меня тогда так задело. Дело в том, что Мишель Потье никогда раньше не знакомился с человеком из СССР и, будучи осторожным и щепетильным в своих привязанностях и знакомствах, боялся попасть впросак. «Я – жертва наших средств массовой информации, создавших устойчивый образ представителя вашей страны – это или сотрудники всесильного КГБ, или официальные чиновники государственных учреждений, они же – на Западе известно об этом хорошо – так или иначе связаны с КГБ», – признался Мишель Потье.
Это вызвало у Сержа Казанкини такой приступ смеха, что мы всерьез обеспокоились: не хватил бы апоплексический удар.
– Прошу вас! – широким жестом пригласил Мишель, открыв дверцу холеного, серебристо-стальной окраски, приземистого «Рено» с двумя парами лыж, надежно закрепленных специальными резиновыми тросами на багажнике.
Спустя несколько минут мы уже пристроились в хвост целой вереницы «ситроенов» и «мерседесов», «лендроверов» и «фордов», «вольво», «сузуки» и туристских автобусов, набитых лыжниками. Можно было подумать, что в это прозрачное морозное утро пол-Европы сдвинулось с места и устремилось в горы, в снежный рай, где солнце, покой и свежий ветер, высекающий слезы на крутых виражах.
– Последние дни марта у нас – святые дни, – словно прочитав мои мысли, сказал Мишель. – Хеппенинг в белом. Рекордное число лыжников, рекордное число поломанных лыж, рук, ног, но дай бог, чтоб эта напасть обошла нас стороной! – Потье, держа руль в левой, правой истово перекрестился.
– Будем рассчитывать, что нам повезет и ямы не будут слишком глубокими! – в тон ему сказал я.
– Мне уже пятьдесят, возраст для лыжника вполне солидный, если учесть, что на лыжи я встал еще в школе – у нас на это отводилось пять часов в неделю. Я вырос в Гштаде, есть такой шумный популярный нынче лыжный курорт, а в моем детстве это был славный, тихий и добропорядочный городок, где люди знали друг друга и обязательно встречались в церкви или на горе. Судьба меня миловала: кроме лыж, я не ломал ни рук, ни ног. С годами, правда, стал кататься осторожнее; Серж твердит, что таким способом я пытаюсь опровергнуть мнение авторитетов, утверждающих, что раз в пять лет горнолыжник просто-таки обречен на неприятность. А почему бы мне и впрямь не посрамить этих оракулов?
– Люблю гонять, не скрою, – признался я без обиняков в своей слабости, за что давно окрещен в кругу друзей-горнолыжников прозвищем «Камикадзе».
Наконец разговор, носивший ознакомительный характер, сам собою исчерпался, и Мишель спросил:
– Так что вас, Олех, интересует в деле, коим я имею несчастье заниматься?
– Почему несчастье, Мишель, разве дело не стоит того?
– Если б не стоило, я давно переключился бы на что-нибудь попроще, – отвечал Мишель. – Нынешний допинговый бум в спорте – это лишь старт всеобщего помешательства, поверьте мне. Если б допинг был сам по себе, не подпитывался постоянно наркотиками или, наоборот, если хотите, не подпитывал бы сам наркобизнес, было бы проще. Грань между ними провести нелегко, хотя, казалось бы, цели преследуются разные. Наркотики – это уход в мир иллюзий и ощущений, допинг же – взрыв изнутри, эдакий спортивный ускоритель с «лазерной накачкой», цель которого – успех, слава, деньги. К сожалению, оба этих феномена конца ХХ века – близнецы-братья. Потому-то мне нелегко, ибо разные люди и с разными целями интересуются всем тем, чем занимаюсь я и мои коллеги. Кстати, к спортивным допингам я шел через обнаружение в организме человека наркотических средств.
– Я сам бывший спортсмен, правда, счастливо избежавший этой напасти. Не потому, однако, что мои убеждения были столь непоколебимы, нет, должен откровенно признаться, лишь в силу того, что тогда они еще не вошли в моду. Занимайся я спортом сейчас, не уверен, что в той или иной форме не был бы подвержен опасности. Что это так, свидетельствуют и разоблачения, случающиеся и в нашем спорте. Правда, мы стараемся изо всех сил замолчать, ограничить распространение информации. Но все же не согласен с вами, Мишель, что мы присутствуем лишь на старте всеобщего помешательства на допингах.
– Напрасно, Олех. Я говорю вам прямо, потому что знаю немало фактов, свидетельствующих о прочном слиянии этих двух бед, самых страшных после СПИДа, – наркотиков и допингов. Тем паче для вас не секрет, что они нередко имеют общую основу…
– Но ведь от Олимпиады к Олимпиаде медицинская комиссия МОК, я знаком с ее председателем принцем де Меродом, это высоконравственный и бесконечно преданный своему делу человек, специалист, коих немного в мире. Так вот, благодаря его заботам к каждым Играм расширяется список запрещенных к употреблению фармакологических средств, он предупреждает о наличии стопроцентных определителей. Их число достигло уже тысячу!
– А возможных вариантов, к вашему сведению, десятки тысяч, и число их имеет тенденцию увеличиваться за счет бурно работающей фармакологической науки и промышленности. Не забывайте этого!
– Признаюсь, Мишель, по натуре я – неисправимый, несгибаемый оптимист. Я верю, что спорт переболеет этим недугом…
– Хотелось бы надеяться, хотелось бы… Но факты свидетельствуют об обратном – о нарастании опасности. Вы ведь вдумайтесь в такое: разоблачение спортивной «звезды», попавшейся на допинге, с одной стороны, наказывается дисквалификацией и своеобразным остракизмом в среде профессионалов, с другой – и в этом весь ужас! – привлекает внимание тысяч и тысяч людей, устремляющихся в аптеки и к своим врачам с единым желанием – заполучить это чудодейственное средство. Мы стремимся побыстрее наращивать мышцы, побеждать на первенстве колледжа или университета, штата или республики. Все жаждут славы и самоутверждения в глазах сверстников, но не желают утруждать себя упорными тренировками и закаливанием духа! Я могу вам назвать немало препаратов, что стали невероятно, просто-таки фантастически популярны после падения спортивных «звезд». А заодно назвать суммы прибылей, полученных на массовом распространении заразы. Допинг опасен для спортсмена, он играет с огнем, но не забывайте – обычный рядовой любитель волен делать со своим здоровьем все, что ему заблагорассудится.
– Печальная картина… Неужто нет света в конце тоннеля?
– Проблески, не более. Но есть опасение, что и они исчезнут. Допингами активно интересуются некоторые круги, мягко говоря, не пользующиеся авторитетом в обществе. Вы, надеюсь, слышали о мафии? У вас в СССР, кажется, нет этой многоголовой гидры?
– Ну что вы, Мишель, с этим у нас спокойно, – легковесно похвастал я, пребывая тогда, как и подавляющее число моих соотечественников, в счастливом неведении, в заблуждении, что бог миловал нас и нашу страну и это только там, у них, на растленном и загнивающем Западе, – у нас же разве в кино увидишь.
– Так вот, мафия, – продолжал Мишель Потье, – подбирается к допингам, активно изучает их возможности. Мне доводилось встречаться с такими, скажем, гонцами, любезно и ненавязчиво интересовавшимися способами определения того или иного вещества в организме. Нет, нет, никаких прямых контактов я с ними не имел, и, ткнись они ко мне с подобными предложениями, немедленно указал бы на дверь. Но я не сомневаюсь, что некоторые представители вполне респектабельных фармакологических лабораторий и фирм вполне официально обращались в мою университетскую лабораторию с предложением исследовать тот или иной компонент отнюдь не по собственной инициативе. Что поделаешь? Мы живем в мире, где деньги платят за работу и никак иначе, и потому финансовое спонсорство наших исследований – дело обычное. Просто я уже поднаторел в этих вопросах и могу безошибочно определить, кому наши работы нужны для пользы человека, а для кого они – средство избежать неприятностей и разоблачений.
– И вы занимаетесь такими исследованиями?
– Занимаюсь, ибо после каждой такой разработки у меня в руках остается противоядие, «лакмусовая бумажка», что позволяет разоблачить злоупотребления лекарством. Разве это не стоит того, чтобы заниматься проблемами допингов?
– Но, с другой стороны, вы ведь и преступников вооружаете противоядием?
– Не исключено. Впрочем, вы, кажется, не слишком одобряете мои действия, не правда ли, Олег?
– Если честно, нет, не одобряю.
– Не всякая прямая есть кратчайший путь к цели. Согласитесь, что это так?
– Конечно, но ведь речь идет о моральных обязательствах, о принципе «не навреди!». Ведь его обязан исповедывать каждый врач!
– Вполне согласен с вами. Но давайте рассмотрим вопрос, если позволите, с черного хода. Я отказываюсь от подобных работ, сколько бы мне не предлагали за них. Но найдется ученый, без обиняков и угрызений совести способный взять любой заказ. Ведь, согласитесь, неглупых людей немало, не один Мишель Потье способен сосредоточиться на проблеме и решать ее. Ответ однозначен, как вы понимаете. И что тогда мы имеем? Новый тест, который держится в секрете, на его основе разрабатывается технология применения допинга, и он работает, этот ускоритель, приносит бешеные дивиденды вкладчику. Да, рано или поздно наступает момент разоблачений, но вкладчик уже стократно вернул вложенные денежки и готов финансировать новую разработку. Вот вам и готовый конвейер. Потому-то я и берусь за исследования, это дает возможность раньше других раскрывать секрет…
Не скажу, что разговор мне пришелся по душе. Воспитанный на черном и белом, я не признавал компромиссов, и это была не только моя личная беда. Большинство из нас лишь теперь начинает избавляться от прямолинейности, что завела нас в тупик не в одном нравственном плане…
Кожей, внутренностями я улавливал, чувствовал правоту Мишеля Потье, но принять его правду не мог. Хоть убей!
Пожалуй, от крупных разногласий нас спасло то, что мы прибыли на место, и Мишель минут двадцать кружил по узким улочкам поселка, пока нашел местечко для парковки у ресторана под названием «Сломанная лыжа», что подтверждалось натуральной сломанной лыжей «Кнайсл», укрепленной над входом.
– Это как раз то, что нам нужно, – радостно произнес Мишель. – Тут мы и поужинаем, если не возражаете. Впрочем, стоянка возможна лишь с непременным условием принятия пищи в этом уютном заведении, я бывал здесь и пробовал кухню, вполне прилично…
Да, Мишель Потье, как выяснилось, знал толк не в одних химических препаратах. Легкий и гибкий, с отлично накачанными ногами, позволявшими ему мячиком скакать на «стиральной доске», как окрестили мы участок склона длиною метров в двести, где ветер намел параллельно идущие друг другу на расстоянии метра высокие валы и где я поначалу осторожничал, дугами преодолевая препятствия. Мишель же катался с такой самозабвенной лихостью, что я невольно испытал к нему чувство искреннего восхищения.
Я шел за ним как привязанный, но когда гора провалилась вниз почти 90-градусным уклоном, правда, закатанным и зачищенным ретраками до чистоты полированного стола, отстал. Меня к тому же беспокоило правое крепление: только почти до упора вывернув стопорный винт переднего «маркера», нам удалось втиснуть ботинок. Опасения были не напрасными – свалиться на скорости, потеряв лыжу, было равносильно получению серьезной травмы – хорошо, если не перелом.
Но постепенно Мишель своим азартом захватил меня, я все реже впивался взглядом в крепление, а все ближе держался за лидером, почти настигал его. Но в последний момент, когда я готов был выскочить вперед, каким-то неуловимым финтом Мишель умудрялся резко увеличить скорость, и только белый, клубящийся «хвост» снега хлестал меня по ногам и бил в лицо снежной крупкой.
…Вечером мы обедали в «Сломанной лыже», где при входе нужно было снимать обувь, и мы ступали в шерстяных носках по высокому и мягкому ковру и нашли местечко у трещавшего и стрелявшего камина и еду – незамысловатую, главным блюдом которой был знаменитый швейцарский фондю на раскаленной сковороде. Я поначалу отнесся к этой огнедышащей пузырящейся массе с опаской, но Мишель показал, что бояться нечего, и блюдо мне понравилось, потому что там было много швейцарского сыра и специй, и все время хотелось запивать густым красным вином, и голова вскоре стала легкой, и весь мир был твоим.
Дорога в Женеву промелькнула незаметно, мы болтали, почти не умолкая, и темы получались самые разные: мы говорили о лыжах и француженках, комментировали последние шаги Белого дома и президента Рейгана – он одинаково не нравился нам обоим; потом Мишель объяснял, почему он холостяк, и я кивал в знак согласия головой, а сам вспоминал свою Натали и рассказывал ему, как похитил ее в Карпатах из-под носа у слишком самоуверенного парня, и Мишель одобрительно кивал головой. Из стереодинамиков накатывался вал за валом симфоджаз, и все было прекрасно, лучше не бывает, и ты понимал, что жизнь действительно замечательна.
Мы простились у «Интернационаля», Мишель Потье обнял меня, и мы прижались друг к другу, точно были знакомы тысячу лет.
– Будешь в Женеве, непременно звони, – сказал Мишель.
– А ты, когда в Москву заедешь, дай знать, я примчусь и увезу тебя в Киев, а ежели зимой – завалимся в Карпаты, в Славское! Там у меня есть собственное шале – у самого подъемника, ты оценишь, что это такое!
– Вот что, Олех, – разом меняя тон, тихо, без только что плескавшихся эмоций, сказал Мишель Потье, – я, кажется, близок к фантастическому открытию. Если подтвердится моя версия, то я смогу стопроцентно доказывать, принимал ли человек когда-либо – даже через двадцать лет! – наркотики, допинги или нет. Это, поверь, будет переворотом в мировой науке! И нужен для этого будет всего-навсего один-единственный человеческий волосок…
– Что ж ты молчал, Мишель!
– Я сказал тебе первому и верю, что ты будешь помнить об этом и никому не расскажешь, пока не разрешу, да?
– Да, Мишель, хотя ты поставил меня в тяжелое положение. Ведь я газетчик, а это такая потрясающая сенсация!
– Для меня она может обернуться смертью…
– Ты шутишь, Мишель!
– Увы, я знаю, с чем и с кем имею дело. Но не отступлюсь от своего, чего бы это мне не стоило. Прощай, Олех, мне было тепло (он так и сказал – тепло) с тобой и жаль, что ты живешь так далеко. Ежели что понадобится…
Я обернулся в дверях и проводил взглядом красные габаритные огни потьевского «Рено», и мне почудилось, что Мишель тоже обернулся и смотрит назад и машет мне рукой.
«Счастья и удачи тебе, Мишель!» – суеверно пожелал я ему про себя.
В номере разрывался звонок.
– Где ты пропал? – прорвался голос Гаврюшкина. – Забредай-ка, я в нашем торгпредстве бутылку взял.
– Извини, устал смертельно. Ноги не держат. Спать буду.
– Как знаешь, вольному воля… А закуся у тебя нет? – поинтересовался он напоследок – в этом был он весь, Гаврюшкин, страстный любитель выпить на шару, то есть за чужой счет. Что это с ним стряслось – приглашает на водку? Видать, поход на рынок уцененных товаров выкрутился успешным. Ну, да бог с ним…
– Сухой корочки не сыскать…
Я потерял счет времени с тех пор, как мы возвратились в Лондон.
Утро в комнате с наглухо задраенными окнами, без часов и телевизора, где время тонуло в вязкой, как смола, тишине, куда не проникали посторонние звуки, определялось появлением Кэт, приносившей завтрак.
Она молча, не глядя на меня, расставляла на овальном столе в центре комнаты осточертевший набор: сваренные вкрутую два яйца, несколько ломтиков подрумяненного, почти прозрачного бекона, две горячие гренки и чай с «парашютиком» – так нелюбимым мною напитком из-за запаха бумаги, вызывавшем у меня отвращение.
Я давно не брился, зарос жесткой щетиной, волосы кучерявились на затылке, гребня не было, ну, да это мало меня трогало. Лишь по косым, брошенным исподлобья взглядом Кэт, по ее реакции – не то плохо скрытой брезгливости, не то жалости, смешанной с брезгливостью, догадывался, как выгляжу. Спал в рубашке, только без галстука, и в брюках, давно превратившихся в пузырившиеся на коленях штаны, носки не снимал, как, впрочем, и не одевал ботинок, валявшихся у входа.
По ночам в темноте на грудь наваливалась черная скала, грозившая задавить, и я перестал выключать настольную лампу. Теперь она горела круглые сутки.
Ни Келли, ни Питера Скарлборо после той схватки я больше не видел: они растворились в тишине, и я сомневался, а существовали ли эти типы вообще. Со мной происходили странные вещи: внезапно наползала липкая пелена, туманившая сознание, – я ощущал ее так осязаемо, что меня охватывал ужас от того, что невидимые черви пробрались ко мне в голову и плетут-переплетают извилины, наподобие вятских кружев; чем больше я сосредоточивался на этой мысли, тем реальнее слышал звуки шевелившихся мозгов; пелена так же внезапно исчезала, и холодная, чистая и острая мысль заставляла оглянуться вокруг. В одно из таких просветлений я вдруг осознал, что химию они мне приносят с горячей водой для чая. Стоило мне выпить стакан-другой, а жажда постоянно мучила меня из-за того, что еда почти сплошь была соленая – соленый бекон, подсоленные гренки, пересоленное мясо и соленый суп, как меня охватывала апатия и сонливость. Ни соков, ни воды мне не давали, а на мои просьбы Кэт не откликалась.
Тогда я стал пить из туалета, спустив предварительно воду, но они догадались и перекрыли вентиль крана. Теперь Кэт, появившись в комнате-темнице и поставив поднос с едой, отправлялась в туалет и сливала бачок, что каждый раз воспринималось мной как пощечина.
В то утро, едва Кэт выскользнула из комнаты и дважды щелкнула ключом с противоположной стороны, оставляя меня одного, я обшарил свою довольно просторную комнату, ванную, туалет. Я искал местечко, куда можно было бы выбрасывать соленую пищу, но так, чтоб Кэт ничего не заподозрила. Яйца буду съедать, суп, если дадут, – тоже, все же какая-никакая жидкость, бекон же, хлебцы, рыбу или мясо, попадавшиеся в обедо-ужин (кормили меня дважды в день), нужно было куда-то прятать – прятать так, чтоб ни крошки, ни кусочка не оставалось. Я должен демонстрировать отличный аппетит. Чай решил заваривать прямо в термосе, демонстрируя таким образом желание выпить все до дна. Настойку же затем выливать в туалет.
Если я не проделаю эту работу, они превратят меня в животное, и тогда никаких надежд, старина, на спасение не будет.
Жажда становилась все невыносимее. Я ощущал, как взрывались мои мозги, требовавшие уже привычного успокоителя. Я испытывал почти неодолимое желание выпить пару глотков чаю и поспешно бросил пакетик в термос, взял стакан и…
«Остановись! Это – конец!» – чей-то приказ удержал мою руку. Я с трудом разжал пальцы.
Но в следующий миг какая-то горячая, обжигающая волна захлестнула меня с головой, и я поспешно схватил стакан, плеснул из термоса, разбрызгивая на скатерть коричневатую жидкость, что еще вчера доставляла мне такое умиротворение.
Едва успел удержать руку, поднесенную ко рту. Чтоб не подвергать себя новому испытанию, а я не был уверен, что смогу совладать с собой еще раз, выбежал в ванную и вылил чай в раковину. Меня мутило от жажды, от страшного желания получить успокоение; сознание исчезало, но, тем не менее, в моменты просветления я догадался тщательно вытереть коричневые капли на белом фаянсе – до последнего пятнышка. «Парашютик» же втолкнул в горлышко термоса.
Яйца я съел, давясь и с трудом удерживая рвоту, рвавшуюся наружу. Мне было чудовищно плохо, и, не вылей чай, я вряд ли смог бы удержаться. Больше того, я кинулся назад в надежде обнаружить хотя бы пару глотков напитка, без которого моя жизнь казалась бессмысленной. К счастью, раковина блистала первозданной чистотой, как бриллиант.
Какое-то время я сидел не шевелясь. Когда сознание немного прояснилось и я смог подняться, первым делом начал поиски «склада» для пищи. Увы, в комнате не нашлось местечка, где можно было бы что-то запрятать. Взгляд, все более растерянный, скорее – потерянный, ввергавший меня в бессильный ужас, ощупывал комнату и не находил места, которое послужило б тайником. Стол, накрытый короткой красной скатертью, два венских стула, кресло на вращающейся ножке, торшер у дивана, два окна, задраенные ставнями, коврик метр на полтора из ворсистой искусственной ткани бежевого цвета да массивный диван, явно купленный где-то в комиссионке, таких нынче не выпускают – давно вышли из моды.
Диван!
Я вскочил как сумасшедший, это была моя последняя надежда. Ломая ногти, оторвал тяжеленнейший матрац и всунул левую руку в образовавшуюся щель: там была блаженная пустота.
Диван, моя постель и прибежище, стал и тайником, хранилищем, позволившим мне выжить.
Едва Кэт покидала комнату, как я принимался за дело, и, когда она возвращалась, чтобы забрать посуду, на столе оставались крошки, остатки пищи, кость, если подавалась отбивная. Лишь глубокая пиала с протертым супом была вылизана до блеска, и поначалу Кэт с недоумением брала ее в руки. Потом она, видно, догадалась, что жажда, преследовавшая меня, давала себя знать. Но это не вызвало в ее душе сочувствия, по крайней мере, мои просьбы – я и на колени бросался, и слова разные проникновенные – ласковые и угрожающие (тогда она недвусмысленно вытаскивала из заднего кармана облегающих ее длинные ноги белых джинсов маленький браунинг), умоляющие – никак на нее не действовали, и воды мне по-прежнему не давали. Что ж, я мог понять Питера Скарлборо…
Прошло несколько дней, я неукоснительно выполнял задуманное. Пища регулярно оседала в диване, отчего меня преследовал запах портящейся еды. Этот запах вызвал подозрение у Кэт, она принюхивалась, но ничего не обнаружила. У нее не хватило смелости подойти к моему лежбищу. Пришлось срочно принимать предохранительные меры: я стал обливаться соусами и вытирать пальцы о рубаху, и без того давно потерявшую свой первоначальный цвет. Я вел себя все более индифферентно, равнодушно встречая и провожая Кэт. Уже больше не поднимался, когда она входила, и лениво копался ложкой (вилку и нож они предусмотрительно исключили из моего обихода) в еде. Чаще всего я представал перед ней распластанным на диване, уставившись в потолок. Бормотал бессмысленно, как, по-видимому, казалось Кэт, не знавшей ни единого не то что украинского – русского слова. А я читал Шевченко:
Тече вода в синє море,
Та не витікає;
Шука козак свою долю,
А долі немає.
Пiшов козак свiт за очi;
Грає синє море,
Грає серце козацькеє,
А дума говорить:
– Куди йдеш ти, не спитавшись?
На кого покинув
Батька, неньку старенькую,
Молоду дівчину?
На чужині не ті люди,
Тяжко з ними жити.
Ні з ким буде поплакати,
Нi поговорити.
Сидить козак на тiм боці –
Граї синє море.
Думав, доля зострінеться –
Спіткалося горе.
А журавлі летять собі
На той бік ключами.
Плаче козак – шляхи биті
Заросли тернами.
Иногда меня тянуло на Шекспира. Я впитывал в себя неземные строки, истинный смысл коих открылся мне только тут, в этой зловещей тишине и одиночестве. Они не дали мне сойти с ума и поверить, что задуманное мной удастся:
Быть иль не быть – такой вопрос;
Что благородней духом – покоряться
Пращам и стрелам яростной судьбы
Иль, ополчась на море смут, сразить их
Противоборством? Умереть, уснуть –
И только; и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти – как такой развязки
Не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть!
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность,
Какие сны приснятся в смертном сне,
Когда мы сбросим этот бренный шум, –
Вот что сбивает нас; вот где причина
Того, что бедствия так долговечны;
Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, насмешку гордеца,
Боль презренной любви, судей медливость,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей,
Что охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти –
Безвестный край, откуда нет возврата
Земным скитальцам, – волю не смущал,
Внушая нам терпеть невзгоды наши
И не спешить к другим, от нас сокрытым?
Так трусами нас делает раздумье…
Голова моя теперь была чиста, как стеклышко, и мозг работал чисто, без помарок, выдавая математически точные решения, едва получал задание выяснить ту или иную возможность побега. Но, к моему глубокому разочарованию, выводы его были жестоки и безжалостны: моя затея – оттяжка во времени, не более. Рано или поздно Кэт или Келли с Питером Скарлборо обнаружат мой тайник. Тогда они просто возьмутся колоть меня, и тут уж никакие ухищрения не помогут. Мне было ясно, что Скарлборо зашел в тупик: человек неглупый, он понял, что у меня действительно нет искомых, столь необходимых ему бумаг, и я не могу даже под пытками сказать, где он может их взять. Значит, у него возникла двойственная неопределенность: отпустить меня по добру по здорову или… или убрать концы в воду. Не мог же он бесконечно держать меня здесь?
У меня теплилась надежда, что у Питера Скарлборо еще сохранялась надежда, что я могу оказаться полезным в той сложной игре, которую он затеял. Если б так…
Кэт теперь жестом заставляла меня оставаться на диване и быстро расставляла или убирала тарелки с остатками еды. Я понимал ее: от меня дурно пахло, вид мой, скорее всего, как и запахи, исходившие от грязной, замасленной одежды, от нечесаной бороды и гривы на голове, от грязных рук и потных ног, отталкивали и вызывали тошноту. «Вот и прекрасно, девочка, – удовлетворенно говорил я себе, наблюдая из-под полуопущенных век ее неподдельные страдания. – И духи, которыми ты обливаешься, входя ко мне, не помогут. И ты станешь бросаться на Келли, а может быть и на Питера Скарлборо разъяренной львицей, доказывая, что не в состоянии видеть этого полусумасшедшего, который разве что только под себя не мочится, бросаться с требованием избавить от этих испытаний. Но они будут настаивать, чтоб ты ходила, ходила, милочка, в этот клозет, в эту помойку, ибо никто из них не захочет подвергать себя таким же пыткам. И они скажут тебе, девочка: все идет о'кей, еще немножко, и он будет готов, и уж никогда не сможет выдавить из себя ни слова лишней информации, которая способна выдать их… И тогда меня можно будет выпускать на свет божий, заодно подбросив прессе версию о хроническом наркомане, которого никто на выкрадывал, просто человек занялся тем, чем в его стране заниматься трудно…»
Если б я только знал, как близок был к истине!
Теперь я почти ничего не ел, не считая круто сваренного яйца, потому что стал опасаться, как бы Питер Скарлборо, желая ускорить мою деградацию, не стал подмешивать отраву в суп, в мясо, в хлеб. Все шло на свалку, и по ночам мне чудилось, что подо мной развелись чудовищной величины черви, они пожрали все запасы и теперь готовятся прогрызть диван и впиться в мое терявшее силы от голода, но главное из-за буквально сжигавшей меня жажды тело.
Я устроился спать на полу, и Кэт застала меня в таком положении. Я пошел ва-банк: если сейчас ворвутся Келли с Питером, моя затея раскроется.
Но ни одного, ни другого, по-видимому, в доме не оказалось. Кэт несколько раз издали, от двери, окликнула меня, чтоб не сомневаться, что я еще не отдал богу душу. Кэт, как и всякая женщина, панически боялась мертвецов.
Я не стал пугать ее, поднялся и, качаясь из стороны в сторону, двинулся к ней. Она мгновенно, едва не выронив поднос, ретировалась из комнаты и поспешно защелкнула замок.
Через некоторое время она появилась одна… о чудо!
Я уже привел себя в порядок, то есть улегся, как обычно, на диване и никак не прореагировал на нее. Кэт с облегчением, это было видно невооруженным взглядом, поставила завтрак на стол и спокойно удалилась.
В обедо-ужин меня ждала… комиссия – Келли и Питер Скарлборо. Они ввалились вслед за Кэт и замерли у двери, наблюдая за мной. Я никак не прореагировал на их появление. Бормоча под нос стихи (о бессмертный Тарас!), волоча ноги, а я действительно с трудом передвигался – от недоедания и малоподвижного образа жизни взаперти (увы, физические упражнения для выживания мне были противопоказаны), я протащился к столу, равнодушно ткнул раз-другой ложкой в суп, потом отломил кусочек от ломтя серого хлеба с тмином и, словно змею глотая, стал медленно жевать, моля провидение, чтоб хлеб не был пропитан той отравой.
Они вполголоса обменялись словами, многозначительно переглянулись, когда я принялся наливать суп в тарелку со вторым (кусочек темного мяса и картофельный гарнир). Питер несколько раз за это короткое время инспекции доставал из кармана пиджака носовой платок, по-видимому, надушенный, потому что я заметил, как глубоко вдыхает он через ткань. Что ж, атмосферу в моей темнице и впрямь праздничной не назовешь.
Они не пытались заговаривать – понаблюдали за моим поведением и скорее всего остались довольны.
Едва мягко защелкнулся замок, как я со всей доступной резвостью слетел со стула и кинулся к двери. Но уловил лишь обрывок фразы, произнесенной Питером Скарлборо: «…дня, и он будет готов окончательно». Значит, через «два-три» дня они приступят к завершению неудавшейся операции? Что стоит за этим, чем грозит мне их ревизия, какие планы вызрели в этих головах?
Завтрак застал меня врасплох: проведя ночь без сна, я уснул буквально перед появлением Кэт. Это и сорвало мои планы. Кэт привычно расположила на столе еду, поставила термос, предварительно зачем-то с силой встряхнув его.
Она вышла, прежде чем я оторвал голову от подушки.
Жажда туманила сознание. Термос с двумя стаканами воды был оазисом в бесконечной раскаленной пустыне. Я готов был ползти к нему, сбивая в кровь руки и душу, и был момент, краткий миг помрачения, когда моя рука взялась за термос и поспешно наполнила стакан. Сквозь стекло я чувствовал, что вода и отдаленно не напоминала кипяток – едва-едва теплая, и это только подхлестнуло мое желание.
Один глоток, всего один глоток, и я поставлю стакан на стол!
И по сей день не могу ответить, как сумел удержаться от трагического шага, как, поднимая страшно тяжелые ноги, – было такое ощущение, будто к ним привязали пудовые гири или якоря, – я дотащился до туалета и с размаху швырнул стакан в унитаз. Жалобно звякнуло разбитое стекло. Холодная испарина покрыла лоб так густо, что капли стекали вниз, выжигая глаза. Я лихорадочно облизывал мокрые пальцы, и соленый, горький пот был слаже самой сладкой сыты.
Я медленно брал себя в руки, налаживая силовое давление на психику. Пить от этого, естественно, меньше не хотелось, но я заставил себя прожевать и проглотить дравшее горло одно из двух крутых яиц. Мне требовались силы, и кусочки поджаренного бекона виделись неплохим источником энергии. Но, пожевав, так и не смог проглотить – горло просто закрылось, как я не пытался протолкнуть соленую кашицу вовнутрь.
Теперь нужно ждать вечера и молить бога, чтоб явилась, как обычно, Кэт.
Я не хотел умирать, это не вызывало ни малейшего сомнения. Чепуха, когда утверждают, что наступает момент, когда человек жаждет смерти как избавления. Нет, и еще раз нет! Когда гибнет тело, мозг продолжает бороться, и его импульсы не дают уснуть душе, а пока жива у человека душа, он будет стремиться выкарабкаться: дышать, видеть небо, ощущать боль и радость – до самого последнего мига…
Почему-то пришли на ум именно эти строки Тараса: «Як умру, то поховайте мене на могилі серед степу широкого, на Вкраїнi милiй…»
Я грезил наяву.
Ранним росистым утром, когда Прохоровка еще спит, успокоившись после нелегких дневных забот – от трудов праведных и неправедных, от сладкого самогонного помрачения, от дел бесплодных, от мыслей тяжелых и легких, без коих не бывает жизни людской, от предательств больших и малых, столь частых в наше беспутное, распятое негодяями время, от любви и ненависти, – в эти пронзительно чистые минуты рождения нового дня я, тихонько поднимаясь, чтоб не разбудить Натали, выхожу в сад. Наливаются пунцовой кровью земли вишни, белое, легкое, как подвенечное платье, облачко зацепилось за узенькие рожки месяца и плывет вместе с ним в глубокой голубизне, словно ребеночек в качалке; ласточки, что свили гнездо на веранде (каюсь, однажды, вздумав наводить порядок, легкомысленно и жестоко сорвал гнездышко, чтоб избавиться от надоедливого «грязного» помета, – птицы вернулись весной и нужно было видеть, как жалобно они щебетали, как плакали, наклоняясь клювиками друг к дружке, как стремительно уносились в небо и падали оттуда камнем, в самый последний миг раскрывая крылья; душа моя разрывалась от их горя, и я готов был собственными руками лепить гнездышко, но они… они сделали это сами), уже носились кругами над деревьями, вылавливая бесплатный завтрак, – они еще были свободны, вольные птицы, но скоро появятся яйца, и забота о потомстве лишит их покоя, и они станут трудиться до позднего вечер а во имя своих будущих детишек; мое появление уже поджидает Мушка, черный живой ласковый комочек, живущий по соседству, она получает свою порцию колбасы или сосиску и, зажав подарок в зубах, сопровождает меня к Днепру.
Собственно, Днепр там, за Шелестовым островом, за густыми столетними дубами да вербами, где сквозь прорыв в зеленой стене, образованный протокой, видна Тарасова гора.
Я вхожу в прохладную в любое время лета воду и делаю первые движения брассом. Проплыв метров пять, отчаянно ныряю с головой, и обручи сжимают виски. Но это ощущение быстро проходит, и голова светлеет, легчает, словно бы обретает крылья, и мысли уносятся вдаль, туда, куда уже нет возврата, – в юность, в молодые годы, когда вода была родным домом, и вот так же, отчаянно, собравшись с духом, бросались мы в бассейн, чтоб начать ежедневный бесконечный марафон. Я однажды подсчитал по своим тренировочным дневникам: за время спортивной карьеры наплавал 15 тысяч километров. «Ты лучше бы это время употребил с пользой – учился иль работал, а то сколько сил понапрасну угробил в воде», – упрекнул меня как-то мой давний знакомец, занявший давно и прочно руководящий пост, обросший жиром и нужными связями. Мне всегда было жаль его: неглупый, порядочный парень, даже плавал немного за сборную университета, но его всегда тянуло к сильным мира сего, даже если уважать их было не за что; старался быть угодливым – не угодливым, но нужным, готовым всегда выполнить просьбу или пожелание.
И вот я плыву вниз по течению. Оно слабое, Каневская ГЭС начинает «давать» воду, как говорят прохоровчане, с девяти – тогда здесь все бурлит, ухают обвалы подмытых берегов и волнуются стрижи – коренные жители этих круч. Вода мягка, податлива; она или ласково заигрывает со мной, плеснув в лицо неизвестно откуда накатившей волной, или цепко держит кисти рук, мешая грести.
Слева, насколько хватает глаз, луга, глубокие «старики», врезающиеся в песчаные берега, белеют чистые откосы и пахнет терпкой лозой; справа – тянется Шелестов остров, таинственный и глухой, где водятся зайцы и косули и греются на спадающих к самой воде ветках желтоухие ужи; небо высокое и чистое, какое никогда не увидишь в городе, в каменных джунглях, в серой дымке над головой; тишина и первозданный покой царствуют тут, где нет высоких труб и ревущих автомобилей. Я выхожу на стрежень, и меня подхватывает волна, оставленная проскользившей мимо вверх, к Каневу, «ракетой», плыву к Роси, что впадает неподалеку в Днепр…
Обратно возвращаюсь бегом по берегу – мой обязательный кросс. И хотя давным-давно расстался со спортом, это осталось в крови – испытывать себя, держать в ежовых рукавицах, не распускаться и не ныть: в любую погоду, когда бываю в Прохоровке, совершаю этот обязательный ритуал приобщения к вечной, сильной и доброй природе.
Это моя Украина, моя земля, она дает мне, как Антею, силы, чтоб жить и бороться, мечтать и не сдаваться!
Я незаметно заснул. Когда открыл глаза, первая мысль: прозевал, упустил момент. Но достаточно было бросить взгляд на стол, чтобы понять: Кэт с обедо-ужином еще не появлялась.
Теперь держись наготове – час или минуту, или вечность, потому что часы они у меня отобрали, как и ремень от брюк и шнурки от туфель.
Я поднялся, сделал несколько разминочных движений – и голова пошла кругом.
Теперь – следовать заранее разработанному плану. Конечно, проще всего было бы занять место у стены, справа от входа, и едва Кэт вступит в комнату, наброситься на нее сзади и первым делом выхватить пистолет. Но простота эта была чревата последствиями: если в соседней комнате околачиваются Питер или Келли, мне не сдобровать – Кэт успеет крикнуть, и тогда мне не поможет и пистолет, даже если удастся сразу овладеть им: они не станут церемониться и расстреляют меня, как бешеную собаку. Прежде всего следует убедиться, что Кэт в доме или по крайней мере в соседней комнате одна и ее крик не услышат. Для этого…
Кэт вплыла спокойно, деловито направилась к столу и взялась расставлять тарелки. Я увидел, что появился бокал… бокал с апельсиновым соком. Нетрудно было догадаться, что там содержится дополнительная порция отравы. Скорее всего Кэт, увидев разбитый стакан в раковине, решила, что я нечаянно уронил его и, таким образом, не получил причитающуюся мне порцию «успокоительного». Стакан сока должен был существенно поправить дело.
– Кэт… Кэт… – простонал я, наблюдая за девицей из-под опущенных век.
Она замерла.
– Кэт… Питера хочу… хочу видеть Питера…
– Зачем вам Питер? Его нет. Что передать ему? – Она, глупенькая, и не сообразила, что человек в моем положении уже не может мыслить здраво. Нет, подумал я, нельзя поручать серьезные дела женщинам, даже таким, как Кэт…
– Я хочу отдать… отдать бумаги… – Я сделал вид, что ищу что-то под собой.
Кэт приблизилась ко мне и остановилась, чуть наклонившись в метре от дивана. В тот же миг, словно пружиной вытолкнув тело (остался еще порох в пороховницах!), я схватил ее за левую руку и рванул на себя, и она с размаху обрушилась на меня. Левой рукой я изо всех сил сжал ей горло, а правой нащупал пистолет и выхватил из карманов джинсов. Но недооценил ее сил – они удесятерились от страха, и Кэт вырвалась из моих объятий и вскочила на колени. Еще миг, и она успела бы юркнуть в дверь, и тогда – прости-прощай, мистер Романько. Но ведь я тоже боролся за жизнь и потому успел ухватить ее за край выбившейся из джинсов рубашки. Пуговицы россыпью разлетелись в стороны, и Кэт снова рухнула на меня, как подрубленная, придавив своей… своей умопомрачительной грудью – под рубахой у нее не оказалось лифчика.
Я прижимал ее к себе, и грудь ее, упругая, ароматная, чуть не задушила меня. Но растерянность длилась мгновение-другое, мне было не до сантиментов, и я оттолкнул Кэт, и она упала на пол.
– А теперь, подруга, рученьки назад! – скомандовал я, успев выпрямиться во весь рост.
Поразительно, но я не обнаружил в ее поведении ни злобы, ни страха. Казалось, она даже рада, что так все обернулось, и потому покорно подставила руки, которые я тут же накрепко закрутил куском электрического шнура, оторванного от торшера (мои тюремщики не обратили на него внимания).
– Ключи, Кэт!
– На кухне, висят возле часов.
– Показывай.
Она послушно пошла вперед.
Ключи висели рядом с ходиками, показывавшими половину девятого.
– В гараже есть машина, – вдруг сказала Кэт, и ее слова застали меня врасплох. Я тупо уставился на нее. – Они приедут в девять, – добавила она поспешно.
Тут уж я догадался, о чем речь. Мне некогда было раздумывать, чем руководствовалась Кэт, сообщая, нет, выдавая мне тайну… тайну моего спасения. Скорее всего, рассудил я позже, она спасала таким образом себя. Ведь сложись ситуация иначе и появись Келли с Питером, вероятно, думала Кэт, перестрелки не миновать и, скорее всего, она станет или заложницей или живой мишенью. Ни первое, ни второе ее явно не устраивало.
Так думал я, еще не догадываясь, что это – не последняя наша встреча и Кэт еще расскажет мне кое-что любопытное.
Но тогда я сказал:
– Идите вперед и без глупостей! Я от вас натерпелся по самую завязку.
Оказывается, выход в гараж находился в кухне – вниз вела витая лестница. Я опасался, как бы Кэт не поскользнулась на высоких каблуках и не грохнулась – спуск был довольно крут. Знакомый «лейланд» обрадовал меня, точно встретился родственник.
Пока спускались вниз, я мучительно ломал голову над тем, что делать с Кэт: оставлять в доме или взять с собой на всякий пожарный…
– Ключ в замке, – предупредила она мой вопрос.
– Ворота!
– Дистанционное управление в кабине машины. – Мне показалось, что Кэт произнесла это с издевкой – нельзя же быть таким «темным». Судя по всему, она уже освоилась со своим положением, больше того – Кэт вела себя так, будто заранее знала, что окажется в подобном положении. Это насторожило меня: нет ли тут подвоха и не разыгрывает ли со мной очередной трюк Питер Скарлборо?
– Вы сядете рядом и в случае чего – берегитесь. – Сказал я и, чтоб было понятнее и доходчивее, добавил мрачно: – Мне терять нечего.
Кэт ни словом, ни жестом не отозвалась на мой тон и, кажется, не придала значения и самим словам. Она привычно, по-царски умостилась на мягком сидении с таким видом, будто ей предстоит увидеть очередной кинобоевик с участием Рэмбо-Сталлоне.
Меня мучила мысль: что делать с пистолетом? Я не мог держать его при себе, каким бы спасительным не выглядели его шесть маленьких с красными наконечниками, свидетельствующими об их особых свойствах – это были разрывные пули, кусочков свинца. В чужой стране, где правят чужие законы, без свидетелей, попадись я с пистолетом в руки представителям власти, срок мне был бы уготован незамедлительно. И никакие объяснения, никакие обстоятельства не спасли бы!
Незаметно для Кэт я достал из заднего кармана носовой платок и тщательно отполировал поверхность пистолета: теперь даже дактилоскопическая экспертиза не докажет, что оружие побывало в моих руках.
Я сразу почувствовал себя легче, хотя, если уж начистоту, еще секунду назад браунинг давал мне шанс на спасение, реальный козырь в единоборстве с Келли или Питером Скарлборо, или, по меньшей мере, уравнивал наши шансы. Теперь же, когда я сунул пистолет под край искусственного ковра, устилавшего цементный пол в гараже, я снова превращался в зайца, за которым гонятся волки.
Будь что будет!
Кэт сидела, удобно поджав под себя длинные ноги, и нисколько не стеснялась своей обнаженной груди, более того, она повела плечами и усмехнулась, когда я сел справа от нее, и потом игриво подалась в мою сторону, и я рявкнул на нее с таким остервенением, что девица испуганно дернулась назад:
– Сидеть!
Я легко завел мотор, он заурчал тихо и успокаивающе.
– Ворота?
– Кнопка слева от руля. – Она сделала непроизвольное движение вперед, но вовремя спохватилась. – Красная, – добавила Кэт.
Я нажал кнопку, и ворота уползли в ниши стены.
Правостороннее управление, по сей день распространенное в Англии, едва не сыграло коварную шутку: вместо тормоза я нажал на газ и автоматическая коробка скоростей взвыла, как реактивный самолет на старте, машина рванулась вперед, не выкатив, а вылетев из подземного гаража. Кэт взвизгнула от неожиданности и уже явно встревоженно воскликнула:
– Вы когда-нибудь за рулем сидели, мистер Романько?
– Не бойтесь, Кэт, это я на тот случай, если б за воротами устроился Келли, – как можно самоувереннее и наглее ответил я.
– Если б они были здесь, я не сидела бы со связанными руками, – отбрила Кэт.
Она была права, эта секс-бомба, которую я возненавидел в тот первый вечер, когда, избитый, валялся на полу, а они с Келли – плевали они на меня, на мои ощущения! – занимались любовью, да еще с таким остервенением, что впору было показывать в учебном шведском фильме «Язык любви», в свое время наделавшем много шуму по всей Европе, а в самой Швеции – столбняк в риксдаге, когда парламентариям довелось решать в одночасье необычный вопрос: выпускать фильм на экраны или запретить навсегда! Впрочем, финал дебатов был потрясающий: депутаты проголосовали не единодушно, это факт, но все же большинство голосов за необходимость показа ленты, от многих кадров которой даже нам – мне и моему приятелю из Лондона, Диме Зотову, становилось не по себе от предельной откровенности авторов, – во всех классах шведских школ, начиная… с четвертого!
– Ничего не сделается! Помни, ни одного лишнего движения, иначе… – сказал я, утаив правду, – пистолета-то у меня больше не было.
– Я не такая идиотка, чтоб ввязываться в ваши дела!
– Вы, к сожалению, уже ввязались.
– Я не знала, кто вы… на вашей физиономии не написано, что вы – русский…
– …украинец, но это не имеет для тебя значения, потому что ты будешь отвечать за участие в похищении и издевательствах. А в Англии, насколько мне известно, за такое можно жизнь провести за решеткой. – Мне было, конечно же, не до Кэт с ее проблемами: нужно было просто заговорить ей зубы, чтоб она не отбирала у меня ни грана внимания. Пока я беззаботно просвещал мою милую попутчицу (черт, закрыла бы, что ли, свою грудь!), машина выкатила из садовых ворот, тоже распахнутых настежь. Это наполнило меня ощущением близкой удачи, ведь даже если за мной будут гнаться, это все равно будет происходить при свидетелях, и преследователям трудно будет применить всю гамму имеющихся у них средств нейтрализации ожившего «мертвеца», коим был Олег Романько еще несколько минут назад.
– Где сворачивать в Лондон?
– Направо, второй поворот налево, и по хайвею.
Брызгал мелкий дождичек, по стеклу стекали ручейки. Дворники включались рукояткой на руле, я ее случайно сдвинул – и две щетки проворно забегали вверх-вниз. Ехал я поначалу осторожно: во-первых, боялся проскочить поворот, во-вторых, следовало обвыкнуться с новым для меня управлением, что и говорить, несколько отличным от нашей серийной «двадцатьчетверки».
