Макар покрякивает, покашливает — укладывается в постель. Старая, с высокими литыми спинками кровать отвечает ему в тон поскрипыванием.
— Видать, уж конец недалеко, ломота во всем теле. К весне дело-то. Растительность всякую она оживляет, а старых телег, навроде меня, прибирает к рукам.
— Ну че ж, весной-то помирать лучше, — рассуждает Клавдия, которая моет посуду после вечернего чая. — Все людям копать легче, а зимой-то подолби ее!..
— Энто так, — соглашается Макар. — Тут артиста вчерась ли, позавчерась ли показывали, семьдесят пять годов ему сполнилось — мне ровня, а вот скажи — по виду он мне токо в сыновья годный.
— Так че же, он тама-ка изработался за жисть-то? Шибко-то, поди, не горбатился. Это ты всю жизнь за лошадями ходил, топтанный имя перетоптанный. Хозяйство какое было, детей сколь вырастил, войну прошел, а теперича ишо тутока, в этой кочегарке, сколь сажи наглотался?!
Клавдия присаживается на табуретку, кладет маленькие желтоватые руки на колени.
— Тебе-то, Макар, че говорить… Хоть на могилку есть кому прийти. А я-то ить одна буду лежать, и попроведовать некому. Если Женька када приедет, может, придет.
— Женька придет, — подхватывает Макар. — Мать у ей, царство ей небесное, золото была, и она девка хорошая. Умная. Не забудет. А моих-то, однако, не дождесся. Вот если бы я им бутылку оттеля подавал, тада бы спасу не было: и дневали, и ночевали бы на могиле.
Через каждые три дня Клавдия приходит к Макару. Живет она в доме-интернате для престарелых. Как старухе здоровой, полагается ей там работать. Моет Клавдия посуду на кухне, и смена ее длится три дня. Отдых — тоже три, и на эти дни Клавдия отпрашивается и идет к Макару, своему зятю, мужу покойной сестры. Состирнет чего надо, помоет полы и снова возвращается к себе в «богадельню». Своей семьи у нее нет. Был, правда, муж когда-то, но так давно и так недолго, что она и помнит его смутно: сразу после свадьбы сгорел на тракторе. Нянчилась с ребятишками братьев и сестер, потом племянников — так и прожила жизнь по родне, своего угла не завела и детей своих, кормильцев, не заимела. Вот и пришлось на старости лет искать приюта у государства.
С устройством еще сколь канители вышло: хлопотать ходить, документы оформлять некому — сама-то она знать не знала, ведать не ведала, в какие двери ткнуться. В собесе насчет пенсии сунулась было, так извелась вся и ушла ни с чем — по кабинетам туркали-туркали, а потом говорят: платят только тем, кто нянькой в чужих людях работал, а свои — сами должны заботиться. Должны, да спрос с них гладок — с рук спихнуть, в дом престарелых определить и то никто не хочет. Спасибо, бог послал Женю, племянницу, — приехала девчонка на каникулы. Ей бы отдохнуть, на речке покупаться, по лесу походить, а она бумажки бегает собирает. Одно слово — грамотный человек, добилась, пристроили Клавдию к месту.
Когда умерла сестра Лиза и Макар с Николаем, сыном-бобылем, остались одни в доме, Клавдия стала приходить и помогать им по хозяйству. В ту пору жила она в няньках у чужих людей и впервые получала за это деньги. Макар предложил ей перебраться: «Че мотаться, живи здесь, места хватит».
Клавдия обошла товарок, поделилась:
— Зовет зять, прямо не знаю, че делать. В няньках и кормят, и поят, и десять рублей платят…
— Иди к Макару и не думай, — советовали старухи. — Оно хоть нонче на своих надежи нету, а на чужих подавно. Все одно ходишь стряпаешь да обстирываешь.
Клавдии чего перебираться: манатки — пара платьев, кофтишка да пальтишко, подарки — обноски родственников — всегда у сестры лежали. Нечего и перебираться — встала да пошла.
