Какое-то время я бесцельно блуждаю по деревеньке, которая еще недавно была полем такого боя, рассматривая тела погибших десантников и боевиков Пашкевича.
Боевики, как я и предполагал, оказались оживленными мертвецами, которых, уж не знаю и как, Пашкевич (больше некому) некоторое время до этого убил, вколов в голову что-то по всей видимости длинное и острое. Как ему это удалось — теперь уже останется загадкой навсегда.
Тела погибших боевиков были многократно пробиты пулями, в основном в грудь и в живот, но останавливали их только серьезные повреждения головы.
Поначалу я было стал собирать тела погибших десантников, стаскивая их в центр деревни, на маленькую такую площадку, на которой еще располагался колодец, но, быстро устав, бросил это дело.
Еще я думал избавиться от тел боевиков, но это же нужно было как-то обосновать? Как я мог скрыть то, что они были зомби? Поджечь? А если бы меня после спросили, зачем я это делал? Как бы я это объяснил?
Так как мне на этот счет ничего в голову особо не приходило, я решил оставить все как есть. Ну, в крайнем случае я скажу что был оглушен, очнулся, когда все уже были мертвы.
И во-вторых — Пашкевич. Как мне объяснить в Комитете, что его тело исчезло? Если бы я был один, но у меня же есть свидетель! Невменяемый, но свидетель! Пойди узнай — что он потом вспомнит! Или от пережитого он все забудет? Точно сказать нельзя.
Как бы то ни было, но если он вдруг начнет втирать про чупакабру — ему никто не поверит, да и я скажу, что его контузило!
Вдали зазвучала канонада — наша армия, в ответ на нападение боевиков с территории МОГКР перешла границу и устремилась к Тыбы-Э-Лысы. Это я узнаю немного после, а пока… пока я просто стою и слушаю гул выстрелов артиллерийский орудий, все еще не зная, что делать.
Еще через несколько минут над нами пролетает сразу несколько истребителей, в сторону границы, на низкой высоте и с жутко громким гулом.
Ситуацию спасает неожиданный звонок Сартакова на спутниковый телефон, запрятанный Павловым в рюкзаке.
Так как Павлов недееспособен, на звонок отвечаю я, и прошу Александра Сергеевича поспособствовать тому чтобы нас с Андреем забрали из деревни, на что он ответил, пообещав сообщить мне тут же, как что-то прояснится. Сартаков так же не забывает спросить меня про Пашкевича, на что я прошу разрешения рассказать ему все уже в Москве, надеясь тем самым оттянуть время и в дороге все хорошенько продумать, что отвечать.
Не более чем через час за нами прилетает вертолет.
Летчики, выйдя, осматриваются вокруг, и тут же проникаются к нам сочувствием:
— Тяжело было? — спрашивает меня один, пока другой ведет под руку уже совершенно невменяемого Павлова к вертолету.
— Да уж, нелегко! — отвечаю я, больше из вежливости, нежели из желания с кем-то поговорить.
— Сейчас мы доставим вас на базу — продолжает тогда вертолетчик, — после чего вернемся за ребятами.
Вертолетчики, как мне показалось, искренне сочувствовали погибшим десантникам, и их настроение, по началу бодрое, становилось все мрачнее по мере того, как они обозревали поле боя, в которую этой ночью превратилась эта безымянная покинутая деревня.
На базе же начались проблемы. Военные начали нас опрашивать на счет того, что произошло с их группой, притом вся процедура затянулась на несколько часов.
Быстро поняв, что с Павлова взять нечего, они плотно занялись мной, притом разговаривали со мной в таком тоне, будто я был виноват в смерти десантников, странностей же с труппами боевиков они, слава богу, не заметили. Боевиков, как я понял из подслушанных разговоров, просто оставили на месте гнить.
Где-то через час этого допроса, в палатку, где я находился, принесли записи Пашкевича, сами понимаете, какого характера, но на вопрос: «Что это?» я однозначно ответил, что не знаю.
— Но это же ваш человек! — орал на меня местный полковник, ГРУ-шник, с видом, будто он царь и бог, а я — букашка, но я все равно гнул свою линию.
Я отвечал, что ничего не видел, и когда начался бой — просто спрятался в сарае с Павловым, приглядывая за ним, как бы он не погиб по причине временной недееспособности.
