Каждый пришедший в мир —
— значит, попавший на пир —
Из своего кармана
платит на этом пиру:
Платит за шпаги свои
шпагоглотатель-факир;
Платит за бури моряк,
платит игрок за игру.
Самые ранние песни Виктора Луферова, включенные им в итоговый сборник, мечены 1967 годом. Пишет он — с 1964-го. Люди, пережившие тогда «смену эпох», помнят, как это было. Власть, сменившаяся на самой верхушке, не решилась круто переложить рули: поворот происходил постепенно; либеральная инерция все еще действовала: четыре года вольность выкуривалась из кругов пищущей и поющей братии; то, что шло на смену вольности, было не вполне ясно — это предстояло нащупать, испытать на себе, собой…
Раньше и резче всех был развернут кинематограф (он всегда оказывался впереди): легли на полку фильмы «шестидесятников» (Алов и Наумов, Аскольдов, Муратова, Тарковский); в центре оказался Толстой, осмысленный Бондарчуком. Отступили молодые бунтари и в литературе, начался реванш «деревенщиков». Исчезли «стальные птицы» аксеновского покроя — тихо, почвенно пошла в рост трава…
Кажется, единственное поле, которое прополоть и почистить не дошли руки, — поле бардовской песни. Тут, напротив, разрозненные эстрады стали сочленяться в нечто единое: в Фестиваль. Страна подхватила; хором, скопом.
То, что кончилось, впоследствии было осознано как эпоха «патриархов». То, что началось, — как «атака жанра». Патриархи пели каждый наособицу: Окуджава «не замечал» Визбора, Анчаров «не слышал» Высоцкого. Резонансная среда, которую они создали наощупь, «не зная» и «не слыша» друг друга, стала заполняться молодыми их последователями, слушавшими друг друга очень внимательно. Для них был готов «жанр». Поле, чтобы сеять и жать. Небо, чтобы летать. Эстрада, чтобы петь. Сцена, чтобы играть.
Виктор Луферов почувствовал все: и поле, и небо, и эстраду. Душа наследовала «шестидесятникам» — облака, полет, ветер странствий. Разум чуял перемену: вертикаль пресекалась, сцена мостилась горизонтально.
Мне, с рвущейся, как с привязи, душой
За облаками, птицами и ветром,
Дана горизонтальность мостовой
И безнаклонность скользкого паркета…
На паркете эта муза не задержится. А вот удар о твердое станет лейтмотивом. Если летать и падать — одно и то же, значит, за полет придется платить, расшибаясь о булыжники. Не жалея коленей, а может быть, и лба.
Тут лежит одна из граней, отделяющая «поколение Застоя» от последних идеалистов и их старших братьев. Те ни за что не платили — все было «дано сполна». Полет был не аттракционом, полет был освобождением. Расплатились за чаемый полет — «мальчики Державы». Они и взлетели первыми. Для них победа над фашизмом в войне и победа над косным Адамом в борьбе за нового человека — были единым полетом в Будущее.
Все это заканчивалось. Мы не подозревали, под каким грандиозным периодом истории подводится черта. Казалось, это частная смена декораций, и можно подхватывать монологи предшественников, — ну, вот только учесть новые нюансы.
Луферов подхватывает.
Вот перекличка с новеллой Матвеевой:
Ты завтра — каравелла,
А через много лет
В морях безбрежных
Твой затерялся след…
Кораблик, который пустила по волнам Новелла, был символом вроде ба такого же мученья: как это горько, что след теряется, и «кораблям, что следуют за нами, придется драться с теми же волнами»… Но у Новеллы это — песнь старта, мелодия восходящая, взлетающая… Там главное: что кораблик сам себя построил.
У Луферова — мелодия финиша, и молодая сосна с тем и растет, чтобы ее срубили, затесали в борт корабля и… и… все: бесследно.
Перекличка с Анчаровым:
…Тихо капает вода…
Ну, а может, не вода…
Может, черным пыльным ходом
Пробирается беда?
Анчаров вслушивался, как по капле уходит жизнь: «кап… кап…»… Это была беда, обрывающийся полет. Но «черный пыльный ход» для Анчарова невозможен, у него черной была — бездна, и пыль была — звездная.
А если вы скажете, что баллада про «черный ход» — это перекличка скорее с «Черным котом» Окуджавы, чем с анчаровской капелью, я отвечу, что игра с Булатом у Луферова еще более красноречива.
Герой Окуджавы «дежурил по апрелю». По романтической мелодии дальше ждешь, что расцветет — май.
Луферов делает шаг не вперед, а назад:
Мой март на все лады меня ругает…
У Булата «шарик» улетал. У Виктора — падает:
…Упал человек,
тот, который мечтал
пронести сквозь наш век
разноцветную связку шаров…
Там пелось: «Возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке».
