НЕПОДЧИНЯЮЩИЙСЯ СУБЪЕКТ

Виктор Живов Дисциплинарная революция и борьба с суеверием в России XVIII века: «провалы» и их последствия

ДИСЦИПЛИНАРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ В ЕВРОПЕ

Концепция дисциплинарной революции как одного из основных исторических процессов раннего Нового времени, лежащих в основе формирования универсального по своим функциям (абсолютистского) государства и модерного общества, в наиболее четком виде была изложена в книге Филиппа Горского (Gorski 2003), одной из самых интересных книг по истории раннего Нового времени в Европе, вышедших за последние годы. В этой книге Горски дал новую концепцию развития государства в раннее Новое время. Формирование государства (state formation) было одним из самых важных процессов этого периода. Оно проходило неравномерно в разных странах и давало разные результаты, отличавшиеся и уровнем административной эффективности, и степенью патримониализма, и мощностью и организованностью военного аппарата, и характером вовлеченности общества в функционирование административной системы. Объяснение этих процессов и типология их результатов занимали историков несколько последних десятилетий.

В обзоре существующих теорий Горски выделяет два типа концепций. Одни связывают становление нового государства с социально-экономическими изменениями, усилением роли торгового капитала и возникновением абсолютизма как союза власти с дворянством для контроля над буржуазией и крестьянством; возникновение абсолютистских монархий в Испании, Франции, Англии и Австрии вызывает цепную реакцию у их соседей, поскольку им нужны более эффективные методы эксплуатации населения для отражения военной угрозы абсолютистских аргессоров. Другая концепция, беллицистская, связывает становление нового государства с новой технологией войны, требовавшей постоянной обученной армии: такая армия, в свой черед, была невозможна без эффективно работающего бюрократического механизма. Понятно, что существуют и различные комбинации этих концепций, в частности достаточно изощренное построение Томаса Эртмана, учитывающее такие переменные величины, как тип местного управления, время, на которое приходится военная революция, и степень влияния парламентов; Эртман выводит отсюда четыре возможных результата того, что он называет «the state-building process»: бюрократический абсолютизм (например, Пруссия), патримониальный абсолютизм (например, во Франции), бюрократический конституционализм (например, в Англии), патримониальный конституционализм (например, в Польше) (Ertman 1997). Горски разбирает различные случаи, где эти теории плохо работают, где они, например, предсказывают появление развитого абсолютизма, тогда как в действительности превалируют элементы конституционализма (как в Англии), или на месте конституционализма главенствует абсолютизм (как в Пруссии), или на месте бюрократического конституционализма появляется бюрократический абсолютизм (как в Швеции) (Gorski 2003: 3–15).

Горски полагает, что «провалы» в работе предложенных моделей обусловлены тем, что они игнорируют конфессиональную политику, которая в период Реформации и Контрреформации оказывала доминирующее влияние на социально-политические процессы. Он основывается на парадигме конфессионализации, в рамках которой религиозные цели церковных институций находили понимание и поддержку у светских властей, заинтересованных в этом сотрудничестве как в важнейшем средстве контроля над населением. Государство, реорганизованное на принципах конфессионализации, обретало благодаря церковным институтам административные возможности дисциплинирования населения (Schindling 2004); эти возможности использовались прежде всего в призрении бедных, реформировании образования и более жесткой регламентации сексуальных и брачных отношений. Особенно большой потенциал регламентации принадлежал кальвинистским общинам, поскольку кальвинистское учение об оправдании связывало спасение с самоконтролем.

Горски соединяет в своем подходе концептуальные инновации Макса Вебера, Норберта Элиаса и Мишеля Фуко. Он пишет о связи религии с дисциплиной, дисциплины с государством и об инициативах снизу и сверху как об источниках социальных процессов. Государства, согласно Горскому, представляют собой не только административные, полицейские и военные организации; они являются также организациями педагогическими, исправительными и идеологическими. Сила государства, его возможности внутреннего контроля и внешнего влияния, его стабильность зависят и от административных и военных параметров, и от явлений «духовной» природы. Как это формулирует Горски, «state capacity is a function, not only of administrative rationalization, but of the strength of the social infrastructure and the rationality of sociopolitical ethics. The more extensive the infrastructure and the more rational the ethic, the stronger the state will be» (Gorski 2003: 37–38) [ «потенциал государства — это функция не только административной рационализации, но также и мощности социальной инфраструктуры и рациональности социополитической этики. Чем более разветвлена инфраструктура и чем более рационализирована этика, тем сильнее будет государство»]. Именно в кальвинистской Голландии XVII века (где процессы дисциплинирования шли снизу вверх) и в кальвинистской Пруссии XVIII века (где процессы дисциплинирования шли сверху вниз) дисциплинарная революция осуществляется последовательнее всего и государство оказывается исключительно сильным, а социальный порядок — на редкость стабильным.

Горски в своей типологии не упоминает Россию, кроме одного сравнения Петра Великого с Фридрихом Великим и указания на то, что при всей централизации петровская бюрократия была коррумпирована и неэффективна, тогда как бюрократия Фридриха отличалась моральным достоинством и эффективностью (ibid.: 175, п. 30). Не говорит он и о православии, рассуждая лишь о католицизме, лютеранстве и кальвинизме. Тем не менее и в России были попытки осуществить дисциплинарную революцию, которая, как и в других европейских странах, оказывалась важной частью государственного строительства. Петр Великий восхищался Голландией, а Екатерина Великая с почтением относилась к Фридриху Великому. Религиозное дисциплинирование, начатое в середине XVII века одновременно церковными и светскими властями, становится государственной политикой при Петре Великом. Однако же, из дисциплинарной революции ничего не получается. Население предпочитает коррупцию религиозной дисциплине, которая не интериоризируется, а воспринимается как государственное принуждение. Вместо консолидации общества результатом революции оказывается размежевание отдельных классов; вместо эффективности управления — различные формы «двойной бухгалтерии» и т. д. Как я постараюсь показать, частично это развитие может быть соотнесено с природой российской власти, частично — с особенностями православия. Показательна сама история этих дисциплинарных опытов, и именно эту динамику неудачи я и попытаюсь в общих чертах воссоздать.

БОРЬБА С СУЕВЕРИЯМИ КАК ЭЛЕМЕНТ РЕЛИГИОЗНОГО ДИСЦИПЛИНИРОВАНИЯ

Религиозное дисциплинирование может осуществляться в разных формах. Это и принуждение к социальной адаптации различных групп, выбивающихся из-под общественной регламентации (бродяг, странников, нищих, юродивых и т. д.), и контроль над регулярным посещением церкви, исповедью и причастием населения, принадлежащего к господствующей церкви, и пастырская деятельность приходского священника, не только врачующего души, но и доносящего по начальству о политических и нравственных шатаниях прихожан, и наблюдение над благочестием в поведении соседа. Все это большие темы, лишь отчасти изученные и требующие специальных исследований. В данной работе будет обсуждаться такая форма религиозного дисциплинирования, как борьба с суевериями. Объем понятия суеверия может существенно изменяться, однако в любом случае речь идет об иррациональных верованиях и практиках, противостоящих рационализму насаждаемой реформаторами социополитической этики[518]. Суеверие, как бы оно ни понималось, будь то верования в несанкционированные источники спасения или связанные с этими верованиями ритуалы; гадание и предзнаменования, позволяющие «суеверцу» «узнать» будущее и переиграть власть; колдовство и ворожба, предназначенные наделить прибегающего к ним «незаконными» возможностями успеха, всегда находится в конфликте с рациональным контролем, составляющим существо дисциплинирования. Суеверие — это способ выскочить из-под этого контроля и получить даром то, что власть дозирует по заслугам.

Церковь обычно борется с суевериями — под суевериями в этом случае подразумеваются такие религиозные практики, которые противоречат принятому религиозному учению. Скажем, для православных молитва о миновании засухи и ниспослании дождя есть вполне благочестивое прошение от верующих к Богу и поэтому никак не суеверие. Не рассматривается как суеверие и совершаемое с этой целью освящение воды — благопожелательное освящение материальных предметов не противоречит учению православной церкви. Подобные ритуалы совершаются предназначенными для этого агентами и тем самым лишь поддерживают существующие властные отношения. Между тем, к примеру, выбрасывание из могилы заложных покойников или вбивание в их могилы осинового кола рассматривается церковью как суеверие, поскольку как суеверие рассматривается с определенного времени сама вера в заложных покойников и в то, что они, не снискав себе покоя в могиле, ответственны за различные природные катаклизмы (о вызывании дождя у восточных славян см.: Толстая, Толстой 1978а; Толстая, Толстой 1978б). Ритуалы умиротворения всякой нечистой силы, не санкционированные церковью, наносят ущерб церковной (да и светской) власти, передавая не уполномоченным никем частным агентам те сферы деятельности, которые должны полностью контролироваться правильно поставленным духовенством. Соответственно, такая практика может осуждаться церковью и преследоваться как духовными, так и секулярными институтами.

Несомненно, понятие о суеверии у различных представителей власти в XVIII веке могло быть разным, хотя это разнообразие подлежало все же некоторым ограничениям. Они не могли, по крайней мере в своих официальных декларациях, а отсюда и в проводимой ими политике, следовать законченному протестантскому рационализму или радикальным просвещенческим взглядам французских philosophies, сколь бы для некоторых из них (например, Екатерины Великой) ни были привлекательны подобные воззрения. При всех своих идеологических шатаниях власть — и духовная, и светская — оставалась православной. Церковная доктрина настаивала и на существовании чудотворных икон, и на чудотворении мощей, а утвержденное веками предание исключало восприятие их как суеверных. В особенности власть не могла трактовать как суеверные те православные святыни, с которыми была связана ее легитимация: власть не ставила под сомнение чудотворные свойства мощей великих русских святых[519], прославленных чудотворных икон (таких, как Владимирская, Тихвинская или Казанская), основанных святыми священных источников (таких, как источник св. Сергия Радонежского).

В этих условиях занятые дисциплинированием православного населения деятели используют противопоставление «издревле» почитаемых святынь и новообретенных и несанкционированных объектов поклонения, например подлинных мощей и «несвидетельствованных гробов» (Живов 2004: 204) или «гробов не ведомых» (Гавриил Бужинский 1723, л. 3). Объекты последнего рода объявляются суеверными, и в установлении их почитания усматривается преступный умысел. Ложные чудеса при иконах, кладезях и источниках разглашаются «для скверноприбытства» (Духовный регламент 1904, 41) или «для вспоможения церквей убогих» (там же, 23), или «для своего интереса, или суетной ради славы» (ПСЗ, VI, № 3963, п. 10, с. 652) (ср.: Смилянская 2004: 128–134). Власть не может заявить, конечно, что чудеса больше не случаются, однако же каждое чудо находится под подозрением и первым предположением является преступный подлог.