Временами мне казалось, что еще немного и меня начнут допрашивать с пристрастием, особенно когда на меня направили свет настольной лампы, стоявшей на столе, перед которым я сидел, но, тем не менее — не случилось. Вскоре меня освободили, потому как на базу позвонил Сартаков, после чего, без особый церемоний, будто мы были в чем-то виноваты, нас с Павловым вновь загрузили в вертолет и отправили на ближайший аэродром, на котором нам не нашлось даже помещения переночевать, пока мы ждали ближайший самолет до Москвы, а он прилетал только на следующий день.
После долгих уговоров и звонков в Москву с жалобами военные отправили нас в ангар при аэродроме, и, пока не прибыл самолет, мы сидели там безвылазно, без удобств, еды и воды, но все, и плохое, и хорошее рано или поздно кончается, так что уже вечером следующего дня мы вернулись домой, где, впрочем, нас не ждал отдых, и катавасия продолжилась.
Прямо с аэродрома нас отвезли на Лубянку, с мигалками по пробкам, где вначале со мной долго беседовал Сартаков, а потом — его Приятель. Слава богу, что Саратков первым делом обо всем расспросил Павлова, и только после беседы с ним позвал меня, начав не с расспросов, а с того, что сообщил мне, что до этого ему говорил Павлов.
Андрей же, хоть и стал постепенно приходить в себя, не достаточно был еще сообразителен, чтобы придумать на ходу что-нибудь этакое, похожее, скажем, на правду, так что не нашел ничего лучшего, нежели честно выложить все, чему был свидетелем.
Вызвав меня, Александр Сергеевич кроме слов Павлова расспросил меня еще и о том, что произошло с Андреем:
— Он какой-то в ступоре — Саратков пристально смотрел на меня, сверля взглядом — что там с ним было-то? Может, контузия?
— Нет — отвечаю я, но, сами понимаете, видимо первый раз под огнем…
— А ты же — что? Второй?
Я качаю головой: «Нет». Кроме, конечно событий во время подрыва трубопровода в МОГКР.
— Ну, знаете… это, наверное, как водку пить. У кого-то — пошло. У кого-то — нет…
Сартаков заулыбался, посмотрел в окно, потом немного привстал в кресле, поправил пиджак — и сел обратно:
— Никогда не видел его таким. Всегда собранный, дисциплинированный… самое главное, что меня смущает, это же то, что он рассказал.
— Да?
— Андрей сказал, что видел Пашкевича, что ты с ним разговаривал. О чем, не можешь поведать?
Мне трудно говорить, на ходу придумывая, как соврать про кончину Пашкевича:
— Я, как меня проинструктировал Павлов, допрашивал Пашкевича, угрожая ему пистолетом, ну, чтобы он испугался, знаете…
— И что тебе удалось выяснить?
— Не знаю, как и сказать, он мне все рассказывал про Приятеля, дескать, тот когда-то заставлял его заниматься неподконтрольными КГБ поставками оружия зарубеж…
— Так…
— И, дескать, когда Дмитрий захотел разоблачить Приятеля — тот его, якобы, пытался устранить, но неудачно.
— Угу…
— И вот, с тех пор он скрывался, ездил по всей стране, никогда не задерживался в одном месте подолгу…
— Понятненько. — Саратков опускает голову, разглядывая что-то под столом, явно ковыряя пальцы — а что тогда произошло потом?
— Как Пашкевич погиб, я так понимаю, вы хотите знать?
— Да, и то, погиб ли он вообще.
— Погиб, да, я это подтверждаю…
— Павлов на этот счет не был уверен, бред какой-то нес, будто из под земли появились какие-то щупальца — и затащили Пашкевича под землю.
— Ах, это! — я натужно смеюсь, после чего старюсь широко улыбаться — ну, Александр Сергеевич, вы ж сами понимаете, в каком состоянии был Павлов!
— Дааааааа!. — Растянул Александр Сергеевич — Только что видел…
— И это, то, что вы видели — он в себя пришел, называется. Притом хорошо так. По сравнению с тем, что было.
— То есть, ничего такого не было?
— А вы — что? Верите, что Пашкевича могли поглотить какие-то земляные осьминоги? — я так говорю, вдруг понимая, что работая в организации, использующей сыворотку, придуманную ангелами Сартаков вполне мог знать про существование чупакабры.