Тут:
…Затерялись в толпе они поодиночке…
И наконец — бессмертный булатов диалог с богом, оркестрованный как бы под Вийона, но передающий именно его, Булата, веру в безграничность божьей щедрости, в нескончаемость даров, в неиссякаемость благодати: проси, чего хочещь, дано будет — всем! И тебе тоже, но это уже не так важно; важно — что всем: и злым, и добрым…
Теперь — ничего, никому. И просить бессмысленно. Не поможет. Даст башмаки — окажутся дырявыми. Посох даст — вечно обречет скитаться. Кувшин окажется без дна. Вот так: у Булата — передышка, и вообще все, кому чего хочется, а у Виктора:
…И такая впереди дорога длинная,
И судьба короткая одна.
Лей, не лей — кувшин-то
Бог мне дал без дна.
Путь закольцован. Полеты отменены. Крылья надломлены. Огненной зари не будет. Всадник, поскакавший куда-то (до красной реки, моя радость, до синей горы?) никуда не доедет — будет блуждать в тумане. Маленький солдат более не ждет ни врагов, ни наград…
…Как в битве был король убит
и наголову был разбит
его гвардейский полк,
как плача мчался вдаль гонец,
и сердце билось, как птенец…
И музыкант умолк.
Виктор Луферов ищет облик для своего лирического героя — романтика, угодившего в безвременье, скитальца, потерявшего дорогу, бессребреника, попавшего, вместо пира, на рынок… И находит: его герой — чудак, скоморох, потешник.
Стоит на одной ноге. Его спрашивают: «Ты что, дорогой?» — «Да так, — отвечает, — пустячок. Сверчок в башмаке поселился. Ну, не сидеть же такому гостю одному — нашел подругу. Та поселилась в другом башмаке».
Что будешь делать, дорогой?
Встал на руки.
Я освобождаю сюжет от словесной магии, чтобы лучше выявилась знаковость позы. Ступить некуда! И взлететь нельзя. Паркет скользок, мостовая бугриста, люди кольцом стоят, глазея на чудака.
Луферовский мир чреват театральным представлением.
Оно и осуществилось.
Подвальчик, где размещается луферовский театр «Перекресток», показался мне сначала сюрреалистической выставкой предметов старины, но с началом концерта я понял, что это музыкальные инструменты, из которых Луферов виртуозно извлекает звуки. Половины предметов я не распознал, а из тех, которые распознал назову: кусок шланга (при размахивании — звук вьюги), цепь (кандальный звон) и железная коса (при отбивании — фантастический благовест).
Соответственно, исполнитель песен вселяется в образ то звероватого таежника, то двужильного каторжника, то пронзительно голосящего нищего, а то — купчика-охальника, гуляющего на ярмарке:
— Ой, теща мой, теща ласковая, ты пошто же меня с дочки стаскивала!
Прошу прощения за цитату… но если учесть, что все это поет бард в свое время рожденный из пены, которую взбили основоположники жанра, то смысл театрального представления становится серьезным: перед нами все то, что как раз не «вмещается» в бардовский канон «шестидесятников».
Канон — это задушевность гитары, отрешающей певца от скандально-кандальной реальности, от нее бард как бы откатывается в тайную свободу.
Виктор Луферов — один из корифеев второй волны, пришедших в авторскую песню сразу после Окуджавы, Новеллы Матвеевой, Визбора и Кима. Пришли и уперлись в ту самую реальность, которую те в упор не видели. А эти уперлись: поставили реальность «торчком».
Они- то — по душевному состоянию — может, и не чудаки вовсе, они романтики, опоздавшие на пир, добряки, которых не понимают, щедрые дарители с дырявыми карманами и кувшином без дна.
Оценим теперь поэтическую ткань, в которую облачены сюжеты.
Крылья. Их надлом в «Плаче колоколов» — это еще романтично, грандиозно, героично. А вод опадание перьев — это уже драма потяжелее. И то, что «мои крылья» примеряют себе лилипуты… И то, что «к перышкам кенаря крылья ворон приладили»… И то, что «кенар, желтый кенар — в клетке выставлен на балкон»…
Птичку убьют злые хулиганы «в жестокой разборке двух уличных банд». Луферов открыто и даже демонстративно тяготеет к романсу. Но мелодраматичный финал, пожалуй, песни не портит, то есть не смазывает того ощущения, что птица, символизировавшая вольный полет, попавшая в ситуацию тотального торга, предстает как «уличный продавец дешевых сладких рулад»… Да и в том, что семейство крылатых представляет у Луферова кенар, таится вызов. Кенар, канареечка — символ чего? Полета? Нет, уюта. Многоруганного мещанского уюта. Интересно, что «новые русские», три эпохи спустя стремящиеся возродить «третье сословие», избирают местом престижных тусовок Канары… Но это я к слову…
Луферов обыгрывает «уют» через переосмысление старых символов. Если гитара, вечный атрибут обывательского тепла и комнатного шарма, становится главным оружием вольнолюбивых «шестидесятников» и символической опорой Грушинских фестивалей, то почему не осмыслить и другие атрибуты старого быта? У Луферова, правда, не фикус и герани, а телефон и ванна (еще немного — и билайн с джакузи?), но кенар, кенар! Правда, в клетке и, что очень важно, — на балконе. Вне дома, круговорота.
КруговОрот — кругОворот — круговорОт, — кружит мелодия вокруг слова.