Власти, занятой дисциплинированием населения, чудотворцы не нужны, так как спасение должно быть регулярным. Характерно, что почти до самого конца XVIII века не канонизируются никакие святые (за исключением одного только св. Димитрия Ростовского, канонизированного в 1757 году), и это соответствует недоверчивому отношению к святости со стороны как светской власти, так и части духовенства[520].

Соглашаясь в том, что устоявшиеся верования и обряды православной церкви «суевериями» быть не могут, власти расходились по многим другим вопросам. Е. Б. Смилянская пишет о понимании суеверия различными судебными инстанциями, отвечавшими за преследование этой провинности: «Трудно достигался и единый подход к толкованию сущности „суеверного“ деяния: для одних судей „суеверие“ продолжало оставаться прежде всего духовным преступлением, для других — уголовным, для третьих — прегрешением неразумных „простецов“» (Смилянская 2003, 196). На этой почве возникали конфликты между разными властными институциями. Одни, к примеру, находили нужным преследовать колдовскую порчу как сознательное причинение ущерба потерпевшим, тогда как другие само подобное преследование рассматривали как проявление суеверия и считали подлежащим наказанию суеверное невежество.

Так, в 1770 году до Сената дошло дело об обвинении крестьян Яренского уезда в чародействе и порче людей. Сенат, с одной стороны, указал на «закоснелое в легкомыслии многих людей, а паче простаго народа о чародейственных порчах суеверие, соединенное с коварством и явными обманами тех, кои или по злобе, или для корысти своей оным пользуются», а с другой стороны, осудил «невежество и непростительную самих судей неосторожность, в том, что с важностию принимая осязательную ложь и вещь совсем незбыточную за правду, следственно пустую мечту за дело, вниманию судейскаго достойное, вступили без причины в следствие весьма непорядочное» (ПСЗ, XIX, № 13427, с. 23). От невежества судей, на взгляд Сената, «сверх напраснаго невинным людям истязания, не иное что произойтить могло, как вящше простых людей в сем гнусном суеверстве утверждение» (там же). «Мнимоназванные чародеями крестьяне и крестьянки» (там же, 25) были освобождены, а осудившие их чиновники, равно как и «несколько беспутных девок», которые притворились «быть испорченными» и выкликали (как «мнимые кликуши») имена своих обидчиков (с чего и началось все дело), подверглись наказанию (там же, 24).

Такие qui pro quo повторялись в правоприменительной практике XVIII века неоднократно. Они были неизбежным следствием того, что громадное большинство населения, включая и дворянскую элиту, усваивало рационалистические доктрины лишь поверхностным образом (если усваивало вообще) и продолжало верить, с теми или иными оговорками, в сглаз, приворот, силу заговоров и т. д. Судебно-следственные инстанции разного уровня, подчинявшиеся в принципе официальному рационализму, в отдельных случаях подозревали все же, что без чародейства не обошлось и что, скажем, старик Ергольский, женившийся в 1749 году на молодой вдове Прасковье Десятовой, «приведен <…> к тому браку, каковыя ни есть волшебством оной вдовы Десятовой» (Смилянская 2003: 195). Хотя возникавшее таким образом разномыслие не могло не создавать дополнительных трудностей при проведении политики государственного контроля над религиозными практиками общества, дисциплинирование могло осуществляться при разных взглядах на суеверия. Главное было не в том, могут или не могут различные «суеверные» средства приносить тот или иной результат, а в том, что должна была быть искоренена надежда на получение успеха «незаконным» («нерегулярным») путем — будь то магические практики или молитвы какого-нибудь самодеятельного подвижника. Духовные и материальные блага должны были приобретаться под контролем государства и находиться в определенном соответствии с тем, как человек этому государству послужил.

СУЕВЕРИЯ И ТРАДИЦИОННЫЕ РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРАКТИКИ:
ОТНОШЕНИЕ К НИМ В XVII ВЕКЕ

Борьба с «остатками язычества» была вполне традиционным занятием церкви (ср.: Аничков 1914; Гальковский 2000). После Смутного времени эта борьба усиливается и входит в общий комплекс реформаторской деятельности, ставившей целью утверждение православного благочестия: катастрофа начала XVII века диктовала в восприятии современников необходимость «исправы», «восстановления» благочестия (Флоровский 1988:58). Первоначально эта борьба ведется исключительно церковными деятелями (прежде всего так называемыми ревнителями благочестия — см.: Зеньковский 1970; Pascal 1938), и в ней требования изничтожения «бесовских» обрядов (например, святочных и купальских игр) сочетаются с призывами к регулярному посещению церкви, исправному богослужению, нравственному очищению. Памятником этого движения является челобитная девяти нижегородских священников патриарху Иоасафу 1636 года. Священники требовали введения так называемого единогласия (то есть последовательного, а не одновременного исполнения всех частей богослужения), отказа от практики сокращения служб и запрета на «бесовские» святочные игры. В ответ патриарх Иоасаф выпустил в 1636 году меморандум, поддерживающий эти требования, но излагающий их в значительно смягченном виде (Рождественский 1902: 2–5).

Когда в 1645 году на престол вступил молодой Алексей Михайлович, казалось, что он воплотит в жизнь реформистскую программу ревнителей благочестия. Он издает указ, повелевавший его подданным посещать церковь по воскресеньям и требующий закрытия по воскресеньям кабаков и лавок, а затем (5 декабря 1648 года) еще один указ, повелевавший воздерживаться от «нечестивых и бесовских деяний». Православным запрещалось слушать скоморохов, водить медведей, плясать с собаками и петь «бесовские песни». Возбранялось также носить маски (царь имел в виду традиционные святочные обряды) и заниматься гаданием по луне (Longworth 1984: 54–55)[521]. Первые шаги по пути к православному возрождению, сделанные царем, в точности соответствовали тем, с которых начинали свою реформистскую деятельность Иоанн Неронов и Аввакум; различие состояло в том, что теперь эти меры получали государственный характер. С этого времени дисциплинарные усилия светской и духовной власти идут параллельно (ср., например, дальнейшие регламентационные действия царя в грамоте свияжскому воеводе: Michels 1999: 189, 293; текст грамоты: ПСЗ, I, № 47, с. 246). Следует предположить, что эти параллельные усилия регламентировать религиозную жизнь означали не только сотрудничество двух властей, духовной и светской, но и их скрытую конкуренцию (особенно заметную в Уложении

1649 года): тот, кто издает приказы, обладает верховной властью в области, к которой приказы относятся.

Определенной вехой на этом пути был Большой Московский собор 1666–1667 годов. Этот собор был своего рода компромиссом между притязаниями духовной и светской власти: епископы признали верховную власть царя и осудили «папистские» идеи Никона, но одновременно иерархия вернула себе управление церковными делами, включая и религиозное дисциплинирование (Каптерев, II: 223, 250). После смерти царя Алексея Михайловича контроль над благочестием населения оказывается практически целиком в руках духовенства. В Деяниях Собора мы находим обширный перечень дисциплинирующих установлений. В него входят и элементарные требования благопристойного поведения верующих во время богослужения, и — в одном ряду с ними — осуждение традиционных «харизматических» нарушений церковной благопристойности. Так, требуется

(Деяния 1969, л. 45; Материалы, II: 137–138; далее идет ссылка на постановления VI Вселенского собора, направленные против странствующих монахов).

Регламентация монашеской жизни занимает вообще важное место в деяниях собора. Делается попытка (имеющая многочисленные прецеденты в решениях различных церковных инстанций в предшествующие века) подчинить монашескую жизнь строгим правилам, которые были заявлены как основа монашеского подвига. Для этого требовалось поставить под контроль архиереев и уполномоченных ими лиц все нарушения этих правил: переход монахов и монахинь из монастыря в монастырь, странничество и вообще выход за пределы монастыря без особого разрешения настоятеля, пострижение в монахи без искуса или постриг молодых людей, пребывающих «в немощи», общение с мирянами или монашествующими противоположного пола, занятия торговой деятельностью и т. д. (Деяния 1969, л. 25–27 об.; Материалы, II: 256–262). Эти пороки монашества, не подчинявшегося иерархическим церковным институциям, обличались испокон веков (см. о Византии в этом отношении: Dagron 1970) и на Востоке никогда не обеспечивали полной победы институциональной церкви над харизматическим аскетизмом. Во второй половине XVII века для России борьба с монашеской «вольницей» делается особенно актуальной как ввиду раскола (который никем не контролируемое монашество могло весьма успешно поддерживать и распространять), так и в силу общего стремления к религиозному дисциплинированию: дисциплинирование мирян предполагало, естественно, и дисциплинирование монахов.

Особое внимание уделяет Большой Московский собор аскетам-харизматикам и юродивым, которые для институциональной церкви могли быть конкурирующим источником святости и благодати. В Деяниях говорится:

(Деяния 1969, л. 27 об. — 28; Материалы, II: 262–263).

В аналогичных терминах дискредитируются и юродивые, которые в русской религиозной жизни XVI–XVII веков выступают едва ли не как главные носители благодати (ср.: Иванов 2005: 265–316):

(там же, л. 28–28 об./263)[522]. Дискредитация юродивых и маргинализация их почитания (как одной из форм «народной» религиозности — ср.: Иванов 2005: 313–315) была одним из важных элементов институциализации спасения. Распределителем спасения должна была быть официальная церковь, которая — в лице иерархии и правильно поставленного духовенства — и руководствовала верующих на пути в Царствие Небесное: несанкционированные агенты были не только лишними; их деятельность была вредоносной, так как внушала верующим ложные идеи о спасении и отвлекала от предписанной властью праведной жизни. Весьма показательно, что тот же Большой Московский собор настаивал на регулярной исповеди и причастии, то есть на существенном устрожении покаянной дисциплины (Деяния 1969, л. 42 об.; Материалы, II: 132–133; см. об этом и о безрезультатности данных усилий: Zhivov, in print). Именно духовное руководство институциализованного духовенства должно было стать основой реформированной и рационализованной сотериологии.