— Нет, конечно! — мне показалось, Сартаков не лгал — но тогда что могло Андрею привидеться? Вернее — с чего это?
Я мычу, делая вид, что вспоминаю, но потом нахожу, что соврать:
— Павлов выстрелил Пашкевичу в живот…
— Да — прервал Сартаков — он, как говорил, решил исполнить приказ об уничтожении Пашкевича.
— Да, правда! Только в тот момент, когда я того допрашивал, и, как я считаю, вполне вероятным было то, что его можно было доставить в Москву!
— Ну так! Павлов сказал, что действовал по обстановке.
— Ага. В состоянии исступления.
— И что было потом?
— Ну, Пашкевич упал…
— Так-так…
— И провалился под землю!
Сартаков подпрыгнул на стуле:
— Только ты мне не втирай про щупальца!
— Да какие щупальца, Александр Сергеевич! Просто до того, как прибежал растрепанный Павлов и стал стрелять, Пашкевич стоял на крыше бункера… или не знаю, как это называется… ну, в общем, ямы, вырытой боевиками, после накрытой бревнами и ветками, и сверху все это было завалено снегом.
— Да ты что? — Саратков, как мне показалось, ерничал:
— И почему же Пашкевич не провалился в эту, как ты говоришь, яму, раньше?
— Потому что стоял на толстой балке из спиленного бревна. Я даже понимаю, почему Павлову щупальца привиделись — когда Пашкевич упал, после того, как Павлов в него пальнул — я нарочито использую слова, немного насмешливые — Пашкевич упал на это перекрытие ямы, провалился внутрь, а когда он проваливался, из под снега показались обтесанные бревна, такого мясного, противного цвета, со всех сторон как бы обнявшие Пашкевича.
У Сартакова аж глаза округлились. Он какое-то время переваривает то, что я ему сказал, после резюмируя:
— Ну а зачем Пашкевич залез туда вообще?
Придумывать приходится на ходу, так что я понимаю, конечно, что выгляжу неубедительно:
— Ну, откуда же я знаю, Александр Сергеевич! — я стараюсь говорить немного возмущенным тоном — Может, хотел туда спрыгнуть, попытаться бежать или спрятаться? Но, я вас уверяю, он не сбежал бы. Бежать ему было просто некуда.
Саратков чешет лоб, после чего, немного промолчав, спрашивает, уверен ли я на все сто процентов в том, что Пашкевич мертв.
— Ну да, конечно! — странное дело, но, порой кажется, что еще немного и врать мне начнет нравиться — я в эту яму за ним спрыгнул. Он там лежал, кости себе переломал.
— Даже так?
— Ну да! Открытый перелом обеих ног!
— Ужас! — кажется, Сартаков повелся и уже немного, но сочувствует Пашкевичу, так трагически якобы закончившему свою жизнь в какой-то замаскированной яме.
— Да-да! Вопил — как резанный!
— И что ты сделал?
— А что я мог? Я не был уверен в том, что дотащу его на базу, не был уверен, что он выживет. С переломанными ногами и пулей в животе!
Сартаков хмурится, потом мычит и вновь спрашивает:
— На нем не было броника?
Твою мать! Это меняет расклад. Мне явно не верят и проверяют и перепроверяют на честность, явно не доверяя, притом не просто — не доверяя, а предвзято-негативно при этом относясь ко мне. Но откуда это у Сараткова? Такое отношение? Приятель накачал?
— Нет. — Эта ложь уже воспринимается Сартаковым судя по выражению его лица, в штыки — Броника на нем не было! Он вообще — в перестрелках участия не принимал, прячась за спинами боевиков.
— Угу…
— Поэтому, как вы мне и сказали — я просто пристрелил его, выстрелив несколько раз в череп, снес всю верхнюю часть. Для верности, чтобы точно знать, что он мертв.
Саратков покачивает головой, дескать, понимает меня, но ощущения у меня остаются прежними — доверия, такого, как раньше, уже нет. Кажется, что Александр Сергеевич не просто хочет знать то, что произошло с Пашкевичем, но собрать на меня что-то компрометирующее, а Пашкевич для этого — лишь предлог.
Тут я чрезвычайно напрягаюсь, стараясь контролировать каждое свое слово, что, как я это знаю по собственному опыту, может привести лишь к одному — к ошибке и проколу.