Я не мог себя сдержать и каждую секунду поднимал глаза на зеркальце заднего вида, все еще не веря, что это не разыгранный Питером Скарлборо спектакль, в коем мне отведена роль марионетки, вся свобода которой – на длине нитки. Больше всего в жизни не люблю неопределенности, а пока моя авантюра выглядела именно авантюрой чистейшей воды, без реальных надежд на успех. Но… у меня не существовало иного выбора.
Кажется, мои слова о похищении и о грядущей расплате подействовали на Кэт всерьез.
– Что будет со мной?
– А это уж решит суд. Ему виднее…
В зеркальце заднего вида появились две мощные фары настигавшего нас автомобиля. И – ни живой души, лишь светящиеся краешки окон за высокими заборами. Если это они, мне несдобровать. Но и возвращаться в темницу мне не было никакого резона. Я нажал на газ, и машина понеслась, стрелка на спидометре перевалила через цифру «120». Но фары неотступно следовали за мной, приближаясь…
«Вы сделали хороший выбор!
Аэрофлот предлагает прекрасные условия для деловых и туристических путешествий, гарантирует комфорт и гостеприимство.
Благодарим за полет!»
Не слишком-то рассчитывая на успех, скорее так – для очистки совести я продекламировал улыбчивой и свеженькой, как будто только-только от парикмахера, девушке в синей, отлично сшитой форме надпись, что есть на каждом аэрофлотовском билете, предназначенном для международных линий.
– Как вы не понимаете, товарищ Романько. Не все зависит от нас – группа, «Интурист» забрал билеты до единого, уверяю вас, на этот рейс, – объяснила «мисс Полет» и так проникновенно уставилась на меня живыми карими подведенными глазками, что сразу отшибла желание «качать права». – Вы улетите следующим рейсом австрийской авиакомпании, считайте, что вам повезло! Там другой комфорт, а прилетите в Вену всего лишь на сорок минут позже. Есть у вас еще претензии к Аэрофлоту?
– У меня нет претензий к Аэрофлоту! – в тон «мисс Полет» ответил я.
– А я тебе что говорил – пустое! – резюмировал мои неуклюжие попытки востребовать рекламируемую справедливость Саша Лапченко, 120-килограммовый мастер спорта, бывший игрок киевской регбийной команды «Орел», а ныне спецкор городской газеты, отправлявшийся, как и я, на Кубок наций по легкой атлетике. Это был его первый выезд на подобные состязания, и Саня, несмотря на свои почти сорок, не скрывал взволнованности и все еще не верил, что трудности и нервотрепка, коими чаще всего сопровождается дележ журналистской квоты на чемпионаты мира и Олимпиады, осложненный еще и тем обстоятельством, что последнее слово за Москвой, а наша, так сказать, республиканская «виза», утвержденная на заседании президиума Федерации спортивных журналистов, для «мистера Водкина», ответственного за дела всесоюзной Федерации, более чем необязательны. Этот розовощекий и самодовольный толстяк с глазами навыкате и с отвисшей нижней, африканской, губой мог с легкостью необыкновенной, глядя человеку прямо в глаза – с тоской вопрошающие глаза спецкора, снятого буквально с самолета, отправлявшегося в зарубежный край, заявить: «Милок, затерялись документы, кто их знает, куда они подевались…» или еще надежнее: «Визу эти чертовы немцы (шведы, американцы, французы, японцы и т.д.) не дали…» Он был нагл с людьми, зависевшими от него, признавал нормальным «поляны», накрытые в его честь в домжуре – доме журналистов, славившимся своей блестящей кухней, к которой были неравнодушны и писатели, и актеры, и архитекторы, считавшие за честь попасть в небольшой уютный залец ресторана. Правда, и это еще не превращало надежду в гарантию, ибо на горизонте появлялись новые люди, кои мечтали ублажить, завоевать благосклонность всесильного босса, отправлявшего за рубеж и с королевской широтой выделявшего аккредитионную анкету новичку.
Сейчас его царствованию наступал конец, дни «мистера Водкина» были сочтены – скорее всего, это последняя аккредитация, оформленная им. Саня, наслышанный о художествах этой весьма в общем-то ординарной для застойных времен личности, до последнего момента не верил, что посчастливится поработать в Вене, и многочисленные читатели популярной газеты будут иметь «собственные глаза и уши» на Кубке. Когда же, все еще взбодренный полученным накануне паспортом и билетом, Саня в ранний петушиный час в Шереметьево услышал, что наши два места проданы какой-то туристской группе, то впал в отчаяние. «Говорил же – невезун я, – опущенно твердил он, отходя от стойки, где оформляют билеты. – Вот видишь…»
– Не дрейфь, улетим. Пошли к старшой…
Но и старшая, как вы сами слышали, наотрез отказала признать наши права на аэрофлотовский рейс и пообещала устроить на австрийский самолет сразу по его прибытии в Москву.
– А он возьми и не прилети, что тогда? – не сдавался Саня, с обреченностью стоика, решившего терзать себя до последнего.
– Пойдем-ка, Сашок, лучше в буфет, кофейка, пускай и растворимого, да выпьем.
Лапченко покорно побрел вслед за старым шереметьевским волком, знавшим куда более благословенные времена, когда утром перед посадкой, чтоб охладить взвинченные сборами да собеседованиями нервишки («не забывайте, товарищи, вы – советские люди, в одиночку ходить не рекомендуем, по двое, а лучше – по трое, так надежнее, в случае чего – только к руководителю группы или к… товарищу… он имеет на сей счет инструкции… и вообще мы верим, что вы…»), забегали на второй этаж и к кофе брали аэрофлотовские по вполне нормальным ценам коньячные стограммовики и поднимали первый тост за удачу, за победу нашей команды, героические действия которой мы страстно готовились живописать.
Был апрель 1988-го, можно сказать, разгар всенародной борьбы за трезвость, и в наших рядах появились малодушные, разуверившиеся в способностях вино-водочной промышленности удовлетворить их потребности, и потому приглашавшие минувшим вечером «разрядиться» у трехлитровой банки с прозрачно-сизым самогоном самой высокой, «шотландской» пробы. Самогонку окрестили «шотландской» с легкой руки одного сибарита с крайнего запада Украины, решившего – чем мы хуже, только что в юбках не ходим! – и взявшегося очищать нашу, хохландскую, местным торфом, в изобилии встречавшимся на каждом шагу, стоило лишь выехать за окраину. Не стану утверждать, что она уступала законодателям этой моды с далеких английских островов по вкусу, но по цвету светло-коричневый напиток вполне мог конкурировать с первозданной. Впрочем, о вкусах, как известно, не спорят, но пить «шотландскую» я не стал. И не по причине идеологической девственности, внушаемой нам с детских лет, а из-за головной боли, непременно возникающей после дегустации крепких напитков.
Мы присели к пластиковому столику, всыпали в каждую чашечку по два пакетика растворимого кофе, о котором было подлинно известно, что его в Бразилии пьют безработные и люмпенпролетарии, а у нас – весь народ в полном согласии с лозунгом, до сих пор украшающим все газеты, независимо от их ведомственной принадлежности: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Мысли мои нет-нет, да возвращались к теме, забыть которую мне было трудно.
– Вы утверждаете, что вас зовут мистер Олех Романько?
Рыжеусый здоровяк в форме сержанта королевской полиции явно подозрительно рассматривал давно небритого, мятого, скорее всего только что поднявшегося с одной из скамеек в Гайд-парке, где проспал не один час, прежде чем пришел в себя после пьянки, словом, беспачпортного бродягу, из тех, кто в немалом числе обитает в трущобах Лондона.
– Я – советский журналист Олег Романько, похищенный неизвестными лицами у гостиницы «Хилтон» в ноябре сего года, – снова повторил я свое заявление, а для версии еще и слово в слово по-русски, повторил, хотя, понятное дело, сержант в последнем не разбирался, и я лишь надеялся заинтересовать его необычным звучанием и хотя бы таким способом внести сомнение в его отчетливо написанное на краснощеком лице желание отправить меня, на ночь глядя, в кутузку до выяснения личности. Мой иностранный лепет, кажется, и впрямь подействовал, потому что «бобби» после секундного колебания опустился-таки на деревянный стул, жалобно застонавший под его мощным задом.
Сержант включил портативный персональный компьютер, выждал, когда на экране появилась надпись «готово», и двумя пальцами стал набирать мое имя и фамилию, а потом все остальное, что я успел ему сообщить. Проделав эту несложную процедуру, он откинулся на спинку и облегченно, словно закончил адову работу, вздохнул.
– Что теперь с вами делать, ума не приложу, – сказал он расстроенно. – Я передам новость в центр, да там ребятам сейчас не до… словом, им недосуг заниматься такими пустяками…
– Дайте, пожалуйста, телефон советского посольства, я позвоню туда, сообщу…
Пока сержант раздумывал, над его головой включился громкоговоритель и чей-то звонкий, как у пионера, голос задорно, с вызовом спросил:
– Вы никак спите, сержант? Впрочем, тысяча извинений, разве может спать славная лондонская полиция в столь напряженный час, когда на улицы нашего города, скорее напоминающего каменные джунгли, выходят… Кто там выходит, Гарри? Есть какой-нибудь улов?
– Привет, Дейв. Спасибо хоть ты обозвался, а то скукота смертная! – включился в разговор сержант.
– Что неужели снова в твое дежурство покой и тишина? Где перестрелки, где погони, где, наконец, леди и джентльмены, имеющие привычку именно в такие мрачные часы лишать жизни своих мужей, любовников, богатых тетушек или дядюшек! Послушай, Гарри, придумай что-нибудь, ты умница! Я не могу являться к шефу без какой-нибудь грязи, он и так зол, что его второй раз за неделю сунули на ночное дежурство, а тут еще я, бездельник. Неужто таки ничего?
– Чтоб мне провалиться на этом месте, Дейв! – Сержант был мягок и робок, как ягненок. – Разве я виноват?
– Это твои заботы, Гарри, – с железом в голосе оповестил несчастного стража порядка невидимый журналист (я уже догадался, что голос принадлежал не всевышнему, а ночному репортеру, вылавливавшему сенсацию, способную увидеть свет завтра утром). – У нас с тобой договор о сотрудничестве, а не полис на безбедное существование за мой счет, усеки это, сержант!
– Послушай, Дейв, не знаю, тут скорее какая-то липа, но явился с час назад один тип. – Сержант огорченно, как мне почудилось, вздохнул, еще раз окидывая меня взглядом. – Похож на одного их тех, что балдеют по ночам на скамейках в Гайд-парке… морда небритая, несет от него как от помойки…
– Ты мне мозги не пудрь, мама еще в пеленках стряхнула пыль с моих ушей и сказала, что нечего в этом мире прикидываться дурачком! Сам нюхай своего алика! Бывай!
– Погоди, Дейв, я ведь про самое смешное не успел, ты слышишь?
– Ну, быстрее, чем это он тебя рассмешил?
– Этот тип утверждает, что он – русский журналист, и его якобы выкрали полтора месяца тому назад (так, значит, они продержали меня полтора месяца? Полтора месяца? А как же Натали, как она прожила это время?!).
– Чего-чего? Ты не рехнулся, Гарри? Как его зовут, он сказал?
– Будто бы… сейчас гляну. – Сержант нажал кнопку компьютера и по слогам прочел – Олех Ро-ман-ко… Романко… А что?
– Он у тебя?
– Сидит передо мной и глядит на меня волком.
– Мистер Романко, мистер Олех Романко, вы слышите? Меня зовут Дейв Дональдсон, я из «Дейли таймс», скажите, что вы слышите меня и вы действительно советский журналист, исчезнувший из гостиницы «Вандербилд» полтора месяца назад?
Сержант обалдело уставился на меня.
– Вы слышите меня, мистер Олех Романко? – В голосе репортера слышалась знакомая мне дрожь, возникающая в тебе, когда ты нападаешь на что-то из ряда вон выходящее и начинаешь чувствовать себя гончаком, учуявшим дичь. Это профессиональное качество, оно или есть, или его не дал человеку бог, и тогда ему лучше бросать журналистику или… или переходить на составление передовых статей.
Сержант жестом пригласил меня к себе за дубовую стойку, к микрофону.
– Я слышу вас, мистер Дональдсон. Я действительно советский журналист.
– Как вы здесь оказались? – Дейв уже начал добывать информацию, но мне было не до его волнений, тем паче свидание с местной прессой меня пока совершенно не устраивало, и я жаждал лишь одного – созвониться с советским посольством и оказаться под его спасительной крышей. Я отнюдь не был уверен, что не откроются двери, не ворвутся Келли с Питером или еще с кем из их команды. Кэт, наверняка, выложила все, как оно было, и они могли вычислить ближайший участок, куда я забрел.
– Ушел, вернее, сбежал…
– Мистер Олех Романко, я вас прошу, нет, я вас умоляю, как коллегу, как товарища по профессии, просто как человека! – Он нес какую-то чепуху, но по звукам, доносившимся из динамика, можно было догадаться, что парень рассовывает по карманам диктофон, блокнот, ручку, словом, собирается на ходу. Тут же я усек, как он крикнул кому-то: «Мне триста, да, да, триста строк! Можешь задерживать номер, я отвечаю! Это пойдет на весь мир! Нет, не рехнулся, если говорю, значит, знаю, что делаю! Да пошел ты к… со своими сентенциями!»
Он влетел в участок – без шляпы и плаща, хотя на улице было далеко не жарко, если не сказать, что дождь скорее напоминал растаявший снег, – в кожаной распахнутой куртке, в потертых вельветовых джинсах, с мокрыми вьющимися черными волосами. Ему было лет 26 – 28, а то и меньше, но коренаст, длиннорук. Мне показалось, что ему не чужд спортзал, и это расположило меня к репортеру. Я признаю первое впечатление, оно редко когда обманывало.
Дейв Дональдсон менее всего смахивал на дешевку, прохиндея, готового мать родную продать ради сенсации, ради собственного имени под материалом в газете. Это был журналист, это был фанат, для которого нет дела в жизни важнее, чем быть на финише первым, – не ради славы, не из-за денег, а ради того, чтоб сказать самому себе: «А ты кое-что можешь, парень!»
– Дейв Дональдсон! Мистер Олех Романко? – И не удержался, рассмеялся, но не обидно, а скорее сочувственно, поддерживающе:
– Ну и видик у вас, мистер Олех Романко! Ну, да видик это дело наживное, главное – вы живы. Поздравляю вас! – Этой фразой он окончательно покорил меня.
– Олег Романько. – Я крепко пожал протянутую мне руку. – Хорошо, я расскажу вам, но прежде…
– Если речь об авторских правах, вы можете на меня положиться. Каждое ваше слово – ваше, даже если оно будет напечатано в «Дейли тайм».
– Не от том речь, я попрошу сказать сержанту, чтоб связался с советским посольством…
– Ты все слышал, Гарри?
– Слышал? Конечно, он это уже сто раз повторял!
– Так чего же ты, болван, до сих пор не позвонил? Ты все еще не хватаешься за телефон?
– Звоню, ты тоже не очень-то… раскомандовался…
…Утром, когда я поднялся из кресла посольского парикмахера, более часа колдовавшего над моей забубенной головушкой, меня разыскал консул.
– Вы стали самым известным человеком во всей Британии, – сказал он, протягивая раскрытую «Дейли тайм», где на первой странице аршинными буквами было выведено: «Советский журналист вырывается из рук мафиози. Кто стоит за этим похищением?» Дейв расстарался, это точно. Но чем дальше я читал репортаж, тем быстрее таял ледок опасения, с которым я взял в руки газету. Парень действительно оказался стоящим – никакой тебе отсебятины, никакой таинственности и патетики. Он действительно написал так, как я его просил.
Я представил на минутку, как себя чувствуют сейчас Питер Скарлборо, и мой лучший друг Келли, и, конечно, Кэт. Успели уже смыться из Лондона или еще здесь, в глубоком подполье?
Так закончилась моя английская одиссея. Так на берегах туманного Альбиона у меня появился новый друг, Дейв Дональдсон, журналист от бога и отличный, честный парень. Он потом выжал еще несколько материалов – расследований, но докопаться до корней этой истории, а тем паче лицезреть Келли, Питера Скарлборо или Кэт ему так и не удалось. «Это дело такое, – писал он мне потом в Киев, – когда следы стираются начисто. На собственном опыте убедился: если не взять на горячем, лучше навсегда забыть об этой истории. Мафия умеет прятать концы в воду, на то она и мафия, потому-то ее и не удается выкорчевать…»
В аэропорту Швехат, куда мы прибыли на самолете австрийской авиакомпании, в салоне которого нас, единственных советских пассажиров, приветливая стюардесса, проникшаяся особой симпатией к Сане, буквально завалила сверх всяких норм напитками в виде отличного белого вина и пива в золотистых банках, ждал Серж Казанкини.
Он накинулся на меня с таким радостным ревом, что пассажиры, прилетевшие вместе с нами, шарахнулись в стороны, как от прокаженных.
– Олег, Олег, неужто это ты?! – восклицал экспансивный француз.
– Я собственной персоной.
– Нет, по этому случаю нужно выпить! И не говори мне нет! Не принимаю, и все тут!
– Познакомься, это мой товарищ, Саша. Он бывший регбист и вполне может взять на себя роль телохранителя.
– О, рад познакомиться, Серж Казанкини, Франс Пресс!
– Не вдавайся в подробности, Серж, – умерил я пыл словоохотливого француза. – Твою умопомрачительную биографию мы проштудировали вдоль и поперек.
– Ну, вот, вечно ты меня дискредитируешь! – Скорчил недовольную мину на круглом, как яблоко, лице Серж Казанкини.
– Нет, нет, мистер Серж, – покраснел Саня Лапченко. – Олег рассказывал о вас столько хорошего, что я искренне рад пожать вам руку. Вы можете всегда рассчитывать на меня! – Ого, да Саня оказался на редкость талантливым учеником, с ходу подхвативший тон, присущий нашим с Сержем разговорам.
– Тогда мы просто обязаны заглянуть в бар. В конце концов, что я рыжий – почти два часа проторчал в этой духовке?
В Вене действительно было по-летнему жарко, разноцветными кострами полыхали огромные клумбы, источая головокружительные ароматы, было чисто, ухожено, ни суеты тебе, ни очумелых от суточных ожиданий пассажиров.
Мы поднялись в бар, Серж заказал два пива – мне и Сане и коньяк себе, объяснив свое воздержание предельно допустимыми нормами алкоголя в крови, принятыми австрийской дорожной полицией.
Было прохладно, мягко качал на волнах спокойствия симфо-джаз, опять входящий в моду и оттесняющий разламывающий голову хэви-металл.
– Что творится в Вене, ты себе представить не можешь! – вводил нас в курс дела Серж Казанкини. – Съехались все «звезды», ну, разве за исключением двух-трех африканцев. О Джоне Бенсоне тут уши прожужжали, поговаривают, что он готов грохнуть такой мировой рекорд! Но, – Серж вдруг уставился на меня, как будто впервые увидел, – тут напропалую раскручивают боевик с вашим Нестеренко: мол, это сегодня единственный конкурент Джо. Кто это, я не слышал о нем никогда?
– Парень – что надо! Я его чуть не с пеленок знаю, его первый тренер – мой старый товарищ, еще по университету.
– Слушай, Олег, ведь мы с тобой не конкуренты, правда? Выдай фактаж, что можешь, об этом парне, а?
– Лады, Серж, понеслись в отель, устроимся и за обедом – ты ведь не дашь нам с Саней умереть с голоду! – поговорим подробнее. Учти, у нас строгий спортивный режим!
– Снова режим, – огорченно простонал Серж. Этому жизнерадостному французу можно было преподнести любую новость, но только не дай бог обмолвиться о запрете. – Послушай, – с надеждой спросил Серж, – ведь в вашем законе, запрещающем употреблять спиртное, ничего не сказано о загранице?
– Во-первых, у нас нет сухого закона, это тебе наболтали. Во-вторых, эту проблему мы обсудим позже. В-третьих, мне вообще непонятно, почему ты так беззастенчиво убиваешь время на праздные разговоры? Ведь тебе еще сегодня передавать материал о Нестеренко, о Федоре Нестеренко: 25, выпускник института физкультуры, холост, увлекается модной одеждой и авто – из Японии привез вполне приличный, хотя и подержанный «Холден» с правосторонним управлением, из-за чего и умудрился столкнуться с троллейбусом, правда, обошлось без жертв и особых повреждений – фара и подфарник, но их-то в Киеве днем с огнем не сыщешь, – скороговоркой выпалил я, чем поверг Сержа в состояние прострации: он растерялся – хвататься ли ему за блокнот, или заткнуть мой фонтан информации.
– Умоляю тебя, как друга, остановись! – взмолился Серж. – Я же должен записать.
– Только за обеденным столом.
– Франс Пресс платит! – широким жестом завершил нашу первую встречу Серж.
А у меня не шел из головы Федя Нестеренко. Нет, не сам Федя – его тренер и наставник, второй отец, даже нет – единственный родной человек, потому что настоящий отец, холодный сапожник с Прорезной, давным-давно спился и потерял всякий интерес к судьбе сына. Иван Кравец – вот кто вылепил спортсмена, чье имя, оказывается, уже ставят рядышком с Джоном Бенсоном, «черной молнией», дважды победившего чемпиона лос-анджелесских Игр Карла Льюиса, суперспринтера, чья слава могла посоперничать лишь со славой Джесси Оуэнса, легендарного бегуна из далекого прошлого.
Иван Кравец, по прозвищу Коленчасик, названный так из-за своей неистребимой привычки в трудные минуты жизненных испытаний говорить-приговаривать, обращаясь к самому себе: «Ну-ка, держись, часик-коленчасик…», слыл человеком бесхитростным, незлобивым, что выработало стойкую привычку у тех, кто с ним общался, – от товарищей по студенческому общежитию университета до сборной команды республики, куда он иногда попадал, – разыгрывать Ивана. Сотворялись разные шутки, не всегда смешные, потешались над его неповоротливостью, когда следовало проявить истинно мужские качества и заявить твердо и однозначно права на понравившуюся девушку и отстоять это право, если понадобится, и силой кулаков. Иван легко прощал, не встревая в конфликты, а уж тем паче в ссоры, легко вспыхивающие на тренировочных сборах, когда однообразие жизни и физические перегрузки доводили менее стойкие натуры до взрыва. Кравец лишь посмеивался в рыжеватые усики, придававшие его вытянутому, основательно подпорченному оспой лицу какую-то пикантность, утонченность, что и не позволяло даже закоренелым горожанам обозвать его «жлобом», хотя происхождения Иван был самого что ни есть простецкого – родители его испокон веку выращивали свиней в совхозе, а когда перевыполняли планы, в студенческом заоконном «холодильнике», в комнате, где обитал Иван вместе с вашим покорным слугой и еще с тремя архаровцами, появлялась домашняя колбаса, твердое толстое сало, а то и кусок копченого окорока. Запасы эти, вполне растяжимые на полгода, питайся Иван в одиночку, таяли в течение нескольких дней, ибо всякий знал: заходи, открывай окно и бери чего душе угодно. Правда, архаровцы, то есть мы, радели о собственном благе и потому доступ в комнату в такие дни старались ограничивать друзьями-товарищами.
Нам с Иваном никак не мешало дружить то обстоятельство, что наши спортивные дороги пересекались лишь в сборной университета. Иван был неплохим стайером на «пятерке», то есть на 5-километровой дистанции, а я, как известно, плавал.
После университета, после жестокой травмы голеностопа, Иван сошел с дорожки и оставшуюся нерастраченную любовь к легкой атлетике обратил на воспитанников (ему, как мастеру спорта разрешалось работать тренером), кои под его руководством все чаще выбивались в люди. Когда же засияла звезда Марии Пидтыченко, выигравшей золото на первенстве Европы, да еще целая плеяда стайеров и марафонцев прочно осела в сборных командах республики и СССР, с Кравцом стали считаться даже в Москве. К тому же он экстерном закончил еще и институт физкультуры, что давало ему право быть «полноценным» тренером.
Его приглашали работать и в главную команду страны. Вот тогда-то и стали происходить с Иваном непонятные вещи: он замкнулся, то слова, случалось, из него не вытянешь и клещами, то вдруг он начинал брюзжать и жаловаться. Вспыхивали какие-то ссоры и дрязги в школе высшего спортивного мастерства, где он был ведущим специалистом, ученики начали уходить к другим наставникам. Кравец пытался как-то воспрепятствовать этому негативному, как он считал процессу, да заметных результатов не добился.
Чашу терпения Кравца переполнило исчезновение Феди Нестеренко, давно заменившего ему сына, потому что жениться сам, пока учился, не успел, а потом, как объяснял мне Иван, «попробуй сыскать такую, чтоб смотрела бы да ходила не за мной одним, а еще за целой оравой, что день-деньской крутится вокруг меня». Федю он вытащил буквально из пропасти, куда тот уверенно скатывался под нежными подталкиваниями отца-алкоголика. А у парня открылся талант, к тому же это был первый спринтер Кравца, и он очень верил в него. Федя и впрямь начал быстро подниматься: мастер спорта, чемпион Украины, рекордсмен.
На что уж Валерий Филиппович Борзов скуп на похвалы, но и тот сказал однажды: наконец-то у нас появилась олимпийская надежда в спринте.
Кравец берег парня, не давая закрывать им «дыры» на первенствах ЦС, чемпионатах города или малозначительных международных состязаниях. Федя закончил инфиз, получил собственную однокомнатную квартиру на Оболони. Словом, жизнь шла нормально до того самого дня, когда Иван, заехав вечерком на улицу Ласло Шандора, обнаружил дверь запертой, а под половичком, где обычно прятался ключ, записку.
Первые же слова убили Кравца:
«Уважаемый Иван Дмитриевич! Я уезжаю в Москву, буду тренироваться у Крюкова. Шум не поднимайте, решение твердо. Федя».
Вот с этой-то запиской и заявился ко мне в редакцию Кравец. Глаза усталые, неживые, щеки ввалились, усы жалобно свисали, подчеркивая горькие уголки рта. Он вяло поздоровался, справился о жизни, а потом без всяких предисловий протянул злополучную записку.
– Дурак, ну, что еще сказать! – вырвалось у меня.
Но Иван Кравец не дал мне продолжить:
– У Феди губа не дура. Он знает, чего хочет добиться в жизни…
– Тогда я ни черта не понимаю, – сказал я, все еще не вникнув в тему, поразившую Ивана в самое сердце. – Вы что – не сошлись в планах?
– Дело не в планах, Олег. Планы остались прежними – Сеул, медаль на Играх. Разве что может быть выше у спортсмена?
– И то правда…
– Я не потому у тебя, Олег, что ученик сбежал. Банальная история в наши дни в спорте, подобных – пруд пруди. Убьют парня!
– Ты о чем, Иван? Кто убьет?
– Тебе могу сказать прямо. Чует мое сердце – согласился он на подкормку, ну, чего уж тут, анаболики, тестостероны и прочая химия. Ты думаешь отчего у меня начались нелады кое с кем из руководства? Да все из-за этой химии, будь она проклята! Поперли на меня танком: все едят, а ты один парня, как красную девицу, бережешь. А сегодня, объясняли мне, без нее не обойтись. Мол, с волками, то есть с западниками, жить – по-волчьи выть. А я вообще не хочу выть! – взорвался Иван. – Ты знаешь, я всегда стремился воспитать не спортсмена для спорта, а человека для будущей жизни…
– У тебя есть факты, ты можешь представить доказательства? – Тут уж во мне заговорил газетчик.
– Факты – вот они. – Иван Кравец постучал согнутым пальцем по своему лбу.
– Этого недостаточно, Иван, и ты не хуже меня разбираешься в подобных ситуациях. Объявят клеветой, попыткой очернить советский спорт и т.д. И нас с тобой потянут в суд. Я верю тебе, что, к сожалению, чем дальше мы движемся в том направлении, которое выработано товарищем Громовым, тем серьезнее опасность… Мы теряем чистоту, искренность, добропорядочность спорта.
– Чистота спорта, – с горечью произнес Кравец. – Это в наши университетские годы мы после тренировок ничего крепче чем китайский лимонник или глюкозу с витамином С не принимали… Чистота спорта, – повторил Иван. – Чистоган, вот что движет кое-кем.
– Чем я могу помочь тебе, Ваня?
– Прошу тебя, богом заклинаю, ты бываешь на разных соревнованиях за границей. Сделай так, чтоб… чтоб… – Кравец стал буквально пунцовым, руки его тряслись, я никогда не видел его таким… – чтоб Федор попал под допинг-контроль, даже если он не войдет в число призеров. Ну, я не знаю, как это сделать, но это нужно, чтоб он одумался, остановился! Иначе парень пропадет, загнется!
– Задачку ты выдал, Иван. Извини, но даже затрудняюсь что-то ответить тебе сейчас. Давай подождем немного, может, ты ошибаешься? Ведь Федя будет соревноваться и обязательно рано или поздно попадет под контроль. МОК составил такой длинный список запрещенных препаратов…
– Они не такие дурни, Олег. Они выдумали что-то новое, – не сдавался Иван Кравец.
Так не до чего и не договорившись, мы расстались. А потом были мои английские приключения, Чернобыль, и Кравец как-то исчез с моего горизонта, мы больше не встречались, и тот давний разговор стал забываться. Сам же я, признаюсь честно, не стремился углубляться в малоприятную историю, потому что покинутый тренер – всегда лицо обиженное, оскорбленное до глубины души. Но, как говорится, насильно мил не будешь…
Между тем Федор Нестеренко стремительно прогрессировал, и от него ждали «взрыва». В интервью «Советскому спорту» Нестеренко обмолвился, что свои честолюбивые планы связывает с Олимпиадой в Сеуле, для чего вот уж второй год работает с тренером Крюковым, отличным, современным специалистом, по особому плану.
И вот новость, сообщенная Сержем – Федор Нестеренко выходит на первые роли в мире, и его имя теперь ставят вровень с Джоном Бенсоном, вознамерившимся отобрать королевский «скипетр» у самого Карла Льюиса.
Мне сразу припомнился рассказ Ивана Кравца, и на душе почему-то стало неспокойно, что-то засело в сердце и бередило, бередило его.
Конечно, когда мы устроились за столиком в ресторанчике в гостинице под названием «Дунай», что располагалась как раз напротив «Айсштадиона», знаменитого ледового ристалища, где не раз выступали наши хоккеисты и где приходилось бывать и мне, я рассказал Сержу Казанкини многое из того, что знал о Федоре Нестеренко, умолчав только о перипетиях его разрыва с Иваном Кравцом и исчезновении из Киева.
Словно сговорившись, мы даже не коснулись темы, которая, конечно же, волновала и меня, и Сержа. Мы словно бы забыли о Майкле Дивере, о несостоявшемся рандеву и о моих лондонских приключениях. Правда, кое о чем мы с Казанкини тогда еще, по горячим следам, переговорили по телефону – Серж дозванивался ко мне в Киев, да многое ли можно доверить проводам, не будучи уверенным, в какие уши попадут твои слова и что из этого может получиться? Серж, как мне показалось, до сих пор чувствовал себя виноватым, хотя объективно никто не толкал меня влазить в историю с Дивером… Но то, что рано или поздно мы обязательно обсудим некоторые так до сих пор и невыясненные детали, не сомневался…
Отобедав, мы отправились на стадион, чтобы получить аккредитационные документы.
И первым, с кем я столкнулся в проходе, что вел на беговые дорожки, оказался Крюков, новый тренер Федора Нестеренко.
В элегантном светло-сером костюме, в легких, по сезону, белых кожаных «адидасах», в голубой рубашке, сквозь распахнутый ворот которой виднелась толстая золотая цепочка, он, исторгая запах хорошего мужского одеколона, предстал предо мной преуспевающим, самоуверенным человеком, державшим жизнь в своих крепких руках. Ему было лет 38 или возле этого, но выглядел он куда моложе, и я невольно залюбовался им.
– А вот и пресса! Теперь уж точно – Кубок состоится! – воскликнул Крюков с легкой подковыркой. – Привет, Олег! Когда прибыл?
– Привет, Вадим! Только с самолета. Что нового?
– Джон Бенсон бежит как Бог. Ничего подобного я никогда не видел. Не человек – ракета.
– Допинг-контроль будет?
– А то как же, сейчас без этого – ни шагу.
– Федя как?
– Федор? В большом порядке. А что это ты о нем печешься?
– Земляк как-никак… Да и помню его, когда он еще первые шаги делал по стадиону. Спринтер от бога, тебе, наверное, с ним легко – готового рекордсмена получил.
– А, ты вот о чем, – холодно отозвался Крюков. – К твоему просвещенному сведению: мне довелось с этим спринтером от бога, как ты изволил выразиться, повозиться, исправлять врожденные, вернее – внедренные пороки провинциальной тренировочной системы. Переучивать всегда труднее, чем учить, согласись. Сейчас Федя действительно похож на того спринтера, который при соответствующем тренинге и полной самоотдаче может рассчитывать на медаль в Сеуле.
– Выходит, Иван Кравец учил его неправильно? – спросил я, с трудом сдерживая себя. – Это Кравец-то, в послужном списке которого добрый десяток чемпионов страны и Европы? Не пыли, Вадим!
– Не пылю, как ты выразился. Правду-матку режу. Посмотришь Федора в деле, сам убедишься. Бывай, межзвездный скиталец! – Крюков явно не хотел продолжать разговор.
Я невольно улыбнулся. Это выражение проскользнуло в моем интервью вскоре после возвращения из Лондона, как пушок, девушке-репортеру из «Комсомольского знамени»: живописуя мои приключения в Англии, она сравнила меня с джеклондоновским героем.
Крюков удалился – гордый, прямой торс, красиво посаженная голова, аккуратная прическа.
Хорош!
Закончив аккредитационные формальности, мы с Саней Лапченко навесили на грудь «ладанки» с нашими цветными портретами, весьма разительно отличавшимися от оригиналов.
Мы дружно расхохотались, взглянув на свои фотофизиономии.
– Э, однако никто не смотрит на фото, – успокоил Казанкини и вопросительно посмотрел на меня. – Ты не мог бы поужинать со мной?
– О'кей, Серж, – ответил я и отвел в сторону Лапченко, собравшись объяснить ситуацию.
Но Саня недаром слыл человеком деликатным и предупредительным и опередил меня:
– Не обращай на меня внимания, я понял, что вам нужно потрепаться. Мне свободный вечер тоже на руку. Ты здесь не впервые, а я поброжу по знаменитому Рингу, к Дунаю прорвусь, словом, обожаю с новым городом знакомиться не спеша.
– Хорошо. Запомни лишь одно: наш отель находится вблизи площади Фогельвайдплатц. Спросишь у любого, тебе покажут.
– Если уж я до Вены добрался, то, поверь, в отель попаду непременно!
– Только гляди, не ошибись адресом и не забреди в «Красный домик»!
– Не бойся, с моральной устойчивостью у меня порядок…
«Красный домик» мы обнаружили напротив нашей гостиницы. Он действительно был весь красный: стены, окна, фонари и даже садовая скамейка напротив на прогулочной аллее. Правда, жизнь за красными стенами днем едва теплилась: две довольно симпатичные девицы, подпирая двери, лениво переговаривались, выпуская клубы дыма, музыка, доносившаяся изнутри помещения, была вполне мелодичной, прохожие пока не задерживались у входа, а три алика, расположившиеся на красной скамье, были напрочно заняты литровыми бутылками дешевого вина. Заведение носило претенциозное название «Сад любви», но явно не тянуло даже на палисадник.
Я убедился, что наш «Интурист», который взял на себя заботу о нашем жилье, почему-то явно тяготеет к гостиницам, расположенным вблизи злачных мест. В Барселоне, на чемпионате мира по футболу, помнится, нам забронировали места в средневековом отеле, в вестибюле коего с утра до глубокой ночи околачивались разбитные девицы разных весовых категорий – от веса «пера» до супертяжелой. Их, естественно, мало интересовал чемпионат мира по футболу, но зато наши «ладанки», свидетельствовавшие о прибытии из иных стран, на первых порах привлекали пристальное внимание. Впрочем, вскоре они поняли, что «руссо туристо» – пустой номер. В Мюнхене, вот вам еще пример, на том памятном нам чемпионате мира по хоккею, когда случилось несчастье с моим другом тренером-горнолыжником Валерием Семененко, ничего плохого сказать о гостинице «Метрополь» не могу. Но опять же, расположена она была напротив ультрасовременного варианта «сада любви» – с вполне реальными девицами в стеклянном «аквариуме» с номерами на мини-бикини и цветными видеопорнофильмами…
Мы условились с Сержем, что он заедет за мной в гостиницу к семи, а пока мы с Саней решили потолкаться в пресс-центре, посидеть на трибуне, понаблюдать за тренировками, а возможно, кого-то и отловить, чтоб взять интервью, – нужно было начинать рутинную работу по сбору информации, – не гулять ведь прилетели.
В пресс-центре царила привычная, суматошная и шумная обстановка: встречались коллеги, давно не видевшие друг друга; кто-то выпытывал у девушек за стойками, когда будет пресс-релиз и не готовится ли пресс-конференция; возле стенда с информацией – людской водоворот, мы с Саней тоже двинули в тот угол, однако, кроме обычных сообщений, где что находится и где кого искать, ничего путного там не обнаружили. Мы выбрались из толпы и посмотрели друг на друга.
– Уважающий себя журналист никогда не упустит возможность проверить, чем потчуют гостей в пресс-баре. Это всегда маленькая загадка, приятный сюрприз, – сказал я.
– А что, разве нам положено?
– Смотря что ты имеешь в виду, Саня. Если кофе или чай, то без всяких сомнений. Если ты подразумеваешь выпивку, то раз на раз не приходится, но обычно хозяева не скупятся, ведь такие состязания – это коммерческое предприятие, спонсоров тут – пруд пруди.
– В таком случае я готов принести себя в жертву спонсорства! – отважно заявил Лапченко, озираясь вокруг с выражением путника в пустыне, ищущего три пальмы и бесплатный источник.
Написанная от руки красным фломастером табличка, укрепленная прямо на стене кусочками синего скотча, указывала нужное направление. Туда мы и направились.
Выставочный зал, где располагался пресс-бар, был полностью оккупирован «Адидасом»: тут и там стояли или спускались с потолка на крепких тросиках бутсы, кроссовки, теннисные туфли, майки и трусы, увенчанные знаменитым трилистником, стены украшали цветные, в натуральную величину портреты «звезд» легкой атлетики. В самом центре зала красовался в бесподобном броске на финише Джон Бенсон. Трудно было не залюбоваться этой совершенной фигурой, этими просто-таки излучающими энергию мышцами, красивым и мужественным лицом, озаренным радостью победы.
– «Адидас» никогда не ошибается в выборе, – сказал я поучительно. – Если уж на кого положит глаз, значит, это суперспортсмен.
– Смотри, и Федор Нестеренко тоже в этой компании! – воскликнул Саня.
Я обернулся и увидел Федора на старте. Пожалуй, впервые я рассмотрел его так подробно и придирчиво. Ничего не скажешь: ничем не уступает парень Бенсону: та же мощная статура, те же мышцы, готовые взорваться на старте и вытолкнуть тело в прекрасный, одухотворенный бег-полет. Не скрою, я испытал внезапно нахлынувшую гордость за парня и подумал, что потеря его для Ивана Кравца и впрямь была равносильна катастрофе – такие самородки попадаются в тренерской биографии раз в жизни.
Признаюсь, визит в пресс-бар не был самоцелью: по давней привычке я приглядывался, приценивался к собравшейся здесь публике, выделяя знакомых, быстро вычисляя, где и когда встречались, особое внимание уделялось впервые увиденным лицам – я запоминал их, слава богу, легко и прочно, со зрительной памятью у меня проблем не существовало.
Я знал, что искал, вернее, кого, и это была трудная работа, потребовавшая от меня максимум внимания. Не то чтоб я ждал появления Келли или Питера Скарлборо: смешно предполагать, что, потерпев столь унизительную неудачу, они затаили на меня злобу и захотят устроить что-то на манер сицилийской вендетты или грузинской кровной мести. Все это время, два года, не давала покоя мысль об упущенной возможности узнать нечто, что могло иметь далеко идущие последствия для спорта – для олимпийского спорта в первую очередь. Многое мог бы, появись он на свет божий, прояснить сам Майкл Дивер, но, увы, бывший олимпийский атташе США исчез, точно растворился. А что, если его вообще нет в живых?
На душе было неспокойно, некомфортно, я бы сказал… тревожное ожидание не исчезало ни на миг…
В пресс-баре мы не задержались и вскоре уже сидели в тени на трибуне, во все глаза рассматривая поле стадиона, где разминались участники Кубка. Разноцветные тренировочные костюмы, синее небо с редкими кучевыми облаками, какая-то особая, присущая только стадионам, когда пусты трибуны, всасывающая тишина, буквально наэлектризованная невидимой энергией, исходящей от спортсменов, вдруг долетающие до тебя отдельные возгласы и голоса наставников, дающих указания ученикам, – все это незаметно захватило меня, отвлекло внимание от мрачных мыслей.
Внезапно по стадиону словно легкий ветерок пронесся – из прохода появился фаворит, Джон Бенсон собственной персоной, в сопровождении двух мужчин в одинаковых белых тренировочных костюмах. Один был повыше и постарше, на груди у него болтались сразу два черных электронных секундомера, лицо его наполовину скрывал козырек высокой синей фуражки, второй был пониже, явно борцовского или боксерского типа, эдакий увалень, коему штангу таскать, а не легкой атлетикой увлекаться. Впрочем, его роль вскоре прояснилась: он был подручным тренера Бенсона – носил за ним складной стульчик и вместительный синий «адидас», забитый, судя по оттопыренным бокам, разной амуницией. Он же что-то наливал из термоса в красные пластиковые стаканчики и подавал Бенсону.
Джон размялся, сделав три полных круга по дорожке. Там, где он пробегал, участники переставали заниматься своим делом и наблюдали за ним. Потом здоровяк отмассировал бедра и голени Джона, протер толстым полотенцем спину и грудь спринтера. Бенсон сделал еще пару ускорений метров по 50 – 60 и легко, как мне показалось, пронесся по стометровке. Его бег доставлял ни с чем не сравнимое удовольствие: у меня возникло ощущение, что это я сам так же силен и быстр, так совершенен и красив.
– Когда глядишь на такого, как Бенсон, – созвучно моим мыслям, взволнованно выпалил Саня, – кажется, что ты сам – рекордсмен.
– Наверное в этом и есть привлекательность большого спорта – человек ощущает собственную силу, словно прикасается к своим основательно забытым первоистокам.
Появились телевизионщики с камерами и целым сонмом сопровождающих помощников. Бенсон по их просьбе брал старт, сделал финишный рывок, ложась грудью на невидимую ленточку, которую давно заменил луч лазера. Они фиксировали на пленку, как он разговаривал с тренером, как снимал и надевал шиповки, как пил из красного стаканчика, как улыбался своими ослепительно белыми зубами. Глядя в объектив, отвечал на вопросы репортера с микрофоном в руке, затем к камере подошел тренер и стал быстро говорить, азартно размахивая руками.
И тут у меня перехватило дыхание. Я поднялся и сел, сдерживая вдруг загрохотавшее в груди, болью отдавшись в висках, сердце. Я не верил своим глазам, это было наваждение, потому что такого не могло просто быть!
Из подземного прохода, откуда появляются и где исчезают, направляясь в раздевалки, спортсмены, вышла – нет, выплыла… Кэт. Это была она, я узнал бы ее за километр, потому что все – походка, чуть вздернутый острый подбородок, слегка наклоненные вовнутрь плечи, эта осиная талия и грудь секс-бомбы, – отложились в моей памяти не только потому, что имел возможность наблюдать за ней вблизи продолжительное время, но и – пусть простит меня Наташка! – потому, что она волновала своей совершенной женской красотой…
Кэт…
Я растерянно оглянулся по сторонам, ища глазами Келли или Питера Скарлборо, но, конечно же, не обнаружил никого, даже отдаленно напоминающего одного из моих лондонских знакомцев. Кэт приблизилась к живописной группке, где в центре красовался Джон Бенсон и присутствующие немедленно обратились к девице, а сам Джон просто-таки рот разорвал в приветливой улыбке. Кэт мило помахала рукой, и телевизионный репортер что-то спросил у нее, бросив интервьюировать Бенсона. После коротких переговоров Кэт «вошла в кадр», держа в руках две каких-то цветных коробки, и обе камеры «съехали» с Бенсона и устремились на нее. Кэт что-то говорила, и я с трудом усидел на месте, чтоб не ринуться вниз, поближе к съемке, и услышать, о чем она ведет речь. Понятно было только одно: Кэт что-то рекламировала. Попозировав перед камерой, она протянула спортсмену одну из коробок и Бенсон поднял ее над головой, всем своим видом и поведением демонстрируя беспредельную радость и счастье.
– Сань, у меня к тебе просьба, сходи-ка вниз и разузнай, когда будут передаваться эта реклама с Бенсоном, пригодится для репортажа, – повернулся я к Лапченко, едва сдерживая дрожащий от перевозбуждения голос.
Мой приятель не заставил себя упрашивать и вскоре уже крутился возле съемочной группы, потом вдруг заговорил с Джоном и тот закивал в знак согласия головой. Саня что-то деловито записал в черный блокнот, выданный при аккредитации, им почему-то заинтересовался телевизионщик и направил на него свою камеру. Саня теперь уже интервьюировал тренера Бенсона (Лапченко в совершенстве владел английским – закончил переводческий факультет Киевского госуниверситета). Ну и парень, с восхищением подумал я, на ходу подметки рвет.
Когда Лапченко возвратился, он был преисполнен уважения к собственной персоне.
– Ладно, не раздувайся, как лягушка, лопнешь, – шутливо охладил я Саню, в душе позавидовав легкости, с коей он обрел уверенность в совершенно новой для него обстановке. – Что там? Извини, искренне поздравляю с крещением – взять интервью у Бенсона, да еще и бесплатно, это редко кому удается!
– А что! Когда узнали, что я – советский журналист, заговорили охотно. Больше того, этот Гарри Трумэн, ну тренер Бенсона…
– Не Трумэн, а Трамбл…
– Я шучу, знаю, Трамбл. Словом, он сказал, что единственный соперник, с кем должен считаться Джон, – это Федор Нестеренко. Бенсон, веришь, согласился и даже головой кивнул. Вот это номер, а!
– Ну, а чему удивляться – Федя не подарок даже для Бенсона. Итак, что там было, ну, в руках у той красотки?