Церковная власть продолжала эти опыты религиозного дисциплинирования, пока у нее сохранялся контроль по крайней мере над подведомственным ей духовенством. Еще в 1697 году патриарх Ацриан в инструкции поповским старостам настаивал на благочинном поведении верующих в церкви, исправности богослужения, регулярной исповеди и причастии прихожан (священники должны были составлять именные росписи уклоняющихся и посылать их в Патриарший разряд), выявлении раскольников, наказании за прелюбодеяние, невенчании браков без венечных памятей и т. д. (ПСЗ, III, № 1612, с. 414–416, 418, 422). Инструкция патриарха Адриана была последней попыткой церковной иерархии как независимого института самостоятельно осуществлять контроль над религиозной жизнью населения. В 1700 году патриарх Адриан умер, и для церкви начался период разрухи и потрясений. Вплоть до середины 1710-х годов церковная политика Петра была, по сути, деструктивной, религиозное дисциплинирование общества в повестке дня не стояло.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ СУЕВЕРИЯ В ПАМЯТНИКАХ ПЕТРОВСКОЙ ЭПОХИ
И ХАРАКТЕР ЕГО ОБЛИЧЕНИЯ

В середине 1710-х годов религиозная политика Петра I претерпевает существенные изменения. Они, можно предполагать, связаны с тем, что Петр стремится не только сокрушить старое, но и создать такие социальные навыки и государственные институты, которые обеспечили бы будущее тем преобразованиям, которые он произвел (см. подробнее: Живов 2004:54–56). Петр мечтает о построении «регулярного» государства. Сама идея требовала социального дисциплинирования, в том числе и в сфере религиозной. Поэтому политика религиозного дисциплинирования окончательно апроприируется государством. Для государства, которое замышлял Петр, было необходимо всеобщее служение; для того чтобы внушить населению этот идеал, Петру нужно было представить служение государству как высшую добродетель. В силу этого служба претендовала на то, чтобы стать не только основой социального успеха, но и главным инструментом христианского спасения. В текстах петровского времени неоднократно утверждалось, что, служа отечеству, спастись можно скорее, чем в молитвенном затворничестве.

Эта секуляризованная сотериология подробно аргументируется Феофаном Прокоповичем в Слове в день святого благоверного князя Александра Невского 1718 года. Феофан, с отвращением отвергая мнение некоторых, которые «к монахом глаголют: вы едини блажени, вам единым спастися», утверждает, что спасение предназначено для всех. «Аще бо всем спасение предложено, не смотря на различие чинов, то что иное остается, разве да всяк по званию своему ходит? И се едино довлеет, и больше доводов не требе» (Феофан Прокопович, II: 6). Это спасение каждого в предписанной ему его состоянием (чином) деятельности (на благо общества, то есть государства) противопоставляется зловредным клерикальным вымыслам[523]: «И каковое неистовство в сердца многих вселилося! аки бы другий желает как спастися, а что по званию своему должен, о том ниже помышляя, но и многажды еще званию своему противное творя, ищет пути спасеннаго у сынов погибельных, и вопрошает: как спастися? у лицемеров, мнимых святцев, и разве для того безгрешных, яко о грехах своих не помышляют: что же они? видения сказуют, аки бы шпионами к Богу ходили, притворныя повести, то есть бабия басни бают, заповеди бездельныя, хранения суеверная кладут, и так безстудно лгут, яко стыдно бы воистинну и просто человеком, не точию честным на-рещися тому, кто бы так безумным расказщикам верил: но обаче мнози веруют, увы окаянства! О слепии спасения искатели! которых такое буесловие услаждает. Сей ли путь спасения? яко помрачен забобонами не знаеш, что ты должен еси Богу, Государю, отечеству, всякому собственно ближнему, словом реши, что должен званию твоему. А не ведати сего и не творити, не есть ити спасенным путем; ибо не есть то ходити по воли Божией, но паче воли Божией противитися» (там же: 16).

Подобная же сотериология, секуляризованность которой ограничена, однако, харизматическим статусом монарха, служение которому может приобретать в силу этого некоторое сходство с религиозным подвигом (ср.: Zitser 2004), соответствовала позициям Петра I и в существенной степени определяла его церковную политику. Дискредитируя традиционные пути спасения и приравнивая монашество к тунеядству (см.: ПСЗ, VII, № 4450, с. 226–233 — от 31 января 1724 г.), Петр и на спасение через заступничество святых, помощь чудотворных икон, молитвы юродивых и т. п. смотрел, несомненно, как на вредные заблуждения, отвращающие его подданных от верного служения государственным интересам. Именно эта область «незаслуженного» и «незаконного» спасения начинает при Петре пониматься как «суеверие», оказываясь приравнена тем самым к «бесовским» магическим верованиям[524].

Первым свидетельством этой дискурсивной манипуляции могут служить изменения в архиерейском обещании. В 1716 году по настоянию Петра в этот текст вносится статья, в которой епископ обязуется

(Живов 2004: 204)[525]. Там, где говорится о юродивых (притворно беснующихся) и иных харизматиках, практикующих неинституциализованные формы аскезы, петровские распоряжения повторяют в несколько ужесточенной форме постановления Большого Московского собора 1666–1667 годов. Здесь видна преемственность в процессе дисциплинирована (см. об этой преемственности: Лавров 2000: 399–408), который, однако же, приобретает существенно новый характер, когда из рук духовенства это занятие переходит в руки государства.

«Несвидетельствованные гробы» и «ложные чудеса», производимые святыми иконами, представляют собой элементы нового дискурса. Под «несвидетельствованными гробами» понимаются мощи местночтимых святых, еще не канонизированных церковью; местное почитание мощей — неизбежный момент в становлении культа новых святых; поэтому запрет на эти «гробы» фактически означал запрет на почитание новых подвижников. Равным образом и «ложные чудеса» — это просто новые чудеса по преимуществу с новыми (неизвестными прежде в качестве чудотворных) иконами; запрет на «ложные чудеса» фактически означал запрет на новые чудотворные иконы. Таким образом, понятие суеверия расширяется, охватывая вполне традиционные православные религиозные практики, вступающие в противоречие с петровской рационализацией[526].

Развитие этой дисциплинарной парадигмы находим в основном памятнике петровской церковной политики, а именно в Духовном регламенте. Между этим текстом и архиерейским обещанием имеется прямая связь. В одном из пунктов «Дел общих» об иконопочитании говорится: «О иконах святых смотреть того, что во обещании поставляемых Епископов написано» (Духовный регламент 1904: 23), а среди «дел Епископов» указывается: «Смотре-ти же должен Епископ, чего смотреть обещался с клятвою на своем поставлении, сиесть о монахах, дабы не волочились беспутно, дабы лишних безлюдных Церквей не строено, дабы иконам Святым ложных чудес не вымышлено; також о кликушах, о телесах мертвых несвидетельствованных, и прочих всего того добре наблюдать» (там же: 30–31). Осуждение нерациональных практик повторяется по нескольку раз, причем порою им приписываются корыстные мотивы. Так, в «Делах общих» о чудотворении икон говорится: «Еще сие наблюдать, чтоб как деялось, впредь бы того не было: понеже сказуют, что нецыи Архиереи, для вспоможения церквей убогих, или новых построения, повелевали проискивать явления иконы в пустыне, или при источнице, и икону оную за самое обретение свидетельствовали быти чудотворную» (там же, 23). В разделе о посещении архиереями своей епархии эта тема всплывает вновь: «Спросит же Епископ священства и прочих человек, не делаются ли где суеверия? Не обретаются ли кликуши? Не проявляет ли кто для скверноприбытства ложных чудес при иконах, при кладезях, источниках? и прочая. И таковыя безделия запретит, со угрожением клятвы на противляющихся упрямцов» (там же: 41). Точно так же повторяется и тема мошей, ср.: «О мощах святых, где какия явятся быть сумнительныя, розыскивать: много бо и о сем наплутано» (там же: 23).

Об этих традиционных православных практиках говорится в одном ряду с осуждением «народных» религиозных обычаев, осуждавшихся церковью как неправославные в течение столетий, например веры в двенадцать пятниц (см. об апокрифическом тексте, лежащем в основе этого поверья: Веселовский 1876; о фольклорной рецепции этой традиции: Толстая 2005): «Например, не делать в пяток и празднованием проводить, и сказуют, что пятница гневается на не празднующих, и с великим на оных же угрожением наступает. Також поститися некиих имянных дванадесять пятниц, а то для многих телесных и духовных приобретений; також собственно, аки важнейшия паче иных времен, службы почитать, Обедню Благовещенскую, Утреню Воскресенскую и Вечерню Пятьдесятницы» (Духовный регламент 1904, 22)[527].

Существенно, что в Духовном регламенте вполне отчетливо формулируется связь «суеверия» с неверным представлением о спасении, закрывающим от людей «путь истины», который должен пребывать под полным контролем власти. Дается даже своеобразная дефиниция суеверия: «[С]ловом рещи, что либо именем суеверия нарещися может, сиесть лишнее, ко спасению не потребное, на интерес только свой от лицемеров вымышленное, а простой народ прельщающее, и аки снежные заметы, правым истины путем идти возбраняющее» (там же: 24). И эта идея для лучшего усвоения воспроизводится несколько раз. В начале раздела о «Делах общих» говорится: «Собственно же и прилежно розыскивать подобает оные вымыслы, которые человека в недобрую практику или дело ведут, и образ ко спасению лестный предлагают» (там же: 22). Борьба с суевериями и должна, собственно, истребить «ложный образ» пути к спасению и тем самым установить сотериологическую монополию церковных и светских властей. О необходимости этого Феофан Прокопович, сочинивший Духовный регламент, говорит с предельной прямотой[528].

В сущности, повторяет Духовный регламент и другой важнейший памятник петровского дисциплинирования, а именно Последование о исповедании Гавриила Бужинского 1723 года (в приложении к этому изданию перепечатывается раздел Духовного регламента о должности священнической — Гавриил Бужинский 1723, л. 34–49 об.). Особенности его состоят в основном в порядке изложения. Разного рода суеверия трактуются как подлежащие исповеданию грехи, а грехи в данном тексте расклассифицированы по заповедям (см. об этом тексте: Пекарский, II: 592); состав «суеверий» содержит лишь отдельные любопытные вариации на темы, выписанные в Духовном регламенте. Так, против второй заповеди согрешает тот,

(как мы знаем, имеются в виду новоявленные мощи). Здесь же указывается:

(Гавриил Бужинский 1723, л. 13–13 об.)[529]. В качестве грехов против третьей заповеди указывается изобретение «ложных» чудес и явлений, когда

Далее говорится о кликушах и юродивых:

(там же, л. 14–15).