Но гнуть прежнюю линию все равно нужно:
— Вот… все… — Сартаков намеренно растягивает слова, и я понимаю, что это означает не то, что он на ходу, говоря, думает, а именно некий элемент давления на меня — это, что ты сказал… Можно проверить?
Я представляю, как меня, еще живого, заколачивают в гроб и зарывают на два метра в землю. Но отступать уже некуда.
— Конечно! — усилием воли я продолжаю начатое (наглое вранье, да только какие у него могут быть альтернативы?), я лгу, уже понимая, что от необходимости выглядеть искренним перенапрягся так, что уже не контролирую мышцы лица и они меня, наверняка, выдают, как лжеца — можно, безусловно прибыть на место, все осмотреть. В яму эту заглянуть — да. Там труп Пашкевича.
Саратков опять выдерживает паузу, легкую, как кажется, для него и тягостную для меня:
— То есть ты прямо сейчас сможешь со мной поехать на аэродром, мы полетим на место и там ты мне покажешь труп Пашкевича?
Мдя. Это уже ни в какие ворота не лезет:
— Да. Да. — лгу я. — Ну, разве что в тех лесах какое зверье есть, что, например, его съели. Или утащили куда подальше. Или утащили и съели — я с трудом улыбаюсь, но ответной улыбки у Сартакова по этому поводу не вижу.
— Ну, хорошо! — Александр Сергеевич звонко опускает ладонь на свой письменный стол, при этом мне кажется, что представляет, будто отвешивает мне пощечину — тогда — поехали?
Сартаков с лукавинокой смотрит на меня, уже опешившего от таких заявлений, и встает, делая вид, что готов в путь-дорогу.
Я тоже встаю, стараясь сделать как можно более уверенный в себе вид, при этом точно зная, что у меня это не получается: «Эх, почему мама с детства не научила меня убедительно лгать?» — думаю я, будто мама когда-либо учила меня лгать неубедительно:
— Хорошо, — говорю я тогда — едем. Как там, кстати, развиваются события на Кавказе?
Саратков не отвечает, а быстро идет к двери, увлекая меня за собой, полуобняв меня за плечо:
— Все нормуль. — Говорит он уже у самой двери, как будто именно тут вдруг расслышав мой вопрос. — Мы отбросили противника от границ наших союзников и теперь быстрым маршем двигаемся к Тыбы-Э-Лысы.
— Демократию наводить? — я нагло улыбаюсь.
— А что же еще? Ее самую, родную.
Но затем все заканчивается:
— Ладно — говорит он мне — вчера в этой деревушке, где, как ты говоришь, замочил Пашкевича, окопались боевики, после чего их накрыла наша артиллерия так, что там уже никаких тел найти невозможно.
— Ага — говорю я старательно сдерживая вдруг нахлынувшую радость, понимая при этом, что то, что говорит Сартаков вполне может быть неправдой, и говорит он это лишь для того, чтобы посмотреть на мою реакцию.
— Что будешь сегодня делать? — Саратков, как чувствуется, старается смягчить свой тон, только это у него не особо получается.
— Ну… как что? — а я все кошу под дурачка, типа я — не я и корова не моя. — Сейчас, как водится, после вас позовет Приятель.
Сартаков опускает голову, будто задумавшись:
— А вот этого не надо! — вдруг выдает он — я ему сейчас же позвоню, чтобы оставил тебя в покое.
— Спасибо! — честно скажу, я весьма рад, особенно представляя, как задергались бы у меня веки, если бы мне пришлось пережить еще что-то подобное расспросам, которые были только что.
Уже дома я тщательно продумываю план своих дальнейших действий.
Итак, вначале я спокойно дождусь того момента, когда Саратков уедет в командировку (о том, что он вскоре уезжает я узнал от старичков в архиве, к которым уходя домой зашел поздороваться). Затем я зайду к Приятелю Сартакова и он оформит мое увольнение, как я думаю, вообще без проблем и даже с радостью.
Но для этого мне нужны железные аргументы, которые, сами знаете, у меня лежат на даче.
Итак, спустя неделю Сартаков уехал, и уже после выходных, в понедельник, наплевав на «трудовую дисциплину» я отправился на дачу, на которую попал, бросив машину километра за два до маминого дома, и все остальное расстояние пробиравшись по глубокой грязи, перемешавшейся с еще не растаявшим местами снегом.