– Мистер Романько, скажу я вам – это человек! Я чуть язык не проглотил…
– Ближе к делу! Что?
– Я не рассмотрел, какие-то укрепляющие витаминные пилюли для умственно недоразвитых детей! Бенсон рекламировал их и, кстати, бесплатно. Сегодня по второй программе, кажись, спутниковой, в 11:30 покажут этот сюжет… А Бенсон, ты знаешь, он ушлый парень, за словом в карман не лезет. Когда я его спросил, надеется ли он победить в Сеуле, без обиняков, без разных там экивоков, присущих спортсменам, когда речь зайдет о сопернике, выложил, что Льюис, что тут спорить, великий спортсмен, но его время прошло, и он слишком изящен для того, чтобы бегать так быстро… Но он, Бенсон, уважает Льюиса, как самого великого, после Оуэнса, бегуна, и рад тому, что Карл согласился участвовать в Кубке, ведь они уже более года не встречались на дорожке… Слышь, Олег, у меня, считай, репортаж готов… и наша газета, ты знаешь, выходит утром…
– Не дрейфь, Саня, я найду, что написать! – бодро ответил я, не слушая Лапченко, потому что в голове, как раскаленный гвоздь, засела… да, вы правы, Кэт.
Ее появление ошеломило меня, не стану скрывать. А если и Келли с Питером Скарлборо тоже сидят сейчас где-нибудь на трибуне? Нет, не страх внес смятение в душу, иное взволновало, растерзало мысль: что стоит за их появлением здесь? Я сразу отбросил возникшее было желание броситься в полицию. Что я смогу доказать? Да они только посмеются надо мной – и Келли, и Питер, и, чего уж тут, и Кэт. Расхохочутся прямо мне в лицо…
Серж привез на тихую и тенистую улочку где-то в Гринсинге, где в обычном, ничем не примечательном старинном домике, оказывается, обосновался семейный ресторанчик.
– А вот какая писулька появилась у меня в номере, пока я встречал тебя и мы весело прохлаждались в пресс-центре, – вмиг убрав улыбку и глупый блеск сальных глазок, сказал Серж. Он опустился в плетеное кресло и вытащил из внутреннего кармана спортивного блайзера (как он только выдерживал его габариты), как обычно, набитого блокнотами, записками, деньгами, визитными карточками и еще бесчисленным множеством ценных для Сержа предметов, сложенный вчетверо лист твердой бумаги и протянул его мне.
Я бережно развернул лист – стандартный лист белой бумаги для писем со штампом гостиницы – «Версаль», расположенной в Лионе, по улице Капуцинов, 17, с телефоном 229-35-71, и ровными рядами отпечатанных на новой, это легко было определить по четкости букв, портативной машинке. Размашистая подпись черным тонким фломастером была мне незнакома.
– К этой гостинице автор письма никакого отношения не имеет, я справлялся уже по телефону. Читай, – сказал Серж.
– «Уважаемый г-н С.К. Надеюсь, что Вы еще не успели полностью забыть о нашем с Вами рандеву в далеком от здешних мест городе, где все поголовно черноволосые с глазами восточного типа. Если вспомнили, то не стану вновь перегружать Вас ненужными подробностями и именами, тем паче что имя мое ничего не скажет Вам.
Словом, нам нужно обязательно встретиться и обговорить некоторые из нерешенных не по моей и не по Вашей вине, а в силу лишь сложившихся обстоятельств, проблем. Времени теперь осталось совсем мало, и нужно торопиться.
Не оставляю ни адреса, ни телефона, позвоню вечером нашему общему знакомому…»
– С уважением, – произнес я последнюю фразу и недоуменно уставился на Сержа. – Пока не врубился, может, ты объяснишь?
– Это записка от Майкла Дивера.
– От Майкла? Ведь он не давал о себе знать более двух лет?
– Видно, так было нужно.
– Ты уверен, что это он? А если провокация? – спросил я и внутренне зарделся, опять это проклятое наше словечко буквально висит на кончике языка. – Извини, Серж, но это слишком серьезно, чтоб я мог вот так слету поверить.
– Мне знакома подпись Майкла, а он, поверь, не разбрасывается своими автографами в силу правил, существовавших в его офисе. Впрочем, я беру ее под сомнение, потому что в его личном деле, что будет храниться в ЦРУ вечно, наверняка есть образец. Но это – из области допустимых вариантов.
– Что в таком случае реальность?
– Первое, следует дождаться звонка и выяснить, что Майкл предложит, а в том, что ему есть что нам рассказать, сомневаться не приходится.
– Кто этот человек, кому станет звонить Майкл или кто-то, кто будет говорить от его имени?
– Вот тебе и на! – Серж так искренне удивился и с таким глуповатым выражением уставился на меня, что я растерялся. – Впервые вижу перед собой человека, не узнающего самого себя…
– Ладно, мистер Казанкини, я принимаю ваш гол. 1:0 – вы ведете. Но откуда Майкл мог узнать о моем приезде в Вену, гостиницу, где я устроился? – Я все еще не верил в реальность происходящего: слишком неожиданным и слишком фантастичным выглядело это при ближайшем рассмотрении.
– Проще простого: звонок в пресс-центр, девушка поднимает аккредитационную карту – и исчерпывающая информация: где, что, когда. Но оставим это гадание на кофейной гуще, не любил это занятие даже в студенческие годы, хотя у нас в Сорбонне, поверь, оно было разлюбимым занятием девиц и, само собой, приближенных к ним молодых оболтусов. Наверное, поэтому меня не жаловали представительницы слабого пола – из-за отсутствия наивности, а без нее затащить человека в мэрию или в собор Парижской богоматери практически невозможно. Так вот, мы дождемся звонка от Майкла, а я более чем уверен, что это он, и лишь после получения, так сказать, дополнительной информации, обсудим дальнейшие шаги. О'кей?
– Не железная – пластмассовая логика! Ну, что ты уставился на меня, не слышал, что ли, о пластических массах крепче самого крепкого металла?
– Еще раз напоминаю – я закончил факультет журналистики в Сорбонне и в технике – ни в зуб ногой. Я даже не знаю, где в моторе моего «ситроена» находится зажигание, – с гордостью выложил Серж.
– Согласен. Продолжай, ты что-то хотел еще сообщить…
– Есть и еще кое-что, способное заинтересовать тебя лично…
– Вот как!
– Я встречался… – Казанкини цедил слова. – С твоим Питером Скарлборо! И кое-что уяснил полезное для себя…
– Со Скарлборо? Когда? И ты молчал? – засыпал я Сержа вопросами.
– Будешь молчать, если тебе выложат некоторые подробности, случающиеся с теми, кто слишком много знает и не умеет держать язык за зубами?! А тем паче по телефону, да еще разговаривая с вашей страной! Молчал, но отнюдь не потому, что струсил, – тут уж в голосе Сержа прорвалась обида. Он был чертовски чувствителен, этот толстяк!
– Ладно, Серж, не тяни.
– Это произошло, погоди, когда ты умудрился дернуть от них?
– 17 января 1986 года, в 0:31 по Гринвичу, если уж быть точным.
– 18-го я прочел твое интервью в «Дейли тайм», у меня камень с сердца свалился… А 19-го, около восьми, мне позвонили в дверь и завалился эдакий лощеный хлюст, да, да, Питер Скарлборо, собственной персоной, и не один – с ним притащился еще тот самый здоровяк, Келли. Если Питер Скарлборо вел себя вполне пристойно, я бы даже сказал – по-джентльментски, то этот скот, Келли, просто-таки напрашивался на добрую оплеуху. Спасибо мистеру Питеру Скарлборо, он осадил этого сосунка, ведь у того вместо мозгов канаты из мышц, накачанных в спортзале.
– Ближе к делу, Серж…
– Прости. Вполне пристойный разговор, говорю. Он спрашивает, я – отвечаю. Ну, к примеру, мистер Питер Скарлборо говорит: «Вы понимаете, что не в ваших интересах распространять информацию об этой встрече по каналам Франс Пресс. – «Конечно, соглашаюсь, я – спортивный репортер, а не бытописатель уголовного мира». Ну, насчет уголовного мира я, по-видимому, перегнул, потому что этот безмозглый придурок таки успел врезать мне по челюсти. Когда я оклемался, Скарлборо извинился и заставил ублюдка тоже извиниться. Его извинение обошлось мне потом в три тысячи франков за два золотых зуба. Жаль, не удосужился узнать адрес, чтобы выслать ему счет… Теперь ты понял, в каком духе взаимопонимания и дружбы проходила наша милая встреча?…
Меня не нужно было просвещать на сей счет. Как умел бить Келли, я смог убедиться сам.
– Ясное дело, первым вопросом был вопрос о тебе, даже не столько о тебе, как о том, что ты должен был получить от Майкла Дивера…
– Они так и спросили?
– Да, а что?
– При мне имя Дивера ни разу не называлось, выходит, тут они пошли ва-банк…
– А им таиться было ни к чему: ты сидел в Москве, а то и в Киеве… а им нужно было хвост улетевшей сороки потрогать, так у нас в Эльзасе говорят. Словом, чтобы не интриговать тебя и не затягивать развязку, скажу: им кровь из носу нужны были те сведения, которые пообещал выдать Майкл. Даже, наверное, не сами факты, а уровень их опасности для Питера и Кo, вот в чем суть. Они, понимаешь, ничего не знали о степени информированности Дивера, но подозревали, что он умудрился каким-то образом проникнуть в какую-то супер-тайну. А чем я мог им помочь? Только и повторял, как попка, что американец пообещал дать несколько страничек из книги, где раскрываются факты проникновения наркомафии в большой спорт, в частности олимпийский…
– Более серьезной вещи ты, Серж, и не мог им сообщить. Теперь они готовы на все!
– Как бы не так! Ой, какие серьезные, страшные тайны раскрыл Серж Казанкини! Ха-ха! Ты забываешь, что эта беседа состоялась 19 января 1986 года, то есть два с половиной года назад, и за прошедшее время никто из них больше не появлялся в поле моего зрения. Исчез Дейв, исчезли Питер Скарлборо, Келли и эта твоя секс-бомба, не помню, как там ее величали…
– Объявился Майкл…
– Ну, и что же, ведь об этом оповещены только мы с тобой!
– Не уверен… Днем я увидел на стадионе… Кэт.
– Кого, кого?
– Ту самую секс-бомбу из Лондона…
Шел второй час ночи.
В открытое настежь окно вливался свежий воздух. Прошуршали по асфальту шины. В «Красном домике» час пик тоже миновал, как-никак день будничный: лишь изредка с противоположной стороны улицы доносился до меня приглушенный разговор.
Я давно подключил, вернее, прилепил к корпусу телефона пластмассовую «пилюлю» величиной с гривенник – портативный записывающий магнитофон фирмы «Сони».
Но телефон молчал, я уже несколько раз проверял – не отключили ли его ненароком Питер с бандой.
Телефон, однако, работал исправно. От томительного ожидания я совсем извелся и взялся листать рекламную литературу, подаренную в пресс-центре. Что ж, пустое времяпровождение тоже может принести какую-то пользу.
«Вена, – читал я путеводитель по столице Австрии, – живой город, имеющий, как и любой человек, свои характерные черты. В Вене – своя атмосфера и свой дух, этот город полон поэзии и окрыленной мелодии жизни. Расположенная в прекрасной местности, на берегу одной из самых больших рек Европы – Дуная, Вена в течение веков стала воплощением европейского духа…» – И все в том же стиле, подумал я, хотя, признаться, такое заявление не было плодом слишком пылкого воображения.
Мысли снова возвратились к нашему разговору с Сержем.
«Нет, судя по целенаправленности их поисков, к ЦРУ ни Питер, ни Келли отношения не имеют. Неужто Майкл так глубоко копнул мафию? Или корни, пущенные наркобизнесом в профессиональном спорте, прорастают в любительском? Обидно, крайне обидно, да и не менее опасно, если учесть, что и советские спортсмены тоже становятся предметом купли-продажи. То клеймили профессионалов, рисуя их как недоумков и наркоманов – мало ли довелось начитаться про «их» нравы в США, Англии, ФРГ? Что не чемпион, то преступник. А сейчас «Совинтерспорт», предав забвению обыкновенную человеческую мораль – какая разница – социалистическая она или капиталистическая? – человеческая мораль едина! – продает наши «звезды» по стоимости кондукторов трамвая…»
И снова взялся за путеводитель.
«Вену часто называют разными именами и не в последнюю очередь городом молодежи, городом народного здравоохранения и социального прогресса. В этом направлении развитие Вены началось после первой мировой войны, с каждым годом этой области отводится все больше и больше внимания. Обширное социальное жилищное строительство, забота о здоровье народа, реформы школьного обучения, охрана матери и ребенка, забота о подрастающем поколении, благоустройство наиболее старых районов города и строительство новых, полных солнца и воздуха жилых массивов на краю города, а также детских садов, купален и бассейнов и насаждение новых садов и парков способствовали градостроительному омоложению старой Вены. После ужасной катастрофы второй мировой войны во всех областях социальной жизни пришлось начинать с самого начала… Своим высшим законом Вена с радостью признала право своих граждан, пожилых и юных, на счастливую жизнь в настоящем и светлую перспективу на обеспеченную жизнь в будущем.
В Вене выполняется гигантская программа жилищного строительства, город украшается новыми садами и парками, муниципалитет Вены успешно справляется с проблемами современного уличного движения и проводит перспективную планировку города, уже сегодня учитывающую потребности Вены в 2000 году…»
Можно подумать, что авторы (я заглянул в выходные данные: издатель – винодельческий кооператив «Вахау») регулярно читали наши панегирики нашим «достижениям» в застойные времена и полностью овладели этой риторикой. Увы, скорее всего не читали, иначе бы достижения так и остались на бумаге, как у нас…
«Что же все-таки помешало тогда Майклу Диверу встретить меня в аэропорту в Лондоне, как было условлено, – ведь звонок в отель был запасным вариантом? Что скажет американец теперь?»
«Спортивные арены Вены относятся к крупнейшим и современнейшим в Европе, ибо многие из них созданы в последнее время. В Вене имеется расположенный в прекрасной местности стадион, рассчитанный на 90.000 зрителей, большое количество открытых и закрытых бассейнов и спортивных площадок. Летом излюбленным местом времяпровождения венцев является так называемый Старый Дунай с многочисленными возможностями для купания. Приятным сюрпризом для венцев и для приезжающих в Вену является возможность в разгар лета покататься на коньках на искусственном катке в одном из залов Штадтхалле…»
Углубившись в «параллельное» чтение – у них, у нас, и все больше раздражаясь от проигрышности наших, киевских, возможностей, где спортивное строительство завершилось лет двадцать назад – не станешь же причислять к успехам расширение трибун Центрального стадиона до 100.000 мест к Олимпиаде-80 и возведение восьмиэтажного «особняка», где расположился Госкомспорт Украины, донедавна помещавшийся в скромном домишке в два этажа на улице Кирова, куда ты входил, как в родной дом.
Телефон дзинькнул тихонько, я не сразу понял, что звонят. Но тут же спохватился, нажал кнопку диктофона и поднял трубку.
– Хелло, Олег, не спишь? – с разочарованием услышал я голос Сержа Казанкини.
– Мечтаю.
– Нашел себе занятие! О чем же мечтает мистер Романько?
– «Вена считается идеальным в Европе городом спортивного отдыха. Для всех, кто любит здоровую жизнь на лоне природы – туристы, пловцы, гребцы, любители парусного спорта или рыбаки, лыжники и конькобежцы, игроки в теннис или гольф, охотники и т.д. – в Вене всегда сезон», – читал я путеводитель.
– А еще говорил, что не пьян…
– Трезв, как стеклышко. Это я тебя просвещаю, ты вот прилетел в Вену и, кроме отеля и ресторана, бара или забегаловки на Мариягильферштрассе, ничего не видишь и знать не желаешь.
– Кесарю – кесарево, – поучительно изрек Серж. – А я лежу, тоже не сплю, и мозг мой, ну, лучшая его часть, так сказать, мужественно борется с развратным и легкомысленным «центром удовольствий», нейтрализуя выпитое вино и съеденную курицу. Тяжко… Не звонили?
– Нет.
– Извини, я буду спать. Ого, третий час! Привет.
– Привет.
Я положил трубку и отмотал пленку назад, чтоб проверить, как сработал микрофон. Нажал кнопку воспроизведения и услышал свой незнакомый голос, повествующий о прелестях спортивной Вены. Звонок телефона заставил снова взяться за трубку.
– Ты еще не спишь? – спросил я, не сомневаясь, что Серж вспомнил что-то архиважное, и мы снова будем занимать линию.
– Хелло, Олех! Здесь Майкл. Извините, ради бога, за столь поздний звонок, но по пути испортилась машина.
– Хелло, Майкл, я рад вас слышать! – искренне воскликнул я.
– Я – тоже, и первым делом хочу извиниться за доставленные вам неприятности…
– Ну, Дейв, я никогда рано не засыпаю, что вы…
– Я имею в виду Лондон и то, что с ним связано. Благодарю бога, что история закончилась благополучно, ибо если б вы догадались, в чьих руках побывали…
– Дело прошлое, вы тут совершенно ни при чем – я хотел заполучить те бумаги, они мне были нужны.
– Тогда слушайте меня внимательно…
– А телефон? – прервал его я, легко вспомнив, как подслушали мои переговоры в Лондоне.
– Я говорю с автомата… Итак, слушайте: завтра, в 18:00 я буду ждать вас – одного или с тем милым толстячком из Парижа – на противоположном конце Вены. Вы представляете себе, где находится Тюркеншанцпарк? Впрочем, это легко обнаружить на карте. Так вот, когда вы свернете с Турецкой площади – Тюркеншанцплатц к самому парку, у угла ограды вас будет ждать «Мерседес-220», светлый, с затемненными стеклами, номер РС-2479-Н. Запомнили?
– Записал, Майкл.
– Прекрасно. Спокойной ночи.
– Бай-бай!
Я не стал поднимать с постели Сержа – береженого бог бережет, как говорится, телефонам я с некоторых пор не доверял. Даже в Киеве…
Прежде чем уснуть, отыскал в путеводителе следующие строки: «Тюркеншанцпарк, замечательный естественный парк на холмах бывших крепостных укреплений времен второй осады турками Вены в 1683 г. Живописный кусочек природы – излюбленное место отдыха венцев…»
На Пратере кипела жизнь. Оставалось два дня до открытия состязаний, и почти все участники прибыли в Вену. В пресс-центре заметно прибавилось народу.
– Хоакин, вы ли это! – заорал я на весь пресс-центр, увидев моего мексиканского знакомца, с которым, помните, мы в полном смысле этого слова столкнулись лбами в Мехико-сити?
– Хелло, Олех! Мой друг!
Это был Хоакин Веласкес, журналист и свойский парень, и не виделись мы, считай, три года, обменявшись разве что двумя-тремя открытками к Новому году да к Рождеству Христову. Хоакин выглядел уверенно.
– Поздравьте меня, Олех, сын родился! Вчера!
– Вот так номер! Ты женился и стал отцом? Поздравляю, Хоакин, желаю, чтоб вырос твой наследник настоящим спортсменом – да, да, не перебивай меня, мужчина, не познавший спорт, – не мужчина, усеки это! Саня, пожертвуй бокал вина моему другу!
– Поздравляю вас, – солидно пробасил Саня Лапченко.
– Познакомьтесь, мой товарищ, блестящий репортер, а это – Хоакин Веласкес, тоже блестящий репортер, а еще и отважный покоритель океанских глубин.
Когда объявился Серж Казанкини, мы уже успели всласть наговориться.
– Я тебя разыскиваю с утра, – недовольно, пожалуй, даже с обидой, сказал Серж.
Мне пришлось на скорую руку объяснить, в чем дело, и Казанкини сменил гнев на милость. Потом Хоакин, извинившись, сослался на неотложное дело – нужно выбрать подарок жене и сыну, ушел. Саня, человек деликатный и понятливый, поднялся, сказав, что будет на трибуне, хочет увидеть, как станет тренироваться Федор – наша сборная появилась в Вене вчера вечером.
– Рассказывай, звонил? – спросил Серж.
– Да.
Я вытащил из сумки диктофон и включил:
«Вена считается идеальным в Европе городом спортивного отдыха…»
– Извини, это проба. Сейчас…
– Ты думаешь, вас не подслушивали? – обеспокоенно спросил Серж.
– Майкл заверил, что принял меры. Слушай…
Когда запись закончилась, Серж откликнулся не сразу. Я видел: в нем шла какая-то внутренняя борьба, он не мог придти к согласию с самим собой, и это раздражало его. Но я не стал подталкивать Казанкини, ибо решение, которое ему предстояло принять, должно быть однозначно свободным, лишенным какого бы то ни было давления с моей стороны. Игра снова становилась опасной, и, как поведет себя в этой ситуации Серж, столкнувшись с Питером Скарлборо и Келли вплотную, мне осталось лишь гадать. Ясное дело, я был кровно заинтересован в участии Казанкини, ибо два всегда лучше одного, даже если второй – Серж, никогда в своей жизни не взявший в руки гантели, не говоря уже о том, чтобы походить в спортзал или пробежать марафон. Но голова у него, отдам ему должное, светлая, ум быстрый и прагматичный.
– Сегодня – пятница, я как раз собирался кое-что отстучать в контору… – неуверенно начал Серж, и я понял, что он сдался, и мне стало не то грустно, не то горько, но, видно, все это проявилось на моем лице, и Серж взвился. – Ты что – решил, Серж, – в кусты? – заорал он. – Серж, заруби это у себя на носу, никогда не трусил, и плевал я на твоего Питера с его грязной компанией!
– Тише, на нас оглядываются, – остудил я пыл Казанкини, едва сдерживая рвавшуюся из сердца радость: Серж оставался со мной.
– Плевать! По этому случаю нужно выпить и… успокоиться, – предложил Серж уже нормальным голосом.
– А как же контора? – не удержался я.
– Завтра. Никуда Франс Пресс не денется, тем паче материал о вашем спринтере, о Федоре Нестеренко, прошел с красным грифом. Итак, как мы будем действовать? Да, чуть было не забыл: наш уговор – мы с тобой не конкуренты! – остается в силе?
– Без сомнений!
– И ты выложишь мне новости целиком?
– Да.
– Тогда так: мы поедем на моей машине прямо отсюда…
Федор Нестеренко сдержанно поздоровался со мной, не прерывая методическое складывание вещей во вместительный адидасовский баул с буквами «СССР» на боках. С тех пор как эта известная западногерманская фирма заключила контракт с Госкомспортом, сборные страны экипируются «Адидасом».
Я видел, что Федора мое появление не обрадовало. Чует кошка, чье сало съела, не слишком добро подумал я о парне и решил его не жалеть – мне, признаться, было до слез обидно за Ивана Кравца. В конце концов, рассуждал я, многим доводится уходить от своих тренеров, но это не повод для того, чтобы бить горшки. В любой ситуации должно оставаться человеком!
– Тебе, Федя, привет от Ивана. Желал удачи.
– Благодарю вас, Олег Иванович. Со мной полный порядок, – с каменным лицом отвечал Федор, пряча глаза. (И за то спасибо, значит, совесть не потеряна окончательно).
– Тебя тут прочат в конкуренты Джону. Как считаешь, не преувеличивают?
– Не вам бы задавать такие вопросы, Олег Иванович, небось, и сами спортивного хлеба с солью вкусили. Поживем увидим, пока тренируюсь нормально, Вадим Гаврилович доволен.
Выглядел Федор прекрасно, что и говорить: широко развернутые плечи, мощные, накачанные, как у штангиста, руки с красивыми длинными пальцами, бедра, буквально налитые силой. Только вот в лице его, нет – в выражении лица – в плохо скрываемой нервозности, что ли, в этих глазах, так упорно не желающих сталкиваться прямо – зрачок в зрачок с моими, в жестких складках в уголках крупного, с рельефно очерченными пухлыми губами рта крылось что-то неприятное, непривычное, прежде отсутствовавшее у Федора. Точно Нестеренко затаил какую-то мысль и больше всего на свете боится, как бы кто-то не проник в ее небезопасную для парня суть.
«С чего бы это ему на мир зверем глядеть? – удивился я. – Слава богу, жаловаться грех: квартира в Москве, на улице Горького, рядышком с представительством Украинской ССР, в старом доме с четырехметровыми потолками, жена – не то солистка, не то восходящая «звезда» Большого, чемпион СССР, заслуженный мастер спорта, в славе купается, но держится достойно – без разных там мелких шалостей на таможне с компьютерами да «видиками», и в перспективе – медаль в Сеуле».
– Федя, извини за навязчивость и пойми – я не держу на тебя обиды за Ивана. Ты – мастер, ты сам должен выбирать, какой тренер тебе нужен и нужен ли вообще. Просто ты не вправе забывать, дружище, что ты для Ивана – как сын… наладь с ним отношения, он многого не потребует, ведь знаешь его – чистая душа… позвони, спроси, как живет, о себе пару слов добавь. Поверь мне, он искренне желает тебе добра!
– У нас нормальные отношения, Олег Иванович, – отрезал Федор и с внезапно прорвавшейся злостью добавил, как пощечину отвесил: – И вообще не лезьте вы куда вам не следует! Надоели мне… доброжелатели…
Нам больше не о чем было разговаривать. Я повернулся, чтобы уйти, но тут к нам подоспел Вадим Крюков, наставник Федора. Мы с ним выступали в Мехико, на Играх, почти двадцать лет назад. Дружить не дружили, но, встречаясь, разговаривали как старые товарищи, коим есть что вспомнить да и заодно обменяться мнениями о сегодняшней жизни. Крюков, оставив спорт, быстро прогрессировал по административной линии, организатор он был дельный, его пригласили в Госкомспорт, в управление легкой атлетики, где он отвечал за беговые дисциплины. Но когда несколько лет назад Вадим Крюков, сколотив группку из трех спринтеров-мужчин и двух девушек, бегавших короткие дистанции, переметнулся на тренерскую работу, его шаг многих озадачил – начинать новую карьеру, когда тебе под сорок, согласитесь, не каждый способен. Ведь и место он занимал твердое, хорошо обеспеченное, три-четыре раза в год за кордон с командами или делегациями. Но скептики быстро умолкли, когда его ребята «побежали». Правда, с девчатами Крюкову не пофартило – обе его кандидатки в сборную перестали улучшать результаты, сникли и потом вообще исчезли со спортивного горизонта. Для самого Крюкова, вернее, для его тренерской карьеры это обернулось выигрышем, потому что он смог расширить группу мужчин. А когда к нему переехал из Киева Нестеренко и спустя год улучшил рекорд страны многолетней давности, авторитет Вадима рвануло вверх. Злые языки, правда, поговаривали, что он дружен с кем-то из руководителей Комитета и потому ему повсюду во всех его делах – режим наибольшего благоприятствования. Но я с этими утверждениями не был согласен: Крюков делом доказал, что тренер он стоящий.
– Привет, Олег Иванович! – еще издали, явно желая задержать меня, громко воскликнул Крюков.
Мы поздоровались.
– Ну что, поговорили? – Он быстро, оценивающе взглянул на Федора – без улыбки, строго, пытливо, потом – улыбаясь, впился в мои глаза, в его взоре я увидел немой вопрос-обеспокоенность. – О чем вы тут?
– Нормально, – как ни в чем не бывало, пожалуй, даже с облегчением ответил Нестеренко. – Ведь Олег Иванович меня, можно сказать, с пеленок знает, а с Кравцом вообще друзья.
– Как там Иван? – поинтересовался Крюков. – Камень за пазухой на меня не держит? Чудак-человек, ведь всегда нужно знать свой предел в спорте. А
Федя… Федя уже был ему не по зубам.
– Ну, зачем же так! – Федор смолчал, проглотив эту подлянку, а я не стерпел. – Еще неизвестно, как пошли бы дела у Федора – планы у них с Иваном Дмитриевичем были большие и, кстати, стали воплощаться в жизнь…
– Олег, – Крюков перешел на ты – явный признак попытки расположить к себе, расслабить собеседника, – это мираж. Повторяю, у каждого есть свой предел. Вот ты, скажем, Юлианом Семеновым не станешь же, хотя знаю, пишешь бойко, читал, нравится. Так и в спорте, в тренерской работе! У каждого свой круг.
– Ладно, – я решил закончить бесцельный разговор, что хотел – сказал, что говорить не нужно – не стану говорить, – Федя на меня не в обиде, ты не думай, что мы тут что не поделили из прошлого. Буду за вас болеть и, ежели все будет о'кей, напишу от души… хотя ты прав, Юлиан Семенов из меня никогда не выйдет. По одной простой причине: мне не импонирует он как писатель.
– Вот уж и обиделся! Я ведь просто хотел как можно доходчивее свою мысль донести. А что касается Юлиана, так твои писания мне больше по душе, потому что о нашем, спортивном, мире. – И к Феде: – Давай, собирайся, массажист ждет, витамины приготовлены. Я сейчас приду.
Когда Федор скрылся в проходе, Крюков, как ни в чем ни бывало, ласково обнял меня за плечи и сказал, тепло дыша в лицо:
– У Федора сейчас нервишки играют – еще бы! Ведь на одну доску с самим Джоном Бенсоном ставят, выше Карла – ты понимаешь, что это такое?!
– Он действительно готов?
– Только не для печати, хорошо? Ведь мы, спортсмены, суеверны. После Сеула – пожалуйста, пиши что хочешь, вспоминай и интерпретируй наши с тобой разговоры как пожелаешь. А сейчас скажу, но ты нигде не упомянешь об этом, да? Федя может зацепить мировой. Ми-ро-вой! Но даже ему я не говорю, чтоб не перегорел. Здесь он скорее всего финиширует третьим, но разрыв будет в сотых. А мне ничего другого и не нужно. Не нужно, чтоб Федя победил Джона или Карла! Ни в коем случае! Сеул, там это и случится, поглядишь, дружище…
– Ни пуха ни пера!
– К черту!
Расстались, казалось, по-доброму, а на душе у меня – камень.
Время приближалось к пяти, и я отправился искать Сержа. Но он сам наткнулся на меня.
– Пора ехать! Час пик, как бы не опоздать. – В голосе его прорвалось беспокойство. У меня самого сердечко стучало, как перед стартом, и напрасно я хотел списать это на разговор с Федором да Крюковым: пока мы беседовали, а скорее – пикировались всерьез, мысли мои были там, у Тюркеншанцпарк.
– Я готов. Только забежим в пресс-бар, по чашечке кофе хлебнем.
– Ну разве что – по кофе.
На удивление, нашего брата там оказалось мало – рано, ни день ни вечер, мы получили ароматный горячий напиток и, молча, обжигаясь, поспешно выпили.
Серж оказался отличным водителем – смелым, но в пределах разумного риска, хорошо чувствующим машину и, что не менее важно, поведение других водителей.
Маршрут мы наметили по карте загодя и вскоре катили уже по Мариягилферштрассе. Здесь скорость упала: самая торговая улица Вены в это время запружена покупателями, а редкий венец, возвращаясь с работы, удержится, чтоб не потолкаться по громадным универмагам или крошечным лавкам, где можно увидеть вещи, сработанные во всех концах света – от Японии и Гонконга до США и Бразилии. Серж нервничал, но не высовывался из кабины и не ругался с прохожими, как поступали некоторые его особенно нетерпеливые коллеги. Но на часы нет-нет да и бросал косой взгляд.
– Нормально, – успокаивал я его. – Из графика пока не выбились.
Когда выбрались наконец к площади Европы и свернули на Гюртель – окружную широкую и ровную дорогу, дело пошло веселее. Серж не зло, но ворчал:
– Не мог найти местечка поближе! У черта на куличках этот турецкий парк! Гарема нам только еще не хватало!
– С чего это ты взял, что тебя ждет гарем? – решил я немного поиздеваться над Сержем, провозгласившего себя непоколебимым женоненавистником. – Хватит тебе красотки, ну, хотя бы такой, как Кэт. – И я ему рассказал, как Келли, предварительно связав мне руки, измордовал меня до полусмерти, а потом, чтоб окончательно унизить, устроил показательный секс-урок.
– Не врешь? Да его убить за такое мало! – возмутился Серж, всем телом повернувшись ко мне. Глаза его метали молнии.
– Эй, ты, лучше гляди на дорогу! – закричал я, и вовремя: Серж едва не проскочил на красный, и полицейский на углу подозрительно посмотрел в нашу сторону. Впрочем, разве можно не обратить внимание на истошный визг тормозов, исторгнутый нашей машиной?
– А ты не заводи, не заводи меня! – возопил Серж, вытирая со лба холодный пот.
– Едем, зеленый.
Мы свернули на Вахрингерштрассе, теперь до места встречи километра три, не больше. Времени же – тридцать одна минута.
– Давай припаркуемся, Серж, переждем. Мы должны прибыть ровно в шесть. Незачем нам там торчать.
Казанкини включил правый поворот, притормозил, мы приклеились к тротуару.
– Послушай, – вдруг ударил себя кулаком по лбу Серж, – вчера-то мы прозевали рекламу с твоей девицей!
– Увидим на стадионе – познакомлю, – пообещал я легковесно, сам себе удивляясь: как быстро люди забывают неприятности.
Мы торчали у бордюра, отдавшись каждый своим мыслям.
Чем ближе был момент встречи, тем неспокойнее, муторнее становилось на душе. Точно разыгралась внутри буря: колотит, швыряет тебя что щепку, голова идет кругом, а как выйти из этого препоганейшего, скажу вам, состояния – не знаешь. Не помогают ни слова успокоительные, ни ярость, что, подобно пене, заливает твое сознание.
Конечно, внешне я ничем не проявлял своего настроения, и по лицу моему не прочтешь ни строки из бурных тирад, коими я пытался осадить себя.
Серж тоже сидел безучастно, набычившись, молча, что вообще было несвойственно его беспокойной, говорливой натуре.
Мы оба напряженно ждали встречи, отдавая себе отчет, что это не легковесное рандеву, а серьезная и опасная затея.
Серж взглянул на часы.
– Еще пяток минут и поедем, – сказал я.
Пока мы торчали у обочины, мимо нас промчалась пожарная машина, а вслед за ней «скорая», разрывая уши ужасными звуками сирены.
– Вот и еще один не справился с рулевым управлением, – меланхолично высказал предположение Серж.
– А может, пожар… С чего ты взял – рулевое управление? – сказал, а у самого предчувствие сжало сердце.
– Ладно, вперед! – решительно выпалил Серж и крутанул ключ зажигания.
По Бекенбрюниг, куда Серж свернул, чтобы съехать с главной дороги, забитой автомобилями, мы двинулись вперед. Чистенькая зеленая улочка венского предместья, где жизнь напоминает деревенскую, где утопающие в садах дома, чаще одноэтажные, не отгороженные один от другого высокими заборами, где обитатели знают друг друга и где всякий чужак немедленно бросается в глаза. Наш автомобиль тоже провожали любопытные взгляды, из чего я сделал вывод, что сюда не часто заглядывают без дела иностранцы. Впрочем, Сержу виднее, как быстрее добраться до места встречи: он знал Вену лучше меня.
Но и на старуху бывает проруха.
– Кажись, влипли! – выдергивая ручку ручного тормоза, простонал Серж.
Впереди в два ряда, полностью занимая проезжую часть узкой улочки, впритык стояли автомобили.
– Что будем делать? – спросил Серж, нервничая.
Времени оставалось критически мало.
– Бросим машину – и пешком, что еще делать!
Серж скривился, но полез за картой.
– Минут пятнадцать, не меньше. Выходит, опоздаем на пяток минут. Подождет, как думаешь?
– Не будем терять времени!
Серж тщательно проверил, хорошо ли закрыты на ключ дверцы.
Когда мы приблизились к Тюркешанцплатц, пробило шесть. Мы свернули налево, убедившись, что сделали правильный выбор: площадь напоминала автомобильную ярмарку – каких только машин тут не скопилось. Движение было полностью парализовано.
– Эй, что там стряслось? – спросил Серж парня-мотоциклиста, пробиравшегося на черепашьей скорости со стороны парка, куда мы направлялись.
Тот оказался словоохотливым.
– Машина взорвалась, видно, взрывчатку подложили вовнутрь. Это как раз на перекрестке, а знаете, что тут делается, когда красный горит, – столпотворение! Ну и ударило по сторонам – несколько машин загорелось. Кровавая каша! Скоро, если так пойдет дальше, Вена станет похожей на Бейрут…
Мы направлялись именно туда, где случилась беда. Увидели не одну – целых три «скорых», две пожарных, россыпь полицейских, некоторые с короткоствольными автоматами. Толпы людей на тротуарах. Мы пробирались, работая локтями. Никто не обижался на нас. Внутреннее напряжение достигло предела, и я гадал, что должно случиться. Серж тяжело сопел – мало того, что он вообще не любил передвигаться на своих двоих, а тут еще – тарань и тарань толпу. Время стучало в висках: будет Майкл ждать или уедет. Только и надежды, что Дивер тоже знает о случившемся и понимает, что мы не можем проехать.
Мы вынуждены были остановиться, потому что впереди полицейские полностью перегородили дорогу, давая возможность красному грузовичку без кузова на широких шинах вытащить на тротуар пострадавший автомобиль, вернее, остатки «раскрывшегося», как цветок, изорванного металла на колесах. Взрывчатку, видать, упрятали под сидение водителя. Не хотел бы я оказаться на его месте…
Грузовичок споро делал свое дело, и через минуту полицейские разрешили проход. На ходу я чисто механически – шоферская привычка – взглянул на задний номер машины и – словно в стену уперся. Я замер на месте, кто-то с ходу врезался в мою спину – кулаки больно уперлись под лопатки. Без извинений человек обогнул меня, бормоча что-то под нос.
Номер был «RS 2479 Н»… Это был «мерседес» Майкла Дивера.
– Эй, где ты застрял? – издали закричал Серж.
– Постой!
– Мы уже опоздали, Олег. Хоть беги!
– Нам не нужно никуда спешить…
– Что это значит? – Серж крутил головой по сторонам, точно на лицах прохожих должно быть написано – перед вами сумасшедший. Но никому не было дела до нас.
– Нас уже не ждут…
– Да чего ты – нам еще с полкилометра, не меньше!
– Пойдем к машине, я там все объясню.
Мне не хотелось начинать разговор на улице, реакция Сержа могла броситься в глаза, а тут, я был уверен, немало людей в штатском, ощупывающих глазами и прослушивающих ушами всех и каждого. Ведь известно, что убийцу тянет на место преступления…
Когда взмыленные, как скаковые лошади на финише, мы плюхнулись в автомобиль, Серж закурил, что с ним случалось крайне редко – лишь в минуты чрезвычайного волнения.
– Дай и мне, – попросил я и вытащил из пачки «данхилл» длинную сигарету. Пальцы дрожали мелкой, противной дрожью. Горький дым прочищал мозги. Но еще некоторое время я сидел, сцепив зубы. Я боялся, что из моего нутра вырвется звериный вой ужаса.
Я живо представил, как выбрасывало из растерзанной машины изуродованное тело Майкла Дивера.
– Что, это была его машина? – поворачиваясь ко мне и почти теряя сознание от собственной догадливости, прошептал Серж.
Я утвердительно кивнул головой.
Серж откинулся на спинку и застыл, как мумия. Лицо его враз стало белым…
– Ведь ты… мы… должны были сесть в тот автомобиль…
– Не исключено, – подтвердил я.
– О, святая парижская божья матерь… Нет, нет, и ты меня не проси, никогда! Никогда, я лучше петлю на шею накину, но больше… никогда не… не впутывай меня, Олег, нет, нет… никогда… это безрассудно… ведь это… это звери… не люди… его разорвало на куски…
Сержа била истерика, и наше счастье, что стекла были подняты и речитатив Казанкини не долетал до ушей зевак.
– Успокойся, никто тебя не собирается заставлять. Да и надобность в этом отпала – Майкла больше нет, значит, концы обрублены. Они добились своего…
Я, пожалуй, только теперь осознал глубину опасности, которая подстерегала меня. «Тебе что, больше других нужно?» Больше других, больше других, больше других…
Минуло, наверное, никак не меньше часа, прежде чем пробка стала потихоньку рассасываться. Серж внешне уже успокоился, но со мной он больше не разговаривал. Да и я не лез со словами – чего? Утешения? Критики? Обиды? Мне нечего было сказать Казанкини, и между нами пролегла невидимая стена отчуждения.
Когда мы добрались до Европлатц, это было в двух шагах от отеля, я сказал:
– Высади меня, пешком пройдусь.
Серж послушно притормозил, я выбрался из салона, мягко прикрыл дверцу. Мы не сказали друг другу «прощай»…
Я брел по Ньюбаугюртель, останавливался зачем-то у витрин магазинов, что-то шептал, иногда громко заговаривал сам с собой. У «Красного домика» замедлил шаг, и девица в кожаной юбке, едва закрывавшей ягодицы, игриво наклонилась ко мне, что-то сказала заигрывающе-ласково. Но я стоял, как истукан, и она отклеилась от меня, приняв за наркомана, пребывавшего в кайфе.
Возле трамвайного круга, что напротив Штадтхалле, я опустился на скамейку и долго сидел, безучастно провожая глазами пассажиров, выходивших и входивших в трамвай. Над моей головой кондуктора давали звонки отправления.
Я думал о Майкле, о суетности жизни и бесцельности этой суеты. Ну, чего он добился, чем улучшил нашу жизнь, расплатившись за свою порядочность и честность собственным существованием?
Солнце село, холодало. Я отправился в отель. В вестибюле повстречался Саня, он собрался побродить по Вене.
– Ты себя плохо чувствуешь, заболел? – обеспокоенно спросил он. – Давай я принесу чаю горячего или, хочешь, полстакана горилки с перцем после горячего душа, и – как рукой снимет, поверь мне!
– Спасибо, Сань, мне ничего не нужно. Отлежусь и завтра буду как огурчик.
– Нет, я все-таки предлагаю…
– Сашок, иди, дружище. Мне действительно ничего не нужно!
В номере я разделся и улегся под толстую перину. Бессильная ненависть колотила меня. Я понял, что не смогу отквитаться за смерть Дивера. Единственное, что смогу сделать, это рассказать все, что знал, и назвать имена Келли и Питера Скарлборо. А в том, что это их рук дело, не приходилось сомневаться. К Сержу обращаться сейчас бесполезно. Остается Дейв Дональдсон из лондонской «Дейли тайм». Вот только на месте ли он? Ведь с той самой ночи, когда мы встретились в полицейском участке, больше не виделись и не переписывались. Да и есть ли вообще в блокноте номер телефона лондонского газетчика?
Перелистал записную книжку, потрепанную, разбухшую, я уже не однажды собирался ее заменить новой, да не хватало смелости взяться за эти авгиевы конюшни, где накопились записи за десяток лет.
«Дональдсон, Дейв, 32 Sevil Road, London тел. REG 5511».
Лондонского кода я не знал, и пришлось позвонить вниз портье, и он продиктовал цифры.
Я набрал код, затем – лондонский номер Дейва, честно говоря, мало надеясь на успех.
Но трубку подняли быстро, еще не успел отгудеть первый сигнал.
– Здесь Дейв Дональдсон!
– Здесь Олег Романько, советский журналист! Если помните, Дейв!
– Мистер Романько! О, вы в Лондоне? Как же я могу не помнить вас?!
Я не ожидал от традиционно сдержанных англичан такой экспрессии: Дейв был так неподдельно обрадован, что его настроение передалось мне через сотни миль, разделяющих нас. От сердца отлегло: теперь я смогу воздать должное памяти Майкла Дивера, этого современного рыцаря совести.
– Нет, Дейв, я в Вене, приехал на Кубок наций по легкой атлетике.
– Жаль, но как ваши дела, как ваша жизнь, мистер Олех Романько?
– О'кей, Дейв! Спасибо. Не заинтересует ли тебя кое-что, продолжающее ту лондонскую историю…
– О, есть что-то новое? Минутку, я включу диктофон, одну минутку!
Я коротко изложил суть случившегося, но развивать тему не стал.
– Дейв, увы, я вынужден закончить разговор, ведь моя бухгалтерия не оплатит телефонные беседы с Лондоном!
– Дайте свой номер, я тут же наберу вас! Да ведь это сенсация. Вот что, мистер Романько, я выдам затравку в завтрашний утренний выпуск и первым же самолетом вылечу в Вену. Ого, эту штуку нужно раскрутить! Только, ради бога, никому ни слова, а, мистер Олех?!
– Спи спокойно, Дейв! До скорой встречи!
– Бай-бай, мистер Олех Романько!
Суббота – первый день Кубка наций – выдался не по-весеннему знойным. На небе – ни облачка. На трибунах – яблоку негде упасть, настоящий цветник. Каких только красок тут нет! Но преобладают светлые, радостные тона. Многие зрители разделись, загорают. Между рядами снуют продавцы кока-колы, хрустящего картофеля, сигарет, жевательной резинки, шапочек от солнца с символом Кубка – бегущего, прыгающего через планку, метающего копье оленя. Над стадионом в ослепительной синеве завис серебристый дирижабль с надписями по бортам «Фуджи-фильм». Огромными рекламными щитами огорожены беговые дорожки и сектора для метаний и прыжков. Практически каждый свободный метр занят – закуплен, как говорится, на корню фирмами и концернами, производящими автомобили и «ПК», персональные компьютеры, виски и видео, спортивную одежду и обувь, мебель и швейцарский шоколад. Робко втиснулась сюда и наша «Лада». Спорт стал объектом вкладов соперничающих фирм.
«А что в этом плохого, если деньги, полученные международными федерациями, пойдут на развитие массового спорта в развивающихся странах, на стипендии и субсидии выдающимся спортсменам? – завел я давний и бесконечный спор с самим собой. – Это только одна сторона медали, старина. А вторая, оборотная, выглядит несколько иначе: когда человек начинает бегать, прыгать, играть в футбол только за деньги, спорт утрачивает самую важную, самую ценную свою цель – воспитывать человека, приносить ему радость, наделять, в конце концов, в наш отравленный цивилизацией век здоровьем. Спокойно, спокойно, старина, сейчас ты скажешь, что большой спорт никогда не будет источником здоровья. Согласен, за то и нужно платить спортсменам, что во имя интересов людей, сидящих на трибунах, работают на грани риска. Но когда рискуют здоровьем только и исключительно ради денег и готовы пойти во имя монет на подлог – а разве допинг – это не подлог, это не обман? – это уже ни в какие ворота не лезет, как бы ты не старался доказать, что большой спорт без больших денег немыслим. Да ты вспомни своего знакомца Мухамеда Али? Какой был красавец, какая силища, сколько денег намолотил! И что осталось от него? Развалина, страдающий болезнью Паркинсона, без денег, без семьи, без надежды… Спорт сегодня балансирует на острие ножа, и нужно бороться, чтоб он выжил, чтоб остался для нас – для людей – привлекательным и радостным, желанным…»
Я заглянул в стартовые протоколы. Четвертьфиналы на 100-метровке составлены так, чтоб фавориты, а ими, без сомнения, были Джон Бенсон и четырехкратный олимпийский чемпион Карл Льюис, не встретились между собой. Жребий не свел ни с одним из них и Федора Нестеренко. Хорошее предзнаменование! Знал я за Федором слабость: взрывной, нервный Федор перед первым стартом обычно чрезмерно волновался, и это долго не позволяло ему выбиться в лидеры. Не скажу как, но Вадим Крюков отучил парня от такого «непроизводительного» расхода нервной энергии, и, обретя внутреннее спокойствие, Нестеренко сразу побежал, как говорят специалисты.