Особенность данного памятника состоит в том, что — в соответствии с его основным содержанием — в нем делается акцент на правильной покаянной дисциплине, которая противополагается «суеверным» надеждам спастись на любых других окольных путях. Так, здесь имеется рассуждение о том, что против первой заповеди согрешает тот,

(там же, л. 11). Вместо «незаконной» надежды на святых предлагается регулярная исповедь (сакраментальное покаяние). Священник должен был выяснить у исповедающегося, повсегодно ли он исповедался;

(там же, л. 6–6 об.). Сотериологический контроль и здесь оказывается важнейшей задачей религиозной политики.

БОРЬБА С ТРАДИЦИОННЫМИ РЕЛИГИОЗНЫМИ ПРАКТИКАМИ,
ПЕРЕОСМЫСЛЕННЫМИ КАК СУЕВЕРИЯ, В XVIII ВЕКЕ

Описанные выше дисциплинарные установки старательно (хотя и без особого успеха) проводились в жизнь. Уже в год издания Духовного регламента Синод по сообщению новгородского архиепископа Феодосия (Яновского) о дьячке Троицкой церкви Василии Евфимове, который «выдумал и огласил ложное чудо, будто бы бывшее в этой церкви», выносит «определение о казни этого дьячка за это преступление» (ОДДС, I, № 306/270, стб. 346 — 2 июня 1721 — 14 мая 1722 года); состоялась ли казнь, из дела неясно. Втот же год по доношению того же архиерея был издан указ «о взятии в Св. Синод из Александросвирскаго монастыря изображения умершаго монаха Маркелла ионе почитании его за святаго»; в указе говорилось, что это делается, «чтобы суеверия и богопротивнаго чествования не было»; при этом для убеждения почитателей Маркелла раскопали его могилу и обнаружили только кости (ОДДС, I, № 391/ 68, стб. 450–452 — 19 июля 1721 — 6 апреля 1722 года); запрету подвергается, как и в других случаях, вполне традиционная практика установления почитания местного святого[530].

Такого рода демонстративные действия должны были производить сильное впечатление на православную паству. Вряд ли она в сколько-нибудь заметном количестве отказывалась от своих понятий и верований, объявленных властью «суеверными», но, надо думать, публичное поведение подвергалось изменениям. С властью лучше было не связываться, а свои святыни и памятные чудеса следовало по возможности держать про себя, переведя их в частную сферу. То, что оставалось в частной сфере, внимания властей, как правило, не привлекало; надо помнить, что при всем радикализме регулятивных установок власти ее возможности контроля оставались весьма ограниченными.

Попытки ужесточить и институциализовать дисциплинарный контроль предпринимались неоднократно, но не приносили ощутимых результатов. Так, уже в Духовном регламенте епископам предписывалось поставить «закащиков» или «благочинных», которые «аки бы духовные фискалы, тое все надсматривали, и ему бы Епископу доносили»; «тое все» включает хорошо знакомые нам пункты: «дабы иконам Святым ложных чудес не вымышлено; та-кож о кликушах, о телесах мертвых несвидетельствованных, и прочих» (Духовный регламент 1904: 30–31). Сами епископы должны были дважды в год присылать в Синод «репорты», даже если «все добре было»; если бы епископ «известил, что все добре, и отинуду бы показалось, что нечто в Епархии его деется суеверное, или и явно богопротивное; Епископ бы, ведая тое, утаил и до Коллегиум не донесл: то самаго его позовет на суд Коллегиум, и, по довольном уличении, подвержет его наказанию, яковое уставлено будет» (там же, 46–47). Несмотря на эти распоряжения, «закащики», даже если они были поставлены, суевериями не интересовались, а епископы «репортов» в Синод о суевериях не писали.

В 1737 году издается указ «О пресечении суеверий», в котором говорится о неудовлетворительном состоянии дисциплинарного контроля. Оказывается, что «Ея Императорское Величество <…> в несомненной надежде быть соизволили, что все оное по указам и Регламенту во всей Ея Императорскаго Величества Империи точно исполняется; но ныне де принуждены Ея Императорскаго Величества (sic!) сомнение иметь, едва ль вышепомянутые указы и Регламент повсюду надлежащим образом исполняются, и не преданы ль иногда забвению, понеже де, к великому Ея Императорскому Величеству (sic!) неудовольству, здесь известно учинилось, что в Москве в церквах и монастырях являются вновь многие кликуши, которые не токмо от того не унимаются, но наипаче им в той притворности и шалости свобода дается, и сверх того над ними и молитвы отправляются; но понеже прежние многократные выданные указы и вышеупомянутый Регламент Духовный, по которым такия суеверия и обманства допускать и производить наикрепчайше запрещено, без всякой отмены в своей силе состоят; того де ради Ея Императорское Величество запотребно разсудили, Духовному Синоду чрез оный Высокоповелительный указ все прежние указы и Регламент Духовный наикрепчайше подтвердить, дабы такия являющияся суеверия как наискорее пресечены и искоренены были» (ПСЗ, X, № 7450, с. 361–362).

Духовные власти должны были неотступно следить, «не делаются ли ж где какия суеверия, не проявляет ли кто, для скверно-прибыточества, каких при иконах Святых, при кладезях, при источниках, ложных чудес и мертвых, несвидетельствованных телес не разглашают ли к почитанию за мощи истинных Святых, не являются ли где кликуши и притворно юродцы и босые, также и с колтунами и прочая» (там же, 362). Для осуществления этой задачи предписывалось, как и полагалось по Духовному регламенту, учредить «закащиков», но теперь «им закащикам» было указано поставить «к каждой десяти церквам из священнаго чина десятоначальника, благочинных людей, как бы духовных фискалов» (там же, 363). Не помогла, однако, и эта мера[531]. Десятильники появились, они собирали подати с духовенства (Смолич, I, 275), но сколько-нибудь заметной борьбы с суевериями не вели. Мы можем лишь догадываться, чем именно было обусловлено их бездействие: они могли быть, как и большинство православного населения, сами причастны «суевериям» или могли стараться поддерживать добрые отношения со своими прихожанами (которые часто почти поголовно были «суеверными»), от которых они зависели едва ли в меньшей степени, чем от петербургских властей. Мы уже упоминали о том, как в Кашине сохранялось почитание деканонизированной Анны Кашинской (см. примеч. 3[532]): местное духовенство устраивало крестные ходы с иконой Анны, в часовне стояла икона с изображением св. Михаила Тверского и Анны, а тверской епископ смотрел на это сквозь пальцы (Кучкин, Епифанов: 2001, 462).

О том, как мог развиваться конфликт между центральной властью, занятой дисциплинированием, и православным населением, свидетельствует следующая история. В 1723 году черниговский епископ Иродион послал в Синод доношение с вопросами по самым разным епархиальным делам. Под 19-м пунктом он сообщал, что 5 марта поп Терентий, служивший в церкви Вознесения Господня, донес ему, что образ Богоматери испускает слезы, которые видел не только он, Терентий, но и «знатные люди». Епископ Иродион знал, что такие чудеса бывают, и послал двух иеромонахов разобраться с этим чудом. Иеромонахи обнаружили на иконе влажные следы от слез и сосудец, в который были собраны пролившиеся слезы. Икону перенесли в кафедральный собор, и на следующий день она даже совершила чудо исцеления с черниговской жительницей Авдотьей, Исаковой дочерью, у которой внезапно начало «корчити уста и руки и ноги». По указанию епископа «оная жена духовнику на исповеди о случае сем сказала» (ПСПР, IV, № 1323, с. 168 — 15 июня 1724 года). В своих действиях епископ следовал издавна принятому порядку.

У Синода, однако, был другой порядок. В канцелярии к сообщению Иродиона выписали два пункта из Духовного регламента (цитировавшихся выше), требовавшие, чтобы епископы преследовали недолжное почитание икон и не объявляли их чудотворными «для вспоможения церквей убогих, или новых построения» (Духовный регламент 1904, 23). Основываясь на этом нормативном документе, Синод определил: образ и истекшие от него слезы, «убрав в удобный тому ковчег и, запечатав, прислать». Было приказано и попа Терентия немедленно «выслать под крепким караулом» (ПСПР, IV, № 1323, с. 174). Сношения, высылка и разбирательство заняли некоторое время, так что Петр Великий успел скончаться, что, видимо, и обусловило сравнительную мягкость вынесенного 25 августа 1725 года приговора. На попа Терентия было оказано давление, и он дал показания, чтобы избавиться от бесконечного и тягостного пребывания в тюрьме под следствием. Он показал то, что от него требовали, а именно что «таких слез подлинно не было, а умыслил де он то разгласить в народ ложно для собственного своего прибытку». Синод «для помяновения высокославныя и вечнодостойныя памяти Государя Императора снисходительное милосердие показуя, согласно приговорили: по силе имянного Императорскаго Величества <…> указа, по которому велено разглашающим <…> чудеса притворно <…> или подобное тому творящим суеверие чинить наказание и вечную ссылку на галеры с вырезанием ноздрей[533], облехча оное публичное наказание, выбить его Терентья плетми и, вместо вечной на галеру ссылки, лишить его священства» (ПСПР, V, № 1639, с. 169). Наказаны должны были быть и те, которые «видели иные слезы текущия, а иные крапли каплящыя»; их должны были «публично бить плетми ж нещадно» и в течение месяца по воскресным дням им предписывалось стоять у церквей и виниться, «оную совершенноую ложь изъявляя». У Иродиона указано было «взять из собственных его архиерейских имений штрафа тысячу рублев, не взирая ни на какия его отговорки, без всякаго отлагательства, которые и прислать в Святейший Синод немедленно» (там же). Все это следовало сделать, «дабы и впредь, на то взирая, другим так чинить неповадно было» (там же, 170). Впрочем, от штрафа епископа Иродиона потом освободили, поскольку из собственных его имений взять было нечего (ПСПР, V, № 1742, с. 322–323 — 28 февраля 1726 года).

В течение всего XVIII века государственная борьба с «суевериями» то стихала, то нарастала вновь. Тем не менее она оставалась существенным элементом государственной политики. Так, в 1751 году была признана чудотворной Ахтырская икона Божией Матери, обнаруженная местным священником еще в 1739 году, но переданная им в храм лишь через три года, в царствование относительно благочестивой Елизаветы Петровны. Икона была признана чудотворной после работы нескольких следственных комиссий и чудесного явления Богородицы влиятельной баронессе фон Вейдель (ср.: ОДДС, XXXII, № 189/205, стб. 481–483 — 31 августа 1752 года; ср.: История 1903). Было бы поспешно делать из этого единичного случая вывод о наступившем со времен Елизаветы либерализме. В 1766 году новгородский митрополит Димитрий (Сеченов) распоряжается наложить наказания на всех, участвовавших (явно без всякой корыстной цели) в прославлении в качестве чудотворной иконы Иоанна Златоуста в погосте Михайлове Бежецкой пятины. Жители погоста, включая князя Василия Мещерского, попа Ивана Мокеева и диакона Григория Федорова, построили часовню и служили молебны. За это поп и дьякон были посланы (за разглашение ложных чудес) на три года в монастыри в работу на покаяние, дьячок и пономарь — на год, князя Мещерского отлучили от причастия на два года, приказчика Петра Замятина — на три года; девка Акилина при собрании мирском наказана плетьми (ОДЦС, L, № 130/381, стб. 170–171 — 23 марта 1770 года).