Там, на месте, в доме я извлек из своего нелепого «тайника» бумаги, некогда переданные мне отцом — и забрал их с собой.
Уже в машине я пересмотрел эти бумаги, все же припомнив, что они весьма похожи на те, что мне некогда передавал Пашкевич — в «Доме на Бресткой», после чего поехал обратно.
Весь понедельник я держал свой мобильный телефон выключенным, а только придя домой, услышал еще и без конца трезвонящий городской, так что вскоре я отключил и его.
Я понимал, конечно, в каком гневе находился по поводу моего отсутствия на работе Приятель Сартакова, но, честно говоря, мне на его гнев уже было плевать с огромной горы.
Остаток дня я просто провалялся на диване, а с утра вторника, с большим опозданием заявившись в Комитет тут же был вызван Приятелем на «ковер».
В присутствии своей не в меру улыбчивой секретарши Приятель не решился разразиться своими громоподобными ругательствами, но, как только та удалилась, криво лыбясь, он уже было начал, и, как я и планировал, тут же попался в мою ловушку — первым делом я швырнул на его стол бумаги, привезенные мною с дачи.
Бегло просмотрев первые несколько страниц Приятель начинает трястись мелкой дрожью и медленно сползает в своем кресле вниз, вжимаясь в него, будто ожидая от меня удара по голове, такого, который он не смог бы парировать.
— И это — говорю я тогда, опять, конечно, полную ахинею — сам понимаешь, есть у моих доверенных друзей, которые, случись со мной что — тут же отошлют эти бумаги куда надо!
Приятель мычит и трясет головой:
— И что же теперь ты хочешь?
Я отвечаю — что всего лишь денег и безболезненного, без моего участия, увольнения.
Деньги находятся тут же, хоть я запросил и немало — Приятель просто подошел к сейфу, открыл его и, достав около трети наличности, что там была — переложил ее в большой желтый конверт, а увольнение — обещается в ближайшее время:
— Все твои документы к тебе вернутся в ближайшие дни с моим человеком. — Приятель говорит это, старательно прикрывая лицо рукой, стараясь не смотреть мне в глаза.
Но я неумолим:
— Если же у твоего человека кроме моих документов еще что найдется — я стараюсь предать своему лицу зверское выражение — я второй раз тебе повторять не буду, что произойдет.
Приятель часто кивает головой в знак согласия, а когда я оказываюсь в дверях его кабинета, уходя, жмет кнопку на телефоне, обращаясь к совей секретарше и прося ее никого к нему не впускать ближайшие два часа.
По пути домой я первым делом выбрасываю сим-карту из телефона, предварительно переломив ее надвое, потом покупаю новую, вставляю ее в телефон и звоню маме, чтобы записал мой новый телефон.
Дома я вновь вынимаю телефонный провод из розетки — и за сим пока все.
Я обедаю яишницей и пельменями, затем смотрю новости, сообщающие все тоже, что и недели назад — в Москве происходят массовые беспорядки, полиция пытается найти зачинщиков, иногда сообщает, что вроде как нашла их, потом зачинщиков сажают в тюрьму, но беспорядки, будто заключение зачинщиков это лишь масло, подливаемое в огонь, вспыхивают с новой силой.
Где-то через месяц ко мне заехал один из порученцев Приятеля — с документом, удостоверяющим мое увольнение по собственному желанию.
Сартаков, конечно же, вернувшись из командировки стал названивать, но как-то быстро в этом деле выдохся и перестал.
Мама перестала меня распекать за мое увольнение сразу же после того, как я как-то раз завез ей фетисовский конверт с деньгами, а я сам, некоторое время пожив на даче, после пропутешествовал по Европе всю весну и лето, вернувшись домой лишь к сентябрю, и тут же начал искать себе новую работу, в поиске которой мне помог Сергей Енохов, с которым я не решился потерять связь, позвонив ему месяца через полтора после своего увольнения.
В Москве, от которой, как мне казалось, я уже и отвыкать стал, мне все вспоминалась Барселона, будучи в которой я надеялся еще раз увидеть Фетисова, но он на мои звонки не отвечал, постоянно сбрасывая вызов.