Публика реагировала на победы в забегах Бенсона и Льюиса так неистово и восторженно, словно они уже выиграли золотые медали.
Федор пришел к финишу вторым, хотя легко мог быть и первым. Я готов был голову дать на отсечение, что уловил момент, когда он резко притормозил на последней трети дистанции: сидел всего в нескольких метрах от финиша.
– Э, Федот, да не тот, – многозначительно произнес Саня Лапченко. – Выиграет, а слава кому? Москве…
– Во-первых, еще нужно выиграть, во-вторых, Сань, он здесь – советский спортсмен. А украинцем он был и остается, даже если обитает… временно, я думаю, в столице. Скажем: поехал передать наш доморощенный киевский передовой опыт в златоглавую. Ведь можно и так дело повернуть?
– Нет, Олег Иванович, с вами ухо нужно держать востро, – шутливо испугался Лапченко. – Так легко и в националисты скатиться…
– А вы в вашей газете и без того – националисты…
– Ну-ну, Олег Иванович…
– Что ну-ну? Разве это плохо, когда человек любит свой родной язык, культуру, историю, готов за них грудью постоять?
– Хорошо.
– Вот тебе и мой ответ. Давай посмотрим, как Федя сработает полуфинал. Тут у него в компании Бенсон. Не затрясется ли?
Когда объявили выход Джона Бенсона, стадион взорвался таким дружным ревом, что я невольно посочувствовал Федору Нестеренко – такая психологическая атака не каждому под силу.
С напряженным вниманием, внутренне как-то собравшись, точно мне самому предстояло бежать, я наблюдал за приготовлениями к старту. Бенсон что твой призовой конь – гарцевал перед ошалевшей публикой, красуясь своими действительно потрясающими мышцами. Федя одним из первых встал на колодки, застыв в скрюченной позе. Впрочем, только Бенсон не спешил, и судья вынужден был поторопить его. Но Джон долго еще устраивался, возился с колодками, пока, наконец, замер. И тут же, не ожидая выстрела, рванулся, за ним – еще трое.
Фальстарт.
Федя устоял, и это мне понравилось. Выходит, не соврал Крюков.
Но финишировал Федя только третьим, хотя, как мне казалось, бежал во всю силу. Впрочем, для выхода в финал этого хватило.
Оставалось ждать вечера, чтобы увидеть действительную мощь нашего спринтера.
Я оглянулся, ища глазами Сержа, но, к разочарованию, не обнаружил моего толстячка. Не оказалось его и в номере. Не увидел я его и в пресс-баре, столь любимом Казанкини. Впрочем, как выяснилось чуть позже, поиски мои были обречены на неудачу: Серж улетел в Париж еще ночным рейсом, не оставив мне записки и не позвонив…
– Ты остаешься, Сань? – спросил я Лапченко, с комфортом расположившегося в ложе прессы. Спросил, и без его ответа понял: Саню теперь и краном с места не сдвинешь…
В пресс-центре я столкнулся нос к носу с Дейвом Дональдсоном. Мы сразу узнали друг друга.
– Хелло, мистер Олех Романько! – взорвался Дейв и бросился обнимать меня с такой страстью, что можно было подумать – встретились близкие родственники, не видевшие друг друга вечность.
Я и не думал сопротивляться.
– Я только-только с самолета. Вот, держите, газета. Материал произвел эффект разорвавшейся бомбы. Мне тут в пресс-центре, не успел я заявиться, сообщили, что трижды звонил Лондон. Уже говорил с шеф-редактором. Мне даны все карт-бланши! Вы не передумали, мистер Олег Романько?
– Дейв, зовите меня по имени, иначе я скоро так зауважаю себя, что мы с вами потеряем общий язык!
– Нет, нет, что вы, мис… о, извините, Олех!
Он мне все больше нравился, этот английский «гробокопатель», как величают на Островах репортеров, имеющих дело с криминальными историями. Что-то было в нем искреннее, чистое, восторженное, идущее от самого сердца.
Я взял «Дейли тайм», и на первой же полосе увидел заголовок: «Взрыв на Турецкой площади в Вене. Кто убил Майкла Дивера? Мафия рвется в спорт». И чуть ниже, мельче: «Наш специальный корреспондент Дейв Дональдсон уже в Вене, чтобы держать вас в курсе этой загадочной истории. Только в «Дейли тайм»!» Я поспешно пробежал глазами три десятка строк и облегченно вздохнул: вчера забыл предупредить Дейва, чтоб он нигде пока не называл мою фамилию, но он и сам догадался это сделать.
Но договорить нам не дали. Неприметный, в сером стандартном костюме с неброским однотонным галстуком, средних лет, среднего роста мужчина подошел к нам и негромко осведомился, обращаясь к Дейву:
– Извините, вы – мистер Дейв Дональдсон?
– Да, я собственной персоной, но чем могу быть вам полезен? – выпалил репортер, с удивлением разглядывая незнакомца.
– Я – комиссар криминальной полиции Райх. Не будете ли вы столь любезны уделить мне несколько минут?
Дейв дернулся было ко мне, с языка его чуть не сорвались опрометчивые слова, но в последний момент прикусил язык, что, однако, не ускользнуло от внимания комиссара – он изучающе осмотрел меня с головы до ног. Я поспешил сказать:
– Я буду или здесь, или на трибуне, Дейв.
– Да, подождите меня, Олех!
Я взял в руки третью банку пива. Появление комиссара заставило лихорадочно работать мозги. Ясно, что Дейва пригласили на беседу не за то, что он в неположенном месте оставил свой «кар» (скорее всего, он еще не успел им тут обзавестись, подумал я, но ошибся – Дейв нанял автомобиль еще в аэропорту Швехат), или чтобы провести светскую беседу о том, как работают их коллеги в Лондоне. Его расспрашивают о погибшем водителе, и ему доведется выложить то, что знает, в противном случае, по местным законам утаивание подобных сведений приравнивается к недоносительству и подлежит уголовной ответственности.
Мои предположения оправдались.
– Я рассказал им предысторию. Другого выхода не было, он прижал меня к стенке. Зато комиссар кое-что сообщил и мне: взрывчатка американского производства, где-то около двух десятков килограмм. Устройство с часовым механизмом. Да, они обнаружили водительские права Майкла Дивера. Да, комиссар интересовался, кто вы. Я сказал, советский журналист, и он успокоился. Но, как мы и уславливались, я не связывал ваше имя с этой историей.
– Спасибо, Дейв.
Мы проговорили еще около получаса, кое-что пришлось освежить из той лондонской истории и кое-что добавить нового. Парень просто с трудом усидел на месте. Я по-хорошему позавидовал ему: раскопать такой материал!
– Я быстро отстучу это в Лондон, чтоб успеть в вечерний выпуск – и сразу сюда. Впрочем, – озабоченно спохватился он, – позвоню с автомата, черт его знает, не подслушают ли здесь. Мне конкуренты ни к чему! На вечерние финалы народ валил валом. Пратер и без того в выходные дни, да еще весной, гудит, как растревоженный улей, а нынче мы с Саней с трудом протолкались к пресс-центровскому входу, преодолев цепь зевак, взявших в кольцо турникет. Можно подумать, что отсюда появится сам Джон Бенсон или Карл Льюис, чтоб раздавать автографы!
Нет, есть что-то особое в таких состязаниях, собирающих лучших из лучших – будь то футболистов или хоккеистов, пловцов или баскетболистов, теннисистов, гандболистов или велосипедистов, – притягивающее, заставляющее человека молодеть, если он переступил порог юности, и ощущать подъем душевных и физических сил, если ты молод, и жизнь у тебя впереди. В душе у нас живет до последнего дыхания вечная мечта о силе и мужестве, о всеобщем братстве, и мечта эта тем сильнее, чем меньше тебе удалось приблизиться к ней. И тогда сбывшаяся мечта других, обретшая свои реальные черты на твоих глазах, заставляет человека забывать, что он – лишь свидетель. Здесь нет чужих праздников – здесь все твое!
Я с грустью подумал, что Серж уже не увидит этого праздника, не вдохнет воздух победы – пусть чужой, пусть невероятно далекой для тебя, но он так сладок, так легкокрыл, этот дух, что и твое сердце отзывается на него бешеными ударами, разгоняющими застоявшуюся, ленивую кровь. Я не осуждал Сержа, у каждого есть свой предел, и плохо, если ты не уловишь, когда пересечешь невидимую черту. Казанкини понял, что дальше ему по этой дороге не идти и лучше честно сойти, чем подвести ожидания тех, кто верит тебе и надеется на тебя.
И хотя в том автомобиле место с водителем должен был занять «мистер Олег Романько», Серж не выдержал. Ну, да бог с ним…
В пресс-центре мы задерживаться не стали. Лишь взяли стартовые протоколы, даже в бар не заглянули – так не терпелось побыстрее окунуться в атмосферу предстартовой лихорадки, охватывающей не одних участников, но и тех, кто наблюдает со стороны, с трибун.
Мы успели занять места в третьем ряду пресс-ложи, дававшие возможность видеть участников финала от старта до финиша. Неподалеку от нас, правее, следовательно, ближе к финишу, сидел Крюков. Он помахал мне рукой, силясь улыбнуться, но улыбки не получилось – напряжение свело мышцы его лица в какую-то гримасу, точно Крюков передразнивал кого-то. Легко догадаться, что переживает тренер, когда на старт выходит ученик, которому ты много раз рассказывал, что и как нужно делать, заставлял его вновь и вновь преодолевать себя, выдавливая по капле неуверенность, страх, безволие, накачивая мышцы ног и сердца. И вот он остался один на один с теми, чью волю, мышцы, надежду нужно одолеть, победить. И никто не в силах помочь, подсказать, как это сделать именно теперь, здесь, на Пратере. А если… если не удастся, если коса найдет на камень? Такие мысли нужно от себя гнать, иначе сиди дома у телевизора и сопереживай…
Не знал я тогда, что иные мысли не давали покоя Вадиму Крюкову, мучили почти физически, до сердечной боли и тошноты: для него этот финал, как последний экзамен, после которого ты – или триумфатор, или жалкий фигляр, чья физиономия будет вызывать в лучшем случае сочувствие и жалость. Он поставил на карту больше, чем мог, чем имел право, но Крюков давно переступил черту, за которой уже не было предела…
Участники выстраивались на старте, подгоняли колодки, входили в роль. Успокаивались судьи, утихали трибуны, приостановились выступления в других секторах. Все ждали финала стометровки.
Быстротечен бег, каких-то десять секунд. Но сколько в нем: красота и совершенство – неуклюжесть и корявость, сила и воля – слабость и раздавленность, вся жизнь в этих десяти секундах.
Слабо хлопнул выстрел, спортсмены дружно рванулись вперед, еще равные, еще верящие в победу, еще вкладывающие в каждый шаг максимум энергии. Но вот вперед рванулся Джон Бенсон и стал удаляться от остальных. За ним неотступно летел только Карл Льюис. Федор был пятым – он, я видел, засиделся на старте. Крюков вскочил на ноги под стартовый выстрел и что-то орал, но его голос тонул в слившемся воедино реве трибун.
И тут произошло то, о чем еще долго толковали на страницах газет и с экранов телевизоров специалисты, а журналисты использовали всю гамму восхищения, когда писали о финишном рывке Федора Нестеренко. Неудержим был Джон, как привязанный несся в полушаге сзади Карл, и вдруг они словно остановились, а Федор стал на глазах настигать их. Мне показалось, что он первым рванулся на финишную ленточку, и я кинулся к Сане на шею и стучал по его мощной спине, как по барабану, и тоже орал не своим голосом: «Вот это Федя! Вот это да! Ты видел?!»
Электронное табло, однако, расставило действующие лица по своим местам. Джон, не дотянув до мирового рекорда несколько сотых секунды, финишировал первым, Карл уступил ему две сотые, а Федор Нестеренко отстал от Льюиса тоже на сотую секунды и оказался третьим.
Я спустился вниз к Крюкову.
– Поздравляю тебя, Вадим, это блеск! Какой-то малости не хватило…
– Спасибо! – Он был возбужден, румянец во всю щеку. – Нет, я боялся, что Федя победит, он мог это сделать, но это не нужно сейчас!
– Как это не нужно? Ты его настраивал на проигрыш?
– Нет, ты меня неправильно понял, – взял себя в руки и спокойно, пожалуй, даже подчеркнуто холодно сказал Крюков. Он знал: победителей не судят, а он сегодня, чтоб там не говорили, победитель, и говорить о нем станут, как о фаворите, потому что Федор Нестеренко был сегодня фаворит, и многие увидели в нем реального претендента на сеульское золото.
Я это понял отчетливо и не стал лезть в бутылку, хотя в ушах, как колокольный звон, гремели слова Крюкова: «Я боялся, что Федя победит…»
Потом была многолюдная и шумная пресс-конференция, где Федор Нестеренко и Крюков купались в лучах славы. Джон Бенсон держался королем, Карл выглядел растерянно-отрешенным, точно никак не мог понять, что же ему помешало вырвать эту микрочастичку жизни, чтобы сейчас выслушивать не плохо прикрытые соболезнования, а принимать восторженные поздравления.
Тут мое внимание переключилось на другой объект, и он уже больше не выходил из моего поля зрения. Это была Кэт, она снова появилась в компании телевизионщиков.
Она была чертовски хороша в нежно-голубых джинсах, в распахнутой едва ли не до пупа красной рубашке с погончиками.
Трудно сказать, что вдруг заставило меня подняться с места и проталкиваться вниз, туда, где верховодила Кэт, и перед ней расстилались все – и Бенсон, и сразу оживший Карл, и Крюков, прикипевший плотоядным, жгучим взором к ее груди.
Я выждал, когда пресс-конференция пошла на убыль, встал у Кэт за спиной, отрезая ей путь к единственному в этом зале выходу. Она повернулась и отшатнулась от меня, как от привидения.
– Хелло, Кэт! – как старую подругу, весело приветствовал я девицу (краем глаза успел уловить, как отвисла от удивления челюсть у Крюкова).
– Это вы, мистер Романько… – не произнесла, а простонала Кэт.
– Собственной персоной. Не выпить ли нам, как старым, добрым друзьям, по чашечке кофе, а? Как в добрые времена? – Что-то накатило на меня, и я из кожи лез, ощущая прилив бешеной энергии и энтузиазма. Кэт стала послушна, как котенок. Многое я бы дал, чтоб прочесть то, что сейчас толклось в ее милой головке. Впрочем, я не думал оставить ее мысли в покое – она нужна была мне, Кэт, чтоб я смог что-то понять в той запутанной до тупика со смертью Майкла Дивера игре, участником которой невольно все еще оставался и я.
– Благодарю вас, мистер Романько. – Кэт была послушна.
– У нас в пресс-центре отличный кофе! – предложил я и, решительно взяв ее под руку, повел сквозь толпу, и все расступались перед нами, молча, с плохо скрываемой завистью. Наверное, в иной ситуации этот королевский проход оставил бы массу впечатлений, а тогда единственным моим желанием было как можно быстрее вывести ее отсюда и усадить в кресло в пресс-баре и начать… начать допрос.
Кэт было рыпнулась, пробормотав неуверенно что-то насчет другого места, чем пресс-бар, но я отрицательно покачал головой.
Мы заняли крайний столик у глухой стены, за своеобразной ширмой из пластмассовых разноцветных дисков с адидасовскими трилистниками, свисавшими с потолка на различной высоте. Еще по дороге сюда я успел шепнуть Сане: «Организуй бутылку вина и кофе», и едва мы опустились в кресла друг против друга, явился Лапченко и поставил поднос на стол. Как заправский официант, плеснул вершки мне в бокал, Кэт налил по самую каемочку.
– Благодарю вас, сэр, а теперь сделайте так, чтобы вас не было видно. Но недалеко, вы еще можете мне понадобиться, – тихо сказал я Сане.
Лапченко вспыхнул, был он человеком покладистым и добрым, как я уже говорил, но чувствителен до болезненности к вопросам чести.
– Я тебе потом объясню, – сказал я, расточая улыбки.
Когда Саня удалился, я поднял бокал и сказал невинно:
– За встречу, Кэт!
– Если вы это говорите искренне… – игриво произнесла она, уже приходя в себя.
«Ах ты, чертова кукла, – подумал я. – Ты еще позволяешь себе подобные вольности!»
Но вслух сказал почти… искренне:
– А почему бы нам не вспоминать приятное, забыв… э, некоторые неудобства, испытанные мной в Лондоне? Кстати, как вы выкрутились в той истории, Питер, наверное, был чудовищно зол на вас? Примите мои извинения!
– Я был галантен, как гость на королевском приеме в Букингемском дворце.
– Вы напрасно тогда убежали – это не была машина Питера… Я так и просидела до утра со связанными руками, пока появились первые прохожие. Это было не совсем вежливо с вашей стороны…
Тогда, в Лондоне, обнаружив огни настигавшей нас машины, я поспешно завернул в первый попавшийся проулок, затормозил и кинулся бежать в темноту, продирался сквозь какие-то заросли, ожидая выстрела в спину. Выходит, напрасно царапал физиономию…
– А что мне еще оставалось делать?
– Я боялась, что вы сдадите меня в руки полиции… Но вы не сделали этого, мистер Романько, и я благодарна вам… иначе, как вы догадываетесь, у меня могли бы возникнуть серьезные неприятности…
«Извини, подруга, но благодарности я не заслуживаю никак, – подумал я про себя. – При любых вариантах я не отвел бы тебя в полицию, хотя твое место там. Просто мне это было совершенно ни к чему…»
– А как сложилась ваша судьба после Лондона?
– Я сказала им, что буду заниматься чем-нибудь попроще…
– И Питер Скарлборо согласился с этим предложением?
– Он только сказал, чтобы я держала язык за зубами. Что я и делаю, хотя этот подонок Келли умудрился умыкнуть мои денежки… я-то в дом уже не возвратилась, боялась наткнуться на полицию, потому что не сомневалась, что вы выдали меня с головой, – выложила Кэт, как на духу.
– Слабак он, этот Келли. Бить человека со связанными руками может только подонок… Ну, да пусть живет, он свое рано или поздно получит. Что было дальше, Кэт?
– Я уже сказала, что распрощалась с ними. Тут подвернулось местечко в рекламном отделе «Био-сити», концерна, производящего витамины. И не жалею: мне пока еще есть чем привлекать публику, – закончила Кэт свой рассказ и совсем незаметно, неуловимо расправила плечи, отчего грудь колыхнулась вверх-вниз.
– Да, я видел, даже Бенсон был похож на домашнего пса…
– Бенсон, – в ее голосе проскользнуло высокомерие, – Бенсон – наш человек. – Но, спохватившись, что сказала лишнее, поспешно добавила: – Он рекламирует витамины для слабоумных детей… Бесплатно!
– А того человека, Кэт, которого вы так долго с моей помощью надеялись выловить в Лондоне, ну, вы помните, о ком идет речь?…
– Они не посвящали меня в детали, но кого-то они действительно хотели поймать на вашу приманку! – Она рассмеялась.
– Так вот его, – сказал я и, сделав паузу, уперся взглядом в Кэт, – вчера убили… здесь, в Вене. – По лицу Кэт поплыла смертельная бледность. – Его взорвали в собственном автомобиле. Кто бы это мог сделать – Питер Скарлборо или Келли, или они вместе? Ну!
– Я не знаю… не знаю. – На Кэт нельзя было смотреть без содрогания, так исказил ужас ее лицо – это была отталкивающая маска человека, заглянувшего в глаза смерти. А что я сказал такого, что могло испугать ее, вышедшую из игры? Поняла, что появились Келли и Питер Скарлборо, встречи с которыми она не желала? Ясно было одно: новость застала ее врасплох.
– Вы действительно не догадываетесь, кто это сотворил? – уже не надеясь на положительный ответ, просто для очистки совести, повторил я вопрос.
– Нет, я уже сказала вам, мистер Романько, не знаю. И вообще мне пора. Прощайте, – сказала, решительно поднимаясь, Кэт.
Я проводил ее до выхода.
Подошел Саня Лапченко. Он, кажется, дулся на меня, это легко читалось на его насупленном лице.
– Не обижайся, Саня, что не познакомил. Это была Кэт. Та самая девица из Лондона, помнишь, я рассказывал тебе?
– Это она? – Лапченко повернулся всем телом к выходу, но Кэт уже растворилась в толпе.
– Садись…
– Ты что-то узнал от нее важное?
– Ничего. Ровным счетом ничего. Просто почему-то захотелось поглядеть на выражение ее мордашки. Тащи пиво, да и «макдональд» нам не помешает, времени на нормальный ужин уже не хватит, писать нужно…
В пресс-баре не засиделись. У меня разболелась голова, и мы, поймав такси, отправились к себе на Ноебаугюртель, в отель. Поднявшись в номер, я прежде всего достал таблетку от головной боли, купленную вчера в аптеке. Лекарство было произведено фирмой «Био-сити», где трудится нынче Кэт.
Потом, когда голова пришла в норму, я сел за очередной репортаж – Киев вызывал меня в синюю рань, в пять утра по местному времени. Но как я не пыхтел, как не насиловал себя, ничего путного не вырисовывалось. Я знал, что обязан написать этот репортаж, но не мог выдавить из себя ни строчки. Это было сущее мучение – сидеть перед чистым листом бумаги и ощущать, что мозги у тебя застыли и их не раскачать, не разогреть, хоть из кожи лезь.
Я вышел из отеля на улицу. Некоторое время постоял в раздумье, но потом двинулся направо – в направлении Шпортхалле, где был небольшой, но уютный скверик с зеленым свежим газоном и цветущими японскими вишнями.
И не заметил, как следом тронулся с места автомобиль.
Он поравнялся со мной на Урбанлоритцплатц, когда я собрался переходить на противоположную сторону улицы.
Распахнулась дверца и голос, страшно знакомый, сказал:
– Садитесь, мистер Романько…
На улице – хоть шаром покати, ни прохожего, ни автомобиля.
– Садитесь же, мистер Романько. Вы не узнали меня? Это я – Майкл Дивер!
Если б раздался раскалывающий небо гром – это меня и тогда не поразило бы так!
– Но автомобиль… взорванный автомобиль… – пролепетал я.
– Я расскажу вам все по порядку, если вы, конечно, еще хотите продолжить наш разговор, – пообещал Дивер.
– Без сомнения!
– Тогда вперед, время позднее. – В голосе Майкла Дивера прозвучало удовлетворение.
Мы довольно долго крутились по незнакомым венским улочкам. Майкл большей частью молчал, а если говорил, то о сущих пустяках – о погоде, о моде в Вене, о здешнем вине – и ни слова о деле.
Наконец мы остановились у какого-то не то четырех, не то пятиэтажного старого неприметного дома. Дивер въехал во двор, закрыл за собой железные ворота. Своим ключом открыл дверь в подъезд. Мы вошли. Лифта не было, пешком поднялись на третий этаж. Майкл Дивер включил свет – окна оказались плотно зашторены. Овальный диван, ковер на весь пол, репродукции картин на стенах, домашний бар из старинного темного дуба, за стеклами которого поблескивали бутылки. Телевизор «Филиппс», видеомагнитофон, и – запах нежилого помещения.
– Хотите есть? – спросил Дивер, входя в комнату. Он замешкался в прихожей, и только теперь я смог хорошенько рассмотреть его. Пожалуй, на улице я бы прошел мимо. Лицо загорелое, почти черное, отчего кожа стала грубой, как сапожное голенище. Седеющие волосы, черные пушистые усы. Усталость в глазах, в уголках губ, даже, кажется, в тоне, коим говорил, нет, скорее цедил слова. Да, видать, жизнь крутонула его на полную катушку за эти годы.
– Мне и впрямь пришлось кое-что пережить, – сказал Майкл, точно прочитав мои мысли.
Я запоздало пожалел, что нет со мной даже обычной ручки и блокнота. Поискал глазами по комнате, Майкл уловил мой взгляд и догадался, чем я обеспокоен.
– Мы запишем беседу на пленку, и я отдам вам кассету…
– Майкл, один вопрос, что не дает мне покоя…
– Взорванный автомобиль?
Я кивнул головой.
– В этом автомобиле сидел мой друг, его имя Карл Липман, он немец и искатель приключений, вроде меня. Мы многое с ним успели, но довести до конца, – Дивер сделал паузу, спазм сдавил ему горло, он быстро плеснул в бокальчик коньяк и выпил, – довести до конца операцию не успели. Так вот, Карл должен был вас взять и довезти сюда, мы чувствовали, что они идут по пятам, и потому соблюдали максимум осторожности. Однако… Словом, ваше счастье, мистер Романько, что вы не оказались в том автомобиле…
– Примите мои соболезнования, Майкл: когда человек теряет близкого друга, он теряет часть своего «я». Если вы не возражаете, начните сначала, с Кобе…
Я приведу расшифрованный рассказ Майкла Дивера, записанный в майскую ночь 1988 года в квартире в старинной части Вены.
«После Кобе я улетел в Мексику, последние несколько лет я обитал в Мазатлане, это такой крошечный курортный городишко на Тихоокеанском побережье. Представьте себе: глубокая лагуна, полукруглая набережная, камни которой день и ночь лижут волны, отличная подводная охота, постоянно толкущийся приезжий люд, в основном из США. Мы, янки, давно облюбовали все мало-мальски пристойные места на побережье, они как бы стали нашей территорией с мексиканской юрисдикцией. Там было не сложно затеряться, не обращать на себя внимания.
Я писал книгу, продолжал накапливать материалы – их присылали люди, связанные со мной. Они работают и в Штатах, и в Европе, у каждого есть свое дело, позволяющее пристойно жить. Но главное в их жизни – борьба. Нет, нет, мы не революционеры, и идеи Октября мне, простите за откровенность, далеки. Я не хочу менять существующий строй, но пока жив, буду бороться с теми, кто отравляет его…
– Это у вас на манер масонской ложи?
– Нет. Это просто группа людей, у которых в разное время и по разным причинам пересеклись дороги. Они в силу своих профессиональных дел знают больше, чем обычные люди. Я сошелся с моими товарищами и коллегами по общей любви к спорту и ненависти к тем, кто стремится сделать его дойной коровой наркобизнеса, конца которому не видно. Корни этих бед – мафия.
Вы помните, я не скрывал этого еще в Кобе, что был олимпийским атташе сборной США в Мексике – таким было мое легальное прикрытие сотрудника ЦРУ, в задачи которого среди всего прочего входила и работа с вашими спортсменами. Припоминаете? Так вот, не я – Карл, разрабатывая одну ветвь наркомафии в Италии, вышел на нити, протянувшиеся в Колумбию и США. Он был занят основной ветвью, а я, по его просьбе, начал прощупывать подходы к американской, так сказать, линии. И неожиданно вышел на источник, начавший меня снабжать таким фактажом, что я забросил другие дела и с головой углубился в хитросплетения официального бизнеса, мафии, политиков, спортивных функционеров… Кого только там не было возле этой зловещей «кормушки»! Не вдаваясь в подробности, скажу: они поставили перед собой цель захватить спортивный «рынок» стимуляторов, а попросту – допингов. Сложность заключалась не в том, что не хватало потенциальных потребителей, а во все ужесточающихся методах борьбы с допингами. Хотя, должен честно признаться, поведение отдельных руководителей международного спорта, мягко говоря, меня шокировало: во имя мировых рекордов, а значит, во имя прибылей, приносимых рекламой, они закрывали глаза на допинговую чуму, поразившую их вид спорта. Но это отдельный разговор, и я вам дам часть документов из тех, что предназначались вам еще в Лондоне, но и доныне не утратили свой взрывной потенциал.
Словом, я напал на след организации, работавшей над новыми препаратами. В дело были подключены и ученые с именами, и целые производства, готовые запустить в серию новый фармакологический стимулятор – не для спортсменов только, но для широкой публики, падкой на разные штучки, позволяющие без напряженного труда наращивать мышцы или удесятерять, скажем, выносливость.
Такой стимулятор создан, и я обнаружил хорошо законспирированную лабораторию, хотя для этого мне довелось почти полтора года провести в подполье. Не удивляйтесь, но я вынужден был стать «курьером», развозившим по миру марихуану и героин, а последнее время «крэк». Конечно, большие партии наркотиков я выдавал полиции, но ни разу тень подозрения не упала на меня. Везло мне, что там… Я стал своим в деле, мне удалось просочиться сквозь едва ль не самую совершенную службу безопасности – наркомафии.
Когда же я оказался в шаге от цели, меня опознал один бывший олимпиец из команды США 1968 года и выложил это шефу ихней контрразведки…
Мне чудом удалось уйти, буквально выскользнуть из рук: они в двери – я через окно, в пустыню. Они перекрыли дороги, что вели из городка, но им и в голову не пришло, что я уподоблюсь самоубийце и уйду без воды и хлеба в жесточайшую мексиканскую пустыню. Но для меня не существовало выбора. Я пробирался через кактусовые джунгли, испепеляемый неистовой пятидесятиградусной жарой днем и замерзающий ночью. Я выжимал горький, как хинин сок из кактусов, и он обжигал мне рот огнем, но все же это была жидкость, в коей так нуждался организм. Последние дни я был не в состоянии идти и продирался вперед ползком. На меня набрел местный пеон, пастух, я отлежался у него и пробрался в Мехико-сити… С тех пор и скрываюсь…
Но это, естественно, не мешало и не мешает заниматься делом, которому я посвятил всего себя. Опубликовал две книги, одну вы, по-видимому, встречали, – о внутренней структуре профессионального спорта, вторая – о допингах – в основном опять же в профессиональном спорте. Книга же, главы из которой я собирался вам передать в Лондоне, рассказывает о наступлении на олимпийский спорт…
Вы, естественно, спросите, что же случилось тогда, в 1985-м?
Я прилетел в Лондон, как мы условились. Но они схватили-таки меня за «хвост» и вот-вот должны были заполучить всего целиком.
Вы остановились в «Вандербилде», я зашел в отель спустя несколько минут после того, как вы отправились на ту встречу. Администратор даже сказал, что если я пойду быстрым шагом, то, наверняка, догоню вас, он даже назвал направление – вы поинтересовались у него, как быстрее пройти к «Хилтону».
Я видел, как вы сели в автомобиль, и это меня насторожило. Когда же вы не явились в отель – а я регулярно названивал, – понял: вы попали в их руки!
Я буквально себе места не находил, потому что чувствовал себя виновным в случившемся. Ведь весь ужас вашего положения был в том, что вы не могли дать им требуемого. Вы просто не обладали этой информацией! Признаюсь, я готов был пожертвовать любыми документами, имеющимися в моем распоряжении, лишь бы выкупить вас…
Парадокс: мы искали друг друга, но так и не нашли…
Впрочем, сегодня они опять напали на мой след, и смерть Карла – последнее предупреждение мне. Но я не намерен отступать, я должен посчитаться с ними теперь уже и за Карла, это был настоящий человек…
Итак, давайте подведем некоторые итоги.
Во-первых, существует разветвленный заговор против большого, если позволите так определить, спорта, против олимпийского – прежде всего.
Во-вторых, создан уникальный допинг, позволяющий человеку делать настоящие чудеса – на беговой ли дорожке, в седле велосипеда, в тяжелой атлетике, боксе, баскетболе, словом, в любом виде спорта он дает фантастическую «прибавку». О подобном до сих пор не могли и мечтать приверженцы тестостеронов, анаболиков и прочей гадости.
В-третьих, препарат уже выдержал всестороннюю апробацию на ведущих спортсменах. Да, да! И допинг-контроль еще ни разу не дал положительного результата. Думаю, если нам не удастся помешать, то целый ряд выдающихся достижений на Играх в Сеуле родится благодаря этому сверхдопингу.
В-четвертых, и это самое печальное, мне не удалось узнать, кто готовится выбросить после Олимпиады на «широкий рынок» этот препарат и кто из ведущих атлетов сегодня выступает в роли подопытных кроликов. Есть подозрения на некоторых американцев, – Майкл сделал паузу, – и на ваших, да, на ваших парней…
– Выходит, мы у разбитого корыта, как у нас говорят?
– Не совсем. Лабораторию в Мазатлане можно будет дешифровать, это раз. Кроме того, мне удалось умыкнуть две упаковки этого сверхсекретного допинга, его нужно пристроить немедленно для поиска кода расшифровки вещества в организме спортсмена. Вот это пока все, что я могу вам, Олех, сообщить».
До утра я не сомкнул глаз и обрадовался, когда первые лучи солнца позолотили край небосвода. Я был готов действовать.
Пленку с записью ночной беседы я отнес к Сане и попросил положить в карман пиджака или брюк, туда, где он хранит свои шиллинги, и беречь как зеницу ока. И никому-никому не отдавать ни при каких обстоятельствах. Саня был человеком понятливым и не стал ни о чем спрашивать.
Прежде чем выйти из номера, я позвонил Дейву Дональдсону и сказал, что буду ждать его в пресс-баре. Потом запечатал два экземпляра расшифровки нашей беседы с Майклом в два конверта, написал киевский адрес и бросил в почтовые ящики – одно на городском вокзале, благо он был рядом с отелем, второе – в пресс-центре.
В сумке у меня лежала коробка с таблетками оранжевого цвета – без этикетки и вообще без каких-нибудь опознавательных знаков. Это были те самые стимуляторы, обладание которыми стоило жизни Карлу Липману и угрожает жизни Майкла Дивера.
Дейв Дональдсон находился наверху блаженства: шеф лично позвонил ему из Лондона и поблагодарил за великолепные репортажи.
– Вам ли рассказывать, что такое благодарность от шефа? – никак не мог угомониться Дейв. – Это вам не благодарственные слова, коими может одарить редактор отдела, присовокупив к ним максимум десятку. Если уж лично поздравляет шеф, то, скажу я вам, мистер Романко, мне стоит подумать и о новой машине. Не сейчас, не сразу, но присмотреть какую-нибудь «ланчию», они нынче побеждают чуть ли не на всех ралли, не грех. Чует мое сердце, что мои акции растут не по дням, а по часам!
«Да, – подумал я, – мне бы ваши заботы, мистер Дональдсон. Сколько подобных историй довелось мне раскопать, иной раз и кое-чем поценнее, чем собственное спокойствие, приходилось рисковать. И что в итоге? Зарплата как была десять лет назад, так и застыла на месте, и никак не зависит от моей производительности, от способностей, от преданности изданию, коему ты посвящаешь лучшие годы жизни. Хочешь работать хорошо, на тебя же и все шишки будут валиться. А разве мне не вычитывали за ту мюнхенскую историю, когда столько сил и здоровья было положено, чтоб восстановить доброе имя человека, который сам уже не мог постоять за себя?…»
– Но без вас бы, мистер Романько, мне не напасть на эту жилу. Я этого, клянусь всеми святыми, никогда не забуду! – Дейв был искренне взволнован. А до моего сознания его слова не доходили: я мучительно решал задачу: можно ли, точнее, имею ли я право посвящать Дейва в продолжение этой истории и, более того, выполнит ли он мою просьбу, не вытребовав за то себе особые условия? Собственно говоря, что я знал о Дональдсоне? Встретились тогда в Лондоне, когда он случайно наткнулся на меня в полицейском участке. Ну, написал честно, так, как я его просил, хотя мог и растечься мыслию по древу, это у них в порядке вещей. Теперь, после убийства Карла Липмана, мы снова вышли на контакт, и парень снова не подвел. Ладно, не подвел, – оборвал я себя, – ты тоже не суетись: он берег собственный интерес, ты носитель информации, кто же станет разрушать источник, чтоб выпить стакан воды? Но и подозрительность, согласись, хоть как уж в нас ее воспитывали, да что там – культивировали! – чуть ли не с детсадовской считалочки, у тебя никогда не расцветала махровым цветом. Если б это не так, никогда ты не смог верить людям из-за бугра, многим, с кем сводила тебя журналистская тропа, так что бросай ты это премерзкое взвешивание «за» и «против»…
– Дейв, есть одна небольшая поправка в наши с вами выводы, – сказал я и изучающе посмотрел на собеседника. Он запнулся на полуслове, но лицо его продолжало излучать незамутненную радость. – Мы ошиблись, в той машине не было Майкла Дивера. Погиб другой человек, и я знаю его имя.
– То есть, вы хотите сказать, что я ввел в заблуждение читателя и даже местную полицию? – Дейв Дональдсон явно опешил. – Это не слишком приятная новость, скажу вам, и на Бейкер-стрит кое-кто, узнав ее, обрадуется донельзя. Зависть – штука опасная. Но я уверен, что у вас, мистер Романько, не было намерений толкнуть меня в эту яму?
Вот эти слова «я уверен», сказанные твердо, без подкопа или тени сомнения, поставили точку на моих колебаниях.
– Нет, Дейв, я не обманывал вас. До сегодняшней ночной встречи с… ожившим мертвецом, я был уверен, что это именно Майкл Дивер находился в автомобиле, взлетевшем на воздух. Более того, вольно или нет, но ваша публикация в «Дейли тайм» спасла ему жизнь, потому что те, кто охотился за ним, поверили в стопроцентность совершившейся расплаты…
– Нет, мистер Романько, вы поистине страшный человек! – воскликнул Дейв. – У меня внутри закаменело, когда вы сказали об ошибке, а оказывается, история получает головокружительное продолжение!
– И, сдается, Дейв, мы еще кое-что вытащим на свет божий такое, чего вашему шефу и не снилось!
– Я готов!
– Дейв, извините за неделикатный вопрос… Ради бога, не подумайте ничего дурного, но вы заработали на этих публикациях?
– Еще бы! Но можете не сомневаться – половина ваша, по всем законам свободной журналистики!
– Нет, Дейв, я не рекламное агентство и не ЮПИ – поставщик платной информации, я – журналист, ищущий правду, и никогда не соглашусь, чтобы в жизни побеждало зло. Мне нужна ваша помощь, а насчет денег я спросил потому, что хочу предложить вам… съездить в Женеву.
– В Швейцарию? По вашему делу? – Дейв лукаво взглянул на меня. – Вот вы и стали компаньоном, мистер Романько, с представителем, так называемой, бульварной прессы!
– Что ж – успеха нашему предприятию! – вырвалось у меня.
– Еще раз спасибо вам, мистер Романько!
– Сократи формулу обращения ко мне – просто Олег! Только не «ха», а твердое «г» – не Хардон, а Гордон, понял?
– О'кей, Олег! – Дейв единственный иностранец после Сержа, умудрившийся действительно произнести твердое «г». Как я пожалел, что нет рядом со мной Сержа Казанкини…
– Так вот, Дейв, если вы не возражаете истратить энную часть заработанного гонорара на билет до Женевы, то я буду вам искренне признателен. Ибо дело не терпит проволочки и нам нужно первыми придти к финишу, если мы хотим взять их за горло! Кого – об этом мы еще поговорим. Итак, Дейв, вы отправляетесь в Женеву, вы бывали там? Нет? Так вот, в Женеве вам нужно попасть на улицу Крамгассе, 4. Рядом в доме под номером 2 находится старейшая во всей Швейцарии аптека. Кстати, когда будете там, загляните ради любопытства, все-таки 1571 год. Впрочем, это, так сказать, лирическое отступление. Вам нужно встретиться с Мишелем Потье, он говорит по-английски, кстати. Передадите ему мою записочку и вот этот пакет. Что в нем? Неизвестный допинг, запущенный в спортивный мир, который, судя по всему, сработает в Сеуле…
– Извините, Олег, я – криминальный репортер! И, честно говоря, даже на «Уэмбли» хожу только на финальные матчи, да и то, признаться, чтоб не выглядеть белой вороной в глазах коллег. Растолкуйте мне, что за напасть – эти допинги? Как по мне, если находятся идиоты, готовые рисковать здоровьем во имя позолоченных медяшек, навешиваемых на грудь, как призовым лошадям на ипподроме в Челси, так это их дело!
– Здесь вы, Дейв, затрагиваете уже мою честь, потому что я сам был той самой «призовой лошадкой», как вы изволили выразиться. Но я не брал на свою душу греха и не подстегивал организм разными искусственными или естественными ускорителями и поэтому борюсь с теми, кто рад превратить спортсменов в «призовых лошадок». Нет, Дейв, спорт – это самое великое, что выдумали люди после электричества, бензинового двигателя и пенициллина, и, поверьте мне, он заслуживает, чтоб за него бороться отчаянно. Нельзя лишить человека надежды на будущее, а без спорта, без физической культуры вообще, мы вымрем, и после нас останутся лишь самовоспроизводящиеся роботы. Уж им-то спорт действительно ни к чему!
Моя горячая тирада несколько смутила Дейва, он порывался вставить слово, но я не дал ему раскрыть рта. Я прочел Дейву небольшую, но емкую лекцию о допингах и их влиянии на спортивную жизнь, обрисовал тех, кто стоит за всей этой фармакологией и получает бешеные барыши, по сравнению с которыми гонорары чемпионов, согласившихся рисковать, выглядят копейками – жалкими копейками в базарный день.
– Если так пойдет и дальше, то, боюсь, кое-кому из моих коллег и из отдела спорта придется поискать работу! – пошутил Дейв. – Мне это здорово понравилось!
Я отдал Дейву пакет и загодя написанное послание к Мишелю Потье.
– Запомните телефон в Женеве: 031-22-14-81. Мишель Потье. И еще – передайте на словах, что времени в обрез, допинг уже работает, и если до Сеула не удастся раскрыть его код, будет поздно. Я очень прошу Мишеля не терять ни минуты!
Нет, Дейв не был бы сыном своего времени и своей загнивающей системы, если б не спросил напрямик:
– Мы теперь как бы компаньоны в обладании информацией?
– Что за разговор, Дейв! Самое важное – разоблачить эту банду. Хочу предупредить: это очень опасно, Дейв! И взрыв у Турецкого сада в Вене – тому свидетельство…
– Вы не подумайте, Олег, что если я никогда не занимался спортом, то слабак. Нет, я всегда готов постоять за себя. Так меня воспитали!
И здесь они нас обошли, разочарованно подумал я. Как мы не гнали наш локомотив вперед целых семьдесят лет! «Готов постоять за себя», а мы-то воспитывали в людях инфантильность, пообещав им, что лишь в коллективе – сила, только общая масса – это правда жизни и наш идеал. Вот и рубили – в прямом и переносном смысле – головы, торчавшие над толпой. Будь как все, все – за одного…
– Удачи тебе, Дейв! Черкни пару слов или позвони. Но соблюдай осторожность – никто не должен даже догадываться об этом. Понял?
– Еще бы! Это железное правило нашей журналистики. Да, мистер Романько, извините, Олег, я могу открыть тайну погибшего в автомобиле?
– Не только можно, даже нужно! Пусть они подергаются, занервничают, авось что-то и выплывет на поверхность! Ты сделай упор на следующее обстоятельство…
Домой мы возвращались в одном самолете со сборной. Как обычно, после состязаний спортсмены сбросили с себя груз напряженного ожидания, сурового режима и неписаных законов сдержанности – этих многочисленных табу, сопровождающих человека, вступившего на крутую, скользкую тропу большого спорта. Победители радовались открывшейся дороге в Сеул, побежденные здраво рассудили: не получилось здесь, в Вене, получится в Москве или Женеве, в Варшаве или Токио. Ведь прежде чем удастся надеть на себя форму олимпийской команды СССР, особо желанной после восьми лет нашего ничем неоправданно порушенного олимпийского цикла, придется еще доказывать свое право на это. Из Сеула, где давно приготовились к Играм, доносились, хоть и прошедшие сквозь густое сито невидимых «красных карандашей», потрясающие новости. Они красноречиво свидетельствовали, что это будет Олимпиада столетия и участвовать в ней престижно, а успех сулит немалые моральные и материальные стимулы.
Вскоре после взлета принесли подносы с обедом. Саня вытащил припасенную именно для такого случая бутылку испанского коньяка «Ветерано», ароматного, согревающего вечным теплом Средиземноморья, где произрастают виноградники, дарящие столь прекрасный нектар.
Волнения последних дней отодвинулись на второй план, остались где-то там внизу, за государственными границами, пересекаемыми нами в этот час, и осознание того, что опасность миновала, а дело, ради коего мне пришлось претерпеть столько испытаний, забыть которые было не под силу даже спустя два с половиной года и суровым напоминанием которых был взрыв у Турецкого сада в Вене, получило продолжение, и можно было надеяться, что удастся-таки добраться до истоков – отравленных истоков мафии, делающей свой черный бизнес и теперь на здоровье спортсменов. Правда, до спокойствия еще ой как далеко, но, признаюсь честно, хоть в Вене я чувствовал себя в шкуре человека, заглянувшего в жерло клокочущего вулкана, не мог, не имел права отвернуться, отойти от края, не говоря уж о том, чтобы удалиться на безопасное расстояние…
– Как поживает наша славная пресса? – спросил подошедший Вадим Крюков. Он был слегка навеселе, как, впрочем, и большинство в нашем воздушном ковчеге. Не нужно было быть психологом, чтоб догадаться, что Крюков – на коне, он был не из тех, кто скрывает свое торжество.
– Вашими заботами, Вадим Васильевич, – почтительно поднимаясь из кресла, сказал Саня и добавил: – Садитесь, у нас свободно!
– Ну, если приглашает пресса, грех или даже не грех – опасно! – отказываться. – Крюков пробрался на кресло у окна.
Саня снова вытащил из сумки бутылку «Ветерано», в литровой емкости оставалось еще вполне достаточно, чтобы скоротать в приятной беседе путь до Москвы.
– За вас и за Федора, Вадим Васильевич! – провозгласил Лапченко.