ПРОСВЕЩЕНИЕ, ДИСЦИПЛИНИРОВАНИЕ
И НЕУДАЧИ ГОСУДАРСТВЕННОГО НАДЗОРА

Обычно считается, что борьба с религиозными «суевериями» вроде описанных выше — это часть просветительской политики, которую начал проводить Петр Великий. Суеверия, действительно, представляют существенный элемент просвещенческого дискурса; просветители с помощью этого понятия описывали те религиозные обычаи, которые не имели рационального основания и вместе с тем обеспечивали роль церкви (прежде всего католической) в обществе. У этого понятийного узуса были прецеденты в рационалистической философии XVII — начала XVIII века, равно как и в протестантской критике «папизма». С этими прецедентами и Петр, и главный идеолог его царствования Феофан Прокопович были знакомы. Однако Петр никак не подходит на роль последовательного просветителя, и поэтому кажется поспешным сводить его борьбу с суевериями, а отсюда и вообще религиозное дисциплинирование к просвещенческой парадигме.

Рассуждая на эти темы, А. С. Лавров справедливо заметил: «Если Просвещение подразумевает прекращение преследования колдовства (видя в нем еще большее „суеверие“, чем само колдовство), то петровские законодательные нормы о преследовании колдовства однозначно свидетельствуют, что мы имеем дело с чем-то иным, чем Просвещение (или с чем-то, что не является только Просвещением)» (Лавров 2000: 344–345). Действительно, в «Воинском артикуле» 1715 года, одном из основных памятников петровского законодательства, действовавшем отнюдь не только в сфере военного судопроизводства, в первом же артикуле говорится о том, что «идолопоклонство, чародейство (чернокнижество) наикрепчайше запрещается, и таким образом, что никоторое из оных отнюдь ни в лагере и нигде инде да не будет допущено и терпимо. И ежели кто из воинских людей найдется идолопоклонник, чернокнижнец, ружья заговоритель, суеверный и богохулительный чародей: оный по состоянию дела в жестоком заключении, в железах, гонянием шпицрутен наказан или весьма сожжен имеет быть» (ПСЗ, V, № 3006, с. 320–321). В соответствии со средневековой русской юридической традицией в толковании к этому артикулу различалось колдовство, нанесшее кому-либо ущерб, и колдовство, оставшееся безвредным (Успенский 2008): именно за первое в «Воинском артикуле» полагалось сожжение, тогда как второе наказывалось более мягким образом, включая публичное церковное покаяние. В просвещенческую парадигму эта норма, повторенная затем в других петровских юридических текстах, ни при каких натяжках не вписывается.

Другое дело — парадигма религиозного дисциплинирования. То торжество регулярности, о котором мечтал Петр, нарушалось колдовством в той же степени, как и иными девиантными религиозными практиками (например, почитанием лжечудотворных икон). Религиозное дисциплинирование должно было обеспечить конформность поведения верующего, причем не только соответствие этого поведения какой-либо общей доктрине, но и — какова бы ни была доктрина — открытость поведения для социального контроля (осуществляемого общиной, церковной иерархией или государством). В «регулярном» обществе и «регулярном» государстве верующий должен был ставить перед собой лишь цели, одобряемые соответствующими социальными структурами, и достигать их только с помощью дозволенных средств. Дозволенными средствами были те, которые находились под контролем дисциплинарного аппарата (общины, духовенства, бюрократии). И колдовство, и совершаемые иконой чудеса, и заступничество несанкционированного святого или благословение юродивого выбивались из-под контроля и поэтому подлежали запрету.

Известно, что петровское государство апроприировало спасение. Вместе с апроприацией спасения государство присваивало себе и средства его достижения, предписывая, например, ежегодную обязательную исповедь, фиксируемую священником в специальных исповедных книгах. Власть оказывается озабоченной проблемой спасения, поскольку, как уже говорилось, эта проблема была теснейшим образом связана с контролем над населением: если спастись можно «на стороне», через такие религиозные практики, которые государству совсем неподвластны, роль государства в жизни общества перестает быть всеобъемлющей. Целью государственной политики становится институциализация спасения, выражающаяся, в частности, в ежегодной исповеди и причастии. Контроль над спасением оказывается (как и в других европейских обществах) важнейшим элементом дисциплинарной революции.

Русская дисциплинарная революция XVIII века кончается полным провалом. Власть вынуждена отступить даже в таком деле, в принципе поддающемся регламентации, как ежегодная исповедь. Как это и вообще характерно для русского самодержавия, государство и общество начинают в этом вопросе играть в кошки-мышки. В этой игре одна сторона постоянно совершенствовала методы детекции, а другая сторона в ответ изобретала новые способы сокрытия. Дело здесь в том, что первоначально ежегодная исповедь была едва ли не в первую очередь способом обнаружения скрытых старообрядцев. Петр в определенной мере легализовал старообрядчество: раскольники могли продолжать пребывать в расколе (подвергаясь, впрочем, разнообразным преследованиям), если они платили двойной подушный оклад (налог). Это могло быть разорительно, поэтому большинство старообрядцев предпочитало в двойное обложение не записываться, а скрывать свою религиозную девиантность. Ежегодная исповедь как раз и должна была выявить тайных раскольников. Со времени указа Петра от 17 февраля 1718 года (ПСЗ, V, № 3169, с. 544–545) ежегодная исповедь и регистрация этого акта в исповедных книгах должны были стать инструментом, который позволил бы властям отделить старообрядцев от приверженцев официальной церкви и исключить возможность ухода от двойного налогообложения.

Инструмент этот работал плохо. Легче было заплатить взятку священнику, чтобы он вписал тебя в исповедную книгу, чем платить двойной оклад. Власти хорошо об этом знали и в борьбе с этой практикой требовали от церковников и прихожан доносить о тех случаях, когда никто не видел исповедающимся кого-либо из записанных в исповедные книги. В ответ уклоняющиеся от исповеди придумали притворяться больными, вызывать священника якобы для исповеди на смертном одре, а потом выздоравливать. Власть узнала и об этой хитрости и распорядилась (ПСЗ, VI, № 4022, ст. 15, с. 705; Духовный регламент 1904: 110; Смирнов 1914: 238), что свидетель должен присутствовать и при причастии in articulo mortis. В результате, понятно, старообрядец должен был платить взятку не только попу, но и свидетелю. Эта диалектика обмана работала практически в течение всего XVIII века. Лишь к концу этого столетия принуждение к исповеди перестало быть насильственным, а штрафы за неисповедь были отменены (см.: Zhivov, in print). Ясно, что в диалектику обмана были вовлечены не одни старообрядцы; они лишь пробивали брешь в регулярном порядке, которой потом пользовались все желающие.

Это, пожалуй, наиболее наглядный пример неудачи дисциплинарных мер, но можно полагать, что провал был повсеместным. Сотериологический контроль действовал практически только на бумаге. Подавляющее большинство населения продолжало верить так, как оно верило и раньше, и это было характерно едва ли не для всех социальных групп (видимо, с некоторыми вариациями в степени): вельможи могли так же пригревать бродячих монахов, как и непросвещенные крестьяне, а получившие семинарское образование священники так же поклоняться несанкционированной чудотворной иконе, как провинциальный купец. Возможности государственного контроля были ограниченными, а население умело изыскивало способы его обходить; это умение превращалось в один из важнейших социальных навыков.

НЕКОТОРЫЕ ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Нет смысла сводить причины провала русской дисциплинарной революции к какому-либо одному фактору. Скорее, как это часто бывает в истории, здесь действовало сразу несколько причин, накладывавшихся друг на друга. С одной стороны, православная сотериология существенно отличалась от западной. Как отмечал Питер Браун, на Западе спасение было несравненно более институциализовано, чем на Востоке, где спасение обеспечивал не тот, кто обладал на это институциональной санкцией (священным чином), а тот, кто плохо поддающимся рационализации образом являл особые благодатные дары. В середине IX века посланцы папы спрашивали в Константинополе у протоспафария Феодора: «„Назовите имя вашего исповедника (духовного отца, confessor)“. Феодор отвечал: „Я не знаю. Я знаю только, что он служил в имперской канцелярии. Потом он стал монахом. И потом он провел (fecit) сорок лет на столпе“. „Но был ли он священником?“ „Я не знаю, он был святым человеком, и я доверил ему свою душу…“» (Brown 1982, 141; Mansi, XVI, 150D, A.D. 869). Харизматический столпник может обеспечить спасение куда более эффективным образом, чем регулярный клир, заботящийся о религиозной дисциплине. Конечно, у кальвинистов, о которых пишет Ф. Горски, клерикальные структуры не играют той роли, что у католиков, но спасение оказывается еще более институциализованным. Кальвин учит о предестинации к спасению; реализация этого предопределения осуществляется в общине, которая эффективно следит за соответствием поведения его члена его предназначению и навязывает моральные нормы поведения как предопределенным к спасению, так и предопределенным к погибели.

В России XVIII века государство и церковь, как я уже говорил, пытаются взять спасение под свой контроль, но им это не удается. Неинституциональные способы спасения остаются для большинства православных более привлекательными, чем институциональные, контролируемые государством. Спасение могло быть достигнуто с помощью «святых людей», чудотворных икон, святых колодцев и т. д. В XVIII веке предпринимались попытки осудить это «незаконное» спасение и исключить его из числа допустимых инструментов православного благочестия. Чрезвычайно показательно, что эти усилия не принесли результатов. Для большинства населения малоизвестная чудотворная икона или подозрительный юродивый оставались куда более действенными и надежными способами избежать вечных мук, чем признание в не вполне понимаемых прегрешениях, произнесенное перед приходским священником, и отпустительная формула, связанная с еще менее понятной «властью ключей». В этих условиях церковная власть была вынуждена идти на компромиссы и признавать то, что при Петре I или Екатерине II считалось бы «суеверием». В условиях распадающихся традиций «непросвещенное» благочестие было лучше, чем отчуждение от церкви, и в силу этого духовенство если и не поощряло «суеверные» практики, то относилось к ним с терпимостью. В подобных обстоятельствах народная религиозность оставалась — и в императорский период, и, с теми или иными оговорками, вплоть до сегодняшнего дня — традиционной и, по существу, нереформированной. Это имело многочисленные последствия и для религиозной жизни русского общества, и для моделей его культурного поведения.