Но дети Макара взбеленились. Николай сразу же отделился: поставил в комнате электроплитку и сам себе готовил. Пьяный, понятное дело, ни за что не брался, жил голодом. Он и раньше угнетал отца угрюмостью — молчит, будто обиду на сердце носит, а теперь и вовсе смотреть на него перестал: чужак чужаком жил в родительском доме.
Старшая дочь Дарья, тихая, спокойная, хоть внаружу недовольство не выказывала, тоже, видно, против была: забегать к отцу стала совсем редко, а когда речь ненароком заходила о Клавдии, глаза прятала и слова побыстрей пробрасывала.
А младшая, Надька, та напрямик высказалась:
— Жениться, что ли, на родной материной сестре хочешь? Чего с ума сходить?!
Макар пробовал объяснить:
— Какой там жениться? А кто рубаху состирнет, исть сготовит?! Иль мне на старости лет в грязи зарастать и голодным ходить? От вас-то, однако, не шибко дождесся подмоги. Как мать померла, ни разу ишо никто из вас не пришел пол помыть или постирать. Опеть же она, старуха. Пущай живет, хватит тоже по чужим людям-то шляться. Не объест, поди?
— Не смеши людей! — упирала на свое Надька.
— Уж как вы смешите, однако, не пересмешишь! Пьете каждый день, деретесь… — Макар тоже было разошелся, но дочь налетела на Клавдию:
— А ты что? Смерти сестры обрадовалась?! Место ее быстрей занять хочешь?!
— Пошто мне радоваться? — недоумевала Клавдия. — Ниче она мне, покойница, плохого не сделала. Не ндравится, че ли, што я тутока живу? Уйду, че ж.
— Вот и давай.
Плакала Клавдия редко, только когда умирали или уезжали родные, — не впускала ругань и обиду ее душа, а тут словно нарушилось что-то внутри нее, и она едва сдержала слезы на Надькиных словах, однако смолчала.
Сердцем отошла у старой подруги Натальи — посудачили с ней о Надьке с Николаем, заодно и Макару досталось: не может в отцовские руки непутевых взять. Наталья посоветовала уйти в недавно открывшийся дом престарелых. Не в первый раз и не от одной Натальи слышала Клавдия этот совет, но все не принимала его всерьез, казалось, обойдется как-нибудь, найдутся люди — пригреют. И вдруг стало ясно: пришло время.
А выплакалась Клавдия через месяц, когда приехала Женя.
— Жила-жила, ростила-ростила, а теперича не нужна никому — в обузу всем. Как же енто так, а? Доча?..
Три дня без Клавдии тянутся долго. Нестерпимо долго. Одиноко больно. Особенно зимой. И на лавке не посидишь, и на улку не поглядишь, а в замерзшее окно ничего не видно. Да смотреть не на что — на затеевские зеленые ворота, что ли? Пенсию Макар заработал в колхозе, а потом, переехав в город, еще лет двенадцать трудился в кочегарке при гараже. Трудно стало ночами не спать, да и ходить туда, до гаража, не ближний свет — оставил работу. Но каждую зиму зовут его на помощь. На Новый ли год, в февральский ли праздник кто-нибудь да забывает про топку, и трубы размораживает. Виновника увольняют, а кочегар не инженер, не обойдешься — бегут к Макару, человеку надежному. Неделю-другую Макар работает, всего-то и развлечение — уголек маленько побросать, с шоферами словом обмолвиться, а приятно, что помнят, нужен. Однако ночью тяжело: глаза сами собой слипаются и ноги стынут.
…Посидит старик на сундучке, потянет неторопливо самокрутку, полежит на кровати, сходит в уборную без всякой нужды. И валенки подшиты… Была бы скотина какая — все уход бы требовался. Думал боровка купить, да пораскинул мозгами — чем кормить? Картошку нынче не садили. Говорил Николаю, чтоб землю под пашню у себя в организации взял, но тот не пошевелился. Комбикорм не достанешь, а хлебом — пенсии не хватит.