– Спасибо, братья-борзописцы! – Крюков одним движением выплеснул в рот коньяк и причмокнул. – Отличная штука! Это чей?
– Испанский.
– Нужно запомнить, мы как раз в Барселоне через месячишко будем. Спасибо, ребята, за просветработу. А то, знаете, у тренера свет в окошке – стадион да отель, в Англии ли ты, или в Штатах, в Бразилии, или там, скажем, на Фаррерских островах…
– Насчет Фаррерских ты, правда, загнул – там нет пока ни единого стадиона, насколько мне известно, – сказал я. Крюков почему-то меня раздражал: мне никогда не нравилось, когда человек так явно, так специально работает на публику. А он работал! Причем объектом был выбран я, не Саня, нет, Саня был прикрытием для Крюкова, испытательным стендом, где проверялась моя реакция на слова. «Ну, чего тебе, Вадюня, не сидится, что ты мечешь икру? – мысленно обратился я к Крюкову. – Ведь весь ты сейчас изголяешься передо мной, чтоб доказать, как ты добр и порядочен. Не мельчи. Ну, забрал ты Федю, увел из-под носа у его законного хозяина, ну, согласен, не то слово – не хозяина, но человека, тоже имеющего законные права на этот потрясающий успех Нестеренко. Если ты считаешь, и Федор думает, что так для вас лучше, а значит, для нашего спорта на Олимпиаде в Сеуле, а я – истовый патриот, чтоб ты не сомневался! – я две руки подниму „за“. Удач вам, ребята! Но ведь что-то тебя грызет, Вадим, я ведь с тобой хоть пуд соли не съел, но пообщался ой-ой-ой сколько. Вижу: как на раскаленной сковородке крутишься. Боишься, что я напишу, что успехом-то Федя обязан Ивану Кравцу? Не напишу, можешь быть спокоен, мелко это и не для меня…»
– А как пресса оценивает Федин финиш? – не выдержал Крюков, прорвало-таки его.
– Вы такое сделали, Вадим Васильевич! Теперь и Бенсону стоит всерьез задуматься! – восхищенно изрек Саня.
Но Крюков глазом не повел – он меня пас, он моего слова ждал.
– Знаешь, какая мне мысль сейчас в голову пришла, а? – раздумчиво, глядя в упор на Крюкова, произнес я. Тот превратился в слух, он буквально поедал меня глазами. А я возьми и сморозь – кой черт меня дернул! – Вот только не пойму, кто на кого похож: Бенсон на Нестеренко или Нестеренко на Бенсона?
Крюкова словно кто-то толкнул в грудь – он отпрянул назад, кресло затрещало. Он чуть не задохнулся от гнева. Я, честно скажу, растерялся, ведь ничего худого не имел в виду. Хотел просто польстить, подыграть ему, потрафить его гордыне, что ли…
– Борзописцы, вам бы только в дерьме копаться! – взорвался Крюков.
– Ты чего это, Вадим? Я ведь не хотел ничего ска…
– Пошли вы все… – Он вскочил на ноги и, чуть не вытолкнув в проход Саню, вылетел из нашего ряда.
– Что это с ним? – растерялся Лапченко.
Я пожал плечами.
Пачка газет, купленных в аэропорту Шхеват, наконец-то дождалась своего часа. Я раскрывал газету за газетой, листал страницы. Кубок отодвинул другую информацию на другой план. И почти везде – портреты Бенсона: Джон завязывает шиповки, раздает автографы, рвет финишную ленточку, обнимает тренера Гарри Трамбла, а вот и Федя Нестеренко пожимает руку Джону – оба на седьмом небе от счастья, а чуть в отдалении, точно оберегая питомцев, рядышком, плечом к плечу, стоят Крюков и Гарри Трамбл, тренер Бенсона.
Из головы не выходила необъяснимая, дикая вспышка Крюкова. Не открою Америку, если скажу, что чаще всего мы начинаем вспоминать плохое о человеке, когда он нас чем-то заденет, обидит. Не лучший способ добиваться истины, но что поделаешь с неуправляемым процессом мышления: хочешь ты того или нет, а вдруг накатится на тебя нежданное, потаенное, часто давным-давно забытое, казалось бы, оцененное и засланное в самые дальние, космические тайники памяти.
Не люблю себя в такие минуты, когда логика и разум отступают под натиском эмоций, стыд и грусть охватывают после таких душевных «откровений»: стыдно от того, что сам уподобляешься тому, кто вызвал этот фонтан воспоминаний, грустно, что в такие минуты ты сам теряешь и теряет тот, кто стал объектом ответной реакции.
Как не заталкивал вовнутрь, как не душил медленно раскручивающуюся спираль воспоминаний, как не гнал мысли о Крюкове, хоть он и обидел, больше – оскорбил своей интонацией, презрением, черной энергией, опалившей сердце, а перед глазами, как наваждение, стоял Дима – Дим Димыч. Не по годам согбенный, с изрезанным ранними морщинами лицом, улыбавшийся мне жалкой, стыдливой и кривой улыбкой: у него не хватало двух передних зубов. Он был на два года моложе меня, мы когда-то вместе плавали за сборную Украины. Но Дима сошел с дорожки раньше – за год до окончания института физкультуры, стал быстро делать шаги в науке, после получения диплома вскоре защитился. Его заметили, выдвигали, поддерживали. Он был легок на подъем, чтоб встретить очередного столичного гостя, принять его в реабилитационном центре, организовать достойные приезжего шашлыки. Словом, обычная рутинная жизнь функционера в «провинции».
Но, по-видимому, круг полезных знакомых включал в себя и лиц, способных двигать по иерархической лестнице. Дима долго колебался, нервничал, потому как был из коренных киевлян, – а это люди оседлые, привязанные к своему неповторимому Крещатику, к бесподобным золотым куполам Лавры и многоликим картинам, открывающимся с высоких берегов правобережья на заднепровские дали, к «Динамо» и Караваевским баням, верные своим кафе и кладбищам и еще тысяче и одной «мелочи», без которых им не жить.
Со мной Дима провел тоже немало бесед, уговаривая «укатить в столицу» (как раз подоспело такое предложение и мне, в солидный журнал – с перспективой), всякий раз приводя «несокрушимый» довод:
– Старина, ведь дорога за границу начинается из Москвы, усек?
Я остался в Киеве и не жалею об этом. А Дима – Дмитрий Дмитриевич – бросил свою кафедру в институте и ринулся в руководители. Нет, я неплохо знал Диму – он не был карьеристом в худшем значении этого слова. Да, он хотел сделать карьеру, реализовав свои способности и желание работать.
Несколько лет бывший киевлянин процветал, даже поползли слухи, что Дим Димыч, так его звали в Комитете, непременно займет пост заместителя начальника управления. Вид у него был процветающий: эдакий американский деловой человек, знающий себе цену.
Потом он исчез с горизонта, да так внезапно, что я не мог даже толком выяснить, куда он запропастился. Особо спрашивать было не у кого, потому что Крюков, а именно под его началом делал карьеру Дим Димыч, сам уволился из Комитета, занявшись тренерской работой.
Столкнулись мы с Дим Димычем… как вы думаете где?
В Киеве, в новом бассейне на Лесном массиве, куда я однажды в поисках воды («Динамо» закрылся на очередной, из серии бесконечных, ремонт) заехал холодным, дождливым вечером, я не узнал в мелком согбенном старичке еще недавно блестящего и энергичного, всегда подтянутого Диму.
– Не признал или специально нос воротишь, Романько? – с вызовом обратился он ко мне, вытирая ветошью испачканные мазутом руки.
– Дима? Столяров?
– Самый.
– Ты что здесь делаешь? – Глупее вопрос и придумать трудно.
– Работаю.
Мы условились встретиться после плавания, тем более что рабочий день Димы заканчивался.
Когда я вышел из раздевалки, он уже ждал. Худой, неухоженный, в каком-то задрипанном, может, даже с чужого плеча некогда коричневом макинтошике, в разбитых ботинках на микропорке, давно утративших первоначальный цвет. Трясущиеся руки да бегающие, собачьи глаза выдавали в нем профессионального алкоголика.
– Успел, – прочел мои мысли Дима. – Тут особого ума не требуется. Может, посидим где?
Худшее времяпровождение, чем выслушивание стенаний и жалоб пьяного, трудно придумать. Но это был Дима. Дима! Разве мог я пройти мимо, не узнать, что стряслось и чем можно помочь?!
Мы заехали в бар «Братиславы» на Левобережье. Нас, вернее, Диму, поначалу пускать не хотели, довелось пригрозить именем Христо Роглева, директора комплекса – моего давнего доброго знакомого.
Я сидел с бокалом шампанского, Дима пил коньяк.
– Смотришь и думаешь: поплыл Дима, слабак. – Он с глубокой обидой, не обидой, но с горечью, с укором произнес эти слова. – Не суди строго… Поплыл, но не сам – подтолкнули. Понимаю, понимаю, возразишь, отмахнешься – мол, ежели б не был безвольным, куклой-марионеткой в чужих руках, удержался бы… Чего там… мог удержаться, да толкали в спину и в шею гнали, чтоб сгинул с глаз… не могли простить…
– Что простить, Дима? – удивился я.
– Не думай – не пьян. Я теперь сухой вообще не бываю. Но до скотского состояния не дохожу. У меня сейчас мозги так светлы, не дай бог… Отчего спросишь? Жжет, пробирает насквозь обида… Скажешь, еще не поздно вернуться, нет ничего невозможного… слышал, на каких только собраниях не учили уму-разуму. Сломался, старина, Дим Димыч. Сломали… так верняк будет. Кто? Сейчас скажешь: спятил, рехнулся Столяров, нет ему доверия. Нет, Романько, вот здесь, – он стукнул себя в грудь так сильно, что чуть было не свалился со стула, я едва успел его поддержать, – жжет, прожигает насквозь обида. Ясно, на себя, в первую голову, но и на тех, кто живет припеваючи, хоть и столкнул меня в помойку, где мне случается искать, ты уж прости за откровенность, закусь…
Признаюсь, неуютно чувствовал я себя и давно начал жалеть, что согласился на эту ничего не дающую – ни мне, ни Диме – встречу. Он был алкоголик, и никто – это я знаю доподлинно – не спасет его.
– Гены? Слышал и о генах, может, они у меня и впрямь дерьмовые, но пока не толкали меня туда, где я теперь обретаюсь, у меня не было сложностей с этим делом, да ты ведь лучше других знаешь. Крюков меня столкнул сюда, да, Вадь Васильевич, чистюля и респектабельная особа… Что ты на меня уставился, как баран на новые ворота? Прости, жжет, не сдержался. Крюков… Ты спросишь, как же это мы из друзей не разлей вода превратились во врагов? Да проще не бывает, пойми! Заловил я его на некоем бизнесе… На каком? Не-е, он валютой не баловался, на этом другие горели. Он привозил медикаменты, на них ни один таможенник не клюнет. Только медикаменты особые, стимуляторы, то бишь допинги. У нас тогда этим мало кто всерьез интересовался – ни тебе допинг-лабораторий, ни допинг-контролей. А деньги за них платили – тебе и не снилось! Думаешь, зол Столяров на Крюка, вот и лепит, что в голову придет. Доказательства? Доказательств нет. Хотя с них-то все и началось. Плесни, не жалей! Да, так вот. Я выловил у него в столе, случайно, клянусь, он только час назад как из-за бугра прилетел, не успел распределить «подарки». Смотрю, голубые таблетки, название – дианабол, стопроцентный стероид, это ребенку известно…
Столяров выпил, некоторое время просидел молча, закрыв глаза. Потом, все еще не подняв веки, продолжил: – Ничего не сказал я тогда, каюсь, но начал прислеживать за ним: кто приходит, с чем уходит, как расплачиваются. Он-то обнаглел, чуть не в кабинете распродажу устраивал.
Когда Крюк появился с очередным блоком таблеток, я, не долго думая, к Гаврюшкину. Так, мол, и так, Вячеслав Макарович. Тот побледнел, на кнопку жмет, рука пляшет – Столярова ко мне! Является Крюк, интересуется, в чем дело и почему его потревожили, он как раз отчет составляет о победном вояже спортивной делегации за границей…
Гаврюшкин показывает на блок и спрашивает: что это? Тот и бровью не повел – указывает на меня.
– Налей! Полную! – потребовал Столяров. Выпил залпом, не закусывая.
Заговорил поспешно, точно боясь, что не успеет досказать:
«– Я туда-сюда, а Крюк – как скала: давно, говорит, Вячеслав Макарович, хотел вас поставить в известность, да жалость, ложно понятое чувство долга – ведь это я Столярова из Киева вытаскивал, рекомендовал – удерживало. Предупреждал, чтоб бросил, но… Тут я не выдержал и чуть не врезал ему по харе. Но Гаврюшкин удержал меня.
Думаешь, отмазался Столяров? Обернули все против меня! Ты понимаешь? – Дим Димыч заплакал, размазывая слезы по темным худым щекам.
Но все же взял себя в руки, стал говорить, но тише, так что я едва различал отдельные слова. – Выгнали меня из Комитета, сказали, чтоб уходил подобру-поздорову и чтоб спасибо сказал, что не передали дело в прокуратуру. И свидетели у них, понимаешь? – выискались, им якобы продавал я допинги!
Перекрыли мне кислород. Куда ни приду устраиваться, встречают с распростертыми объятиями, но как только с Гаврюшкиным или Крюком поговорят, – от ворот поворот. Больше года без работы тынялся по Москве, проел, но больше пропил все, что имел. Жена за двери выставила, и правильно сделала, кому такой нужен. Последнее место работы – на кладбище, подменным в бригаде олимпийского чемпиона по хоккею отирался, пожалел он меня, потому как еще по Комитету помнил…
А потом рванул в Киев, вот уже второй год здесь, хорошо – маманя еще жива, прописали…
Налей!
Я никому эту историю не рассказываю… Кто поверит… А Крюк вскоре после меня тоже слинял из своего кабинета, в тренеры подался… Слышал, Федька Нестеренко в его ручки золотые попал. Ну, Крюк из него выжмет все… еще как выжмет… попомни мое слово… Да нет, забудь и думать, что мщу Крюку… Жжет… понимаешь, жжет сердце…»
Вот такой печальный разговор припомнился мне в самолете «Аэрофлота», летевшем на высоте почти в десять тысяч метров из Вены в Москву, а Крюк – Вадим Васильевич Крюков – сидел в трех рядах от меня, впереди, и я отчетливо видел его красивые русые волосы, тщательно подстриженные и уложенные кокетливой волной…
В тот день я задержался в редакции допоздна.
Когда собрался уходить и уже закрыл в сейф диктофон с венской кассетой, погода окончательно испортилась. Из кабинета на шестом этаже, окнами выходившего на мрачные, закоптелые глухие стены литейного цеха завода «Большевик», было видно, как запузырились лужи на неровном асфальте, как поспешно раскрывались зонтики и торопливо бежали к станции метро люди, застигнутые июньским ливнем. Дождь с короткими перерывами лил со вчерашнего вечера, нагоняя тоску и напоминая об осени. Вот так оно всегда: не успел отцвести, отгреметь яростными и радостными весенними грозами май, как ненастный июнь, теперь все чаще случавшийся в нашей киевской жизни, напоминал, что время неумолимо бежит вперед.
Непогода застала врасплох – обычно крыша машины надежно уберегала от превратностей окружающей среды, да сегодня я отдал «Волгу» в золотые руки Александра Павловича, механика от бога – худого, согбенного, в чем только душа держится, 50-летнего умельца с автобазы легковых автомобилей горисполкома. С ним меня связывала давняя дружба не дружба, но глубокое взаимное уважение. Александр Павлович был холост, одинок, честен, любил свои железки (они у него блестели как новенькие, хотя отмывал он их иной раз часами – бензином да стиральным порошком, не жалея времени), не терпел бездельников и спокойно относился к начальству, знал себе цену. Я был за его спиной как за каменной стеной во всем, что касалось автомобиля…
В редакции уже практически никого, кроме дежурной бригады, не осталось, даже не с кем было сгонять партию-другую в шахматы, чтоб убить дождливое время.
А ливень шумел, гремел орудийными раскатами, небо, черное как уголь, раскалывалось на сотни осколков, когда гривастая молния освещала мрачный пейзаж.
Позвонил домой: Натали отсутствовала, что, впрочем, было обусловлено заранее – ее пригласили знакомые в «Театр на Подоле», что в двух шагах от дома, на Андреевском спуске.
Когда дождь по моим наблюдениям стал стихать, я решительно поднялся – не сахарный же, в конце концов, не размокну, а тут сидеть можно до второго пришествия, – раздался телефонный звонок.
– Привет, как там театр? – спросил я, уверенный, что это Натали возвратилась после спектакля и интересуется, куда это муж запропастился.
– Здравствуйте… Театр?… Вы знаете, что мы были в театре? – услышал я незнакомый и, как мне показалось, растерянный девичий голосок.
– Простите, куда вы звоните?
– Романько, Олегу Ивановичу.
– Это я.
– Меня зовут Елена Игоревна, я из «Интуриста». Вас разыскивает наш гость из Великобритании. Он сегодня прилетел и очень просил связать вас с ним. Его зовут господин Разумовский.
– Алекс?! – Видно, в голосе моем прорвалось столько эмоций, что гид «Интуриста» растерялась.
– Да, да, господин Алекс Разумовский, он приехал на международные соревнования по конному спорту…
– Милая вы моя, Елена Игоревна, давайте-ка вашего господина Алекса побыстрее!
– Пожалуйста, он стоит рядом.
– Хелло, Олег, я рад тебя приветствовать в Киеве! – голос выдавал плохо скрываемое волнение человека на противоположном конце провода.
– Алекс, неужели это ты?
– Я, мой гид Елена Игоревна может подтвердить. – Разумовский обретал спокойствие, и я снова услышал знакомые, не забытые даже через столько лет нотки легкой бравады. – Когда мы можем встретиться?
– Сегодня! Идет?
– Конечно, я не привык спать ложиться с воробьями. Скажи, а гитара у тебя найдется?
– Спроси что-нибудь полегче у человека, которому, как утверждает моя женушка, медведь на ухо наступил еще в младенческом возрасте.
– Жаль… Но где ты находишься?
– Сейчас далеко, а живу в центре. Ты где остановился?
– В «Днепре».
– Это – в двух шагах от моего дома. Сейчас ловлю такси и несусь к тебе.
– Зачем такси? Я отправлюсь к тебе на моем автомобиле, у меня такой большой автомобиль, черный и длинный, а в салоне вполне можно открыть небольшой паб. Елена Игоревна сказала, что на таких ездят у вас министры.
– Дай трубку девушке… – Елена Игоревна, простите, водитель есть у господина Разумовского?
– Конечно, ведь он по классу «люкс».
– Тогда скажите водителю, чтоб он катил к комбинату «Радянська Украина», я выйду через десять минут. Спасибо.
Вот так я увидел человека, который вошел в мою жизнь много лет назад, произведя в моей памяти неизгладимые зарубки, и который, тогда я даже не подозревал этого, окажется рядом в опасной ситуации и будет тем добрым ангелом-спасителем, кто думает в таких ситуациях не о себе, а о друге.
Алекс…
С Алексом познакомил меня Дима Зотов в мой первый визит в Лондон. Он подкатил на огненно-красном «ягуаре», вырвавшись из зеленой бесконечности вересковых пустошей, из голубеющего ледянистой твердью неба, упавшего на недалекий горизонт подобно таинственной комете, вызвав всеобщее замешательство не одним своим проявлением, но вызывающей яркостью автомобиля и тем, как небрежно, по-царски хлопнув дверцей, выпрямился во весь свой рост.
Это был человек средних лет с прямыми плечами спортсмена и узкой талией. Лицо строгое, словно бы отрешенное, аскетическая сухость щек и тонкие, ровные, неяркие губы, выступающие вперед острые надбровные дуги в шрамах, белыми продольными линиями проглядывающие сквозь негустые темные брови, – все это создавало впечатление суровости и надменности. Глаза смотрели открыто-спокойно и… были неприступны, как средневековая крепость. Потом я узнал, что иногда, когда Алекс пребывал в отличном расположении духа, словно опускался мост через глубокий ров, отворялись крепостные ворота, и тогда удавалось заглянуть вглубь и увидеть нечто прорывающееся сквозь наигранную веселость или увлеченность (Разумовский любил преферанс, слыл большим докой в этом деле, но играл очень редко. «Не люблю проигрывать, это ожесточает меня, а я и без того видел слишком много жестокого для одного человека!» – объяснил он однажды).
Разумовскому, как выяснилось, минуло 30, а выглядел он зрелым мужчиной, сохранившим юношескую фигуру. Его подруга – крашеная блондинка, «ночная звезда» Сохо была до неприличия вульгарна, и я поразился, как он решился показаться с ней на людях. Странно, но она боялась одного только его взгляда, может быть, увидела в его глазах то, что однажды довелось разглядеть мне.
Тогда, в первый день знакомства, в простеньком загородном ресторанчике, где-то на Олд Кент-роад, в тихий осенний день, когда уходящее солнце обласкивало притихшую землю последними теплыми лучами, Алекс вызвал во мне столь противоречивые чувства, что я долго не мог отделаться от мыслей о нем. В нем чувствовалась скрытая сила, может быть, сила, способная к буйству, и в то же самое время – уязвимость, болезненная восприимчивость, почти душевная обнаженность и ранимость; он раздражал воображение, и мне понадобились немалые усилия, чтоб успокоиться и попытаться трезво оценить Алекса.
Был день рождения Люли, жены Димы Зотова, и он пригласил самых близких своих знакомых.
У Алекса обращали на себя внимание превосходные манеры сноба, воспитанного в Оксфорде или Гринвиче, человека с тугим кошельком, а на самом же деле, я узнал это от Димы, Разумовский добирался из Мельбурна в Лондон «зайцем».
Впрочем, Алекс не кичился своими манерами и, когда мы уже сидели за столом и изрядно выпили, почувствовали себя свободнее, сказал, обращаясь ко мне:
– Наследие проклятого прошлого… Так, кажется, говорят теперь у нас в России? – Он обольстительно усмехнулся розовато-белой улыбкой кинозвезды. – У моей бабки-графини Разумовской была бездна воспоминаний о прошлом, и она изо всех сил старалась перекачать их в мой колодец. Но вы не обращайте внимания, это только сверху: воды в моем колодце – кот наплакал, а там – трясина… зыбкая, бездонная, в ней я однажды и утону.
– Моэм заметил как-то, что из сточной канавы лучше видны звезды, – «обнадежил» прислушивавшийся к нашему разговору Дима.
– С точки зрения gentelman of large [3], которому это нужно, чтоб глубже ощутить стерильность своего клозета и радость того, что из канавы он может выбраться в любой момент, – отрезал Алекс спокойно-равнодушно и обернулся к «звезде»: – Дорогая, перестаньте опустошать запасы виски, иначе вас снова вечером освищут, когда вы станете плясать не в такт музыки, и вышибала снова угостит вас оплеухой… А мне… мне не хотелось бы снова бить ему в морду и выглядеть в его глазах свиньей. Ведь он прав. С некоторых пор мне чертовски не нравится заниматься неправым делом…
«Звезда» Сохо сникла и послушно отставила в сторону бокал со straight whisky [4]; она была послушна, как ягненок, хотя Алекс и отдаленно не напоминал серого волка.
Уже зажгли свечи, мало что сквозь широкие окна еще вливался неяркий свет предвечерья; свечи смахивали на живые существа: они ровно дышали, не обращая внимания на отсвет уходящего дня, иногда почему-то начинали дрожать и перемигиваться, словно разговаривая между собой; одна из них – розовощекая и яркая – время от времени начинала злиться и палить микроскопическими искорками…
Веселья не получилось, и я подумал тогда, что все мы, сидящие за столом, похожи на эти свечи.
Алекс поднялся, покрутил из стороны в сторону головой и, ни слова ни сказав, исчез. Отсутствовал он долго, «звезда» начала проявлять признаки беспокойства, что, правда, не мешало ей выдудлить бокал виски до дна.
Кроме нас, в ресторанчике – ни души, и свечи нагнетали тоску, как, впрочем, и старые, давно не менявшиеся обои в блеклую синюю арабеску, носившие на себе печать увядания, и зеркало во всю стену – в желтых пятнах ржавчины, и даже сам хозяин – пожилой человек с седыми редкими волосами и пухлыми руками.
Это было глупой затеей – собраться здесь, но Зотов изо всех сил старался англизировать свой быт и потому даже семейное торжество решил провести не по-русски – в домашних условиях, а в ресторане, на английский манер.
Появился Алекс, неся в руках гитару.
– Вот тебе и на! – искренне поразился Дима. – Где это ты добыл такое сокровище?
– Сдается мне, трактирщик отобрал ее у каких-нибудь бродячих менестрелей, коим нечем было расплатиться за еду! – рассмеялся Алекс.
Алекс отодвинул от стола резное деревянное кресло с потемневшей высокой спинкой, сел, закинул ногу за ногу и, пристроив половчее гитару, замер, ушел в себя, не то настраиваясь, не то раздумывая, что сыграть. Я с двойственным чувством ожидал начала, потому что Алекс задел меня за живое, чем-то разволновал, хотя чем – я не смог бы объяснить тогда, это объяснение открылось гораздо позже, когда мы сблизились, и я лучше стал понимать его, хотя до конца так и не раскусил. Внутреннее волнение вызывало невольную дрожь, хотя я и виду не подал: гитара, подобно лакмусовой бумажке, обнажает суть человека: можно легко прочесть тайны в сокровенных глубинах души, и – полюбить или горько разочароваться, а мне почему-то не хотелось разочаровываться в Разумовском, не хотелось – и все тут!
Когда Алекс взял первую струну и она отозвалась на его нежное, почти чувственное прикосновение, словно живое тело, меня как электричеством пронзило, и я впился глазами в Разумовского: он выглядел бледнее обычного, на лбу проступили росинки пота, желваки на скулах вдруг окаменели, придав лицу выражение скорее злое, чем доброе. Но пальцы – длинные, беспокойные, властно-покровительственно забегали по струнам, и Алекс запел без надсады сочным баритоном, с каким-то интимным придыханием, но не вульгарным, вызывающим отпор, а как бы выдающим самое сокровенное и личное.
– О звени, старый вальс, о звени же, звени
Про галантно-жеманные сцены,
Про былые, давно отзвеневшие дни,
Про былую любовь и измены!
С потемневших курантов упал тихий звон,
Ночь, колдуя, рассыпала чары.
И скользит в белом вальсе у белых колонн
Одинокая белая пара…
«Звезда» Сохо дохнула мне в лицо спиртным перегаром и спросила, невинно икая:
– Я н-ничего н-не понимаю… Ни с-словечка… Разве я т-так пьяна, что забыла в-все слова?
– Он поет по-русски…
– По-русски? Ах, да, он же австралиец…
Алекс все ласковее оглаживал струны, и они отзывались пряными звуками, обостряя и без того грустные слова песни.
– О звени, старый вальс, сквозь назойливый гам
Наших дней обезличенно-серых:
О надменных плечах белых пудренных дам.
О затянутых в шелк кавалерах!…
– Мне любопытно поговорить с вами еще и потому, что вы с Украины, – Алекс посмотрел в упор, но несколько отчужденно, мне показалось – даже равнодушно, и это задело меня за живое, и я весь напрягся, готовясь дать отпор, если Разумовский попытается влезть со своими вопросами в святая святых. Но он вдруг встрепенулся, словно сбрасывая с себя невидимый груз, потянулся к бокалу, где синим айсбергом плавал острый кусок льда, сделал жадный глоток и уже совсем другим тоном, где прорывалось тщательно скрываемое волнение, произнес: – Впрочем, нет, что это я… Прежде чем задавать вопросы, положено представиться. А что вы знаете обо мне? Так себе, безделки, то, что лежит на поверхности, что схватывает даже далеко не наблюдательный глаз. Вот, к примеру, Дима, он непоколебимо уверен, что я – миллионер, унаследовавший коллекцию бесценного баккара моей бабки, графини Разумовской. Сказать по правде, так с самого раннего детства, когда мы еще жили в Харбине и мне на всякое довелось наглядеться, и этими впечатлениями переполнены по самую завязку мои воспоминания, я знавал русских, которые, как черт от ладана, открещивались от своей национальности. Возможно, именно они обострили у меня это чувство родины…
Я непроизвольно улыбнулся, но Алекс не обиделся.
– Вы улыбаетесь – человек, в жизни своей ни разу не стоявший на земле предков, не дышавший ее воздухом, – и «чувство родины»? Полноте, хочется сказать вам, зачем такие высокие слова! О родине у меня сложились отдельные, скорее даже отрывочные, случайные представления, оставшиеся в памяти опять-таки от бабки. У меня, можно сказать, нездоровая страсть к соборам… Бабушка рассказывала о старом монастыре над Десной, откуда видно до самого края земли и даже сквозь века… и если немножко пофантазировать, то можно узреть Игоря, князя Киевского, и плачущую на крепостном валу Ольгу… Впрочем, кажется, это было в Киеве. Но оно засело у меня в голове и, видать, ничем не выбьешь. Расскажите о тех местах, вы, знать, бывали там и видели все наяву?
Я сразу вспомнил тот дивный июньский день, нет, прежде – вечер и ночь накануне того дня.
Мы заблудились за Шосткой, свернули не там, где следовало, и вскоре вместо тряской брусчатки под колесами «Волги» расплывалась по обе стороны от машины вековая пуховая пыль битого-перебитого шляха; фары выхватывали из сгущавшейся темноты то одинокую вербу у поворота, то запыленный фасад сонного подбеленного домишки с проваленным посередине плетнем. Дорога вела в никуда, но и возвращаться было глупо – без сомнения, нам бы не удалось выскочить на большак. И потому ехали на авось, куда глаза глядят, и это решение вызвало сначала прилив энтузиазма в салоне, но вскоре духота (стекла пришлось поднять из-за лезущей и без того во все щелки пыли) да монотонное раскачивание стали клонить ко сну, и лишь мне одному суждено было бороться со сном, и эта борьба окончательно вывела меня из себя и, не сказав никому и слова, я решительно крутанул руль вправо, перевалил через неглубокий кювет и выехал на выкошенный луг, упиравшийся в недалекие заросли верболоза.
Заглушив мотор, выбрался из кабины и полной грудью, взасос, втягивал чистый, прохладный, скорее даже холодный воздух, идущий от невидимой, но близкой воды. Пряно пахло свежим сеном и бегущей водой, а также дымком невидимого костра и еще чем-то неуловимым, неугаданным, что таит в себе летняя ночь в степи, да еще вблизи реки. Я двинулся напролом сквозь густые заросли верболоза, и ветки, окропленные выпавшей росой, вскоре промочили рубашку насквозь. Под ногами пружинил песок, и тут я только догадался, прикинув мысленно наш путь, что непременно должен выйти к Десне. Так оно и случилось, кусты вдруг кончились, и перед моими глазами открывалась белесая пойма. Я подступился к самой воде, о чем догадался по легкому, нежному, как шепот любимой девушки, плеску, наклонился и опустил руку в неожиданно теплую, парную волну.
И так было хорошо в этом царстве безмолвия, под небом, высыпавшим на темно-синюю твердь целые россыпи чистых, мерцающих звезд, в мире тишины, покоя и испоконвечной значимости, что меня так и подмывало вскочить и закричать на всю землю: «Да уж жить-то стоит лишь из-за того, что существует эта прелесть!» А я затаил дыхание, чтоб вдохом, голосом своим не осквернить, не порушить величавое бдение ночи.
Утром мы въезжали в Новгород-Северский, спросили дорогу к Десне, к монастырю, нам легко указали путь, и средь зеленых стен садов мы покатили вниз. Но не съехали к воде, а, вывернув на обочину, под чьи-то нависшие над самой головой рдеющие вишни-владимирки вышли из машины, разминая затекшие ноги, чтоб двинуться к высоким кремлевским стенам, тут и там подпиравшим башенки, за которыми взгорбились еще более высокие статные маковки церквей с покосившимися крестами на верхушках и свисавшими небрежно вниз громоотводными проводами. Не терпелось, не стоялось, мы торопили друг друга, беспричинно пугаясь, как бы монастырь, веками нависавший над кручей, вдруг не рассыпался на глазах, не сгинул во тьме неторопливых веков, откуда он явился в наш двадцатый скоропостижный и суетный век. За массивными створками ворот, тяжко повисшими на двух четырехугольных дубовых вереях, на подворье, куда попасть можно было, ступив через скрипучую рассохшуюся калитку, глазам предстало извечное торжество камня, ощутимо одухотворенного, словно вобравшего в себя души тех, кто в безмолвьи возводил эти стены, белокаменные ризницы, церкви и благовестные звонницы, кто протаптывал эти тропки и высаживал давно-давно разросшиеся вширь и вверх вишни да яблони; словно бы забились в истершихся в дождях да метелях, давно не беленых стенах сердца – не религиозных фанатиков, не потерявших себя перед богом убожеств, а зодчих, фантазеров и жизнелюбов, складывавших кирпич к кирпичу не церковь, не храм-прибежище святых, а свою мечту о высоком и чистом, о прекрасной и цельной жизни, что еще должна была только настать…
Сердце мое сжалось как от боли, и разочарование остудило восторг, и мне стало не по себе, точно я, Олег Романько, и никто иной повинен в запустении – не запустении, но какой-то небрежной прохладности к мечтам и делам людей, имена коих я не знал и никогда не узнаю, но кто жил во мне, в моем сердце, потому что они были моими предками, потому что они думали обо мне, выделывая с необыкновенной нежностью каждый завиток, каждый портик, всякий – большой и малый навесик, тысячу раз взвешивая, доискиваясь до абсолютной истины: это они передавали мне на хранение святую любовь к тому, что прозывается родной землей, с чем мы рождаемся и что завещаем детям своим.
В дальнем закуте за старой морщинистой яблоней антоновкой, за шелушащимся ее иссера-синим стволом, по сброшенным в кучу старым, почерневшим и изгнившим ящикам, ежесекундно рискуя загреметь вниз, я взобрался на стену, поднял, наконец, голову и огляделся. Голова пошла кругом от высоты и невиданного доселе простора, открывшегося взору. Ах, как близка нам неиссякаемая прелесть природы, как волнует кровь вдруг открывающая ее близость! Внизу, далеко-далеко внизу, так, что дух захватывало, кольцом изгибалась маслянисто-черная, врезанная в бирюзовую крепость лугов, обрамленных по горизонту, по самому виднокраю, густо-зеленой оправой лесов, глубокая и быстрая река. Руки невольно потянулись вверх, словно крылья, и пугающее своей реальностью желание взлететь в воздух властно охватило меня, сперло дыхание, еще мгновение… и я поспешно повернулся и полез вниз. Когда возвращался, навстречу попалась стройная, с долгим телом белянка, она как-то странно взблеснула глазами, будто прожгла насквозь, и неслышно взметнулась мимо, подобно видению. Я вовсе не удивился, когда, не утерпев, оглянулся и не обнаружил ее ни рядышком, ни вдали, хотя двор весь просматривался в светлой ветрянности утреннего солнца. Не подивился и тому, что в кельях да монашеских жилищах теперь расположился дом для престарелых, как не удивился и чистеньким, будто только что из баньки, розовощеким старичкам и старушкам, разгуливающим средь двора, средь царства прошлого и назойливых примет нашего времени, тех, без места и ощущения наставленных тут и там свеженьких, привычно сработанных местным белодеревцем, щитов со словами лозунгов, сообщавших разные прописные истины, мимо которых старички и старушки гуляли равнодушно.
Но всего этого я не рассказал Алексу, потому что еще не знал, можно ли пускать его туда, куда и сам не часто заглядываешь, чтоб не наследить или обвыкнуться и – утратить остроту восприятия, столь необходимую человеку. Ответил коротко:
– Это – одно из самых чудесных мест на нашей земле. Это как бы окно, сквозь которое можно заглянуть в дом к предкам.
– Я слышал, у вас нынче не слишком поощряется такое заглядывание? – Алекс испытующе поглядел на меня.
– Прошлое нельзя оторвать от настоящего. Это, во-первых, глупо. Во-вторых, это мешает глубже ощутить связь с будущим. Иванов, не помнящих родства, немного, но, к глубокому разочарованию, они верховодят…
– Ладно, я не к тому, – сухо сказал Алекс. – Вы в Батурине бывали?
– Случалось.
– Мне бабка, считай, уши прожужжала о давнем, ума не приложу, где все это хранилось у нее в голове. Я просто-таки живым представляю себе своего прапрадавнего предка, в честь которого нарекли и меня, Алексея Разумовского, Диме – ввек не догадаться, – Алекс рассмеялся строгими, сухими губами, отчего лицо его стало еще суровее и замкнутее, – что графы Раэумовские вышли из какого-то богом забытого села из пастушеского рода Лешки Розума, ставшего затем мужем царицы Елизаветы… Дивные дела творились на земле… Впрочем, мне более по душе Кирилл, младший брат Алексея…
– Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин, отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины – Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом Камероном…
– Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь чиста поля…
– Я родился и вырос в Харбине, – прервал меня Алекс, потянувшись к бокалу с виски. – Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода, да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыплется, на самом же деле – характер волевой, цельный и властный. – В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить, и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света. Вот так мы – бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы – и в магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, – вся наша семья очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине – там жили какие-то давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето, напугали ее…
В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на выбор дома, – но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.
В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова по-русски.
Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, – меня призвали в австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам, начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь выгородить меня, – пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами им довелось послать свой корпус в это пекло.
Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть, мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не довелось – все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей компании успел получить пулю в ноги – вьетконговцы больше стреляли по ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки…
Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.
Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку с водой, да вдобавок головой вниз – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные, злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов, бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей той болтовни мы усекли лишь одно – нас бросают на усмирение деревни. Нам, честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя самого, черт возьми!
Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими, жижу.
Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что ночью к нам присоединились – или мы к ним, поди разберись – американцы из морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы ассистировать им.
Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители, правда, старики да малолетние дети, – ну, какие там с них партизаны. Но американцы озверели – в перестрелке убили одного из них, и они жаждали расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные села, да и с мирными жителями не слишком церемонились, знал об этом не я один, но мы не придавали этим разговорам особого значения, считая, раз мы не занимаемся этим грязным делом, то оно нас и не касается. Война есть война. Так рассуждали многие, хотя были и такие, кто жаловался на скуку и готов был стрелять в любую живую тварь.
Что там произошло, не знаю, но американцы согнали жителей на площадь, а дома принялись методически поджигать. Крики, плач, вопли, зловещий треск пламени, стрельба – морские пехотинцы для верности полосовали из автоматов каждую постройку. Тут-то из горящего дома, прямо из огня и прозвучала очередь и двое пехотинцев ткнулись носами в грязь. Мне показалось, что американцы только и ждали этого, им не хватало запаха крови. Что там поднялось, описать трудно! Мне навсегда врезалось в память исковерканное страшной нечеловеческой болью лицо девушки, почти подростка, которую двухметровый американец буквально разорвал своими огромными ручищами. Я видел, как у нее из орбит вылезли глаза и потекла кровь, она от боли у нее почернела – черная, дымящаяся кровь. Я выблевал весь завтрак на себя…
Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне «зеленый берет» – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:
– Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!
Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть «незваного» гостя.
– Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы – беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).
Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от «навозника», он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви… просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.
Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.
Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…
В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:
– Пожалуй, пора!
Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…
Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…
Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.
Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.
– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.
– Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…
Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.
В подъезде старинного дома, «изготовления 1901 года», на счастье, не оказалось света, и я мог без стыда провести Алекса на второй этаж мимо ужасной стены, в выбоинах и рыжих потеках, оставшихся от прошлогодней катастрофы, когда прорвало трубу с горячей водой, да так и не отремонтированной нашими коммунальными службами, хотя, признаюсь честно, использовал даже свое служебное положение, чтоб надавить на деятелей из райисполкома. Но воз и ныне там…
Подсвечивая блеклым огоньком разумовской зажигалки, мы поднялись на третий этаж, и дверь открыла Натали. Она немного растерялась, обнаружив рядом со мной незнакомца в светло-голубом, отлично сшитом костюме и в ослепительно белой рубашке с темно-вишневым строгим галстуком.
– Это мистер Разумовский, – представил я гостя жене, и Алекс как-то просто, без неловкости, обычно возникающей в таких случаях, искренне поцеловал руку Натали и сказал:
– Алекс Разумовский. Я рад, что у Олега такая прелестная жена.
– Ты мне не порть, не порть жену, – возмутился я.
– Испортить, Олег, можно лишь то, что плохо. Хорошее – никогда нем портится.
Мы прошли в кабинет с высоким венецианским окном, выходившим на горком партии; я шутил, что живу под недремным оком комиссии партконтроля (окно гляделось прямо в кабинет председателя комиссии, крепкого, серьезного мужика по имени Владимир Ильич, и он однажды спас меня от разгрома, который пытался учинить другой партбосс, коему я осмелился заявить, что таких, как он нужно расстреливать за совокупность преступлений еще в 1956, сразу после ХХ съезда партии). Алекс осматривался, впитывая новую для него обстановку, ведь вещи – лучший компас по запутанным лабиринтам человеческой души.
Наташка унеслась на кухню, а я без лишних слов полез в бар. Бутылка «Ахтамар», хранившаяся давным-давно, показалась мне самым подходящим напитком.
– Можешь не беспокоиться, – сказал Алекс. – Я не пью.
– Вообще? – удивился я, помня, как лихо расправлялся Алекс с напитками, когда мы встречались в Лондоне.
– Видишь ли, Олег, увлекся я конным спортом. Всерьез. В Киев приехал состязаться.
– Погоди, погоди, ты собираешься выступать на Кубке? – дошло до меня. Я вспомнил, что завтра на трассе за Выставкой, в районе Феофании, начинаются международные состязания. Но в конях я разбирался слабо и потому аккредитовал не себя, а Гришу Каневского. Тихого, пожилого репортера, работавшего в моем отделе на договоре.
– Верно. Надеюсь, ты придешь?
– Теперь-то уж без сомнения, хоть в этом виде спорта – полный профан.
– Там особых знаний не требуется, это – скачка по пересеченной местности с преодолением препятствий. У вас тут есть кое-что интересное, во всяком случае, в Англии помнят, что именно в Киеве принцесса Анна едва не сломала себе голову на чемпионате Европы. Герцог Эдинбургский, ее отец и муж королевы, когда заходила речь о Киеве, возводил глаза к небу и непременно говорил: «Там супер-трасса, каких больше нет в мире. Кто там победит, тот может быть спокоен даже за олимпийские скачки». Вот и я хочу победить, – с нажимом произнес последние слова Алекс Разумовский.
– Не собираешься ли ты на Игры в Сеул?
– Собираюсь, – просто ответил Алекс. – Хочу видеть Игры, потянуло на старости лет. Как сказала одна близкая подруга: «Вы, сэр, ищете раскаленные уголья в костре, где помимо пепла – ничего». Но… словом, я доказал ей, что она искренне заблуждается, и потому я прощаю ей этот выпад. – Алекс снова рассмеялся, порывисто взял меня за руку и крепко (ого силища-то какая!) сжал. Мне передалось его возбуждение, его идущая из души чистая и незамутненная радость – радость встречи.
– Значит, мы увидимся еще и в Сеуле, я собираюсь на Игры.
– Олег, да это просто чудесно! Никогда бы не подумал, что так разволнуюсь здесь, в Киеве, городе, где я никогда не был, но он уже стал мне родным…
Вошла Натали с полным подносом.
– За встречу! – произнес я.
– За встречу! – повторил Алекс Разумовский и пригубил пузатый бокальчик с коньяком, и сразу же отставил его подальше, давая этим понять, что на сегодня вполне достаточно. – Мой конь не переносит малейшего запаха спиртного. Я тоже с некоторых пор не люблю себя, когда от меня несет спиртным. Но, милая Натали, вы позволите так обращаться к вам? Спасибо! Сразу оговорюсь, что в анахореты записываться даже нынче не собираюсь. Просто всему свое время, не так ли?
– Конечно, Алекс. Вы разрешите мне обращаться к вам по имени? – в тон ему спросила Натали.
– Буду счастлив.
Мы, как водится, принялись вспоминать старых друзей, ту мою лондонскую зиму, рассказывать о себе исподволь, чтоб помочь войти в свой сегодняшний мир без недомолвок и неясностей. Алекс не скрывал, что по-прежнему не женат, холост («не могу даже представить, чтоб рядом была одна и та же женщина»), все свободное время проводит на ипподромах («лошадь, она требует больше внимания, чем жена, ее нельзя обмануть и потом попросить прощения»), живет по-прежнему в Лондоне («я могу себе позволить все, но излишества меня раздражают, а я стараюсь сохранить философское спокойствие – это единственное, что стоит ценить»). Мы вспомнили Диму Зотова и его печальный, трагический конец, Люлю, темноглазую гречанку, попавшую после гибели мужа в психиатрическую клинику. Алекс и намеком не дал понять, что знает о моих приключениях трехлетней давности, и я не счел нужным скрывать их от него. Разумовский действительно не слышал ничего («я давно не читаю наших газет и почти не включаю телевизор, разве что репортажи со скачек, не люблю лжи и подлости, а ими пропитаны все средства массовой информации, прости»). Мой рассказ он слушал внимательно, задавая иногда уточняющие вопросы. Недавние события в Вене встревожили его.
– Держись от этой истории подальше, Олег, – посоветовал он. – Поверь мне, я крутился в той среде, ты знаешь, лучше обойти их стороной.
– Кто-то должен, Алекс, начать… Люди должны объединиться, иначе, иначе мы потеряем так много в нашей сути, что последствия могут быть самыми ужасными.
– Я – эгоист, – прямо сказал Алекс. – Моя рубаха ближе к телу. Извини.
Мы еще долго говорили, потом я провел Алекса в «Днепр». Но перед этим Разумовский попросил сводить его на Владимирскую горку, он постоял у края обрыва, за которым начинались заднепровские дали, помолчал.
– Я хотел бы хоть на минуту заехать в Батурин, – сказал Алекс, когда мы пришли к гостинице. – Но Елена Игоревна сказала, что это невозможно. Да?
– Я постараюсь помочь тебе.
– Спасибо, Олег.
Алекс Разумовский не выиграл гонку, был третьим, но и это свидетельствовало о его высоком классе. Поражение и в малейшей степени не расстроило его.
– Я получаю удовлетворение от самой скачки, это самое важное. В моем возрасте лезть из кожи, чтоб всегда быть первым на финише, по меньшей мере, глупо, – объяснил он свою реакцию на результат состязаний.