Другой и никак не менее важный момент состоит в том, что власть берет религиозное дисциплинирование в свои руки. Это немедленно превращает данный процесс в один из феноменов чистого принуждения, которое вызывает в обществе отторжение и протест. Нельзя сказать, что момент государственного принуждения полностью отсутствовал в религиозном дисциплинировании, например, в католической Германии времен Контрреформации (Myers 1996, 116–123). С самого начала, однако, это принудительное дисциплинирование сочеталось там с духовной реформой, выдвигавшей на первый план индивидуальную религиозную чувствительность, которая и легла в основу нового католического благочестия. Петр ни к какому обновленному благочестию не стремился. Вообще, для русских властей дисциплина была несравненно важнее каких-либо религиозных ценностей. Поэтому реакция населения состояла в основном в изыскивании способов избежать государственного контроля и скрыться от принудительного надзора. В своей дисциплинирующей деятельности власть не искала и не находила никаких добровольных сотрудников. Вместо воспитания сознательных подданных и консолидации общества политика дисциплинирования лишь усиливала отчуждение населения от власти. Отказ от этой политики, однако, освобождал не самодеятельное общество, а разобщенные социальные группы, не связанные общими ценностями.

Имея в виду эту перспективу, не будет слишком большой натяжкой сказать, что государственная апроприация религиозного дисциплинирования, произведенная Петром I, обернулась в конечном итоге революцией 1917 года. Преданных идее регулярного государства подданных оказалось ничтожно мало, а находить иных добровольных сторонников верховная власть не умела. Катастрофа 1917 года лишь укрепила механизм русского исторического развития: власти предержащие не хотят сотрудничать ни с какими другими автономными социальными силами и не обладают необходимыми для этого институтами. Отсутствие социальной дисциплины делает принуждение и насилие излюбленными средствами контроля, и власть, пользующаяся этими средствами, толкает управляемое его население ко все большему отчуждению и потере навыков социального саморегулирования[534].

Литература

Аничков 1914Аничков Е. В. Язычество и Древняя Русь. СПб., 1914 [Записки историко-филологического факультета Имп. Санкт-Петербургского университета. Ч. 117].

Веселовский 1876 — Веселовский А. Н. Опыты из истории развития христианской легенды. IV. Сказание о 12-ти пятницах // Журнал Министерства народного просвещения. 1876. Июнь. С. 326–367.

Виноградов 1994Виноградов В. В. История слов: около 1500 слов и выражений и более 5000 слов, с ними связанных. М.: Толк, 1994.

Гавриил Бужинский 1723 — [Гавриил Бужинский.] Последование о исповедании. М.: Московская типография, 1723.

Гальковский 2000Гальковский Н. М. Борьба христианства с остатками язычества в Древней Руси. Т. 1, 2. М.: Индрик, 2000 (репринтное изд.).

Голубинский 1903Голубинский Е. История канонизации святых в русской церкви. 2-е изд., испр. и доп. М.: Университетская типография, 1903.

Деяния 1969 — Деяния Московских соборов 1666 и 1667 годов/Под ред. Н. Субботина. 2-е изд. Братства Св. Петра Митрополита, вновь проверенное по подлинной рукописи. М.: Синодальная типография, 1893. Reprint: West-mead: Gregg International Publishers Limited, 1969.

Духовный регламент 1904 — Духовный регламент Всепресветлейшего, державнейшего государя Петра Первого, императора и самодержца всероссийского. М., 1904.

Живов 2004Живов В. М. Из церковной истории времен Петра Великого: Исследования и материалы. М.: Новое литературное обозрение, 2004.

Зеньковский 1970 — Зеньковский С. Русское старообрядчество. Духовные движения семнадцатого века. München: Wilhelm Fink Verlag, 1970 [Forum Slavicum, Bd. 21].

Иванов 2005Иванов С. А. Блаженные похабы: Культурная история юродства. М.: Языки славянских культур, 2005.

История 1903 — История явления Ахтырской чудотворной иконы Богоматери и соборного Покровского храма, где она ныне находится. СПб., 1903.

Каптерев, I–IIКаптерев Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Сергиев Посад, 1909–1912 [репринт: М.: Изд-во Спасо-Преображенского Валаамского монастыря, 1996].

Кучкин, Епифанов 2001Кучкин В. А., Епифанов И. А. Анна Кашинская // Православная энциклопедия. Т. II. М.: Церковно-научный центр «Православная энциклопедия», 2001. С. 461–463.

Лавров 2000Лавров А. С. Колдовство и религия в России. 1700–1740 гг. М.: Древлехранилище, 2000.

Материалы, I–IX — Материалы для истории раскола за первое время его существования / Под ред. Н. И. Субботина. Т. I–IX. М., 1875–1890.

ОДДС, I–XLIX — Описание документов и дел, хранящихся в архиве Святейшего Правительствующего Синода. Т. I–XLIX. СПб., 1869–1914.

Пекарский, I–IIПекарский П. П. Наука и литература при Петре Великом. Т. I–II. СПб., 1862.

Попов 1904Попов Ард. Суд и наказания за преступления против веры и нравственности по русскому праву. Казань, 1904.

ПСЗ, I–XLV — Полное собрание законов Российской империи [Собрание 1-е]. Т. 1–45. СПб., 1830.

ПСПР, I–X — Полное собрание постановлений и распоряжений по ведомству православного исповедания. Т. 1-Х. СПб.; Пг., 1869–1916.

Рождественский 1902Рождественский Н. В. К истории борьбы с церковными беспорядками, отголосками язычества и пороками в русском быту XVII в. (Челобитная нижегородских священников 1636 года в связи с первоначальной деятельностью Ивана Неронова) // Чтения в Имп. Обществе истории и древностей российских. 1902. Кн. 2. Смесь, 1–31.

Симеон Полоцкий 1683 — [Симеон Полоцкий.] Вечеря душевная. М.: Верхняя типография, 1683.

Смилянская 2003Смилянская Е. Б. Волшебники. Богохульники. Еретики. Народная религиозность и «духовные преступления» в России XVIII в. М.: Индрик, 2003.

Смилянская 2004Смилянская Е. «Суеверия» и народная религиозность в России века Просвещения // Canadian-American Slavic Studies. 2004. 38. № 1–2. P. 121–154.

Смирнов 1914Смирнов С. И. Древнерусский духовник. Исследование по истории церковного быта // Чтения в Имп. Обществе истории и древностей российских. 1914. Кн. 2. III. Исследования, I–VIII. С. 1–290.

Смолич, I–IIСмолич И. К. История русской церкви. 1700–1917. Ч. 1–2. М.: Иза-во Спасо-Преображенского Валаамского монастыря, 1996–1997.

Срезневский, I–IIIСрезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка по письменным памятникам. Т. I–III. СПб., 1893–1912.

Толстая 2005Толстая С. М. Следы древнеславянской апокрифической традиции в полесском фольклоре: «Сказание о 12 пятницах» //Толстая С. М. Полесский народный календарь. М.: Индрик, 2005. С. 543–562.

Толстая, Толстой 1978аТолстая С. М., Толстой Н. И. Заметки по славянскому язычеству. 2. Вызывание дождя в Полесье // Славянский и балканский фольклор. М.: Наука, 1978. С. 95–130.

Толстая, Толстой 1978бТолстая С. М., Толстой Н. И. К реконструкции древнеславянской духовной культуры (лингвоэтнографический аспект) // Славянское языкознание. VIII Международный съезд славистов. Загреб — Любляна, сентябрь 1978 г. Доклады советской делегации. М.: Наука, 1978. С. 364–385.

Уложение 1987 — Соборное уложение 1649 года. Текст, комментарии / Под ред. А. Г. Манькова. Л.: Наука, 1987.

Успенский 2008Успенский Б. А. Право и религия в Московской Руси // Факты и знаки: Исследования по семиотике истории. Вып. 1. М., 2008

Феофан Прокопович 1744 — [Феофан Прокопович.] Первое учение отроком. М.: Синодальная типография, 1744.

Феофан Прокопович, I–IVФеофан Прокопович. Слова и речи поучительные, похвальные и поздравительные. Ч. I–IV. СПб.: Сухопутный Шляхетный Кадетский Корпус, 1760–1774.

Флоровский 1988прот. Флоровский Г. Пути русского богословия. 4-е изд. Paris: YMCA-Press, 1988.

Brown 1982Brown P. Society and the Holy in Late Antiquity. Berkeley & Los Angeles: University of California Press, 1982.

Dagron 1970Dagron G. Les Moines et la Ville. Le Monachisme à Constantinople jusqu’au concile de Chalcédoine (451) //Travauxet Mémoires. 1970. № 4. P. 229–276.

Ertman 1997Ertman Th. Birth of the Leviathan: Building States and Regimes in Medieval and Early Modern Europe. Cambridge: Cambridge University Press, 1997.

Gorski 2003Gorski Ph. The Disciplinary Revolution: Calvinism and the Rise of the State in Early Modern Europe. Chicago; London: University of Chicago Press, 2003.

Longworth 1984Longworth Ph. Alexis, Tsar of All the Russias. London: Seeker & Warburg, 1984.

Mansi, I–XXXI — Sacrorum conciliorum nova et amplissima collectio. T. I–XXXI / Ed. G. D. Mansi. Florentiae: Expensis Antonii Zatta, 1759–1798.

Michels 1999Michels G. B. At War with the Church: Religious Dissent in Seventeenth-Century Russia. Stanford: Stanford University Press, 1999.

Myers 1996Myers W. D. «Poor, Sinning Folk»: Confession and Conscience in Counter-Reformation Germany. Ithaca; London: Cornell University Press, 1996.

Pascal 1938Pascal P. Avvakum et les débuts du Raskol. La crise religieuse au XVII siècle en Russie. Paris: Librairie ancienne Honoré Champion, 1938.

Schenk 2004Schenk F. B. Aleksandr Nevskij: Heiliger — Fürst — Nationalheld. Ein Erinnerungsfigur im russischen kulturellen Gedächtnis (1263–2000). Köln; Weimar; Wien: Böhlau Verlag, 2004 [Beiträge zur Geschichte Osteuropas / Hrsg. von D. Beyrau, B. Bonwetsch, D. Geyer, M. Hildermeier. Bd. 36].