И песенный узор то и дело замыкается: последний куплет кольцуется с первым, и все возвращается на круги своя…
Можно ли вырваться за пределы этого магического круга, кольца, замкнутого пространства?
Можно попытаться. Если представить себе, что рай — впереди, как уверяют идеологи, а стена — гнилая: ткни, и развалится. Последующее предстает в таком виде:
Стенка была, представьте,
сложена из кирпича,
Но несмотря, представьте,
на небольшой свой вес,
Вдарил он головой — ой! —
как говорится, сплеча
И через тот проломчик,
представьте себе,
исчез.
Предшественникам казалось, что стены — воображаемые, выдуманные, и их вообще нужно отменить. Наследники поверили, ткнулись. И поняли, что на пути в рай висит «кирпич».
Проломчик заделали тут же —
дыру, так сказать, в тот мир.
При этом, скажу вам, на стреме
были и эти и те…
Этот пример потрясающий
по пробиванию дыр
Мне привели как довод в пользу
занятий каратэ.
Каратэ новой эпохе понадобится скорее, чем теория полета. Но вот что интересно: «эти и те»… Подставьте любое: красные белые, умники и дураки, строители и разрушители… Стяжатели и нестяжатели… кстати, Иосиф Волоцкий в пику нестяжателю Нилу Сорскому призывавший церковь стяжать духу материальные опоры, а не витать в воздухе, имел свои резоны: интеллигент при нашем климате в диогеновой бочке не выживет; нужен дом. В котором бунтарь, восторженный наследник Нила, конечно же, проломит стену.
Я был в таком восторге,
что упустил узнать
Подробности кое-какие —
но, может, их знаете вы:
Через пролом
стены иль черепа
вышел он, так сказать,
И с головою в пролом он ушел —
или же без головы?
Без головы, разумеется, — хочется ответить в тон певцу. Тот, у которого голова на плечах, не ломать будет, а строить.
Однако это лейтмотив: крепость медного лба, сокрушающего каменные стены. Или дубовые. Неожиданный поворот сюжета: проклевывается живая почка в черствой коре, тычется, тычется… кругом в два слоя кора… придется проламывать
Громкая скоморошья струна луферовской гитары ведет мелодию в контрапункт струне потаенно-сентиментальной. «Учиться надо у травы искать дорогу к свету». Трава! Это, кажется, ключевой образ, волшебное слово. Петушиное, рискнул бы я сказать, памятуя слабость Луферова к этой птице.
Так прорастай,
так прорастай,
так прорастай, моя трава!
А право взламывать асфальт,
как чью- то ложь,
как чью- то фальшь,
ну, кто отнимет у тебя,
моя трава?!
То есть, при случае и асфальт взломает, и чью-то «фальшь» сокрушит. Но не в том спасение. Спасение — в естестве травы. Трава за все платит сама, она не в теплице растет, а в поле, в чистом поле под чистым небом.
Так кольцуется в песенном мире Луферова «небесный план» с «земным». Рая не будет, это все придуманное. Ищут куски пожирнее. Лорку застрелили. Мандельштама затравили. И нечего надеяться на крылья — выбросить!
Все придуманное мною с непридуманным сплелось,
Жизнь грядущая — с прошедшей,
с той, что я прошел насквозь.
Слава Богу, жизни участь не пришлось мне выбирать:
Облакам — лазурь без края, мне — земная благодать.
Земная благодать — на смену «неземному пламени», «аэлитной» мечте «сынов неба».
Уходят «мальчики Державы», уходят последние идеалисты. Новым мальчикам нужно найти свое место. В прежних структурах им места нет, новые не сложились. Приходит поколение «сторожей и дворников»: сидеть в котельной и читать про звездное небо у Канта. Или так: сгребать снег во дворе и мечтать о театре… вот в этом же дворе. Не в тихом уголке петь под гитару от души к душе, а перед восхищенной толпой петь… всей кодлой… то есть всем коллективом.
Виктор Луферов — из первых вестников новой волны.
Двадцати лет от роду, в середине 60-х годов, на заднем сидении пригородного автобуса вместе со всей студенческой кодлой горланит Окуджаву, Клячкина, Дулова. МИФИ брошен, диплом получен у ветеринаров. Потом, наконец, Гнесинка. Гитара в виртуозном стиле. Ансамбли, группы, кружки, театры, проекты…
Меняется язык эпохи. Брезжит базар. Надо выходить на люди. Барды покидают интеллигентскую кухню и спускаются. Для начала во двор.
Когда- то в этом дворе «все играла радиола». Больше не играет. Ленька Королев, первый герой Окуджавы, чувствовал себя королем, и двор его был — как королевский, то есть, по тем временам, земшаровский. Леньки нет. Шарик улетел.
«Поколенье дворников» видело этот земшар в гробу. Двор надо обустраивать. В дополнение к гитарам — ударные, электрозвук. Английский драйв сплести со смачной речью Ваньки Рататуя, стоящего на одной ноге. Но прочно. В кармане может быть аж два диплома. А вкалывать — дворником. Эпоха! Надо же заработать баксы на аппаратуру.
Каждый пришедший в этот мир должен платить за все из своего кармана.