Тысячу дум за день передумает, а попробуй найти конец или начало, иль середину сыскать — не получится. Хотя так-то, как ни крути, как ни верти, об одном они — о родных детях, о нескладной их жизни, будь они неладны.
Минула трехдневка, и раненько утром появилась Клавдия. Вошла, как всегда, неслышно — больно уж легка на ногу — и, не снимая плюшевой великоватой дохи, сразу к нему, Макару, в боковушку за камельком. Дыхнула холодом, сунула руку за полу, вытащила конверт, подала старику.
— Читай-ка, от Жени получила, зовет меня…
Мало чем была Клавдия одарена от природы: ни собой не взяла, ни рукодельем, ни расторопностью не вышла. Но один дар, редкий, но мало ценимый дар у нее был: она умела любить и служить ближним. И вот, может, впервые ей ответили тем же, и на обыденном, привычном ко всему лице ее ожили, светясь тихими лучиками, глаза.
Макар, в нательном белье и в валенках, подсел к окну, отставил письмо на вытянутую руку, щурясь, долго смотрел на листок и шевелил губами.
— Ну и как думаешь?
— А че думать-то? Зовет ить. Дёржит меня, что ли, кто здесь-ка? Семеро по лавкам у меня? Хватит, нажилась я в этой тюрьме. Лопоть, какая есть, соберу в узелок да поеду. А ты-то че думаешь?
— А то думаю, что и думать нечего, — рубанул Макар. — У самой то болит, это болит, ну и как сляжешь, и будет она, девчонка, разрываться: за дитем смотри и за тобой ходи. Мужика ее ишо не знаем, как он на это дело глянет. Людей изведешь и сама изведешься! И живи потома-ка там — раньше времени-то все равно не помрешь. И могила на чужбине будет.
Клавдия сидела на кровати неподвижно, поджав губы.
— Че мне могилка-то, — заговорила она после некоторого молчания, — земля везде одинаковая. А здесе-ка оставаться… тожить… Кому я шибко нужна? За инвалидами убирать антиресу мало.
— Но, как хочешь. Токо мое слово такое: неча людям жисть портить! Переработалась ты там, че ли? Перемыла посуденку — и гуляй себе. Кино кажут, сыта, обута, при месте — чего ишо надо?! На том скажи спасибо!
Клавдия сидела, крутила каемку полушалка. Макар, покрякивая, побрел на кухню.
— Не знаешь, где у меня табак? — спросил он оттуда. — В пачках я брал.
— Эвона! А на голанку в тот раз кого клал сушиться! Пошарь-ка сверху-то…
И Макар в который раз удивился Клавдии: ум вроде небольшой, а памятливость крепкая.
Старуха накинула на голову скатившийся полушалок, поднялась.
— К Наталье пойду схожу…
Товарка угостила чаем с облепиховым вареньем и рассудила:
— И неча их слушать — ехай! Ты на их всю жизню горбатилась, теперича в престарелый дом заперли. От негру-то нашли! Там работаешь-работаешь, сюды придешь — грязь за имя выворачиваешь, ехай! И не ходи к им боле, не унижайся. От так от! Ты еще варенье-то ешь, — пододвинула она розовенькую вазочку, — где еще поешь, окромя как у меня… Это ить облепиха! Витамин це, чтоб не было морщин на лице, — рассмеялась Наталья.
Клавдия послушалась товарку, к Макару не пошла, сразу направилась к себе, в интернат. Решила: перед отъездом забежит, простится — и все.
Макар в тот день намаялся, прислушиваясь к шороху в сенях. Не дождался он Клавдии и на следующий день. «Теперь не явится, — понял старик. — Наталья, видно, подсобила. Значит, так, — прикинул он, — туто-ка два дня остается, тама-ка — три, всего — пять. Пять ден теперича одному быть. Эх-хе-хе». Зла на Клавдину товарку не было, и на саму Клавдию тоже, было иное: досада какая-то, недовольство, что все так бестолково в жизни получается.