Schindling 2004Schindling A. Kirchenspaltung, Konfessionsbildung und Konfessionalisierung als ein Grundproblem der deutschen und westeuropaischen Geschichte im 16. Jahrhundert // Конфессионализация в Западной и Восточной Европе в раннее Новое время. Konfessionalisierung in West- und Ost-europa in der frühen Neuzeit. Доклады русско-немецкой научной конференции 14–16 ноября 2000 г. СПб.: Алетейя, 2004. С. 33–43.

Zhivov, in printZhivov V. Handling Sin in Eighteenth-Century Russia (in print).

Zitser 2004Zitser E. A. The Transfigured Kingdom: Sacred Parody and Charismatic Authority at the Court of Peter the Great. Ithaca; London: Cornell University Press, 2004.

С. В. Яров Мотивация выходы из РКП(б) в 1919–1922 годы как форма выражения политической лояльности[535]

Личные документы членов РКП(б) редко оценивались как исторический источник и преимущественно использовались исследователями как иллюстрации, призванные ярче оттенить своеобразие какого-либо события в истории партии или страны в целом. Комплекс же таких специфических документов, как заявления коммунистов о мотивах выхода из партии, в советское время вообще не мог быть предметом рассмотрения. Слишком много «краеугольных камней» пришлось бы при этом сдвигать, а это никак не способствовало устойчивости историографических конструкций, основанных на идеологической догме.

Материалом для этого исследования стал корпус подобных заявлений, хранящихся в Государственном архиве новейшей истории Новгородской области (ГАНИНО). В целом таких документов сохранилось немного; едва ли они способны воссоздать во всей полноте противоречивую картину трансформации массовых настроений в Новгородской губернии во времена «военного коммунизма» и НЭПа. Но и тексты, которые все-таки дошли до нас, позволяют выявить ряд тенденций, обусловивших конформизацию советского общества и формирование новых поведенческих установок[536].

В этой статье рассматриваются заявления о мотивах выхода из партии — таковыми могут быть и заявления с просьбой исключить из рядов РКП(б), и последующие заявления, где более подробно объяснены причины такого поступка.

При исследовании этих документов мы сразу встречаемся с парадоксом. Казалось бы, такие заявления должны содержать непосредственные реакции людей на политические события, представлять «первичные» свидетельства о политической культуре, не искаженные, как в партийных сводках, передачей мнений через вторые и третьи руки. Однако легко убедиться, что подслушанный, нередко записанный невнятно и фрагментарно информатором «антисоветский» разговор в известной степени более адекватно отражает подлинные настроения людей, нежели их прямая речь, облеченная в письменную форму.

Заявления эти различаются по языку, но обычно невелики по объему — как и все то, что написано самостоятельно, но требует усилий, непривычных для людей, не занимающихся профессионально письмом и интеллектуальной работой. Если сравнивать их с заявлениями о вступлении в ряды РКП(б) того же времени и людей того же социального слоя, то сразу заметно, что у заявлений о вступлении — гораздо более клишированный, нормативный и унифицированный язык: писались они, очевидно, под диктовку вербовщика, партийного работника, и включали, как правило, одни и те же политизированные штампы.

Заявление о выходе из партии — особый жанр письма. Здесь нет образцов — каждый составляет его в соответствии с уровнем своего кругозора, грамотности и, скажем прямо, смекалки. Связных, литературно оформленных текстов с логичным переходом от одной части к другой, с устойчивыми и уместно употребленными словосочетаниями почти нет. Заявления во многих случаях словно стенографируют обрывистую и нескладную повседневную речь крестьян. Самый яркий пример здесь — заявление М. Емельянова, написанное в ноябре 1919 года. Приведем его полностью, сохраняя синтаксис и орфографию подлинника: «Прошу я Гражданинь Костковской волости деревни болш. Порог Михаилъ Емельянов уволить миня из Партш или же на время Такь что я живу въ чужом дому и у миня нонича налажано на избу лесу и его мне нужно Приделить Къ делу вывиз и срубить избу ато у миня вся Семя Погибнитъ и дети будут безчаснои безъ своей избы и ещо зоявляю Я вамъ что я был выписоша волостномъ Комунистичискомъ отьдели и билет членской был здадина и оны мне сказали что ты Теперь несуществуеш въ Партии и я был выписовша 19 октября с/г а Потом Продержа две нидели и Прислали мне обратно низнаю Пококому Случаю и Говорят что мы ниможемъ выписать и зачем они у миня бумаги взяли и столька время держали у сибя и затеить Прошу я вас уволить миня неоставить моей Прозбы въ такомъ маемъ нещастном Положенш Я Гражданинъ Михаил Емельянов»[537].

Здесь даже нет чересполосицы политизированной и обыденной речи, характерной для других подобных документов — например, для заявления Сергеева, написанного в апреле 1921 года: «Сменя потребоволи что почему выходишь ис партие Я заявляю что я Незнаю программы Коммунизма. Не могу проводить огетацие среди безпартийных поетому меня выклучить испартие»[538]. В заявлении М. Емельянова — сплошь житейские жалобы, проникнутые — видимо, уместным в данном случае — просительным, почти униженным тоном. Ощутимы заметные перебивы доминант в этом тексте. Кажется, его последовательность определена внезапно возникающими ассоциативными связями, при этом автору все же трудно сохранить хотя бы минимальную связность в изложении своей просьбы.

Однако эти особенности текстов М. Емельянова и Сергеева в целом все же редки для такого рода документов. Обычно заявление содержит лишь краткую мотивацию принятого решения. Подчеркнем, что одно из заявлений имеет подпись «За безграмотного А. Петрова»[539] — примечательная иллюстрация тезиса о роли партии как авангарда общества. Только в том случае, когда грамотность автора заявления выше средней и у него возникает необходимость подробно рассказать о причинах своего поступка, чтобы отвести от себя подозрения, текст становится более пространным.

Форма заявлений нередко очень близка к форме прошений или жалоб, с характерными для них формулами: «Прошу», «К сему подписуюсь». Возможно, такова была традиция оформления различного рода официальных документов, накрепко усвоенная крестьянами еще с дореволюционных времен. Тот же язык, кстати, характерен и для заявлений о вступлении в ряды РКП(б) в 1918–1920-е годы. Но все же такой стиль письменных обращений следует признать символичным, учитывая их содержание. Это действительно прошения — в них извиняются, порой униженно, а не выдвигают какие-либо требования. В заявлениях неизбежно проступает чувство вины за совершенный поступок: это заметно и по сдержанности разъяснений, и по уверениям в лояльности автора, и по эмоциональности обращений, иногда доходящей до интонации мольбы. Это сложившееся уже к 1919 году представление о ВКП(б) как об организации, выход из которой затруднен и нуждается в особо веских основаниях, весьма симптоматично.

В заявлениях чувствуется страх, и, возможно, небеспочвенный. Здесь скорее даже сказалось не опасение утраты жизненных перспектив и выпадения из социальной элиты, характерное для общественных практик 1950–1980-х годов. В то время, когда правовое сознание было «революционным», а импровизации местных властей не всегда обрывались окриком верхов, наказания за «ренегатство» могли быть не только экзотическими (например, «занесение на черную доску», как это бытовало в 1921 году в коллективе РКП(б) железнодорожной станции Окуловка[540]), но и болезненными. Так, на заседании Костьковского волостного комитета РКП(б) осенью 1919 года, рассмотрев заявление коммуниста С. Трушина, решили не только исключить его из партии, но и «лишить настоящего места службы и призвать на тыловые работы»[541].

Выраженное во многих заявлениях о выходе из РКП(б) уверение в собственной лояльности в значительной мере можно считать вынужденным. Оно определялось необходимостью сохранить свое положение и оградить себя от репрессий. Стремление продемонстрировать благонадежность могло, в соответствии с индивидуальными особенностями каждого из заявителей, по-разному проявляться в содержащих мотивацию выхода из партии заявлениях. Различия эти, однако, не были существенными. Мы уже писали об унифицированности заявлений о вступлении в РКП(б)[542]. Но общее желание покинувших ряды партии принизить значение своего поступка и показать его необходимость могло также способствовать аналогичной унификации: несмотря на упомянутый выше стилистический разнобой в текстах заявлений, вероятно, выбор вариантов оправдания был все же невелик.

В числе главных причин назывались слабое здоровье, сложные «домашние обстоятельства», необходимость сосредоточить все свои усилия на помощи многодетной семье. К этому добавлялись, хотя и явно имели второстепенный характер, такие причины, как незнание партийной работы, перегруженность и, наконец, политическая безграмотность. Являлись ли они подлинными причинами или маскировали что-то иное — ответ на этот вопрос весьма труден, а иногда и невозможен без знания неизбежно ускользающих от историка подробностей события.

Следует обратить внимание, однако, на ряд обстоятельств. Так, находившиеся в одной ячейке РКП(б) В. Яковлев и Л. Петров, вместе подавшие заявление о выходе из ее рядов, похоже, писали их по единому образцу. В заявлении В. Яковлева содержится просьба: «…выключить меня испартие виду моей болезьни и Домашние опстоятельства»[543], a Л. Петров мотивировал свой уход «болезнью и семейными делами»[544]. Стоит задуматься, случайно ли их мотивации почти совпали в деталях. Необходимо поэтому внимательнее присмотреться и к другим аргументам, высказанным в заявлениях.

Сомнительными кажутся ссылки на слабость здоровья (особенно когда при этом отмечают, что должны содержать семью из 7–8 человек) — пребывание в партии для ее рядовых членов в 1919 году все же не было похоже на каторжные работы. Нерегулярное посещение собраний и разовое выполнение партийных поручений также едва ли было способно пробить брешь в семейном бюджете. Реальной причиной могла быть необходимость уплаты членских взносов, сколь бы мизерными они ни являлись, но об этом не говорилось ни в одном из заявлений.

Попытки выходящих из партии продемонстрировать свою преданность новой власти можно оценить иначе, обратив внимание и на ту расчетливость и осмотрительность, с которой они подбирают аргументы. Никаких выпадов против советской власти, никаких искушений представить себя более правоверным коммунистом, чем Ленин, и обосновать свой уход несогласием с введением НЭПа — ничего этого нет. Мы не обнаружили в архиве ни одного заявления о выходе из партии, вызванного таким несогласием. Есть перечисление тех причин, которые более всего извинительны в трудное время. Но авторам этих текстов нужно было еще и подчеркнуть свою лояльность — прямо и без всяких оговорок. Посмотрим, какими приемами это достигалось.