Мне удалось договориться с соответствующей организацией, и мы отправились в Батурин, к родовому гнезду Разумовских, и Алекс закаменело стоял у бедствующих дворцовых колонн, впитывая в себя воздух, землю, старые кирпичи, картины давно ушедшей жизни. Он взял на прощание горсть земли, предварительно испросив у меня разрешения, бережно завернул ее в чистый льняной новый платок с вензелем «А.R.» и спрятал во внутренний карман пиджака.
Мы условились встретиться в Сеуле.
В тот вечер, когда я проводил Алекса в аэропорт Борисполь, позвонили из Швейцарии.
– Мистер Романько? – осведомился незнакомый голос.
– Я слушаю вас.
– Здесь Мишель Потье, из Женевы.
– О, Мишель, добрый вечер! Я рад вас слышать!
– Да, мистер Романько, я тоже, и у меня для вас есть новость. Я, кажется, нашел искомое и вскоре готов буду дать формулу прочтения этого препарата. Я просто потрясен, это какой-то невиданный ускоритель – он превращает организм в машину без сбоев, а сам быстро улетучивается из крови. Это чудовище способно сожрать спорт, если только не вырвать его с корнями! Вы понимаете меня, Олег?
– Конечно, Мишель.
– Как вы думаете, не стоит ли мне поставить в известность медицинскую комиссию МОК, тем паче, что принц Александр де Мерод мой добрый знакомый и коллега?
– Просто необходимо!
– Хорошо, я так и сделаю, и предварительно предупрежу их о имеющейся опасности. Ведь Игры в Сеуле, как говорится, на носу. Успеть бы только! В случае, если мы опоздаем и кто-то, кто уже сегодня живет этим препаратом, победит, допинг будет распространяться по свету с быстротой чумы. Ведь сколько есть людей, готовых безоглядно употреблять чудодейственные таблетки, чтоб наращивать мышцы, ускорять процессы тренировки и побеждать – от чемпионатов колледжей до первенства мира и Олимпиад. Это чудовищно, но это – правда…
– Вы не собираетесь в Сеул, Мишель?
– Это будет зависеть от результатов моей работы. Да, забыл сказать главное: последствия злоупотреблений этим препаратом ужасны. Ужасны! Я уже вижу это собственными глазами на подопытных животных. Не стану даже описывать их страданий.
Мы поговорили еще несколько минут: новости уже были известны, планы на будущее – тоже, и напряжение, вызванное неожиданным звонком Потье, заметно спало. Во всяком случае, я почувствовал, как замедлились удары сердца.
Я уже совсем собрался сказать Мишелю «Гуд бай», когда Потье после некоторой паузы, как-то неуверенно, словно бы боясь чем-то обнадежить меня или наоборот разочаровать, спросил:
– Знаете, Олег, я решил проверить мою методику на одном из тех волос, ну, помните, вы передали вместе с таблетками через мистера Дональдсона… Алло, вы слышите меня?
– Я слышу вас, Мишель, – как можно равнодушнее сказал я, и, прижав телефонную трубку к уху плечом, привычно нашел двумя пальцами правой руки пульс – кровь буквально клокотала в вене. Нет, что б там не утверждали, но неприятность мы улавливаем еще до того, как осознаем ее.
– Так вот… нет, я пока не готов утверждать стопроцентно, поймите меня правильно, возможно, мне вообще не стоило бы заранее и говорить об этом, но кажется, я обнаружил в присланном вами волосе следы этого вещества…
У меня перехватило дыхание. Было такое ощущение, будто я лечу в пропасть. И хотя тогда, передавая эти три или четыре волоска Мишелю, я посмеивался над собственной подозрительностью, да что там посмеивался – мне было стыдно, что я мог заподозрить владельца волос. Но что-то подтолкнуло меня на этот шаг, какая-то смутная догадка, выстроившаяся помимо воли в результате сложения самых противоречивых, мелких и значительных фактов, руководила моими действиями. Если б меня застали тогда в раздевалке, что под главной трибуной Пратера, открывавшего металлическую дверцу шкафчика под номером 17 и буквально впившегося взглядом в чистую, белую полочку, отыскивая волосы человека, минуту назад покинувшего помещение, я не нашел бы, что сказать, чем объяснить свое поведение. Но я обнаружил несколько длинных, как у девушки, светлых волос. Именно о них и допытывался сейчас Мишель.
– Хелло, Олег, вы слышите меня?
Я молчал, не в силах произнести, нет – выдавить из себя хоть слово.
– Мистер Романько? Хелло! Куда вы пропали?
– Я слышу вас, Мишель…
– О, слава богу, я подумал, что нас прервали. Так вот я повторяю – обнаружились следы фитостерона в волосе. Вы знаете, кому принадлежит он? – добивался Потье.
– Знаю, Мишель, – признался я и поймал себя на мысли, что куда лучше б было и не догадываться об этом.
– О, тогда это меняет дело! А не могли бы вы добавить небольшую порцию его мочи, ну, хотя бы столько, сколько обычно нужно на допинг-контроль? Впрочем, извините, я, кажется, расфантазировался… Это помогло бы мне сравнить результаты двух анализов… Извините. Впрочем, не будем спешить с выводами, не правда ли, Олег, я мог ведь и ошибиться! – Последняя фраза и тон, коим Потье брал обратно свое заявление, красноречивее всяких признаний засвидетельствовали, что Мишель Потье, этот славный, чуточку застенчивый и осторожный человек, догадался, что его открытие ударило меня в самое сердце, и ему стало не по себе от причиненной мне боли.
– Спасибо, Мишель. Я буду с нетерпением ждать окончательных результатов и уж тогда мы с вами сделаем правильные выводы. О'кей?
– Конечно, Олег, никогда не следует паниковать заранее, как, впрочем, и спешить радоваться. Это я говорю самому себе, потому что у меня, наверное, как говорят, в зобу дыханье сперло, когда… когда я наткнулся на искомое. Но вы должны меня простить, Олег, я – ученый…
– Дорогой мой Мишель, я вам искренне благодарен за труд, нелегкий труд, коим я обременил вас…
– Ну, что вы, Олег, ведь это так интересно – искать и, черт возьми! – находить!
– Мишель, – сказал вдруг я, ослепленный возникшей мыслью-догадкой. – Мишель, будьте предельно осторожны, ни единого намека в прессе, да и мне, пожалуй, не звоните – лучше напишите. У нас говорят: береженого бог бережет.
– Спасибо, Олег. Я так и поступлю. А вашему другу из Лондона, мистеру Дональдсону, можно доверять?
– Полностью, Мишель. Но давайте условимся, что первичную информацию вы отдадите мне, это позволит связать многие разрозненные нити в одну и выйти на искомый результат. Вы не возражаете?
– Согласен. В конце концов, это ваша находка и авторское право за вами. Извините за шутку. Всего доброго!
Наступили первые дни августа, а мои сеульские дела, как ни странно, находились в подвешенном состоянии. Поначалу события развивались, как и положено в таких случаях: была послана предварительная аккредитация, внесен соответствующий долларовый залог, меня поставили в известность, что жить буду, как и остальные советские журналисты, за исключением электронщиков, в олимпийской деревне прессы, что примыкала к главной олимпийской деревне и находилась в двух шагах от Олимпийского парка. Я накапливал досье на наиболее вероятных победителей, анализировал состояние дел в том или ином виде спорта, записывал на магнитные ленты сведения о предыдущих Играх, кои могли понадобиться в Сеуле, – словом, занимался рутинной подготовительной работой. Без нее трудно рассчитывать на серьезные материалы, какой бы новый фактаж не давала сама Олимпиада.
Но потом дело застопорилось, мне позвонили из Москвы, что резко сокращена квота советских журналистов, и потому меня перевели в резерв. Я позвонил Гаврюшкину, но он тоже не ответил определенно, промямлил что-то о сложностях, ожидаемых в стране, с которой у нас нет дипломатических отношений, напомнив с пафосом, – да и разве могут корейцы простить пассажирский «Боинг-747», сбитый нашей ракетой в сентябре 1983-го? Потом долго и нудно что-то плел о происках неких служб, заполонивших олимпийские объекты, о необходимости быть готовым к самым неожиданным поворотам, естественно, далеко не лучшего свойства…
Я не сдержался:
– Это мне здорово напоминает побасенки, коими нас кормили в 84-м, когда, сами себя напугав, мы не поехали в Штаты.
– Ну, это ты загнул, – с неудовольствием возразил Гаврюшкин. – Сейчас – новые времена…
– Да люди старые у руля!
Кто меня дернул за язык! Не стоило, ясное дело, этого говорить: самолюбивый и властный, мгновенно вспыхивающий при малейшей попытке несогласия с его отработанным и апробированным мнением Гаврюшкин не простит такого выпада, тем более его уязвившего еще и потому, что Вячеслав Макарович слыл одним из тех, кто рьяно поддерживал председателя Госкомспорта в его борьбе против Игр в Лос-Анджелесе.
Я возвращался из Прохоровки поздним вечером, дело близилось к одиннадцати, темнело. Слева и справа густой стеной – точнее не скажешь – еще поднималась пшеница, пылили комбайны и грузовики, вывозившие с поля хлеб. Высокие тополя, окружившие шоссе, стоило только выехать из Софиевки, создавали впечатление, что машина несется в глубоком зеленом ущелье. Аккуратно подбеленные стволы фосфорисцировали в вечернем воздухе, убаюкивая водителя. Редкие машины иногда вспыхивали фарами. Заканчивался воскресный день.
Накануне я получил письмо из Лондона, от Дейва Дональдсона. Он сообщил, что шеф твердо решил послать его в Сеул, в надежде, что сможет он развернуться и там, но сам Дейв очень в этом сомневается и честно признается, что смотрит на открывшуюся перспективу довольно мрачно. «Что с того, писал он, что я уже дважды посетил «Уэмбли»: в первый раз я просидел весь матч в баре перед телевизором со знакомой девицей, а второй раз попал в драку, учиненную болельщиками, и это обошлось мне подбитым глазом и порванным костюмом (20 фунтов стерлингов). Увы, шеф ничего слышать не желает и требует поставить точку в той истории, которую я так «ловко раскопал». Если б он знал, кто в действительности раскопал! Без вашего позволения Мишелю Потье в Берн я не звонил, да и, скорее всего, он мне ничего не сказал бы. Я надеюсь увидеть вас в Сеуле? Иначе мне хана…»
Я мог бы, конечно, пообещать Дейву содействие, ведь мое досье пополнилось кое-чем интересным. Мишель, вновь звонивший из Женевы, твердо пообещал к началу Игр выдать код расшифровки допинга, в основе которого лежит натуральный возбудитель, до сих пор неизвестный науке и получаемый, как он предполагает, из определенного вида мексиканских кактусов. Поэтому, высказал предположение Мишель, сама лаборатория располагается или в Мексике или в Колумбии, где скрываются главные центры мирового наркобизнеса.
Я написал тут же Хоакину Веласкесу, попросил его «покопаться» в мозгах его коллег, занимающихся наркотиками и попытаться выйти на секретную лабораторию.
Но остался без работы и Леонид Иванович Салатко, мой друг из угрозыска республики: кое-какие мысли возникли у нас после неофициальной беседы у него дома, где он отмечал в конце июля день рождения и где я, по традиции, произносил первый тост в честь именинника. Салатко загорелся идеей и пообещал поспрашивать своих ребят. Правда, он потребовал от меня под честное слово не лезть без него ни в какие расследования, достаточно ему, то есть Леониду Ивановичу, свиньи, которую я подложил в истории с Виктором Добротвором. Ведь не поспей он вовремя, ну, спусти колесо или появись необходимость вмешаться в иную ситуацию – в жизни ведь всякие непредвиденные осложнения возникают, словом, опоздай он тогда, мне бы несдобровать.
За Цыблями зашуршал под колесами новый асфальт; ровная, как стрела, дорога подталкивала поднажать, а мысль успокаивала сомнения – вряд ли гаисты устроят засаду в столь поздний час. Слева промелькнули остатки Змиевого вала, этой славянской китайской стены, не менее древней и загадочной, протянувшейся на тысячи километров по украинской земле. Уколола мысль: а что мы знаем о ней? Спроси любого школяра, он тебе нарисует целую картину – длина, высота, история Великой китайской стены, а мимо Змиевого вала проезжают тысячи и тысячи людей и лишь единицы останавливаются, чтоб постоять у этого вечного памятника предков и задуматься об истоках своих…
Через километр – поворот на Переяслав-Хмельницкий, и я начал сбрасывать скорость. Откуда появился этот «МАЗ», уму непостижимо. Я успел лишь до предела выкрутить руль влево, но удар был так силен, что меня выбросило из «Волги», как летчика, нажавшего на катапульту.
…Когда пришел на какое-то мгновение в себя, увидел сквозь залитые чем-то темным, дымящимся глаза лицо человека в поварском колпаке, и успел подумать, а причем тут ресторан, и услышал глухие слова: «Один случай из тысячи…»
Через неделю меня выписали из больницы – ни единого перелома, только синяки, порезы и ушибы. «Волга» же оказалась разбитой вдребезги: она сделала два кульбита через «голову» и остановилась, врезавшись в толстенный придорожный тополь, довершивший разгром автомобиля.
«МАЗ» бесследно исчез…
Открытие Олимпиады я смотрел в Киеве.
Мы с Наташкой устроились у экрана. Еще ныла правая коленка, поврежденная в столкновении, на сердце лежал камень, и чем красочнее, праздничнее, раскованнее разворачивалось грандиозное, невиданное доселе шоу, до последней минуты хранившееся в глубокой тайне организаторами Игр, тем горше становилось на душе. После восьми лет треволнений, упорных попыток унизить Олимпийские игры до уровня обычных чемпионатов мира, свести на нет их вдохновляющее и объединяющее воздействие, после урезанных Игр в Москве и Лос-Анджелесе, когда, казалось, уже ничто и никто не в состоянии возродить дух всеобщего братства и взаимопонимания, роднивший людей разных вероисповеданий и политических устремлений, разного цвета кожи и жизненных идеалов, Сеул, столько раз объявленный нами чуть ли не новой «империей зла» (а разве не видели мы с вами буквально накануне открытия Игр, когда уже было решено, что, вопреки мрачным ожиданиям и прогнозам, сборная СССР прибудет в южнокорейскую столицу, буквально леденящие кровь зрелища расправ местной полиции над бунтующими студентами?), вдруг явил нам симфонию всеобщей надежды на лучшее будущее в нашем перенасыщенном подозрениями, ядерными ракетами и бездуховностью мире стандартизированных ценностей.
Тем более обидно было ощущать себя отринутым от разворачивавшегося на моих глазах почти гипнотического действа всеобщего очищения от мелочности, подозрительности, вражды и ненависти.
Не досмотрев праздник открытия Игр, я ушел в другую комнату и попытался читать. Но даже мой любимый Хэм не мог отвлечь от мрачных мыслей.
Скорее интуитивно, чем осмысленно я набрал московский номер Власенко. Анатолий теперь работал в СЭВе, но прежние связи и в спортивном мире, и в некоторых иных инстанциях, не слишком афиширующих свое существование, сохранил.
– Привет, – сказал я, услышав знакомый, чуть глуховатый, горделивый голос. – Смотришь?
– Олег? – искренне удивился Анатолий. – Ты как это не на Играх? Что стряслось?
– Держат в резерве, – ответил я и коротко обрисовал ситуацию.
– Послушай-ка, перезвони мне через пяток минут, я тут кое-какие справки наведу, чтоб было ясно, почему ты валандаешься в матери городов русских!
Власенко был человеком дела, слов на ветер не бросал, к тому же многолетняя дипломатическая работа за границей выработала в нем стойкое стремление всегда и неотложно приходить на помощь соплеменникам, сталкивающимся с различными трудностями.
Анатолий позвонил точно через пять минут.
– Вот что, старина, дело твое просто и дело твое сложно. Просто потому, что ни в каком ты не в резерве, аккредитация и прочие необходимые ксивы имеются. Больше того, есть авиабилет на спецрейс Москва – Сеул, правда, самолет улетел еще три дня назад. Сложно, потому что Гаврюшкин забрал твои документы и распорядился ни в коем случае не сообщать тебе об этих нюансах. Когда это между вами черная кошка пробежала? Ведь вы, если не в друзьях ходили, то, по меньшей мере, знали друг друга бездну лет?
– Это – длинная история, как-нибудь в другой раз… Коротко: разногласия с ним начались, едва он взобрался на свой высокий трон в Комитете. Хотя, честно говоря, мне непонятна подоплека его резкого охлаждения ко мне…
– А нужно, старина, анализировать подобные ситуации, обязательно разбирать их по косточкам, чтоб знать, кто тебе друг, а кто – враг. Ну да ладно, не об сем речь. Вылетай завтра же в Москву, а Гаврюшкина я беру на себя. Мы вырвем у него документы, вот только с билетом на Сеул сложнее. Ты ведь знаешь, что наши спортсмены перебрасываются в южнокорейскую столицу чартерными рейсами, последний улетит двадцать третьего сентября – это поздно. Есть один вариант – лететь через Токио. То есть до Токио ты сможешь добраться уже завтра, а вот как оттуда в Сеул, не берусь решать. У тебя знакомые есть в Японии?
– Есть, журналист из «Иомиури», Сузуки, он работал корреспондентом в Москве, а три года назад мы встречались на Универсиаде в Кобе. Вот только застану ли я его?
– Так, сейчас в Токио уже утро. Звони и проси забронировать место на 19 сентября. И тут же – дай знать мне. Я же продолжу свои розыскания. Слава богу, в связи с открытием Игр люди сидят по домам, смотрят. Пока, старина. Желаю удачи!
Я заказал домашний номер Сузуки и перенес телефон в кабинет. Наташка посмотрела на меня пытливым взглядом, но ничего не спросила – она умела в нужный момент не лезть с расспросами.
Я легко представил Яшу – коренастого, рафинированного японца, знавшего русский едва ль не лучше меня, а, помимо этого, английский с французским, а еще и тайский, что вообще выглядело фантастикой. Яша – настоящее его имя Яшао Сузуки – был преуспевающим японским журналистом-международником, в свои сорок с небольшим лет успевший поработать в Москве и в Париже, в Вашингтоне и в столице Таиланда Бангкоке, человек общительный и обязательный. Как большинство японцев, он любил пиво и теннис (на этих двух «китах» и началось наше сближение в Москве во время Игр-80). Три года назад он мне здорово помог в Кобе, разыскав бывшего канадского боксера-профессионала, пролившего свет на историю Виктора Добротвора, блестящего боксера и честного парня, закончившего жизнь весьма трагически. Я раскапывал ту историю с одной единственной целью: реабилитировать доброе имя Виктора, он-то уже не мог постоять за себя – его убили, введя в вену лошадиную дозу наркотика. Яша здорово мне помог тогда…
Резкие, прерывистые звонки оторвали от воспоминаний.
– Товарищ Романько? На проводе – Токио!
– Алло, Яша?
– Алло, кто говорит, повторите, пожалуйста, – услышал я незнакомый, модулирующий голос. – У телефона – Сузуки!
– Яша, дружище, привет, это Олег Романько! – выпалил я, и теплая волна радости прокатилась по всему телу.
– Олег, ты в Токио?
– Нет, Яша, в Киеве. Но от тебя зависит, встретимся ли мы в Токио. Послушай, я прилечу послезавтра из Москвы, мне кровь из носу нужен билет на самолет до Сеула. Я лечу на Игры, но некоторые обстоятельства помешали заранее побеспокоиться о билете. Сможешь?
– Мне сейчас трудно ответить, я, знаешь ли, больше не занимаюсь спортивной журналистикой, в Кобе была моя лебединая песнь. Побудь у телефона, я сейчас попробую подключиться по компьютерной связи к авиационному офису…
Я держал трубку, прижав ее к уху так плотно, словно боялся, чтоб звук просочился наружу. С минуту трубка молчала, потом я снова услышал голос Сузуки:
– Место на рейс «Пан-америкен» я тебе забронировал. Все о'кей. Я жду тебя – в какое время ты прилетаешь?
– Рейс SU-214, вылетаю из Москвы 19 сентября в 0:35.
– Я встречу тебя, Олег. Доброго утра!
– До свидания, Яша, у нас еще только начинается ночь…
Я положил трубку, возвратился к Натали и уставился на экран, где продолжался фестиваль открытия. Но радость, которая, казалось, должна была переполнять меня, не приходила. Что толкнуло Гаврюшкина на столь опасный – ведь рано или поздно, но я бы прознал о попытке обмануть меня – шаг? Проявление недоброжелательства? Но Гаврюшкин слыл человеком осторожным, такой семь раз отмерит, прежде чем отрезать. Почему ему так нужно было, чтобы я остался дома, в Киеве? О моих разысканиях он знать не мог: ни словом, ни намеком я не дал ему повода для размышлений на эту тему. Желание доказать, что он – начальник и моя судьба в его руках? Вряд ли, потому что это выглядело слишком мелко и легковесно, а Гаврюшкины на мелочи не размениваются, нет, они, если уж играют, то по-крупному, заранее просчитав всевозможные варианты за и против. Я ломал голову, но решение так и оставалось за семью печатями.
– Ты завтра улетаешь? – спросила Наташка.
– Да, Натали…
Она уловила что-то и обеспокоенно взглянула на меня: не такой должна была быть реакция на радостную новость.
– Не спрашивай меня ни о чем, Натали… позже сам тебе расскажу.
– Но… но ничего не угрожает тебе? Прости меня, неприятности не закончились? – Наташка была обеспокоена, хотя и сдерживала свои эмоции. На глаза же накатывались слезы.
– Нет, мой родной, никаких проблем. Не обращай внимания, просто я раздумываю над тем, что толкает людей на подлость. Давай-ка лучше смотреть, ведь этого мы больше не увидим!
Я глядел на сменяющие друг друга картинки с Олимпийского стадиона и с реки Хан: сеульские пейзажи и фантастические восточные народные танцы, джонки под косыми парусами и вездесущий Ходори, забавный тигренок, успевший завоевать сердца во всех уголках света, выступления юных спортсменов и гостей из-за океана, – все это было так прекрасно, а меня не покидало ощущение какой-то опасности, нависшей надо мной. После разговора с Власенко тревога поселилась в сердце, и я уже не мог избавиться от нее.
Хотя разве есть причины для подобных треволнений?
Мишель Потье прилетит, если уже не прилетел, в Сеул; в последнем его письме содержалась надежда на скорую встречу, видимо, многообещающую еще и потому, что он рад был мне сообщить, что работа, интересующая нас обоих, завершилась полным, безоговорочным успехом, и теперь специалисты получат в свои руки сильнейшее оружие в борьбе против адских сил. Он так и написал «адских сил», точно хотел выразить свою безграничную ненависть к тем, кто готов во имя корыстных целей растоптать лучшее, что есть в человеке, – нашу чистую душу. И хотя Мишель ни разу не назвал вещи своими именами, я понял, что его опыты с новым допингом оказались успешными и теперь мы обладаем кодом!
Но письмо Потье было для меня и горьким предупреждением, что хода назад у меня нет и судьба моего собеседника на киевском Центральном стадионе решена окончательно. Отступать некуда, как ни тяжело мне будет наносить этот безжалостный удар.
Дейв Дональдсон уже в Сеуле, он звонил вчера, страшно расстроился, что не встретил меня в олимпийской деревне прессы, сообщил, что живет в 112 корпусе, на седьмом этаже – роскошествует в одиночку в новенькой трехкомнатной квартире с видом на Олимпийский парк. Я не стал его огорчать, да и надежда еще теплилась во мне, и пообещал Дейву прибыть в Сеул в самое ближайшее время. Тогда же я сообщил, что доктор Мишель Потье сможет кое-что рассказать ему, он, кажется, или уже прилетел в Южную Корею, или вот-вот прибудет, и что его можно разыскать в гостинице «Интерконтиненталь», отведенной для официальных лиц, она рядом с пресс-центром.
Моя информация не слишком-то обрадовала Дейва, и он откровенно сознался, что ни черта не смыслит в этих Играх, и вот уже второй день скрывается от разъяренных звонков шефа из Лондона, и его последняя надежда – на меня. «Мистер Олег Романько, – взмолился в заключение Дейв, – вы скажите, скажите прямо, если у вас финансовые затруднения, то я беру на себя ваше пребывание в Сеуле, редакция, слава богу, выдала именной жетон «Тревел-экспресс», и мне сам Рокфеллер не указ!» Мне снова пришлось его уверить, что неотложные дела задержали в Киеве.
Собирался в Сеул и Хоакин Веласкес, он, как вы помните, быстро прогрессировал и превращался в одного из самых авторитетных спортивных обозревателей Мексики. А это кое-что да значит в стране, где есть два «кита» – бой быков и спорт, и тот, кто разбирается в этом, обеспечил себе популярность и авторитет среди миллионов болельщиков. И собирался он не с пустыми руками: судя по некоторым отрывочным фактам, я мог предположить, что ему таки удалось проникнуть в тайну лаборатории, где «варили» этот дьявольский напиток из кактуса, способный сделать из человека Геркулеса и… погубить навсегда.
Словом, накапливалась информация, и дело, что забрало столько сил и времени, близилось к концу.
Огорчало меня исчезновение Майкла Дивера: с той ночной встречи в Вене он ни разу не объявился.
В «ИЛе» приятно пахло «дезодорантом», кофе и женскими духами. Пассажиры, сонно-неразговорчивые, быстренько плюхались на свои места и без приглашения пристегивались. Когда взлетали, многие уже досматривали первые сны.
Ко мне сон не шел: давало знать напряжение прошедшего дня. Я откинул кресло назад и вытащил газеты, еще раз мысленно поблагодарив Анатолия за этот подарок – так он кстати пришелся.
Начал, естественно, с «Советского спорта». Первая полоса, как и положено, отдана Олимпиаде. Было что почитать и на второй, и на третьей. Пока я добрался до четвертой страницы, где меня и ждала эта новость, газету пришлось на некоторое время отложить в сторону: принесли скромный аэрофлотовский ужин, давно уже без черной, некогда обязательной на международных рейсах, икры, но зато с изобилием кислого, как уксус, молдавского «Ркацители».
Я отказался от уксуса и попросил принести три баночки «Карлсберга», что и было немедленно доставлено. Пиво оказалось холодным, колючим, успокаивающим.
Когда поднос убрали, я снова взялся за газету. И тут же увидел черный, траурный – таким он был для меня в действительности! – заголовок: «Взрыв в лаборатории в Женеве».
Вот текст:
«Женева, 16 сентября. ТАСС.
Я могу довольно четко себе представить, что пройдет не так уж и много времени, когда в вопросе допинга произойдет революция и его история будет написана заново».
Автор сенсационного заявления – профессор университета доктор Мишель Потье, возглавляющий работу лаборатории, целью которой является выявление в организме человека инородных веществ. И делается это не совсем обычным способом: вместо крови или мочи объектом исследований специалиста стали человеческие волосы.
«Два года назад, – сообщал доктор Мишель Потье, – мы приступили к программе под кодовым названием «золотой сон», до этого же, как известно, специализировались на наркотиках». По его словам, волосы имеют способность консервировать на длительное время вещества, коими злоупотреблял человек. Он уверял также, что имеет возможность находить следы применения запрещенных препаратов, даже если атлеты «баловались» ими 20 месяцев назад.
«Эта область исследований – сравнительно новая, хотя первые эксперименты с волосами проводились в США еще 20 лет назад. Однако в настоящий момент плод созрел, и надо выносить проблему на суд специалистов», – отметил доктор Мишель Потье.
А вот мнение признанного во всем мире знатока антидопинговых дел Манфреда Донике из Кельна: «Конечно, волосы годятся для использования их в судебной медицине. Однако, когда речь возникает о нахождении таким необычным способом в организме спортсмена запрещенных препаратов, я начинаю сомневаться в том, что анаболические стероиды способны быть разоблачены. Их расплодилось огромное количество, и Потье пока не в состоянии разобраться со всеми. Допускаю, что с дальнейшим развитием науки этот вопрос будет решен. Пока же рано трубить победу».
Мишель Потье так отреагировал на мнение коллеги:
«Я согласен с Донике, когда он говорит о возможных трудностях, но решение проблемы не собираюсь откладывать в долгий ящик. Когда мы начинали возиться с допингами, то не ожидали, что получим замечательные результаты так быстро. У нас накопился большой опыт и мы горим желанием воспользоваться им. Думаю, если спортсмены будут знать о наших возможностях, они лишь из боязни разоблачения не станут накачивать себя тестостероном или еще какой-нибудь дрянью. Мы разгадали тайну волоса и заявляем это во всеуслышание!»
Такова предыстория еще одной попытки нанести удар по бичу XX века в большом спорте – допингам, которые, подобно раку, буквально разъедают спортивный организм. Попытки, которая, увы, закончилась трагически для исследователей – вчера, около 11:30 утра в лаборатории профессора Мишеля Потье взорвалась подложенная неизвестными пластиковая бомба. Доктор Мишель Потье в тяжелом состоянии доставлен в клинику университета, два его сотрудника тоже госпитализированы. Лаборатория, а также весь ее архив полностью сгорели.
Полиция начала расследование.
Таков еще один аспект все нарастающего наступления мафии, а в том, что здесь замешан наркобизнес, сомневаться не приходится: доктор Мишель Потье зарекомендовал себя еще и как создатель уникального метода обнаружения наркотиков при перевозке их на дальние расстояния. Мафия уже предупреждала его, но этот мужественный человек не отступил».
Первой мыслью было сопротивление: нет, этого не может быть!
Но потом глубочайшая апатия охватила меня. Я почувствовал себя в шкуре человека, вступившего на шаткий, но все же, на первый взгляд, надежный подвесной мостик над бездонной пропастью и почти у противоположного края обнаружившего, что хлипкое сооружение висит на честном слове и уже ничто не спасет рискнувшего…
Со взрывом в Женеве мои планы рухнули…
В аэропорту Ким-по – просторном и светлом – стекались олимпийские ручейки, бравшие начало в самых отдаленных уголках земли. Нередко даже названия стран звучали фантастически, не говоря уже о том, что о большинстве из них я ровным счетом ничего не слышал. Моими попутчиками из Токио в двухэтажном «Боинге-747» были спортсмены из Мали, Тринидада и Тобаго, с Азорских островов и с Гаити. Молодые, красивые лица, уверенность, сквозившая в каждом жесте, – как все это знакомо и понятно: никто их них еще не познал горечи поражения, будущее виделось в праздничном фейерверке, и нетерпение – вот, пожалуй, единственное, что заставляло их возбужденно и громко переговариваться между собой; как бы там ни было, но они – избранники судьбы, определившей именно им, а никому другому, оказаться среди счастливцев, коим предстояло на виду у всего мира доказать собственную исключительность. Они еще не заглянули в будущее и жили сегодняшним днем, что было вполне резонно и закономерно в их возрасте; к тому же светлые надежды питались энергией, накопленной многолетними упражнениями, тренировками и самоограничением. Им еще только предстояло узнать, что чем выше успех, чем большая слава обрушится на них и чем величественнее будет казаться им самим собственное достижение, тем труднее, опаснее и непредсказуемее выдадутся дни после триумфа. И не каждому из тех, кто взойдет на пьедестал почета, удастся сохранить на всю оставшуюся жизнь оптимизм и силу, уверенность и упрямство в преодолении трудностей. Ибо для большинства спортсменов, увы, звездный час начинается и заканчивается в миг успеха, а жизнь еще только предстоит прожить…
Я подумал о том, что мрачные мысли не покидают меня с той самой минуты, когда прочел в газете сообщение из Женевы, и в эти часы меня не покидало ощущение пустоты, торричеллиевой пустоты, как сказал бы Анатолий Власенко: ни одной светлой идеи, способной указать пусть неверный, пусть тяжкий и крутой, но путь к цели, утраченный так трагически неожиданно.
Таможенные формальности действительно выглядели формальностью, – вежливый, просто-таки тающий в улыбке служащий, даже не взглянув на выставленный на оцинкованный помост чемодан, тиснул штампик на декларацию. Несколько дольше длилась процедура у иммиграционного поста – сидевший за барьерчиком полицейский внимательно сверил фото в паспорте с личностью, стоявшей по другую сторону барьера, затем бросил быстрый взгляд куда-то внутрь своей кабинки и тут же возвратил мой паспорт. Проходя мимо пограничника, я не утерпел и заглянул вовнутрь и обнаружил афишку с десятком-другим цветных фотографий мужских и женских лиц и четкую надпись сверху – «террористы», и мне стал понятен взгляд полицейского, сверявшего мой портрет с имевшимися у него в «досье»…
Дейв Дональдсон увидел меня первым и ринулся вперед, расталкивая спешащих навстречу людей.
– Хелло, Олег! – кричал он, пробиваясь через плотные ряды тележек, груженных спортивным багажом – объемистыми баулами, связками копий и пластмассовых шестов, разобранными велосипедами, колесами в плотных чехлах, огражденными от постороннего взгляда пеналами с оружием, и другими знакомыми и незнакомыми атрибутами предстоящих состязаний.
Он накинулся на меня с такой искренней страстью и радостью, что я без труда догадался – его шеф в Лондоне начал отсчет «предстартового» времени, и Дейв увидел во мне ту самую палочку-выручалочку, коей ему так недоставало здесь, в Сеуле. Он, кажется, еще не догадывался даже, что я пуст, как банка из-под пива, путавшаяся под ногами пассажиров.
– Хелло, Дейв! Как идут Игры?
– О, боже мой, полный хаос! Одни крутят педали с дикой скоростью, даже лопаются спицы, другие тянут вверх стальные колеса с таким неистовством, что едва не лопаются жилы, повсюду только и разговоров о килограммах да секундах. В этом могут разобраться разве что люди Гиннеса!
Я невольно рассмеялся: до того потерянно выглядел здесь, в Сеуле, Дейв Дональдсон, гроза лондонских полицейских участков и таинственного дна, где совершаются самые загадочные и страшные преступления.
– Нет, мистер Олег Романько, – снова перешел Дейв на официальный тон, что свидетельствовало о его полной покорности и преданности этому самому «мистеру» из Киева, что стоял перед ним в новеньком блайзере, сработанном специально для гостя Олимпиады знаменитым Михаилом Ворониным, закройщиком с дипломом ученого, и не решался признаться англичанину, как тщетны его надежды. Правда же, до которой он доискивался, взлетела в воздух вместе со взорванной лабораторией несчастного Мишеля Потье.
Словно почуяв неладное, Дейв, заглядывая мне в глаза, задавленным тоном спросил:
– Но ведь мы будем заниматься другим делом, да, мистер Олег Романько?
И столько в его голосе послышалось муки и надежды, что я смалодушничал и бодренько выпалил:
– Еще бы! Со спортом мы разберемся, это бесспорно, вот не прозевать бы настоящее дело.
– Нет! – решительно заявил Дональдсон и повторил: – Нет, не прозеваем!
Кажется, он сам испугался своего слишком уверенного тона, потому что, еще не увидев моей реакции, суеверно поспешил сказать:
– Вы располагайте мной, Олег. Да и кошелек мой – к вашим услугам, не знаю, куда деньги девать. В олимпийской деревне прессы – бесплатный завтрак таков, что на целый день хватает…
Центр аккредитации устроился на противоположном конце деревни, и нам довелось таки попотеть, по очереди таща мой набитый разными разностями – от переносной пишущей машинки «колибри», неизменной спутницы моих путешествий, до нескольких папок с вырезками, книгами, тремя бутылками «горилки» с перцем, набором консервов на всякий случай! – словом, джентльменским набором советского журналиста, выезжающего за кордон.
На контрольно-пропускном пункте Дейв сунул свою аккредитацию в специальный прибор, считывавший магнитный код, начисто исключавший возможность подделки документа, а мою предварительную аккредитацию внимательно изучили, сличив фото с оригиналом, вспотевшим, как загнанная лошадь, и лишь после этого мы проникли вовнутрь. Спустились по широкому проходу в подземный зал, где рядом с пустым в этот час рестораном разыскали вход в задавленную низким потолком комнату, где и происходил процесс выдачи олимпийских документов.
Когда новая «ладанка» с цветной фотографией повисла на тонком шнуре на груди и я взялся осматривать содержимое белой сумки с олимпийскими кольцами – подарок Оргкомитета прессе, ко мне неслышно подплыла смазливенькая тоненькая девчушка в розовом костюмчике и на ломаном русском вежливо поинтересовалась:
– Мистер Олех Романко?
– Он самый.
– Для вас оставил записку, пожалуйста, взять, благодарью вам. – С низким поклоном девушка протянула мне твердый конверт из белой бумаги, на котором каллиграфическим почерком по-русски было выведено: «Олегу И. Романько, СССР, Украина, Киев».
Дональдсон молча наблюдал за нашими переговорами, и мне почудилось, в глазах его вспыхнул охотничий азарт, – он, наверное, подумал, что я получил важную весточку, которую и он ждал с нетерпением.
Я вскрыл запечатанный конверт, и моя догадка подтвердилась – послание от Алекса Разумовского. «Дорогой Олег! Был огорчен, что не встретились на открытии Игр – что за королевское зрелище, ничего подобного мне видеть не доводилось! Пытался дозвониться в Киев, но, увы, безрезультатно, что, однако, не свидетельствует о наличии враждебности к вашей стране в Сеуле. Больше того, ты сможешь лично убедиться – к русским и к СССР здесь почти благоговейное отношение. Это меня поразило в самое сердце! После сорока лет вражды и сбитого вашей ракетой «Боинга», по сей день остающегося кровавой раной в сердцах этих добрых людей, встретить такое отношение – необъяснимо. Но потом я понял, в чем дело, – ведь Сеул-то освобождали от японцев, чинивших здесь страшные злодеяния, солдаты Красной Армии. О, боже праведный, где только не лилась русская кровушка!
Извини, Олег, за приступ сентиментальности, но, право же, трудно удержаться от теплых чувств к народу, испытывающему благодарность за сделанное добро, – качество, кажется, начисто утраченное в вашем жестоком мире.
Словом, жду с нетерпением!
18.09.88 г. Мой телефон: 217-33-22. Обычно бываю около 23, конный стадион таки далековато от Олимпийского парка. Зато живем, можно сказать, окно в окно.
Алекс».
Мне почему-то полегчало на душе, исчез камень, давивший сердце, и небо уже не выдавалось с овчинку, я весело воскликнул, от чего Дейв вытаращился на меня:
– Когда рядом друзья – жить весело, не правда ли, мистер Дональдсон? – Я согласен с вами, Олег! – обрадовался мой англичанин, узрев в самом факте появления письма знак удачи. Пусть пока остается в счастливом неведении, незачем сходу портить настроение, подумал я, хотя в душе шевельнулось раскаяние: честно ли обманывать надежды Дейва, искренне верившего в меня?
Дейв сопровождал меня до 122-го корпуса, где в тесном коридорчике нас встретила целая толпа корейцев – трое ребят в форме, улыбчивая девчушка и пожилой благообразный мужчина, оказавшийся… священником местной христианской церкви. Все они довольно сносно говорили по-русски и хором приветствовали нас, и потом так же хором повторяли «Олег Романько, Олег Романько», с улыбками и поклонами вручая мне ключ от комнаты, вернее, два ключа – от комнаты и от квартиры, где мне предстояло прожить две недели. Квартира находилась на 9-м этаже. Мы вошли с Дейвом в лифт, а двое ребят внесли мой тяжеленнейший чемодан.
Я основательно попотел, пока открыл патентованный замок, но наконец разобрался в небольшой тонкости, и дальше у меня уже не возникало с ним проблем.
Стандартная трехкомнатная квартира с просторной общей залой, где стоял стол с тремя стульями – по числу жильцов, телевизор и холодильник.
Мы распрощались с Дейвом, условившись встретиться у входа в столовую в 8:30. Я набрал номер Алекса.
– Здесь Разумовский, – услышал я.
– Алекс, привет. Олег, – едва сдерживая распиравшее меня волнение, сказал я.
– Ты получил мою записку? Рад тебя слышать и приветствую на олимпийской земле. Я уж совсем разуверился увидеть тебя в Сеуле. Ломал голову, что могло помешать тебе приехать, ведь у вас теперь перестройка!
– Ну, тут ты поспешил, потому как перестройка тоже дело не быстрое. Но дело не в том, просто люди и в такой период остаются верны своим принципам или… беспринципности, это с какой стороны к ним подойти. Но все завершилось благополучно, и несколько часов назад я прилетел в Ким-по. Можем увидеться?
– Конечно же! Еще спрашиваешь! Я еду к тебе, говори номер корпуса и квартиры. Тут ведь действует железный закон: нас к вам в деревню пускают круглые сутки, а вас, журналистов, только до десяти. Жди!
Алекс был в белом, мягком тренировочном костюме, в кожаных босоножках на босу ногу, загорелый, сильный, белозубый. От него просто-таки пашило оптимизмом – именно этого-то мне и не хватало сейчас.
Мы обнялись, и я учуял терпкий аромат мужского одеколона.
– Один? – спросил Алекс, обводя глазами мои апартаменты.
– Пока да. Возможно, кто-то задержался еще дольше, чем я.
– Я тоже один, хотя пришлось немного поднажать на местный обслуживающий персонал. Деньги везде деньги, – улыбаясь, сказал Алекс. – Старею, наверное, не могу жить под одной крышей с незнакомыми людьми. А друзей у меня, честно признаться, в сборной нет. Я, считай, новичок, мало что в моем возрасте впору заканчивать спортивную карьеру. Хотя с другой стороны – это свидетельствует, что спорт – открытый мир для любого возраста, и это, наверное, самое воодушевляющее. Согласен?
– Да. Но зависть гложет меня: ты старше, а участвуешь в Играх, а я – лишь свидетель. Впрочем, ваш вид спорта – удел зрелых мужей. А в плавании – восемнадцать – уже глубокая старость.
– Можешь меня поздравить – я тут наделал шуму! Были открытые старты за неделю до официального парада, ну, знаешь, эдакое небольшое шоу с лошадьми и наездниками, с шампанским – для гостей, но скачка была без дураков. Собрались те, кто претендует на медали, и пошли без придержек, чтоб себя показать и на других посмотреть, а заодно и психологическое давление произвести на будущих соперников. Они знают друг друга неплохо, я – белая ворона, ни имени, ни прошлого. Меня это только подхлестнуло, ты ведь знаешь мой характер – органически не терплю снисходительного отношения к себе. Тем паче не давал я им для этого и малейшего повода. Завелся с полуоборота, когда один наследник престола рассматривал меня сквозь призмы бинокля, – мол, что это за птица тут появилась в наших благородных рядах. Он даже подослал ко мне своего тренера, чтоб узнать, каких кровей мой жеребец… Да что там долго рассказывать! Показал я им хвост своего «Россинанта». Видел бы ты, что с ними творилось!
– Не рано ли открыл карты, Алекс?
– Я не люблю играть втемную. Вообще не люблю темнить! – резко ответил Алекс.
– Извини, не хотел тебя обидеть. Просто существует неписаный спортивный закон: выкладываться только в финале.
– Поверь мне, я не хвастаю: им не видать золотой медали, как бы они не пыжились. У меня крепкие нервы и отличный конь, у него с нервишками тоже полный порядок. Не забудь и то, что мне некогда ходить в новичках, нужно беречь каждый день. Да, – развеселился вдруг Алекс, меняя тон – от жестко-напряженного к ерническому, – должен тебе сказать, что корейцы расстарались. Конюшни – у принцессы Анны таких нет: с теплым душем, со специальными стиральными автоматами для попон, деодоранты, разные там присыпки для лошадей, специальный рацион питания и даже собственная полиция. Впрочем, мой тренер днюет и ночует с «Россинантом». В этом отношении после встряски, которую я им задал, ухо держи востро… Ты завтра что намерен делать? Может, проедемся на ипподром?
– Нет, Алекс, завтра я хочу посмотреть тяжелую атлетику – люблю этот вид спорта.
– С утра?
– Да, они начинают в девять.
– О'кей, я поеду с тобой, а потом мы вместе отправимся на ипподром. Моя тренировка в 13. Именно в такое время буду и стартовать.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи. Я поставил будильник на 7:00 и провалился в сон, едва голова коснулась тоненькой подушки.
Прозрачное, зябкое утро, голубой небосвод, россыпь пышных клумб, чуть дрожащие под легким ветерком стяги, служащие олимпийской деревни, озабоченно спешащие по своим делам, возбужденно громкие, одетые кто во что горазд – от застиранных шортов и мятых рубах до чопорно-официальных темных костюмов – представители средств массовой информации, вливающиеся сквозь широко распахнутые двери в ангар-столовую, – такая картина открылась мне, когда я спустился на лифте вниз со своего девятого этажа, откуда любовался роскошным видом на недалекие горы, зябко кутавшиеся в осенний туман.
Дейв переминался с ноги на ногу у входа, выглядывая меня.
Мы взяли подносы, основательно загрузились всякой всячиной – вареными яйцами, золотистыми ломтями поджаренного бекона, соком, фруктами и фруктовым кефиром, растворимым кофе «максвелл» (Дейв предпочел корейский чай), не забыв о столь обожаемом английском блюде, как овсяные хлопья с молоком, и нашли свободный стол. Дейв ел, как и положено англичанину, медленно, смакуя, я же по старой спортивной привычке мгновенно расправился со стандартным набором яств и приступил к кофе. Дейв молча, но обеспокоенно наблюдал за побоищем, устроенным мной за столом, – он успел справиться лишь с одним яйцом и несколькими ломтями бекона. Мельком взглянув на часы, я обнаружил, что время еще есть и взялся за газету.
Но сквозь поток впитываемой информации упорно прорывалась тревожная мысль: что сказать Дейву, как ввести его в реальный мир фактов, что в корне ломали мои, а значит, и Дональдсона планы, связанные с раскруткой лондонской истории, у разгадки которой, казалось, мы стояли еще совсем недавно. Я корил себя за легкомыслие – ну, разве допустимо было так вольно переговариваться по телефону с Мишелем Потье, отбросив осторожность и забыв, что в наш просвещенный век – век компьютеров и электронного шпионажа – любое слово может быть услышано без труда и теми, кому оно не предназначалось. Скорее всего, Мишеля подслушивали, а возможно, он вообще был у них давно на примете – ведь занимался не чем-то отвлеченным, а наркотиками. А это само по себе было чревато самыми серьезными последствиями. Как там ни крути, но Мишель оставался последней ниточкой, что связывала меня с тайной, раскрыть которую я безуспешно пытался.