Макар вышел на улицу. Солнышко стало поласковее. Посидел на лавке — лицу тепло, а зад мерзнет. Опять в дом воротился. Телевизор включил: показывали хоккей. Пользы от этого занятия старик не понимал и интереса в нем не видел. Выключил. Послонялся-послонялся, сходил в магазин, купил с тоски бутылочку «красненькой». Ну, какая выпивка в одиночестве?! Стопку едва осилил.
Вечером ввалился пьяный Николай и вылакал оставшееся вино. Ничего, пошло и в одиночку. А отцу не предложил, будто его и нет. Выпил и затих, закемарил на табуретке. Макар приподнялся в постели, поглядел на сына, спросил:
— Пошто так делаешь-то, Колька?
Николай поднял голову и снова опустил, как-то потерянно, жалостливо пропел себе под нос:
— Пошто-о, пошто-о, пошто-о?.. — Встал и, спотыкаясь, шаря по стенкам, поплелся в свою комнату.
Через минуту-другую Макар заглянул туда свет выключить. Сын спал в своей обычной позе: голова на диване, а сам на полу.
И что случилось с парнем? До тридцати не пил, не курил, а потом как нашло. На учебе, что ли, надорвался? Вовремя никто не подтолкнул, стал копошиться уж после армии: вечернюю школу закончил, училище, техникум и работать не переставал — вот и силенки-то, видать, и поиздержались. В институт собирался, да запил. А может, зазноба какая довела… Скоро сорок, а не женат до сих пор… Скрытный сын больно, не поймешь его…
Старик щелкнул выключателем, вернулся на кухню. Убрал пустую бутылку под стол, сел на край сундука, закурил. И в голове снова пошло, поехало — крутились, цепляясь одна за другую, привычные мысли.
Николай хоть мужик, а Надька-то почти девка, а что вытворяет! В прошлую субботу приезжали они с Василием. Николай дома был. Макар им, как людям, баньку затопил, а они как взялись — ради выходного не грех бутылочку выпить, — но Макар и счет бутылкам потерял! К обеду уже набрались, а к вечеру передрались: неизвестно с чего Надька своего мужика по щекам стала охаживать, а тот, вислоухий, отпору дать не может, стоит: «Надюшенька» да «Надюшенька». А Надюшенька только успевает разворачиваться. Не нравится ей, что муж маленький — будто он после свадьбы укоротился. А сама-то, прости господи, от горшка два вершка. Утром Макар заглянул в комнату: Надька в постели нежится, а Васька у стола ей юбку гладит. Не выдержал Макар, заругался, даже ногой притопнул, да вместо крика сип какой-то вышел. И дочь ответила: «Не лезь не в свое дело». Опохмелились они, и Надька, пьяненькая, к отцу в боковушку зашла. Тихо так, горестно плачет: прости, говорит, за все… Ох-хо-хо… Дарье бы с Васькиным характером мужика, в согласии бы жили. Нет же, тихой девке хулиган попался, языкастый да рукастый, так всю жизнь с ним и мается.
Есть у Макара еще одна дочь, Катя. Она давно и далеко уехала, но дум у отца о ней немного. Приезжали они с мужем позапрошлым летом, сами веселые и дружные, и дети у них гладкие да звонкие — спокойно за нее. Правда, пишет Катя редко, забывает отца.
Макар бросил окурок в ведро под умывальником, вышел в сенки, закрыл дверь на заложку.
Четверо детей у Макара, а слов приветливых мало от кого слышал. У Клавдии нет никого, а гляди-ко, нашлась душа, подумала о ней, позаботилась…
Вернулся, выключил свет, нашарил в темноте кровать, лег. Николая не слышно — бывает, стонет во сне… Почки у него отбиты: привязался к парням в автобусе, чего, мол, материтесь в общественном месте. Ну, те вышли с ним на одной остановке и объяснили «чего».
Морок, лишь окно тускло светится; тишина, только свое дыхание слышно… И чудится, будто кто-то рядом стоит, стоит сбоку, у изголовья, смотрит. Давно уж приходит, то сбоку встанет, то весь дом собой займет. Предчувствие, может, какое? Заберут сейчас Макара отсюда, и больше никогда не будет его на земле. Пошевелиться страшно, и грудь теснит, к постели давит, будто кто сверху ступил.