Итак, Сергей, как оказалось, имел связи даже в издательском мире, так что ему удалось уговорить одного редактора взять меня к себе. Собеседование, которое прошло быстро, мне запомнилось лишь тем, что мне сказали, что я курю, как паровоз, на что я ответил, что никогда не видел курящего паровоза.
Договорившись же о том, когда я смогу вновь начать работать, я опять уехал на дачу, где проводил последние уже октябрьские деньки за активным бездельем, изредка прерывавшимся лишь необходимостью нарубить дров.
Иногда я гулял в одиночестве вдоль пожарного рва, заходя далеко в лес к болотам, и, время от времени обуреваемый невесть откуда появившейся жадностью набирал порою с собой тяжелых и неудобоносимых березовых бревен на дрова.
Осень стояла прекрасная, не в пример другим, хмурым, серым и влажным — солнечная, сухая, лишь с легким морозцем по утрам. Днем иногда, не смотря на конец октября, было очень тепло, так что я даже раздевался до рубашки, редко бывая вне дома. Солнечные лучи пекли порою так, что иногда даже казалось будто вернулось бабье лето!
И все же, понимая, что мне предстоит, вспоминая слова Фетисова, я старался готовиться к тому неведомому мне испытанию, которое мне якобы предстояло.
Какое-то время я даже пытался бегать по утрам, и даже наметил себе в компьютере маршрут на распечатанной фотокарте местности, круг примерно в пять километров, но встретившись как-то утром во время одной из первых пробежек со стаей агрессивно настроенных собак, а их было не много, ни мало — тринадцать, даже при наличии «Глока» я передумал.
Или же во мне взыграла моя лень? Или, как мне часто казалось — бесконечная усталость от всех этих передряг?
Во всем этом я любил спать, оправдывая себя необходимостью отдыха и восстановлением якобы весьма расшатанных неурядицами нервов, но сон, именно тогда, когда у меня была такая почти уникальная возможность выспаться, будто убегал от меня.
Я стал ложиться в пять часов утра и просыпался ровно в двенадцать, как по часам, после чего, немного пошатавшись по дому часам к четырем вновь укладывался, иногда засыпая, а иногда и нет.
Сны мне снились обильно-сюжетные, странные, почти всегда, казавшиеся исполненными каких-то глубинных значений, но я все равно не обращал на них внимания, думая, что что-то особо важное для меня в нужный момент по идее должно послать мне особый эмоциональный сигнал.
Не могли же — думал тогда я — сны в таком количестве иметь столько смыслов? В конце концов ценится не то, чего много, а как раз наоборот! Глубинные смыслы, как я тогда рассуждал — огромными шеренгами не маршируют!
Где-то седьмого ноября по радио сообщили, что при попытке взятия штурмом здания КГБ на Лубянской площади неизвестными был взорван памятник, доминантой стоявший в самом центре площади. При этом погиб один из служащих Комитета Сергей Енохов. Ему было посмертно присвоено звание героя России.
Конечно я понимал, что подрыв памятника был сделан самим Сергеем, но сейчас важно было другое. Его смерть, смерть единственного моего хорошего приятеля из КГБ стала для меня как сигнал. То есть я это понял, вначале это почувствовав — я ощутил, будто смерть, забрав его с собой теперь направляется ко мне. Ну, а что же такое, грозящее мне смертью могло произойти?
А именно то, о чем меня в свое время предупреждал Фетисов. Некое испытание, в котором, не смотря ни на что, я должен был выстоять.
Как-то раз выйдя на улицу и подметив, что весь наш дачный совхоз, который еще час назад как одержимый копошился на своих участках куда-то вдруг свалил, я вернулся в дом, там переоделся во все чистое, потом одел на себя теплый свитер, шапку, и, захватив с собой «Глок» — вновь вышел на улицу.
Только что бывшее голубым небо стало красным, а его верхние пределы бороздили черные ангелы, с земли своим полетом напоминавшие мант. Вдали слышались раскаты неведомого грома, и, как казалось, чуть ближе пробил колокол.
Совершенно не зная, пригодиться ли он мне, я взял свой пистолет, снял его с предохранителя, загнал патрон в ствол и взвел его.
— Я готов! — сказал я тогда громко, прижавшись спиной к стене дома и глядя вперед на пустые перекопанные кажущиеся нелепыми сейчас грядки — можно начинать!