Дейв почувствовал мое настроение и тоже помрачнел. Скорее всего, он догадался – что-то я скрываю от него, и ломал голову, пытаясь уяснить, насколько это плохо для него. Я отдал должное выдержке и воспитанию парня, не позволявшим ему спросить напрямик.
– Вот что, Дейв, наши (так и сказал – наши) дела плохи. Пожалуй, даже хуже не бывает, – начал я свой рассказ, решив, что нечестно и дальше играть с англичанином в кошки-мышки. Дональдсон перестал жевать, отставил в сторону только что заваренный стаканчик чаю и весь превратился в слух. Как ни тяжело было убивать последнюю надежду, но я рассказал обо всем без утайки, и на душе стало свободнее.
Некоторое время Дейв молчал, переваривая услышанное, глаза его были стеклянными и прозрачными. Я думал, что понимал ход его мыслей, но ошибся.
– Если б вы сказали мне об этом раньше, мы уже имели бы некоторую информацию, – с укором произнес Дейв. – Я покину вас, Олег, и давайте условимся, где мы встретимся и когда. Я сейчас позвоню в Лондон, и наш репортер через пару часов уже будет копаться в Женеве, глядишь, что-то и раскопает. Не верю я, что не сохранилось никаких следов!
Теперь уже я растерялся, осознав, как глубоко ошибался и недооценивал не только Дейва, но и репортерской хватки, без которой там, в мире свободной информационной конкуренции не прожить и дня. Это тебе не наш «поток», когда один и тот же факт, случается, бродит по газетным страницам по несколько дней, и каждая редакция успокаивает себя тем, что у нее – собственный читатель.
– Я сейчас буду на тяжелой атлетике, затем собираюсь с приятелем проехаться на ранчо в Куонджи-ду. Часам к пяти вернусь в Эм-Пи-Си, там и встретимся, о'кей?
– Договорились! – на ходу бросил Дейв, срываясь с места с такой поспешностью, словно за ним гнались.
Алекс ждал меня в условленном месте – у входа в Олимпийский парк, прячась в тени конструктивистского сооружения, переливающегося под лучами солнца цветами радуги. Он был подтянут, свеж и энергичен. Я невольно залюбовался его гибким, крепким телом, излучавшим силу.
– Хелло, Олег! – приветствовал он меня. – Машина нам нужна?
Тут только я обратил внимание на двухместный ярко-красный спортивный «голд стар», припаркованный в нескольких метрах от нас.
– Взял напрокат, – пояснил Алекс. – До ранчо – неблизкий свет, а ездить в автобусах, даже олимпийских, увы, мне не нравится. А слушать однообразные разговоры моих коллег по команде – загнешься с тоски.
– Нет, Алекс, тут пять минут ходу.
– Тогда – вперед.
Мы зашагали по парку, уже заполненному толпами празднично одетых корейцев: мужчины как один в черных костюмах и белых рубашках с галстуками, женщины и дети – в цветастых национальных одеждах из шелка. У входа в тяжелоатлетический Джимнезиум бурлила человеческая река, и мы с трудом пробились к входу, где была табличка «Пресса», и без осложнений проникли в зал. Ярко освещенный квадрат амфитеатра с пустой еще сценой, где блестели в лучах прожекторов стальные блины, был расположен так близко от скамей прессы, что можно было слышать дыхание атлетов.
Мы устроились во втором ряду – в первый служба безопасности никого почему-то не пускала – и осмотрелись. Трибуны были почти заполнены людьми: тут собирались целыми семьями – отцы и матери, дети и древние старики. Остро пахло растирками, из-за занавеса, что закрывал проход в разминочный зал, время от времени доносился глухой грохот металла, робко выглядывали тренеры, как актеры в театре перед началом спектакля, уже появились судьи – они стояли плотной группкой, переговариваясь между собой. Телевизионщики проверяли камеры, а операторы с переносными аппаратами занимали отведенные им места. На крайней скамье справа, почти у самой сцены, устроились, судя по габаритам, тяжелоатлеты, которым еще только предстояло выступать и которые заявились сюда поболеть за товарищей. Ровный гул нескольких сотен голосов наполнял зал.
– Здесь, кажется, здорово процветают допинги? – спросил Алекс. – Больше того, мне кажется, что кое-кому из руководства международной федерации это на руку…
– Даже так?
– С тех пор, когда федерации открыли собственные счета для спонсоров, а реклама стала чуть ли не главным действом любых состязаний – от чемпионатов Европы до Олимпийских игр, атлеты вовсю принялись штурмовать рекорды. И чем фантастичнее становились результаты, тем значительнее выглядели долларовые счета. Естественно, есть предел человеческим возможностям, но кое-кто решил, увы, расширить их фармакологическим путем. Скандалы нет-нет да и вспыхивавшие на этой почве, старательно скрывались, проштрафившихся штангистов потихоньку убирали с помоста и на их место приходили честолюбивые новички, жаждавшие славы и денег, и чем быстрее – тем лучше…
– Я слышал, что и вас не обошла эта пошесть?
– С волками жить, по-волчьи выть… Слышал такую пословицу?
– Еще бы, любимая поговорка моей бабки. Что, впрочем, не мешало ей соблюдать пуританскую чистоту нравов…
– У нас эта беда куда опаснее. Собственных «ускорителей» – кот наплакал, можно сказать, их разработка и изготовление – в зачаточном состоянии, значит, пользуемся зарубежными снадобьями, зачастую без всякой системы и без врачей – кто ж станет признаваться в пороках?
– Грустно… Человек собственными руками роет себе могилу, да еще радуется, когда посчастливится обмануть судей и соперников. Деньги… Я удивляюсь: неужто и впрямь у нас нет ничего святее их?
– До сих пор голос призывающих опомниться – глас вопиющего в пустыне…
Между тем стрелка часов неумолимо приближалась к 9:00, когда на помост должен был выйти первый участник.
Я внезапно увидел, как резко изменилось лицо Алекса, а пальцы непроизвольно сжались в кулаки, кожа побелела на сгибах. Мне показалось, что Разумовский даже задержал дыхание, точно боялся выдать себя.
Я проследил за его взглядом – и мое сердце сделало стремительный рывок, а потом словно упало вниз с огромной высоты, отчего у меня появилось ощущение, которое случается в самолете, когда машина проваливается в воздушную «яму». В нескольких метрах от нас, справа за барьером, облокотясь локтями на металлический поручень, сидел… Питер Скарлборо собственной персоной. Он, верный себе, был изысканно и со вкусом одет, заброшенная нога за ногу показывала новенькие черные мокасины и белые носки, глаза его скрывались за темными зеркальными стеклами очков. Я огляделся вокруг, надеясь обнаружить Келли или Кэт, но Питер был один, без сомнения, один.
– Это – Питер Скарлборо, – сдавленно сказал я, когда Алекс повернулся ко мне.
– Он такой же Питер Скарлборо, как я Наполеон, – отрезал Разумовский. – Настоящее его имя – Флавио Котти, потомственный сицилиец, гражданин Колумбии, человек, за которым охотится не один Интерпол, но и криминальная полиция доброго десятка государств – от США до Италии. Один из боссов наркобизнеса. Считай, что тебе крупно повезло тогда в Лондоне…
– Он-то мне и нужен, Алекс… Ой, как он мне нужен!
– Не спеши радоваться, раз Котти вынырнул в Сеуле, значит, он ведет серьезную игру… Впрочем, теперь это значения не имеет, – как-то обреченно не обреченно, но с каким-то внутренним надрывом сказал Алекс.
– Погоди, погоди, а ты-то откуда его знаешь? – запоздало спохватился я.
– У нас с Флавио есть взаимные претензии, не думал – не гадал, что столкнемся мы в Сеуле. Черт побери, почему именно здесь, на Играх? – в голосе Алекса прорвалось такое отчаяние, что мне стало не по себе. Это был крик души человека, заглянувшего в собственную могилу. Откуда мне было знать, что Разумовский уже много лет искал Флавио Котти – искал по всему свету, чтоб расквитаться за прошлое. Он произнес тихо:
– Нам следовало бы уйти, пока нас не обнаружили. Пусть фактор внезапности останется за нами…
– Хорошо, Алекс, но ты обещаешь рассказать о нем…
– Непременно, Олег. Это будет долгая исповедь… Но пока мы должны исчезнуть!
Тут зал разразился бурными аплодисментами: невысокий, коренастый болгарин одолел чудовищный вес, и штанга, как пушинка, застыла над его головой на перевитых черными, вздувшимися венами руках Геракла. Мы, извиняясь ежесекундно, пробрались к выходу. Уже покидая зал, я не удержался и оглянулся: Флавио Котти неистово рукоплескал силачу…
– Вот что, Олег, если у тебя нет других дел, давай подъедем на ранчо, мне нужно кое-кого повидать, да и по телефону переговорить.
– Нет, Алекс, я отправлюсь в Эм-Пи-Си.
– Что это такое?
– Главный пресс-центр. Если не возражаешь, встретимся у меня вечером.
– О'кей, я отвезу тебя, – легко согласился Алекс. Я видел, что он в мыслях был далеко от Олимпийского парка. – Это, кажется, рядом с «Интерконтиненталем»?
– Точно, в двух шагах от сеульского выставочного центра, там теперь расположился пресс-центр Олимпиады.
Вскоре мы уже мчались по широким сеульским улицам, запруженным автомобилями. Алекс уверенно вел «голд стар». Я обратил внимание, что почти не встречаются машины иностранных марок – сплошной поток южнокорейских автомобилей: грузовики, автобусы, легковушки. А я-то думал, что здесь все – японское…
У «Интерконтиненталя» мы расстались: я направился в Эм-Пи-Си, а Алекс унесся к себе на ранчо, к своему «Россинанту» и личному тренеру, охранявшему лошадь днем и ночью.
Нужно было начинать работать, а мысли мои были вовсе не об олимпийских баталиях, не о рекордах, что буквально сыпались на головы оглушенных, потрясенных невиданными результатами журналистов и зрителей, не о назревавших уже скандалах (а разве не сенсационным было поражение наших велосипедистов в командной гонке, впервые оставшихся без медалей?), не о фантастических суммах, затраченных организаторами на Олимпиаду (поговаривали о нескольких миллиардах долларов), и даже не о встреченном при входе Ефиме Рубцове, моем давнем оппоненте из «Свободы», который так радушно осклабился, что я и впрямь подумал о всеобщем воздействии даже на такие заскорузлые души нашей перестройки.
Встреча с Питером Скарлборо не выходила из головы. Его появление здесь к разряду случайностей не отнесешь, а даже краткая характеристика, выданная ему Алексом Разумовским, свидетельствовала о чрезвычайном событии, что затевалось здесь.
Мысли мои, ясное дело, относились к области догадок, но, хотел я того или нет, новая встреча с моим лондонским знакомцем не сулила спокойствия. Я прежде всего должен был проверить некоторые свои подозрения.
Итак, допустим, Питер Скарлборо, он же Флавио Котти, просто не подал виду, что узнал меня, да еще в обществе Алекса Разумовского. Что он мог узнать о нас?
Чтоб собраться с мыслями, я сначала сходил в кафе. Оно располагалось в дальнем загоне выставочного зала, где были «приемные апартаменты» знаменитого «Кодака», как обычно взявшего на себя обслуживание многочисленной армии фоторепортеров. Насыпал в стаканчик две полные ложки «максвелла», бросил ложечку сахара и залил смесь кипятком из титана. Размешал, попробовал на вкус – кофе получился черным, как деготь, и горьким, как миндальный орех. Сделал глоток-другой и направился к компьютерам, что стояли в ряд, замыкая рабочие столы с пишущими машинками. Набрал имя, фамилию, страну. На экране тут же появились строчки: «Олег И. Романько, 1948 г.р. Харьков, СССР, олимпийская деревня прессы, корпус 122, км.901, тел. 229-35-71». Не утерпел и сделал запрос на Алекса, и машина выдала его данные: «Алекс Ф.Разумовский, 1940 г.р. Харбин, Великобритания, олимпийская деревня, корпус 17, км.412, тел. 217-33-22».
Таким образом, интересующие сведения Флавио мог получить без особого труда: достаточно было дать десятку какому-нибудь служащему, чтоб тот принес голубой листочек с распечаткой точных сведений об искомых личностях…
Машинка со вставленным белым листом бумаги, словно укор, торчала перед глазами, но ничего дельного не лезло в голову. Впрочем, мыслей было хоть отбавляй, но ни одна из них ни на йоту не приближала меня к разгадке. Я был в тупике, и это следовало признать честно, но как раз на такое согласие у меня и не хватало мужества. Я как мог старался отодвинуть миг прозрения, а в голове – полная мешанина, всякая чепуха – от желания, страстного желания, ошибиться до отчаянной мысли вместе с Алексом взять Скарлборо за горло – в прямом и переносном смысле – и выдавить из него признания.
Выручил меня… Кто бы вы подумали?
Питер Скарлборо!
Я совсем собрался уже двинуться куда-нибудь на соревнования, было просто невыносимо сидеть перед белым листом бумаги, наблюдая с тайной завистью за коллегой из АПН, успевшим с утра пораньше создать внутренний комфорт с помощью допинга под названием «Столичная», когда меня окликнули:
– Мистер Романько?
Я оглянулся через плечо. Невысокий смуглолицый человек, скорее всего, латиноамериканского происхождения, в синей расстегнутой рубашке и в джинсах вопросительно уставился на меня, изобразив на скуластом лице нечто напоминающее улыбку. Я отметил, что «ладанку» свою он предусмотрительно перевернул, и я не мог прочесть его имя.
– Слушаю вас.
– Вас ждут у входа в пресс-центр. Ваш хороший знакомый… Так, во всяком случае, попросили передать вам…
– Кто? – невольно вырвалось у меня, но латиноамериканец лишь осклабился, словно удивился наивности вопроса и отрицательно покачал головой.
– Я впервые вижу этого господина. Он попросил найти господина Романько, что я и сделал. Чао! – объяснил скороговоркой незнакомец и ретировался.
Я вышел из пресс-центра на залитую ярким солнцем площадь перед выставочным залом и растерянно огляделся – десятки машин, журналисты, полицейские, бой-скауты…
– Хелло, мистер Олех Романко!
Я стремительно обернулся. Питер Скарлборо. Он снисходительно улыбался, явно смакуя мою растерянность.
– Великодушно извините за столь неожиданное появление. Но я, признаться, почувствовал неодолимое желание поговорить с вами, едва обнаружил вас в Джимнезиуме. Но вы так неожиданно исчезли… Как бы там ни было, но у нас с вами есть кое-что общее в прошлом и, смею надеяться, вы не в претензии к нам?
– Какие мелочи, Питер! Мы ведь с вами – почти друзья, не так ли? Если не считать некоей черной кошки, пробежавшей между нами, ну, чепуха, мелочи жизни, разные там… попытки выбить мне мозги или наоборот – вправить их, как вам будет угодно… ну, еще неудавшийся опыт по превращению меня в круглого идиота. Ведь не сумей я вырваться тогда из вашего лондонского застенка, конать бы мне в какой-нибудь психиатрической клинике до конца дней… – Я уже обрел себя, и ненависть не застлала мне глаза, а до предела обострила мысль и налила мышцы стальной крепостью. Не торчи тут на каждом шагу официальные и переодетые полицейские да чины из службы безопасности, врезал бы я Питеру Скарлборо, он же Флавио Котти, если верить Алексу, врезал бы от всей души…
Но я расплылся в такой улыбке, что сторонний наблюдатель, без сомнения, умилился бы при виде встречи двух старых, добрых приятелей, взявшихся взахлеб обсуждать, куда бы им двинуться, чтоб надраться по такому случаю.
– Вот и прелестно, мистер Олех Романко! Как там у вас говорят: кто старое помянет, тому глаз вон?
– И еще добавляю: думай о будущем, но помни о прошлом…
– Что нам делить с вами, господин Олех Романко? И мы не достигли цели, и вы проиграли, не так ли?
– Ой ли, Питер! Вы позволите мне так запросто обращаться к вам?
– Бога ради!
– Не спешите с выводами, Питер. Если вы умудрились расправиться с Мишелем Потье…
– Отчего вы считаете, что это наших рук дело? – озабоченно спросил Питер Скарлборо и тут же разочарованно покачал головой, поняв, что выдал себя. – Ну, да ладно… Но, простите, каждый в своем деле – хозяин, Потье влез не туда, куда ему следовало. Мы предупреждали его, он не внял доброму совету, хотя, прими наше предложение, его гонорар исчислялся бы суммой, по меньшей мере, с шестью нулями. Согласитесь, такие деньги на дороге не валяются?
– Спасибо, Питер, за откровенное признание.
– Пожалуйста, эта новость не стоит ломаного гроша. Использовать ее вы можете, но кто вам поверит без доказательств?
– Вы правы. Но для меня не менее важно другое: Потье оказался не только мужественным, но честным человеком. И все же, Питер, что заставило вас вот так в открытую встретиться со мной?
– А что мне может грозить в Сеуле? Даже ваше заявление в местную полицию не может быть принято, ибо факты, о которых вы могли бы поведать, не имеют к законодательству Кореи никакого касательства. И потом у вас на руках – ни единого подтверждающего документа! Согласны? – Я кивнул головой. – Ну, вот видите. А причина моего появления… она кроется в вас, мистер Олех Романко. – Он остановил на мне взгляд своих темных, бездонных, как горное озеро, глаз, где ничего не прочтешь, как бы не тужился. Зато Питер Скарлборо, он же Флавио Котти, явно хотел бы кое-что прочесть по моему выражению лица. Но я знал, как нужно держать себя с такими, как он.
– Во мне? – Я наполнил искренностью свою удивление.
– В вас, мистер Олех Романко. Поверьте, я и впрямь отношусь к вам с уважением… после того, как вы чертовски ловко провели нас в Лондоне. Такое под силу только сильной личности, и я отдаю вам должное.
– И на том спасибо!
– Так вот… причина моего объявления проста: по-дружески, если вы позволите, хочу вас поостеречь и отказаться от дальнейших расследований. Вы… как бы вам это яснее выразить?… Словом, вы наступили на больную мозоль. А мы этого не прощаем, и пример – увы, печальный пример мистера Потье тому свидетельство. Будь вы представителем свободного мира, предложили бы вам деньги за… за уход со сцены, но вас, русских, подкупать не принято.
– Верно рассудили, Питер. За исключением одного…
– Чего?
– Вы ошиблись, посчитав, что с Потье у меня оборваны нити, ведущие к тем, о ком вы печетесь столь рьяно. Вы у меня вот здесь, Питер! – рявкнул я и ткнул прямо к его носу до боли сжатый кулак.
Я блефовал, как азартный картежник. Наверное, глупо, но не удержался от этого шага. Может быть, потому, что испытывал неистребимое желание хоть чем-то достать Скарлборо, хоть на миг заставить его усомниться в собственной неуязвимости.
– Вот это мне и нужно было выяснить! – воскликнул Питер Скарлборо. – Прощайте, мистер Олех Романко, и подумайте всерьез о нашем предложении.
– Он ни словом, ни полсловом не обмолвился обо мне? – в какой уж раз спрашивал Алекс, мучительно решая какую-то задачку.
– Нет, не спрашивал.
– Если Флавио увидел и узнал тебя, то как он мог не узнатьменя?
– Не понимаю… Ну, может, закоротился на мне…
– Хорошо, будем считать, что отсчет времени начался… Нельзя терять ни минуты. Это очень серьезные люди, Олег. Очень! Слов на ветер они не бросают. Но нет худа без добра: своим появлением Питер, то есть Флавио, подтвердил, что ты… ты держишь в руках нить.
– Хотел бы я знать, в какой она руке? – мрачно пошутил я.
– Это детали, – парировал Алекс. – Не хотелось бы мне возвращаться… даже на миг в тот проклятый мир, но доведется! Раз уж наши пути скрестились снова, кто-то из нас двоих должен исчезнуть.
– Ты о чем?
– О Флавио, провались он в преисподнюю! – вырвалось у обычно сдержанного, холодного Алекса. – Прости, это черное, что накопилось в душе и что я считал давно перегоревшим, вспыхнуло вновь. Флавио – мой должник.
– Но в чем? – не удержался я.
– Как-нибудь, когда мы засядем с тобой в укромном местечке и, не торопясь, поговорим о прошлом, я расскажу о Флавио. Пока же скажу: своим одиночеством и пустой душой я обязан ему… он убил мою любовь… мою единственную женщину, которую любил и люблю по сей день. А такое не прощается…
Я не счел возможным задавать лишние вопросы.
– Что ты намерен делать? – спросил Алекс, когда мы поняли, что исчерпали тему разговора.
– Засяду за репортаж. Редакции ведь нет дела до моих проблем, она послала в Сеул, чтоб знать новости из первых рук…
– Тогда – до вечера. Я позвоню или зайду к тебе. Хорошо?
– Договорились.
На этом мои потрясения не кончились. Я возвращался из отеля «Интерконтиненталь» с коктейля, который давали для прессы организаторы Олимпиады-92, барселонцы.
Голова слегка кружилась от легкого белого вина.
Почти у входа в пресс-центр, куда я напоследок собрался заглянуть в надежде увидеть Дональдсона, столкнулся нос к носу с Хоакином Веласкесом.
– Олех, как я рад вас видеть! Испугался, как мне быть, если вы не приедете, как обещали. Ведь я даже не догадываюсь, что делать с письмом для вас. А меня предупредили: это – очень, очень важно!
– Погоди-ка, Хоакин, о каком письме речь?
– Как? Разве вы не ждете какой-то важной вести от того господина?
– От какого господина, Хоакин? Да объясни ты, ради бога!
– Как, разве вам ничего не говорит имя господина Дивера?
– У тебя письмо от Майкла? – У меня перехватило дыхание.
– Да, но что с вами, Олех? На вас лица нет! Вам плохо?
– Все нормально, старина Хоакин, все просто прекрасно, дорогой ты мой Веласкес, не тот, который художник, а другой, такой славный Хоакин… – Меня просто-таки закачало на волнах вспыхнувшей надежды, хотя, казалось, отчего можно было радоваться, если мексиканец даже не вытащил еще письма и я не прочел и первой строчки. Но нет, я догадывался, я чуял – письмо от Дивера и есть та самая ниточка…
– Пожалуйста, вот письмо.
Я буквально вырвал из рук Хоакина твердый заклеенный конверт с фирменным вензелем какой-то гостиницы, кажется, «Плаза», и, взглянув на свет, ничего не увидел – бумага была плотная, мелованная. Пришлось доставать из сумки перочинный ножик и осторожно взрезать край.
«Хелло, Олег!
Спешу сообщить Вам одновременно и грустную и радостную вести. Мишель Потье, знакомству с которым я обязан вам, Олег, оказался достойным уважения человеком. Он не только выполнил обещанное, но и сумел отстоять свое право быть честным. Ему угрожали и сулили огромные деньги, но он остался непоколебимым. Тогда они расправились с ним и с его делом: Мишель Потье лежит в госпитале Святой Марии, его состояние, если не критическое, то, по меньшей мере, тяжелое, и выздоровление будет не скорым, так, по крайней мере, уведомили меня врачи. Радостная же весть тоже связана с Мишелем Потье, оказавшимся, кроме вышесказанного, еще и удивительно прозорливым человеком, предусмотревшим различные варианты развития событий. Он спас – спас! – код расшифрованного допинга, и теперь эта химическая формула у меня в руках и уже ничто и никто не помешает нам ее обнародовать – к глубочайшему, конечно же, разочарованию тех, кто хотел воспользоваться поистине чудовищными свойствами нового препарата.
Я вылетаю в Сеул 26 сентября рейсом «Пан-америкен» № 2461. Буду рад сразу увидеть вас!
Майкл Дивер
Акапулько, 16 сентября 1988 г.»
– Хоакин, ты даже не догадываешься, какую новость ты мне привез! Спасибо! – Я так сильно ударил мексиканца по плечу, что тот скривился от боли.
– Я всегда готов вам помочь, Олех! – горячо заверил меня Хоакин. Выдержав паузу, он неуверенно спросил: – Это имеет какое-то отношение к Олимпиаде?
– Самое прямое, Хоакин! Как только можно будет поставить последнюю точку, я сообщу тебе такое, что наверняка попадет на первые страницы газет…
– И моей тоже?
– Непременно, Хоакин, нужно будет сделать эту информацию достоянием всего мира, это будет самым действенным средством борьбы с опаснейшим врагом спорта – допингом…
– Я буду ждать, Олег…
Мы отправились в Эм-Пи-Си. Без задержек миновали полицейский контрольный пост, повстречали на своем пути улыбчивого чина из службы безопасности, довольно сносно говорившего по-русски (он пару раз помогал мне разобраться в хитросплетениях улиц Сеула) – он заулыбался, точно увидел желанного родственника, поинтересовался, не нужна ли его помощь, и услышал отрицательный ответ, закачал вверх-вниз головой, точно извиняясь за собственную навязчивость. В кодаковском закутке на удивление было тихо и пусто, по-старчески чуть слышно ворчал титан с кипятком, девушки маялись без дела и одна из них – черноволосая и черноглазая вострушка взялась приготовить нам кофе. Мы с Хоакином плюхнулись в глубокие мягкие кресла и уставились в экран телевизора – передавали в какой уж раз за день скандал, разразившийся в «Джимнезиуме», где выступали тяжелоатлеты, и болгарский атлет был обвинен в применении допинга.
Мы разговорились с Хоакином о Володе Сальникове, чье появление в Сеуле восприняли как сенсацию. Я рассказал мексиканцу, как нелегко было этому 28-летнему парню, давным-давно пережившему не только вторую, но, пожалуй, и третью спортивную молодость; о том, как все отвернулись от него, и тренером вынуждена была стать только что окончившая институт физкультуры его жена, как перед самым отъездом в Сеул чуть ли не целиком сборная, подстрекаемая старшим тренером, восстала против включения олимпийского чемпиона-80 в команду, и лишь твердая позиция одного из зампредов Госкомспорта (не Гаврюшкина, нет!), на свой страх и риск взявшего пловца под защиту, открыла Сальникову дорогу на Олимпиаду.
– Олех, спортивный мир жесток, согласитесь со мной? – подвел итог моему рассказу Хоакин. – Конкуренция, а за ней еще и немалые деньги, причитающиеся за каждую олимпийскую медаль, разве это не корежит души молодых людей?
– Еще как! Но нельзя крайности, Хоакин, возводить в абсолют, потому что в любом виде человеческой деятельности – от научных открытий, любви до обычной рутинной работы – всегда найдутся «горячие точки», способные вызвать столкновения. Эволюция подразумевает победу сильного над слабым…
– Вот-вот, сильного над слабым! Выходит, спорт концентрирует, доводит до точки кипения человеческие страсти, учит быть жестоким?
– Нет, и еще раз нет! Спорт учит уважать соперника, учиться у победителя лучшему, что есть у него. Как правило, плохо кончают те, кто мошенничает, и не они определяют лицо спорта… чистого спорта, конечно.
– Вы имеете в виду – допинги?
– Да, в первую голову их, а потом – деньги, ведь ради них люди готовы убивать себя химическими препаратами… Заколдованный круг!
– Вот видите, Олег, – не унимался Хоакин. – Большой спорт – вред, да и только!
– Да, он нередко оборачивается безжалостно – жестокой стороной к спортсмену, вчерашнему триумфатору, толкает его на преступления. Но разве справедливо из-за одной, пусть двух-трех, словом, небольшого числа паршивых овец бросать тень на весь спорт? Он с каждым днем будет нужнее, необходимее человеку в нынешнем, а тем паче в завтрашнем мире, где будет куда меньше естественного движения, где среда обитания потребует от человека максимальной выживаемости и силы – физической и нравственной, если он хочет остаться человеком! Нужно бороться против того, что губит спорт, что отталкивает от него людей. Особенно молодых!
Оставались сутки до прилета Майкла Дивера.
Я считал минуты, нетерпеливо вглядываясь в циферблат часов, старенькой «Победы» – память об отце.
Куда-то запропастился Алекс, телефон не отвечал ни ранним утром, ни глубокой ночью. Спросить было не у кого, тем паче нет-нет да проскальзывала в моей перегруженной голове предательская мысль: а не улетел ли Разумовский вообще из Сеула, от греха подальше? Догадка эта горьким ядом отравляла душу, хотя – если уж начистоту – имел ли я право обвинять Алекса в трусости? Он жил в том мире, и на собственной шкуре, по его же выражению, – испробовал жестокие «прелести» неписаных законов подпольного мира наркобизнеса. Что мог поделать он, одиночка, против сплоченной мафии, где жизнь человека стоила ровно столько, какой тайной он владел?
Сердце болело, и я – вопреки своим правилам – нередко заглядывал в стеклянный пузырек с желтыми пилюлями валерьяны.
Помог Володя Сальников. Он провел меня в бассейн по чужому билету участника (парня успели «выслать» на корабль, что пришвартовался в гавани за полсотни километров от города, экономя на нем, неудачнике, не пробившемся в финал, валюту). Я вволю поплавал, чем, наверное, смущал юные дарования, стремительно проносившиеся мимо тихохода, тяжело таранящего воду. Спасибо, хоть не поинтересовались, откуда это я свалился на их голову.
Дейв Дональдсон тоже не появлялся. Правда, однажды вечером позвонил и предупредил, что будет отсутствовать некоторое время, но объяснять причину не стал. Впрочем, я был ему за это только благодарен: сам себе не находил места, буквально каждой клеточкой чувствуя приближающуюся развязку и, естественно, не без оснований опасаясь каких-то враждебных действий со стороны Питера Скарлборо. Чтоб не попасть в рискованную ситуацию, отказался от городского транспорта, признавая лишь автобусы прессы, где постоянно дежурили двое молодцов из службы безопасности – один отирался обычно рядом с водителем, второй – внимательно наблюдал за происходящим, выбрав местечко в последнем ряду кресел.
Когда наконец приспел час отправляться в аэропорт, я не сел ни в первое свободное такси, подкатившее к северному выходу из деревни прессы, ни во второе. Лишь когда появилась машина с пассажиром, не стал ждать, пока тот расплатится, а вскочил в автомобиль, задавленно крикнув водителю: «Ким-по, быстрее!»
– Ким-по? – кажется, испуганно переспросил кореец, когда пассажир захлопнул за собой дверцу.
– В аэропорт!
Мы сделали лихой разворот на площади, перегороженной защитными барьерами, и мимо внимательных полицейских, набирая скорость, понеслись по новенькой автостраде.
Мне показалось, что мое нетерпение передалось и водителю, – он выжимал из мотора максимум лошадиных сил…
Майкл Дивер показался в проходе последним, когда у меня уже екнуло сердце – неужто что-то стряслось по дороге?
Он шагал следом за командой велосипедистов из Уругвая – за компанией черноволосых и смуглолицых невысоких парней, бросавших по сторонам гордые взгляды, словно торопясь поведать всему миру, что и они готовы вступить в поединок с любым за олимпийские медали. Их было человек семь-восемь во главе с низкорослым толстяком с перекинутым через плечо разноцветным пончо; он, чуть отстранив руку, нес желтый кожаный чемоданчик с таким важным видом, что я невольно улыбнулся. Так и подмывало спросить у толстячка – явно спортивного функционера, тренеры держатся, особенно накануне стартов, скромнее, незаметнее, что ли, суеверно опасаясь спугнуть «госпожу Удачу», – уж не для золотых медалей приготовлен сей такой заметный и броский чемоданчик. Если б я не встречал Майкла Дивера, непременно подошел бы к уругвайцам…
Я узнал Дивера по ладной спортивной фигуре и еще по какому-то особому, ему лишь присущему четкому, уверенному шагу; если приглядеться, то могло создаться впечатление, что он как бы пружинит на носках, самую малость, незаметно для случайного взгляда. Но я ведь к Диверу пригляделся, запомнил не одно лицо, но главное – манеру вести себя: идти, сидеть, разговаривать, никогда не помогая себе жестами – столь распространенными дополнениями к словам. В ней чувствовалась скрытая сила, невидимая энергия, вырабатываемая живым и деятельным умом, она передавалась собеседнику, и я это тоже запомнил.
Майкла Дивера не узнать бы, не обрати я еще раньше внимания на эти особенности его личности: в выцветших джинсах, в широкой с закатанными по самый локоть рукавами красной рубахе, оголявшей грудь, в высокой с острым, выступающим козырьком «клубной» фуражке, закрывавшей пол-лица, затемненного вдобавок еще и зеркальными очками, с распатланными длинными, завивающимися на затылке и на висках седеющими волосами, – он напоминал стареющего хиппи, давным-давно вернувшегося с благословенных пляжей Нагапаттинама в Бенгальском заливе, давно и прочно оккупированных этими «цветками жизни», что, словно перекати-поле, носятся по белу свету в поисках земного рая…
У Майкла Дивера был вид человека, уже познавшего лучшее, что есть в жизни, и теперь неторопливо, вальяжно и снисходительно воспринимающего происходящее, и которого даже вселенский олимпийский бум не взволновал, не растревожил.
Я пришел в восторг от умения американца надевать любую личину.
– Хелло, Олег! – произнес он негромко, но зато крепко пожимая руку. И в этом пожатии было все: и скрытая информация, что приехал он сюда не пустым, отнюдь нет, что как бы ни было трудно, но дело свое сделал надежно, что рад встрече и возможности наконец-то сбросить с плеч груз, лежавший на них столько лет и стоивший жизни его друзьям-соратникам, и еще многое-многое другое, что способно перейти из сердца в сердце, когда люди настроены на одну волну.
– Хелло, Майкл… Тебя не узнать!
– Береженого бог бережет, не правда ли?
– Будем надеяться на это…
– Есть признаки оживления духов? – на ходу, ничем не выдав своей обеспокоенности, спросил Дивер, раскусив мой намек.
– Есть. Нам следует быть предельно осторожными.
– За мной хвоста нет, я проверялся…
– Тогда – порядок, я тоже никого не привез…
Если бы мы знали, как глубоко ошибались в своих расчетах! Ни Майкл Дивер, ни ваш покорный слуга ни на минуту не оставались бесконтрольными: Майкла «вели», начиная от Буэнос-Айреса, ну, а за мной следили круглосуточно с той самой минуты, когда Питер Скарлборо обнаружил мое присутствие на Играх.
– Вы, надеюсь, заказали такси?
– Увы, пришлось отпустить машину, ведь я не знал, не задержится ли ваш самолет. А у меня, прошу прощения, денег кот наплакал… Да здесь взять такси – вовсе не проблема, стоит только руку поднять… – успокоил я Майкла.
Но Майкл Дивер на глазах помрачнел при этой новости, чем вогнал меня в краску, – не люблю попадать впросак, а здесь это неприятное состояние было налицо. Но я еще не понимал, что обеспокоило Дивера, легкомысленно полагаясь на собственную предусмотрительность, позволившую мне, как я был уверен, замести следы сразу же, стоило лишь выйти за пределы олимпийской деревни прессы.
Майкл ничего не ответил, а лишь плотнее прижал локтем синюю дорожную сумку «Пан-америкен» – единственный багаж путешественника. Так, разговаривая, мы дошли до стоянки такси. И словно подтверждая мои слова, из-за угла вырвалась новенькая белая «Золотая звезда» и мягко затормозила у наших ног.
Дивер оглянулся по сторонам, но, не заметив ничего подозрительного, открыл дверцу.
– Отель «Интерконтиненталь», – сказал он негромко.
– Йес, сэр, – сказал шофер – пожилой, насупленный кореец в белых нитяных перчатках, выглядевших довольно нелепо на его мощных руках тяжелоатлета, что к тому же подчеркивалось рубашкой с короткими рукавами и круглыми бицепсами, распиравшими ткань.
Майкл захлопнул переднюю дверцу, на какое-то время замер в нерешительности, но затем рывком открыл заднюю дверь и, ни слова не сказав, пробрался на сидение. Я устроился с ним рядом. Едва щелкнул замок, «Голд стар» взревела мощным мотором и с визгом рванула с места так, что нас вдавило в мягкое сидение.
– Как с допингами? – спросил Дивер. – Неужто полный порядок?
– Вот с этим, увы, не все чисто. Двух болгар, тяжелоатлетов, уже лишили медалей, пробы оказались положительными…
– Так оно, видать, и должно было случиться.
– Почему?
– До меня доходили кое-какие факты, что в Международной федерации снисходительно смотрели на эти «шалости», более того – поощряли тех, кто устанавливал мировые рекорды на первенствах мира да Европы? Почему? Да потому, что когда есть мировые, есть интерес к состязаниям, а раз существует интерес – не только зрителей, но прежде всего газет, телевидения, значит, есть и интерес рекламодателей. А это, как известно, большие деньги, и болгары, мне кажется, первыми и стали на этот путь. Вы читали откровения Сулейманова, бывшего болгарского гражданина, сбежавшего в Турцию? Он раскрывает закулисную «кухню» рекордов, без стеснения называя имена известных тренеров и своих бывших коллег по сборной…
– Читал. Кстати, он приехал в Сеул и намерен установить несколько мировых достижений. Как же быть с допингами?
– Сулейманов не новичок в тяжелой атлетике, и раз он говорит о рекордах, значит, уверен, что никакой допинг-контроль не засечет его. Впрочем, Олех, я привез кое-какую информацию поважнее… нет, я не так выразился, все, что касается допингов, важно, речь идет о том, что атлеты, имена которых я вам сейчас назову, слишком известны, чтоб из разоблачение не вызвало нечто похожее на извержение вулкана. Мне пришлось поработать, чтоб добыть этот печальный список. Во главе его стоит…
Но Майкл Дивер не успел произнести главных слов, потому что наша «Голд стар», как торпедный катер, несущийся на полной скорости к цели, вдруг столкнулась со стеной и нас с Дивером швырнуло вперед. Я с такой силой ударился грудью о переднее сидение, что искры из глаз посыпались, Майкл Дивер ударился головой о голову водителя-корейца и потерял сознание. Лицо его было в крови.
Еще ничего не понимая и не отдавая себе отчета, что я делаю, я заорал, если мой хрип, конечно, можно было назвать криком, на водителя-корейца, который тоже чувствовал себя не лучше.
Он ничего не ответил, потому что в следующий миг обе дверцы – справа и слева от нас с Дивером – распахнулись и двое неизвестных бесцеремонно вскочили в салон, сжав нас, как тисками, с двух сторон. Я почувствовал, как в левый бок мой уперлось что-то твердое.
Тут же распахнулась и передняя дверь, еще один человек вскочил на сидение и приказал водителю:
– Заводи, быстрее!
Мимо нас в сгущавшейся синеве проносились со свистом автомобили.
Шофер-кореец уже оклемался, послушно включил зажигание, и наша «тюремная камера» на колесах понеслась дальше.
– Вот мы с вами снова встретились, мистер Олех Романко! – услышал я знакомый до боли голос. Я поднял тяжелую, плавающую в полубеспамятстве голову и увидел прямо перед собой улыбающееся лицо седобородого… Питера
Скарлборо. – Келли чрезвычайно жалел, что не сможет лично встретить вас, увы, у него дела в городе. Ну да вы не грустите – вы еще увидите его…
Но Майкл Дивер не подавал признаков жизни.
– Не помер ли часом? – сказал здоровяк, вспотев от бесполезного трясения обмякшего тела Майкла Дивера.
– Такой помрет, как бы не так. Этот тип прошел сто километров по раскаленной пустыне в Мексике – без капли воды! Проверь-ка его карманы!
Страж послушно и поспешно стал обшаривать Майкла. А какие у него карманы – один на рубашке, и невооруженным глазом видно, что, кроме пачки «мальборо», выступающей над краешком, там ничего нет. Да и задний карман джинсов – тоже не лучшее место, чтоб хранить оружие.
– Пуст он.
– Ноги проверь, не закреплено что под штанинами…
– Пусто…
– Сумку подай-ка!
Синяя сумка Дивера с эмблемой «Пан-америкен» перекочевала с заднего сидения в руки Питера Скарлборо. Тот решительно дернул змейку. Стал шарить внутри руками. Вдруг на его лице расцвела злорадная улыбка и он извлек на свет небольшой продолговатый пластмассовый пенал.
– Вот оно, а ты искал, – процедил он язвительно и самодовольно, раскрывая пенал. – Так и есть: пистолетик с глушилкой, да еще в антимагнитном футляре. Никакой контроль в аэропорту не найдет!
Машина остановилась в каком-то пустынном месте, где одноэтажный дом, окруженный садом, за высоким деревянным забором прятался одиноко, очень похожий на один из тех домов, что мне довелось увидеть в музее народной архитектуры под открытым небом, куда возили журналистов хозяева концерна «Самсунг» после посещения цехов этого гигантского предприятия.
Нас с Майклом бросили в темный подвал. Вернее будет сказать – я сошел по крупной кирпичной лесенке сам, подталкиваемый в спину моим стражем, а Майкла Дивера снесли на руках – второй бронеподросток и Питер Скарлборо.
И оставили одних…
Как только за Питером Скарлборо тяжело, с глухим скрипом, закрылась дверь и мы утонули в кромешной тьме, я услышал, как Майкл тихонько, едва различимым шепотом, произнес:
– Наклонитесь ко мне, Олег…
– Как вы себя чувствуете, Майкл? – прошептал я, наклонившись к самому лицу Дивера.
– О'кей. – Голос его звучал бодро, без каких-либо признаков растерянности, что, кажется, явственно прозвучала в моем вопросе. Я действительно не видел выхода из создавшегося положения, тем паче что имел уже счастье познакомиться с методами Питера Скарлборо. И если тогда, в Лондоне, руки у него в определенной степени были связаны пребыванием на воле Майкла Дивера, где, без сомнения, и находилось искомое, Питер Скарлборо уж слишком затянул развязку. Как бы там ни было, но захват двух заложников – пусть даже никем не замеченный, хотя кто станет утверждать, что не оказалось случайных свидетелей происшедшего? – в стране, где служба безопасности поставлена на высочайшем уровне, в чем могли убедиться многочисленные участники и гости Олимпиады, – дело не только не простое, но и по-настоящему опасное.
– Можете не сомневаться, Олег, – все так же шепотом продолжал Дивер, – Скарлборо, он же Флавио Котти, продумал операцию до мелочей – видите, машину и ту сумели нам подставить, что, скажу вам, не так уж просто. Свободных такси в Ким-по хоть отбавляй и появление нахала, начхавшего на очередь и в наглую выхватившего пассажиров, не прошло незамеченным. Во всяком случае, номер машины наверняка отложился в чьей-то памяти…
– Толку-то с этого? Ну, послали нашего водилу коллеги в сердцах подальше и тут же забыли, ведь у каждого свой интерес: побыстрее взять клиента и в город… – прервал я Майкла Дивера.
– Не так-то и просто, как вам кажется, – не согласился Дивер. Он уже поднялся с пола и теперь сидел рядом, прижавшись к моему левому плечу. – Это элементарно, поверьте мне: каждый водитель такси – это, ну, если не добровольный помощник полиции, то, по меньшей мере, ее приверженец на время Игр. Все они, как и представители иных служб быта, проинструктированы, что вместе с олимпийцами и туристами на подобные мероприятия со всего света слетается разная не ладящая с законом публика – здесь есть где поживиться. А кому охота стать жертвой нападения? Значит, будем считать, что номер нашего авто не остался незамеченным…
– Допустим. – Майкл Дивер был спокоен, и его настроение передалось и мне, и я стал внимательно вслушиваться в его слова, убедившись, что Дивер ведет не пустой разговор, а выстраивает логическую цепочку, хотя, судя по тому, как издалека он начал, пока не имеет четкой концепции такого решения, чтобы появился свет в конце темного тоннеля. – Допустим, – повторил Дивер, – что Котти предусмотрел и этот вариант, и номера такси – фальшивые. С одной стороны, это вроде бы начисто заметает следы, а с другой – звучит сигналом тревоги для службы безопасности. Вы спросите: каким образом? Просто: допустим, кто-то из водителей такси, а там их было не меньше полусотни, запомнил номера наглеца и пожаловался ближайшему полицейскому, что у него из-под носа увели пассажиров. Страж порядка, тоже нашпигованный различными инструкциями и указаниями, тут же сообщает эту незначительную на первый взгляд новость в центр. Оператор нажимает на клавиши, вводя информацию в ЭВМ, та проверяет свою магнитную память и выдает новость: такое такси во всем Сеуле не числится. Дело начинает набирать обороты: переодетые агенты расспрашивают таксистов, выискивая тех, кто в это время находился в районе Ким-по. Сделать это просто: такси, как вы, наверное, успели заметить, оборудованы рациями…
– Послушайте, Майкл, пока они доберутся до нашего подвала, мы с вами успеем перебраться в мир иной, – мрачно отшутился я, чувствуя, как разочарование и апатия снова охватывают меня.
Дивер не возразил, и в сырой, липкой тишине подвала было слышно лишь, как скреблась мышь.
Я подумал о том, что где-то затихают проспекты олимпийской деревни, в олимпийской же деревне прессы в эти поздние вечерние часы жизнь только начинает набирать обороты: не протолпиться, видать, в пивной бар, что у северного выхода – день-деньской там никого с огнем не сыщешь, но стоит лишь ночному небу опуститься над Сеулом и опустеть спортивным аренам, как толпы возбужденных, перенасыщенных отзвуками отбушевавших страстей, рыцарей пера, – пожилых и совсем молодых, никогда не выходивших на старт, и тех, у кого за плечами и годы тренировок и выступления на чемпионатах мира и предыдущих Олимпиадах, – стекаются в этот вселенский клуб, где до первых петухов спорят и говорят о том, что уже случилось, или о том, что только еще должно быть. Наверняка, не раз и не два возникает в разговоре имя Джона Бенсона, чей поединок с Карлом Льюисом да, наверное, и с Федором Нестеренко ожидается здесь едва ль не как самое выдающееся событие Игр ХХIV Олимпиады.
Что делает сейчас Вадим Крюков – он, как заноза, в моем сердце?
– Да, пожалуй, отсюда и следует ожидать атаку, – произнес Майкл Дивер, прерывая мои нескучные мысли.
– Какую атаку?
– Нет, Олег, это я своим мыслям. Разное лезет в голову, как тут не заговориться… Впрочем, это не самый выгодный путь для Котти.
– Да о чем вы, Майкл?
– Я пытаюсь поставить себя на место этого типа и проанализировать, что он станет делать.
– А зачем ему что-то делать, если то, что он искал, в его руках?
– Вы так полагаете, Олег?