Макар собрался духом, встал. Снова в доме вспыхнул свет. В тумбочке, где валялись в беспорядке Николаевы старые бумаги, разыскал ручку, тетрадь, сел за кухонный стол и стал писать. По листу поползли хромые, пляшущие буквы. Поздоровавшись, раскланявшись, он писал:
«…шибко оне непутево живут да ты сама знаешь. Ты ба Женя имя написала пристыдила ты хоть млаже их а вумней. Меня оне в грош не ставят шибко мне за их неспокойно с чижолым серцем помирать придетца. А Клавдию правильно забирай. Спасибо тибе за ето все жи не мать она тибе а тетка токо. Она ишо ниче покрякивает. На етом писать кончаю жилаю вам всяково добра. Летом приезжайте в гости. С поклоном дядя Макар».
Макар разогнул спину, испарина выступила от непосильной работы. И на сердце полегчало — пусть едет, пусть живет…
Утром пошел на почту, купил конверт, запечатал письмо, попросил, чтоб написали адрес, бросил в ящик. Подождал немного на стуле, пока ноги «разойдутся», и направился к дому престарелых: скуку развеять и сказать, чтоб собиралась старуха, чего время-то тянуть.
Трехэтажное кирпичное здание с большими стеклянными окнами пугало Макара солидностью. А когда входил, пробирала жуть от другого: коридоры заполнены древними — против них Клавдия молодуха — стариками, с отвислой кожей на скулах, ввалившимися глазами, и просто калеками на колясках, на костылях…
В колхозе, помнил Макар, долгое время конюшил Венька Емельянов, мужик, потерявший на войне руки и ноги. Конь у него стоял дома; запрягал, распрягал сын, а ездил Венька сам: подойдет на культях ног, всунутых в обтянутые бечевкой самоделки из толстой кожи, к телеге обопрется о край обрубками рук, вожжи опять же на культи намотает и правит. Тельняшку со своего большого тела не снимал, всегда полосатый уголок торчал из-под рубахи. Сам чубатый, глазастый… Тяжело было на него смотреть, но тяжесть была не отталкивающая, не угнетающая — просто горечь давила. А тут глаз некуда отвести, страшно становится — будто уж и не на этом свете.
— Ты кого там потерял? — услышал Макар знакомый, всегда излишне громковатый голос.
Клавдия спускалась по лестнице в дохе, в полушалке — ладная, ядреная старушка.
— А я к тебе собралась.
— Ну так пошли.
— Меня Лия Даниловна просила остаться: некому, говорит, работать. А я отвечаю: позавчерась с обеда работала, вчерась цельный день работала — все не в свою очередь, а у старика тама-ка тожить воз не вывезен. Че ж, у Клавдии семь рук, че ли?
Вышли на улицу.
— Ты как… совсем отседа иль вернесся ишо? — поинтересовался Макар.
— Куды вернесся?
— Куды, куды? Сюды.
— А какжеть я не вернусь, — опешила Клавдия, — мне работать завтре надо.
— А-а. То я думаю, манатки, може, сразу забрать, какие есть у тебя туто-ка, унести.
— На што их забирать-то? — Клавдия остановилась.
— Собираться-то надо, укладываться: не ближняя ить дорога! К Женьке-то поедешь?
— Подь ты к чомору! — всплеснула старуха руками. — Я думаю, куды он меня посылает. Че ж я туды поеду, Макар, — заговорила она, склонив голову набок, как-то особо рассудительно, как говорят ребятишки, играя во взрослых. — Здоровья уж нету, захворай я, сам посуди, — будет она тама-ка со мной шипериться, намотается, клясть ишо станет, и схоронят незнамо где. Так я ей и отписала: «Спасибо тебе, доченька, че не забываешь тетку Клаву, но в тягость я тебе быть не желаю».
— Письмо, че ли, послала?
— Но.
— Наталья писала-то?