В заявлении Л. Петрова (15 апреля 1921 года) отмечалось, что его здоровье подорвано на русско-германской войне[545]. Тем самым из «шкурника» он превращается в жертву империалистической бойни — могут ли быть к нему какие-либо упреки? Этого ему, однако, недостаточно, и он усиливает степень своей лояльности подписью: «К вашим услугам верный»[546]. В заявлении П. Дмитриева (28 марта 1921 года) ссылка на болезнь как на причину выхода из партии сопровождается таким пояснением: «Быть членом партии и не работать — нахожу это позором»[547]. В заявлении А. Зайцева (1 января 1922 года) перечислены причины, побудившие его покинуть РКП(б). Ни одна из них не является политической, но он счел необходимым заключить свою просьбу и такой ремаркой: «Конечно, добавляю, что мысли мои не изменятся и работа не ослабнет»[548]. О какой работе идет речь, он не сообщил, и возникает ощущение, что он словно автоматически повторил устоявшийся политический штамп, даже не вникая в его смысл.

Самым ярким, пожалуй, можно признать заявление М. Иванова: «В виду моей болезни так как на собрание являтся не представляется возможным а оставатса заурядным членом и числится на бумаги то считаю преступным и посему прошу исключить из партии»[549]. Уловить логику в таком тексте крайне сложно, поскольку представленная им причинно-следственная цепочка такова: коммунист, не посещающий собрания, — «заурядный» коммунист — «бумажный коммунист» — преступный коммунист. Услышать в ответ на свои аргументы вопрос о том, почему бы ему не вылечиться и не стать после этого «настоящим» коммунистом, Иванов, видимо, не ожидал. Возможно, у Иванова действительно не было возможности лечиться, но все же ход его «рассуждения» отчетливо отдает политической демагогией.

И в других случаях бывает очень трудно понять, реальным объяснением или уловкой является ссылка на болезнь как причину выхода из партии — но речь идет не о том, насколько значима была болезнь, а о том, какими лояльными оговорками сопровождаются упоминания о болезни, и о явных противоречиях, на которые не обращают внимания авторы заявлений. «Дажа не могу посисчать партейное собрания а нечто-то нисти портейною работу»[550], — писал в своем заявлении В. Яковлев, и его доводы следует признать вескими, поскольку «как После отца смерти приходится Делать все самому а семья из 7 человек»[551]. Но примечательно, как он заканчивает свое обращение: «А к партии остаюсь такова-жо мнения, как был и раньше»[552]. Возникает вопрос: почему оказалась столь необходимой эта ремарка? И не только В. Яковлеву, но и авторам других заявлений (имеющих отчетливый «оправдательный» характер), независимо от того, что они указывают в качестве главной причины своего поступка — болезнь, занятость, нищету, многодетность или что-то иное.

Документ, который должен был отразить в какой-то мере настроения коммунистов (не имеет значения, оппозиционных или лояльных), в значительной мере превращается в свидетельство их самоконформизации. Человек мог, не особенно заботясь об аргументах и не всегда воспринимая их политический смысл, по чужому образцу написать заявление о приеме в РКП(б) — это едва бы «перепахало» его, если воспользоваться известной ленинской оценкой достоинств романа Н. Г. Чернышевского. Но заявление о выходе из партии требовало от него особой изворотливости, более индивидуальной, «своей» манеры оправдания, осознания важности идеологических табу и хотя бы примитивного понимания их, умения посредством словесной эквилибристики выстраивать образ благонамеренного гражданина и, наконец, толики экзальтации и надрыва — иначе как убедить начальство в своей искренности?

Так происходило глубинное «самовоспитание» человека. Самостоятельное составление «лояльного» ответа, а не участие в рутинном ритуале, предсказуемом по своему сценарию и имевшем групповой характер, быстрее ломало присущие дореволюционному, «ветхому» человеку внутренние преграды и превращало его в человека советского.

Парадокс состоит в том, что коммунист, выходивший из рядов РКП(б) и, казалось, совершавший антипартийные поступки, своей апологией в большой степени «перепахивал» себя в советском духе, нежели те, кто вступал в партию. Авторы многих заявлений в силу их низкой культуры не способны были создавать объемные и яркие тексты, и их тактические приемы примитивны. Но там, где мы встречаем человека, владеющего литературным слогом, все детали самоконформизирующих операций проявляются особенно ярко.

Таковым является заявление С. Трушина, в котором оправдывается его выход из партии. В нем заметны несколько тактических ходов. Иногда они откровенно казуистичны — он, например, заявляет: «…если общее собрание членов партии нашло мотивы в моем заявлении об исключении меня из партии не уважительными, то я полагаю, что оно поэтому не имело законных оснований исключать меня из партии, а целесообразнее и правильнее было бы заявление мое отклонить или вызвать меня для личного объяснения»[553]. Конфликтов со своими бывшими «товарищами по партии» он, однако, стремится всячески избегать, вообще его апелляциям присуща максимальная тактичность: «Программа партии говорит, что в партию принимаются только желающие и свободно исключаются из партии те товарищи, которые по каким-либо для них уважительным причинам не могут далее быть в партии. <…> Я честно и открыто заявил товарищ[ам] по партии, что по весьма для меня уважительным причинам не могу далее состоять членом партии!»[554] Уважительная причина — это «семейный разлад»; ни о какой политике здесь нет и речи. Замечание о том, что он говорит прямо и ничего не скрывает, видимо, не случайно — никто не смеет заподозрить его в конспирации, уже ставшей в 1919 году синонимом неблагонадежности.

Этого ему показалось мало. Конечно, можно было обратиться к «товарищам» с мягкими увещеваниями, содержавшими намеки на необходимость соблюдения процедурных деталей. Но даже одно их решение отправить С. Трушина, не имея на то полномочий, на «тыловые работы», показывает, что такие аргументы едва бы оказались для них убедительными. Он прибегает поэтому к другому приему — прямой политической самореабилитации. Как надо поступать в таком случае, он, несомненно, знает. «Я сын своего бедняка отца лапотника — крестьянина землероба»[555] — это предложение показывает, что он хорошо разбирается в новой, советской сословной иерархии. Трушину недостаточно только одного определения своего «правильного» социального положения — он занимается рискованными синтаксическими упражнениями, ставя слово «бедняк» перед словом «отец», да еще использует диковинную фразу «сын своего бедняка». Он делает все, чтобы отразить в первую очередь именно социальное происхождение, а не степень родства.

Требуется, однако, не только это. Надо доказать еще и духовную преемственность с отцом — сельским пролетарием безупречной чистоты, удостоверяемой бедностью. И Трушин продолжает: «…предан делу революции и социалистическому советскому строительству жизни трудового народа. Для меня дорог лозунг, написанный на „Красном знамени“ Советской власти трудового народа. Советская власть — единственная власть, ведущая трудовой народ к свободной и счастливой жизни. Советская власть есть защитник „прав и правды“ трудового народа. Красное знамя коммунизма для меня свято, и я ему всегда буду верен»[556].

Автору трудно остановиться. Вся цепочка соотнесенных между собой политических клише в то время традиционно завершалась эмоциональной, «лозунговой» концовкой. Он и к этому готов, и делает это с усердием, которое нельзя не признать чрезмерным даже для апологетических текстов:

«Да здравствует РСФС[Р] власть!

Да здравствуют вожди мировой революции, ударившие в вечевой колокол и пробудившие трудовой народ от многовековой спячки для свержения рабства и ига империализма и капитала!

Да здравствует доблестная Красная Армия!

Да здравствует полная победа труда над капиталом и буржуазией!»[557]

Все это — характерные образчики полуистершихся риторических штампов, «политической трескотни», к 1919 году успевшей всем надоесть — недаром ее клеймил даже Ленин в написанной тогда же статье «Великий почин»[558]. Возникает впечатление, что перед нами — не оправдательный документ, созданный для защиты от обвинений в ренегатстве, а классическая советская «агитка», приобретшая пародийный тон из-за стремления автора сверх всякой меры наполнить текст идеологическими штампами. Заметно к тому же, что Трушин причудливо и своеобразно «достраивает» использованные им для выражения собственной благонамеренности клише, не останавливаясь в своем рвении даже перед тем, чтобы сделать их тавтологичными.

Изученные нами заявления о выходе из РКП(б), рассматриваемые как источник для изучения настроений коммунистов, нуждаются в очень осторожном подходе. Они обнаруживают, что рядовые и недавно принятые члены партии, как правило, имели смутное представление о том, в какой организации они находятся и к каким целям должны стремиться. Кажущееся анекдотичным заявление М. Емельянова с вкраплением канцеляризмов («уволить меня из Партiи», «билет членской был здадина», «ты теперь не существуеш в Партiи») — весьма показательный пример.

Когда же авторы придерживаются установленных ритуалов и цель их определяет форму и содержание текстов, становится очевидной нарочитость использования тех или иных политизированных выражений как тактических приемов. В целом можно прийти к выводу, что такие тексты скорее маскируют подлинные настроения их авторов — возможно, и создаются они именно для этого. И маскируют нередко столь основательно, что и обладающий новейшими методиками историк не может прорвать броню крепко спаянных между собой штампов и понять, что они скрывают.

Условность мотивации выхода из партии становится более явственной, когда ее анализируют в широком контексте «партийного строительства» конца 1910-х — начала 1920-х годов. Зная о том, насколько редко проводились партийные собрания и как часто тогда пренебрегали выполнением партийных поручений, вполне возможно оценить, сколь малозначимым мог быть для мотивации выхода из партии такой довод, как расстроенное здоровье. Более основательными следует счесть ссылки на политическую безграмотность — но, возможно, для многих и это было только внешним поводом, учитывая, сколь многочисленными являлись агитационные кампании, следовавшие в 1918-м — начале 1920-х годов одна за другой, митинги, сельские сходы, публичные читки газет. Прямые и косвенные уверения в благонадежности, иной раз приобретавшие гиперболические очертания, нарочитое подчеркивание своего «пролетарского» социального статуса — все эти особенности рассмотренных документов также не позволяют отнестись к ним с должным доверием.

Ценность их — в другом. Заявления о выходе из партии — свод представлений о лояльности к власти, которые были у людей переходного времени. Эти представления могли быть глубокими или поверхностными, но в целом их основные элементы совершенно типичны. Именно такие представления о лояльности исподволь приучали людей к конформистской норме — заставляя осознавать границы протеста, вырабатывать особый язык послушания, соглашаться на приемлемые для власти компромиссы.

Загрузка...