– А как еще, если сумка-то ваша и пистолетик у него? В сумке, я так думаю, и есть искомое?
– В чем-то вы правы, Олег. У Флавио Котти в руках документы…
– Значит, я прав?
– Документы у него, это бесспорно, как и то, что Котти не дурак и не расправился с нами потому, что не уверен, все ли он захватил. Ключ от этих бумаг – вот здесь! – Я услышал, как Майкл Дивер постучал костяшкой пальца по лбу.
– Следовательно, ему остается лишь выбить ключик из ваших, а заодно и моих мозгов. Уж поверьте, они это умеют делать первостатейно!
– Никогда не следует торопить, а тем паче обгонять события, Олег. Быть готовым к ним – это совсем другое дело. Наша с вами задача сейчас, пока Котти анализирует мои бумаги, предусмотреть возможные вопросы и необходимые ответы. Это нужно будет делать не спонтанно, а имея рабочие заготовки. Итак, начнем с того, чего мы не успели сделать там, в такси…
Питер Скарлборо, он же Флавио Котти, восседал на старинном резном стуле с низкой спинкой. Он явно пребывал в отличном расположении духа. Перед ним, как гарантия его спокойствия и уверенности, на таком же резном столике на львиных ножках лежала сумка Майкла Дивера и тоненькая серая папочка на змейке.
Когда нас втолкнули в комнату, Котти приветливо помахал рукой и изрек самодовольно:
– Слава Богу, вы оба живы и здоровы! Это как раз то, что нам нужно! Не ожидая нашей реакции, Флавио продолжил:
– Вы таки здорово покопали, Дивер, чувствуется школа, ничего не скажешь. Признаюсь, я ожидал от вас меньшего, а тут, – он ткнул длинным пальцем с наманикюренным ногтем в папочку, – просто целое исследование. Откровенно, Дивер: предложи вы нам эти бумаги, так сказать, добровольно, мы выложили бы столько, сколько вам и не снилось. А теперь, увы, эти бумаги ничего не стоят, потому что они у меня в руках, не так ли?
– Не так, Питер Скарлборо. Я вам действительно предлагаю купить эти сведения!
Котти, кажется, просто-таки задохнулся от такой несусветной наглости. Во всяком случае, какое-то время он вздымал в стороны руки, а на лице его было написано искреннее изумление и он безмолвно призывал в свидетели двух молчаливых парней, замерших у двери, как истуканы. Те, как в рот воды набрали, и Скарлборо наконец вынужден был вытолкнуть из себя застрявшие в глотке слова:
– Вы что, рехнулись, Дивер? Вы окиньте взглядом обстановочку! Где вы находитесь? Отсюда только один путь для вас – в никуда! Скажите спасибо, что вы вообще еще в состоянии что-то бормотать: после того, как документики попали мне в руки, а, видит бог, да и мистер Олех Романко не позволит соврать! – я за ними охочусь едва ль не три года, – после всего этого вы мне вообще не нужны. Не нужны! Есть вы, и вот вас уже нет!
– Вы совершили бы самую большую ошибку в своей жизни, Котти! – сказал Дивер.
– А, вы знаете и это имя, – несколько иным тоном, где проскользнула нотка недовольства, сказал Питер. – Впрочем, это ничего не меняет…
– Так вот, Котти, – снова подчеркнул Дивер, – вам бы не простили такой чудовищной ошибки. Нет, это не ошибка – это был бы ваш полный крах. Вам же известно не хуже моего, что случается с людьми вашего круга, которые своими действиями – вольными или невольными – ставят под удар организацию…
– Что ты плетешь, ублюдок? – поднимаясь со своего места и прямо на глазах зверея, прошипел Питер Скарлборо.
– А только то, что ключ к записям, что лежат перед тобой, Котти, в другом месте!
– Что? – У Флавио Котти отвисла нижняя челюсть и как-то враз посерело, вдруг стало старческим лицо, еще секунду назад блиставшее тщательно выбритыми подбородком и щеками. Котти, кажется, и я вместе с ним стал догадываться, о чем речь. Но если во мне родилась светлая надежда, переплетенная неудержимым злорадством по отношению к поверженному противнику (я уже решил, что Скарлборо сломлен), то Флавио Котти увидел свой конец. И хотя он все еще не мог окончательно поверить, что его игра проиграна и на руках у него не козыри – шестерки, дело было сделано.
Я, кажись, улыбнулся непроизвольно, и Котти уловил эту торжествующую нотку на моем лице, и она окончательно добила его.
– Нет, как бы там ни было, но ты – ты, Дивер, у меня в руках! И я раздавлю тебя, как гада… безжалостно! – Рано было сбрасывать Питера Скарлборо со счетов, и тут я поторопился.
– Знаю, – спокойно согласился Майкл Дивер. – Потому и говорю: я готов продать ключ…
Тут уж пришел черед растеряться мне. Я не мог поверить собственным ушам – это говорит Майкл Дивер?!
– Жизнь все же дороже истины, Дивер? – стал снова обретать себя Котти.
– Жизнь – одна, – философски подвел итог беседы Майкл Дивер.
– Хорошо, каковы гарантии?
– Я собственной персоной…
– Немало, – согласился Котти. – Итак, каковы условия?
– Первое: вы отпускаете мистера Олега Романько. Второе: чек на миллион долларов на мое имя. Третье: билет на самолет до Рио. В аэропорту я передам вам ключ, он в сейфе в камере хранения Кимпо.
Так вот почему так долго не появлялся Майкл Дивер в аэропорту?
– Густо замешано, Дивер. Ничего не скажешь… Но номер твой не пройдет – я выбью из тебя этот вонючий ключ, коего вообще в природе не существует, и ты мне выложишь вместе со своим поганым языком, а если понадобится, – и с потрохами то, чего недостает в этих бумагах! Понял?
В следующий момент дверь распахнулась и в комнату влетел Келли. Это был разъяренный тигр в посудной лавке. Я вообще ничего не успел сообразить, как уже отлетел в дальний угол комнаты от молниеносного, с лета, удара Келли.
Очнулся я в темноте. Рядом кто-то тяжело, хрипло дышал.
– Майкл? Жив?
– Еще жив, Олег… Но так можно и богу душу отдать… Почему он не поверил мне? Почему… он уже был готов… я видел, и такой резкий поворот назад… что я сморозил лишнего?
– Первое ваше требование, Майкл, я думаю, и выдало с головой… Когда человек спасает себя, он никогда не думает о ближнем… А ведь вы хотели сыграть на спасении собственной шкуры… Не логично и противоречит той маске, которую вы выбрали…
– Пожалуй, вы правы, Олег… Но у меня не было выхода. Я не имел никакого права хоть не секунду забыть о вас…
– Спасибо, Майкл… Однако отделали они нас прилично… Келли по этой части мастак, я вам рассказывал… А что, действительно существует ключ к тем бумагам?
– Да, Олег, и он у меня в голове… и в руках Дейва Дональдсона…
– Что вы хотите этим сказать?
– Только то, что направляясь сюда, в Сеул, на всякий пожарный обезопасил себя… Расшифровка кода нового допинга – в руках Дональдсона. Самое печальное же состоит в том, что он даже не догадывается об этом и вряд ли, как порядочный человек, станет вскрывать пакет – я просил передать в случае чего вам и только вам в тот день, когда будет бежать Джон Бенсон…
– Таки Джон, – едва слышно прошептал я. Со словами Майкла Дивера исчезла последняя надежда, что история эта обойдет и моего парня. Мне стало так больно, словно сердце сдавили раскаленными тисками.
Когда нас с Майклом Дивером в третий раз вытащили на свет божий – солнце ярко светило сквозь чисто вымытые окна. Питер Скарлборо уже тоже успел потерять свой блеск. Он то ли не успел, то ли не придавал значения, но клочковатая борода, обычно ухоженная и тщательно расчесанная, торчала в разные стороны клоками свалявшейся грязной шерсти, под глазами налились синие мешки, ворот расстегнутой рубахи был мят и несвеж. И без того темные, непрозрачные глаза Питера Скарлборо превратились в два черных, злых угля на пепельно-сером лице, лишенном малейших признаков жизни – ни дать, ни взять посмертная маска.
Скарлборо восседал по-прежнему на том же резном стуле, но теперь он словно потерял внутренний стержень – сгорбился, оплыл, как сгоревшая свеча, и у меня где-то в глубине истекающей души проскользнуло что-то похожее на сочувствие, – мол, не одним нам нынче несладко. Можно было догадаться, что эти дни Питера Скарлборо не покидала точившая, как червь дерево, мысль о том, что время ускользает, а результатов, кои так нужны – и не ему одному! – нет и нет. Он, кажется, увидел наяву собственный конец, и это открытие если не раздавило, то, по меньшей мере, лишило его уверенности в собственном будущем.
На сей раз Келли не бил Майкла Дивера.
Когда нас привели в знакомую комнату, Келли с помощью двух молчаливых – за все это время я не услышал от них ни слова! – парней усадил Дивера в неизвестно откуда появившееся тяжелое, похожее на царский трон, дубовое кресло с высокой спинкой. Тонким нейлоновым шнуром они прочно прикрутили Майкла к спинке, да так, что он едва мог вздохнуть…
Какие-то посторонние звуки долетели в комнату, заставив замереть на месте Питера Скарлборо, а Келли вскочить со своего кресла.
В следующий миг дверь комнаты распахнулась, выбитая сильным ударом ноги, и в проеме появился во всей своей красе… Алекс Разумовский. Он был в светло-голубом отглаженном костюме, в ослепительно белой рубашке с черной кокетливой бабочкой, – словно только-только с приема у английской королевы.
Но пистолет в его руке недвусмысленно говорил, что он не намерен вести светские беседы.
– Алекс?! – у Скарлборо оборвался голос и смертельная бледность залила его и без того бледное лицо. – Вы?
– Не двигаться, – тихо, но с такой убедительностью сказал Алекс Разумовский, что бронеподросток Келли дернулся, как марионетка на ниточке, и окаменел.
– Что ж, Разумовский, ваша взяла… Откуда только вы свалились на мою голову? – В голосе Питера Скарлборо я услышал обреченность…
– Не искал я вас, Котти, хотя знал давно, если увижу – живым не выпущу…
– Зачем же так, Алекс?
– Вы запамятовали о нашей последней встрече в Гонконге, Котти…
– В Гонконге? Но вас там не было, Алекс!
– Поэтому вы до сих пор и живы, Котти… Но там была Мария… Разве вы не помните этого?
– О, боже! – как стон вырвалось из глотки Питера Скарлборо.
– Да, да, Котти, вы полагали, что это осталось тайной… Но я был там спустя несколько минут после того, как сделав грязное, подлое дело, вы укатили в машине, за рулем которой сидел этот подонок… Келли…
– Я ни при чем, я не был в комнате, это – Флавио, он, он! – Келли орал как сумасшедший.
– Не пускай пену, Келли… – с омерзением сказал Алекс и повернулся ко мне, спросил участливо: – Вы можете встать, Олег?
– Могу…
Меня покачивало из стороны в сторону.
– Развяжите вашего товарища, а Келли и этого, молчаливого, свяжите. Да покрепче, чтоб рукой не могли пошевелить. – И к Келли: – Не вздумайте дурить, ребята…
Майкл Дивер, когда я его развязал, стал массировать затекшие кисти.
Когда Келли и второй подручный Питера Скарлборо оказались надежно связаны, точнее, привязаны руками, сведенными за спиной друг к другу, Алекс Разумовский приблизился к Питеру Скарлборо.
– Вот мы и свиделись, Флавио…
– Ты не посмеешь стрелять! – отпрянул назад Питер.
– Посмею, потому что для тебя же лучше исчезнуть здесь, чем угодить в руки полиции, да и твои дружки не простят тебе этого провала и рассчитаются сполна. Разве не так?
– Что тебе от моей смерти, Алекс? – взмолился Питер Скарлборо. – Дело прошлое, Мария слишком много знала, ей бы несдобровать, ну, не я, так кто-то другой, но она не ушла бы… ее бы из-под земли вытащили…
– Врешь, ты думал прежде всего о себе, о своих ощущениях, Флавио, ты этим хотел меня достать… убить морально. Тебе это удалось… почти удалось.
– Алекс, я готов отдать тебе все, что имею, только отпусти! Я сгину с глаз, уйду на дно, и никто и никогда не увидит меня! Ты не можешь взять на себя грех убийства! Убийства безоружного человека!
– Я бы расстрелял тебя, Флавио, как бешеную собаку, и человечество только бы возблагодарило меня! Но ты прав, я не смогу убить безоружного, даже такого, как ты… Я сдам тебя Интерполу, а уж они решат, куда тебя отправить – в Штаты, где тебя ждет электрический стул, в Австралию ли, где по тамошним законам тебе грозит пожизненное заключение, в Колумбию ли, где за тобой тянется кровавая цепь преступлений, в том числе убийство прокурора республики… А может быть, проще – ты сам лишишь себя никому не нужной жизни? Я готов дать тебе один патрон…
– Нет, Алекс, нет, ты не сделаешь этой глупости! Какая тебе выгода от моей смерти? У меня есть… есть деньги… и большие деньги! Отдам до последнего цента, пойду голым и босым, но подумай, Алекс, ведь мы были друзьями!
– Я давно проклял тот час, когда ты втянул меня в свои дела…
– Хорошо, я согласен, виноват перед тобой… прости!
– Не передо мной – перед людьми, отравленными тобой наркотиками, совращенными и убитыми… Неужели ты, Флавио, так жалок, что не можешь остаться мужчиной даже перед лицом смерти? Уймись…
– Нет! Нет! – Питера Скарлборо била истерика.
– Олег, займись вашим другом, – сказал Алекс Разумовский, наклонившись над Майклом Дивером. – Здесь рядом – ванная, там, кажись, есть аптечка…
Едва я дотронулся к нему ватой, обильно смоченной одеколоном, Майкл Дивер дернул головой и открыл глаза. Еще несколько мгновений он беспамятно смотрел мне в лицо, потом его взор обрел осмысленность, и он сказал, да что там – едва слышно прошептал:
– Олег…
– Все будет в порядке, Майкл! Все будет о'кей! – вскричал я.
И тут же услышал какой-то удар, вскрик и шум борьбы. Я поспешно оглянулся и увидел Питера Скарлборо, навалившегося на Алекса Разумовского и тянущегося к руке с пистолетом. Я окаменел и не сразу бросился на помощь. Но Алекс сам успел вывернуться, и вот уже Котти лежит под ним. Но они борются, и пистолет все еще в руке у Алекса, хотя Питер Скарлборо тянет его к себе.
Выстрел прозвучал глухо, и Котти как-то неестественно дернулся и замер.
– Вы убили его? – закричал я.
– Нет, это он от страха, – сказал Алекс Разумовский, поднимаясь с пола и отряхивая чуть помявшийся костюм. – Сейчас придет в себя.
И действительно, Питер Скарлборо зашевелился, открыл глаза и… я невольно отвернулся – столько омерзительного страха выплеснулось на его лицо.
…У дома нас поджидало такси с невозмутимым темноволосым водителем. Он совершенно не удивился, обнаружив трех новых пассажиров, один из которых был основательно забрызган кровью, обе руки неумело, но плотно забинтованы.
– А что будет с Келли и его подручным? – спросил я.
– Я сдам Флавио Котти полиции, а заодно сообщу, где взять остальных. Но прежде отвезем в клинику мистера Дивера.
– Нет, – подал голос все это время молчавший Майкл Дивер. – В полицию отвезете и меня, я кое-что должен передать Интерполу. Я так решил!
– Ну, что ж, тогда забросим мистера Олега Романько в олимпийскую деревню прессы – ему нужно побриться да привести себя в порядок. Завтра большой день на Играх – в финале встречаются Джон Бенсон и Карл Льюис! – сказал Алекс Разумовский. – Жаль, но мы, видимо, туда не успеем – Интерпол нас не отпустит, пока мы не выложим все, что нам известно…
Когда мы прощались у северного входа олимпийской деревни прессы, Майкл Дивер сказал:
– Не забудьте, Олег, забрать письмо у Дейва Дональдсона. До скорой встречи!
Мое отсутствие если и было кем замечено, так это невысоким, легким на
ногу пареньком с трудно произносимым именем Ким Чже-жу, студентом одного из сеульских университетов, а на время Олимпиады – стюардом нашего 122-го корпуса. Мы познакомились с ним еще в первый день.
– О, Олег Романько! – только и сумел простонать Ким Чже-жу, когда я протянул руку за ключом от комнаты.
– Меня не искали, Ким? – спросил я.
– О, нет, искал, искал! Я искал, очень трудно беспокоился. Вы ничего не сказал, – совсем зарапортовался мой собеседник и что-то выпалил по-корейски. Двух девчушек в форме, вместе с ним сидевших за столом, как ветром сдуло. Через минуту они возвратились с подносом с двумя банками «максвелла», банкой сухих сливок, горкой сахарных пакетиков, сендвичами и еще чем-то в ярких упаковках. Ким взял принесенное и почтительно подождал, пока я войду в лифт, и лишь после того вступил в кабинку следом. Он довез меня до квартиры, поднос поставил на стол и сказал:
– Отдыхайте на здоровье!
– Спасибо, Ким. Знаешь что, принеси-ка мне газеты за последние дни…
Я медленно, растягивая удовольствие, брился, потом чистил зубы сладковатой пастой с олимпийскими кольцами на тубе, долго плескался под душем. Все, что произошло в эти дни, могло показаться дурным сном, кошмаром, если б реальные следы на лице и ссадины на ребрах не свидетельствовали об обратном.
Я почувствовал страшную усталость. Она навалилась вдруг, точно невидимая, неосязаемая свинцовая гора обрушилась на меня, и опустошенность – эта спутница душевных перегрузок, – подавила, лишила воли и желания действовать. У меня не нашлось сил, чтобы насухо вытереться, я, как был мокрый, что зюзя, свалился на неразобранную постель и точно провалился в сон.
Разбудили долгие телефонные звонки. Я слышал их, но не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. А звонки буквально разрывались.
Я наконец протянул руку и поднял трубку.
– Мистер Олех Романко, здесь Дейв Дональдсон, вы слышите меня, здесь Дейв, я знаю, что вы дома, мне сказали внизу, портье, мистер Олех Романко, вы слышите, вы слышите, почему вы молчите? – строчил, как из пулемета, Дейв, и в голосе его пробилось отчаяние.
Оно-то и дало мне силы.
– Слышу, Дейв, приходите ко мне… немедленно…
И я снова уснул или впал в беспамятство, не помню, но только открыл глаза, лишь подчиняясь настойчивым толчкам Дейва Дональдсона.
– Дейв, заварите мне кофе, покрепче, – попросил я.
Когда две чашки черного и горького, как хинин, кофе было влито в глотку, я смог подняться и, извинившись перед Дейвом, принялся одеваться, испытывая неловкость, что встретил его в чем мать родила. Но Дональдсон уже и так догадался, что стряслось что-то из ряда вон выходящее и терпеливо ждал, не задавая мне никаких вопросов.
– Где письмо, Дейв? – спросил я первым делом, когда мы уселись в столовой и я принялся за третью чашку, ощущая, как жизнь медленно, но верно возвращается в растерзанное, бессильное тело.
– Оно у меня, – отвечал Дейв и поспешно полез в белую официальную сумку, которой наделяли журналистов, аккредитованных на Играх.
Я вскрыл пакет. В нем оказались два конверта. На одном каллиграфическим почерком было выведено «Г-ну принцу Александру де Мерод. Лично в руки», на втором оказалось мое имя.
Этот конверт я поспешно надорвал и вслух прочел следующие строки: «Дорогой Олег Романько! В случае, если что-то помешает нам встретиться, Вы должны первый конверт, адресованный председателю медицинской комиссии МОК, передать по назначению и как можно оперативнее. В нем записка от Мишеля Потье и код расшифровки допинга, а также местонахождение секретной лаборатории, где его синтезировали. Хочу сообщить Вам также, что ряд атлетов готовились к Играм, используя это уникальное по своему воздействию средство. Увы, их имена держатся в глубочайшей тайне, правда, кое-какими сведениями я обладаю, но не хочу бросать тень на людей, коих еще никто официально не обвинил в употреблении допинга для достижения цели на Олимпиаде. Пусть это сделает сам Александр де Мерод, если получит веские доказательства их вины… Ваш Майкл Дивер».
– А теперь, Дейв, я познакомлю тебя с некоторыми событиями, кои предшествовали нашей сегодняшней встрече.
Дейв превратился в слух (что, впрочем, не помешало ему первым делом включить диктофон, который он сунул чуть ли не мне в рот). Он ни разу не перебил меня, не задал ни единого вопроса, хотя видел, что они просто-таки крутились на кончике языка, которым он время от времени облизывал пересохшие губы. Когда же я умолк, он вскочил на ноги и закричал:
– И я мог ходить с этим взрывным документом и не пустить его в дело?! Нет, нет, – Дейв точно заклинание произносил, – это было ужасно! Я навсегда бы потерял к себе уважение, Олег…
– Вашей вины тут нет, Дейв! Кто же думал, кто мог предположить, что эта свора накинется на нас в аэропорту!
– Нет, я не простил бы себе! Держать в сумке обвинительный акт и дать преступникам уйти от ответственности… да от одной только мысли поседеть можно! – Дейв Дональдсон был не в себе, и я налил ему чаю – его любимого, с женьшеневой заваркой.
– Дейв, вы должны разыскать Александра де Мерода и передать ему письмо Мишеля Потье. Я верю, что в нем есть все, что нужно для допинг-контроля… К сожалению, я… я едва двигаю не то что руками или ногами, языком… Мне нужно отдохнуть и быть в форме. Да, еще одна просьба: воздержитесь до завтра давать материал в газету. Разве что-нибудь вроде интригующего анонса, пообещайте читателям нечто из ряда вон выходящее. О'кей?
– Да, как вы скажете, Олег!
– Тогда вперед, удачи вам, Дейв. Позвоните мне вечером, как бы поздно не было!
Я лежал на спине с открытыми глазами. Я думал о суровой стороне нашей профессии, когда истина заставляет причинять зло близким тебе людям. Я думал о Федоре Нестеренко, и сердце мое разрывалось на части, когда представлял себе глаза парня, узнавшего, кто нанес ему сокрушительный удар…
Звонок в дверь раздался вскоре после ухода Дейва и я, грешным делом, подумал, что мой англичанин что-то забыл переспросить, а мне сейчас никого, ни единой живой души не хотелось видеть…
Я открыл двери. На пороге стоял невозмутимый, улыбчивый Алекс Разумовский.
– Ты разрешишь войти?
– Входи, Алекс, если кого мне и нужно видеть, так это тебя. Рассказывай!
– Машина уже раскручена на полные обороты. Корейцы срочно вызвали представителей Интерпола, а также американцев, ну, это, видимо, по собственной союзнической инициативе. Майкл Дивер выложил нечто такое, отчего растерялись даже видавшие виды сотрудники местной уголовной полиции. Но он показал им, как я сужу, лишь верхушку айсберга. Такие ребята, как Майкл Дивер, никогда не выкладывают всего, что имеют. Он мне нравится, Олег!
– Мне тоже!
– Я корю себя лишь в одном, что затянул развязку. Можно было и опоздать, ведь они были в состоянии убить Майкла, домогаясь от него информации.
– Как это нужно понимать, Алекс?
– Я видел, как вас захватили в дороге, – сказал Алекс Разумовский, чем окончательно сбил меня с толку. Наверное, мое недоумение так явственно проявилось на лице, что он поспешил расставить все по своим местам. – Я наблюдал за Котти с той первой встречи в Джимнезиуме, хотя это было нелегко – он подозрителен, как дикий зверь. Тогда, на шоссе, я ничем не мог вам помочь: они просто бы расстреляли меня, и на том бы дело кончилось…
– Да, пожалуй, ты прав, Алекс…
– Я никак не мог найти подхода к этому домишку. Пришлось кое-кому заплатить, и мне помогли, впрочем, это детали… Жаль лишь, что Олимпиада для меня кончилась, так и не начавшись…
– Как это?
– Сегодня утром я должен был стартовать, Олег… А доживу ли до следующих Игр, кто скажет?…
– Доживешь, еще как доживешь, Алекс, ваш вид спорта – спорт зрелых мужчин, разве не так?
– Твои слова, Олег, да богу в уши… – В голосе Алекса Разумовского прозвучала грусть. Он помрачнел, умолк, ушел в себя. Я не стал его беспокоить ненужными словами – пустышками.
Я позвонил в гостиницу «Шилла», самую, пожалуй, шикарную и престижную в Сеуле, сноровисто возведенный к Олимпиаде небоскреб, и начиненную таким обилием ультрасовременной электронной техники, что приезжим вместе с ключом, украшенным изображением флага страны, откуда прибыл гость, вручали тщательно разработанную памятку, где расписывалось со скрупулезными подробностями, как нужно поступать, чтоб ни один самый изощренный жулик не проник в номер, как запустить автомат, сбивающий коктейли из минимум десяти компонентов, как ионизировать воздух или, скажем, создавать комфорт тихоокеанских, затерянных в безбрежных просторах островов, как писать, вернее, надиктовывать письма, кои позже автомат расшифрует, распечатает и отправит адресату, – словом, пользоваться последними достижениями человечества, уже заглядывающего в 21-й век.
Телефон в номере Майкла Дивера подозрительно молчал, и поначалу я решил, что хваленая техника оказалась не на высоте. Но звонок к портье позволил реабилитировать создателей «Шиллы» и удостовериться в полной надежности автоматики, поставленной концерном «Самсунг», южнокорейским технологическим монстром, не только обеспечившим надежными ЭВМ все без исключения олимпийские системы, но и, как просветил меня несколько дней назад менеджер южнокорейского конкурента крупнейших японских фирм, ведущих наступление на американский рынок, кое в чем бизнесмены островного государства уже безнадежно отстали от сеульцев. Но безукоризненное функционирование поставленного оборудования меня, однако, не успокоило, но наоборот – растревожило, и я без обиняков поинтересовался, как давно мистер Майкл Дивер покинул свой номер. Портье ни на йоту не изменив тембр голоса, все так же вежливо и бесстрастно (я даже усомнился – не автомат ли отвечает?) сказал: «Мистер Майкл Дивер рассчитался по меньшей мере пять часов назад, сэр!»
– Извините, сэр, ничем не могу помочь, – повторил портье, отвечая на мои расспросы.
«Ну, что ж, здесь я вряд ли что узнаю нового, значит, нужно ехать в Эм-Пи-Си, – ощущая в душе скорее обиду, чем разочарование, решил я. Сидеть в квартире бессмысленно, в конце концов, я-то прилетел сюда на Олимпиаду, а не для разгадывания ребусов, тем паче задаваемых друзьями…»
Но прежде чем выполнить задуманное, открыл свежий номер «Олимпийца» – ежедневной газеты, издаваемой Сеульским организационным олимпийским комитетом, а коротко – СЛООК. Отыскал программу предстоящего соревновательного дня и взялся делать выписки из обширного расписания, устанавливая таким образом очередность финалов, где мне следовало бы побывать. Ну, конечно же, тут никаких сомнений не возникло, на стадионе, где в 13:30 будет дан старт финальному забегу мужчин на 100 метров. Правда, для меня он несколько поблек, так как нашего Федора Нестеренко еще в четвертьфинале постигла неудача – он не то растянул, не то порвал «ахилл» – сухожилие, весьма часто доставляющее неприятности легкоатлетам-спринтерам.
Пока наш прессовский автобус катил по широченным бульварам и улицам просыпающегося, чистого и нарядного города, мысли о Дивере на покидали меня. Но сколько я не возвращался к началу, то есть ко времени встречи в аэропорту Кимпо, как ни пытался отыскать в прошлом причину отъезда Майкла, ничего путного так и не обнаружил.
В Эм-Пи-Си, пахнувшем мне в лицо запахами свежей типографской краски, ароматизированных табаков, кофе и женских духов, несмотря на ранний час, жизнь кипела: стрекотали пишущие машинки; длиннющая очередь вызмеилась к буфету, откуда накатывались пряные волны; огромный цветной телеэкран возвращал из бытия события минувшего олимпийского дня – его вполне можно было назвать женским, потому что именно женщины задавали вчера тон. Я еще раз увидел финиш 30-летней португальской марафонки Розы Мота и подумал, что он чем-то напоминал знаменитый бросок на ленточку Владимира Куца на Играх в Мельбурне в 1956 году – те же вскинутые, как крылья, руки, та же вымученная, горькая улыбка, тот же бег-танец счастливейшего человека, завершившего эти умопомрачительные 42 километра, да еще – первой. Потом Роза плакала на плече тренера, и мне было больно смотреть – не на слезы, нет, на ее худенькие плечи, содрогавшиеся от частых всхлипываний, сотрясавших ее тоненькую легонькую фигурку; и меня не покидало ощущение, что она вот-вот упадет в обморок. Но Роза Мота так уверенно и стремительно вспрыгнула на верхнюю ступеньку пьедестала почета за своей выстраданной наградой, что сомнения в ее силе рассеялись тут же.
Зато Кристин Отто, супер-пловчиха из ГДР, завоевавшая уже четвертую золотую медаль, выглядела мощно – длинные, налитые руки, плечи, коим мог позавидовать сам Сергей Фесенко, так же, как и немка, выигравший некогда медаль в баттерфляе. Вся она, просто-таки пышащая здоровьем и неукротимой волей, словно бы олицетворяла лучшие качества немецкого плавания, давно и прочно утвердившегося лидером на мировых аренах. Впрочем, Отто пообещала, что на этом не остановится… Мне припомнились слухи, время от времени возникавшие в спортивной среде, что немки активно используют «химию». Она и позволяет им верховодить в мировом плавании. Но, размышлял я, ни разу ни один самый точный допинг-контроль не выявил даже намека на стероиды или какие другие искусственные ускорители. И все же… все же нельзя было без какого-то смутного беспокойства наблюдать гэдээровских пловчих – что-то в душе восставало против этих прекрасно развитых тел, точно они уже оказались за той гранью, за которой утрачивалось само понятие женской красоты. Впрочем, наверное, я пристрастен…
Рядом с Отто невысокая, хотя и крепко сбитая Лена Шушунова, тоже выигравшая в тот вечер золотую медаль – на гимнастическом бревне, – своей точеной красотой, лихим задором и отвагой не могла не родить в душе сопричастность к ее радости, излучаемой с открытостью и щедростью утреннего июньского солнышка, восходящего над зеленым миром.
Нет, сразу признаюсь, чтобы не быть превратно понятым: я не поклонник нынешней гимнастики хотя бы потому, что ее и отдаленно не назовешь женской, такие, как Лена, скорее исключение, ибо на помосте правят бал отчаянные девчонки, еще не осознавая в свои 10 – 12 лет смертельной опасности головокружительных полетов наяву – полетов, от которых и во сне тебя прошиб бы холодный пот, и безоглядно подчиняющихся тренерам, теперь это, как правило, мужчины. Ибо женщины-тренеры не то чтобы нынче не в моде – просто у них, верно, в сердцах еще сохранились, живы вопреки логике, рудименты таких чувств, как раскаяние и доброта, давным-давно признанных помехой на пути к успеху этих юных созданий с лицами поживших и хлебнувших горя женщин. Нет, не люблю и не уважаю наставников гимнасток, что б там не говорили, ибо, осмысленно или интуитивно, но эти крепкие, со стальным блеском безжалостных глаз люди забирают у этих девчонок будущее…
– О чем задумался, детинушка? – услышал я за своей спиной насмешливый голос. И, еще даже не обернувшись, распознал его хозяина: Гаврюшкин собственной персоной… Нет, не один – со свитой, где маячил и Вадим Крюков. Я сразу почему-то обратил внимание на Крюкова; вопреки моим ожиданиям, он и отдаленно не напоминал человека удрученного вчерашней неудачей любимого ученика – Федора Нестеренко.
– Да вот думаю-гадаю, – в тон Гаврюшкину ответил я, – когда закончится это безобразие?
– Ты о чем? – посуровел Гаврюшкин.
– Да все об этом, – сказал я и указал на экран, где сияющая Лена Шушунова получала золотую медаль.
– Не понял, – жестко, осуждающе бросил Гаврюшкин. – Тебе, выходит, не нравится, что советская спортсменка стала олимпийской чемпионкой?
– Не нравится, что эксплуатируют детей в гимнастике. Елена, нет, она – исключение, хотя и ей не позавидуешь…
– Вячеслав Макарович, вы что не слышали, что мистер Олег Романько давно считает себя докой во всем, что касается спорта? – Крюков ехидно, в то же самое время с какой-то затаенной ненавистью уперся в меня взглядом.
– А, вот он какой! – выпустил пар Гаврюшкин. – Ну, пресса родная, – нам, спортивным функционерам – да, так они любят нас обзывать! – давно в нос тычет гимнастикой, плаванием – мол, детей гробим. А кто, скажите мне, Олег Иванович, приводит детишек за ручку в спортивные секции? Ни я, ни вот он, Крюков, а родители – современные родители, понимающие, что перед их чадами открывается мир. – Вячеслав Макарович сделал паузу и победно оглядел ряды сопровождающих. – Мир славы, почета, наконец, просто возможность увидеть другие страны и народы и себя показать! Что ж в этом худого?
– Кроме того, что дети в шестнадцать лет становятся духовными и физическими пенсионерами… Ведь добренькие дяди-тренеры выжали из них не одни лишь запасы, рассчитанные на долгие годы жизненных сил, но и обыкновенную человеческую способность радоваться солнцу, убили веру в счастье, а нередко – и материнство…
– Ну, это ты, брат, загнул, загнул! – Гаврюшкин явно не хотел встревать в дискуссию. Но за его притворным благодушием и показной добротой я разглядел затаенную раздраженность, закипавшую в нем, как черная смола в котле.
У меня тоже не возникло желания спорить или тем более переубеждать Гаврюшкина. Человек, он, как вам известно, никогда не выходил на старт, не изведал, что такое соленый пот, выедающий глаза на тренировках, что такое отчаяние, сдавливающее горло, когда ты проиграл – проиграл вопреки чудовищному труду, казалось бы, должному обеспечить успех, не познал и радости победы, но зато поверил в свое исключительное право распоряжаться судьбой тренеров и самих спортсменов. Ведь это – скала, которую не сокрушить словом, хотя оно, как свидетельствует история, и было началом начал…
– Что там с Федором, Вадим? – спросил я Крюкова, резко меняя тему разговора.
– А что? – нервно вскинулся Крюков, пожалуй, больше, чем следовало бы обеспокоенный моим вопросом.
– Он ведь, кажись, травмировался? Серьезно?
– Травмировался? – переспросил Крюков таким тоном, точно впервые узнал о случившемся. Но тут же на его лицо наползла маска озабоченности – почти горя. – Федор неудачно стартовал… ахилл… не тебе объяснять, какая это коварная штука. Будем надеяться, что обойдется без операции. – Искренности в его словах я не уловил. – Ну, ладно, мистер Романько, бывайте! – Крюков бодро и, как мне почудилось, поспешно попрощался.
Гаврюшкин же просто величественно кивнул головой, и они удалились в сторону тассовской комнаты, куда должен был с минуты на минуту прибыть сам Громов, спортивный вельможа высшего ранга. Он соблаговолил приехать побеседовать с журналистами. Если честно, то вчера я намеревался посетить эту импровизированную пресс-конференцию. Встреча с Гаврюшкиным и Крюковым начисто отбила это желание.
Поторчав еще некоторое время у телеэкрана и посмотрев первые бои боксеров в полулегком весе, я отправился знакомой дорогой к «Кодаку» – за кофе.
Никак не выходил у меня из головы Крюков. Отчего это он так встревожился, когда я поинтересовался здоровьем Федора?
– А я вас искал, Олег! – воскликнул Дейв Дональдсон, метеором влетевший в тихий уголок кодаковского офиса.
– Привет, Дейв! Как там твой шеф? Доволен?
– Да он просто в прострацию впал от восторга. Он утверждает, что премия Гуллита мне обеспечена. Чтоб мне с места не сойти!
– Что это за премия, Дейв?
– За самый сенсационный спортивный материал!
– Тогда желаю тебе победы!
– Нет, нет! – суеверно вскричал мой англичанин. – Это меня сейчас совершенно не интересует. Как вы думаете, когда взорвется бомба?
– Какая еще бомба, Дейв?
– Ну, этот допинг, код которого привез господин Дивер!
– Будем ждать.
– Я бы многое отдал, только б намек услышать, где взорвется «бомба»! – А я бы все отдал, лишь бы она никогда не взорвалась, Дейв…
– Простите, Олег, я вас понимаю, – замялся Дейв Дональдсон, но тут же нашелся и сказал, точно реабилитируя себя: – Ведь это не от нас зависит, Олег! Не мы с вами придумали эту заразу!
– Мне от этого не легче, Дейв. Кто бы не подорвался на этой проклятой мине, это понимай так – подрывается спорт, его устои, человеческая чистота и доброта, а без них разве можно жить, Дейв?
– Нелегко, вы правы…
– Меня беспокоит, куда запропастился Майкл Дивер? Ведь он еще вчера перебрался из госпиталя в гостиницу… Позвонил мне ночью, и мы условились встретиться нынче.
– Как, вы разве не знаете? – Пришла очередь изумиться Дейву Дональдсону.
– Чего не знаю?
– Келли ведь сбежал из полиции!
– Келли?!
– Да, на рассвете!
– Но как ему это удалось? Ведь его охраняли, помимо местных криминалистов, два комиссара Интерпола! – Как утопающий за соломинку, ухватился я за хрупкую надежду, что Дейв ошибается.
– Интерполовцам что-то подсыпали в кофе, они до сих пор не проснулись, а местные… не докопался я, там, как мне сообщил мистер Разумовский, занимаются расследованием происшествия сеульские генералы. Слава богу, хоть Питер Скарлборо не успел дать деру, они его держали в особой камере, ключи от нее хранились у начальства. Вот так номер! Я-то был уверен, что вы в курсе дел. Я ушел передать материал в газету!
– Странно, где же тогда…
– Мистер Дивер?
– Да.
– Не беспокойтесь, он в безопасности, мистер Разумовский увез его к себе, в свою конюшню, там у него, он объяснил, есть где пересидеть мистеру Диверу. Впрочем, вот вам записка от Разумовского! – Дональдсон протянул мне конверт с вычурным вензелем «Шиллы».
«Дорогой Олег! Извини, что не смогу попрощаться с тобой. Ты в курсе, что обстоятельства резко изменились. Мы с Майклом улетаем из Сеула сегодня. У мистера Дивера есть кое-какие дела на континенте, да и у меня возникли мысли, как уточнить некоторые детали биографии Питера Скарлборо, – я буду так называть его, это имя тебе ближе знакомо, детали, которые добавят ему несколько лет тюрьмы, если, конечно, американская Фемида не отправит мерзавца на электрический стул, вполне им заслуженный. Удачи тебе, Олег. Я дам знать чуть позднее. Будь осмотрительнее в Сеуле! Да убережет тебя бог! Алекс».
Джон Бенсон был великолепен.
Я сидел в нескольких метрах от финишной черты и видел, как он эдаким разноцветным болидом разорвал невидимый лазерный луч и, не снижая скорости, вписался в крутой поворот и полетел дальше, точно дистанция продолжалась, и он боролся и побеждал, хотя соперники его, еще минуту назад мечтавшие о золотой медали, уже распрощались с этой мыслью и остались позади, разбрелись по полю, сокрушенно вздымая вверх руки, обращаясь к трибунам с безмолвной просьбой простить им неудачу. Кто-то плакал, кто-то истерически хохотал, вновь и вновь переживая случившееся, – от самого старта до финиша они обреченно выискивали ту самую главную, самую важную причину, помешавшую им выполнить заветную мечту.
А он – триумфатор, буквально светящийся от счастья, – еще летел и летел в своем чудо-беге, и стадион стоя приветствовал его, Джона Бенсона, подарившего им, затаив дыхание, сидевшим на трибунах, эти секунды воодушевляющего подъема, которые потом, в трудные дни или часы жизни, будут согревать надеждой и теплить мысль, что в общем-то жизнь не такая уж и плохая штука, и человек все может, нужно только очень постараться, ну, хотя бы так, как старался Джон Бенсон, красавец, великолепный парень, душа-человек и рубаха-парень. И будет им невдомек, что повторить его взлет никому не удастся, что те девять с лишком секунд торжества человека над природой своей – торжества воли, стремления и веры, силы и надежды останутся тайной за семью замками, открыть которую не сможет и сам победитель.
Такова судьба спорта, такова судьба чемпиона – родить в сердцах надежду…
А спустя сутки взорвалась «мина»: в контрольной пробе олимпийского чемпиона (порядковый № 963) Джона Бенсона, героя и триумфатора, которого уже ждали и рекламировали в Токио, где призовой фонд их новой встречи с Карлом Льюисом достиг фантастической суммы в миллион долларов, к тому же назначенной одному лишь победителю и никому более, был обнаружен редкий, дотоле не встречавшийся в спортивной практике допинг, и вчерашний кумир был изгнан из олимпийской деревни – полицейские, как траурный караул, сопровождали неудачника в Кимпо до самого трапа самолета, улетавшего в Нью-Йорк…
Через год, когда давно уже отгорели страсти по Джону Бенсону и «дело № 963» прояснилось до конца, а преданный всемирной анафеме атлет скрылся подальше от людских глаз, я улетал в Мехико, предвкушая встречу с моим верным Хоакином Веласкесом, клятвенно заверившим в письме, что теперь-то мы непременно вернемся из океанских глубин с трофеями, и пусть трепещут акулы – голубые, белые, серые и какие там еще водятся…
Туманным, голубым сентябрьским утром я прикатил в Шереметьево, не выспавшись, но переполненный радостными воспоминаниями о вчерашнем вечере, проведенном в кругу друзей.
До отлета оставалось добрых три часа, и я поспешил из аэровокзала на льдистый осенний воздух, напитанный ароматами увядающих трав и не отравленный пока вереницами чадящих автомобилей и автобусов, только-только начинающих прибывать в аэропорт.
Тут я и столкнулся нос к носу с Вадимом Крюковым. Я, наверняка, не разглядел бы его и прошел мимо, но он сам окликнул меня, и вот теперь, широко расставив ноги, твердо стоял передо мной – чисто выбритый, располневший, явно довольный жизнью, хотя, как довелось услышать, она у него сделала резкий поворот в сторону – с прямой, надежной и обеспеченной дороги тренера сборной. После Игр, когда волны от скандала с Джоном Бенсоном раскатились по всему спортивному миру, то там, то тут возникали глухие слухи, что дружба Вадима Крюкова с Гарри Трамблом на поверку не такая уж и бескорыстная и что наставник Федора Нестеренко доподлинно знал «секреты» успехов Бенсона, и не только знал, но и активно внедрял в собственную практику, и от разоблачения в Сеуле его спасла травма Нестеренко.
Как бы там ни было, но Федор порвал с Крюковым вскоре после Игр, работал теперь с молодым тренером-киевлянином, хотя жить остался в Москве. А сам Крюков вовсе исчез со спортивного горизонта, даже спросить было не у кого, куда он поделся: его покровитель, Гаврюшкин, после Сеула сменил профессию и тихо убрался в какую-то дальнюю страну не то торговым представителем, не то сотрудником консульства, и следы его затерялись…
– Нос воротишь, Романько, не узнал? – нахраписто навалился Крюков.
– Отчего же, Крюк, теперь разглядел. Тебя сразу и не признаешь. Никак в техперсонал подался? Но у тебя-то, если мне память не изменяет, физкультурное образование?
– Угадал… Нет, к самолетам я касательства не имею. Мойщик я…
– Чего, чего?
– Ну, бригада у нас – между прочим, два кандидата наук и я, заслуженный тренер СССР. Окна моем в общественных зданиях. Нынче вот подрядились Шереметьево освежить.
– И что – это выгодно? – Мне нужно было как-то совладать со своими чувствами.
– Ну, здесь, к примеру, за две недели, по пятерке получим…
– Не понял – по какой пятерке?
– Эх, Романько, романтик ты хреновый, если не слыхивал, что такое «пятерка». По пять кусков! Надеюсь, уразумел?
– Теперь – да. Неплохо ты устроился, Крюк… – Я решил идти напролом. – Выходит правду люди говорили, что и ты руку к Бенсону приложил… А?
– Не пойманный – не вор, Романько. А если хочешь уж добраться до правды, скажу: да, Крюков ушел, а сколько таких, как я, осталось на своих местах. И не добраться тебе до них – руки коротки, Романько. На твоем месте я бы поостерегся… Неровен час… Камень с балкона иль автомобиль какой встречный… Бывай, писатель! – Вадим Крюков руку мне не подал, сам догадался, что не отвечу на его жест, и потому предпочел ретироваться без церемоний. Впрочем, что нам было еще выяснять? Я ведь доподлинно знал, что Вадим Крюков участвовал в деле Бенсона – Трамбла на равных и были (впрочем, есть они и поныне) в моих руках верные, «железные» доказательства, но я утаил их, каюсь, словом не обмолвился, когда писал о сеульском скандале, да и вообще о некоторых деталях тех событий, что начались поздней, глухой лондонской осенью 1985 года. Промолчал, словно бы ничего и не случилось, потому что не мог убить Федора. Я по-прежнему уважаю этого парня с такой нелегкой, чуть было не поломанной Крюковым судьбой, и всякий раз, читая о его очередном успехе, радуюсь, что не поддался эмоциям тогда, в 1988-м… Правда, был у меня и личный счет к Крюкову – помните то столкновение с самосвалом на шоссе Черкассы – Киев? Но Леониду Ивановичу так и не удалось «разговорить» виновника аварии, хотя поначалу он стал давать показания… Но потом точно в рот воды набрал… Да и я, честно говоря, после Сеула не слишком-то и напирал на первоначальную версию… опять же по причине Федора Нестеренко.
Но боль от этой встречи, что подобно струе воды всколыхнула, подняла со дна сердца, куда мы стараемся заглядывать пореже, боль утрат, грустные воспоминания, не исчезла. Я подумал, что уж не услышу голоса и никогда не увижусь с Майклом Дивером – он погиб в катастрофе над Лондоном.
Я подумал еще и о том, что война, развернувшаяся в Колумбии между наркомафией и правительством,– дело рук и Дивера, ведь именно его многолетние расследования помогли проникнуть в святая святых Медельинского картеля, протянувшего свои чудовищные щупальца по всему миру. Потому-то с таким рвением пытался Питер Скарлборо через меня выйти на Майкла.
Прохоровка – Киев
1989 – 1990 г