— Пошто Наталья? Тут, бухгалтерша одна. Я ей говорю, от так-от и от так-от — зовут меня. Она тожить посоветовала: Клавдия, никуда не ехай. Я и сама думаю, че с места срываться. Теперича уж немного осталось, как-нибудь доживу…
Они шли вдоль кромки леса по изъезженной дороге: тихие, неторопливые. Снег посерел, осел, покрылся тонкой ледяной коркой, и яркое солнце уже не находило себя в каждом хрусталике льда, а размазывалось по нему уныло и словно бы принужденно. На обочине лениво топталась большая и грузная ворона. Ворона-старуха, прожившая гораздо больше стариков, она и выглядела уверенней и умудренней: и не отбежала, и не улетела, когда те проходили мимо, лишь устало и пренебрежительно глянула на них. Дорогу размежевал пополам рядок конских котяхов, еще неподсохших, коричневатых, с торчащими ворсинками непереваренного сена. От их вида и запаха Макару всегда делалось теплее, уютнее.
— Не знаю, на кого мне деньги на книжке записать. Дарья хотела, чтоб на Мишку записала. А я думаю, на Женю, однако, надо, — не в первый раз заводила такой разговор Клавдия.
Макар, обычно пропускавший его мимо ушей, сейчас отозвался:
— Сколь там у тебя?
— Восемьдесят рублей.
— Хых. Им сейчас эти деньги — плюнуть да растереть. Лучше на похороны оставь.
Клавдия обиженно помолчала.
— Че ж, меня, поди, государство схоронит, — выговорила она с расстановкой. — Крестик какой плохенький ты, поди, сколотишь.
— Кто ж нонче с деревянным-то хоронит? Че ж, ты хуже людей, че ли?! А памятники железные за сорок рублей делают.
— Да, поди, под ним шибка чижало лежать-то…
…Они придут домой, Макар сходит в сарай, принесет дров, угля, затопит камелек и отправится за «красненькой». Клавдия начистит картошки, нарежет ее длинными брусочками, рассыплет по шипящей сковородке. Когда Макар вернется, дом обогреется до каждого угла. Сковорода, накрытая тарелкой, будет ожидать на краю плиты, а Клавдия будет домывать пол на кухне. Макар возьмет в охапку лежащие кучей в сенях половики, выйдет во двор, выхлопает их, занесет, настуженные, свежие. Клавдия, протерев порог, выжмет тряпку и любовно, аккуратно расстелет половики.
Старики сядут за стол, Макар раскупорит бутылку, Клавдия поставит сковороду на стол, снимет тарелку, картошка запарится.
— Че-то не могу я, голова че-то болит, боюсь, — скажет старуха, поглядев на стопку.
— Вот и полечишься маненько, — ответит старик.
Потом Макар будет курить, как всегда неторопливо, задумчиво. Клавдия уберет со стола, сядет чинить прохудившуюся одежонку, попутно поведает о новостях в доме престарелых: о том, как одна там у них приревновала другую к третьему; о вновь прибывших… Перескажет кино, которое показывали, следующую главу из книги, которую им читают. Макар, попыхивая сигаретой, изредка усмехаясь, внимательно выслушает ее и вряд ли что скажет. Посидит, подумает и заговорит о своих делах. Речь, хочешь того или нет, пойдет о детях.
Вечером они посмотрят телевизор. Придет Николай. Если будет трезв, то приляжет на диван и тоже посмотрит передачу. Потом старики, попив чаю и потолковав о смерти, станут располагаться на ночлег. Макар в боковушке, а Клавдия на кухне, на окованном сундуке.
Когда погаснет свет, тьма Макару не надавит на грудь, не заставит прислушиваться к каждому шороху и бояться собственного дыхания, наоборот, его будто кто отпустит, разомнет суставы, обмахнет в легкой баньке распаренным веничком. Макар даже почувствует, как потечет кровь по жилочкам.
Старики заснут. Прошедшая трехдневка, хоть и памятного в ней много, вышла комом. Но через три дня наступит новая, и еще будет много трехдневок. Только б ноги Клавдию слушались да весна не покуражилась…